WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 8 |

«Борис ХАЗАНОВ Пока с безмолвной девой проза разных лет ImWerdenVerlag Mnchen 2006 © Борис Хазанов. Пока с безмолвной девой. Проза разных лет. 2004 © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное ...»

-- [ Страница 3 ] --

«Вставай, земляк... Ну чего, так и будем валяться?» Рывком подняли, шлёпнули по щекам, подвели к раковине, обмыли и вытерли бумагой разбитое лицо пассажира. Насадили на нос очки. Заботливо отряхнули, по чистили одежду, пригладили волосы. Вдвоём под руки вели иностранца по коридору.

Один из них нёс чемодан. Голос чревовещателя скрежетал в зале, регистрация закон чилась. Барышня за стойкой спросила, не нужна ли медсестра. Приезжий покачал головой. Он обернулся — провожатых уже не было.

Три постскриптума участников круглого стола Вы, как я понял, автор этого произведения. Так вот, я бы хотел сделать несколько замечаний. Вы тут вывели меня, как бы это сказать, в довольно-таки отрицательном свете. Ну, это ваше дело. Вы говорите, если кто-то подумает, что рассказ выдуман, то это, дескать, неверно;

дескать, на самом деле всё так и было. Так вот, давайте внесём ясность. Было-то было — только совсем не так.

Мы, действительно, когда-то дружили. Виделись чуть не каждый день. Что я его будто бы не пускал к себе домой, не приглашал в гости, такого случая не помню. Дело было ещё при Сталине, — ну, сами понимаете, что было за время. И судить о нём по сегодняшним меркам было бы неправильно. Его, действительно, арестовали, за что, по правде сказать, не знаю. Время было такое. Самое главное — что всё это сочинено с его слов, вы это сами признаёте.

Через много лет он вдруг является — я даже не знал, что он живёт за границей, — и начинает меня шантажировать. Я, конечно, мог его просто вышвырнуть вон. Тем бо лее, что он ещё стал грозить оружием. Но я решил запастись терпением, ради нашей молодости, старой дружбы. У вас получается, что я будто бы испугался. Это ложь.

Сами подумайте: кто я и кто он. Мне достаточно было только мигнуть, и он бы выле тел из моего дома со скоростью реактивного самолёта.

Самое главное, моя совесть была чиста. Вы вот тут рассуждаете о памяти, нельзя забывать, то да сё. Простите, но всё это не по делу. На самом деле он приехал, чтобы мне отомстить. И весь ваш рассказ написан с одной только целью: оправдать самосуд.

Вот, дескать, были совершены преступления, никто не наказан, а надо бы, дескать, со всей этой сволочью расправиться. А вот к чему всё это могло привести, эти самоуп равные суды, об этом вы не подумали. Вы за сто вёрст от нашей жизни, от интересов народа, они вам чужды — так же, как и этому, не знаю уж как его назвать, вашему герою.

Вообще, я вам скажу: хватит сводить счёты. Не прошлым надо жить, а будущим.

Слишком много проблем, в частности, экономических, стоит перед страной. И мы их решаем, мы, деловые люди. А эти бывшие зациклились на своих переживаниях и думают, что все должны ими заниматься.

Но я всё-таки хочу вернуться к этой истории. Могу открыть тайну, да и какая это тайна: меня, действительно, вызывали, от меня хотели узнать правду. Вообще-то им и так всё было известно. Так что, вздумай я отказаться, ничего бы всё равно не изме нилось. Нашли бы другого. А у меня были бы большие неприятности. Это вам сейчас хорошо говорить, а вот пожили бы вы в то время. Вы бы иначе рассуждали. Голову даю на отсечение: любой из вас поступил бы так же, как я.

Ничего я не придумывал. От меня требовали говорить правду, я и сказал правду.

Что имели место антиправительственные, подрывные высказывания. Подрывные пла ны. Было? Было. За такие дела в любой стране по головке не погладят. А у нас, между прочим, всё было не так уж плохо. Нечего кричать о лагерях. Кто там сидел, сидел за дело. И его, если уж говорить начистоту, посадили за дело, заслужил, вот так.

И последнее, насчёт мнимых палачей. Я моих ребят знаю, они мне никогда не лгут. Я от них получил полный отчёт: как довезли до аэродрома, как посадили в са молёт, и оревуар — нечего ему у нас делать. А то, что вы там написали, избиение в сортире и прочее, если это он вам рассказал, то пусть останется на его совести. Всё из пальца высосано, вот так.

Я была замотана, когда он позвонил, — живёшь в вечной суете, — как-то даже не сразу сообразила, что к чему. То есть, конечно, я его вспомнила. Тут написано, будто я забыла, как его зовут, вот уж неправда, просто я была замотана, ну и, конеч но, столько лет прошло, ну а что касается всей этой истории, будто он приехал с це лью убить стукача, я об этом ничего не знаю, может, и правда, у нас, между прочим, сейчас добыть оружие плёвое дело, были бы деньги, короче говоря, мне ничего не известно, я вообще не понимаю, зачем меня сюда впутали. Да и дело-то было сто лет назад, чего ворошить-то, я даже не знала, что люди могут быть такие злопамятные.

Сергей тут правильно сказал, что ничего бы всё равно не изменилось, знаете, как тогда говорили: органы не ошибаются, раз арестован, значит, ау, ничего уже не из менишь, а тут тебе говорят, если не подпишешь, значит, ты помогаешь врагу народа, значит, ты сама соучастница. Тут себя надо спасать, а человека всё равно не спасёшь.

В общем, запудрили мозги, а ведь сами понимаете, я была совсем девчонкой. Да я не хочу оправдываться, чего там, я вам вот что скажу: моя вина другая. Это я была во всём виновата. Тут намекали на антисоветскую пропаганду, антисоветские разгово ры, я уж не помню, о чём они там разговаривали, по-моему, дело совсем не в этом.

А дело в том, что оба были в меня влюблены по уши. А я, между прочим, была очень недурна собой, я была, чего уж там, самой красивой девушкой на курсе, спросите хоть кого, ну и, конечно, кокетничала почём зря, как это там поётся: и сердцами бес счётно играть, вот так же и я играла, а если говорить серьёзно, то разжигала ревность у обоих, этому говорю, что тот меня поцеловал, а тому намекаю, что с этим чуть было не... Ну и кончилось тем, что возненавидели друг друга, и он начал стучать на своего друга. Вот вам и вся история.

Разрешите мне как писателю поделиться, так сказать. Я считаю, что писатель име ет право на выдумку, на творческую фантазию. Лично я в своих исторических романах так и поступаю, я додумываю за моих героев их мысли, я передаю их чувства. Там, где в летопи си, к примеру, стоит одна фраза, я разворачиваю в целую сцену. Но порочить моих героев, клеветать, вот этого я никогда не позволяю и позволить не могу. А что мы видим здесь?

Выведен я, узнать меня нетрудно, я человек известный. И что же делает этот человек? Он торгует оружием! Несёт какую-то херню о Государе. И мало того, намекает, что может организовать заказное убийство. Всё это, повторяю, приписано мне. Тут уж, знаете, я вам скажу. Тут злостная клевета, вот что. Хотят оболгать честное имя писателя, патриота, а за клевету у нас, между прочим, наказывают. В уголовном порядке, да-с. Хочу ещё сказать об этом, с позволения сказать, произведении. Всё в нём совершенно неправдоподобно. Человек попросту не знает нашей жизни. А писатель обязан изучать жизнь. А этот описывает так, будто это какая-то другая планета. Оно и понятно. Нечего было браться за такую тему, когда столько лет живёшь вдали от России. Ему всё не нравится: и церкви, и памятники, и люди. И вообще вся страна ему не нравится. Ну что ж, отправляйтесь к себе назад, в свои заграницы, живите там как вам нравится. А мы будем жить так, как нравится нам.

З а м. Г л а в н о г о р е д а к т о р а Уважаемый... Если Вы читали наш журнал, то, наверное, обратили внимание на предупреждение, что «непринятые рукописи не возвращаются и редакция в перепис ку по поводу их не вступает». Таким образом, для вас сделано исключение. Конечно, я бы могла ограничиться коротким ответом, сослаться на то, что портфель переполнен (он действительно переполнен). Но мне хочется побеседовать с Вами. Я думаю, что начинающему автору полезно выслушать правду от старшего товарища. Так что из вините, если буду говорить с Вами откровенно.

Мне трудно судить о степени Вашего дарования. Возможно, что в Вас, как гово рят, «что-то есть». Я бы посоветовала Вам больше работать над словом. В Вашем рас сказе встречаются неудачные, подчас даже не совсем грамотные выражения, фразы, требующие правки, ненужные рассуждения, которые надо просто выкинуть. Но всё это в конце концов техника. Недостатки рассказа лежат гораздо глубже.

Два слова о «постскриптумах». Возможно, это просто неуклюжий литературный трюк (хотя я не понимаю, зачем он понадобился), но если Вы в самом деле решили поместить — опять же непонятно, с какой целью, — отзывы лиц, послуживших про тотипами героев Вашего произведения, то я должна сказать, что некоторые из их вы сказываний мне кажутся справедливыми.

В Вашем письме в редакцию Вы пишете, что рассказ написан «со слов» реально существующего человека, эмигранта, приехавшего в Москву. Можно сказать, что и повествование ведётся в значительной мере от имени этого персонажа. Конечно, мы знаем множество произведений, где реальность показана сквозь призму отрицатель ного героя. Ваше право — избрать любую условную точку зрения. Но в том-то и беда, что она для Вас не условная, а Ваша собственная, Вы разделяете чувства своего героя, согласны с его оценками, и это вызывает естественный протест у читателя. Я не знаю, насколько автобиографичен Ваш рассказ, но у меня буквально на каждой странице впечатление, что Ваш герой — это Вы сами.

Вот Вы приезжаете, — то есть он приезжает, — в город своего детства, своей юнос ти, и что же он видит? Грязные дворы, нищих, проституток, езду против правил. Его окружают сомнительные типы, милиционеры-взяточники «в блинах», какой-то псевдо писатель, который тайно торгует оружием, бывшая подруга, которая «всем даёт». Всё новое, всё, чем украшается сейчас наша столица, размах строительства — всё это вызы вает у него злобу и насмешку. Чего стоит одна эта фраза: «Никогда не удастся сделать его просторным, вольным, даже если смести эту мерзость фанерных реклам, безвкусных статуй, пряничного кича и державного великолепия». Это говорится о великом городе, который вызывает восхищение иностранцев. И дальше всё в том же духе: обретение ду ховности, возвращение нашего народа к вере отцов Вы считаете «декорацией».

Герой рассказа вспоминает юность, но что он вспоминает? Историю своего арес та, тюрьму, лагерь — и больше ничего. Всё, чем он обязан своей стране, выходит, не в счёт, любовь к родине, гордость за неё, за свою нацию, выстоявшую в великой вой не, — от всего этого ничего не осталось, одна только злоба и зависть, простите за пря моту — зависть ренегата и отщепенца.

Тут мы подходим к главной теме. Сюжет рассказа основан на том, что герой, Вы называете его «туристом», на самом деле приезжает вовсе не как турист, а с целью разыскать человека, который, как он считает, посадил его в тюрьму, и отомстить ему.

Что хочет сказать этим автор? По-моему, идея совершенно ясна. Раз государство не наказывает так называемых преступников, мы должны сделать это сами, рассчитаться с «советским прошлым».

Мы уже слышали таких геростратов, которые хотят перечеркнуть всю историю советских лет, сплошь обмазать наше прошлое дёгтем. Хотят внушить молодёжи, что ничего, кроме лагерей и тюрем, в нём не было. Да, были и тюрьмы, и лагеря, надо только как следует разобраться, кто там находился. Но главное — были великие соци альные преобразования, была индустриализация, обеспечившая нам независимость и победу, был энтузиазм, была самоотверженность и вера в великие идеалы. Была, наконец, великая культура и самая гуманистическая в мире литература. Вы призывае те к мести, Вы сеете вражду. Понимаете ли Вы, что это значит? Вы, простите, не были здесь, Вы не пережили всего того, что мы пережили. Отдаёте ли Вы себе отчёт, живя там, на благополучном, на заевшемся Западе, что такие призывы могут привести к нарушению социального мира, а внутренний мир и согласие — это для России сейчас самое главное. Не зря народ говорит: кто старое помянет, тому глаз вон. Русский на род незлобив. Он готов простить даже отъявленному врагу. А ведь сказать, что люди, Что мне кажется прекрасным, чем я хотел бы заняться, так это написать книгу ни о чём, без всякой внешней привязки, книгу, которая держалась бы одной внутренней силой стиля. Самые лучшие произведения — те, в которых ничего не происходит... вот отчего не бывает ни пошлых, ни хороших сюжетов. (Флобер — Луизе Коле, января 1852 г.;

франц.).

стоявшие у кормила державы, сумевшие вывести её и из пекла гражданской войны, и из тяжких испытаний Великой Отечественной войны, сказать, что это были одни палачи, — тоже нельзя, не все были такими уж злодеями. Мы обычно предупреж даем, — если Вы читали наш журнал, — что рукописи не возвращаются, но для Вас делаю исключение, возвращаю Вам рассказ.

С уважением...

Валерия Ce que me semble beau, ce que je voudrais faire, c’est un livre sur rien, un livre sans aache extrieure, qui se tiendrais de lui-mme par la force interne de style. Les oeuvres les plus belles sont celles o il y a le moins de matire... c’est pour cela qu’il n’y a ni bons ni vilains sujets.

Flaubert Принимаясь за этот рассказ, я хочу сделать оговорку. Бывает, что автор самоволь но распоряжается тем, кого он назначил рассказчиком, делает с ним всё что захочет.

А бывает и так, что рассказ порабощает рассказчика, и не автор, а его вымышленный двойник дёргает за верёвочку. Был ли мною тот, о ком здесь идёт речь? Не знаю.

Я жил в общежитии строительного техникума. В те времена город был изуродо ван рвами и пустырями на месте кварталов, взорванных при отступлении. Почему-то, вместо того, чтобы застраивать пустоши, город расползался вширь. Город уходил от самого себя. От трамвайного кольца полчаса надо было добираться по грязи до моего жилья. Общежитие, общага — это был некий символ моего беспочвенного сущест вования. Так как народ поднимался довольно рано, то и я старался лечь пораньше. И вот однажды отворилась дверь, вошла девушка. Наше знакомство началось не с этого события (которое и событием-то не назовёшь), но лучше я начну с него.

Трое моих сожителей ещё сидели за столом. Я лежал в углу у окна. Сетка казён ной койки продавилась, сквозь тощий матрас я чувствовал железные рёбра каркаса;

я лежал в углублении, как в люльке, уткнувшись в подушку. Думаю, что мне следовало попросту притвориться спящим.

Она поздоровалась с сидящими (никто не ответил), подошла к койке и поло жила на тумбочку плоский свёрток тонкой розовой бумаги, перевязанный шёлковой ленточкой.

«Поздравляю», — промолвила она еле слышно. Мы молча глядели друг на друга, она почувствовала, что мне тягостно её присутствие. Всегда бывает неприятно, когда тебя застают в постели. Стук домино прекратился, ребята за столом поглядывали на нас. Тут только я вспомнил, что у меня сегодня день рож дения.

Я был старше её — не знаю, насколько: на десять лет или больше;

иногда мне ка залось, что я путаю собственные годы. С облегчением смотрел я, как за ней закрылась дверь. У меня была странная мания: я любил представлять себе, какой станет юная девушка через тридцать или сорок лет. Она (её звали Лера, выяснилось, что полное имя не Калерия — распространённое здесь имя, — а Валерия) сначала показалась мне (я совершенно не склонен к летучим романам) старше, чем была на самом деле, с её круглой белой шеей, развитой грудью и тяжеловатыми бёдрами, и вот теперь, провожая её взглядом, я не думал о том, что пухлые барышни обыкновенно превра щаются в сухих, плоскогрудых, высосанных жизнью женщин неопределённого воз раста, — была ли этому причиной жестокая жизнь или особого рода национальная наследственность? — но представлял себе, что через тридцать лет она будет тучной неповоротливой старухой в полуистлевших шлёпанцах, с ногами в узлах вен, отвис шими грудями и волосами цвета семечек, и ни разу в жизни не вспомнит, как она когда-то, кому-то подарила ко дню рождения модный галстук.

Себя самого я воображал — если доживу — в лохмотьях, с опухшей мордой, с недопитой бутылкой, лежащим на задворках пивного ларька.

Нечто основательное уже тогда было в её физическом облике, а следовательно, и в характере, ведь у женщин свойства души и тела гораздо больше согласуются между собой, чем у мужчин, больше приспособлены друг к другу, — не говоря уже о походке, которая представляет собой как бы зримую музыку души;

я бы сказал, тело женщи ны — это и есть её душа. Дверь закрылась, и я, наконец, сел, спустив ноги. Я взглянул на её приношение, взглянул на игроков, один из них занёс костяшку, готовясь хлоп нуть ею об стол. Им было не до меня, как, впрочем, и мне до них;

я не участвовал в их развлечениях, мало кто со мной разговаривал, если не считать незначащих реплик.

