WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 8 |

«Борис ХАЗАНОВ Пока с безмолвной девой проза разных лет ImWerdenVerlag Mnchen 2006 © Борис Хазанов. Пока с безмолвной девой. Проза разных лет. 2004 © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное ...»

-- [ Страница 4 ] --

Было видно, что ему не хочется рассказывать о поездке на родину.

Суббота, 18 час.

Мне пришлось остановиться — не было сил записать до конца наш вчерашний разговор. Погода испортилась. Уже ночью я почувствовал перемену. Я спал и не спал, меня терзали видения. До обеда в постели;

сумрачно, дождь утих. В воздухе висит из морось, волглый ветерок повевает;

зябко, неуютно. Я сижу с лампой, кутаюсь в какую то ветошь. По моей просьбе г-жа Виттих затопила камин, которым я пользуюсь раз в сто лет. Господи, как мне холодно!

Он сказал, что в городе был набор, уже не первый, желающих уехать на работу в рейх. Собственно, не совсем желающих. В городе были расклеены плакаты: «Борясь и работая вместе с Германией, ты и себе создаёшь светлое будущее», что-то в этом роде. По-видимому, в одно из посещений биржи труда, где полагалось периодически отмечаться, ей вручили повестку. С грудным ребёнком было нетрудно уклониться.

Очень может быть, что её вообще не взяли бы, не пустили бы в эшелон. А оставить дитя бабушке она не хотела. Короче говоря, поехала. Не только потому, что опасалась преследований. Положение в городке и округе с приближением Красной армии ухуд шилось, наступил голод, людей сгоняли на строительство укреплений, на торфораз работки, свирепствовал сыпной тиф.

Как я уже говорил, мне приходится пересказывать то, что само по себе представ ляло пересказ: собственных воспоминаний у мальчика, естественно, не могло остать ся. Меня же — он это сразу почувствовал — интересовала не столько его собственная судьба, сколько судьба Ксении. Нельзя сказать, чтобы он был слишком словоохотлив.

Да, он по собственной инициативе разыскал меня. Но, с другой стороны, впечатление было такое, что сомнения, стоит ли нам встречаться, надо ли объясниться, — не оста вили его и теперь.

В любом случае он меня не обманывал. Никаких сомнений тут быть не может:

он говорил то, что знал. Но знал-то он об этом из вторых рук. Насколько соответству ет истине всё что я от него услышал? Я пытаюсь сопоставить даты. Он родился — уж это-то, по крайней мере, известно наверняка — в марте 1943 года. Не позднее чем в ав густе германская армия покинула этот район (Харьков был окончательно сдан 28-го).

Следовательно, к моменту отправки в рейх ему не исполнилось и полугода. Что было дальше? Говоря о матери, он употребил слово «стовка». Оказывается, так называли себя рабочие, прибывшие из восточных областей. Ксении повезло: она попала на мо лочную ферму.

«Я узнал, — сказал он, — где это было: в Люгде».

Значит, он и в самом деле предпринял розыски. Тухловатый городок в Вестфа лии, весьма древний, с красивой церковью св. Килиана.

«Ты там был?» «Был. Прежней хозяйки уже не было. Ферма принадлежит наследникам».

«Ты сказал: вам повезло».

«Да. По крайней мере, вначале... Тем более, что у матери пропало молоко. Но когда я пытался узнать, что же произошло, никто мне ничего не мог рассказать. Никто не знал. Даже якобы не знали, что там работали эти самые стовки».

«Откуда же... э?» «От кого я узнал? В приюте».

«Тебя отправили в приют?» Он пожал плечами. «А куда же было меня девать».

После этого в нашей беседе наступила довольно долгая пауза, начинало темнеть, мы всё ещё сидели в Английском саду.

«Ты не договорил», — сказал я упавшим голосом.

Молчание.

Неожиданно для себя я сам заговорил.

«Вэл, — сказал я. (Его зовут Вэл, Валентин. Он носит фамилию матери, по-види мому, изрядно искажённую). — Вэл... Я хочу тебе кое-что сказать... Мне кажется, ты не можешь справиться с прошлым. Ты искалечен войной, хоть и не помнишь войну. Но и я не могу справиться с ней. Единственный выход — круто изменить жизнь. Я вот что хочу сказать. Я хочу сделать тебе одно предложение. Моё имя известно с XII века. У меня нет наследников. Я последний в своём роду... Я бы хотел тебя усыновить».

Он как-то дико воззрился на меня;

я ждал ответа. Он усмехнулся.

«Зачем?» «Зачем... Странный вопрос».

А впрочем, совсем не странный. Положа руку на сердце — согласился бы я, ока жись я на его месте?

«Вы правильно выразились, — сказал он. — Усыновляют чужих детей...» «Но ты мне не чужой!» «Я сын моей матери. Сын женщины, которую вы бросили на произвол судьбы».

Я пролепетал:

«Мы уговорились встретиться. Как только получу отпуск... Все военнослужащие имели право на отпуск с фронта, два раза в год... Я вернулся бы непременно, заехал бы за ней... Мы бы поженились. Я увёз бы её в Германию, к моей матери. И тебя, конеч но... Если бы я знал о тебе, Вэл!» Он ответил, что в конце концов установил, кто была хозяйка фермы. Её звали Ростерт. Гертруд Ростерт.

«У неё был муж-инвалид, он был освобождён от фронта. Он стал приставать к моей маме. Фрау Ростерт плеснула ей горячее молоко в лицо. Ну, и...» — он пожал плечами.

«Что? что?» — спрашивал я.

В эту минуту я почувствовал, как меня что-то заливает. Кровь бросилась мне в голову, в лицо. Это была ненависть. Я ненавидел его. Ещё минута, я бы его задушил.

Я ненавидел его за то, что он ворвался в мою жизнь, за то, что он сознательно меня мучает, специально приехал для того, чтобы меня истерзать, сидит передо мной, тол стый, вялый, с маленькими глазками, с неподвижным, тупым выражением на азиатс кой своей физиономии.

Мой сын взглянул на моё искажённое злобой лицо и спросил:

«Кто, по-вашему, во всём этом виноват?» Час ночи. Два часа ночи.

Кто виноват... Что я мог ответить? Я не стал ему рассказывать о том, что заболел в Сталинграде, у меня пожелтели глаза, потемнела кожа, рвота и лихорадка изнурили до крайности — то, что принимали за грипп, оказалось инфекционным гепатитом. Меня как заразного больного изолировали, я лежал в лазарете, когда в Гумрак, в штаб тан ковой дивизии, к которому я был прикомандирован незадолго перед этим, поступила телеграмма из OKH. Я был вывезен в рейх на самолёте. Желтуха спасла меня. Врял ли бы я уцелел, если бы оставался в Сталинграде и вместе со всеми очутился в котле. В конце января командующий, а затем и вся армия капитулировали. К этому времени от трёхсот тысяч осталось в живых 90 тысяч. Почти все они погибли в плену.

Воскресный вечер Затёртая льдами память, как нос ледокола, взламывает толщу замёрзшего време ни, память пробивает себе дорогу.

Я хочу припомнить всё по порядку, но картины наплывают одна за другой, лица теснятся, я стараюсь опомниться. Старые тетради, скудные, пунктирные записи — как много в них, однако, пищи для воспоминаний. Они помогают восстановить ориен тиры... Часть городка со стороны наступающих войск была разрушена, деревянный мост через реку Оскол непонятным образом уцелел. За мостом начиналась улица, где стояло несколько двухэтажных каменных домов, далее, огороженное палисадником, здание школы со спортивной площадкой. В школе расположился штаб.

Партизаны не решались входить в город. В первый день было много работы;

под вечер, проехав ещё метров двести по Школьной улице (по-видимому, она была срочно переименована), мы свернули на тенистую, деревенского вида улочку и остановились перед деревянным домом, который указал мне Вальтер W., штабной офицер, немного знавший по-русски;

я вышел из машины, мой человек вынес чемоданы. Вальтер пос тучался в окно. Один за другим мы вошли в дом.

Там жила учительница с дочкой. Мне отвели небольшую опрятную комнатку.

Чистый деревянный пол, высокая никелированная, несколько облупленная кровать, белое покрывало, большая подушка в пёстрой наволочке (я заметил, что здесь любят толстые подушки), оборка из грубых кружев вдоль нижнего края кровати. Здесь жда ли немцев, и было известно, что в доме будет квартировать офицер. Наутро завтрак:

меня усаживают в большой комнате за длинным деревянным столом, с низкого потол Верховное командование сухопутных сил (Oberkommando des Heeres).

ка свешивается пузатая керосиновая лампа, в комнате несколько сумрачно оттого, что все три окошка заставлены цветочными горшками. На стене семейные фотографии, расписные часы с маятником, с двумя гирями. В углу, к моему удивлению, я заме чаю полочку с иконой. Большая белая печь отгораживает комнату от кухни. Хозяйка вносит на огромной чёрной сковороде яичницу. Лук, укроп на чистой дощечке. Ещё одна дощечка с хлебом;

не прошло, впрочем, и нескольких дней, как я сам научился резать хлеб толстыми ломтями, широким кухонным ножом, прижав к груди горячий пухлый каравай.

Чай пьём не из самовара, а из пузатого чайника. За столом вместе со мной и ор динарцем сидит степенный беловолосый старик, отец учительницы, и время от вре мени вставляет словечко на безупречном саксонском диалекте: оказалось, что в пер вую Мировую войну он был в плену, три года работал на хуторе у крестьянина где-то возле Торгау. Скрипнула низкая дверь. Я поднял голову.

Ночь, продолжение Какая глупость... У меня в чемодане лежала отличная лейка последнего образца, с видоискателем, какая глупость, что я не сфотографировал её в тот первый и, может быть, — хотя ничего подобного мне, конечно, и в голову не приходило, — всё решив ший момент. В ту минуту, когда, переступив порог, она остановилась и обвела нас сво ими сияющими глазами. Я сидел в расстёгнутом кителе в углу на лавке, огибающей стол, лицом ко входу, по-видимому, это было почётное место. Солнце било сквозь цветы из трёх окошек. Чуть ли не полстолетия прошло с того дня. В который раз я спрашиваю себя, кто я такой, кем я был и как выглядел в те времена.

З часа Вот фотография, на которой я стою рядом с генералом Паулюсом, сменившим погибшего Рейхенау на посту командующего 6-й армией, в первую зиму русского по хода. С тем самым, злополучным Паулюсом, который сдался в плен в Сталинграде вместе с остатками своей армии на другой день после того, как вождь пожаловал ему по радио звание генерал-фельдмаршала. Вероятно, это школьный двор, сзади можно различить волейбольную сетку. Кто мог представить себе в те жаркие летние дни, что год закончится катастрофой? Мы оба смеёмся, щуримся под ярким солнцем, я без фу ражки, в полевой униформе с имперским орлом над правым карманом, Рыцарский крест на шее, все зубы на месте, я молод!

Ах, мне поистине повезло, после зимней кампании 41 года я почти уже не учас твовал в боях. Старые связи, моё происхождение, громкое имя и титул способствова ли моему новому назначению. Странно подумать, что я считался дельным штабным офицером... И вот теперь, когда я вновь задаю себе вопрос: кому, зачем была нужна эта война, — ведь даже если встать на точку зрения этого маньяка, представить себя на его месте, должен же был он прислушаться к предостережениям трезво мыслящих людей в своём окружении, должен был понимать, что с Россией, даже если она вы глядит слабой и кажется лёгкой добычей, шутки всегда оказываются плохи, — когда я задаю себе этот вопрос, безумная, но, может быть, прикоснувшаяся к какой-то вы сшей мудрости мысль опять приходит мне в голову. Скажут, что я выжил из ума. Из какого ума? Из бескрылого рационалистического рассудка, — между тем как разум подсказывает достойный ответ. На всё остальное наплевать. Да, нужно было, чтобы в недрах генштаба был сочинён и детально разработан стратегический план, нужно было обмануть бдительность русских, нужно было, чтобы армия неслыханной мощи и организованности зашагала навстречу победе, перейдя границу лишь на день раньше Великой армии Наполеона, — чтобы старый, с позеленевшей бородой, кайзер Фрид рих Барбаросса пробудился в своей пещере в Кифгейзере, чтобы двинуться с войском на Восток... Нужно было, чтобы я оказался на Восточном фронте, чтобы мы шли и шли всё дальше, чтобы штаб армии остановился на две недели в никому не известном городишке на Осколе и оберлейтенант W. озаботился приискать для меня квартиру в домике школьной учительницы. Всё это нужно было — для чего? Для того, чтобы отворилась дверь и вошла Ксения. Чтобы мы встретили друг друга.

Перед рассветом Судьба нас баловала — наступило затишье. Бумажные дела, которыми я зани мался в штабе Паулюса, оставляли мне довольно много свободного времени. Лето ос тановилось, земля замедлила свой бег, день за днём солнце стояло высоко в небе без единого облачка, и таким же долгим и безоблачным счастьем кажутся мне сейчас эти две недели. Оно никогда уже не повторилось... Всё было удивительно, непостижимо, и удивительней всего было то, что как-то само собой всё стало казаться естественным, да оно и было естественным;

война, вражда, подозрительность — всё отошло, всё это попросту нас не касалось;

мать Ксении перестала на нас коситься, Андреас, мой орди нарец, глуповатый, но честный парень, северянин из Шлезвига, помогал по хозяйству, что же касается старика, то он откровенно нам покровительствовал. Из разговоров с ним я понял, что он люто ненавидел московскую власть, ненавидел колхозы, радовал ся поражению русских и был уверен, что война в самом скором времени окончится нашей победой. В дом заглядывали соседи и, по-видимому, не удивлялись, видя, что немец сделался чуть ли не членом семьи, и за столом я сидел рядом с Ксенией.

Два вопроса решились сами собой;

это, во-первых, язык. Я считаю немецкий язык одним из самых трудных, и меня не удивляло, что мать Ксении, мягко говоря, не слишком годилась для той должности, которую она занимала. Я уже знал, что в России в школах преподаётся немецкий. Правда, у школьников были каникулы, и не известно было, возобновятся ли занятия осенью;

учителя, те, кто остался, а остались только женщины, не работали. И, в конце концов, откуда взяться в провинциальном городишке квалифицированному педагогу? Тем не менее первое впечатление оказа лось обманчивым. Первые дни мать Ксении почти не открывала рта, на мои вопро сы либо не отвечала, либо качала головой, отводя взгляд. Я полагал, что она попрос ту меня не понимает. Но однажды она произнесла немецкую фразу — разумеется, с ужасным акцентом, и, однако, это была правильно построенная фраза. Я понял, что она попросту скрывала свои знания. По-видимому, эта женщина не разделяла сим патий своего отца к немцам, скорее всего была напичкана марксистской идеологией.

(Хотя откуда тогда эта иконка в углу?) Однажды был такой случай. Вальтер, тот самый оберлейтенант W., который немного знал русский, — но теперь разговор шёл уже по немецки, — в упор спросил: как она относится к историческому материализму? Учи тельница ответила, что в школе такого предмета нет.

Но, Боже мой, какое мне было дело до всего этого, какое дело было нам до всего этого! Мы были поглощены друг другом, для нас не существовало никаких идеологий.

Позади дома находился огород, за ним густой ольшаник спускался к воде. Мы стояли, глядя на оранжевое солнце, повисшее далеко над холмами, мы шли куда глаза глядят вдоль берега, она впереди, мелко ступая точёными босыми ногами, я следом, и песок скрипел у меня под сапогами. На каком языке мы общались друг с другом? У нас не было переводчика. Мы говорили на том вечном языке, для которого не нужны паде жи и спряжения, на языке, который обходится вовсе без слов. Да, я понимаю, что это звучит смешно: я стар и впадаю в сентиментальность.

Какие-то, впрочем, выражения я усвоил от Ксении, каким-то словам она научи лась от меня. И вот теперь я хочу подойти ко второму вопросу. Я знал, что к этому идёт;

и она знала. Тем более, что не сегодня — завтра мне предстояло покинуть горо док. Я готовился к тому, что должно было совершиться, не так, как мужчина готовится овладеть женщиной. Робость и благоговение — иначе не могу это назвать — сковали мою инициативу, и я даже не был уверен, что окажусь на высоте, если, наконец, это наступит. Я чувствовал, что она ждёт этой минуты. Она была безоружна. Не зря го ворят, что девственницу охраняет ангел. Я должен буду целиком положиться на свою память: в моих скудных записях нет ни слова о нашем физическом сближении;

между тем оно совершилось с необходимостью естественного закона.

