WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 8 |

«Борис ХАЗАНОВ Пока с безмолвной девой проза разных лет ImWerdenVerlag Mnchen 2006 © Борис Хазанов. Пока с безмолвной девой. Проза разных лет. 2004 © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное ...»

-- [ Страница 2 ] --

Калитка отщёлкнулась, навстречу бежал огромный волосатый пёс, махая пушис тым хвостом. Прошли по аллее, вступили на крыльцо. Дверь, над которой висели раз весистые оленьи рога, была приоткрыта. Из внутренних покоев, изображая сдержан ное радушие, вышла хозяйка дома.

«Бога-а-тенькие», — промурлыкал, озираясь, мой коллега. Мы очутились одни в просторной гостиной. Вероятно, нам давали время освоиться. Затем хозяйка, в чём то шёлковом, шелестящем и переливчатом, внесла поднос с кофейником, чашками и печеньем, это была бледная, субтильная женщина, по виду не меньше сорока, та кие женщины никогда не выглядят юными, но и не стареют;

с лицом не то чтобы красивым, но каким-то слишком уж характерным. Густые, янтарного цвета волосы, полукруглые брови, прямой костистый нос, тонкие губы, впалые щёки, отчего лицо казалось немного скуластым, узкий раздвоённый подбородок;

ей не хватало только круглого шарообразного чепца. Никакой косметики. Домашний капот, достаточно нарядный, всё же означал, что гостям не придают большого веса, во всяком случае, визит не считается официальным.

Вскоре появился барон, дородный господин средних лет с грубым мужицким лицом. Одет в короткие штаны, гетры и народную, по-видимому, очень дорогую кур тку. Заметив, что Клим поглядывает по сторонам, он подвёл нас к висевшей на видном месте картине под стеклом: развесистое древо на фоне архаического пейзажа — дуб короля Генриха Птицелова или ясень Иггдрасил. На ветвях вместо птиц и животных висели щиты с гербами и коронами.

«Да, так вот. Гм!» — сказал барон, извлекая пробку из бутылки.

«Превосходный коньяк», — сказал Клим, и я перевёл его слова.

«Вы так полагаете? Я тоже, м-да... Ещё глоток?» «Как вы оцениваете нынешнюю ситуацию в Кремле?» — разливая кофе, спроси ла хозяйка.

Я перевёл:

«Её интересуют эти старые жопы в Кремле».

Клим обрадовался случаю продемонстрировать свою осведомлён-ность. Барон усердно подливал, не забывал и себя, и постепенно багровел;

Клим, напротив, ста новился всё бледнее, он говорил без умолку, глаза его сверкали. Хозяин сопел, кивал, поднимал и опускал брови. Я не поспевал за моим товарищем, а потом и вовсе умолк;

было ясно, что если что-нибудь здесь имеет значение, то не речи, а только факт того, что мы здесь сидим.

Барон потрепал лохматого пса, лежавшего у его ног. Пёс, обладатель не менее славной родословной, умильно смотрел на барона.

«Мне приходилось бывать в России. Это огромная страна».

Пёс переменил позу. Барон помешивал ложечкой кофе.

Клим сказал, что последние события с особой убедительностью говорят о том, что свободному миру необходимо пересмотреть некоторые сложившиеся стереоти пы. В частности...

Пёс забеспокоился, хозяин поднял брови:

«В чём дело, ты другого мнения?.. Вы правы, — сказал он. — Если не ошибаюсь, от Москвы до Урала пять тысяч километров!» Запад слишком наивен, возразил Клим, если принимает на веру все эти заявле ния. Пора, наконец, понять, что...

«Страна с большим будущим. Непременно уговорю мою жену снова поехать.

Что ты на это скажешь, Schatz? » «Вы тут побеседуйте, — сказала хозяйка, — а мне надо сказать два слова господи ну, э...» Теперь инициативу захватил южный барон. Он подвинул Климу, продолжая рассказывать, коробку с сигарами.

Хозяйка поднялась и направилась в соседнюю комнату, она шла маленькими шажками, как гейша, слегка покачивая бёдрами. Я поплёлся следом за ней. Мы про шли через столовую мимо низких резных шкафов с фарфором и хрусталём и оказа лись на кухне, почти такой же поместительной, как гостиная, откуда сейчас разда валось нестройное пение: это хозяин и Клим исполняли русскую народную песню «Широка страна моя родная».

Баронесса остановилась в дверях.

«Знаете вы эту песню, о чём она?» «Да, это национальный гимн, он очень древний».

«Древнее, чем царский гимн?» «Пожалуй».

«О чём же он? Вероятно, о том, какая у вас замечательная страна?» «Само собой».

«Но ведь она в самом деле замечательная, не так ли?» «Кто в этом сомневается».

«Приятная мелодия, только они ужасно фальшивят... А я думала, — сказала хо зяйка, — что это советская песня».

«Советская власть гораздо старше, чем думают».

До нас донёсся голос Клима:

«Наши нивы глазом не обшаришь!» Барон вторил, вместо слов произнося какую-то абракадабру, пёс подвывал. Хо зяйка притворила дверь.

Мне показалось, что она смущена и не знает, с чего начать.

«Поразительно», — сказал я. Теперь я понял, на кого она была похожа.

«Вы имеете в виду...?» Она усмехнулась, чтобы скрыть, что она польщена.

Я кивнул.

«Откуда вы знаете эту картину?» дорогая (нем.) «Она известна. Дюрер. Не помню, как называется».

«Портрет патрицианки. Значит, вы тоже заметили... Считается, — сказала она, — что эта Эльзбет... Так её звали, Эльзбет Тухер. Считается, что я происхожу от неё, правда, по боковой линии. Она была замужней женщиной, это видно по портре ту, и согрешила с художником. Так что и Дюрер будто бы мой предок. Всё это легенда.