На столе уже появилась бутылка. Я распустил ленточку, развернул бумагу. Я никогда не носил галстуков. Моё имущество хранилось под кроватью, в предположении, что соседи (я чуть было не сказал: однокамерники) не станут воровать у своего подселен ца;

вытянув фибровый чемодан, я поспешно сунул туда эту вещь. Мне было стыдно.

Подношение говорило о том, что дарительница не представляла себе, с кем она, собс твенно, имеет дело. Если же представляла, — разумется, приблизительно, насколько ей это было доступно, — то была, очевидно, недовольна моим видом и социальным статусом, а это значило... — чт, собственно, это должно было означать? Я понял, что вязну в ненужных домыслах, вместо того, чтобы повернуться к стене и мирно уснуть под грохот костяшек. Я не спрашивал себя, откуда у неё такие деньги, и старался из бежать мысли о том, что она питает ко мне некоторую особую симпатию, — зачем мне эта симпатия? Зачем мне «всё это»? И я уже не понимал, что подразумевается под «всем этим»: наше ненужное знакомство, шествие вдвоём по тусклым опасным улицам, с какой-то неясной целью, невозможность что-нибудь объяснить. Немного погодя я проснулся. В комнате было темно.

Меня разбудили шорохи, вздохи, слабые вскрикиванья, скрежет кроватей. Кто то спросил: «Ну как там у вас?» Мужской голос ответил счастливым басом: «Ништяк!» Это было модное словечко. По ночам наша комната превращалась в общежитие люб ви. В сумраке на двух койках, у окна и у двери, ворочались и барахтались, и то же про исходило на четвёртой кровати, которую я не видел;

бывало и так, что белые привиде ния выпрыгивали из постелей и менялись местами. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь встал и включил свет, и я увидел бы этих девушек, тяжело дышащих, с расширенными зрачками, склонившихся над моим ложем, словно провинциальные богини. Утром, когда комната была уже пуста и скучный дождливый рассвет струился и шелестел за окном, я сидел на койке и смутно представлял себе эту ночь;

смутно вспомнил я и приход Валерии, и свой вчерашний день рождения.

Кое-как проболтавшись до обеда, я отправился в столовую, которая была попри личней других. Вход на углу здания, одного из немногих, сохранившихся с довоенного времени, в центральной, лучшей части города;

фасад обращён к набережной, другая сторона дома выходит в переулок. В эту столовую, посещаемую чистой публикой, до ступ субъектам вроде меня был воспрещён, но ко мне привыкли. Я возился с одной безмужней бабёнкой, подавальщицей, как называли официанток, время от времени ночевал у неё;

пообедав борщом и жареной картошкой с котлетами, наполовину со стоявшими из хлеба, я поторопился уйти, она вызвалась меня проводить, мы вышли и остановились у железной ограды, за которой начинался крутой спуск к реке. Я любил эту спокойную свинцово-голубоватую гладь. Вдали, на другом берегу тянулись невы сокие дома, торчала башенка деревянной виллы, где помещалась амбулатория Зареч ного района;

правее, на мысе, позади которого угадывался узкий приток, виднелись стены и колокольня старинного монастыря, издали это было очень красиво — к сожа лению, только издали. Приглядевшись, можно было заметить неторопливое движе ние вод, река текла и не текла, и слегка колыхалась;

так полная женщина на ходу едва заметно покачивает бёдрами.

Снова начал накрапывать дождь, вода была словно исколота иголками. Шагах в двадцати от нас стояла Лера в низко надвинутой вязаной шапочке, держа в обеих ру ках перед грудью ученический портфель, и тоже смотрела вдаль. Я криво усмехнулся.

Официантка (с трудом вспоминаю её имя) спросила: это кто такая? «Да так, одна...» — «За молоденькими ухлёстываешь?» — «Да брось ты», — сказал я. Мне было не по себе.

Не то чтобы я боялся обидеть Валерию;

в конце концов, я ничем не был ей обязан, и откуда ей знать, какого рода отношения связывают меня с этой женщиной;

точно так же не было у меня никаких обязательств перед официанткой. Всё же я испытывал неудобство от того, что Лера, явно поджидавшая меня, увидела нас обоих;

настрое ние, внушённое созерцаньем реки, было испорчено, я злобно покосился на Валерию.

Без сомнения, она видела, как мы выходили из столовой, чего доброго, решила, что официантка подкармливает меня, — и была, надо признать, недалека от истины. Не сколько дней спустя она снова явилась в общагу. Внизу, при входе в коридор сидела сторожиха, в армяке, напяленном поверх пальто, и валенках, которые она не снимала даже теперь, когда снег уже сошёл. Я эту бабу побаивался, не исключаю, что ей было известно кое-что обо мне, ведь эти люди — узлы опутавшей всех, невидимой паутины;

верная неписанному кодексу своей профессии, она подозревала всех, кто входил и выходил: мужчин в воровстве, девушек в распутстве;

но Лера, в чём я убедился, умела быть вкрадчивой, смогла каким-то образом ублажить эту ведьму.

Явилась днём, когда никого не было;

я валялся одетый на койке, никуда не хоте лось идти, да и некуда было. «У нас вчера были гости», — проговорила она. Я спросил:

«У кого это — у нас?» — не имея представления о том, есть ли у неё братья, сестры, кто её родители;

меня это совершенно не интересовало. «У папы, с работы. Вот...» — сказала она, кладя на стол свёрток. Похоже было, что она решила сражаться тем же оружием, что и моя знакомая официантка. Посуды, разумеется, не было, да и к чему нам посуда. Лера исчезла за дверью. Явились тарелки, вилки, с кухни был принесён чайник. В свёртке оказались бутерброды и сладкий пирог. Она не забыла и салфетку.

Расстелила её передо мной на столе. Я молча пил чай, жевал бутерброды;

она сидела напротив, ни к чему не притронувшись, и смотрела в окно, с отрешённым, чужим и холодным лицом. Уходя, она сказала: «У нас в школе будет вечер».

Что ж, расскажу и о нём: это был очень странный вечер. Я опоздал, пришёл ра зодетый в пух и прах, в одной из двух своих парадных рубашек и одолженном пид жаке, — конечно, без галстука, в котором чувствовал бы себя совершенным идиотом;

не говоря уже о том, что мне не хотелось дать повод Валерии подумать, будто я хочу понравиться ей в подаренном ею галстуке;

замечательный предмет был навсегда пог ребён в чемодане. Но и без галстука, войдя в физкультурный зал, я почувствовал, что мне здесь не место. Гремела музыка из огромного, как ларь, усилителя. Девочки раз ного возраста, среди которых были хорошенькие, крутились, качались или выделыва ли разные нелепые движения;

большинство в гимназической форме, с кружевными воротничками вокруг шеи и в белых накрахмаленных передниках с крылышками на плечах, что делало их похожими на горничных. Нужно было обладать весьма причуд ливой фантазией, чтобы вновь учредить этот антикварный наряд;

говорят, гимназичес кая форма была введена, чтобы возродить «традиции», — какие, к черту, традиции?

Платья, однако, были довольно короткие, барышни демонстрировали физическую зрелость, и вообще всё выглядело как гибрид дореволюционного благонравия с тем, что они считали современностью: с ужимками и причёсками, голыми ногами и по пытками узаконить макияж;

а перед тем, как войти в зал, поднимаясь по лестнице, я вспугнул кучку девиц с папиросами;

в мгновение ока курево было спрятано за спиной, должно быть, они приняли меня за постороннего учителя.

Кавалеров было меньше;

как водится, сверстники были мельче и неказистее де вушек;

я заметил двух-трёх молодых офицеров, отвратительно скрипевших сапогами.

Мне пришлось посторониться, чтобы не мешать входящим и выходящим, шум стоял неимоверный;

я отошёл в сторонку и, конечно, увидел Леру танцующей с одним из этих вояк. Я почувствовал удовлетворение, смешанное с брезгливостью, дескать, не ужели не могла выбрать кого-нибудь получше, — разумеется, я не имел в виду себя. Я ненавижу всё военное, ненавижу погоны, фуражки, сапоги и эту манеру расхаживать, сунув руку в карман расширяющих зад разлатых штанов, — более уродливую одежду трудно себе представить. Впрочем, выбор, как я уже сказал, был невелик. Но я ощутил и укол самолюбия, видя, как она с самозабвенным видом крутится в объятьях этого хлыща, не удостоив меня даже мимолётным взглядом. Она притворилась, что не ви дит меня. Я сказал себе, что я вырос из всех этих игр, решил постоять минут пять и отвалить. С какой-то новой волной горечи и радости я почувствовал, как я далёк — за тысячу вёрст — от всей этой жизни, словно человек-невидимка Уэллса или заезжий иностранец.

Правильно было сказано, что самая лучшая повесть — та, в которой ничего не происходит;

то же самое можно, я думаю, отнести к нам, к нашему времяпровожде нию и моему рассказу. В чужом пиджаке я чувствовал себя отвратно. Всё же я мед лил, скосив глаза, наблюдал исподлобья за Лерой, пользуясь тем, что она не смотрит в мою сторону. Волосы были завиты, на мой непросвещённый взгляд, неудачно, не было никакой косметики, что показалось мне отнюдь не признаком скромности, а скорее ханжеством, я представил себе мещанскую среду, где она выросла;

на ней было невиданное, видимо, новое голубое платье, цвет, который, по-моему, ей вовсе не шёл;

шёлковый подол порхал вокруг её полных ног, и я снова подумал, в кого она превра тится в старости.

Должен сознаться: меня так и подмывало подойти, не обращая внимания на офицерика, взять её за локоть и отвести в сторону, и сказать: прекрасно, моя милая, продолжай веселиться;

я этому рад, так как, сама понимаешь, между нами нет ничего общего, не знаю только, зачем ты меня сюда позвала. Постояв ещё немного, — танец вот-вот должен был закончиться, — я ушёл.

Скажут: ревность. Ха-ха. Согласен, ревность может быть изнанкой любви — если только представить себе изнанку без лицевой стороны. Так что могу лишь пожать плечами. Не ревность, а досада. Досада от непонятливости, что я не вписываюсь в эту жизнь, куда она хочет меня затащить;

пожалуй, вовсе не принадлежу «жизни»: бы вают, знаете ли, такие ожившие мертвецы. Эта мысль внушала мне даже какую-то сладость. Танцулька для пубертирующих подростков, барышень и провинциальных сердцеедов, моё сомнительное проживание в общаге (директор Дома учителя, где я сперва ночевал, посовестился прогнать меня и договорился, добрая душа, с началь ством строительного техникума «на ограниченный срок»;

к счастью, меня пока что никто не тревожил), да и весь город... Что общего было у меня со всем этим? Я был ничьим, и ничто не было моим. У меня не было родни и не было родины, что бы ни подразумевалось под этим словом. Единственное, что мне здесь нравилось, была река.

Широкая и спокойная, то серая и отливавшая оловом, то голубая и серебряная, и всегда одна и та же, река, пережившая войны и смуты. Река — несмотря ни на что.

Как тысячу лет назад, когда из чащи лесов на неё впервые воззрились горящие, как у зверя, глаза охотника, она простёрлась к далёкому горизонту, и не сразу можно было решить, движется ли она или только колышет свои воды.

Я стоял перед железной оградой, день был пасмурный;

не оборачиваясь, не от рывая глаз от воды, я с трудом удерживался, чтобы не сказать: ну что ты ходишь за мной! Ты ведь даже не знаешь, кто я такой. Совестно было её обидеть;

сама поймёт;

походит и перестанет. «Ты пропал», — сказала Лера. Сперва я не понял, то есть понял её слова так, как их следовало, в сущности, понимать;

но она имела в виду мой уход, прошла целая неделя, я почти уже забыл о том вечере.

«Тебе было скучно».

Чтобы сказать что-нибудь, я спросил, почему она не в школе. Она обрадовалась, что я проявляю интерес к её жизни, весело ответила, что учительница больна, их от пустили с последнего урока. На этом мой интерес иссяк. Мы постояли ещё немного над рекой, поблескивающей, как графит, под туманным небом. Кстати: она, верно, думала, что я учусь в техникуме, значит, и у меня сегодня нет занятий. Как всегда, вход в общежитие преграждал стол постовой сторожихи. Я почувствовал спиной её зло бный взгляд, мы прошествовали по коридору и поднялись по лестнице. В комнате на столе лежал учебник, забытый кем-то из студентов, я сел за стол, Лера остановилась в нерешительности. Я раскрыл книжку. В комнате не было стульев. Валерия сидела на табуретке.

Она наклоняется к портфелю у её ног и достаёт что-то. Я сижу, уткнувшись в книжку. Опять она что-то принесла, я вижу, скосив глаза, что это нечто роскошное, вероятно, очень дорогое;

её нет в комнате, пальто брошено на мою койку;

несколько минут спустя робко скрипит дверь, она входит, на ней коричневое школьное платье.

Она поставила на стол стаканы. Помедлив, она приближается и молча обнимает меня сзади;

я чувствую её тёплую грудь. Я не люблю шумных, суетливых, болтливых жен щин. Лера была тиха, степенна, неразговорчива;

не будучи хорошенькой, она не была лишена девической прелести, по-видимому, очень недолговечной;

чего в ней совер шенно не было, так это огонька, изюминки.

Я знал, что её подмывает спросить меня кое о чём. Всё-таки несомненным досто инством этой девушки было то, что она ни о чём меня не расспрашивала. Вероятно, чувствовала, что допрос окончательно отдалит меня от неё. Я был для неё загадкой.

Таинственность окружала меня тёмным ореолом. Однажды, думал я, она переломит себя, преодолеет застенчивость. И так же, как сейчас она набралась отваги и обняла меня, так она решится спросить. Я сказал себе, что это будет концом нашего знакомс тва. На столе не было скатерти, висела лампочка без абажура, с двух сторон от двери встроенные шкафы, железные койки — что ещё может быть в мужской комнате? Она обняла меня, опустила голову на мою;

её волосы, упав со лба, щекотали мне уши, лицо, я ощущал спиной прикосновение её тела, упругую мягкость грудей, стянутых лифчиком;

знает ли она, что я это чувствую, или поглощена собственными чувствами и ощущениями? — думал я. Не может быть, чтобы не сознавала, женщины думают всем телом. Но ведь она только готовилась стать женщиной.

Я пошевелился, и она отстранилась. «Я уже завтракал», — сказал я, видя, что она достаёт из портфеля пакет. Оказывается, — вот смех, — сегодня день рождения у неё.

«Но у меня нет подарка», — сказал я. По-видимому, подарком был я сам. Еда на кар тонных тарелочках была расставлена на столе, на принесённой ею скатертке. Мир мо жет перевернуться кверх ногами, но на столе должна быть свежевыглаженная скатерть;

мы церемонно чокнулись. Хоть я и ссылался на завтрак, я был голоден. Она подливала мне. Усмехнувшись, я спросил: «Ты что, хочешь меня напоить?» Она никогда в жизни не пила коньяк. Налила себе сладкую газированную воду из другой бутылки. «Поп робуй хотя бы». Она помотала головой. Она любит сладкое. «Потолстеешь», — сказал я. Она уныло взглянула на меня: она и без того считала себя слишком толстой. Язык у меня развязался, мы поговорили о достоинствах и недостатках разных напитков. Лера покосилась на пустые койки моих сожителей, я объяснил: «Они в техникуме». — «Ты ведь тоже в техникуме? — сказала она задумчиво. — А если кто-нибудь придёт?» Я хотел возразить, ну и что, сидим, выпиваем;

встал и запер дверь на ключ. Это её испу гало, она спросила: зачем?

И действительно, приблизились шаги, кто-то дергал дверную ручку. «Не надо...» — пробормотала Валерия, тем временем шаги удалились, белый день стоял в окне, белели подушки на застланных койках. «Пожалуйста... не надо». Я не был пьян, напротив, коньяк обострил все мои чувства, обострил зрение, я смотрел на круглые, молочные груди моей гостьи, её платье повзрослевшего подростка было раскрыто, словно раздвинутый занавес, и лифчик упал на живот, это сделала не она, это я сде лал и, медленно, наклонившись, стал целовать сперва одну грудь, потом другую. Она пролепетала: «Может, пойдём погуляем?» Мы вышли, оставив на столе следы нашего пира, низкое солнце выбралось из облаков, долгий путь пешком от окраины. И снова широкая спокойная река, залитая оранжевым огнём, налево старинный стрельчатый мост, справа на мысе у впадения притока весь в тёплом сиянии обломок монастыря;

и на минуту мне показалось, что жизнь не так уж плоха, во всяком случае всегда есть запасный выход, путь к отступлению, мне представилось, что я стою на мосту и отту да смотрю на дальний монастырь. Жду, когда солнце исчезнет за мысом, померкнут серебряные небеса, когда не станет вокруг пешеходов, когда вообще никого не будет, перелезу через барьер, и — головой вниз.