Сцену, которая произошла перед этим, лучше меня описал бы в прошлом веке какой-нибудь гейдельбергский романтик. Был тёплый вечер. Солнце садилось на за паде в бледнолиловом мареве, которое, возможно, было далёкой пеленой туч. На за паде, откуда пришла оккупационная армия. Вот говорят о дружбе народов. Но ведь война — это тоже в своём роде средство для сближения народов! Впрочем, я говорю чепуху. Ксения объяснила, что завтра будет дождь. Здесь давно ждали дождя. Но её предсказание не сбылось, на другой день было так же ясно, светло и солнечно, как во всю предыдущую неделю. И вместе с тем всё изменилось. Мы стали мужем и женой.

Был тёплый, пепельно-прозрачный вечер, солнце исчезло. Ксения стояла спиной ко мне, маленькая, в лёгком платье, по щиколотку в розоватом олове вод. Неслышно прошлась взад-вперёд, разгребая воду ступнями, склонилась над своим отражением и поболтала в воде рукой. Потом повернулась и произнесла что-то. Я не понял. Она повторила свои слова, знаками показала, чтобы я отошёл в сторону или отвернулся.

Я повернулся спиной и через минуту взглянул через плечо. Я уже знал, что она хочет искупаться. С определённой целью, с намерением, которое было вполне понятно ей самой и которое она не хотела понимать. Я сел на песок, разулся, сбросил мундир и галифе, стянул с себя офицерское бельё. Она шла, подняв руки, в воду, я успел увидеть её узкую талию и начало ягодиц. Приблизившись, я обнял её сзади.

«Ксьюша...» — сказал я.

«Не Ксьюша, а Ксюша. Ксюша».

«Ксьюша».

* Я выхожу, беззвучно прикрываю за собой дверь, мне холодно, я надвигаю на гла за шляпу и поднимаю воротник. Я усаживаюсь в машину, хлопаю дверцей, пристёги ваюсь. Зажигаются фары. Человек, которым я был, выезжает из гаража.

Ещё темно, в тумане тлеют фонари. Может быть, едва начинает светать. Где-нибудь за лесами, далеко от наших мест, из-под полога тьмы выбирается заспанное туманное солнце. Человек, который всё ещё жив, всё ещё не лежит в Руссельгейме, где, впрочем, никого больше не принимают, катит по пустынной автостраде, посылая вперёд струи света, привычно шевеля рулём, это можно назвать прогулкой или путешествием, на самом деле это побег. Догадывается ли он, что навсегда покидает насиженное гнездо, покидает прошлое, спасается от чудовищного века, от истории — этого дьявола, о кото ром кто-то сказал, что он полномочный представитель демиурга?

Водитель сворачивает на просёлочную дорогу, свет выхватывает из тьмы кусты, стволы сосен, лес всё гуще, слух, как ватой, заглушён тишиной, тяжёлый дорожный автомобиль трясётся по колеям, мотор глохнет. Зажигается свет в кабине, человек раз ворачивает на руле дорожную карту.

Никакого толку, и он тащится дальше, должна же куда-нибудь привести эта до рога. Светлеет, между деревьями проглядывает сумрачное оловянное небо. Чёрные, как слюда, окна дачи заколочены досками крест-накрест, но на крыльце, под полу сгнившим половиком удаётся отыскать ключ. О, как здесь холодно. Присев на колено, он растапливает печурку.

Он ждёт. Для него совершенно ясно, что неожиданный приезд и рассказ гостя — не более, чем дурной сон. Нагромождение противоречий. Иначе и быть могло, ведь на самом деле ничего этого не было. Не было никакого эшелона, никакой фермы, не было фрау Растер и её мужа-инвалида, и то, что ожоги от кипящего молока оставили на лице рубцы, и то, что уже выздоравливая, в больнице, обезображенная, Ксения удавилась в ванной комнате, — весь этот бред — есть именно бред и ничего больше, призрак, явившийся на рассвете измученному бессонницей мозгу.

Он ждёт, прислушивается, и вот, наконец, шелестят шаги, скрипят подгнившие ступеньки крыльца. Её шаги.

ТРЕТЬЕ ВРЕМЯ Сера и огонь Я помню щебет птиц, пятна света на полу;

оттого, что был конец апреля и лес стоял в зелёном дыму, оттого, что я всё ещё был молод, оттого, что мои невзгоды, как мне казалось, были позади, этот утренний день остался в памяти как далёкое видение счастья. Через два часа мне пришлось увидеть то, что и глазам врача предстаёт не каждый день.

Заскрипела лестница от быстрых шагов, — в это время я сидел за завтраком, — молоденькая сестра, запыхавшаяся, пышногрудая, вся в белом, стояла, не решаясь пе реступить порог. Звонили из Полотняного Завода. Значение некоторых географичес ких имён остаётся загадкой, как если бы они принадлежали языку вымершего народа.

Название села сохранилось с баснословных времён, и никто уже не мог сказать, чт оно, собственно, означало. Здесь никто ничего не производил. Ещё были живы люди, помнившие коллективизацию, раскулачивание, «зелёных братьев» — отчаявшихся мужиков, которые ушли с бабами и детьми в лес, подпалив свои избы. Ещё жили те, кто видел, как обоз с трупами этих мужиков тянулся по мощёному тракту в город.

Дальше этих воспоминаний история не простиралась. Так как происшествие, о ко тором я собираюсь рассказать, в свою очередь отодвинулось в прошлое, то теперь, я думаю, и от них ничего не осталось. Нынешней молодёжи приходится объяснять, что такое колхоз;

недалеко время, когда нужно будет справляться в словарях, что значит слово «деревня».

Звонил председатель из Полотняного Завода, мы стали приятелями с тех пор, как я вылечил его от одной не слишком серьёзной болезни. Он, однако, считал, что был опасно болен, перед выпиской из больницы отозвал меня в сторонку и спросил, сколько я возьму за лечение. Я сказал: а вот ты лучше подключи меня к сети. На дру гой день явились рабочие, вырыли ямы, поставили столбы, протянули линию. С тех пор в моей больничке сияло электричество до утра, а село после одиннадцати сидело с керосиновыми лампами.

Мы с ним виделись иногда, я оказывал ему мелкие услуги, он, случалось, выру чал меня;

через него я вошёл в привилегированный круг местного микроскопического начальства. Тот, кто владеет знанием непоправимости, кто понял, что ничего в этой стране не изменишь, хоть ты тут разбейся в лепёшку, — тому, ей-Богу, легче жить. И, что самое замечательное, жизнь оказывается вполне сносной. Но я полагаю, что нет надобности подробно описывать мои обстоятельства, в конце концов не я герой этого происшествия. Я приехал на работу не совсем зелёным юнцом, как обычно приезжа ют выпускники медицинских институтов. Разместился в просторном доме чеховских времён, под железной кровлей, с высокими окнами и крашеными полами. Одна моя пациентка, молодуха из дальней деревни, вызвалась топить печи и убирать комнаты в моих хоромах. Довольно скоро я сошёлся с ней, ни для кого это не было секретом, напротив, люди одобряли, что я живу с одной вместо того, чтобы таскаться по бабам;

бывший муж приезжал ко мне то за тем, то за этим, а чаще за выпивкой;

так оно и шло. И довольно обо мне.

Не было необходимости тащиться за двадцать вёрст, но председатель был другого мнения. У меня был старый санитарный фургон военного образца, председатель кол хоза разъезжал в джипе. Председатель поджидал меня на крыльце правления. Наши места — теперь я уже мог называть их нашими — принадлежат к коренной России, лесистой, мшистой, болотистой, десять столетий ничего здесь не изменили. Первые километры ехали по узкому тракту, затем свернули, началась обычная, непоправи мая, где топкая, где ухабистая дорога с непросыхающими лужами, с разливами грязи на открытых местах, с тенистыми, усыпанными хвоёй, в полосах света, просёлками посреди сказочных лесов. И когда, наконец, расступился строй серозолотистых сосен и в кустарнике, в камышах заблестело спокойное, бело-зеркальное озеро, увидели на другом берегу синюю милицейскую машину из райцентра. Кучка людей стояла пе ред сараем.

Это было то, что когда-то называлось заимкой;

невдалеке за лесом пряталась де ревня, а здесь, над отлогим лугом, стояла убогая, в два окна, хижина. Поодаль сарай, за полуобвалившимся плетнём остатки огорода и отхожее место. Подняв морду, время от времени завывала и скулила осиротевшая собака. Следователь из района уже успел поговорить с дочерью, ждали председателя. Один за другим вступили в сарай — сле дователь, судмедэксперт, председатель колхоза;

вошёл и я.

Пёс умолк. Пёс сидел на задних лапах, моргал тоскливыми жёлтыми глазами и, очевидно, спрашивал себя, как могло всё это случиться. Свет бил сквозь два окошка в двускатной крыше. В тёмном углу, так что не сразу можно было разглядеть, сидел, рас кинув длинные ноги, на земляном полу, человек, у которого от головы осталась нижняя часть лица. Вокруг по стенам был разбрызган и висел ошмётками полузасохший белый мозг. Постояв некоторое время, мы вышли. И, собственно, на этом можно закончить предварительную часть моего рассказа;

вопрос в том, надо ли продолжать.

* Как я и предполагал, мне тут делать было нечего. Случай подлежал оформле нию на районном уровне. Какие-то подвернувшиеся мужики вынесли труп, вынесли дробовик, всё было завёрнуто в брезент, погружено в машину, следователь сунул в карман паспорт самоубийцы, и все уехали — председательский джип следом за на чальством. Я остался стоять перед своим фургоном. Стало совсем тихо. И был, как уже сказано, великолепный сияющий день. Желтоглазый лохматый пёс, понурив голову, поплёлся к хижине.

Следом за ним двинулись и мы — я имею в виду дочь хозяина. Она подошла ко мне, когда всё кончилось, и спросила: помню ли я, как она приезжала в больницу с ребёнком? Мне показалось, что я узнал её. Там был огромный, с кулак, карбункул в области затылка, пришлось сделать большой крестообразный разрез и оставить маль чика в стационаре. «А где сейчас ваш сын?» Она ответила: в городе.

Хибарка оказалась благоустроенной и даже более просторной, чем выглядела снаружи, из сеней мы вошли в довольно опрятную горницу, и не сразу можно было догадаться, что здесь обитал нездешний человек. Над лавкой, между двумя низкими окошками, по русскому обычаю, в общей раме фотографии: пожилая чета, младенец с вытаращенными глазами, парень в гимнастёрке и совсем уже антикварный, жёлтый картонный портрет лихого унтера царских времён, в косо надвинутой фуражке, с чуб чиком. Нашёл в сарае, сказала дочка, и это тоже, — и показала на стоявшую в углу прялку с колесом. Кроме стола и печки, в комнате находилась широкая железная кро вать, аккуратно застеленная белым пикейным покрывалом, и поставец, служивший хозяину книжным шкафом. Она собрала на стол, внесла самовар. Присев на корточки, растворила нижние дверцы буфета — там стоял строй бутылок.

Теперь я мог её рассмотреть: дочь хозяина была женщина лет тридцати, невы сокая, то, что называется пикнический тип: с короткими крепкими ногами, широко бёдрая, круглолицая, я бы сказал, довольно миловидная. Очень спокойные серые гла за, губы пухлые, бледные, никакой косметики, ни серёжек, ни бус. Прямые и тонкие, тускло-блестящие волосы цвета калёного ореха сколоты на затылке. Одета незаметно:

светлое сатиновое платье, синяя вязаная кофта не сходится на груди.

В деревне привыкаешь к молчанию, но здесь было так тихо, что, кажется, можно было услышать шелесты камыша на озере;

до меня донёсся её голос, она говорила вполголоса с кем-то в сенях, и как-то сразу в комнату проник свет пожара. За окном яркозелёный луг отсвечивал металлом, и озеро, и опушка леса пылали зловещим оранжевым огнём, солнце било из-под полога густых серолиловых туч. Хозяйка, оста вив собаку в сенях, вошла в горницу. Вдруг стало совсем темно, засвистел и пронёсся ураганный ветер, со страшной силой треснул гром, как будто кто-то чиркнул по небу гигантской спичкой, и жилище осветилось нездешним серным блеском. Несколько времени мы сидели за столом и ничего не слышали, кроме нарастающего, похожего на шум пожара, обложного дождя.

Водка была разлита по стаканчикам, я предложил, как водится, помянуть. Она отпила глоток, я было принялся за угощение. Она ничего не ела. Глядя на неё, и я по ложил свою вилку. Так мы сидели молча и неподвижно друг перед другом, и посте пенно ливень стал утихать. Оловянный свет проник в горницу, это был нескончаемый день. Дождь змеился по стёклам низких окон. Я спросил осторожно о чём-то хозяйку, она смотрела на дверь, странное выражение изменило её лицо, она как будто прислу шивалась. Пёс встревожился в сенях, было слышно, как он цокает когтями по полу туда-сюда. Я повторил свой вопрос. Она загадочно взглянула на меня, встала. Прежде я не заметил — рядом с буфетом в углу висело на стене поцарапанное зеркало.

Она приникла к стеклу, послюнив палец, провела по бровям, оглядела себя справа, слева, слегка одёрнула платье и стремительно обернулась. Медленно заскри пела низкая дверь. Нога в заляпанном грязью сапоге переступила порог. Вошёл, на гнувшись, самоубийца собственной персоной, с забинтованной головой.

* Вошёл отец;

дочь смотрела на него, закрыв рот рукой, спохватившись, броси лась к нему, стала стаскивать с него мокрую куртку, откуда-то взялось полотенце, она вытирала ему лицо, осушила кожу на висках, над бровями, вокруг намокшего бинта.

Хозяин сидел на табуретке посреди комнаты. Она внесла лохань с водой, перелила из самовара горячую воду в большой жестяной чайник. «Давай, давай, — бормота ла она, — небось измок весь...». Стащила с него кирзовые сапоги, в которых хлюпала вода, и размотала потемневшие от влаги портянки.

«А это доктор, нечего стесняться...» Человек проворчал: «Не нужно мне никакого доктора...» «Может, перевязку сделать...» «Не нужно никаких перевязок». Он стоял, высокий и тощий, в лохани, дочь по ливала его из ковша. «Постой, чего ж это я», — пробормотала она, сбегала за мочал кой и мылом, тёрла спину, плечи, впалый живот, прошлась вокруг длинного, бессиль но отвисшего члена. Весь пол вокруг был залит водой. Несколько времени спустя мы занялись уборкой, я выплеснул в огород лохань с мыльной водой, она подтёрла пол, и понемногу, по мере того, как вещам был возвращён привычный порядок, улеглись суета и тревога. Я не пытался подыскивать объяснение происходящему;

молчаливо было уговорено, что никто не будет упоминать о том, что он наложил на себя руки.

Игорь Петрович, укутанный во что-то, пил чай с малиной. Хлопоты сблизили нас, мы дружно выпили, а тем временем дождь снаружи перестал, луг заискрился цветами радуги, солнце слабо играло на поверхности озера.

«Кстати, а как... — заговорил я, — как же следователь?» «Он в кабине сидел. Не заметил...» «Не дай Бог, вернётся», — сказала дочь.

«Пускай возвращается. Ну-с, — глядя на меня, произнёс Игорь Петрович и под нял гранёный стакан, — со свиданьицем!» Он выпил, поморщился и потрогал голову.

«Болит?» — спросила она.

«Теперь не болит. Теперь уже не так болит. Всё позади!» — сказал он, усмехнув шись.

Я не удержался и всё-таки задал ему вопрос: почему он это сделал, в чём дело?

Дочь взглянула на меня с немым упрёком. Игорь Петрович прищурился и ска зал:

«В чём дело? А это не твоё собачье дело. Ты сиди и пей».

Мы молчали. Он добавил:

«Ты врач, ты и соображай. Может, мне жизнь надоела. Может, я психически больной. В чём дело... Всё ему надо знать».

«Отец, — проговорила она, — ты бы лёг...» В эту минуту мы услышали рокот мотора, громко залаяла собака.

«А! — вскричал самоубийца, — лёгок на помине!» * Следователь из района придвинул к столу табуретку, сел и поставил портфель рядом, прислонив к табуретке. Портфель не хотел стоять. Следователь снова поставил портфель, и опять портфель съехал на пол. Следователь махнул рукой, крякнул, при осанился.

«Как же это так, — начал он, — Игорь Петрович... Нехорошо себя ведёте. Сбе жать хотели?» Дочь молча, поджав губы, принесла чистую тарелку, поставила перед приезжим древнюю гранёную рюмку на высокой ножке.

Следователь задумчиво поглядывал на дочь, скользнул взглядом по её стану, она придвинула к нему миску с маринованными грибами и блюдо с остывшей карто шкой.

«От нас не убежишь», — промолвил он.

«Да ладно тебе», — сказал равнодушно самоубийца и налил гостю.

«Вот и доктор тебе то же самое скажет... Что ж, — вздохнул следователь, — за здоровье, что ль... или уж за здоровье поздно пить?» «Поздно», — сказал Игорь Петрович.

«Тогда давай за хозяйку...» Она пригубила свой стаканчик, мы все присоединились, следователь взглянул на часы-ходики, взглянул на часы у себя на руке, покачал головой, наклонился к портфе лю.