В нашем роду не было женщин с такой фамилией».

«Легенды бывают правдивей действительности».

«Бывают, это верно... Имя тоже нетрадиционное. Все мои прабабки носили имя Мария. В разных сочетаниях. Кстати, меня зовут Луиза-Света-Мария».

«Света?» «Это какое-то славянское имя. Мне объясняли, что оно означает. Вы, вероятно, можете дать точную справку».

«За этим вы меня и позвали?» «Нет, конечно. Вы не догадываетесь, зачем?» «Понятия не имею».

Она вздохнула. «Вы... давно здесь? Я не знаю, как это назвать: изгнание, эмигра ция?» Я ограничился неопределённым жестом.

«Но язык, наверное, знали ещё до того».

«Знал».

«Я хотела задать вам один вопрос... Вы можете не отвечать. Только прошу вас, не сочтите за обиду моё любопытство».

«Не сочту».

«Вы не обидитесь, договорились?» «Я вас слушаю».

«Церковь святого Иоанна Непомука... вам это имя что-нибудь говорит?» «Он, кажется, охраняет мосты».

«Вы образованный человек. Видите ли, в чём дело. Мой кузен — пресвитер этой церкви. Да и я там бываю... иногда».

Она прислушалась, пение в гостиной умолкло.

«Ладно, пусть побеседуют».

«Это довольно трудно», — заметил я.

«Коньяк им поможет. Так вот... Простите, что я так. Я хотела спросить. Это вы там сидите? Можете мне не отвечать. Я понимаю. Жизнь на чужбине... Но неужели настолько...» Я сказал, глядя в сторону:

«Считайте, что это моё хобби».

«Да, конечно, — сказала она. — Разумеется, — сказала Света, Марта, Мария или как там она звалась. — Я слишком хорошо понимаю ваши чувства. Вашу гордость.

Хобби... Позвольте мне быть откровенной, я позвала вас не для того, чтобы удостове риться, я знала это наверняка. Сожалею, что так грубо вмешиваюсь в вашу жизнь, но раз уж... Я только очень надеюсь, что это обстоятельство, это... вынужденное обсто ятельство не помешает нашему знакомству. Пожалуйста, не отвергайте с порога моё предложение. Или, вернее, мою просьбу. Я бы хотела вам помочь».

«Благодарю вас, баронесса, — сказал я, — вы очень добры. Но уверяю вас, вы за блуждаетесь. Я вовсе не...» «Я? заблуждаюсь?.. О нет, моё сердце меня не обманывает. Пойдём-те, нас ждут».

XI Разумеется, я постарался не придавать значения этому разговору, ни в чьей по мощи я не нуждался;

разговор оставил неприятный осадок: за мной подглядывали;

на обратном пути в электричке я вяло и невпопад отвечал Климу, который пребывал в приподнятом настроении. Похоже было, что они с бароном пришлись по вкусу друг другу.

«Ну, а реальное какое-нибудь обещание ты получил?» «Вот увидишь, — сказал Клим. — Он богат, как Крез!» Погода вдруг установилась отменная, настоящая золотая осень, и в одно из вос кресений, вместо того, чтобы с утра облачиться в балахон и касторовую шляпу, я от правился к моему другу и покровителю. Разыскать его оказалось непростым делом, больница находилась на западной окраине города, у чёрта на рогах, наводить справки у Вивальди я не стал, не хотелось, чтобы он знал о моём визите.

Тут чуть было не произошло то, чём я уже рассказывал;

я ненавижу эту линию, там всегда что-то случается;

поезд задерживался на двадцать минут, несколько раз повторилось объявление, со своей ношей под мышкой я бросился к эскалатору, води тель объяснил, что лучше ехать не до конца, а до следующей станции метро. Погода стала меняться, небо посерело, окна домов отсвечивали оловом. Я чувствовал, что про клятый автобус увозит меня в потусторонний мир, и успел, слава Богу, вы-прыгнуть на ближайшей остановке.

Словом, я кое-как добрался и даже попал в приёмные часы, но, войдя в вести бюль, увидел, к своей досаде, Вальдемара. «Вот, — пробормотал я, — последовал тво ему совету». Он ухмыльнулся. Мы подошли к справочному окошку. Долго блуждали по коридорам, поднимались по лестницам. «Может, помочь?» — спросил Вивальди.

Он нёс какой-то кулёк. Я тащил нечто более весомое.

Профессор оккультных наук лежал в светлой палате, над кроватью висел треу гольник для подтягивания. Я поставил проигрыватель на столик-каталку и воткнул вилку в розетку. Наш патрон сумрачно кивнул, когда Вивальди, поглядывая по сто ронам, извлёк из внутреннего кармана своё приношение, завёрнутые в бумагу ампу лы, — следовало бы начертать на них мелкими буквами на целительной латыни: pax in terra et in hominibus benevolentia.

Вполголоса Вальдемар осведомился, не желает ли страдалец причаститься не медленно. Профессор покачал головой. Ампулы исчезли в тумбочке с двойным дном.

Я покосился на соседей. Профессор заметил:

«Ничего, потерпят. Им тоже полезно».

Я нажал на клавишу, наступила тишина — слабый шелест про-странства — ко роткое вступление. И два волшебных женских голоса запели:

Мать скорбящая стояла, вся в слезах, а на кресте...

Профессор, лёжа на спине, дирижировал, устремив взор в потолок.

Dum pendebat Filius.

Немного погодя он сделал знак остановить музыку.