Вопрос: оттого ли я такой, что у меня такое прошлое, — или прошлое моё ока залось таким из-за того, что сам я таков? Мы выбираем свою жизнь, даже если нам кажется, что кто-то решает за нас.

Я снова почувствовал тонкий холодок любознательности, веющий от Леры, види мо, она считала, что сцена в комнате общежития даёт ей право заглянуть, наконец, за ширму, которую я воздвиг между нами. «Я всё хочу спросить...» — проговорила она.

Я молчал, глядел на воду. Она пробормотала: «Ты ничего мне не рассказыва ешь...» Я молчал, как будто был сделан из окаменелой глины. Даже если бы захотелось что-нибудь возразить, отделаться шуткой, я был бы не в состоянии это сделать.

«Я хотела тебя пригласить в гости, папа спросит — а кто он такой?» Я, наконец, разомкнул уста.

«Да никто, — сказал я с досадой, — чего там рассказывать...» Она уже не могла совладать со своим бабьим любопытством, ей не терпелось узнать, где проходит трещина моей жизни, хотя едва ли ей могло придти в голову употребить такое выражение. Она готова была услышать что угодно, хотя всё ещё по дозревала у меня романтическое прошлое, но представить себе, что сама субстанция жизни может растрескаться, она не могла. В конце концов, как все женщины, она ве рила, что всякую прореху можно заштопать.

Могут спросить: почему я упорствовал? Боялся (вот уж поистине смешное пред положение) отпугнуть, потерять Валерию? Но ведь я уже сказал, убедил себя, что эта девушка мне не нужна. Или то была просто привычка, раз навсегда усвоенное прави ло — держать язык за зубами? Открыться значит подставить себя;

чем меньше мы рас сказываем о себе, тем лучше. «Ну, хорошо...» — вздохнув, сказал я и обвёл глазами не беса, воды. Лера приготовилась слушать, показала на скамейку: может быть, сядем?

Минуты две погодя она спросила: что же я молчу?

«Я тоже хочу тебя спросить... — пробормотал я. Мы по-прежнему стояли, смот рели на далёкую белую руину и мыс. — Как называется вон та речка?» «Вот так здрово, живёшь здесь и не знаешь, как называется».

«Это левый приток или правый?» Она молчала, поджав губы.

«Я думаю, левый, — сказал я. — Ты, наверно, думаешь, что я студент техникума, да?» «Да».

Я усмехнулся. «Какой там студент. Живу... пока можно».

«Вот видишь, а я даже не знала».

«Теперь будешь знать».

«Но всё-таки...» Я перебил её:

«Слушай, Валя. Как-то нет настроения. В другой раз». И, как назло, как будто она нагадала, вечером в общежитие нагрянули гости.

Ребята стучали в домино. На столе водка. Я сидел на своей койке и тупо смотрел на вошедших. Думаю, что не один я могу узнать милицейскую фуражку за сто вёрст.

Как волк чует запах собак, так я могу почуять запах мильтонов, когда их даже ещё и не видно. И обойти их.

«Э, э, куда торопишься», — сказал комендант.

Я снова опустился на койку. Игроки не успели убрать бутылку.

«Так, — сказал милиционер, подходя к столу. — Выпиваем».

«Товарищ старший сержант, ей-Богу, первый раз...» «А вот у нас есть сведения, что не только распиваете спиртные напитки, но и при глашаете к себе кой-кого...» «Кого же это приглашаем, товарищ старший...» «А вот есть сведения. Притончик устроили».

«Девушка знакомая зайдёт, чего ж тут такого...» «А вот и организатор», — кивнув на меня, сказал комендант.

«Значит, того... Приводит девочек, надо полагать, не бесплатно...» «Надо полагать», — сказал комендант.

«Так, будем разбираться. Попрошу ваши документы».

Студенты вытащили паспорта. Делать было нечего, я вынул и показал свой. Это делать не следовало. Милиционер ловко выхватил паспорт из моих рук.

«Для начала протокольчик... А вас, — это ко мне, — попрошу завтра в отделе ние... к девяти часам...» Наслаждение властью всегда равно самому себе;

топчут ли тебя сапоги дикта тора или мусора-сержанта, их могущество одинаково. Вожделение власти нацелено на всех, подобно плотскому вожделению, не отличающему кинокрасотку от уличной лярвы. Скрыться некуда, и сопротивляться невозможно, как невозможно остановить на всём ходу пульмановский вагон, — пока он не столкнётся с другим вагоном. Меня осенила гениальная идея. Я решил предпринять контрнаступление. Так сказать, бегс тво вперёд. Одолжил пиджак, надел парадную рубашку и нацепил «гаврилу». Авось подаренный Лерой галстук принесёт счастье. Шутка сказать — самому сунуться в эту контору. Нечего и говорить о том, что дело могло кончиться нокаутом прежде, чем меня согласятся выслушать. Одним словом, ни в какое отделение милиции я не по шёл, а отправился в змеюшник. Девять часов утра, я стою перед подъездом импозан тнейшего здания в городе.

Снова фуражка с синим околышем, контрольный пост в вестибюле. Я должен предъявить повестку. У меня не было повестки. Документы. Под документами всегда подразумевается паспорт. Снова изучается мой паспорт, злосчастный документ, в кото ром есть незаметная коварная пометка. Если бы я стал невидимым, о, если бы я стал не видимым. Я бы тотчас вышвырнул эту книжицу в реку, я бы её порвал в мелкие клочья и спустил в сортир. Мне предложено пройти. Само собой, не в рабочий кабинет или где они там сидят. Комнатушка здесь же, на первом этаже, с зарешечённым окном, об лупленный стол и два стула. Я сижу, время идёт. Наконец, приоткрылась вторая дверь, цоканье сапог с подковками. Плоское, очень русское, веснущатое, открытое и непрони цаемое лицо, глаза цвета мыла, капитанские погоны. Я вскочил, как автомат, руки по швам. Он не стал садиться, заглянул мельком в паспорт, задавал вопросы, ответы извес тны заранее. Когда освободился? Статья? Так точно, пробормотал я.

Теперь я думал только о том, как бы отсюда выбраться. Ошеломляющая мысль:

ведь они могли забыть обо мне. А я взял да и сам явился. Надо же — сам явился. За жопу его!

Так точно: я изменник. Изменил родине, и никакие отговорки не помогут — пусть и спирт кончился, и боеприпасы кончились, и отовсюду наседают автоматчики, и связь со штабом полка прервана, пускай про нас забыли, пускай бросили нас на произвол судьбы. Стоять — и ни шагу назад. Лейтенант сидит на снегу, без фуражки, сапоги в разные стороны, снег под ним в красных пятнах, надорванным голосом сипит: бросай оружие, ребята. Был ли шанс избежать плена? Может, какой-то шанс и был. Вместо этого все, один за другим, подняли руки. Немец-офицер подошёл к лейтенанту и в упор застрелил его.

Я стою и смотрю на человека с глазами как мыло, а он смотрит на меня. И мне хочется сказать: какая, на х..., родина, нет у нас никакой родины. Родина — это начальство. Вот эти самые суки, которые сидят в тех самых кабинетах.

Я смотрю на него. Война кончилась. Американцы свезли всех в лагерь — где-то там на юге, город Кемптен. В бывшее училище... Женщины-стовки, некоторые с де тьми, прибалты — латыши и литовцы, ещё разная сволочь, а больше всего военно пленных из разных лагерей. Лето, жара даже ночью не спадает, все лежат вповалку, в зале, в коридорах, снаружи во дворе. Утром подъём — накормили завтраком, потом митинг на площади, подъезжает джип, вылезает майор в пилотке как кораблик, в курточке табачного цвета, тут же и комендант лагеря, и с ними наш русский, полков ник с тремя звёздами на погонах. Приказ американского командования (переводчик переводит): все, кто проживал в Союзе после 1920 года, подлежат передаче союзни кам. То есть нашим. Толпа заволновалась, полковник поднял руку и стал зачитывать указ Верховного совета. Пункт седьмой, наизусть его помню. Я запомнил всё, вот в чём горе. Освободить от ответственности советских граждан, находящихся за границей...

которые в период Великой Отечественной войны сдались в плен врагу, если они искупили вину... явились с повинной...

Юмористы: какая, на х..., повинная?

Поручить Совету министров принять меры к облегчению въезда в СССР советским гражданам...

Что тут началось... Крики, обмороки, плач женщин. Назавтра спохватились, многих нет: ушли куда глаза глядят, в горы, в лес. Начали составлять списки. Возвра щаться? Многие так и решили. Я сам вначале обрадовался. Так хотелось снова увидеть Москву... После обеда стали вызывать по списку в комендатуру, проверка документов:

родина ждёт вас, сволочи! Почти ни у кого документов нет. Ползут слухи, что нас там считают изменниками: почему сдались, а не погибли в бою? Смотрю, майор вытащил фотоаппарат, все стали оборачиваться. С заднего двора выступила процессия — дети, подростки, худые, оборванные, с плакатами, кто-то им написал по-английски: «Про сим американской защиты против отправки насильно в СССР». Наутро оказалось, что лагерь окружён: американские танкетки с пулемётами.

Капитан похлопал моим паспортом по ладони, вернул мне. Работаешь? — спросил он. Я сказал: пока ещё нет. Что, не берут? Я снова пожал плечами. Не мог же я ответить, что никуда не совался — дал себе слово: если когда-нибудь выйду на волю, то уж ни одна сволочь больше не заставит меня работать.

«Так, — сказал капитан и взглянул на часы. — Так в чём дело-то?» Я сказал: меня обвиняют в том, что я организовал притон.

«Где же это? Хе-хе».

Хотят выгнать из общежития. К ребятам приходят подружки. Причём тут я?

История развеселила капитана. Небось у тебя, — подмигнул, — тоже есть какая нибудь?.. Выпусти его, сказал он постовому.

О-о, с каким облегчением я покинул этот дом. Я знал, что им льстит, когда к ним обращаются за помощью. Я перешёл через мост, — вблизи он не казался таким красивым, сбоку по деревянному трапу плетутся прохожие, мимо гремит трамвай, — пересёк площадь Свободы, где о бывших развалинах можно было догадаться по остаткам фундаментов, заросших бурьяном, и очутился в лабиринте полудеревенских улиц Заречья с канавами, деревянными мостками, заборами, голубыми лужами после дождей, только что распустившейся юной зеленью. Не скажу, чтобы меня слишком радовала перспектива этого посещения;

но я дал слово придти.

Едва я взялся за калитку, как раздался лай, лохматый чёрный пёс выскочил из за угла деревянного одноэтажного дома. Я стоял на крыльце, Лера просияла, увидев на мне галстук, очень идёт, сказала она. Она тоже приоделась. В доме было опрятно, пахло едой и торжественностью. В большой комнате, не городской и не деревенской, стол был покрыт белоснежной скатертью, блестели фужеры, сверкал графинчик с лимонной водкой, стояло блюдо с винегретом, блюдо с нарезанной колбасой, хлеб горкой, на тарелках лежали красиво свёрнутые крахмальные салфетки. Вошёл отец.

Сразу было видно (и слышно), что он ступает на протезе. Он был ниже меня ростом, опирался на палку, в пиджаке с привинченным орденом Отечественной войны и рубашке, застёгнутой на все пуговки;

слава Богу, без галстука. Жилистая шея, скуластое лицо, прямые неседеющие волосы, как бывает иногда в сёлах у немолодых мужиков. Совершенно непохож на дочь. Мы топтались друг против друга;

в дверях — Валерия в кухонном переднике поверх нарядного платья, что-то жарилось на кухне;

ясное дело — всё это было не чем иным, как смотринами жениха.

«Н-да! — сказал веско отец Леры. — Ну-с. Чем богаты, тем и рады».

Мне указали место за торцом стола, очевидно, почётное. Он уселся напротив.

Лера исчезла на кухне.

«Дочь! — сказал отец, оглядывая стол. — Ты бы села».

Мне пододвинули закуску;

хозяин разливал жёлтую водку по фужерам. «Тебе?» — спросил он Леру, занеся графинчик. Она пролепетала: «Я лучше наливку. Только не много».

«Ну-с, будем».

Я сказал: «За ваше здоровье».

Полагалось выпить до дна.

В этот день, по причинам, о которых нет смысла напоминать, я вовсе не завтра кал. И тотчас почувствовал, как напиток ударил мне в голову. Слегка, разумеется.

«Так, э... давно... — проговорил отец, стараясь не говорить ни ты, ни вы, — у нас в городе?» Мы старательно ловили вилками снедь на тарелках, он говорил, что город стро ится, станет ещё краше, чем до войны, один только вагоностроительный завод пост роил целый новый район.

«Ну, там, кинотеатр, я уж не говорю. Трамвайную линию проложили, вот, на пример, ваше общежитие...» Значит, он знал, что я обитаю в общежитии. Снова передо мной воздвигся пол ный фужер, Лера вставала и возвращалась, я понимал, что и для неё это был некий экзамен. Я чувствовал себя словно во вражеском стане, надо было держаться во что бы то ни стало.

«Валя, вон, ничего не рассказывает, хотел спросить: вы на кого учитесь?.. — Он перебил себя. — Слушай, — сказал он, рубанув рукой. — Чего там... Ты ведь тоже фронтовик. Давай на ты!» Мы чокнулись, пожалуй, с излишним усердием.

«Ты где воевал-то? Небось уже в конце войны призвали?» «В сорок четвёртом».

«Сколько ж тебе было? Совсем, наверно, был мальчишкой. Да... — он вздохнул и покачал головой. — До детей дело дошло, вот как дело-то было. А когда демобилизо вался? Ну давай ещё по одной. За победу».

«Я был в плену», — сказал я.

После некоторых неприятных происшествий, в итоге разных соображений, где что надо писать, а главное, не впасть в противоречие с анкетами, которые уже прихо дилось заполнять, я подправил свою биографию, подтянул даты и заштопал пробе лы, как штопают дырявые носки. Работать я не собирался, но на всякий случай имел наготове вполне приличную анкету, ничем не примечательную, рассчитанную на то, чтобы по ней, не задерживаясь, пробежали глазами. При более пристальном чтении, разумеется, следы ремонта были заметны. Так или иначе, мне ничего не стоило бы в застольной беседе с отцом Леры обойти некоторые скользкие пункты. Но в том-то всё и дело: мы сочиняем нашу жизнь — а жизнь сочиняет нас. Злой бес овладел мною.

Слово было произнесено, и воцарилось молчание. Лера переводила испуганные глаза с гостя на хозяина. Мне показалось, — я мог, конечно, и ошибаться, — что её напугало не столько моё сообщение, сколько изменившееся выражение на лице у отца. Старый солдат отложил вилку, умолк и, наконец, произнёс:

«Та-ак».

Конечно, он знал о том, чем была война на самом деле, о чём не говорилось в речах и не писали в газетах, — ещё бы ему не знать. И в то же время не знал, знать не хотел, не хотел слышать. Одно было ясно. Поглядывая из-под серых нависших бровей (я уже сказал, что у него совсем не было седины, поседели только брови), он знал, что перед ним сидит враг. Что же (пауза), и в заключении побывал?

Я ответил: «Так точно».

«Когда? Ты извини, что я спрашиваю».

«Когда освободился из немецкого лагеря».

«Из одного в другой, что ль?» «Не сразу. Сначала в проверочный, а потом...» «Сколько ж тебе дали?» «Как всем».

Я уже понимал, какая картина выстроилась в его мозгу. Как теперь мы сидим друг против друга по обе стороны стола, так лежали мы, ощерясь, держа оружие на готове, в окопах по обе стороны фронта. Он втянул воздух в ноздри, шумно выдохнул, спросил:

«Небось во власовской армии воевал?» Что я мог ответить... Я понимал, что вместо меня в его доме, за его столом сидит и пьёт водку некий персонаж, с которым всё ясно. О чём говорить, что ему объяснять, — да, может, и к Власову пошёл бы, чем подыхать в лагере. Да вот так получилось, не взяли. Я покосился на Леру, её глаза как будто просили: только, ради Бога, не уходи.

«А? Чего молчишь?» «Тогда бы меня здесь не было», — сказал я.

«Угу, — кивнул отец Леры, окинул меня взглядом, словно только что увидел, пос мотрел на скатерть. — Дело, конечно, прошлое...» — проговорил он.

Лера пролепетала, глядя на меня:

«Ты кушай, кушай. Будет ещё горячее», — добавила она.