«Хорошо тут у вас на озере, караси, наверно, водятся, щучки...» Игорь Петрович возразил, что он рыбу ловить не умеет. Да и мелкое озеро, чуть не до середины можно дойти.

Следователь из района извлёк паспорт из внутреннего кармана и добыл из пор тфеля служебный бланк.

«Хотел у себя там заполнить, да уж ладно. Коли такое дело... Коли вы, можно сказать, с того света явились... Так, — сказал он, — а чернил у вас не найдётся? Забыл, понимаешь, заправить самописку...» Она принесла пузырёк с чернилами.

«Сего числа... какое у нас число-то сегодня? Господи, как время бежит. Составлен настоящий протокол в том, что мною... в присутствии дочери потерпевшего, поня тых, председателя колхоза имени... Как он там у них называется?» Я подсказал.

«...и главврача участковой больницы обнаружен труп гражданина, тэ-эк-с, какого такого гражданина?» — бормотал он, разворачивая новый и незаношенный, видимо, недавно выданный паспорт.

«Ну-ка покажи, — сказал самоубийца. — Да не паспорт, на кой хер он мне... Про токол покажи».

«А мы ещё не кончили... Вот у меня тут кстати к вам один вопросик».

«Покажи, говорю...» «Игорь Петрович, всему своё время. Всё увидите, подписывать, конечно, не надо...

Раз уж с вами такая приключилась история... А то скажут: как же так, он себя порешил, и он же подписался. Кстати: насчёт хозяйки. Это, если не ошибаюсь, ваша дочь?».

«Не ошибаетесь», — сказал мрачно Игорь Петрович.

Следователь вынул ещё одну бумагу, тетрадный листок, исписанный с обеих сто рон.

«Нам с вами, ежели помните, уже приходилось встречаться. По поводу вот этого письма. Сами понимаете, сигнал довольно тревожный. Вот мне и хотелось бы узнать, как вы теперь, в свете, так сказать, последних событий, к нему относитесь».

«Как отношусь?» — спросил Игорь Петрович и вдруг с необыкновенным про ворством выхватил у следователя протокол и письмо и порвал всё в клочки.

«Меня нет, — сказал он жёстко. — Нет и не было. Ясно? Вали отсюда, пока цел.

Поезжай в морг. Там меня и найдёшь. Я там лежу... без головы. И чтобы духу твоего здесь не было, понял?» * Запомнился мне и другой день — сухой, бессолнечный и холодный, листья, усе явшие лужайку перед домом, успели пожухнуть, давно пора было выпасть снегу. День начался, как обычно, с утренней пятиминутки, после чего я обошёл свои отделения — общее, детское, родильное, сделал назначения, заглянул во флигелек, род приюта, где лежали потерявшие память, безродные и бездомные старухи. Ненадолго вернулся к себе. Мои апартаменты были прибраны, натоплены, на плите горячий обед. На столе лежало письмо — единственная новость. Письмо могло подождать. Приём больных был с двух, амбулатория находилась против больничных зданий, через дорогу;

войдя в тамбур, я, как всегда, услышал сдержанный говор, плач детей и кашель стариков.

Часа два ушло на приём, на разговоры с завхозом о разных предметах. Потом явился шабашник, который подрядился с женой и тёщей перестлать полы в родильном, он стоял на пороге, с шапкой в руке, и следил восторженно-испуганным взором, как я наливаю в стакан воду из графина. «После, — пролепетал он, — не сейчас...», — оче видно, думая, что у меня как у медицинского начальника спирт всегда под рукой и я собираюсь угостить его с места в карьер Словом, обычные дела. Я вернулся. «Ну что, Маша...», — сказал я. Моя сожитель ница, в переднике и платочке, тоже покончила с делами и сидела перед обеденным столом, сложив под грудью большие красные руки.

«Там письмо вам...» «А», — сказал я, побрёл в другую комнату и плюхнулся на своё ложе. Несколько времени спустя я услышал её шаги, скрипнула дверь и вернулась в пазы — я остался один. Начинало смеркаться. Письмо — пухлый конверт без обратного адреса — тер пеливо дожидалось меня вместе с ворохом инструкций и приказов из района, я сунул их в нижний ящик стола;

я никогда не читаю официальных бумаг.

«Здравствуйте, дорогой доктор, возможно, вы меня помните...» Я пересчитал странички, ого. Это была целая рукопись. Почерк прилежной уче ницы, без помарок, так что, например, слово, которое надо зачеркнуть, заключалось в скобки. Рука спокойной, круглолицей и наклонной к полноте женщины с низким та зом, с крепкими короткими ногами. Я уверен, что существует связь между почерком и телосложением.

Помнил ли я хибарку на берегу озера, странные импровизированные поминки, и как она успокаивала обезумевшего от горя пса, ходила по комнате, собирала на стол, присела перед буфетом? Она была в лёгком платье, в синей вязаной кофте, ей можно было дать тридцать с небольшим, на самом деле она была моложе, у неё были тонкие и негустые, обычные у женщин в северо-западных областях, светлые ореховые волосы, серые выпуклые глаза с жемчужным отливом, полные губы, короткая белая шея и, ве роятно, такие же белые и круглые груди. Вопреки всему дикому и невероятному, она излучала покой. Всё это в один миг воскресло перед глазами.

Прошло уже столько времени, писала дочь самоубийцы, она не знает, кто теперь там живёт, сама она не бывает в наших местах, да и прежде наезжала только ради отца;

писала, что в Ленинграде больше не живёт, нашла, слава Богу, хорошего чело века и уехала с ним, и только одного хочет — забыть все что было. Письмо, однако, не свидетельствовало о том, что ей это удалось.

«Как вы знаете, дело было закрыто, собственно говоря, никакого дела не было, нас с мамой оставили в покое, а в поликлинике подтвердили, что он страдал наклон ностью к депрессивным состояниям. И вот я вдруг решила вам написать, сама не знаю, почему, может быть, вам как медику будет интересно. Но только с условием — что всё останется между нами».

«Не знаю, — писала она, — известно ли вам, что отец почти двадцать лет отсутс твовал, мама вернула себе девичью фамилию, мама никогда ничего не рассказывала, вы знаете, что о таких вещах не очень-то поговоришь. Но я не хочу сказать, что он был для меня совершенно чужим человеком, когда вдруг, без предупреждения, не напи сав, не позвонив, вернулся — рано утром стукнул в окно. В первый момент мы испу гались. Мама ахнула, словно вошёл призрак. И действительно, первая мысль была, что он явился с того света, пришёл разрушить нашу тихую и спокойную жизнь. Мне было восемь лет, когда его увели, а теперь я была взрослой женщиной. Я его помнила могучим, красивым, широкоплечим мужчиной, а тут вошёл, в зимней шапке, в вален ках, с деревянным самодельным чемоданом, небритый, с тусклыми глазами, колючий и одновременно заискивающий, с таким выражением, как будто он что-то ищет или хочет что-то спросить, и когда он стащил с головы свой треух, то волосы у него были редкие и выцветшие, вытертые на висках, и едва успели отрасти. Пришлось привы кать. Места у нас было мало: я незадолго до этого развелась с мужем и переехала с сыночком к маме».

«Так что неудивительно, что начались очень скоро трения, уж очень мы были разные люди. Всё время получалось так, что он и делает всё не так, и думает не так.

Мать досаждала ему разными мелкими замечаниями, он огрызался, порой из-за ка кого-нибудь пустяка по целым дням не разговаривали друг с другом. Он как будто разучился жить нормальной жизнью, словно пролежал эти двадцать лет в ледяном гробу. Работать тоже не рвался, да и неизвестно было, что ему делать, устроиться на работу можно только с пропиской, а прописаться, только если человек работает. Тут, между прочим, выяснилось, что у моего отца паспорт с особой отметкой. Причём вы дан не в Ленинграде, а в каком-то городишке, где он пробыл недели две, прежде чем к нам приехать. Что означала эта пометка, никто толком не знал, да и спрашивать не очень-то хотелось. Написано только: “Согласно Положению о паспортах”, а что это за Положение? Маме удалось успокоить соседей, чтобы они помалкивали насчёт того, что человек живёт на птичьих правах, хотя сами знаете: всё это сочувствие, понимаю щие вздохи — до первой ссоры;

самио собой, они догадались, что за птица мой отец..

В нашей квартире было ещё три семьи, одна комната почти всегда была заперта, в другой проживала одинокая мать с ребёнком, в третьей муж с женой — пенсионеры, а вы знаете, что от пенсионеров ничего хорошего ждать не приходится: снять трубку и позвонить в милицию, чего проще. Мать зазвала в гости участкового, выставили угощение, отец сидел тут же, мрачный, насупленный, чокнулся раза два с милицио нером. Но что можно было сделать, если он не имел права жить в больших городах.

Неизвестно было, где он вообще имел право жить».

* Давно уже стемнело, я сидел за своим столом перед электрической лампой, бла годетельным даром колхозного председателя.

Она писала:

«Надо было что-то придумывать, жизнь стала невыносимой: днём ссоры, а по ночам вечный страх, что придут проверять документы. И вот тут очень кстати распро странилась мода — покупать дома. Якобы можно было без особых формальностей, за бесценок купить развалюху в заброшенной деревне. Мы с отцом стали ездить по субботам, наводить справки, забирались в глубинку, раза два вымокли до нитки под дождём;

я заметила, что эти поездки подействовали на него благотворно, он как-то стал понемногу оттаивать. Однажды, когда мы дожидались поезда на безлюдном по лустанке, он сказал: “Вот найду себе берлогу и залягу”. Я спросила, что это значит. “А вот то и значит, и ни одна сволочь меня выковырять не сможет”. — “Так и будешь ле жать?” — спросила я смеясь. “Ну, не всё время. Гулять буду. Может, ты ко мне когда нибудь приедешь”. Из этих слов я поняла, что он намерен поселиться там насовсем.

“Приеду, — сказала я. — А что ты будешь там делать? В колхозе работать или как?” Он прищурился и переспросил: “Где?..” Я сказала: “В конце концов, ты ведь многое умеешь делать”. — “Да, — сказал он, — я много чего умею”. Мы сидели на платфор ме, он строгал прутик перо-чинным ножом. Потом сказал: “Я работать не собираюсь.

Палец о палец не ударю. И никто меня не заставит. С голоду подохну, а работать не буду”. — “Ну, а всё-таки: на что ты будешь жить?” — “Э, — он махнул рукой. — Как нибудь проживу”».

«Долго не могли подыскать ничего подходящего, приезжали и видели одни печ ные трубы, всё сгорело во время войны, заросло травой;

а там, где что-то осталось, наследники разобрали и вывезли срубы. Как-то раз мы ехали на попутном грузовике, отец сидел в кузове, я в кабине, шофёр стал заигрывать со мной, я отмахивалась, это кто же будет, спросил он и ткнул назад большим пальцем, дед твой, что ли? Подъеха ли к районному центру, и оказалось, что улица вся состоит из домов, перевезённых из деревни. Отец не хотел искать в окрестностях, хотел куда-нибудь подальше от началь ства. Всё же мы зашли в один дом, чтобы разузнать что и как. Вот так всё и получилось.

Если бы не зашли, если бы проехали, может, ничего бы и не было, не случилось бы того, что вам известно. Да ведь судьбу, как говорится, конём не объедешь».

«Нам назвали одну женщину, родственницу хозяев, — самих давно след про стыл, — и мы с ней довольно быстро сговорились. Спрашиваем: далеко ли? “Да нет, быстро доедете, дорога сейчас хорошая”. Тащились битых два часа. Но он был толь ко рад: чем дальше, тем лучше. Изба оказалась хорошая, крепкая, деревенька тихая, одни старухи, — что ещё надо? Но тут выяснилось, что есть ещё домишко на берегу озера. Наняли кого-то из местных, перевезли кое-какие вещи. Собственно говоря, у отца не было никакого имущества. Я хотела дать ему денег. Он сказал, что у него есть немного».

* «И он зажил — не знаю, можно ли сказать: в своё удовольствие. Думаю всё-таки, что да. По крайней мере, никто ему теперь не мешал жить. Ему нужно было только одно — чтобы не мешали ему жить. Так он мне и ответил, когда я приехала его навес тить и спросила, доволен ли он, что забрался в такую глушь. Конечно, доволен. А если что-нибудь случится? Он усмехнулся и сказал, что случиться что-нибудь может только когда вокруг люди. “Кто тебе мешает? мы?” Он пожал плечами, его обычное движе ние, — и я, конечно, понимала, что он хочет сказать: с матерью они бы как-нибудь нашли общий язык, обо мне и говорить нечего;

не давало жить начальство. Это слово мой отец употреблял очень широко. Подразумевались, конечно, прежде всего Органы и милиция, я сама видела, как менялось его лицо, стоило ему заметить издали синюю фуражку. Это за мной, говорил он. — Да ведь он идёт в другую сторону. — Мало ли что, бережёного Бог бережёт, отвечал мой отец, и мы поскорей сворачивали за угол.

Он говорил: они специально для этого существуют. Напрасно я твердила ему, что вре мена теперь уже не те, он только усмехался и кивал головой: дескать, знаем мы... Для него ничего не изменилось».

«Всех людей он делил на пьяниц, милиционеров и стукачей. Я засмеялась: “Так уж и всех?” — “В общем, да“. — “А я? К кому я отношусь?” — “Ты пьяница”. — “Да ведь я не пью”. — “Ты потенциальная пьяница. И можешь, — добавил он, — этим гордиться. Пьяницы — это единственные порядочные люди”. Может, он не так уж был неправ, как вы считаете?» «Что касается милиционеров, то подразумевалась не только милиция, но и вооб ще любое начальство. Иногда он говорил просто: “они”. Они замышляют то-то, сде лали то-то. Они — это секретари, директора, заместители, председатели, заведующие всё равно чем, или какая-нибудь, с выщипанными бровями ведьма в отделе кадров, ка кой-нибудь начальник станции или вагонный контролёр;

все были заодно, и все про тив таких, как он. От всех надо было ждать, что они обязательно к чему-нибудь приде рутся. Начнут проверять анкету, звонить, выяснять, водить носом. “У них, — говорил он, — знаешь, какой нюх?” Спасайся кто может. Они — как небо над нами, тяжёлое, всё в тучах. И в конце концов действительно получалось так, что все, от самых высших руководителей до мелкой сошки, были представителями какого-то вездесущего та инственного начальства, а самым зловещим, самым коварным и беспощадным началь ником для моего отца был, наверное, Бог. Именно он “мешал жить”. Конечно, если бы у отца спросили, верит ли он в Бога, он бы только усмехнулся. Да и кто верит-то? Но на самом деле получалось, что как раз он-то больше всех и верил».

«Когда он поселился, мы условились, что он сам меня пригласит, он хотел ос мотреться, хотел, чтобы люди в деревне привыкли к нему, а главное, привыкли к мыс ли, что он живёт на законных основаниях. В колхоз его, конечно, никто не гнал. Он умудрился кое с кем позна-комиться. К моему удивлению, оказалось, что он звонит из сельсовета. Он договорился с председателем, за мной прислали машину на станцию.

Я приехала к нему с полными сумками, но было видно, что он не голодает, в избушке тепло, перед домом поленница, он завёл себе собаку. Я устроила генеральную уборку, на другой день мы гуляли — чудная природа, и я благословляла судьбу, что он, на конец, нашел себе пристанище. С тех пор я навещала его, иногда с мальчиком;

один раз, если помните, пришлось ехать к вам в больницу с нарывом на затылке. Мой отец был очень ласков с внуком, насколько он вообще был способен относиться к кому-ни будь ласково и без обычной своей подо-зрительности;

ходил с ним по грибы, ловил рыбу — правда, ничего не поймали, — даже отправился с ним как-то раз на охоту с двустволкой, которую выменял у какого-то пьяницы. Всё напрасно: мальчишка так и не привык к нему, дичился;

тут, я думаю, было сильное влияние бабушки. Моя мама была недовольна тем, что я поддерживаю отношения с отцом. А тут и зима подступи ла;

я стала приезжать одна».

«Как она догадалась о том, что там назревало и должно было в конце концов случиться, ума не приложу, хотя, конечно, у баб на эти дела всегда тонкий нюх. Меня она всегда встречала недоброй улыбкой. Никогда не называла его своим мужем, и никогда не говорила: твой отец. “Ну как там твой?” И больше никаких вопросов не задавалось».