Мы топтались возле кровати. Глядя в потолок, профессор заговорил:

«Смысл жизни, быть или не быть, как говорит Гамлет, тот самый, который... И вообще. Я теперь пересмотрел свой жизненный путь — всё не то, не то... О вас, говно едах, тоже, между прочим, думаю. Что будете делать без меня? Попадёте ещё кому нибудь в лапы...» на земле мир и в человеках благоволение. (лат.)...висел Сын (лат.) «А что эскулапы говорят?» — спросил Вивальди.

«Чего они говорят, ничего не говорят...» «Ползать будешь?» «Ползать? а что толку?.. Жил в двенадцатом веке, — сказал он, помолчав, — зна менитый учитель, богослов, как же его звали, едри его... Однажды этот богослов сидел в своей комнате и писал гусиным пером проповедь. Дело было в Париже. Вы за моей мыслью следите?» «Стараемся».

«Сидел и писал проповедь. А сам смотрел в окно на реку Сену. На берегу сидел мальчишка лет десяти, в руках у пацана ракушка, и этой ракушкой он, значит, загре бает воду. Великий богослов выходит из дому, как же ты, говорит, собираешься вычер пать реку ракушкой? А парень ему отвечает: а как же ты хочешь изъяснить словами тайну Святой Троицы?» «Ты что-то не то понёс, папаша», — зевнув, сказал Вальдемар.

«То есть как это не то?» «Сам говоришь: десять лет пацану. Как это он...» «А ты дослушай, я, между прочим, ещё не кончил! Слова не дадут сказать, вечно перебивают».

Наступила пауза. Профессор смотрел в потолок.

«Чего замолчал-то?» «А то, что надо сначала дослушать, а потом свои блядские замечания вставлять..

Распустились, суки... Это, говорит, дело такое же безнадёжное».

«Кто говорит?» «Пацан говорит! — загремел профессор. — Устами младенца глаголет истина. И вот когда настал день и народ собрался, чтобы послушать проповедь великого бого слова, он вышел, поднялся на кафедру и сказал: вот я тут перед вами. Все меня видели?

Ну, и довольно с вас. И ушёл, и след простыл».

«Куда же он делся?» «Слинял. Удалился в далёкий монастырь. И своё имя скрыл, поэтому, — сказал профессор, — и я не знаю, как его звали».

Снова помолчали, соображали, что-то надо было ему ответить. Больной пробор мотал:

«Вот и я тоже думаю...» Я спросил: включить? Он покачал головой.

«Вот и я думаю: пора, давно пора. О душе подумать надо. Пошлю вас всех к солё ной маме... Надоели вы мне все, и всё мне надоело».

«Да куда ж ты денешься?» — спросил Вивальди.

«А вы куда денетесь? Попрошусь в монастырь».

«Да ведь ты, папаша, неверующий».

«Или студентом на теологический факультет».

«Я хотел вас спросить, — сказал я, — Вальди вас пока замещает...» «Что?» — нахмурился патрон.

«Я говорю, пока вы здесь, он...» «А кто это ему позволил? — закричал профессор. — С-суки поганые, мародёры, стоит мне только отлучиться!..» «Без паники, ваше преподобие. Тебе волноваться вредно».

Вальдемар проворно сел на корточки, извлёк из тайника ампулу с героином, явился шприц. Вальдемар всадил иглу в бедро профессору.

XII Моё аристократическое знакомство имело продолжение: сняв трубку, я услыхал её голос. Минуту спустя в комнату вошёл Клим. Я извинился и положил трубку. «Зай ди ко мне, — сказал он. — Кто это?» Я знал, что нам предстоит то, что он называл принципиальным разговором. Ещё меньше охоты было у меня беседовать с баронессой. Что ей понадобилось? Именно этот вопрос задал Клим.

Почему он решил, что это она?

«Не увиливай. Она, наверное, хотела поговорить со мной».

«Не думаю», — сказал я.

«Мало ли что ты думаешь. Она позвонила в редакцию, чтобы поговорить о деле».

«Позвони ей сам».

«Ты прекрасно знаешь, что это невозможно». Мы сидели в его кабинете (комнат ка чуть больше моей, с картой во всю стену — родина с нами), он в своём кресле, я на стуле сбоку от стола.

«Я давно жду этого звонка. Это по поручению барона. Я думаю, он хочет мне кое что сообщить. Что она тебе сказала?» «Пустяки, ничего особенного».

Я смотрел на свои руки, разглядывал ногти.

«Ты сейчас позвонишь ей, — сказал Клим, беря второй микрофон, — от моего имени. Спросишь...» Я покачал головой.

«Почему? — спросил он. Я пожал плечами. Клим подумал, процедил: — Ладно.

Может быть, ты и прав, подождём ещё немного. — Я встал. — Минуточку. Сядь... Вот эта статья. Что это такое?» В чём дело, пробормотал я.

«В чем дело? И ты ещё спрашиваешь. Да я просто не нахожу слов!» Таково было вступление к принципиальному разговору. Увы, не первому. Пола гаю, не будет неожиданностью — после всего, о чём говорилось выше, — если я скажу, что отношения наши мало-помалу достигли критической точки. Тут была в самом деле некоторая принципиальная разница, и чем дальше, тем она становилась очевид нее. Если угодно, водораздел. Наше пребывание на чужбине мой товарищ считал вре менным. Он не терпел слова «эмиграция». (Именно это дела-ло его стопроцентным эмигрантом). Мой товарищ был подлинным патриотом — чего нельзя, к сожалению, сказать обо мне.