«Дело прошлое, я, конечно, тебе не судья. Только, знаешь... Даром ведь не сажа ют!» Подумав, он продолжал:

«Ну, в начале войны ещё туда-сюда. Паника была... Но ведь ты-то. В сорок четвёр том году мы уже вовсю наступали».

Я и на это не мог ничего возразить. К чему? Делать мне здесь было нечего, поси жу немного для вежливости и пойду, и пусть они тут доедают своё горячее.

Но я чувствовал, было в этом и кое-что кроме патриотизма (назовём его так).

Кроме непререкаемой аксиомы, что сдача в плен есть преступление, — они всегда употребляли это слово: «сдача», — а не то, что попал в плен и ничего не поделаешь.

Нет, они всем сумели вдолбить, что всякий, кто сдался немцам, изменник. Но мне-то было всё равно, я обсуждать эту тему не собираюсь. Просто я хочу сказать, что здесь было и другое. Было то, что вот, дескать, жили хорошо и спокойно, пока в этот дом с чистыми половиками, с цветами на подоконниках, портретом покойной жены (на неё-то как раз Лера была удивительно похожа) не вторгся чужой и незваный, и кто его знает, что за тип.

И ещё меня осенило... как это я сразу не понял? В прищуренном взгляде стари ка мелькнуло злорадство. Да, он был доволен, был счастлив! Ну что ж, коли так — я сейчас встану, выйду из-за стола и скажу ему на прощанье. Старый хрен, причём тут все эти дела, виноват, не виноват, почему оказался у немцев, даром не сажают, — при чём тут всё это? Да ты просто ревнуешь! И теперь рад-радёшенек, вот, дескать, кого привела! Успокойся, дубина: не нужна мне твоя дочь, и все вы мне не нужны. Весь ваш засратый город... Оставайтесь тут... Так и скажу.

Меня охватила такая злоба, что я засмеялся. Он поднял брови. Мы сидели и мол чали.

«Ну что ж, — проговорил отец. — Ладно! — Он шлёпнул ладонью по скатер ти. — Кто старое помянет, тому глаз вон. Давай, что ли...» Он снова налил себе и мне. Мы выпили. Оба, отец и дочь, стояли на крыльце. Пёс вертелся у ног. Я махнул им рукой.

Был уже май месяц, деревья распустились, над рекой, над старым монастырём, над всем дальним Заречьем стояла бездонная синева, и птичий гомон заглушал звуки города и голоса людей. Вдруг наступило буйное зелёное лето. Я едва узнал город. Река осталась та же, театр, дом на углу набережной, где была столовая, и даже памятник Ленину стояли на своих местах, в бывшем Доме офицеров разместился банк, всё ос тальное изменилось. В центре появились новые улицы, повсюду висели рекламные щиты, не осталось больше пустырей, не было оврагов. Я отправился в общежитие, трамвайная линия протянулась далеко на окраину, теперь всё вокруг было застрое но. Общежитие затерялось среди однообразных блочных домов, и там висела другая вывеска. Вернувшись в гостиницу, спросил телефонную книгу. Я приехал в город без всякой надобности.

В книге не было такой фамилии, должно быть, Валерия вышла замуж. И вообще неизвестно было, живёт ли она по-прежнему в городе. Двинулся в Заречье, там тоже кое-что изменилось, но сравнительно мало;

по крайней мере, улица сохранила пре жнее название. Номер дома я не помнил, брёл вдоль заборов и штакетников, останав ливал случайных людей.

Я взялся за щеколду, приоткрыл калитку. Предчувствие было так отчётливо, что я остановился и почти что услышал лай лохматого пса, бегущего мне навстречу. Я сто ял на крыльце, напрягая слух: в доме ни звука. Похоже, что звонок не работал. Дверь была заперта. Всё же я мог ошибиться — с этой мыслью я вышел на соседнюю па раллельную улицу. Мне повезло: я наткнулся на вывеску клуба ветеранов. Отец Леры давно умер.

«А дочь?» Старичок с планкой орденов на пиджаке, заведующий или кто он там был, пожал плечами.

Я хотел ей объяснить, что меня выгнали из общежития за то, что я будто бы ус троил в нашей комнате притон разврата, но скорее всего это был повод, чтобы, нако нец, меня выселить;

что я искал защиты в известном учреждении, но ничего не помог ло. Из окна моего номера я мог любоваться рекой, прежде я не видел её с высоты;

я находился на десятом этаже, на той самой площади за мостом, которая в моё время ещё хранила следы войны. И теперь, глядя на противоположный берег, набережную, где я любил стоять когда-то, где мы оба стояли, я догадывался, что новый облик горо да был обманчив, по-настоящему ничего не изменилось, как не изменился, несмотря на перемену всех моих обстоятельств, я сам. И, как в те былые, небывалые времена, вид спокойных, неподвижно-текучих вод примирял меня с жизнью.

Я жил в своей фантазии: в городе, которого нет, с девушкой, которая никогда не существовала.

Пусть ночь придёт Женщина стояла, как птица, в прямой короткой юбке, лёгкая, стройная и пре красная, как только может быть прекрасной женщина в девятнадцать лет, и эта линия обтянутой чулком, высоко открытой ноги, притягивала взгляды, заставляла людей украдкой поворачивать голову. Подошёл автобус, девушка оперлась на две палки и вскочила на площадку, я вошёл следом за ней.

Мы были знакомы — осмелюсь сказать, дружны — около года, каждую неделю виделись и говорили друг другу всё, за исключением того, о чём невозможно было говорить. Ничего особенного между нами не произошло, никакой «истории», о чём я честно хочу предупредить читателя, ничего такого, что началось бы с какого-нибудь необыкновенного события и кончилось неожиданной развязкой. Жизнь, как известно, плохой сочинитель;

в жизни каждого из нас есть только одно начало и один конец — ни о том, ни о другом мы помнить не можем.

Мы не могли говорить о том, чего она не помнила;

точная дата её рождения была неизвестна, считалось, что ей было семь лет, кто-то держал её на руках. Кто-то бежал с ней, все кругом спешили. Этот человек был, по всей вероятности, убит. Больше ничего не осталось в её памяти, ни боли, ни крови, и мы к этой теме не возвращались. Где-то на дне её души хранился запрет вспоминать;

своего рода гриф «Секретно» на папке, в которой ничего нет.

Можно добавить, что это была война за национальную независимость — другими словами, война ни за что. Вы согласитесь со мной, что более мерзкого слова, чем «наци ональный», нет ни в одном языке. Свой родной язык она забыла. У неё было длинное экзотическое имя, похожее на название цветка или княжества, для моего уха, пожалуй, слишком церемонное, я укоротил его и слегка переиначил, получилось Дина.

«Дина, — сказал я. — Что за упрямство...» Дом, где она жила, был старый, как все дома в этом городе, и казавшийся очень высоким, без лифта, с длинными полутёмными лестницами, квартира была на пос леднем этаже.

Я уговаривал её переехать ко мне. В доме обитал неопределённый люд. Этажом ниже помещалась пошивочная мастерская, дверь на площадку была открыта, оттуда пахло утюгами, слышались женские голоса. Квартира Дины состояла из комнаты и кухни. Тут же при входе, за занавеской помещалась уборная и жёлтая от ржавчины ванна. В этой ванне я иногда мыл Дину. В мои обязанности, которые я сам возложил на себя, входило также покупать продукты.

Широкая низкая тахта, перед зеркалом подобие туалетного столика — коро бочки, баночки, деревянное блюдо с бусами, флаконы из-под духов, по большей час ти пустые. Окно доходило до пола и было наполовину задёрнуто тёмной гардиной.

Паркет «дышал» — рассохшиеся половицы хлябали под ногами. Насколько свежа и опрятна, словно умыта росой, была хозяйка, настолько заброшенным выглядело её жильё. Время от времени я устраивал уборку. Дина сидела с ногами на тахте, — я хочу сказать, поджав ногу, — и смотрела в окно.

Говорят, Париж не меняется;

поселившись здесь, я не уставал удивляться тому, что всё в этом городе существует по сей день: и крутые крыши, и дома без лифтов, и скри пучие лестницы, и окна до пола. Дешёвое барахло, вываленное из магазинов прямо под ноги прохожим, розы, попрошайки, старики на скамейках — всё как встарь, город дав но смирился со своей ролью быть огромным сборником цитат, и всё так же течёт Сена под мостом Мирабо, с которого некогда смотрел на воду поэт, дивясь тому, что он всё ещё жив. Высоко вдали Монмартр с сахарной головой Святого Сердца. Я прекрасно понимаю, что и то, о чём я говорю, тоже повторение сказанного тысячу раз. Приезжему я посоветовал бы внимательней смотреть под ноги: обилие собачьего кала на тротуарах свидетельствует о неугасимой любви горожан к священным животным.

Вернёмся к нашей теме, — я имею в виду её жилище. Пока я возился с пылесо сом, она сидела, сгорбившись на тахте, курила, поглядывала мимо меня на улицу. В углу стоял протез — она не любила его, предпочитала палки. Костылями вообще не пользовалась. Из окна был виден сплошной, вдоль всего фасада, балкон дома напро тив и крутая черепичная крыша с окошками. Улица находилась в VI округе, в знаме нитом квартале, — спрашивается, что здесь не знаменито? Достаточно пройти двести шагов, чтобы очутиться у подножья мрачной башни Сен-Жермен-де-Пре, на пере крестке, облюбованном музами, где обалделый турист стоит в замешательстве перед прославленными харчевнями Flore и Deux Magots, как Буриданов осёл между двумя стогами сена.

На шаткой этажерке, среди кое-как напиханной макулатуры (она читала всё под ряд), в резной овальной рамке стояла чернобровая барышня в белом, под зонтиком, отороченном кружевами. Вылитая Дина.

«Может, это ты и есть?» «В некотором смысле».

«Что ты хочешь этим сказать?» Она пожала плечами. Я спросил, откуда известно, что это её мать, может быть, это бабушка.

«Может, прабабушка?» — возразила она.

Она не знала, как звали её родителей, что с ними стало, не знала ничего. Всё это лежало в пустой папке с грифом «Секретно». Я переставил портрет с этажерки, отку да он легко мог свалиться, на туалетный столик. «Можешь ли ты мне, наконец, объяс нить...», — спросил я, но объяснять было нечего, мы могли говорить обо всём, кроме того, о чём нельзя говорить. Я уже сказал, что тщетно убеждал её переехать в мою квартиру. Мы ничего не скрывали друг от друга, скрывался и ускользал, если можно так выразиться, самый предмет разговора.

Бывало и так, что меня просто не впускали. Я стоял на площадке со стучащим сердцем, с продуктовыми сумками, звонил, ждал. Звякала цепочка, дверь приоткры валась, надменный голос произносил:

«Извините, но я не могу вас принять».

Высовывалась голая рука.

«Сколько раз я просила вас не утруждать себя...» Через несколько дней я снова взбирался к ней на шестой этаж, и она спрашивала светским тоном, как ни в чём не бывало:

«Что случилось, вы были больны?» В декабре лили дожди, тускло сияла иллюминация;

мы встречали годовщину нашего знакомства в заведении, которое, я надеялся, должно было ей понравиться.

На Дине было чёрное платье с рукавами из тёмного газа, с полупрозрачной грудью, я облачился во фрак, — ей-Богу, мы были красивой парой. И когда мы шествовали по залу следом за чопорным метрдотелем, я, задрав подбородок, и она, слегка прихра мывая, люди за столиками оглядывались на нас с восхищением.

Гарсон вручил нам огромные, как почётные грамоты, папки с меню, второй офи циант приблизился с картой вин. Состоялся обмен мнениями, были высказаны глу бокомысленные соображения, даны компетентные советы. Последовал церемониал опробования.

«Где вы обучились всем этим премудростям?» «Нигде. Это разговор авгуров. Римские авгуры старались не смотреть друг на друга, чтобы не расхохотаться».

Я предложил выпить за нас.

«Что это значит?» «За тебя, за меня».

«За вас — пожалуйста».

«Знаешь что, — сказал я смеясь, — всякому терпению приходит конец, ведь мы уже, кажется, договорились: говорить друг другу ты. Это первое. Второе...» «Я знаю», — сказала она и стала смотреть по сторонам.

«Нет, не знаешь. Я не собираюсь возвращаться к нашей избитой теме. Дина! — ска зал я. — У нас сегодня торжественный день. Будем говорить о чём-нибудь высоком».

«О чём?» «Об Эйфелевой башне. Или о поэзии. Sous le pont Mirabeau coule la Seine. Et nos amours... Тебе нравится?» «Нравится». И разговор иссяк.

Подъехал столик с блюдами, приготовления до некоторой степени оправдывали наше молчание.

«Тебе скучно со мной?» Она усмехнулась, пожала плечами.

«Я понимаю, я для тебя слишком стар».

Дина учтиво ответила:

«Вне всякого сомнения».

«Будь я лет на пятнадцать моложе...» «Вы были бы слишком молоды».

«У тебя кто-нибудь есть», — сказал я как бы в шутку.

«У меня?» — спросила она удивлённо.

«Не у меня же. Блины остывают».

Я решил угостить её деликатесом моей страны и давал указания: что надо поло жить, как надо сворачивать блин. Надеюсь, меня поймут правильно: слава Богу, я не принадлежу никакой стране. Единственный вид патриотизма, который я признаю, — гастрономический.

«Почему вам пришла в голову такая мысль?» «Очень просто: может быть, ты сама мне когда-нибудь приготовишь...» «О! Я не об этом».

«Конечно. Я пошутил».

За такой увлекательной беседой прошёл наш праздничный ужин. Ближе к по луночи на эстраде появились музыканты, публика оживилась, пары вставали из-за Под мостом Мирабо течёт Сена. И наша любовь... (Здесь и ниже — из стихотворения Гийома Аполлинера «Мост Мирабо»).

столиков, образовалась площадка для танцев. Я заказал шампанское... Когда мы вер нулись, Дина выглядела усталой, слегка возбуждённой, глаза блестели. Она попроси ла расстегнуть ей стеклянные пуговки на спине. После чего, удалившись на кухню, я с великим облегчением стащил с себя чёрное одеяние, бабочку и манишку. Постучался, она сидела в халатике.

«Царский ужин».

Я обрадовался и поспешно возразил:

«Всё-таки, знаешь, — это не настоящие блины».

Мы лежали рядом на тахте, она в своём халатике, в чулке, я в носках и брюках.

«Прежде всего, настоящие блины должны быть с ноздрями».

«С чем?» «Ноздреватые. С дырочками;

это первое. Второе, блины должны быть тонкие, то нюсенькие. По краям оранжевая корочка. Но самое главное, настоящие русские бли ны...» «Неправда, — сказала она строго, — всё было очень вкусно. И вино замечатель ное. Пожалуй, я даже перебрала. Можете снять брюки, а то они сомнутся... Я знаю, что вы джентльмен и не воспользуетесь моей беспомощностью».

«Дина! — взмолился я, — мы же договорились...» Я верю в зловещую силу слов. Если бы удалось заставить её перейти на «ты», наши трудности отпали бы сами собой. Проклятое «вы» было как бруствер, за кото рым она укрывалась. Как лежавший между Тристаном и Изольдой меч.

«Самое главное, — мямлил я, — к блинам полагается... Блины, если хочешь знать, запивают не вином, а водкой. Ледяной!» «Бр-р», — сказала она.

Нам действительно было холодно, мы лежали под одеялом, и я гладил её на труженную протезом кожу. Круглый обрубок, всё что осталось. Ампутация в верх ней трети бедра. В конце концов я был когда-то медицинским студентом. Но так же, как она не помнила детство, так и я не мог представить себе Дину ребёнком, я гнал от себя прочь видение искалеченной, лиловой, с признаками гангрены, детской ноги, торчавшей из эмалированного ведра в комьях полузасохших, бурых от крови бинтов, где-то там, в южном славянском городе, в операционной комнате, среди воя сирен.

Мне казалось, что и тогда Дина была чернобровой и юной, была той, что стояла под зонтиком в овальной рамке.

«Незачем», — сказала она, когда я попробовал повернуться к ней лицом. Мне хоте лось сказать ей нечто важное. Что не зря мы нашли друг друга в этом городе. И что при всей разнице возраста, вкусов, происхождения мы были парой. Если уж на то пошло, то и я был в некотором роде инвалидом — духовным калекой. Этот вечер должен подвести черту в наших отношениях. Она должна решить, вернее, решиться. Всё это я собирался ей изложить по возможности спокойно и рассудительно, но лицо её, губы, углы рта приняли знакомое мне холодно-отчуждённое выражение. Я пробормотал:

«У тебя кто-то есть. Скажи прямо».

Никакого ответа, и всё та же брезгливо-безразличная мина.

«Ты хочешь сказать, что я для тебя слишком стар.

«Эту тему мы уже обсуждали. Лучше взгляните, — добавила она, — сколько сей час времени».