* Дойдя до этого места, я почувствовал, что вот-вот произойдёт нечто важное — или уже происходит. Без шапки, в наспех наброшенном пальто я сбежал вниз и вы шел на крыльцо. В дымно-чёрном небе кружились снежинки, всё чаще и гуще. Си реневый снег медленно падал, первый снег, как в детстве, летел на ладонь и ресницы, снег лежал на земле, на ветвях, укутал крыши, тишина и покой простёрлись над всей округой, и сквозь мглу слабо светились огоньки больничных корпусов. И каким-то мороком показалась мне история, в которую я оказался втянут, хотя не имел к ней ни малейшего отношения. Далёкое апрельское утро, поездка с председателем, озеро в ка мышах, и сарай, и следователь, и закутанная в чёрный платок дочь, и казнивший себя, неизвестный человек, — всё как будто приснилось. Я поднялся к себе, лампа горела на столе, никакого письма не было. В растерянности, и в то же время чувствуя тайное об легчение, даже с каким-то злорадством, я озирался вокруг, заглянул под стол, чтобы убедиться, что там его нет. И в самом деле, ничего не увидел. Дьявол играл в прятки.

Письмо лежало у меня в кармане.

«Однажды я приехала, как бывало нередко, на попутной машине, шла от дерев ни пешком, вхожу, он лежит на кровати. Я разулась, развязала платок, распаковала сумки. Он сказал: “Отдохни, приляг”. Я легла рядом с ним. Стала что-то рассказывать, он прервал меня. “Тут такая история, — сказал он. — Меня вызывали”. — “Кто вызы вал?” Оказалось, мальчишка принёс повестку из военкомата. А до военкомата в район ехать и ехать. Мой отец пришёл в сельсовет, чтобы позвонить по телефону, спросить, в чём дело. Нет, сказали, это не военкомат, а вот вы тут подождите. Через два часа приехал какой-то начальник. Я уже объяснила вам, что для отца все были начальни ками».

«Я спросила, о чём же его допрашивали. Нет, это не был формальный допрос, никакого протокола не составляли. С ним хотели побеседовать. “Ну, уж я-то знаю, что это значит, когда они говорят — побеседовать. Это даже ещё хуже, чем допрос”.

Я спросила, почему. “Да потому, что они потом могут написать всё что хотят”. — “Но ведь и в протоколе можно понаписать что угодно”. — “Ну да... но можно всё-таки сопротив-ляться... не подписывать. А тут и подписи не надо. Побеседовали, и всё». Я продолжала его расспрашивать, но он что-то скрывал. Так о чём же всё-таки беседова ли? Кто это был? “Следователь, кто же ещё. Из района”».

«Я знала его мнительность, стала его успокаивать, говорила, что это ровно ничего не означает. Живёт посторонний человек, ползут разные слухи, надо проверить, что за личность, вот и всё. Знают ли они, что он вернулся из заключения? Спрашивали о паспорте, о прописке? Нет, не спрашивали, да и какая в этом медвежьем углу может быть прописка. О том, что он сидел, знают. Но это их не интересует. А что же их ин тересует? Их интересует, посещают ли его родственники. Он ответил, что у него родс твенников нет. Но кто-нибудь всё-таки приезжает? Да, приезжает. Дочь. И всё? И всё.

Я чувствовала, что он чего-то не договаривает».

* «Дорогой доктор, вы, конечно, спросите: было или не было? Да, было. Не тог да, а позже. Я не могу сказать, что он меня изнасиловал или что-нибудь такое, всё произошло, как вообще всё происходит в жизни: помимо нашей воли. Но я забегаю вперёд».

«Я долго не приезжала, мальчик снова болел, потом какие-то дела;

он тоже не звонил;

я забеспокоилась и позвонила сама в сельсовет. Мне ответили, что отец давно не показывался. Я приехала и спросила, в чём дело. Куда он пропал? Никуда не про пал. Просто не хотел меня видеть. Чем же я его прогневила? Ничем;

у тебя, сказал он, своя жизнь. Мы немного прошлись, осень была в самом начале, он сидел на замшелом пне и строгал прутик. Вечером мы поужинали, выпили водки, я спросила в шутку:

наверное, он кого-нибудь себе нашёл в деревне? Давно пора».

«Кажется, к нему действительно какая-то подкатывалась. Мужчин вокруг почти не осталось, что тут удивительного. И я от всего сердца желала ему, чтобы жизнь его как-то устроилась. Но вдруг представила себе, как я приезжаю, а тут чужая тётка хо зяйничает, — была бы я рада?» «Он всегда уступал мне место на кровати, а сам укладывался на раскладушке.

Было уже поздно, я вышла ненадолго, серебряная луна висела в пустом светлом небе, озеро блестело, всё как будто умерло вокруг, — ведь это и было то, о чём он мечтал? — вернулась в избу и в темноте наткнулась на пустую раскладушку. Я подумала, что он спит, может быть, прилёг и заснул ненароком, и стала раздеваться. Он окликнул меня.

“Спи, — сказала я. — Я здесь лягу”. Немного спустя он снова меня окликнул, я уже лежала. Он спросил: “Ты спишь?” — “Сплю”. — “Я тебе кое-что хочу сказать. Я знаю, кто это написал”. Я молчала, потому что меня охватил страх».

«Я-то думала, что он давно забыл об этой беседе. Я и сама забыла. Но я не только сразу поняла, о чём он говорит, но и догадалась, кого он имеет в виду. Странное дело, я даже не очень была этим удивлена».

«Он сказал: “Она бросила меня во второй раз, и за это она меня ненавидит”».

«Тогда я спросила, откуда он знает, что это был донос. “Знаю”. Почему он думает, что это она написала? “А кто же?” Потом добавил: “Она сюда приезжала — на развед ку”. — “Мать? приезжала?” — “Да”. — “Кто это сказал, её кто-нибудь видел?” — “Не знаю, может, и видели”. — “Откуда же это известно?” — “Ниоткуда. Можешь мне поверить. Она думает, что ты заняла её место, и ревнует. К своей же дочери ревнует бывшего мужа”».

«Между прочим, я в это поверила. Каким-то чутьём поверила, что так оно и есть, и даже не удивилась».

«”Ты что, — сказала я холодно, — рехнулся? Ты это всерьёз?” Он ничего не отве тил. Молча мы лежали в темноте, я на раскладушке, он на кровати, мне даже показа лось, что он задремал. Вдруг он сказал: “Может, она права?” И добавил — как будто даже не ко мне обращаясь, а к самому себе: “А что же мне ещё остаётся”».

«Я спросила: “Что ты хочешь этим сказать?” — “То самое и хочу сказать. Подой ди ко мне”. — “Можно говорить и оттуда”. — “Нет, ты подойди поближе”. Мой страх не проходил, наоборот, и я подумала, не уйти ли мне сейчас же. Мёртвый лес, луна. Я встала, собрала в охапку свою одежду. Он лежал на спине, глаза блестели в полутьме.

“Ты куда?” — спросил он тяжёлым, хриплым голосом. Я забормотала, что мне надо ехать, срочные дела, совсем забыла... “Ты мне дочь? — спросил он. — Дочь должна слушаться отца. Подойди ко мне, ничего с тобой не будет...” Я подошла, с платьем, с чулками, со всем, что было у меня в руках. “Никуда ты не поедешь”. Я пролепетала:

“Ты мне хотел что-то сказать?..” — “Сядь”. Я села на край кровати. Дорогой доктор, пожалуйста, очень прошу. Мы никогда больше не увидимся. Сама не знаю, зачем я это пишу. Порвите моё письмо, когда прочтёте».

* «Он взял мою руку, положил к себе, и я почувствовала, как всё это чудовищно налилось и отвердело. Как я уже говорила, никакого насилия на самом деле не было;

я ведь не девочка. Если бы не его смерть, если бы в самом деле дознались, притянули его к суду, я бы первая встала на его защиту. Когда он схватил меня своими руками, словно клещами, — он был сильный, жилистый, твёрдый, как железо, — и потянул на себя, я не сопротивлялась, сама я ничего не делала, но и сопротивления не оказала;

я как будто окоченела. Он тяжело дышал, я даже спросила: “Тебе плохо?”, он не отве тил, и потом это снова повторилось, и я совершенно обессилела — от разговора перед тем, как идти к нему, от внезапной бури, от всего. Мы оба были измучены и уснули, как мёртвые».

«А наутро... что же было наутро? Странно сказать — ничего осо-бенного. То есть просто ничего: сели завтракать, он бродил где-то с собакой, потом обедали, потом я стала собираться... Я приезжала к нему, как прежде, и жизнь шла совершенно так, как и раньше, с одной только разницей — мы стали мужем и женой. И всякий раз, когда я собиралась к нему, он ждал меня, как муж жену, и я ехала к нему, как жена к мужу.

Раньше я даже представить себе не могла, что можно любить мужчину двойной лю бовью».

* «Выходило, что моя мать просто накликала эту историю;

и если так — я бла годарна ей. Но после этого, когда всё произогло на самом деле, его больше никуда не вызывали. Кто-нибудь, может, и догадывался, — хотя в деревнях, к таким вещам, по-моему, относятся довольно равнодушно. После этого прошло сколько-то времени, никто нас не тревожил, мы даже осмелели, ходили вместе в деревню, ездили в Полот няный Завод. А однажды чуть не поссорились — до сих пор не пойму, из-за чего. По лили дожди, озеро вышло из берегов;

слава Богу, избушка на пригорке, а то бы и нас затопило. Темно было, как вечером. Отец сидел перед печкой, отблески играли на его лице, и глаза светились жутким каким-то, тускло-жёлтым огнём, — или мне сейчас так кажется? Я позвала обедать. Он ни с места. Я подошла к нему, обняла, прижалась сзади грудью. Он сказал: “Я, конечно, понимаю”. Помолчал и добавил: “Понимаю, почему ты со мной”. — “Почему?” — спросила я. Он поднялся, мы стояли, не выпус кая друг друга из объятий, не отрывая губ от губ, потом рухнули в постель — среди бела дня, так бывало уже не раз. Потом долго лежали, не говоря ни слова. Наконец, он сказал: “Это из жалости, да?..” Я ответила: “Печка сейчас потухнет”. Он встал, я посмотрела ему вслед и увидела, какой он длинный и тощий, с выступающим позво ночником. Он подбросил дров, закрыл дверцу, вернулся. “Ну что, — сказал он, — на смотрелась?”. Улёгся, и мы снова лежали рядом и молчали. “Дескать, вот он какой не счастный, дай-ка я его пожалею... Из жалости, да?” Я кивнула. “Вот, — сказал он, — я так и знал. Любить меня нельзя”. — “Нельзя”, — сказала я. Он ответил со злобой — и злоба эта вспыхнула так же внезапно, как перед этим желание: “На х... мне твоя жа лость! Пошла ты со своей жалостью знаешь куда?” Мне не хотелось его раздражать, да и время шло, я собиралась ехать после обеда. “Всё остыло, — сказала я, — ты немного полежи, я подогрею”. Мне было приятно, что он на меня смотрит, я чувствовала, что его взгляд скользит по моему телу;

позови он меня, я бы снова легла. Я подошла — он лежал, подложив под голову жилистые руки, — и сказала: “Да, ты прав. Ничего не по делаешь. Все мы такие. Жалость — это ведь и есть любовь. Сильнее любви не бывает, ты что, этого не понял?”». Он посмотрел на меня и сказал: “Катись ты, знаешь куда? С твоей любовью...”» * «В следующий раз — я теперь ездила к нему каждую неделю, и мне уже было всё равно, что подумает мама: догадалась, так догадалась, — в следующий раз застаю его спокойным, даже почти весёлым. Как вдруг он мне говорит: “Мне надо валить отсюда”. Я уставилась на него. “Уезжать, говорю, надо отсюда”. — “Куда?” — “Откуда приехал”. То есть как это, спросила я, что он там собирается делать? Он усмехнулся и сказал: “Надо возвращаться в родные места. А мои родные места — там”».

«Я встревожилась, но на мои расспросы — что случилось, снова написали, кто нибудь вызывал его? — он только молча покачивал головой. Он взял мою руку в свои ладони. “Здесь не жизнь. А там... что ж, — он вздохнул, — там всё своё, всё знакомо.

Кто там долго жил, тому расхочется выходить на волю, он попросту боится. Я тоже боялся. Мне предлагали остаться вольнаёмным. Куда, дескать, ты поедешь. Кому ты там нужен...”» «Я сказала: Мне».

«”Тебе? Может быть... Знаешь что? — проговорил он. — Я всё обдумал. Поедем со мной”. — “ С тобой?” — “Ну да. И пацана возьмём. Никто там тебя не знает, заживём спокойно. Поженимся: у тебя ведь материна фамилия. Не могу я здесь жить”, — ска зал мой отец и вышел. Больше мы к этому разговору не возвращались, я так и уехала, вероятно, он ждал, что я сама заговорю, сама ему отвечу, — а что я могла ответить? Я его любила так, как никого не любила. Вам как медику могу сказать: он меня во всём устраивал. И даже если бы не устраивал, если бы не удовлетворял мои бабьи прихоти, я всё равно бы его любила. Но не могла же я с ним ехать Бог знает куда».

«Кроме того, мне казалось, что это у него такое настроение: нахлынуло и пройдёт.

Я даже хотела предложить ему начать снова хлопотать, чтобы разрешили прописку в городе, написать заявление, сама бы занялась этим. И теперь думаю: какая прописка?

Не в прописке дело. Я сама была виновата...» Тут я услышал знакомый скрип ступенек, был первый час ночи. Меня вызыва ли. Привезли женщину с кровотечением;

криминальный аборт. Слава Богу, думал я, шагая в темноте и то и дело проваливаясь в сугробы. Перед задним крыльцом общего отделения стояла подвода, лошадь была вся белая. Снег сыпал и сыпал. Слава Богу: в запасе у меня есть две ампулы универсального донора;

по всей вероятности, понадо бится перелить кровь.

Следствие по делу о причине Найдётся ли кто-нибудь, кто ещё помнит эту историю? Её героиня, возможно, где-нибудь доживает свои дни, кое-что, может быть, и осталось в её памяти. Но, конеч но, имена и подробности выветрились. Люди старшего поколения сгинули, места, где всё это происходило, изменились настолько, что невозможно угадать, где находился дом;

лес вырублен;

чего доброго, и от озера ничего не осталось. Наконец, сама эта история выглядит незначительной на фоне всего, что должно было разразиться через короткое время;

люди-песчинки затерялись в шквале событий.

Назревали события, которые смели всю прежнюю жизнь. Ранней весной, в пер вые погожие дни, салон-вагон международного поезда с важным пассажиром пересёк границу на станции Манчжурия. Поезд шёл по забайкальским степям, через Южную Сибирь и Урал по обширной русской равнине, императорский посланец, оторвав шись от бумаг, с сигарой в зубах, поглядывал в окно и видел одно и то же. Миновали столицу, миновали Смоленск, пронеслись, громыхая, под аркой мимо столбов и бу док западной границы — теперь она называлась границей обоюдных государственных интересов СССР и Германии. Восемь месяцев прошло с тех пор, как сложила оружие Франция. Никаких инцидентов не произошло на многодневном пути из Японии до Берлина и далее в Рим. На континенте царило спокойствие.

Это был мир, в прочность которого никто уже не верил, затишье перед грозой.

Что-то клубилось и колыхалось над мглистым горизонтом, что-то творилось в лабирин тах государственных канцелярий, в недрах разведывательных управлений и военных штабов, происходили тайные совещания, произносились зловещие речи, подписыва лись и визировались многостраничные планы под кодовыми названиями, с чертежами, со стрелами наступающих армий. Замечательной чертой этой эпохи было абсолютное несоответствие всего, что происходило, с реальной жизнью людей.

Как если бы эта жизнь цвела на склонах вулкана. Как если бы маленькие люди копошились на спине гигантского ископаемого чудовища. История, о которой пойдёт речь, была исчезающе мала рядом с Большой историей. Она никак не могла влиять на то, что совершалось в мире. Она была попросту несовместима с тем, что творилось на самом деле. Что же было «на самом деле»? С исторической точки зрения жизнь лю дей была чем-то не заслуживающим внимания. С человеческой точки зрения только она и была подлинной жизнью. Между тем мировые события происходили одновре менно с ней, и когда, например, в столовой за ужином не досчитались двух мальчи ков, то в это же время начальник генерального штаба в Берлине, вернувшись после важного совещания, пометил у себя, что вождь планирует победное завершение воен ных действий во второй половине августа. Когда число нарушений воздушного про странства в пограничных районах с начала года, согласно сводкам, достигло 120, когда в газетах появилась статья с разъяснением основных пунктов всеобъемлющего «Госу дарственного плана развития народного хозяйства на 1941 год», когда знаменитый ре жиссёр, создатель эпохального боевика «Александр Невский», к этому времени, впро чем, отправленного в архив, поставил оперу Вагнера «Валькирия» и уже состоялось первое представление на сцене главного оперного театра страны — событие большой политики, но не искусства, — в это же самое время, может быть, в тот же день девочка в тёмнокоричневом бархатном платье и розовых чулках вошла в класс в сопровожде нии директора Шахрая. Когда японский министр ехал с секретной миссией через всю Россию в Западную Европу, девочка стояла, заложив руки за спину, и глядела куда-то поверх всех глаз, устремлённых на неё.