Может быть, достаточно простого объяснения. Орбиты наших планет прибли зились к пункту опасного противостояния. Мы слишком тесно были связаны своим делом, мы порядком надоели друг другу, это был обыкновенный житейский факт, ясный для обоих. Был ли он следствием идейных расхождений или, наоборот, при чиной, не имеет значения. Наше далёкое отечество, всё глубже, словно скалистый ос тров, тонувшее в дымке, всё дальше уходившее от нас в свою собственную недоступ ную жизнь, — для Клима это был единственный свет в окошке. Вся наша деятельность должна была служить подготовкой к возвращению. Он так в него верил, что време нами меня охватывало сострадание. Он знал, чего он хотел. Чего хотелось мне, я не ведал. Я ничего не добивался. Я питал — чем дальше, тем сильнее — отвращение к «идеям». Выражаясь поэтически, Клим верил в Россию, — а я? Будет ли преувеличе нием сказать, что вся Россия для меня помещалась в постели, где на подушке рядом с моей головой покоилась голова Кати? Но Катя умерла, это случилось тому три года или около этого.

Кризис напоминал едва заметную трещину, которая, однако, змеилась всё даль ше, грозя расколоть льдину, где мы поставили нашу палатку. Кризис совпал со вре менем, когда надежда вернуться на родину блеснула, как лезвие зари на ночном небе.

Клим жадно ловил новости. А вернее сказать, продуцировал новости, как и подоба ет истинному журналисту;

мнимые перемены были исполнены для него огромного значения. Но мы по-прежнему были прикованы друг к другу, словно каторжники, и волочили вдвоём нашу тачку;

тот, кто хотел бы ускорить шаг, должен был потащить за собою товарища.

Мне незачем пересказывать наш разговор, я вернулся к себе, и тотчас задребез жал телефон, словно там дожидались, когда я войду.

«Hallo», — сказал я скучным голосом.

Но это была не баронесса.

«А, — сказал я. — Привет».

Там молчали.

«Привет, — повторил я, — это ты? Извини, я ещё не говорил насчёт работы, надо подождать...» «Успеется. Я не поэтому звоню...» «Что новенького?» — спросил я, не зная, что сказать.

«Ничего».

«Откуда ты узнала мой телефон?» Номер был в телефонной книге. Адрес редакции указан на обратной стороне журнальной обложки. В доме на улице Шеллинга рядом с вхо-дом висела наша вы веска. Всему этому мы придавали когда-то особое значение, это был вызов. Если жур нал в самом деле достигал берегов отечества, то его первыми читателями, разумеется, были сотрудники славного ведомства — первыми и, возможно, единственными. По лучалось, что мы трудились для них. В редакцию заглядывали подозрительные лич ности, звонили незнакомые голоса. Случись у нас взрыв или пожар, Клим, я думаю, был бы доволен.

«Мы увидимся?» — спросила Мария Фёдоровна.

Я что-то ответил.

«Когда?» Новый звонок раздался, едва только я положил трубку.

«Да», — сказал я, поглядывая на дверь, откуда в любую минуту мог показаться Клим.

XIII В назначенное время, это было на другой день, я сидел за столиком у окна и пог лядывал с высоты на площадь, голубей и туристов, на колонну с кукольной Богороди цей и затейливый циферблат на башне. Прождав полчаса, я двинулся к выходу, испы тывая некоторое облегчение, — в эту минуту она появилась: маленькая рыжеволосая женщина на высоких каблуках впорхнула, рассыпаясь в извинениях. Я подумал, не следует ли мне, как принято в консервативном кругу, наклониться к ручке. Повесил на вешалку её плащ.

«А знаете, — сказала она, усевшись, оглядевшись, это было то, что называется буржуазное кафе, с зеркалами, лепниной на потолке, редко расставленными столи ками, место конфиденциальных встреч, где полагалось говорить негромким голосом, выпускать дым, не затягиваясь, и отдавать распоряжения кельнеру, полузакрыв гла за, — знаете... — она коснулась пальцами пышных волос и расправила широкое пла тье, — на самом деле я пришла во-время. Я наблюдала за вами!» «Чтобы решить, стоит ли продолжать со мной знакомство?» «Я размышяла о вашей судьбе... Вы приглашены», — сказала она, опуская глаза, почти тоном приказа. Это означало, что она собирается за меня платить. Без всякого любопытства я пробежал глазами меню.

«Позвольте рекомендовать вам... Как насчёт божоле — лёгкого, молодого?» Офи циант принял от нас похожие на почётные грамоты папки с картами меню и напит ков и удалился.

Я поглядывал на субтильную баронессу со странным именем Света-Мария, она смотрела на меня, и оба мы спрашивали себя, что может быть общего между нами.

«Как поживает ваш соиздатель? Надеюсь, — это было сказано небрежно, — он не знает о нашей встрече...» «Разумеется, нет. Он интересовался, будут ли иметь продолжение переговоры с...» «Ах, да, да. Можете передать ему... впрочем, муж сам ему позвонит».

«Коллега не говорит... э...» «Ах, да. Конечно. Ну, как-нибудь обойдёмся. Муж позвонит вам. Скажите... Ведь это, наверное, очень трудно — жить в стране и не говорить на языке её народа?» «Большинство наших так и живёт».

«Как я им сочувствую. Но ведь когда живёшь в чужой стране, необходимо на учиться».

«Вы правы».

«Я имею в виду необходимость адаптации».

«Так точно».

«Вы отвечаете, словно в армии».

«Так точно».

Разговор грозил иссякнуть. Легко вздохнув, скосив глаза направо, налево, она спросила:

«Как вы относитесь к музыке?» «К музыке?» «Да. Я хочу сказать — любите ли вы музыку?» «Смотря какую».

«Я хочу сказать, настоящую музыку».

«Настоящую люблю».