«Не всё ли равно? Дина!» Она молчала.

«Скажи мне. Почему ты упрямишься?» «Прекратите! Я сейчас встану и уйду. — Это было сказано, когда моя ладонь, про кравшись под то, что ещё было на ней, опустилась на шелковистый холмик. — И наш замечательный вечер будет испорчен».

Она переложила в сторону мою руку, точно посторонний предмет.

«Дина, это жестоко. Тебе нравится меня мучать?» «Никто вас мучать не собирается... Да, вот именно: вы стары и безобразны. Что вы вообразили? Вы, кажется, забыли, что я вам ничем не обязана. Знаете что: одевай тесь. Я устала».

«Дина, послушай. Мы должны решить... Тебе надо переселиться».

«Куда это?» — спросила она брезгливо.

«Ко мне, куда же ещё».

«Мне и здесь хорошо».

«По крайней мере, не будем карабкаться на шестой этаж».

«Вас никто не заставляет!» Мы лежали рядом, время было заполночь. Событие уже произошло, ребёнок родился. Он лежал на соломе, и солдаты Ирода уже рыскали по окрестным сёлам. Ди ковинные пришельцы, чужестранцы в роскошных пёстрых одеждах, с подарками, на верблюдах, спрашивали у встречных на ломаном арамейском наречии, как проехать к Вифлеему, и люди праздновали это событие, праздновали своё собственное детство;

а мы, никому и ничему не принадлежавшие, — мы лежали и ссорились «Переселиться, — буркнула она, — легко сказать. Это значит жить вместе».

«Да. Жить вместе. — Я добавил: — Это будет разумней во всех отношениях».

«Кроме одного».

«Интересно, какого же?» «Жить вместе — это значит, что вы на мне женитесь, а я выхожу за вас замуж.

Или я слишком самонадеянна?» «Дина, — сказал я с упрёком. — Конечно. Конечно! Как только ты скажешь, мы идём в мэрию». Я снова повернулся к ней, она оттолкнула меня, сердясь и бормоча:

«Ну что это... перестаньте». Мы лежали рядом, моя ладонь покоилась на её животе поверх халата.

«Но это не обязательно».

«Что не обязательно?» «Не обязательно итти в мэрию».

«Это от тебя зависит, Дина, как ты захочешь;

хочешь, зарегистрируемся. Не хо чешь, пожалуйста...» «И венчаться в церкви?» «Можно и в церкви».

«В православной? Или...?» «Это не так важно».

«Главное — поселиться вместе, да?» «Да».

«Вместе жить».

«Да. Вместе».

«Будем последовательны, — сказала она. — Вместе жить, это значит спать в од ной кровати. Или как вы это себе представляете?» «Да».

«Вот так, как сейчас».

«Да... то есть нет».

«Вы хотите сказать, что...?» «Ты находишь в этом что-то оскорбительное?» «Не перебивайте меня. Конечно, ничего оскорбительного тут нет. Вы хотите, что бы я стала вашей любовницей. Это невозможно».

«Почему?» — спросил я тупо.

«Потому что невозможно».

«Но всё-таки».

«Потому что это значит, что каждую ночь мы будем вместе. И каждую ночь это должно будет происходить, или не каждую, но это не важно... У вас, конечно, были женщины?» «Дина, к чему этот разговор...» «Пожалуйста. Прошу вас. Как это происходило?» «Да никак».

«Но всё-таки».

Я гладил её живот. Я проник под халат. «У тебя слишком тугая резинка. Это вред но...» «Вы не ответили».

«Что ты хочешь узнать?» «Как это происходило».

«Как... Обыкновенно».

«Ага. Значит, это для вас обыкновенное дело».

«Ты прекрасно знаешь, что нет».

Разговор иссяк. Мы лежали рядом.

«Сволочи».

«Что?» — спросила она.

«Это я так... Почему же всё-таки мы не можем... вместе?» «Почему, почему. Неужели я должна объяснять?» «Что за чушь, Дина, ты нормальная здоровая женщина. У тебя будут дети».

«Вот этого, — она усмехнулась, — мне как раз и не хватало».

«Почему??» «А разве не вы мне объясняли, — сказала она вкрадчиво, с нескрываемым зло радством, — что в этом гнусном мире для детей нет места, что дети нас не поблаго дарят, что мы не имеем право производить потомство, потому что не знаем, что его ждёт, разве это не ваши слова?» «Дина...» «Да, да. Лично нас это не касается, вы это хотите сказать?» «Да. Не касается».

«Это всё общие рассуждения, а жизнь есть жизнь».

«Жизнь есть жизнь. Ты права».

«И вообще не об этом речь».

«Не об этом, — сказал я. — О чём же тогда?» «О вас».

«Обо мне?» «Да. Вы сами не сможете. Вам только кажется, а на самом деле вы не сможете».

«Что, что не смогу?» — вскричал я, сбитый с толку.

Она вздохнула, как учитель, которому приходится долбить одно и то же непо нятливому ученику.

«Хорошо, будем говорить откровенно. Хотя меня просто поражает ваше скудо умие, — или вы притворяетесь? Пожалуйста, уберите руку. Уберите руку... Так вот: я не хочу, чтобы делали вид, будто я нормальная женщина и всё такое. Я не хочу, чтобы на мне женились из жалости, ясно?» «Ясно», — сказал я.

Это была глупость. Она мне мстила. Мстила нам обоим, вот, собственно, и весь ответ. И надо было действительно быть выдающимся тупицей, чтобы этого не пони мать. Лицо её перекосилось, она с ненавистью отшвырнула мои руки.

Может быть, я тоже слишком много выпил. Всё во мне вдруг как-то взорвалось.

Стиснув кулаки, я пробормотал.

«Проклятые сволочи. Бль...ляди!» Я больше не мог сдержать себя, вскочив с постели, метался по комнате, Дина ис пуганно воззрилась на меня:

«Что с вами, я вас обидела?» «Что со мной?! — завопил я по-русски, на языке, в котором она могла уловить разве только отдельные слова. — Что со мной... Ты на себя посмотри. Тебе девятнад цать лет! Проклятые гады! Что они с тобой сделали!» Я остановился.

«Ты передачу видела? Митинг солидарности. Эти бандитские рожи. Борцы за не зависимость! Кому она нужна? Кому вообще всё это нужно? Что они с тобой сделали, что они сделали с тысячами таких, как ты... И всё это продолжается. И весь мир им аплодирует».

«Послушайте. Сядьте, пожалуйста. В чём дело? Если я...» «Да причём тут ты...» «Тогда в чём же дело? Почему вы разбушевались?» Мне пришлось кое-как объяснить: накануне телевидение транслировало митинг солидарности с борцами фронта национального освобождения. Того самого...

«Ну и что. Господи, какое нам дело!» Умница, она была права: в самом деле, нам-то что до них. Пусть перегрызут глот ки друг другу.

«Извини, Дина, — сказал я. — Сегодня такой вечер, а я... Просто я вспомнил это сборище, представляешь себе, гигантская толпа сбежалась, чтобы выразить им свою любовь».

Она пожала плечами, я присел на край тахты, и мы снова не знали, что сказать друг другу.

Мне показалось, что она чувствует себя виноватой.

«Знаете что, — промолвила она после некоторого молчания. — Я бы разрешила вам остаться, но... Мне не хочется вам объяснять, надеюсь, вы сами понимаете... Почи тайте мне немножко. И расстанемся. Уже поздно».

«Мы так ничего и не решили», — сказал я упавшим голосом.

«Уже поздно... Почитайте».

«Что же тебе почитать?» «Что хотите».

Обычный женский трюк: она чувствовала себя виноватой, и, хотя ничего не было обещано, я почувствовал облегчение. Я молчал. Она повторила:

«Ну, пожалуйста».

«Sous le pont Mirabeau...» — глядя в тёмное окно, медленно начал я.

Les mains dans les mains restons face face Tandis que sous Le pont de nos bras passe Des ternels regards l’onde si lasse Vienne la nuit sonne l’heure Les jours s’en vont je demeure Мы договорились, что утро вечера мудреней и завтра мы всё спокойно обсудим.

Она дала мне ключ на случай, если она ещё будет спать. Я снова напялил фрак, по Под мостом Мирабо...

Взявшись за руки, лицом к лицу, будем стоять, пока под мостом наших рук катятся волны, усталые от вечных взглядов. Пусть ночь придёт, пробьёт час. Уходят дни — я остаюсь.

вязал кашне, лицо Дины смутно виднелось за моей спиной, она помахала мне рукой из зеркала. Завтра уже наступило. Я возвращался к себе на Правый берег пешком, основательно продрог, дома долго пил чай и поглядывал из окошка на раскалённые вывески, рождественские шестиугольные звёзды и гирлянды огней. Ребёнок родился, три волхва никак не могли объясниться с местными жителями, но в конце концов всё как-то уладилось.

Утро застало меня врасплох, в том удивительном состоянии, когда сон неотличим от яви. Брызнуло солнце из-за крыш. Чёрноголубые тротуары блестели и дымились. Я был бодр и спокоен, чувствовал себя помолодевшим, я доехал до площади Согласия, оттуда было уже недалеко;

я шагал в спокойной уверенности, что всё решилось само собой. Наш ночной разговор выглядел сплошной нелепостью. В самом деле, почему мы так судорожно вели себя, когда всё так просто. Когда-нибудь мы будем вспоминать об этой ночи, вспоминать наши пререкания. Или нет, мы поставим на ней крест, мы попросту вычеркнем её из нашей памяти. И всё-таки, думал я, наш бесплодный спор был необходим. Нас отравляли непроизнесённые слова, их надо было выговорить и освободиться от них. Сказанные вслух, они потеряли свою злую власть. Появились первые пешеходы, мимо просеменила старуха с батонами в кошёлке. Боясь разбудить Дину и сгорая от нетерпения, я оттягивал свой приход, расхаживал перед подъездом.

Не выдержал и взбежал наверх.

Она меня не впустила. Что ж, это у нас бывает. Мне даже показалось, что это к лучшему: она всё ещё упрямилась и растрачивала на мелочи своё упрямство;

что это могло значить, как не то, что внутренне она сдалась. Я терпеливо звонил. Подождав ещё немного, стал спускаться по лестнице, но вернулся и, поколебавшись, отомкнул дверь ключом. «Дина?» — сказал я осторожно. Она не отзывалась, я вошёл в комнату, где на полу лежал яркий солнечный свет.

Тахта была аккуратно застелена, сверху лежал вынутый из рамки портрет ба рышни в белом, с кружевным зонтиком. Чёрным косметическим карандашом наис косок через всю фотографию было написано:

«Il ny a plus de moi. Ne me cherchez pas».

Ксения Ночь с субботы на воскресенье Думаю, что мне всё-таки следует записать это маленькое происшествие. Нельзя сказать, чтобы я так уж часто возвращался мыслями к русскому походу;

странным об разом война напомнила о себе не тогда, когда я готовился к выступлению, а во время концерта.

Месяц тому назад Z отпечатала и разослала приглашения. В программе Шуман, трёхчастная фантазия C-Dur, ор. 17. Могу сказать без лишней скромности: не каждо му музыканту по зубам эта вещь. Не стану утверждать, что я достиг высот мастерства, куда уж там, но меня когда-то хвалил Вернер Эгк. Обо мне однажды лестно отозвался сам Рихард Штраус. Сe n’est pas rien 2.

Дом Z от меня в десяти минутах езды: двухэтажный особняк с флигелем;

позади круто поднимается лес — собственно, это уже окраина посёлка. Z приходится мне Меня больше нет. Не ищите меня (фр.).

Это кое-что значит (фр.).

дальней родственницей. Муж, по профессии архитектор, провёл семь лет в лагере во еннопленных на Урале, вернулся еле живой. В Андексе, в галерее у входа в монастыр скую церковь, висит, среди других приношений, благодарственный крест, который баронесса сама тащила вверх по тропе паломников;

образцовая католическая семья, что вы хотите. Спустя полгода архитектор умер. Я остановил машину возле калитки, вылез и, встреченный Алексом, с папкой под мышкой, прошествовал к дому. На мне был фрак, крахмальная манишка, чёрная бабочка, Z увидела меня в окно. Алекс кру тился вокруг моих ног, виляя хвостом, поцелуи, комплименты, она ослепительна в своём чёрном платье с кружевами и воланами, бледнолиловая причёска, нитка старо го жемчуга, да и я, по общему мнению, неплохо сохранился для своих лет.

Собралось не меньше двадцати человек. Большая гостиная отделена аркой от комнаты, которая служит сценой, там стоит рояль. Я выхожу из укрытия под жид кие аплодисменты и чувствую, что забыл всё от первой до последней ноты. Знаю, что великие пианисты дрожали от страха всякий раз, выходя на сцену, этот страх, этот трепет — не просто боязнь потерять благосклонность публики.

Ты уполномочен сообщить нечто чрезвычайно важное, нечто такое, что подни мается над тусклой повседневностью. Тот, кто не испытывает волнения, усаживаясь за рояль перед слушателями, не заслуживает права называться музыкантом, это ре месленник, это чиновник, который садится за свой стол. Я это знаю, и мне от этого нисколько не легче. Беата, милая девушка, уже сидит наготове, чтобы переворачивать ноты, которые мне не нужны, не далее как вчера мы ещё раз прорепетировали всю вещь, я знал её назубок, но сейчас мне придётся по крайней мере первые пятнадцать двадцать тактов читать с листа, прежде чем опомнится моя память.

С тяжёлым чувством я останавливаюсь перед инструментом, руки по швам, ста рый идиот, солдат разгромленной армии, и кланяюсь коротким, судорожным движе нием. Я сижу на кожаном сиденье, мне неудобно, я ёрзаю, подкручиваю винт, зачем то разминаю кисти рук, барышня смотрит на меня, я смотрю на пюпитр, чувствую, как четыре десятка глаз следят за каждым моим движением, ах, прошли те благосло венные времена, когда, как в Сан-Суси, король стоял с флейтой, а гости слушали и не слушали, и не смотрели на исполнителя, стоял пристойный шум, кавалеры отпуска ли mots, дамы обмахивались веерами... С самого начала, когда, словно чудо, из волн сопровождения рождается простая нисходящая тема, робкая мольба о встрече, — с самого начала я взял неверный темп. Наверняка кто-нибудь из сидевших это заметил.

Вскоре появляется вторая тематическая линия, я овладел собой, музыка подхватила меня, словно немощного инвалида, и даже это труднейшее место, где так часто пиа нисты промахивают клавиши, последние полминуты первой части, удалось сыграть, как мне кажется, более или менее сносно.

Продолжение. 3 часа ночи Я принял снотворное, заведомо зная, что не подействует, и, конечно, сна ни в одном глазу. А всё-таки — почему, садясь за рояль, я так волновался, было ли это подсознатель ным чувством опасности, предвестием воспоминания, о котором я уже говорил? Что-то заставило меня отвести глаза от клавиатуры во время короткой паузы после Kopfsatz.

Покосившись на публику, я наткнулся на недобрый, как мне показалось, прищуренный взгляд человека, сидевшего у окна в последнем ряду стульев.

Когда всё кончилось (я был награжден аплодисментами, отходил в уголок, снова выходил, сыграл ещё два этюда собственного сочинения, чего делать не следовало, за тем гости, едва дослушав, с тарелками в руках ринулись к закускам), когда, стало быть, первой части я вышел один на крыльцо, было уже совсем темно, над домом и лесом горели созвез дия. Я давно не курю, но не расстаюсь с трубкой. Сейчас осень, вечерами прохладно, а тогда было лето в разгаре, июль... Поздно вечером в землянке полкового командира мы слушали C-Dur-ную фантазию. Кто играл, теперь уже не вспомнить...

На столе коньяк, радиоприёмник, в банке из-под галет алая Лизхен с мелкими глянцевыми листочками, и мы сидим, околдованные сдержанно-страстной темой, ко торая царит над взволнованным сопровождением. «Там у Шумана есть эпиграф, — сказал полковник. — Сквозь все звуки тихий звук... Не помню дальше». — «Для той, кто ему внимает», — подсказал я. Кстати, он был убит на следующий день при объез де позиций, прямое попадание с бреющего полёта.

Я вернулся в гостиную, гости уже прощались, в передней говор, суета. Всё как в порядочном консервативном доме, дамы протягивают руки, мужчины склоняют ся (поцелуи отменены), девушки делают книксхен. Мимоходом Франциска коснулась моей руки, это значило, что она просит меня задержаться.

11 час. вечера, воскресенье Память у меня, благодарение Богу, не ослабела, однако не помешает свериться.