С человеческой точки зрения мировые события представляли собой грандиоз ную фикцию. И, однако, эта фикция правила всеми. В этом мире не было великих людей. Фантом, называемый Политикой, Государством, Нацией с её искусственными интересами и зловещей историей, решал участь всех. Он отменил подлинную дейс твительность, чтобы учредить на её месте другую, ложную, но всесильную, в которой не было места нормальному человеку;

она, эта фикция, обесценила личность, обес смыслила культуру и мораль, сделала мелким, смешным и ненужным всё, чем жива человеческая душа, — чтобы навязать ей свои призрачные идеалы и каннибальские ценности.

Двое так и не появились, два места за столом у окна, выходившего на заснежен ную веранду, пустовали, тарелки с гречневой кашей и гуляшом остались нетронутыми до конца ужина;

оба отсутствовали на лыжной прогулке по Лучевому просеку перед сном, их не было на другой день в классах, в физкультурном зале, на катке, на веранде, где во время мёртвого часа лежали на топчанах в спальных мешках;

их не оказалось на заднем дворе, откуда дорога вела прямо в лес;

шёл густой мокрый снег, налипший на окна, снег засыпал дорожки, крыльцо и крышу деревянного двухэтажного здания школы;

поздно вечером директор звонил в районное отделение милиции, там, по-ви димому, навели справки у родителей, связывались с другими отделениями, с детски ми приёмниками на вокзалах, с городскими больницами и центральным моргом. На другой день после завтрака, когда выглянуло солнце, приехал на машине с шофёром человек невзрачного вида, в гражданской одежде. Директор Шахрай встретил его в дверях своего кабинета. Человек показал удостоверение и первым делом спросил, не вернулись ли пропавшие.

Директор уступил следователю место за столом. Человек сидел под портретом товарища Сталина и барабанил пальцами по столу. Директор вошёл в класс, это был 5-й «Б», а всего в школе было три класса, и сказал, что каждого будут вызывать по оче реди. Стол был очищен от бумаг, следователь развернул папку. Солнце ярко светило в окошко, это был первый по-настоящему весенний день.

Первым вошёл Альберт Полухин, лопоухий ученик, изнемогавший от любо пытства;

ему было задано два или три вопроса, и он вернулся на своё место на первой парте, а следом за ним отправилась в кабинет его соседка. И так одна парта за другой, все три ряда, работа затянулась до обеда, распорядок дня был нарушен. После чего следователь из угрозыска поговорил с директором, с учителями, с завхозом, попросил не разглашать историю, хотя о ней говорила уже вся школа, попросил расписаться под протоколами и уехал.

Выяснилось следующее. Мальчиков звали Феликс Круглов и Гарик Раппопорт.

Как все ученики в классе, они были примерно одного возраста. Феликсу была выдана путёвка в лесную школу из-за увеличения бронхиальных лимфоузлов. Родители — служащие: отец старший бухгалтер управления городского автомобильного транс порта, мать заведующая парикмахерской, оба состояли на учёте в тубдиспансере.

Мать Гарика Раппопорта работала в Камерном театре, судя по всему, на второстепен ных ролях. Когда в школе готовились к вечеру в честь Дня Красной Армии, попросили мать Гарика проводить репетиции;

и были поражены, когда она вдруг на одну минуту превратилась из маленькой усталой женщины в отважного партизана-коммуниста, которого допрашивает белый офицер. Отца у Гарика не было. Его не было никогда:

мать развелась с ним после того, как он исчез, и фамилия у Гарика была материнс кая. Гарик попал в лесную школу из-за малокровия, а также нервных припадков, о которых ничего конкретно не было известно. Кроме того, Гарик — но это уже скорее легенда, чем факт, — иногда видел наяву то, чего на самом деле не было;

по крайней мере, то, чего не видели другие.

Оба, Феликс и Гарик, были неразлучными друзьями: водой не разольёшь, как вы разился Алик Полухин, первый из допрошенных. На вопрос, кто ещё с ними дружил, ученики называли разных людей, но всё это были скорее случайные и мимолётные дружбы;

кто-то упомянул девочку в розовых чулках, которая сперва сидела рядом с Раппопортом, потом на другой парте;

кто-то сказал, будто все трое «вместе ходили».

Сама девочка, когда следователь её вызвал, презрительно усмехнулась, глядя в сто рону, и скривила губы. На этот раз она была в обыкновенных коричневых чулках. Ей было задано ещё несколько вопросов, сколько-нибудь существенных сведений эта уче ница не сообщила.

Феликс Круглов был коренаст, немного выше Гарика и считался красивым маль чиком, с зелёными глазами, густыми ресницами и копной тёмноореховых волос. Га рик был щуплый, узкогрудый, черноглазый и черноволосый, очень бледный, и слегка косил. Феликс пел и участвовал в художественной самодеятельности, которую Гарик презирал. Феликс хорошо успевал, был одним из первых в классе и немного стыдился этого. Гарик учиться вовсе не хотел, тянулся кое-как, у него были другие планы, на ко торые он изредка таинственно намекал. Считалось, что у него большие способности, в чём они состояли, выяснить не удалось;

просматривая школьные тетрадки мальчи ков, следователь обнаружил толстую тетрадь в клеёнчатом переплёте. Там были стихи Есенина, полузапрещённого поэта, вернее, отрывки и отдельные строчки из его сти хотворений. Вечер чёрные брови насопил. Не вчера ли я молодость пропил... Там оказались и собственные стихи Гарика, бессвязная поэма, которая начиналась словами: Молчали скалы, плыли тучи, однообразны и летучи. В поэме говорилось об одиноком герое, кото рый стоит над морем, завернувшись в плащ. С некоторым отчуждённым интересом следователь разглядывал разлинованную страницу, на которой Гарик изо дня в день вычерчивал график: выше нулевой линии на оси ординат находились уровни, обоз наченные словами «Хорошее» и «Прекрасное», ниже — «Плохое», «Очень плохое» и «Трагическое». График назывался «Настроениеметр». Судя по нему, настроение у Гарика менялось очень быстро. Однако накануне дня, когда оба исчезли, кривая по казывала прекрасное настроение. Ближайшее подозрение — к нему склонялся и ди ректор — состояло в том, что Гарик, мечтавший о бродяжнической жизни, уговорил друга бежать вместе с ним из лесной школы.

Следователь отбыл, после обеда был мёртвый час на веранде, директор, в белом халате, прохаживался между койками и говорил внушительно, с лёгким нерусским акцентом: «Это ваши гемоглобины». Далее подъём, выполнение домашних заданий, перед ужином в большой комнате, где стояло пианино, разучивание «Марша артил леристов» — жизнь вошла в свою колею. К вечеру окончательно развезло, вместо лыж ной пробежки шли по обочине до конца Лучевого просека и обратно. Перед сном в спальне мальчиков рассказывались страшные истории, но кровать Гарика Раппопорта, признанного мастера, пустовала;

обсуждалась и эта тема, говорили о товарных поез дах, поддельных документах, перебивая друг друга;

несколько раз воспитательница входила в спальню, чтобы восстановить тишину. Наконец, всё уснуло;

большой де ревянный дом за воротами и забором плыл, словно корабль с погашенными огнями, под неспокойным дымным небом;

понемногу рассеялись клочья облаков, в лиловой бездне сияла луна, звук, похожий на сигнал рожка, послышался вдалеке, лесной дух, старый леший с козьми ушами, в бороде, покрытой инеем, с зеленоватыми искрами глаз, дрожал от холода, скорчившись на серебряном обледенелом пне, над заснежен ным озером, и под утро ударили заморозки. На другой день было воскресенье, торже ственная линейка, вынос пионерского знамени и рапорт Шахраю и старшей вожатой, а на следующей неделе, во вторник или в среду, произошло событие, которое не уда лось скрыть, потому что скрыть его было невозможно.

Прибыли милицейская машина и грузовик. Среди осевших сугробов, подпры гивая на корнях деревьев, подъехали к озеру. Следователь с директором стояли возле машины. Трое рабочих в ушанках, в брезентовых комбинезонах и высоких резиновых сапогах спрыгнули с грузовика, откинули задний борт, вытащили багры, верёвки и ломы. Двое, ломая лёд, раздвигая остатки мёрзлого кустарника, вошли в воду, третий подавал багры. Озеро было невелико, не озеро, а пруд. Леший прятался за стволами, снедаемый любопытством. Ближе к середине вода была выше пояса. Следователь да вал указания. Директор школы вопросительно взглянул на следователя. Водолазы, не добившись результата, выбрались на берег, потом зашли с другой стороны.

Около шести часов вечера мать Гарика Раппопорта, усталая и уже немолодая женщина, — Гарик был поздним ребёнком, — вошла в холодный, поблескивающий кафелем в ярком неживом свете недавно изобретённых газовых трубок зал морга больницы имени Склифософского и приблизилась к бетонному ложу;

следователь приподнял простыню. Мать Гарика взглянула на лежащего, зажмурилась и зажала рот рукой, чтобы не закричать. На другом столе лежал Феликс Круглов, родители уже идентифицировали труп. Следователь остался в морге, чтобы дождаться прото кола вскрытия. Причиной смерти в обоих случаях оказалось заполнение водой лёгких вследствие утопления;

правда, это и так было ясно.

Обыкновенно учительница выжидала, стоя на пороге, пока народ угомонится, но географию вёл сам директор, и все смирно сидели на своих местах;

звонок прозве нел, все сидели и ждали, директор не появлялся. Наконец, услыхали шаги, он вошёл.

«Вот, — сказал он, — это наша новенькая».

Несколько времени директор обозревал класс, кое-что добавил, девочка стояла рядом. На ней было щёгольское бархатное платье, коричневое, с пуговками на груди, с белым кружевным воротничком и узкими белыми отворотами на рукавах, коленки обтянуты розовыми чулками (когда она села, сосед по парте заметил, что чулки де ржались спереди на резинках с застёжками). На ногах были плоские лакированные туфли с перемычками на пуговках. Ей не хватало лишь банта в волосах, чтобы выгля деть маменькиной дочкой. Волосы, прямые, цвета тёмной смолы, спускавшиеся дву мя полукружьями до подбородка, сбоку над бровью были схвачены заколкой.

Девочка стояла, заложив руки за спину, и, казалось, раздумывала, не повернуть ся ли ей и броситься вон из школы, куда её привезли под предлогом увеличения лим фатических желёз, а на самом деле потому, что не с кем было её оставить: отец пропа дал в командировках, вероятно, имел другую семью, мать умерла от разочарований, ревности и наследственного недуга, который, возможно, грозил и дочке. Она стояла, глядя прямо перед собой спокойными, слегка затуманенными, почти сонными жем чужно-серыми глазами, слегка поджав и без того тонкие губы, у неё было круглое фарфоровое лицо, прямые брови, короткий тупой нос, ямка на подбородке. Она не смотрела ни на кого, её взгляд повис над головами, отчего каждый почувствовал лёг кое беспокойство;

это и было главное чувство, с которое охватило всех: беспокойство, каждому стало не по себе;

опустив руки, она переступила с ноги на ногу, и облако тай ны, окружавшее девочку, слегка колыхнулось, дуновение пронеслось по классу. Шах рай развернул классный журнал;

она вздохнула, скривила губы и уселась на свободное место, указанное директором, в левом ряду рядом с Гариком Раппопортом.

Директор восседал за учительским столом, методично постукивал карандашом по столу и поглядывал на ученика, который маялся перед большой картой Западной Европы. Директор повторил вопрос, на который должен был теперь ответить кто нибудь с места — или он сам. Девочка в розовых чулках, на одной парте с Гариком, по-прежнему безучастно смотрела в пространство. В это утро число пограничных инцидентов достигло, как уже говорилось, ста двадцати. Министр иностранных дел доехал до Берлина и беседовал с немецким коллегой;

в ответ на замечание, что если большевизм станет угрожать Германской империи, разгром России будет неминуем, высокий гость заморгал глазами и выразил на лице глубокую думу.

Феликс Круглов писал записку другу. Оба пользовались шифром, который изоб рёл Гарик: нужно было знать ключевое слово из десяти букв, причём буквы должны быть разные. Например, пулемётчик. Или: челюскинцы. Или: республика. Каждая бук ва обозначается номером от 1 до 0. Все буквы алфавита имеют свои порядковые номе ра, так что каждую букву можно зашифровать в виде других букв. Не зная ключевое слово, ни один дешифровщик мира не мог разгадать шифр. Феликс сложил записку и послал её щелчком Гарику. Записка упала в проходе, директор встал, не спеша при близился, подобрал бумажку и развернул, возвращаясь к столу. «Так какой же полу остров из двух?» — сказал он, медленно разорвал записку и подошёл к ученику перед картой. Обрывки шифрованной депеши полетели в плетёную корзинку перед дверью в углу. Если бы директор знал ключевое слово, он мог бы её прочесть. Там стояло:

«Шахрай сам не знает, где Бретань».

Некоторые из дальнейших происшествий, впрочем, малосущественные, оста лись вне пределов дознания;

даже если бы следователь о них знал, он не придал бы им значения. Налицо был несчастный случай, лёд стал хрупким в эти предвесенние недели;

воспитанникам не возбранялось гулять в лесу около интерната, разумеется, с условием не уходить далеко;

если кто и был виноват в случившемся, — кроме самих мальчиков, — то разве что старый леший, последний, доживающий свои дни в этих местах;

по крайней мере он мог бы предупредить ребят. Куда там — от леших добра ждать не приходится.

Солнце уже вставало довольно рано;

перед самым подъёмом Феликс Круглов ви дел сон. Прозвенел утренний звонок, воспитательница в дверях спальни захлопала в ладоши. Он разлепил глаза, поднял сонную всклокоченную голову от подушки, в эту минуту ещё помнилось ощущение тягостного, почти страшного: дул ветер и нёс обрыв ки бумаги, что-то тащилось по полу, паутина или верёвка, он не мог выйти, толкался в дверь, наконец дверь распахнулась, так что он чуть не упал, на крыльце стоял кто-то, ученица в бархатном платье и розовых чулках, но этот кто-то не смотрел на Феликса, и когда она повернула к нему лицо, оказалось, что лица у неё нет. Феликс сидел в кро вати, моргая своими красивыми тёмными ресницами, а вокруг творился всегдашний утренний кавардак. Кто-то шлёпал босыми ногами между рядами кроватей, кто-то вскочил на чужую постель и орал несусветное, в углу демонстрировался опыт: тощий мальчик с провалившимся лицом, знаменитый своей худобой, который и здесь, хотя ел за двоих, никак не мог прибавить в весе, лежал на подушке, неестественным уси лием мышц сделав так, что на плечах образовались глубокие ямки, и в эти ямки ему наливали воду из графина. Феликс Круглов растолкал Гарика, который всё ещё лежал, натянув на голову одеяло. Дело в том, что у Гарика были свои проблемы.

В душевой ухали, становясь под холодный душ;

очередь выстроилась перед сто ловой, каждый получал десертную ложку тошнотворного рыбьего жира. Облизать, запить из стаканчика, грязная ложка падает в ящик, затем бегом на своё место за стол, где уже стояло что-то пахучее, необыкновенно вкусное. Это был день, когда ничего особенного не произошло, если не считать того, что, выйдя неизвестно зачем на заднее крыльцо перед хозяйственным двором, Феликс вспомнил свой сон: девчонка, в пальто и капоре, но по-прежнему в лакированных туфельках и розовых чулках, стояла на вер хней ступеньке и смотрела — куда она смотрела? Услышав скрип дверных петель, она слегка повернула голову, но так и не взглянула на Феликса. В столовой её не видели, неизвестно, завтракала ли она.

Начались уроки. Её не было. Должно быть, она всё ещё стояла на крыльце. В своих туфлях спешила по дороге, проваливалась в снегу. Приплясывала от холода на трамвайном кольце, далеко, где уже начинался город. Подъехал, визжа колёсами на повороте, пустой трамвай. Подъехала шикарная чёрная машина ЗИС-101. Подъехал на вороном коне всадник.

И когда, наконец, она вошла в класс, надменная и окружённая тайной, и с пре зрительной миной выслушала выговор учительницы, то было непонятно, отчего она опоздала: из-за расхлябанности, оттого, что раздумала бежать, или из-за того, что не хотела быть как все и смешиваться со всеми.

Когда она поворачивала голову, то казалось, что её взгляд остановился в глубине её серых глаз;

это было лицо без взгляда. Медленно опускались её ресницы, девочка отводила невидящий взор, словно тебя не было, словно ты был незначащим предме том, камнем, растением.

«Тебя как зовут?» — спросил Круглов. Он знал её фамилию, все называли всех по фамилиям. Вопрос об имени звучал, как начало допроса. Но он мог означать и пред ложение познакомиться. Девочка не ответила и даже не повернула головы.