«У меня предложение...» — проговорила она и остановилась. Кельнер прибли зился со своими дарами.

«Ого», — сказал я.

Она подблагодарила официанта кивком, он зашагал прочь походкой манекена.

Я чувствовал себя в мире кукол. Одна из них сидела напротив меня — с фарфоровой кожей, слегка скуластая, с узким подбородком, в пышной причёске семнадцатого сто летия. Под широким струящимся платьем целлулоидное тело, должно быть, обтяну тое розовой материей.

«Здесь неплохо готовят, надеюсь, вам понравится. — Она была уверена, что я не только не был, но и не мог быть никогда в этом заведении. Она подняла бокал. — Prost... э-э...?» Я назвал своё имя.

«А как зовут меня, вы, надеюсь, не забыли. Представьте себе, я догадываюсь, о чём вы думаете!» «О чём же?» «Вы думаете: кругом искусственные люди, всё у них рассчитано, подсчитано, и живут они рассудком, а не по велению сердца... Ведь так? Русские очень высокомерны.

Я хочу сказать... Вероятно, западная психология...» Она умолкла, закуривая сигарету, подала знак официанту принести кофе. Вы пустила дым к потолку.

«У меня на сегодня абонемент. Мой муж, знаете ли, равнодушен к музыке».

Я мог бы возразить, что и я, пожалуй, равнодушен к музыке, если музыка рав нодушна ко мне. Если же нет... Мне не пришлось долго ждать в фойе, баронесса яви лась, оживлённая, с блестящими глазами, издающая еле ощутимый аромат духов, и несколько времени погодя мы оказались в высоком сумрачном зале, где, впрочем, изредка приходилось мне бывать. Огромная тусклая люстра под потолком обливала мистическим сиянием ряды публики, колонны и гобелены с подвигами Геракла. Свет померк. Пианист появился, встреченный аплодисментами. Народ сидел, оцепенев, как обычно сидит здешняя публика. Пианист играл Адажио си-минор, насколько мне известно, оставшееся без названия, — поразительную вещь, от которой невыносимо тяжко становится на душе;

может быть, начало какого-то более крупного произведе ния, которое Моцарт так и не написал, увидев, что уже всё сказано, что дальше может быть только молчание, терпение и покорность судьбе. И в самом деле, зал без-молв ствовал, когда музыкант, уронив руки на колени, опустив голову, сидел перед своим инструментом;

потом раздались неуверенные хлопки.

Что-то происходило со мной, к стыду моему, — я совсем не был расположен вес ти светскую беседу и охотно распрощался бы с баронессой, поблагодарив за достав ленное удовольствие;

вместо этого я нёс какую-то чушь. Как ни странно, немецкая музыка всегда напоминает мне страну, из которой я бежал сломя голову.

«Только музыка?» — спросила она. Да, музыка и ничего больше. Сеялся мелкий дождь, она сунула мне ключи от машины, я принёс зонтик, и мы побрели в Придвор ный сад. Сидели там, подстелив что-то, на скамье в открытой ротонде с колоннами, и город церквей и сумрачных башен, в призрачных огнях, влажной паутиной обволаки вал нас. Город, сотканный из вещества того же, что и сон.

«Откуда это?» «Шекспир. Буря».

«Мне кажется, там сказано иначе».

«Какая разница».

«Вы в это верите?» «Во что?» «Вы верите в сны?» «Госпожа баронесса...» — проговорил я.

Она поправила меня: «Света-Мария».

«Пусть будет так... Давайте внесём ясность. Я благодарен вам. Вы проявили ко мне необыкновенное внимание. Но мне кажется, вы принимаете меня не за того, кто я на самом деле...» «Кто же вы на самом деле? — спросила она, закуривая;

я отказался от сигаре ты. — Вы молчите».

«Мне трудно ответить».

«Хорошо, я попробую ответить за вас. Если я не права, вы меня поправите. Я действительно приняла вас не совсем за того, кем вы, по-видимому, являетесь. Из чего, однако, не следует, что я разочаро-вана».

«Спасибо».

«Я приняла вас даже за двух разных людей. Когда вы пожаловали к нам... с ва шим коллегой... я подумала: этого не может быть. Это другой человек. Но это были вы. Я не знаю вашей среды...» «Пожалуй, в этом всё дело».

«Но мне совершенно безралично, кто вас окружает. Я знаю только одно».

«Что же именно?» «Что мне придётся принять вас таким, каков вы есть! — сказала она, смеясь. — И вы не должны отказываться... не смею сказать, от моей дружбы, но от моей помо щи...» Я встал.

«О, я не покушаюсь на вашу гордость. Удивительные вы люди! Разве вас не уни жает сиденье на паперти?..» «Света-Мария», — проговорил я.

«Да, — она откликнулась неожиданно глубоким, грудным голосом. — Вы хотите мне что-то сказать?» «Нам пора прощаться».

«Но до машины вы меня хотя бы доведёте?» XIV Я нарочно остановил такси на соседней улице, чтобы не привлекать внимания;

меня могли узнать, ведь она никуда не переезжала, это была просто одна из ложных версий. По всей вероятности — слухов, распространяемых всё той же конторой. Ни чего не изменилось, разве только фасады старых зданий стали ещё обшарпанней, кое где обрушились водосточные трубы, подъезды с настежь распахнутыми, залатанными фанерой дверьми, зияли тьмой. Тускло отсвечивали пыльные окна. Впереди, в расще лине переулка тлел ржавый закат. Ничего тут не изменилось, и в то же время всё стало чужим. Двойное чувство владело мной — я узнавал и не узнавал наш район. Редкие прохожие растворились в сумерках, протрусила собака, я шёл, вглядываясь в номера домов, но и номера стёрлись;

свернул в соседний переулок — дом был в десяти шагах от меня, я кружил, не замечая его. Пёс неподалёку перебирал лапами от нетерпения, я поманил его, он бросился в сторону, остановился, виляя хвостом, точно ждал, что я позову его снова, позову по-русски: зверь не понимал чужого языка. Я вошёл в подъ езд и стал не торопясь подниматься по лестнице.