Конечно, с тех пор, особенно в шестидесятые годы, когда все вдруг принялись вспоми нать, появилась уйма всевозможных записок, дневников и проч.;

сколько там, одна ко, искажений, умолчаний, ошибок памяти. Смею думать, что эта стопка тетрадей в коленкоровых переплётах не лишена исторической ценности. Я храню её в столе под ключом. Мои сверстники, те, кто уцелел, по большей части вымерли. Не исключаю, что для моих записей найдётся издатель, — только уж, ради Бога, после моей смер ти.

Итак, 1942 год: двадцать четвёртого июля (здесь стоит дата) мы приблизились к излучине;

отсюда, повернув почти на 90 градусов, могучая река устремляется на юго запад к Азовскому морю. Наша цель — мост у Калача. Это название можно перевести как пшеничный хлеб. Сколько полей пшеницы, ржи, ещё каких-то злаков, подож жённых отступающим противником, мы оставили за собой. Местность становится всё более плоской, время от времени её пересекают неглубокие овраги. По вечерам я слы шу из ржи, совсем близко, бой перепела — высокий металлический звук, слегка при глушённый, как будто карлик под землёй постукивает молоточком. Коршун в небе высматривает мышей-полёвок...

Разбитая и деморализованная сталинская армия уходит от нас быстрее, чем мы можем её настигнуть, перед нами никого нет, позади нас подвоз опаздывает — снаб жение отстаёт от стремительно наступающих войск, пожалуй, это не совсем хорошо.

День за днём монотонный лязг гусениц, гренадёры, стоя по пояс в открытых люках, без шлемов, подставили головы горячему ветру. Следом за танковыми колоннами пе хота шагает по пыльному тракту, с засученными рукавами, в коротких штанах, горла ня песни. Лето в разгаре, ни капли дождя за последние несколько недель, в бледноли ловом мареве едва можно различить горизонт. Пьянящее чувство затерянности в этих азиатских степях... Но осталось уже немного. Ещё пятьдесят, ещё тридцать, двадцать километров, — мы увидим сверкающее лезвие Дона.

Давно уже всё было убрано на кухне и в гостиной, Беата и другая женщина, поль ка, нанятая ей в помощь, отправились спать. Алекс растянулся на коврике в прихо жей. Франциска, успевшая сбросить своё прекрасное платье и облачиться в длинный, до пола капот, проверила запоры и поднялась наверх, где я ждал её в комнатке рядом со спальней.

После нашей многолетней связи мы остались друзьями, так и оставив открытым вопрос о браке, который мог бы, кстати, помочь решению ещё одной проблемы. По нимаю, что все эти вещи в значительной мере потеряли свой вес, национальные тра диции, увы, — скомпрометированное понятие. Ветер истории, который некогда ове вал нас, который и сегодня веет со страниц Ранке, Трейчке, Ниппердея, чт он значит теперь?.. Имя, которое я ношу, словно доносится из саги о Фридрихе Рыжей Бороде, который спит в пещере со своей дружиной, спит и видит сны — о чём? О том, что он когда-нибудь проснётся и протрёт глаза?..

Er hat hinabgenommen Des Reiches Herrlichkeit Und wird einst wiederkommen Mit ihr, zu seiner Zeit.

Мой предок снабжал винами императорский двор, вот откуда Trinkhorn c кры лышками в нашем гербе. На семьдесят восьмом году жизни я имею основания по лагать, что уже недалеко то время, когда этот герб займёт место в альбоме угасших фамилий. Короче говоря, я последний в моём роду.

Женившись на Z, я мог бы усыновить её детей. Старший, адвокат, — ему под шес тьдесят, с первой женой расстался, теперь снова женат, — присоединил бы к своему баронскому имени моё, более звучное, и положение было бы спасено. Тем не менее такой выход и сейчас, как десять лет назад, кажется мне абсурдным. Почему? Ответить непросто. Отчасти из-за финансовых дел моей бывшей подруги, в которые я предпо читаю не входить. Отчасти просто потому, что теперь уже поздно. Думаю, что и она, если прежде и подумывала о брачном союзе со мной, теперь пожала бы плечами, случись нам заговорить об этом. Это было бы просто смешно. Впрочем, у других это не вызвало бы удивления. О нашей связи все знали. В нашем кругу всем всё известно друг о друге. Разумеется, и покойный Z был более или менее в курсе. С Франциской мы учились в Салеме, мы ровесники. (Архитектор был на 12 лет старше). Мы даже обручились тайком и потом вспоминали об этом с усмешкой. В наших отношениях было много странного. Бывало так (уже после моего возвращения из американского лагеря интернированных), что она присылала мне записку примерно такого содер жания: «Мы перестаём встречаться, перестаём звонить друг другу, это необходимо, чтобы сохранить нашу любовь». После чего мы месяцами избегали друг друга, пока, наконец, не раздавался телефонный звонок, не присылалось приглашение на домаш ний концерт, не назначалось свидание в городе, в нашем любимом кафе «Глокенш пиль» на углу Розенталь и площади Богоматери: «необходимо обсудить некоторые вопросы», — а какие, собственно, вопросы?

С воскресенья на понедельник «Устала, сил нет, — сказала она, усевшись напротив меня. (Я возвращаюсь к на шему разговору вечером после концерта). — Ты прекрасно играл... Особенно этот ноктюрн в финале».

Мне хотелось возразить, что я не вполне доволен своим выступлением;

она как будто угадала мою мысль.

«Поздно, друг мой. Время сожалений прошло».

Величие своего царства унёс он туда с собой, но дайте срок — он вернётся, и с ним вернётся блеск его державы. (Из баллады Фр. Рюккерта “Барбаросса”).

Сосуд для питья в форме рога.

Я спросил: что она хочет этим сказать?

«Что нет смысла жалеть о том, что ты не стал профессиональным музыкантом».

«Знаешь, — проговорил я, — мне вспомнилось...» «Ах, лучше не надо».

«Но ты же не знаешь, о чём я».

«Не надо никаких воспоминаний».

«Представь себе... — сказал я. Тут оказалось, что я забыл, как звали полковника, убитого на другой день. — Представь себе, я эту вещь слушал однажды на фронте. По радио из Мюнхена... Может быть, ты была на этом концерте, в зале “Геркулес”?» «Когда?» «В сорок втором, в июле».

«Не помню. Не думаю. Да и какие концерты в июле».

Нет, сказал я, это было в июле, память у меня, слава Богу, всё ещё...

Утро, меня зовут, это г-жа Виттих, которая ведёт моё жалкое хозяйство;

вот на ком следовало бы жениться.

Вечером в понедельник Распорядок дня безнадёжно разрушен, и это, к несчастью, уже давно не новость.

Днём меня одолевает сонливость, я дремлю в кресле, а сейчас ощущаю прилив какой то нездоровой бодрости, беспокойство заставляет меня вскакивать то и дело из-за сто ла;

о том, чтобы лечь в постель, не может быть и речи. Старый Фриц считал спаньё привычкой, от которой можно отстать. Ему удалось сократить сон до четырёх часов в сутки. Мне не нужно принуждать себя, скоро я в самом деле разучусь спать. Итак, мы рвёмся вперёд. Мы движемся мимо чёрных пятен выгоревших злаков, налетает поры вами горячий ветер, клубы праха заволакивают уходящие вдаль колонны. За спиной у нас зловещее красное солнце садится в пыльной буре. Холмистая степь — как огром ные качели: вверх, вниз.

На короткое время проясняется дымное марево. Шелест, угрюмое потрескива нье — степь горит. Рыжее пламя перекидывается с места на место, катится, как бес, расставив руки в лохмотьях, по полям спелой ржи. Внезапно мы сталкиваемся с про тивником. Автомобиль наблюдательной службы, в котором я стою рядом с лейте нантом, шарахается влево, в сторону от передового клина. Но что это за противник!

На короткое время видимость проясняется, в слепящем свете заката мы видим перед собой кучку солдат в пилотках, без шинелей и без погон, в русской армии отменены погоны. Шофёр даёт газ, мы несёмся навстречу, машина резко тормозит. Лейтенант, с пистолетом в руке, кричит: «Руки вверх!» Первое августа. Воздушная разведка показала, что противник спешно соорудил укрепления на западном берегу для защиты моста. Фронтальное наступление вряд ли достигнет цели, 6-я армия, при поддержке двух танковых корпусов, должна бу дет обойти оборонительные позиции противника с флангов. XIV корпус (куда мне предстояло направиться), двигаясь вдоль реки, ударит противника в спину. Если это удастся, мы подойдём с юга к Калачу и сумеем овладеть мостом прежде, чем он будет взорван. Дальняя цель после успешной переправы — излучина Волги, которая вместе с дугой Дона образует подобие буквы икс. На излучине стоит самый большой город, который нам предстоит увидеть после Харькова, — Сталинград...

Фридрих II Прусский.

Ночь с понедельника на вторник, 2 часа Не могу отвязаться от тогдашнего нашего разговора. Какие-то пустяки;

обратил ли я внимание на Лбковиц, как она постарела!

Я пробормотал: «Что тут удивительного. Ей сто лет».

«Ты скажешь!» «Что тут удивительного, мы все постарели... Кроме тебя, разумеется».

«Да, время бежит».

Мы умолкли, я обвёл глазами фотографии на стене, на затейливом бюро старин ной работы — давно знакомые лица. Девочка в белых бантах, в платьице с оборками сидит на стуле с резной спинкой, ноги в высоких зашнурованных ботинках не достают до пола — это она сама. В каждом дворянском доме сидят такие девочки в круглых, овальных, прямоугольных рамках. Щёголь в пышных усах, в канотье — отец Фран циски. Гувернантка: круглая причёска, похожая на птичье гнездо, блузка с высоким кружевным воротничком до подбородка, отчего шея походит на горлышко графина, с обеих сторон, уткнувшись в широкую тёмную юбку мадемуазель, — Франци и ма ленький братик. Смутное лицо в постели — это их мать: умерла от родильной горячки через десять дней после рождения сына. Франци в форме салемской воспитанницы.

Молодой человек, брат Франциски: матросская форма, лицо подростка, Marinehelfer.

Пропал без вести в самом начале войны. Офицер с Железным крестом — фрейгер фон Z. И так далее. Меня здесь, разумеется, нет.

Я спросил — почему-то он мне вспомнился, — кто этот господин, сидевший в последнем ряду.

«М-м?» — отозвалась она. О чём-то задумалась. Мне пришлось повторить свой вопрос. Он был ей представлен, но она не помнит его имени;

кажется, американец.

Почему он меня интересует?

Я пожал плечами, не зная, что ответить. Сейчас я мог бы добавить, что тревога, которую якобы внушил мне его пристальный взгляд, — скорее всего обратный эф фект памяти: просто я испытал мимолётное любопытство, заметив среди знакомых лиц нового гостя. Задним числом мы приписываем незначительным происшествиям смысл, которого они вовсе не имели.

Наверняка я забыл бы о нём, если бы вечером не раздался телефонный звонок. Я снял трубку, раздражённый тем, что звонят так поздно.

Незнакомый голос осведомился, говорит ли он с таким-то.

«Да».

«Меня зовут... — я не мог разобрать его имени. — Извините...» «Что вам угодно?» «Я здесь проездом», — сказал он.

«Na und?» «Я был на вашем вечере».

Голос с американским акцентом — Франциска была права. Но почему я решил, что это тот самый человек?

Человек молчал.

«Послушайте...» — сказал я. Он перебил меня, почувствовав, что я сейчас положу трубку:

«Я хотел бы попросить вас об одном одолжении».

Эта фраза была для него, по-видимому, сложна, он произнёс её спотыкаясь. Или уж очень робел?

юнга (нем.) барон Ну и что.

«Я вас слушаю», — сказал я по-английски.

Что-то показалось мне убедительным в том, что он мне сказал, и мы условились встретиться в кафе «Глокеншпиль».

Поздно вечером, вторник С утра мягкая, расслабляющая погода, фён;

воздух так прозрачен, что с крыльца моего дома я могу различить далёкую гряду гор. Эти горы всегда зовут к себе. Собс твенно, у меня было много других дел;

но, повинуясь этому зову, я сел за руль и отпра вился туда, где начинаются отроги Альп. Пронёсся по автострадам мимо Оттобрунна, мимо Вейярна, долго ехал вдоль восточного берега Тегернзее. Огромное спокойное озеро сверкает за деревьями, в промежутках между виллами, за террасами кафе. К по лудню, по извилистому пути между перелесками, спящими вечным сном хуторами, деревнями с непременной церковкой почти кукольного вида, не доезжая пятнадцати километров до австрийской границы, добираюсь до Руссельгейма. Здесь находится наше бывшее владение, проданное отцом ещё в моём детстве.

Дом с башенкой на месте когда-то существовавшего замка принадлежит местной общине, ныне в нём разместилось благотворительное учреждение.

Я оставил машину перед воротами, прошагал через парк, приблизился к не большому, окружённому кустарником, отгороженному невысокой кирпичной стеной участку. Я сижу на скамейке. За кладбищем плохо ухаживают, цветы завяли. Прямо передо мной на почётном месте покрытая плесенью, со стёршейся позолотой плита с моим именем, титулом и щитом. Но это не я, меня здесь не будет, маленький некро поль считается закрытым.

Это мой дед, обергофмаршал вюртембергского двора, посредственный музыкант и поэт, замечательная личность. О нём, между прочим, существует такой рассказ: од нажды он познакомился с потомком ландграфа Филиппа Гессенского. Этот Филипп когда-то посадил в крепость одного нашего предка, который тоже был стихотворцем, автором сатирических куплетов о некой даме по имени Лизбет, наложнице ландгра фа. При этом он называл её Беттлиз. Любимец муз просидел взаперти чуть ли не двадцать лет, до тех пор, пока ландграф не отправился к праотцам, и ему носили еду из дворцовой кухни.

Так вот, мой дед как-то раз встретился с пра-праправнуком ландграфа Филип па. «Я, — сказал он, — хочу сделать то, что вовремя не было сделано». — «Und das wre?» — «Вызвать тебя на дуэль!» — «Я готов к услугам», — ответил тот. Оба расхо хотались и три часа спустя вышли, обнявшись, из какого-то славного швабского пог ребка.

Гисторические анекдотцы, хе-хе. Однако мы изрядно разболтались, временами даже, сами того не замечая, раговариваем вслух сами с собой. Характерный симптом старческого слабоумия. Что ещё сказать о моём дедушке? Воинственность не прина длежала к числу его добродетелей. Думаю, что король Вильгельм был для него в этом отношении примером, в отличие от своего прусского тёзки. Король не любил военную службу, не бряцал шпорами и не красовался в мундире с орденами, свой ежеутренний моцион совершал в котелке и крылатке, пешком по улицам Штутгарта.

Два одинаковых, невысоких каменных креста — два моих двоюродных деда, по гибших в первую Мировую, здесь их нет, один лежит во Фландрии среди полей, за росших маком, другой пал под Верденом. А вон там замшелая гробница — моя бабка, Игра слов: Bett-Lis(e) означает «постельная Лиза».

А именно?

То есть кайзера Вильгельма II Гогенцоллерна.

померанская княжна: взбалмошная особа, сумевшая восстановить против себя весь клан... Другие;

их здесь немного, но за ними тени тех, дальних, совсем дальних... Я пообедал в Гмунде какой-то местной дрянью, сидел, посасывая трубку, за столиком у воды (погода отличная) и думал: не предаю ли я моих предков тем, что никого не оставляю после себя, не было ли моим долгом продолжить их род?

Время близилось к вечеру, багровое светило моей жизни, под пологом туч, опус каясь, палило в окна, и что же удивительного в том, что мне снова приснилась степь.

Очнувшись, я с трудом опознал своё жильё (было уже темно), хотел принять душ, чтобы освежиться, но не мог заставить себя встать на ноги, сон, похожий на обморок, сковал моё тело, а главное, я не мог убедить себя, что нахожусь здесь, а не там. Я сидел, согнувшись, на диване (мне всё-таки удалось сесть), но вполне возможно, что комната, и мой дом, и кресло перед смутно рисовавшимся в потёмках письменным столом — с выдвинутым нижним ящиком — были всего лишь призраком одурманенного мозга, а на самом деле я сижу на кожаном сиденье рядом с шофёром, нас потряхивает, я снимаю фуражку, чтобы утереть пот, солнце спускается к горизонту и слепит глаза.

Навстречу плетётся мужик в оборванной одежде. Немного дальше стоят крестьянки с лопатами по обе стороны от дороги, которую они чинят, засыпают выбоины землей.

Широкие краснощёкие лица, блондинки с татарской примесью. И глядя на эти сияю щие глаза, на эту высокую грудь, покойно дышащую под белой блузкой, и широкую синюю юбку до колен, я испытываю острый укол вожделения, я чуть было не оста новил машину, чтобы выйти и обнять степную красавицу, — чёрт возьми, женщины всегда принадлежали победителю!