«Ты чего тут делаешь?» Никакого ответа, разве только еле заметное движение плеч.

«Не хочешь говорить, и не надо», — сказал он.

Потом он всё же спросил:

«У тебя коньки есть?» Он сидел на скамейке и подвязывал к валенкам коньки, на которых не стыдно было показаться на людях: это были «гаги», с узким лезвием, стреловидными носами и зубчиками, можно было встать на зубчики, как балерина становится на пуанты, про бежать два-три шага и понестись кругами. Он разбежался, понёсся, но зацепился за что-то и растянулся на льду. С пылающими щеками, вскочив на ноги, он обернулся, но ученица исчезла. Может быть, это было ещё оскорбительней. Подошёл и сел на скамейку Гарик. Несколько времени Феликс кружил по маленькому катку, спиной вперёд, расставив руки, эффектно заводя ногу за ногу. Гарик Раппопорт кататься не умел и презирал зимний спорт. Вообще Гарик презирал всё. Он сидел, развалившись, в старом зимнем пальто, с торчащими из коротких рукавов, красными от холода ру ками, грел руки у рта и постукивал друг о друга ботинками.

Феликс плюхнулся рядом и спросил: «Ты не видал её?» «Кого это?» — сказал Гарик, и по его тону было ясно, что он знал, о ком идёт речь.

Феликс сказал: «Ну, эту...» Гарик промолчал, потом спросил: «А чего ей надо?» «Да так, — промолвил Феликс, — поговорили».

После чего Гарик встал и лениво направился к дому. Феликс, с коньками под мышкой, поплёлся следом за ним. Тема была исчерпана, девчонка не заслуживала внимания. Но если бы следователь районного отделения милиции проявил больше интереса к ученице в розовых чулках, он мог бы узнать или по крайней мере догадать ся о том, что с тех пор, как она появилась, повысился радиоактивный фон. Да, придёт ся воспользоваться этим выражением, в те времена ещё малоупотребительным, что бы отметить нечто ничем себя не проявлявшее, — но его ощутили все, одни больше, другие меньше.

Девочка была туповата, рассеянна, к школьным предметам не проявляла ни ма лейшего интереса;

никто не видел её с книжкой;

одним словом, «глупа, как пробка».

О чём-то мечтала, приоткрыв бледные губы, устремив в пространство свои серые, с жемчужным отливом глаза. Лет триста тому назад в ней заподозрили бы ведьму. До сих пор, по-видимому, она с трудом переходила из класса в класс, так что, в сущности, было большой удачей для неё угодить в лесную школу, где не было экзаменов. Да и уроки были короче: 45 минут вместо пятидесяти. В день не больше четырёх уроков.

Так можно было учиться и с её плохими способностями.

На перемене, когда открывали фрамугу и дежурный выгонял всех из класса, де вочка стояла в коридоре у окна, никто не подходил к ней. Разве что Феликс мог слу чайно оказаться рядом, что-то цедил сквозь зубы;

об этом следователь мог бы тоже узнать от многочисленных свидетелей. Однако все необходимые факты были собраны, о преступлении не могло быть речи, экспертиза подтвердила причину, следствием которой была смерть. Никаких дополнительных данных не требовалось. А главное, ничего бы не изменилось, если бы дело украсилось психологическими нюансами: слу чайность или не случайность — Феликсу Круглову и Гарику Раппопорту было уже всё равно.

То, что здесь было названо «фоном», губительное излучение, сказывалось и в из вестной неловкости, которую испытывали преподаватели, вызывая девочку к доске.

Разумеется, каждый учитель сталкивается с подобным сочетанием умственной отста лости, рассеянности и упрямства;

и для всех случаев имелись научные определения, например: переходный возраст, пубертатный период;

но одно дело педагогическая наука, а другое — конкретный случай, магнетический и недобрый взгляд, то самое излучение: ученица молча стояла перед классом, приходилось задавать ей наводящие вопросы, она кивала или пожимала плечами, лениво, точно дрессированное живот ное, водила мелом по доске;

невозможно было понять, что это: неспособность сообра жать или презрение. Недели проходили, она по-прежнему оставалась «новенькой».

То, что учителя готовы были считать чуть ли не слабоумием, ученикам казалось за носчивостью. Все девочки дружно возненавидели её, о ней распространялись жуткие слухи. Мальчишки старались перед ней отличиться;

презирать её было бесполезно, она платила той же монетой. Когда однажды какой-то удалец, малорослый негодяй, способный на всё, преградив ей дорогу, стал фертом, цыкнул в сторону, спросил: «Ты!

это что у тебя?» и хотел было ткнуть пальцем в ямку на подбородке, девочка проткну ла его насквозь смертоносным серым взором, точно стилетом.

Народ лежал в спальных мешках, дежурная воспитательница, сняв варежки, за хлопала в ладоши, все выскочили из мешков, помчались, на ходу натягивая пальто и ушанки, вокруг дома к крыльцу, два часа оставалось до приготовления уроков, это было лучшее время дня — свободное время. В эти часы приятели отправлялись в лес.

Они выходили не из ворот, а через задний двор, шагали по снежной тропе, проди рались сквозь голый колючий подлесок, выходили к озеру. В замечательном фильме «Музыкальная история» Лемешев, в расшитой украинской рубахе и шёлковых шаро варах, в заломленной папахе, с огромной бандурой в руках пел песню Левко, расха живал по сцене и смотрел в зал, и из тёмной, дышащей глубины на него надвигался волшебный призрак артистки Зои Фёдоровой с выпуклыми глазами. И так прекрасен был этот образ, моргал и манил к себе, что Лемешев — теперь он сидел в плаще с пе лериной, на камне, с непокрытой головой в тёмных кудрях, и готовился спеть арию Ленского «Куда, куда...» — замечтался, забыл обо всём на свете, и про арию, и про ду эль, и сначала суфлёр, потом дирижер, а за ними весь зал начал громко подсказывать:

«Куда-куда!». Феликс сорвал шапку с головы, — всё уже дышало весной, — Феликс пел, а хмурый Гарик шёл рядом и не произносил ни слова. Но самой лучшей кар тиной был «Большой вальс», и Феликс превращался в роскошную Карлу Доннер, а также в того, кто был победителем её сердца, но победа досталась нелегко. О прошлом тоскуя, я помню о нашей любви... — пел Феликс. Что-то случилось, из-за чего-то они расстались, и неясно было, как дальше сложатся их отношения. Но зато какие воспо минания! О, как вас люблю я, в то утро сказали мне вы.

«Стой, — сказал Гарик. — Вон там... Видишь?» «Ничего я не вижу».

«А я тебе говорю, там кто-то есть».

«Да нет там никого», — удручённо сказал Феликс. Прошли ещё несколько ша гов.

«Может, за нами следят?» «Кто?» — спросил Феликс.

«Вон, вон побежал. Эх, ты. Не заметил? Тут разные бродят», — пояснил Гарик.

Феликс спросил, не тот ли это, который бежал из тюрьмы. В свою очередь Гарик спросил, кто это, и Феликс напомнил, что Гарик рассказывал о нём в спальне перед сном.

«Ну, это совсем другое дело, — возразил Гарик, — это я всё придумал. Спой ещё», — сказал он помолчав.

Друзья двинулись вокруг озера, шли между елями, увязая в снегу.

«Я у тебя хочу спросить, — проговорил Феликс. — Только чтобы всё осталось между нами. Дай клятву, что всё останется между нами».

Гарик хмыкнул, поглядел сбоку на Феликса.

«Нет, ты дай клятву».

Обошли озеро, кругом ни души. Отсюда можно было пройти кружным путём к Лучевому просеку.

«Ну чего же ты», — сказал Гарик.

«Я передумал», — ответил Феликс, нахлобучил шапку и двинулся прочь.

«Сначала велел поклясться, а потом передумал».

«Клятва не пропадёт, мы её отложим на после».

«Когда это, на после?» «Очень просто, я тебе что-то скажу, а ты уже связан клятвой».

«Когда же это ты скажешь?.. Ну как знаешь», — сказал Гарик и, обогнав друга, пошёл вперёд.

«Как ты думаешь, — проговорил Феликс, — она меня любит?» «Кто?» — спросил, не оборачиваясь, Гарик. И было совершенно ясно, о ком идёт речь.

«Кто, кто. Сам знаешь, кто».

Вышли к засыпанному снегом кювету, отделявшему просек от лесной опушки.

«Я-то откуда знаю», — сказал Гарик презрительно.

«Мне надо знать».

«Ну, и спроси её».

«Ты спроси», — сказал Феликс.

«Чего это я буду спрашивать. Тебе надо, ты и спрашивай».

Так они стояли перед кюветом, в нерешительности, итти ли по Лучевому про секу к школе или возвращаться лесом. Гарик размахнулся перед прыжком, но не до прыгнул и свалился в кювет.

«Чего это я буду спрашивать», — бормотал он, вылезая и отряхиваясь.

«Ты мне друг? — спросил Феликс. — Если ты мне друг...» «Да ну её, — сказал Гарик, — н-фиг она нам сдалась». Он помрачнел, сделался неразговорчив, и под вечер, когда готовили на завтра уроки, кривая настроениеметра круто пошла вниз.

Тёмное предчувствие вело Феликса, он делал вид, что прохаживается по коридо ру, как бы невзначай подошёл к дверям класса, приоткрыл — девочка сидела за пар той. Полтора часа, отведённых на приготовление домашних заданий, кончились, на род разбежался кто куда, она всё ещё сидела над своими тетрадками. Она не подняла головы. Следовательно, — Феликс смутно это почувствовал, — она догадалась, кто это был. Феликс топтался в дверях. Белый зимний день стоял в двух больших окнах. Поб лескивали ряды пустых парт, глянцево отсвечивал портрет вождя народов над клас сной доской, и уже совсем немного, каких-нибудь восемь—девять недель, оставалось до того дня, когда вождь назначил себя председателем Совнаркома, совсем немного до банкета выпускников военных академий, на котором, с бокалом в руке, вождь сказал, что эра миролюбия миновала, и со свойственной ему проницательностью определил начало войны через год, совсем немного до той ночи, когда состав с поставками для соседа в последний раз пересёк границу обоюдных интересов.

«Ты чего тут сидишь?» — спросил Феликс. Она ничего не ответила и только ниже опустила голову. Он подошёл и увидел, что она хнычет.

«Ты чего?» Она не могла решить задачу.

Феликс стоял над ней. Он стоял, как рыцарь над закованной в кандалы пленни цей.

«Покажь».

Барственным жестом он протянул руку, девочка подняла на него блестящие от слёз, таинственные глаза, протянула учебник.

«Так, — сказал Феликс. — Ну и что? Ну и ничего, — ответил он сам себе. — Зада ча на предположение. Пиши...» Девочка тупо смотрела перед собой.

«Пиши, чего сидишь. В течение одного часа в бассейн вливается 350 литров воды».

Он продиктовал условия задачи. Теперь, сказал он, проведи черту. Сперва сосчитаем разницу между тем, сколько вливается и сколько выливается за час.

Девочка захлопнула тетрадь, чтобы сунуть в портфель.

«Что ж ты не промокнула-то?» Она развернула тетрадь, чернила размазались и оставили след на другой стороне.

«Эх ты, растяпа», — произнёс Феликс.

«Я не растяпа», — огрызнулась она.

«А кто же ты».

«Сама бы решила».

«Чего ж ты тогда сидела?» «А мне это всё до лампочки».

«Чего, чего?» — спросил Феликс. Это было новомодное выражение.

Девочка сидела за партой, упёршись ладонями в скамью, составив коленки в ро зовых чулках, покачивая ногами в туфельках. Ноздри её раздувались Тёмные облака гнева проплывали перед глазами, она ненавидела арифметику, ненавидела школу, не навидела всех.

«Можешь передать своему другу...» — проговорила она.

«Какому другу?» «Этому чёрному, волосатому, — сказала девочка. — Еврею. Можешь ему пере дать».

Мгновенное подозрение окатило Феликса словно водой из ведра.

«Что передать?» «Что я тебя не люблю», — выпалила девочка. Она уселась поудобней, смотрела в окно.

Значит, Гарик всё-таки спросил.

Феликс растерялся — больше всего поразила его эта прямота, — но тотчас овла дел собой.

«Подумаешь. А мне... А я, может, пошутил», — добавил он.

«Врёшь».

«Ничего я не вру;

пошутил, и всё».

«Этим не шутят», — сказала она строго.

«Почему это?» «Потому что не шутят».

После этого наступила пауза, Феликсу хотелось сказать какую-нибудь колкость, что-нибудь блестящее и уничтожающее, а потом повернуться и медленно, твёрдым шагом, уйти, впечатывая каблуки в пол.

Вместо этого он сказал:

«Хочешь, я тебе что-нибудь спою?» Девочка взглянула на него с любопытством, как глядят на душевнобольного.

Он добавил:

«Только не здесь: пошли куда-нибудь».

Она сказала презрительно:

«Куда это я пойду».

Но Феликс ничего не ответил, тогда она спросила: «А что ты собираешься петь?» «Что-нибудь. Хочешь, спою из “Большого вальса”».

Оказалось, что она даже не слыхала об этом фильме.

«Могу что-нибудь другое», — сказал Феликс. Да ну тебя, сказала она, на что Фе ликс возразил: «Ну и фиг с тобой». И на этом разговор прекратился;

помахивая пор тфелем, девочка вышла из класса. Дверь осталась открытой. Жизнь потеряла смысл.

Что случилось? Ничего не случилось. Просто жизнь потеряла смысл.

По случайному совпадению на другой день была география, и вновь была пе рехвачена шифрованная депеша;

но было ли случайностью всё, что происходило?

Порой события принимают принудительный характер. Это равно присуще большой истории и обыкновенной жизни. По крайней мере, такое чувство, смутное ощущение, что тебя куда-то несёт, — словно у человека, вставшего на эскалатор, — охватило обо их мальчиков. Можно назвать его наваждением или чувством судьбы.

Кто-то мыкался у доски, директор расхаживал между рядами, ловко схватил за писку в тот самый момент, когда ученик, сидевший впереди Феликса, протянул руку назад, чтобы передать депешу по адресу. Величественно, не прерывая свою речь, Шах рай порвал записку, даже не взглянув, что там, дошёл до Камчатки и оттуда некоторое время обозревал класс.

Он вернулся к доске, скомканные клочки упали в корзину. Между тем записка содержала важное сообщение. После мёртвого часа приятели отправились в лес. Фе ликс сказал, что ему неохота петь. Поговорили о чём-то;

Гарик заметил, что если не знать ключ, то никакой дешифровщик ни сможет расшифровать. Тем не менее в це лях безопасности рекомендуется время от времени менять ключевое слово. Но ведь его, кроме нас, никто не знает, сказал Феликс. Мало ли что, возразил Гарик, во время допроса можно проговориться. Какого допроса? А вдруг начнут допрашивать, сказал Гарик. Он имел в виду директора.

Феликс был погружён в свои мысли. Наконец, он проговорил:

«Слушай-ка... Почему ты мне ничего не сказал?» «Что не сказал?» — спросил Гарик.

«Ты ведь с ней разговаривал».

Гарик молчал.

«Ведь разговаривал».

«Ну и что? Ну, допустим».

«Что она тебе ответила?» «Она дура», — сказал Гарик, чтобы утешить друга.

«Что она ответила?» «А мы на другие темы разговаривали», — сказал Гарик.

«Неправда».

«Чего неправда, ты-то откуда откуда знаешь?» «Знаю... она мне сама сказала. И тебе велела передать. Ты ведь у неё спросил, да?» «Что спросил?» «Да что ты всё увиливаешь», — сказал Феликс с досадой.

Гарик ничего не ответил. По-видимому, у него начался нервный припадок, ко торый выражался в том, что Гарик вдруг умолкал и никакими силами нельзя было вытянуть из него ни слова.

Некоторое время спустя он всё-таки чуть не разомкнул уста. Нужно было при нять решение. Дело в том, что у Гарика созрел план.

«Когда-то подростки убегали в Америку, к индейцам. Времена, конечно, изме нились, но сама по себе идея побега... В этом возрасте страсть к приключениям — это, знаете, что-то неистребимое... Вот я, например, когда мне было лет тринадцать. Я ведь однажды чуть было...» «Советский ребёнок никуда не побежит. Он знает, что...» «Вы совершенно правы, о чём говорить. Я просто хочу сказать, что определённые предпосылки... особенности, так сказать, переходного периода...» «Я уверен, что оба в Москве. Поболтаются и вернутся».

«Да, но каково родителям. Каково мне. Я как директор несу ответственность. Вы говорите: вернутся?» «Да, если их во-время не задержат».

«Как вы думаете, когда можно рассчитывать на...?» «Пока что сообщений не было. Город большой. Это дело нескольких дней».

«Меня всё-таки совершенно озадачил Круглов. Вот уж от кого нельзя было ожи дать. Спокойный, рассудительный мальчик, прекрасная успеваемость».