«Здание, как я вижу, не ремонтировалось с тех пор», — сказал я, войдя в квар тиру.

Она была больна, лежала в постели. Она поднялась мне навстречу.

«Простудишься, надень халат. Где у нас...? Я сам» Стоя на шаткой табуретке, я достал с антресолей два чемодана, сдул пыль и про верил замки. Я спросил у Кати, что она хочет забрать с собой, вынул стопку белья из шкафа, снял с плечиков и уложил её платья, а где то, где другое, зубная щётка, спрашивал я, где твоя зубная щётка? Тут только я заметил, что говорю с ней, задаю вопросы, а она не откликается. Она сидела на краю кровати, поджав пальцы босых ног, сунув руки между колен, её ключицы резко выделялись в разрезе рубашки, глаза блестели в тёмных глазницах. Ты совсем больна, пробормотал я, но ничего, мы тебя там подлечим.

Наконец, я услышал её голос. Глухой голос, как прежде.

«Я не понимаю», — сказала она.

Я возразил: чего ж тут не понимать. Приедем, надо будет основательно заняться здоровьем.

В ответ она покачала головой, оттого ли, что не верила в своё выздоровление, или оттого, что не понимала меня.

Конечно! Сам того не замечая, я говорил на чужом языке.

«Катя, — сказал я, — какой я идиот».

Мне показалось, что в дверь постучались. Я взглянул вопросительно на жену, она пожала плечами и кивнула головой.

«Кто это?» — спросил я, и она снова кивнула.

«Это — они?» — прошептал я в ужасе.

Открыть дверь и броситься прочь, пока они не опомнились.

Она покачала головой, словно хотела сказать, что «они» теперь не у дел, я не ве рил ей. На кухне был чёрный ход. Но внизу во дворе кто-то наверняка уже поджидал, нужно уходить на чердак. Перебраться на крышу соседнего дома. Слезть по пожарной лестнице... Все эти мысли, как ток, ударили мне в голову и ушли по спинному мозгу в пол. Я застыл, всё ещё под воздействием электрического удара. Раскрытый чемодан с одеждой лежал у моих ног.

Голос Кати прошелестел: «Сейчас увидишь». Дверь отворилась, вошёл некто, и я тотчас успокоился.

Вошёл оборванный бородатый мужик в изжёванной непогодой фетровой шля пе, в сапогах, просящих каши, с сумой через плечо, не здороваясь, спросил, кто это.

«Мой муж», — был ответ.

«Какой такой муж». Человек, ворча, начал стаскивать через голову свой мешок.

Я рылся в карманах, чтобы дать ему мелочь.

«На хер мне твои подачки, у меня своих денег хватает». Он сунул руки в карма ны своего рубища и вынул полные пригоршни монет, там было и две-три скомканных бумажки. Мешок лежал на полу, человек наклонился и стал выкладывать на стол ря дом с деньгами куски хлеба, остатки еды, завёрнутые в газету, достал со дна жестянку с бычками в томатном соусе. Под конец явилась поллитровка.

«Садись, ужинать будем...» «А как же...?» — спросил я, кивая на чемоданы.

«Успеется». Он открыл зубами бутылку, налил себе и мне по полстакана, плеснул на донышко Кате.

«Значит, говоришь, за ней приехал. А ты у неё спросил, хочет ли она? Со мной согласовал? Ладно, давай... Со свиданьицем».

Он подвинул ко мне консервную банку, Катя принесла три тарелки, я их сразу узнал, теперь они были тёмные и выщербленные. Я сказал:

«Ей бы надо одеться, здесь холодно. Хотя бы халат накинуть».

«Ничего. Так она мне больше нравится. Мне вот даже жарко. — Сожитель ски нул своё одеяние, остался в майке, обнажив могучие татуированные плечи, на груди поверх майки висел большой целовальный крест. — Так, говоришь, приехал? Ну, раз приехал, чего уж тут. Как-нибудь устроимся... в тесноте да не в обиде».

Но я вовсе не собираюсь оставваться, возразил я или, может быть, подумал.

Всё своим чередом, сказал он.

Я спросил: это как понимать?

«А вот так и понимай. Ты пей, ешь... Чего тут не понимать. Поделимся. Одну ночь ты, другую я. Уступаю тебе очередь. Цени моё благородство. Гостю почёт и ува жение, верно я говорю, Катюха?» «Послушайте, — сказал я. — У нас мало времени. Спасибо за угощение, было интересно с вами познакомиться. Нам пора. Такси ждёт за углом».

Катя молча вышла из-за стола и улеглась в постель.

«Ну чего ты, — сказал новый хозяин, — чего тебе здесь не нравится. Я, что ль, не нравлюсь? Харчами моими брезгуешь?» «Не в этом дело...» Кто-то скрёбся в дверь. Человек встал и открыл. Вбежала собака, вероятно, та же, которую я видел на улице, и стала кружить по комнате.

«На место!» — зарычал хозяин.

Он поставил тарелку с едой на пол.

«Не в этом дело», — проговорил я.

«А в чём же тогда? Я тебе вот что скажу». Он уселся за стол.

Пёс скулил в углу.

«Молчать! Ежели какая-нибудь там философия, то, конечно. А вот если так, по простому, как жизнь велит... Жизнь, она свои законы диктует».