Около полуночи На другой день (на другой день после чего? Я листаю мои записи полустолетней давности) я прибыл в штаб 6-й армии в Харькове, куда был прикомандирован с осо бым поручением;

к этому времени некоторые решающие события весны и лета уже были позади. Противник предполагал начать крупномасштабное наступление, Ста лин хотел доказать себе и всему своему народу, что наше поражение под Москвой не было следствием внезапно грянувших полярных морозов. И что же? За каких-нибудь пять дней генерал Клейст со своими одиннадцатью дивизиями рассёк и опрокинул русских, форсировал Северский Донец юго-восточнее Харькова и соединился с 6-й ар мией Паулюса — три русских армии оказались в котле. У меня записан разговор с од ним высоким чином в главной квартире: «Жаль, что нам не попался в руки Тимошен ко. Фюрер заготовил для него Железный крест с дубовыми листьями в благодарность за всё, что он сделал для нашего успеха».

Кто такой был Тимошенко? (Если я правильно воспроизвожу это имя). Не могу вспомнить. Да и кого это может интересовать. Какой-то бездарный большевистский маршал, потерявший целиком две армии возле Барвенково, говорят, Сталин его по том сослал в Сибирь... Стремительное продвижение к Донцу — две недели спустя мы уже юго-западней Купянска, в июле — Острогожск...

Кончено;

под этим давно подведена черта. Прихлёбывая старый, верный армань як, напиток, к которому я всегда испытывал слабость, я вспомнил фразу одной фран цуженки: «L’alcool dgrise. Aprs quelques gorges de cognac, je ne pense plus toi». И всё-таки... всё-таки. Нельзя сказать, чтобы я так уж часто вспоминал обо этих време нах, бесконечно далёких;

разве только изредка, во сне;

а тут, по-видимому, произошло то, о чём говорит Пруст, только роль petites madeleines сыграл этот злополучный Алкоголь отрезвляет. Два-три глотка коньяку, и я о тебе больше не думаю. (Маргерит Юрсенар;

фр.).

бисквитное пирожное;

см. «В сторону Свана. Комбре».

концерт в доме Франциски Z, вдруг воскресивший в памяти тусклое сияние кероси новой лампы. А там уже банка с алой «лизхен», радиоприёмник на столе у полкового командира, которого я навестил в связи с необходимостью уточнить кое-какие под робности нашего наступления... То, что определённо представлялось закрытой главой жизни, — подобно тому, как сдают в архив судебное дело, — приходится поднимать сызнова, как говорят юристы, «в виду вновь открывшихся обстоятельств».

Среда Я, кажется, упоминал о том, что подростками мы провели несколько лет в Са лемском монастыре, где незадолго до того Курт Ган основал на деньги принца Мак са Баденского школу-интернат. Наша детская любовь окончилась тем, что отец взял Франциску из школы, семья переехала в Эгерланд, в бывшую Судетскую область (я не люблю это название, предпочитаю по-старинке называть её Немецкой Богемией), в поместье, полученное в наследство от тётки. Что происходило в конце войны, извес тно;

по чешскому радио прохрипел голос нового президента Бенеша: «Горе немцам, мы покончим со всеми». Он добавил: «У них останутся только носовые платки, утирать слёзы». Какое там утирать слёзы. Никто не знает, сколько людей среди сотен тысяч из гнанных, бежавших, волоча за собой ручные тележки с детьми и старухами, погибло от голода и болезней в пути, а то и попросту было убито. Те, кто уцелел, разбрелись кто куда, по Австрии, по Баварии. Когда я прибыл домой из плена, оказалось, что Франци — моя соседка. Её супруг, как я уже говорил, вернулся из России, когда уже никакой надежды на возвращение не оставалось. Мы оба встречали его на перроне.

Барона вынесли из вагона на носилках.

В тот же вечер Z сказала мне, что наши отношения должны быть прекращены. Я согласился с ней. Франци было в это время сорок с чем-то, и можно сказать, что она была в расцвете красоты: всё, чем она пленяла меня, было при ней. Франци — типич ная баварка, из тех невысоких, дивно сложенных, темноглазых и темноволосых жен щин с явной примесью латинской крови, которых считают потомками римских леги онеров. Мы сидели — отлично помню — в полуосвещённой гостиной, той самой, где я играл пять дней назад Шумана, в те времена она была, конечно, обставлена не так, как теперь. Было заполночь. Больной спал наверху. Я встал, чтобы проститься. Она остановила меня.

«Ты должен понять, — сказала она. — Мы оба должны понять... Он перенёс столь ко мук. Он воевал за отечество. Да и ты тоже».

«Я не знаю, за кого я воевал», — возразил я.

«Не понимаю».

«Не за этих же ублюдков».

«Я говорю об отечестве... Хорошо, — сказала она, — не будем об этом, я женщи на, политика меня не касается. Я женщина, и я тебя люблю. Я и его люблю».

«Франци, — сказал я. — Тебе не в чем оправдываться. Нам обоим не в чем оп равдываться. Что было, то было. У тебя теперь новые обязанности. Останемся друзь ями».

И я снова поднялся;

мы стояли друг против друга.

«Alors, с’est arrt?» — сказал я, улыбаясь.

«C’est arrt. Посидим ещё немножко».

Она вышла. Я сидел, заложив ногу за ногу, на канапе и смотрел на язычки пламе ни. Франциска любила сидеть при свечах.

Она вошла в домашнем халатике, туго подпоясанная.

Так решено? — Решено (фр.).

Видимо, она хотела что-то добавить к разговору, но всё уже было сказано, и я подумал, что мне следовало бы исчезнуть до её возвращения.

«Я уж думала, ты не дождался и ушёл. Неужели это последний вечер, — прого ворила она, садясь рядом со мной. — Но ведь мы остаёмся добрыми друзьями, ты сам сказал... Барон тебя ценит. Ты будешь по-прежнему бывать у нас. А когда он немного окрепнет, мы сможем все вместе куда-нибудь поехать».

«Куда?» — спросил я.

«Куда-нибудь далеко. — Она встала. — Но имей в виду...» С мечтательно-отсутствующим выражением, которое было мне так знакомо, вздохнув: «Имей в виду. Мы дали друг друг другу слово. Мы прерываем наши отно шения, чтобы... чтобы навсегда сохранить память о нашей... да. И о том, как мы отка зались друг от друга...» Как давно это было. И как недавно... Вступительная речь окончена, халат лежит на полу, в мистическом сиянии Франциска стояла передо мной в чёрном ореоле во лос, невысокая, сложенная, как богиня, с узкими опущенными плечами, с повисшими вдоль стана руками, с кружками сосков и треугольником в широкой чаше бёдер. В этой позе — я чуть не сказал, в позировании — было что-то трогательно-нелепое, поч ти пародийное, словно мы разыгрывали сцену соблазнения. И при этом она остро, исподтишка следила за мной. Я понимал, что малейшая усмешка, лёгкое движение губ испортили бы всё. Да я и сам, кажется, поддался этому настроению. Это продол жалось две-три секунды, не больше;

тотчас она отвернулась, якобы устыдившись;

из вестная театральность всегда была чертой её характера и поведения. Вероятно, она по лагала, что таким способом исполнила свой долг по отношению к мужу, и не её вина, что обстоятельства оказались сильней её добродетели. К числу этих обстоятельств, разумеется, принадлежала невозможность возобновить супружеские отношения с бароном. Поразительная свежесть воспоминаний. Сладкая судорога, о которой вспо минаешь сейчас, как о потерянном рае... Мне незачем добавлять, что всё между нами осталось по-старому.

Третий час ночи с четверга на пятницу Итак, я с ним увиделся, это было вчера... Или позавчера? Я что-то путаю. Ко нечно, было бы лучше записывать по свежим следам. Но мне надо было собраться с мыслями, переварить этого человека.

Я редко пользуюсь машиной в городе;

обыкновенно оставляю свой BMW на сто янке в Пазинге, оттуда до центра на S-Bahn. Выехав наружу на эскалаторе перед новой ратушей, я пересёк площадь, вошёл в подъезд за углом и поднялся на лифте. Хорошо помня взгляд этого господина, я совершенно не представлял себе, как он выглядит.

Кроме того, как известно, там есть ещё один зал. Заведение процветает, это было вид но по тому, что даже в эти часы ресторан не пустовал. Ни одного лица, которое на помнило бы мне человека, назначившего свиданье;

как вдруг сзади раздался его голос с англо-саксонским акцентом: он извинился, что заставил меня ждать. Я возразил, что сам пришёл только что. Первые реплики очевидным образом предназначались для того, чтобы умерить обоюдное смущение.

Молодой человек был лет сорока с небольшим, выше меня ростом, полноват, даже несколько рыхл и мешковат, широкое розовое лицо, ранняя лысина. Предупре дителен, пожалуй, даже слишком любезен. Суетился, подвигая мне стул. Преодолеть неловкость было, однако, нелегко, и сейчас я спрашиваю себя: в чём дело? Он просил Пригородные железнодорожные линии, соединённые с сетью метрополитена.

меня о встрече, он хотел поговорить «по одному вопросу», — по какому вопросу? По няв, что он мне малосимпатичен, что я недоумеваю, зачем нам понадобилось увидеть ся, он смутился ещё больше, забывал немецкие слова, разговор перескакивал с одного языка на другой. Он немного рассказал о себе: ничего интересного. Холост, окончил экономический колледж в Пенсильвании. Служит в какой-то фирме. Что его привело в Европу? Он отвечал без видимой охоты, а на мой вопрос, откуда он знает немецкий, развёл руками.

Словом, разговор не клеился и даже принял какой-то мучительный характер;

еда казалась невкусной;

надо было прощаться, но что-то удерживало меня и его, он как будто не решался приступить к делу, если у него было ко мне вообще какое-нибудь дело;

я не пытался его ободрить;

разливая остатки вина, я дал знак кельнеру принести вторую бутылку, и спросил:

«Вы любите музыку?» «Пожалуй, — сказал он. — А что вы играли?» Вздохнув, я молча воззрился на него. Он даже не знал, чт исполнялось!

Он пробормотал:

«Германия — очень музыкальная страна».

«Чего нельзя сказать об Америке?» — съязвил я и тотчас пожалел об этом. Поту пив взгляд, он кивал, но не в знак согласия, а как будто отвечая своим мыслям;

поднял голову и спросил, можно ли задать мне один вопрос.

«Вы курите?» «Нет», — сказал я.

«Я тоже не курю».

«Вы это и хотели спросить?» Он следил исподлобья за официантом, который плеснул серый бордо в мой бо кал. Я отпил, кивнул, официант разлил вино по бокалам. Молодой человек произнёс:

«Вы, вероятно, были участником войны?» «Так точно».

Он усмехнулся. Отставил в сторону свой бокал, отодвинул тарелку и вытащил из кармана деревянную игрушку, полосатый шарик, насаженный на ось. В моём детстве это называлось Kreisel. Игрушка была старой, от цветных полос почти ничего не оста лось. Он крутанул ось двумя пальцами, шарик завертелся на столе и слетел на пол. С соседних столиков поглядывали на нас;

мой собеседник наклонился, волчок вращался и описывал круги у нас под ногами.

Кисло улыбнувшись друг другу, мы подняли кубки.

Пятница, после полуночи Июль сорок второго года! Для нас нет ничего невозможного, мы занимаем всё новые территории, преследуем противника по двум основным направлениям, юж ному и юго-восточному;

согласно стратегическому плану, наступление идёт в обход Азовского моря и дальше на Кавказ, это одно направление, и от Дона до Волги к Ста линграду — другое.

Ужасный случай, — здесь, в этих старых записях, о нём лишь глухое упоминание, почему? Из-за боязни, что дневник попадётся кому-нибудь на глаза, или — что кажет ся мне сейчас правдоподобней — оттого, что я гнал от себя все сомнения, оттого, что мы не хотели слышать, не хотели знать ни о чём, что бросало чёрную тень на все наши представления о воинской чести? Немецкий солдат не воюет с мирным населением!

Немецкий солдат защищает мирных жителей, женщин, детей от бандитов — парти зан, о жестокости которых ходили страшные слухи. И вот этот немецкий солдат, вы полняя приказ немецкого офицера, сжигает из огнемёта крестьянскую избу только потому, что в ней будто бы ночевали партизаны, или отнимает последнее у детей и старух, обрекая их на голодную смерть, так как ему вдолбили, что это отсталый народ, неполноценная раса.

Или этот эпизод (о котором мне рассказал майор N), когда в деревню прибыл с подразделением армейских СС некто Бенке, страшный человек, по которому — гово рю это с полным основанием — плачет верёвка. Не знаю, куда он делся после капи туляции, дожил ли вообще до конца войны... Опять-таки в дневнике — краткое и не внятное упоминание. И я снова спрашиваю себя: что это, политическая осторожность?

Нежелание признаться, что мы, вторгшиеся в эту страну, о которой у нас не было никакого представления, явившиеся как освободители, — мы повели себя не лучше сталинских сатрапов? Бенке распорядился отобрать десять мужчин среди жителей, им связали руки за спиной и погнали по дороге, которую заминировали партизаны.

Люди падали лицом вперёд среди взрывов. И ведь это происходило не раз. Спустя немного времени отряд Бенке, рыскавший по окрестностям, наткнулся на убитых не мцев, два десятка трупов, у которых были выколоты глаза, отрезаны уши и половые органы, это сделали партизаны. В ответ было истреблено всё население округи, со жжены деревни, заколоты штыками грудные дети... А ведь совсем ещё недавно нашу армию встречали с ликованием, выстраивались вдоль дорог. Нам навстречу выбегали с цветами, с угощением...

Да, скажут мне, но это СС, чёрная рать на службе у политиков. Не путайте её с немецким солдатом. Немецкий солдат защищает отечество, политика — не его дело.

Увы, я могу в ответ лишь пожать плечами. А что сказать о смутных, страшных слухах, которые всё больше распространялись — и в конце концов подтвердились! — о том, что по всей Европе, во всех покорённых областях идёт охота на евреев. Во что превра тилось моё отечество?

Июль сорок второго года. Острогожск... Теперь я отчётливо помню, когда и как всё это началось. Попиваю напиток воспоминаний... Она права, коньяк отрезвляет — но лишь первые два глотка. Четвёртый час ночи, бутылка опорожнена наполовину, я не мистик и, кажется, не подвержен галлюцинациям. Я пробиваюсь сквозь теснины про шлого, как некогда пробивалась вперёд, прокладывала свой смертный путь немецкая армия. Я лежу, подложив руки под голову, и как будто вижу всё перед собой.

Ночь, продолжение В штабе полка, допрос пленного: лейтенант, 19 лет. Белобрысый, с белыми рес ницами, веснушки на лице и на руках. Ранен в голову, повязка, ослеп на один глаз.

Держится спокойно, угрюмо.

Майор, который ведёт допрос, настроен благодушно, предлагает мальчику сига реты. Тот, поколебавшись, закуривает, торопливо затягивается раз-другой и бросает сигарету.

«Ну что, — говорит майор, — так и будем играть в молчанку?» Пленный воззрился на него единственным оком, повернул голову к окну.

«А?» Пленный пробурчал что-то.

«Что он сказал?» «Ругается», — сказал переводчик.

«Та-ак. Ну, а что ты скажешь насчёт...» Пленный то ли отвечает, то ли не отвечает, а чаще коротко кивает в ответ на воп росы или мотает головой. Собственно, то, о чём спрашивает Оланд (так зовут майора), ему и так известно, надо лишь удостовериться.

Русский смотрит на него в упор и внезапно разражается более или менее длин ной фразой. Майор лениво косится на переводчика. Тот пожимает плечами:

«Ругается... последними словами».

«Угу. Хорош».

Оланд щёлкает пальцами, делает знак, солдат приносит бутылку, наполовину опорожнённую. Наливает полстакана: пей.

Парень берёт стакан в руки, взбалтывает, это русская водка, на мой взгляд, весьма низкого качества. Пленный делает большой глоток. Вытирает рот тыльной, тёмной от веснушек стороной ладони, отдувается и выплёскивает остаток в Оланда.

Майор и бровью не повёл. Оглядел свой мундир, перекинул ногу за ногу.

«Советую, — говорит он, — вести себя лучше.В твоих же интересах».

Допрос продолжается.

Пленный смотрит на меня, словно только что меня заметил, переводит взгляд на Оланда. Что-то отсутствующее, почти мечтательное появляется в его блёкло-сером глазу, рот приоткрыт. Пленный начинает говорить. Он говорит всё быстрее, по-види мому, глотая слова, и часто моргает.

Майор Оланд принимает величественный вид, задирает подбородок и медленно, через плечо, поворачивает голову к переводчику. Переводчик — балтийский немец, худой, измождённый человек.

Парень умолк и смотрит в пол.

«Нет смысла переводить...» — говорит переводчик.

Майор догадывается, мрачнеет, — ну-ка, повтори, говорит он. «Повтори, сво лочь!» И пленный, тяжело дыша, снова изрыгает на нас отвратительную грязную ру гань.