«Я тоже думаю, что виноват во всём Раппопорт. Не говоря уже о том, что... Вы, вероятно, в курсе?» «Семейные условия?» «Да, в этом роде... Поступил кое-какой материал. Отец враг народа. Это не по моей части, но приходится учитывать все обстоятельства».

«Да неужели. Представьте себе, я ни о чём не знал».

«Теперь будете знать».

«Нет, я действительно ни о чём...» «Разумеется, это между нами».

«Понимаю. Как педагог я всё-таки хотел бы ещё раз указать на особенности воз раста. Когда-то подростки убегали к индейцам».

«Эти времена прошли».

«Вы совершенно правы. И всё-таки... всё-таки».

Все трое сидели в комнате для посетителей, вошёл санитар и позвал. Родители Феликса Круглова уже побывали там. И, собственно, больше нечего было здесь делать, но они остались сидеть, вероятно, хотели дождаться, когда вернётся мать Гарика Рап попорта.

Мать Гарика, с сумочкой в руках, вошла в зал, и одновременно в другую дверь, с противоположной стороны вошёл патологоанатом, высокий, тощий человек в бело снежном халате и шапочке, в щёгольской рубашке с шёлковым галстуком, с худыми пальцами пианиста и сухими чертами, как у пастора, мог бы играть эту роль;

всё это автоматически регистрировал её мозг. Прозектор важно кивнул, приблизился столу и дал знак подойти. В зале с кафельными стенами было холодно, светло, над обоими столами подвешены люминесцентные трубки, новинка того времени, так называемые лампы дневного света, безжизненного, не дававшего теней.

Мать Гарика остановилась, прозектор ещё раз указал приглашающим жестом на то, что там лежало, покосился через плечо на санитара, тот стоял со стаканом воды наготове. Прозектор перевёл взгляд на круглые часы, висевшие над дверью, откуда вошла мать Гарика;

было пять минут седьмого. Следователь опаздывал. Он вошёл с портфелем, у него был деловой спешащий вид. Прозектор посторонился, следователь подошёл к изголовью, он был невысокого роста и всё же значительно выше матери Гарика, которая была похожа на старую девочку. Кроме того, она была очень похожа на своего сына. Она стояла, вцепившись в сумку, за спиной следователя. По другую сторону каменного ложа стоял с надменной миной патологоанатом.

Мать Гарика торопливо отомкнула сумочку и вынула платок, почти не сознавая, что она делает. В то же время она с жёсткой ясностью воспринимала всё вокруг, и чу жие, странные мысли плыли в её пустом и светлом, как этот зал, сознании;

например, она подумала, что сказал бы отец Гарика, если бы вдруг его привели сюда. Но отца Гарика не существовало, его не было никогда, а теперь не существовало и Гарика. Под широкой простынёй лежало что-то слишком маленькое, словно часть Гарика оста лась в озере, да и то, что лежало, уже не было Гариком.

Портфель следователя стоял на полу, прислонённый к каменному основанию стола. Следователь взглянул на врача, врач сделал знак санитару. Следователь подви нулся, чтобы пропустить мать Гарика. Затем он приподнял простыню.

Ученицы сразу заметили, что новенькая — красавица;

не заметить мог бы только слепой;

куда быстрей, чем мальчишки, ученицы почуяли, как запах, кружащее голову очарование, которое исходилое от неё;

отсюда, по непреложной логике, следовало, что она задавалась, а при ближайшем рассмотрении стало ясно, что она только ка залась красивой, вбила себе в голову, «воображала», а на самом деле — ничего осо бенного! Всякий анализ опасен;

анализ, которому женщины подвергают соперницу, разрушителен.

За каких-нибудь две или три минуты, пока Шахрай что-то говорил, они увидели всё, успели рассмотреть её вызывающе роскошное платье, чулки нелепого цвета, туф ли, пуговицы, заколку, что там ещё? Девочка стояла рядом с директором, словно жда ла, когда окончится осмотр. Острые взгляды учениц ощупывали её, словно холодные пальцы. Может быть, первый раз в жизни она ощутила всю себя, своё тело, худенькие ноги, впалый живот. Она почувствовала злую отвагу. Прошло в самом деле не более двух минут, но казалось, что демонстрация длится ужасно долго. Вздохнув и, види мо, понимая, что она произвела впечатление, изобразив на лице гримаску, которая могла означать «ну что, съели?» или: «а мне плевать на вас всех», или: «мы ещё пос мотрим», красуясь и «воображая», покачивая плечами, подрагивая еле-еле, так что лишь внимательный глаз мог заметить, мальчишескими бёдрами, она прошествовала между левым и средним рядами и опустилась на скамейку возле Гарика Раппопорта, не взглянув на соседа.

Обыкновенно звонок не мог утихомирить беснующихся;

на этот раз, однако, все сидели на своих местах, и Гарик ждал, как все, появления директора;

Шахрай вошёл, пропуская перед собой новоприбывшую, девочка стояла перед классом, шла между партами, и холодное, недоброе любопытство, с которым встретили её тридцать пар глаз, у Гарика превратилось в глухую ненависть. Трудно было бы объяснить причину этой ненависти;

виной была её красота. Единственное свободное место в классе было место на его парте. Ещё не хватало, думал Гарик, чтобы её посадили рядом с ним;

ка кого чёрта она припёрлась. Он демонстративно отодвинулся. Новая ученица сидела выпрямившись, составив коленки, её розовые чулки держались спереди на резинках.

Она передёрнула плечами, поёрзала, натянула платье поближе к коленям. Потом по ложила руки на парту, это был жест примерной ученицы. Тотчас, как будто спохва тившись, она опустила руки ладонями на сиденье. На рукавах были белые отвороты, круглый кружевной воротничок вокруг тонкой шеи. У неё был круглый подбородок с ямкой. Кукла, думал Гарик;

должно быть, ни единой мыслишки в голове.

Кто-то уже стоял, тоскуя, у доски. Ерундовый вопрос, назвать полуострова Фран ции, там всего-то два полустрова. Записка белела в проходе между рядами, Гарик повернул голову — Феликс, сидящий в среднем ряду, показывал глазами на записку.

Каждый нормальный человек нагнулся и подобрал бы. Девчонка даже не пошевель нулась. «Ты! — прошептал Гарик. — Подними...» Она и ухом не повела. Шахрай, блес нув орлиным взором, приподняв бровь, поднялся из-за учительского стола. «Так как же он называется?» — спросил Шахрай, возвращаясь, и швырнул скомканную депе шу в угол между доской и дверью, в мусорную корзину.

Что день грядущий мне готовит?

Феликс пел, Гарик шёл, понурившись, рядом.

Его мой взор напрасно ловит. В глубокой мгле таится он.

«Слушай, — пробормотал Гарик, и Феликс умолк, — я что хотел сказать. Ты мне друг?» Феликс покосился на Гарика, тот по-прежнему шёл, глядя себе под ноги.

«А почему спрашиваешь?» «Нет, ты ответь», — сказал Гарик.

Страшное подозрение осенило Феликса, до сих пор ни слова не было сказано «об этом», и он не знал, как реагировать на слова Гарика. Ужас заключался в том, что их дружба оказалась в самом деле под угрозой. Молча они прошагали ещё метров десять.

«Значит, — промолвил Гарик, — мы должны стреляться».

Феликс испуганно посмотрел на товарища, тот продолжал:

«Конечно, а какой же ещё выход? Другого выхода нет. Я вызываю тебя на ду эль».

«Но ведь я тебя не оскорблял».

«Ну и что, — сказал Гарик. — Не в этом дело».

«А в чём же?» «В чём, в чём. Я тебя вызываю, и всё».

Они снова прошагали молча некоторое время.

«Это из-за неё?» — спросил Феликс.

Вместо ответа Гарик сказал: «Ты что, отказываешься?» Он добавил:

«Если ты мне друг, то ты не посмеешь отказаться».

«А где взять пистолеты?» — спросил Феликс.

«Это другой вопрос. Это мы можем обсудить. Всё дело в принципе».

Шли дальше. Феликс спросил:

«А она знает?» «Нет, конечно».

«Я думаю, она должна знать».

«А причём тут она. Мужчины сами должны решать».

Он объяснил, что женщин, с их куриным понятием о чести, в такие дела не пос вящают.

Несколько времени погодя Феликс снова спросил:

«У тебя когда-нибудь было?» «Что было?» «Ну... с девчонкой».

«С какой?» «С какой-нибудь».

Гарик сурово покачал головой.

«А у неё, как ты думаешь?» В ответ Гарик пожал плечами и сказал, что у них никогда не разберёшь.

«Два засранца, — сказал завхоз. — Конечно, видел. На крыльце стояли. Я ещё подумал, о чём это они там договариваются. У меня ведь глаз намётанный. Ну, само собой, за всеми не уследишь. Потом смотрю, девчонка эта вышла. Ну, которая. Я так думаю, что без неё тут дело не обошлось. Их-то уж след простыл. Понятное дело, за каждым не побежишь. Не надо было разрешать одним шастать по лесу, вот что я вам скажу. Меня там не было, почём я знаю. Кто же мог подумать. Это такой возраст, они на всё способны. Не надо было пускать их, вот что. Она там тоже была, это я голову даю на отсечение. Смотрю, её нет. Только что стояла, а тут смотрю, след простыл. У меня глаз точный, я сам отец. Ну там, договаривались или нет, чего там у них было на уме, кто ж их знает. Меня там не было. Жалко пацанов. А уж родители — чего гово рить. Я сам отец».

О чём не ведали, не могли помыслить ни завхоз, ни следователь, так это о том, что на обратном пути приятелям повстречался бородатый дяденька в драном, вывернутом наизнанку кожухе и огромных валенках, местный житель, — неожиданно выкатился из-за деревьев, преградив дорогу приятелям.

«Вон он», — сказал Гарик.

«Кто?» — спросил Феликс и тоже увидел. Оба остановились. Мужичок прибли зился. Он был ростом с ребёнка.

«Здорово, молодцы!» — скрипучим, как засохшее дерево, голосом.

«Здравствуйте», — сказал Феликс.

«Куда путь держим?» «Не твоё дело», — буркнул Гарик.

«Но, но! Повежливей со старшими».

«А вы кто будете?» — спросил Феликс.

«Кто будем? А вот то и есть, — сказал леший, — что я вас давно приметил. Это вы, ребяты, правильно решили».

«Что решили?» «Правильно, говорю. Им спуску давать нельзя. Пущай знает!» «Это ты про неё?» — спросил Гарик, мрачно поглядывая на деда.

«А то про кого же».

Помолчав, Гарик сказал:

«У нас нет оружия. И достать негде».

«Это мы устроим».

«Пистолеты?» — Гарик встрепенулся.

«Эва чего захотел. Зачем тебе пистолеты? Ты и стрелять-то не умеешь. Да и шуму много, распугаешь мне всю живность, потом хлопот не оберёшься».

«Для дуэли, — сказал Гарик сурово, — требуется оружие, ясно? Шпаги, а ещё лучше пистолеты. Дуэль — это бой по правилам. Ты об этом понятия не имеешь».

«Где уж нам, дуракам, чай пить. Мы необразованные».

«Ну, и нечего тут. Без тебя разберёмся. Вали откуда пришёл».

«Да ведь, ребяты. Помочь вам хочу!» Несколько времени стояли, уставившись друг на друга. Сумерки сгустились.

Пошёл снег. В лесной школе, наверное, уже прозвонил звонок на ужин. Леший за говорил:

«Вот к примеру, ты на одном берегу, а ты насупротив. Я подаю команду. Кто первый до середины дойдёт, тот и победил. Того она и выберет. И никаких оружий не надо».

Феликс дождался, когда девочка вышла из столовой, решительно шагнул к ней, приказал:

«Иди за мной».

«Куда это?» «Иди, говорят тебе. Важное сообщение».

Вышли на заднее крыльцо.

«Ну, сообщай», — сказала она и стала смотреть вдаль.

Феликс тоже смотрел вдаль. Феликс потребовал, чтобы она поклялась, что нико му ни слова. Ещё чего, сказала она надменно. Феликс пригрозил, что тогда он ничего не расскажет. Ну, и не расказывай, сказала она и сделала вид, что уходит. Феликс за метил, что это касается все троих. Так они препирались некоторое время, наконец, он не выдержал и произнёс слова, которые могли бы избавить следователя от ненужных хлопот. Мы, сказал Феликс Круглов, будем драться.

«Драться? С кем?» «Стреляться».

Она всё ещё не понимала, и Феликс объяснил, что они намерены стреляться на дуэли.

«Ух ты».

«Из-за тебя», — сказал Феликс сурово.

Девочка сделала большие глаза, повернула лицо к Феликсу.

«Ты будешь принадлежать тому, кто победит».

«А если... — пролепетала она. Теперь было видно, что она не притворяется, но в самом деле потрясена. — Если я откажусь?» «Как это, откажусь».

«Откажусь принадлежать».

«Исключается, — сказал Феликс. — Раз мы из-за тебя выходим к барьеру, значит, ты должна подчиняться. Такой закон».

Она спросила, к какому барьеру.

«Ну, это так называется. Минимальное расстояние, с которого можно бить в про тивника».

«А вот я сейчас пойду и всё расскажу», — сказала она.

«Не пойдёшь. Ты дала клятву».

«Ничего я не дала».

«Тебе всё равно никто не поверит».

«А вот пойду и...» «Ну и катись».

Помолчав, она спросила:

«А где это будет?» «Не твоё дело».

«Как это не моё, сам говоришь — из-за меня. А левольверы у вас есть?» «Это другой вопрос. С оружием сейчас трудно. Мы нашли выход, — холодно, не глядя на девочку, сказал он. — Тут всё дело в принципе. Это всё равно что дуэль, риск ничуть не меньше».

Последний товарный состав — цистерны с сырой нефтью, платформы с лесом, пульмановские вагоны с продовольствием — проследовал в третьем часу самой корот кой ночи в году через Брест-Литовск на территорию генерал-губернаторства, мерный стук колёс на стыках затих, и огни последнего вагона потонули во мраке, а через сорок пять минут войска, засевшие вдоль границы, под гром и свист артиллерии, в мертвен ном сиянии повисших в небе осветительных ракет, покинули свои позиции. Армия двинулась по трём главным направлениям фронта протяжённостью в две тысячи че тыреста километров. Но до этого было ещё далеко: если не ошибаемся, это произош ло спустя два с половиной месяца после разговора Феликса Круглова с девочкой на заднем крыльце, откуда дорога вела прямиком в лес. В ту пору эти места ещё были глухим Подмосковьем.

Может показаться странным сравнение несравнимых вещей, намерение автора поставить рядом розыск, который учиняют профессора истории о сцеплениях про шлого, и следствие по делу об исчезновении двух подростков, к этому времени уже найденных и погребённых. Вскоре закончился учебный год, экзаменов не было, дети разъехались по домам, это был последний год существования лесной школы. Что с ней дальше произошло, где погиб директор, вступивший в народное ополчение в первые дни войны, — должно быть, замёрз в лесах, в окружениии между Смоленском и Вязь мой, вместе со всей наспех собранной ратью, — сгорел ли деревянный дом-интернат во время поспешного отступления или стал пристанищем для вражеских солдат, или сам собой развалился после войны, — неизвестно. Нечего и говорить о том, что исто риков занимали более важные вещи.

Чтобы восстановить для потомства деяния прошлого, понадобилось много десятилетий. Историков интересовали причины. Ибо всякое событие, не правда ли, есть следствие определённой причины, как и всякая причина влечёт за собой опре делённые следствия. Было изучено множество причин, побочных и главных, можно подразделить их на военные, политические, экономические и так далее. Например, крушение большевизма должно было устранить перманентную угрозу с Востока. За воевание России развяжет руки для вторжения в Англию. Победа над Россией дикто валась необходимостью раздела мира на три главных региона. Завоевание обещало дать в руки победителя ресурсы рабочей силы, сырья и продовольствия. Должно было обеспечить окончательное торжество националсоциалистической идеи. И так далее.

Всё было обосновано, всё диктовалось железной логикой. Венцом ёе была последняя и решающая причина. Двигаясь по цепи следствий и причин, словно восходя по лест нице, историки достигли этой высшей ступени, последнего и решающего основания, последней причины, которая и была Смыслом Истории. Вы желаете знать его — вот он: бессмысленность. Бог Истории носил короткое имя: абсурд.

Понадобились усилия поколений, чтобы забрезжила догадка. Были накоплены горы документов, написаны тома. А чтобы узнать, куда делись мальчики, следовате лю районного отделения милиции хватило недели. Следственное дело (по-видимому, сгоревшеее вместе со всем архивом) представляло собой папку толщиной в палец.

Что касается причины, то она, как уже сказано, была установлена без труда: запол нение водою лёгких, бронхов и верхних дыхательных путей.