«Я вас не понимаю».

«А ты вообще-то что-нибудь понимаешь?» Скулёж перешёл в протяжный вой. Мы поднялись. Пёс сидел, задрав кверху морду, возле кровати.

«Катя, — спросил я, — тебе холодно?» Она молчала.

«Укрыть тебя ещё одним одеялом?» Ответа не было, я увидел, что она умерла.

XV Казусы, которые случались со мной, не стоили бы упоминания, если бы следом не потянулись другие, такие же странные происшествия, если бы с ними не входили в мою жизнь важные перемены.

Отнюдь не надеясь кого-либо убедить, хочу только заметить, что моя вторая про фессия оставляла мне достаточно времени для размышлений. Я испытывал потреб ность подвести некоторые итоги. В те дни я понял, что целая эпоха моей жизни под ходит к концу. Ничего не осталось от молодости, «зрелость» начала вянуть;

я стоял у порога старости.

Не то чтобы я собирался устроить смотр своих достижений, какие там достиже ния. Если у меня и были какие-то задатки, я не сумел их реализовать. Я ничего не добил ся в жизни, ничем особенным себя не проявил. Умри я сегодня ночью, завтра ни одна душа обо мне не вспомнит. Просто я достиг поры, когда можно было сделать кое-какие выводы, извлечь кое-какие уроки из прожитого, я даже понял, что выводы, в сущнос ти, уже готовы, нужно лишь по возможности чётко сформулировать их для себя. Вслу шаться в голос, который их втолковывает. Я не отделяю себя от своего «времени» (что за дурацкое слово). Очевидно, что я представляю собой в самом чистом виде то, что на зывается — дитя времени. Именно поэтому я принял единственно разумное решение выломаться из времени, как выламывают решётку тюремного окна.

Какое это, в сущности, гнусное время. Нет, это даже не требует доказательств.

Это все знают!

Знают и всё-таки скажут: почему же только гнусное? Почему не великое? Время грандиозных открытий, неслыханных достижений. Например: когда и где ещё были изобретены зубные щётки такой изумительной формы, хитроумнейшей конструкции, для всех челюстей и на все случаи жизни? Скажут — да ведь никогда не было в исто рии счастливых времён, и всегда современники считали свой век самым бедственным.

Почитайте, что пишет Тацит, почитайте хроники Великого переселения народов, или Чёрной смерти XIV века, или Тридцатилетней войны;

в конце концов, загляните в ис торию Иова.

Я подумал: есть ли что-нибудь вроде объективного критерия бед, существует ли температура несчастий? Сверкающий столбик ртути в термометре столетий то опус тится, то подскочет ещё выше, пока, наконец, не упрётся в верхний конец шкалы:

именно в это время нас угораздило жить. Никогда я не мог понять людей, которые гордятся тем, что были свидетелями и участниками великого времени;

этому времени можно только ужаснуться, его надо стыдиться.

Кто-то объяснил: дух истории утоляет горечь сознания, что всё в этом мире идёт прахом. Пускай нам кажется, что мы были этим прахом, человеческой пылью, спрес сованой в сыпучее содержимое песочных часов. История ставит всё на место. История воздаёт правым и виноватым. История всё объясняет, примиряет, оправдывает. Исто рия — Бог нашего времени. Господи, какая чушь.

Да, мы сподобились в самом деле посетить этот мир в его минуты роковые;

мы видели историю, не ту, о которой написано, но ту, которая была, воочию, как солдат видит перед собой медленно вращающиеся гусеницы танка. Куда деваться от чудови ща, нависшего над нами, над каждым человеком? Вот великий вопрос. То, что будет историей нашей эпохи, не будет историей людей, это будет история трупов, это будет история выпотрошенного человечества. Как спастись, думал я, куда деться?

XVI Теперь ещё два слова по личному вопросу. Моё отношение к Марье Фёдоров не: боюсь, что мне не удастся сказать на этот счёт что-либо вразумительное. В моей жизни, мало помалу приобретавшей какой-то призрачный характер, она была ещё одним призраком, вот и всё. Видимо, я разучился по-настоящему привязываться к людям. Что же тогда мешало мне порвать с ней? Ответ простой, обыкновенная мужс кая причина, звоночек, который время от времени позвякивает в мозгу. Но я чувство вал, что тут примешивается что-то другое. Возможно, я просто жалел Машу. Жалость вообще движет людьми гораздо чаще, чем думают. Наконец, то и другое могли быть двумя сторонами одного и того же, сострадание к женщине подогревало желание. Я не мастер анализировать взаимоотношения полов.

Тут, впрочем, было ещё одно, весьма скользкое обстоятельство. Меня не смущал способ, которым моя теперешняя подруга зарабатывала на жизнь. Загвоздка была как раз в другом — в том, что я пользовался её благодеяниями бесплатно. Для Маши это было знаком того, что она относится ко мне, так сказать, непрофессионально;

знаком того, что она меня отличала, если уж на то пошло — доказательством любви. А для меня... Для меня это означало, что я оказался в дурацком положении невольного кон курента. В чём и пришлось убедиться в самое короткое время.

Я вошёл в холл;

перед лифтом стоял человек.

«Не работает».

Я повернул к лестнице, он преградил мне дорогу.

В чем дело, спросил я. Он спросил, к кому я иду. Я пожал плечами.

«Можешь не объяснять, — сказал он, — и так знаю».

Оказалось, что это комендант. Мы вошли в каморку, где стоял письменный стол.

Бумаги, телефон, портрет на стене — всё как полагается. Портрет изображал восточ ного потентата в погонах.

«Председатель революционного совета. Великий человек», — сказал комендант.