«Переводите. Переводите, чёрт побери!» Переводчик старательно переводит.

Ты сам сволочь, переводит он, вы все сволочь.

«Дальше!» Переводчик переводит: вы не люди, вы мразь, отбросы, дерьмо собачье, вы сра ная сволочь, и вся ваша нация, ваша вшивая Германия, вас надо уничтожать, как вшей, вот увидите, мы вам ещё покажем, вы ещё не знаете, что вас ждёт, мы вас за яйца по весим, перестреляем всех, суки поганые, вашу мать, всех до последнего.

«Молчать!» Это не пленному, а переводчику. Пленный всё ещё что-то бормочет.

Майор, с белыми, как свинец, глазами, хватается за кобуру, смотрит вопросительно на меня, я всё-таки начальство, хоть он и старше меня по званию, — ждёт моего кивка. Я тоже вне себя. Ну, раз пошёл такой разговор... Не глядя на Оланда, я коротко киваю.

Мальчика выводят и тут же, за сараем, расстреливают.

Седьмой час, перед рассветом Можно по-разному отвечать на вопрос, ради чего была затеяна эта война. Когда фюрер объявил по радио, что «с шести утра ведётся ответный огонь», — а это был ни много ни мало, как стоявший в Данцигской бухте, в боевой готовности, крейсер «Шлезвиг-Гольштейн», — ребёнку было ясно, что не поляки нас провоцируют, а мы воспользовались первым удобным случаем для нападения, чего доброго, сами же и организовали эту провокацию.

Была ли разумная необходимость в том, что мы начали эту войну? Ответ, разу меется, зависит от политических взглядов или от наших воззрений на историю. Ска жут, что геополитика есть нечто стоящее и над обыденным здравым смыслом, и над традиционной моралью. (Необходимостью начать войну был сам режим). С другой стороны, на всякий ответ не может не повлиять знание о том, чем всё это кончилось.

Миллионы убитых, причём не только на фронте. Нация потеряла четверть всех муж чин. Может быть, что-то подобное этой катастрофе происходило во время Тридцати летней войны, но в XVII веке не было бомбардировочной авиации. Наши прекрасные города в развалинах. И, что ещё ужасней, в разломах и трещинах наши души. Я уж не говорю о потере имперских территорий — уничтожить на карте рейха, стереть с ев ропейской карты Пруссию и Силезию не значит ли вырвать с мясом огромный кусок нашей истории? И, как траурный венец всему, расчленение страны. Верим ли мы всё ещё в исторический разум?

Безумец не считал необходимым оправдываться перед кем бы то ни было. Он и на том свете, в котле с кипящей смолой, продолжает считать себя величайшим стра тегом всех времён. Говорилось и пелось на все лады, что война нужна для расширения жизненного пространства на Востоке. Для того, чтобы окончательно утвердить наше господство в Европе. Сокрушить заклятого врага — большевизм. Для разделения мира на зоны влияния между рейхом, Японской империей и Америкой. После того, как мы ликвидировали Чехословакию и Польшу, поставили на колени Францию, ста ло ясно, что мы и только мы распоряжаемся историей. Оставалось только вторгнуться в Россию, в полной уверенности, что сталинская власть рухнет ещё раньше, чем мы завоюем страну. После чего мы расправимся и с Великобританией. И так далее...

Но если бы вопрос был задан мне, чт я сказал бы? Пусть я выжил из ума. Но я знаю ответ...

* Охваченный необъяснимой тревогой, я бродил по кабинету, перебирал какие то вещички, перекладывал ноты и книги, начал стирать пыль со статуэток, снова принялся перелистывать свои тетради.

Тянет дымом. Откуда-то тянет дымом! Это запах горящих полей, тяжёлый смрад обгорелых печных труб — всё, что осталось от деревни. Даты: в первых числах августа мы подошли к высотам правого берега, 8 августа они взяты. На другой день дуэль с противником, который укрылся в зарослях смешанного леса, но выдал себя вспышками орудийного огня. Это «Т-34», русский средний танк, о котором у нас много говорили, последнее достижение техники. Особо прочная броня, увеличенная шестигранная башня, пушка 85 миллиметров, два пулемёта. Кажется, в то время ещё не появились наши «Тигры», способные на больших расстояниях уничтожать эти танки. Чувство общей судьбы — у нас и у них. Обмен залпами кончается тем, что над противником поднимается столб чёрного дыма, пушка умолкает.

С полудня 23 августа 16-я танковая дивизия переходит по понтонному мосту Дон. Переправа продолжается всю ночь, в темноте взрывы, фонтаны воды обдают с головой — ночные бомбардировщики пытаются остановить движение наших войск.

Дальнейшее продвижение. Я почти не узнаю свой почерк, мои руки дрожат, еле успе ваю перелистывать страницы — азарт, похожий на азарт игрока, азарт наступления!

Мы в Морозовской. 18 сентября мы на пути от Нижнеалексеевской к Городищу. 13 ок тября, осень, но всё ещё тепло... Войска группы А — у подножья Кавказа, прорвались к нефтяным промыслам, взят Майкоп, горные егеря вскарабкались на Эльбрус, высо чайшую вершину, теперь над ней развевается немецкий флаг. Впереди — необъятные запасы жидкого топлива в районе Баку, по ту сторону Кавказского хребта.

А мы — группа Б — тем временем с боями овладеваем Калачом и Котельнико вом. Никаких сомнений — к Рождеству кампания будет закончена. Говорят, что жес токость большевистского командования превзошла всё возможное: позади линии фронта стоят отряды заграждения, которым приказано стрелять в каждого, кто попы тается отступить. Перебежчики подвердили, что есть приказ Сталина, его зачитывают в подразделениях. Там говорится о потере 800 миллионов пудов хлеба, двух третей промышленности, и что людские ресурсы Советов теперь меньше немецких, так как оставлены территории с населением 70 миллионов, и что дальше отступать некуда...

Но русское отступление продолжается. Мы в двадцати, в десяти километрах от цели, и вот, наконец, как видение, как долгожданная весть, — Волга. Импозантный силуэт города, башни элеваторов, заводские трубы, многоэтажные дома. Очень далеко на се вере очертания огромного собора. С трёх сторон 6-я армия окружает огромный, рас тянувшийся вдоль западного берега на добрых два десятка километров город, с юга наседает 4-я танковая армия.

Чуть ли не до рассвета я шагал по моему кабинету, усаживался, снова вскакивал.

Кажется, у меня поднялась температура. И сейчас, и тогда. Октябрь, 27-е: в парной бане;

русские заимствовали эту идею, по-видимому, от финнов. Мне необходимо пре одолеть гриппозное недомогание последних дней. Меня лихорадит, баня не помогла, мы на западном берегу, занято по меньшей мере две трети города. Считалось, что ог ромная река поставит противника в безвыходное положение, затруднив отступление и подтягивание подкреплений, теперь же оказывается, что река препятствует и нам окружить русских.

В чём дело? Нам казалось — ещё двести, ещё сто метров, и мы прорвёмся к воде, но как раз эти сто метров оказались непреодолимым препятствием. Мы были насту пательной армией, в этом отношении нам не было равных, наступление было основой нашей военной доктрины. Сокрушить противника танковой атакой, затем очистить захваченную территорию, и — дальше. Но в ближнем бою, и тем более в лабиринте большого города, где сражение шло за каждый квартал, каждую улицу, каждый дом и даже каждый этаж, мы уступали противнику, несли больше потерь, чем русские, которые лучше нас ориентировались в городе и в конце концов дрались на своей зем ле, защищали своё отечество. И всё же 90 процентов городе к середине ноября было в наших руках.

Безумец в Волчьей норе, в лесах Восточной Пруссии, уже грезил о том, как танки Роммеля, оставив за собой Египет и Ближний Восток, соединятся в Иране с танками, идущими навстречу из России. Последняя запись в моём дневнике — от 7 ноября, я болен. Накануне вечером дождь, пронизывающий холод, на рассвете степь белая от снега, мороз 13 градусов...

Коньяк не помог мне справиться с волнением, выйдя в соседнюю комнату, я усел ся за мой прекрасный, доставшийся мне от матери старый Бехштейн, поднял крыш ку, прошёлся по клавишам... В шестом часу утра я сыграл томительно-волшебную, поистине утоляющую горечь Арабеску Шумана. Пора ложиться...

17 час., пятница Мне пришла в голову странная мысль пригласить молодого человека на похо роны Лобковиц. Забыл записать: ещё третьего дня я нашёл в почтовом ящике изве щение в конверте с траурной каймой. Довольно неожиданно, ведь она была на моём концерте. Она была ещё достаточно бодра. Ей было под 90. Сухонькая старушонка;

троюродная кузина. Помнит ли ещё кто-нибудь, что её предку, князю Францу Йозефу фон Лобковицу, Бетховен посвятил цикл «К далёкой возлюбленной»?

Ach, den Blick kannst du nicht sehen Der zu dir so glhend eilt, Und die Seufzer, sie verwehen In dem Raume, der uns teilt.

Мне кажется, в Фантазии Шумана цитируется эта тема, вначале незаметно, тай но, зато к концу первой части звучит вполне отчётливо;

это именно цитата, а не слу чайное совпадение.

«Знаете ли вы, — сказал я американцу, когда всё было кончено, толпа провожав ших, все в чёрном, разбившись на кучки, возвращалась по широкой аллее к воротам, за которыми ждали автомобили, — знаете ли вы, что она когда-то служила в штабе Штюльпнагеля?» Он спросил, а кто это такой.

Он не знал, кто такой Штюльпнагель. Он ничего не знал!

«Генерал инфантерии, — сказал я. — Командующий оккупационными силами во Франции. Княжна была его секретаршей».

«Вот как».

«Она была в курсе дела».

«Что вы имеете в виду?» Я объяснил. Генерал был участником заговора. Об этой истории молодой чело век что-то слышал. Я не стал углубляться в подробности, сказал только, что как только в Париж пришло сообщение о взрыве, Штюльпнагель арестовал начальников СС и СД, всё чёрное войско было заперто в казармах. Потом оказалось, что фюрер жив, генерал был вызван в Берлин, вместо самолёта отправился в машине, с ним вместе его Bursche, 2 секретарша уговорила шефа взять и её с собой.

«Эта старушка?» — спросил американец.

«Да. Она была тогда молодой женщиной».

«У неё были дети?» «Нет. У неё никогда не было семьи. Похоже, что она была влюблена в своего ге нерала. По дороге Штюльпнагель вышел из автомобиля и выстрелил себе в правый висок. Остался жив, ослеп и был повешен».

«А она?» «У неё были потом неприятности. Что, если нам пообедать вместе?».

Мы отстали от других, подошли к машине, когда почти все уже разъехались. Мо лодой человек поглядывал по сторонам. Не видно было, чтобы его особенно интере совали все эти дела.

23 часа.

Нет сна. Я почти не спал накануне, и сейчас чувствую, что предстоит снова бес сонная ночь. Я спрашиваю себя: если бы я был посвящён, если бы кто-нибудь из дру зей сообщил мне о том, что готовится покушение. Согласился бы я присоединиться?

Увы! едва ли. Я не трус, никто не решился бы назвать меня трусом. Но одно дело сто ять под огнём врага, рядом с товарищами по оружию, и совсем другое — подвалы гестапо, где ты один на один с палачами, омерзительный фарс «народного суда» и застенок в Плецензее, где и сейчас ещё висят крюки на потолке... Но почему я говорю об этом так, словно заговор был заведомо обречён на неудачу? Ведь только случай ность спасла диктатора. Насколько мне известно, заговорщики были готовы ко всему.

Во всяком случае, многие из них, насколько я знаю, — может быть, и сам полковник Мой взор, устремлённый к тебе с такой страстью, тебя не достигнет, мой вздох исчезнет в пространстве, разделяющем нас.

денщик Штауфенберг, — отнюдь не были уверены в успехе. Для них это было актом отчаяния и вопросом чести. А мы, те, кто остались безучастными зрителями, в то время как дру гие, немногие и отважные, взошли на историческую сцену, как на эшафот, мы, ничего не сделавшие, не предпринявшие никаких попыток спасти то, что ещё можно было спасти, — мы, выходит, лишились чести? Понимал ли я, если не в сорок третьем, то хотя бы в сорок четвёртом году, что единственный выход — убрать тирана? Разумеет ся, понимал. Или, по крайней мере, не стал бы спорить, если бы кто-нибудь высказал при мне такую мысль... Что изменилось бы, если бы его разорвала бомба, изменилось бы что-нибудь? О, да. Прежде всего рухнул бы режим. Война была бы прекращена.

Другое дело, на каких условиях. Удалось бы нам заключить сепаратный мир с аме риканцами и англичанами, остановить русских, предотвратить оккупацию и раздел страны? Сомневаюсь. И всё-таки! Я думаю об одном и том же. В последний раз задачу спасти нацию, которая катится в бездну, взяла на себя старая аристократия. Для неё, для графа Штауфенберга, для Треско, Вицлебена, графа Йорка фон Вартенбурга, гра фа Мольтке, для многих других это значило спасти честь Германии.

Сознание, что ты не герой, порождает недоверие ко всякому героизму.

Кто я такой? К военной профессии я, подобно моему дедушке-камергеру, никог да не питал симпатий, хоть и носил капитанские погоны. Музыка? Я остался дилетан том. Я дилетант во всём.

Второй час ночи с пятницы на субботу.

Я пригласил американца снова отобедать вместе, повёл его в скромный на вид, но очень неплохой ресторан в Швабинге, где меня знают;

я не сомневался в том, что он сказал мне правду, да и зачем ему было бы лгать. Собственно говоря, мы должны были бы перейти на «ты», но как-то не получалось — стеснялись, что ли.

Что стало с ней? Как это всё случилось? Меня интересовало всё, хотя, по понят ным причинам, он не на все вопросы отвечал охотно, как ни старался я быть тактич ным;

да и не всегда мог дать ответ: в сущности, всё или почти всё, что он мог рассказать, ему известно со слов других людей, отчасти по рассказам бабушки;

своего деда он не помнил, дед пропал без вести, точнее, был увезён советской политической полицией, так называемыми «оргнами», сразу после того, как русские вошли в город. Вдобавок прошло столько лет... Как он меня разыскал? На этот вопрос я тоже не получил вразу мительного ответа;

впрочем, он давно знал, что я жив, знал, где я нахожусь, — значит, всё-таки наводил справки? Да, но «как-то всё не было времени...», «был занят...», «дол го болел», чем болел — неизвестно;

мне было ясно, что он сомневался, стоит ли ему встречаться со мной. Разговор получился хаотический, мы перескакивали с одного на другое, и даже сейчас, буквально по свежим следам, я не в состоянии как следует всё пересказать;

я почти не притронулся к блюдам (молодой человека, напротив, ел с аппетитом), обед давно кончился, я вручил знакомому кельнеру щедрые чаевые, мы вышли и двинулись куда глаза глядят. Пересекли шумную Леопольд-штрассе и в кон це концов оказались в Английском саду, на скамейке в укромном углу, в тихом месте;

зелень всё ещё свежая и густая, тусклое солнышко висит над деревьями, изредка про катит мимо девушка на велосипеде, тащится старуха.

Кажется, в мае были введены режимные послабления. Какого года, спросил я. В мае 43-го. Дети, рождённые украинкой, считались расовополноценными и даже могли удостоиться чести быть воспитанными в германском духе. Правда, мать по паспорту не была украинкой;

в наших местах, сказал он, вообще всё смешалось, кто украинец, кто русский, не разберёшь.

«Это Воронежская область? Или уже Украина?» «Воронежская. Но почти на границе».

Я спросил, велика ли разница между русским и украинским языками.

«Не особенно».

Как между баварским диалектом и Hochdeutsch?

«Об этом мне трудно судить. Вероятно».

Говорит ли он сам по-русски?

«Немного».

Я прошу его продолжать.

«Эти послабления помогли ей уехать в Германию».

«С вами... с тобой? Почему она решила уехать?» «Потому что знали, что она жила с немецким офицером, соседи знали».

«Когда, — спросил я, — войска оставили ваш город?» «Мы уехали в сорок третьем, осенью или зимой, точно сказать не могу. А когда немцы ушли из города — откуда я знаю? Вы это сами можете уточнить».

«Да, конечно», — пробормотал я.

«Если это так важно».

«Важно, — сказал я. — Значит, она уехала добровольно?» «Не совсем, но другого выхода не было».

«А её родители?» «Они остались».

«Вы... то есть я хочу сказать: ты. Можно мне так тебя называть?» «Пожалуйста», — он пожал плечами.

«Ты туда ездил?» «Да. Гораздо позже, конечно. Уже взрослым».

«И... застал кого-нибудь?» «Бабушка Анастасия была ещё жива. На пенсии».

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.