Девочка увидела, что оба, каждый со своего места, важно кивнули друг другу, после чего Гарик Раппопорт первым покинул класс. Феликс, помедлив для конспи рации, вышел следом за ним. Народ скрипел перьями в тетрадках, зубрили уроки на завтра. В коридоре ни души. В расстёгнутом пальто, крутя за ленточки капор, она топталась на крыльце, смотрела на дорогу, уходящую в лес, и там тоже не было нико го. Приятели шагали напрямик сквозь чащу, девочка кралась за ними, проваливаясь в снегу;

стонала одинокая птица, зима вернулась, пушистый снег сыпался с ветвей. Мир всё ещё царил во всём мире;

имперский уполномоченный по поставкам докладывал из Москвы в Берлин, что транзитное сообщение после некоторой заминки вновь фун кционирует превосходно, в дополнение к плановым поставкам зерна, марганцевой руды, цветных металлов и нефти готов к отправке состав с каучуком. Подготовка к вторжению шла полным ходом.

Она стояла за большим деревом и видела, как они совещаются, она была горда и счастлива, как вдруг оказалось, что их не двое, а трое: согбенный, заросший бородой до глаз, весь белый от инея, малорослый мужичонка с растопыренными руками, в ма лахае, из-под которого выглядывали длинные мохнатые уши, в косматом полушубке и валенках, что-то объяснял, показывал, ковылял вокруг озера;

она заметила, что левая половина его одеяния запахнута на правую. Феликс шёл следом за секундантом. При ятели стояли по обе стороны запорошённого снегом, с кое-где торчащими, вмёрзши ми в лёд корягами озера, Гарик спиной к девочке, Феликс напротив, ей казалось — он смотрит на неё. Леший выкатился на середину озера. Секундант захлопал руками в рукавицах, подавая знак. Противники не трогались с места. Наконец, Феликс двинулся вперёд, хватаясь за остатки кустарника, сошёл на лёд. Гарик медленно, скользящими шажками шёл ему навстречу. Леший подбадривал, подгонял, махал рукавами, словно постовой милиционер. Противники брели навстречу друг другу. Первым провалился Гарик. Феликс подкрался к нему, протянул руку;

лёд треснул, и оба оказались в воде.

Тогда она бросилась опрометью назад.

Соната опус Для точности мне бы надо было указать дату этого приключения. Стыдно при знаться, я не стараюсь его забыть;

да и не хочу;

наоборот, стараюсь припомнить все подробности, всё, о чём нормальная женщина никому не расскажет. Вот сейчас возь му лист бумаги, и — как на духу: всё как было.

Меня всегда удивляла откровенность современных писателей, ведь ясно, что под видом вымышленных событий описывается то, что было с самим автором. А если не было, если он всё придумал, значит, он не стесняется демонстрировать перед всеми свою разнузданную фантазию. Боюсь, что в конце концов я порву свои записи в мел кие клочки. Вернее, боюсь, что у меня не хватит духу порвать их. Это было бы изме ной. А я уже сказала, что не хочу ничего забывать. Прошу моего сына, если случайно эта тетрадка когда-нибудь после моей смерти попадётся ему на глаза, выкинуть не читая. Ему, я думаю, в голову не приходит, что со старушкой могло приключиться что-нибудь такое.

Обычно ставят в вину старшим, что они не знают, чем живут их дети, но это неверно: всё главное в жизни детей родителям известно. Потому что это абсолютно то же самое, что было главным в их собственной жизни, в жизни старших. Люди не меняются, что бы ни происходило в мире, и по-настоящему важные события в жизни мужчины и женщины всегда были и будут одни и те же. Зато дети ничего не знают о родителях. Если они и догадываются, что всё, что они переживают, когда-то пережи вали родители, то уж наверняка не могут себе представить, что родители до сих пор тянут всё ту же песню.

Я так и слышу голос моего сына: в твои-то годы? Вот уж, действительно, смех — на старости лет уподобиться собственным детям. Но хватит философствовать. Дело происходило во вторник, а число не имеет значения. Время одиннадцатый час, пора готовить к столу, а я всё ещё верчусь перед зеркалом;

на косметику я не трачу време ни, разве только чуть-чуть, мысль о том, что человек, которого я жду, подумает, что я намазалась, чтобы ему понравиться, для меня мучительна Я стою перед зеркалом.

Деловой осмотр давно закончен. Но какая-то сила меня всё ещё удерживает. Зеркало висит наклонно, от этого фигура выглядит короче;

я снимаю его и прислоняю к стене;

теперь, напротив, я кажусь себе слишком высокой.

Тело женщины просвечивает под любой одеждой. Этот сомнительный афоризм принадлежит моему бывшему супругу. Не стоило бы сейчас о нём вспоминать. Ложь:

одежда меняет женское тело, делает его толще, тоньше, старше, моложе. Я недолго раздумывала, что мне надеть;

повторяю, мне было бы неприятно, если бы гость ре шил, что я нарядилась ради него. Но, конечно, напялить на себя что-нибудь старуше чье тоже не хотелось.

Последний, подводящий итоги взгляд;

печальные итоги, что и говорить. Уме ние видеть себя — особое искусство, не каждая им владеет. Не искусство, а прокля тие — способность увидеть себя такой, какая ты есть. Большинство смотрится в зерка ло в надежде найти там не себя, а ту, которую хотят увидеть. Утро вообще не лучшее время для таких, как я, а в это утро моё лицо было ниже всякой критики. Это оттого, что я плохо сплю ночью. Вечером долго не ложусь, боюсь заснуть слишком рано и проснуться среди ночи, и, конечно же, просыпаюсь. И лежу, лежу... Боюсь ночей: по ночам меня осаждают страшные мысли. Ясно видишь, всё потеряно, и впереди ничего не осталось. Думаешь о том, как жестоко насмеялась над тобой жизнь, и эта мука тя нется, пока не начнёт светать. Результат был в буквальном смысле налицо.

Я увидела себя, свои дряблые щёки, слегка алеющие под набрякшими нижними веками, свои грустно-насмешливые глаза, всё ещё сохранившие тёмный, таинствен ный блеск, которым я славилась в молодости. В последний раз, отступив на два шага, я оглядела всю себя, одёрнула юбку. Отмечу всё же ради справедливости, что белая кофточка с отложным стоячим воротничком мне идёт. Я надела бусы и отстегнула верхнюю пуговку. Мои груди, пожалуй, слишком бросались в глаза. Всё же я осталась собой довольна.

Он оказался пунктуален, ровно в двенадцать в прихожей раздался звонок. Я по медлила и открыла. Он вошёл. Моё жильё... что можно сказать о нём? Обыкновенная квартира в обыкновенном, паршивом блочном доме. С окнами без подоконников, с низкими потолками, одна из двух квартир, на которые мы с мужем разменяли наши бывшие хоромы или, лучше сказать, нашу бывшую жизнь. Теперешнее моё обитали ще состоит из крохотной передней, кухни и комнаты, правда, довольно большой, где стоит инструмент. У окна помещается письменный стол (за которым я сейчас сижу), и есть ещё ниша вроде алькова, прикрытая занавеской, за ней стоит кровать. Память о моём неудачном супружестве. Мысль о том, что на этой кровати мы когда-то любили друг друга, что на ней был зачат наш сын, меня давно уже не волнует. Итак, я выжда ла, пока звонок повторится, встала и вышла в прихожую. Я не стала спрашивать, кто там, открыла, зная, что это он, и в самом деле это был он, в пальто и шляпе, с букетом в руках.

Надо было, конечно, развернуть бумагу и воскликнуть, ах, какие чудные цветы, или он сам должен был развернуть;

вместо этого я сказала: «Привет», и он, усмехнув шись, ответил: «Привет», — расстегнул пальто, стряхнул капли дождя с шляпы, тут-то я и увидела, как он изменился, как страшно он изменился. И тотчас подумала, как же должна измениться я сама. «Но что же мы стоим?» Следом за мной он вошёл в большую комнату, я всегда говорю: большая комната, словно у меня их несколько. Остановился и обвёл глазами стены, фотографии, люст ру, рояль. На пюпитре стояли ноты, бетховенские сонаты. «Ты преподаёшь?» — спро сил он. Я хотела задать ему встречный вопрос, но во-время остановилась. Он понял и ответил: «Я давно оставил музыку».

Когда я вспоминаю сейчас эти первые минуты, замешательство, смущённое сто яние друг перед другом и первые фразы, которыми мы обменялись, то невольно вкла дываю в каждую реплику какой-то особенный смысл, которого, может быть, вовсе и не было. Когда знаешь, что было потом, то кажется, что всё к этому и шло. Всё как будто говорилось неспроста, все вещи были участниками тайного заговора. Музыка на пюпитре и фотографии, следившие за нами, и пуговки на моей блузке, которые я перебирала, словно хотела убедиться, что они все на месте. Потухший, блуждающий по комнате взор моего гостя... Почему потухший?

Вероятно, и у того, кто прочёл бы эти строки, возникло бы такое же впечатление умышленности;

ошибочное впечатление. Конечно, я немного волновалась. Но не сто ит преувеличивать: мы просто испытывали неловкость, обычную для людей, которые знали друг друга в юности, а теперь пытаются связать концы оборванной нити време ни, лёгкое беспокойство, вызванное не столько встречей друг с другом, сколько встре чей с прошлым. Должна сразу сказать: никаких особенных чувств я к нему никогда не питала. Разве что любопытство, желание немного помучить кавалера. Мне кажется, я никогда не была кокеткой, да в то время и не было принято у молодёжи заигрывать открыто друг с другом. Мне было любопытно поглядеть, как он будет реагировать на какую-нибудь туманную фразу, на какой-нибудь мнимо-многозначительный взгляд.

Ну и, конечно, это чувство, знакомое каждой барышне: что надо иметь кого-нибудь возле себя про запас.

Мы сидели на кухне, где я выставила угощение, перебрасывались бессвязными фразами, он что-то спросил, я отвечала, всё это не имело ни малейшего значения. Вся жизнь, все эти годы, прошедшие с тех пор, как ни странно, не имели значения;

мне не хотелось выспрашивать, что с ним стряслось, его не интересовала моя жизнь. Важно было далёкое прошлое. Только оно было интересно. И разговор наш мало-помалу свёлся к бесконечным «а помнишь, как...» Вспоминали разные истории, перебивали друг друга, смеялись. И когда разговор начал истощаться и больше уже ничего забав ного не приходило в голову, почувствовался лёгкий страх, что не о чем будет больше говорить, и мы всё ещё повторяли, как заведённые, чувствуя, что кончается завод: а помнишь?..

«Помнишь, как мы ходили всей компанией вечером по улицам, был Новый год, и прыгали через сугробы».

«И рисовали на снегу? Конечно, помню».

«А ветер какой был, помнишь?» «Конечно».

«Но бури севера не страшны русской розе. Как жарко поцелуй...» «Ну уж этого не помню».

«Да, конечно... А помнишь, — проговорил он, — как я тебе написал письмо?» Тут я почувствовала, что он нарушил правила игры. Была как бы молчаливая договорённость, о чём можно вспоминать — и о чём не стоит.

Почему не стоит? Сама не знаю. Потому что ведь ничего из этого не вышло. По тому что у нас ничего не было.

Помолчав, я спросила:

«Откуда ты знаешь, что я его получила?» «Значит, — сказал он, — ты его получила. Ну, и как ты к нему... отнеслась?» Я пожала плечами.

«Или уже не помнишь?» «Я всё помню», — сказала я.

«И что же?» «Я удивилась».

«И всё?».«Я думала, что за этим последует продолжение».

«Какое же продолжение?» «Ну... — я замялась, — что ты что-нибудь скажешь вслух».

Он усмехнулся: «Ты хочешь сказать, что я молчал, вместо того, чтобы приступить к дальнейшим действиям?» Я тоже улыбнулась. «К каким же это дальнейшим действиям?» Было ясно — что-то сдвинулось в эту минуту, и я почувствовала тревогу, хотя, я уже говорила об этом, никаких нежных чувств я к нему никогда не испытывала. Наш разговор за столом, весёлый и непринуждённый, даже немного растрогавший нас обоих, — кто же не умиляется воспоминаниям о юности, — наш разговор перешёл в другую тональность. В том-то и дело, что всё было важно в этом прошлом, в том числе и то, что казалось неважным. Шутки и смех прекратились, мой гость вертёл рюмку, он был, казалось, целиком поглощён этим занятием. Потом проговорил:

«Можно тебе задать один вопрос?» «Зачем?» — спросила я.

«Мне интересно. Скажи, пожалуйста... У тебе тогда уже кто-нибудь был?» «Зачем тебе знать?» «Мне очень важно».

«Когда?» — спросила я, чтобы оттянуть ответ.

«В это время. Когда мы учились в консерватории».

Я пожала плечами: «Какая же девчонка не увлекается».

«Я не об этом».

«Разве теперь уже не всё равно? Хорошо, — сказала я, — тогда я тебя тоже спро шу: а ты, когда мы учились... Ты думал, что у меня никого не было? То есть считал меня девицей? Извини, — я засмеялась, — слово какое-то нелепое».

«Да», — сказал он серьёзно, и эта серьёзность мне понравилась. Мне нравилось, что он не иронизирует, не смеётся над нашей молодостью и не изображает из себя всё изведавшего скептика.

«Я был в этом уверен», — сказал он и подлил себе и мне. Глядя на его искалечен ную руку, я пролепетала:

«Я не очень-то разбираюсь. Мне сказали, хорошее. Венгерское».

Он похвалил вино.

«У меня есть ещё бутылка».

«Допьём эту, примемся за следующую... А водки у тебя не найдётся?» «Я могу сбегать», — сказала я растерянно.

«Нет, не надо. Не надо», — повторил он.

«А почему, — спросила я, — ты был так уверен?» «Уверен».

Я усмехнулась. «По-моему, ты тогда тоже ещё был девицей».

Он промолчал, и я продолжала:

«Уж очень мы все друг друга стеснялись. Современная молодёжь не может даже себе представить, до чего мы были скованы. Пуританские времена, ты не находишь?» Он рассеянно кивнул, о чём-то думал.

«Конечно, мы были слишком молоды, то есть я хочу сказать, ты был для меня слишком молод. Если бы ты был лет на пять старше...» «Что тогда?» «Не знаю», — я улыбнулась.

«Ты говоришь: тоже был девицей. Значит, и ты?..» «Удивительный вы народ, — я рассмеялась, — вам всегда надо знать. Неужели это так важно?» Он молчал.

«Не было у меня никого, — сказала я. — Ещё вопросы?» Он откупорил вторую бутылку. У него было что-то с рукой, пальцы не разгиба лись до конца. Разливая вино по рюмкам, он чуть не уронил бутылку, пролил на ска терть и взглянул на меня с убитым видом.

«Ничего страшного. Это отстирывается» «Говорят, надо солью посыпать», — пробормотал он.

Я подняла рюмку, выпили.

«Ну, хорошо, — сказала я. — Был один случай. Я ездила летом к бабушке. У меня была бабушка в деревне, в Тульской области. Я у ней каждое лето гостила. Ну, и там был один... тоже приезжий. Глупость, одним словом. Больше никогда не повторя лось».

Помолчали.

«Ты разочарован?» — спросила я улыбаясь.

Он тоже усмехнулся, встал из-за стола и вышел в «большую» комнату. Я слыша ла, убирая со стола, как он подбирал пальцем что-то. Потом сыграл кое-как несколько тактов.

«Ты знаешь эту вещь?» — спросила я, входя в комнату. Глупый вопрос: кто же не знает.

Он повернулся ко мне, покачался вправо-влево на круглом стуле, это доставляло ему удовольствие, и сказал:

«Есть такой рассказ, по-моему, у Шиндлера. Граф Лихновский спросил у Бетхо вена, что он хотел выразить в этой сонате. Знаешь, что он ответил?» «Не знаю».

«Он ответил, что в первой части говорится о споре сердца с рассудком, а вторая часть — это беседа с возлюбленной».

«Знаешь что, — сказала я, — по-моему, это ни к чему».

«Что ни к чему?» «Ни к чему всё время возвращаться».

Я не задавала ему никаких вопросов, не спросила даже, есть ли у него семья, слов но мы с самого начала договорились, что будем говорить только о том, что касалось нас обоих. Я уже упомянула, как я была поражена происшедшей с ним переменой.

Но теперь как будто начала привыкать, прежние черты проступили сквозь годы и не взгоды. Да ведь и он, увидев меня, наверное, не обрадовался.

«Я ещё хотел тебя спросить».

Я взмолилась: «Ради Бога, не надо!» «Хотел спросить... у тебя были тогда неприятности?» По своей тупости я не поняла, о чём он. Какие неприятности?

«Нас всё-таки часто видели вместе».

А, сказала я, нет, ничего особенного не было.

«Тебя вызывали?» «Всех вызывали».

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.