Я поинтересовался, какое это государство.

«Ирак. Не слыхал, что ли?.. Ирак — оплот свободы и независимости Востока про тив американского империализма. Друг нашей страны».

Какой страны, осторожно спросил я.

«Нашей! — отрезал комендант. — У нас страна одна. Есть ещё вопросы?» Медленно отворилась дверь, показался широкий зад уборщицы, которая несла поднос со стаканами, сахарницей и тарелкой. Несколько времени мы пили чай, ко мендант, спохватившись, протянул через стол волосатую ручищу, представился:

«Алексей. Можно просто Лёша... А как тебя звать, я знаю. И чем ты занимаешься, знаю... Я ваш журнальчик почитываю, — сказал он, — вы там разную хреновину пи шете, небось тоже на американские денежки, а?..» Комендант допил чай, обсосал лимонную дольку.

«Не хочу, конечно, тебя обижать, но вообще-то говоря... — он покачал головой, — нехорошим делом занимаетесь».

Почему, спросил я.

«А потому. Предаёте национальные интересы России. Ты Ильина читал?» «Какого Ильина?» «Иван Александровича, профессора!» «А», — сказал я.

«Читал или не читал? Очень советую. Великий человек. Вот вы там всё долдони те: фашизм, тоталитаризм... А что говорит Ильин? Ильин говорит: фашизм исходит из здорового национального чувства... России нужна сильная власть. Запад нас не зна ет, не любит, радуется нашим бедам... Пей чай».

Я поблагодарил за угощение, сказал, что мне пора.

«Куда это?» Я вздохнул, пожал плечами.

«К Маньке?» «Знаешь, Лёша, — сказал я спокойно. — Это не твоё собачье дело».

«Ага, — зловеще молвил комендант, развалился на стуле под портретом наслед ника ассирийских владык и сложил руки на животе. — Вот так, значит. Не моё собачье дело. Нет, ты постой, постой! Мы ещё как следует не поговорили».

«О чём?» «А вот о том самом. Во-первых. Посторонним вход в общежитие запрещён. Мне ведь только стоит слово сказать. Тебя отсюда грязной метлой погонят! Это как мини мум. Ясно?.. Нет, ты постой. Ты — не торопись. Сядь...» Он почесал в затылке и продолжал:

«Во-вторых... Мы так хорошо поговорили. Давай и дальше по-хорошему. В чём тут дело, всю, так сказать, ситуацию ты знаешь. Я тебе так скажу: если бы не я, Маша твоя давно бы пропала. Шаталась бы по панели, а потом, как все они, — в выгребную яму...

Попала бы в лапы одному из этих... Я этот мир знаю. Советую со мной не ссориться.

Давай начистоту, хочешь к ней ходить — пожалуйста. Я ничего не вижу, ничего не знаю.

Но имей в виду! Если ты другое задумал...» — он погрозил пальцем.

«Что задумал?» «Будто не понимаешь. Стать её другом. Покровителем, ёптвою. Ну, котом, по русски. Так вот: и думать не смей. Здесь хозяин один. Вот он здесь, перед тобой... Мою мысль понял? Ходить, ходи. И про это дело не забывай: сколько надо, — комендант потёр палец о палец, — она тебе сама скажет».

Однако, подумал я, она ничего мне об этом не говорила.

XVII Было воскресенье, по-прежнему стояли тёплые, дымчато-сонные дни затянув шейся осени. Полупустой поезд, безлюдная платформа;

я прошёл мимо касс-авто матов, спустился в туннель под железной дорогой, вышел наружу, там тоже ни души, вышел с другой стороны, она ждала на стоянке, она помахала мне издалека, я уселся рядом с ней. И мы покатили через уснувшие поля, под выцветшими небесами, мимо игрушечных деревень с двускатными крышами и балконами, со шпилями церквей, где вместо крестов красуются петухи, навстречу поднимающимся из низин медным, тронутым вялой киноварью лесам. По узкой, пустынной асфальтированной дороге ещё километров двадцать, и вот, наконец, лес расступился. Взошли на крыльцо. В этом домике, сказала она, её отец отдыхал после размолвок с её матерью, писал мему ары и сочинял стихи.

Среди сизых елей за железной оградой помещалось фамильное кладбище, гранит ные плиты с гербами, с длинными звучными именами. Составной герб — принадлеж ность не слишком древнего рода. Что значит не слишком древнего, спросил я.

«Древние гербы всегда просты, крест или зверь, больше ничего. А наш род из вестен только с шестнадцатого века. Я говорю о нашей фамилии, не о фамилии моего мужа... Вон там, — сказала она, — лежит мой дед. Он был повешен».

Вошли в дом и вступили в большую комнату, обставленную в рустикальном вку се.

«Voil». Она протянула мне фотографию в рамке, стоявшую среди других на сто лике в углу. Сухощавый человек с генеральскими листьями в петлицах, с планками орденов.

«Между прочим, один из немногих, с которыми Эрнст Юнгер был на ты. Вам это имя что-нибудь говорит? У Юнгера есть запись в дневнике о моём дедушке».

Она разыскала книгу на полке.

«В нём проявляется очевидная слабость аристократии. Он достаточно хорошо понимает, куда всё это идёт, но совершенно беспомощен перед лицом сволочи, у ко торой есть только один аргумент — насилие... Беспомощен. Это он так пишет о моём дедушке. Но ведь это неправда, как вы считаете?» «Если судить по результатам заговора, то Юнгер, может быть, и не так уж не прав...» «Ах, не говорите. Разве сам по себе этот поступок, этот... жест не имеет значе ния?» «Разумеется. И всё же...» Она сказала:

«Я была совсем крошкой. И дед мой сидел вот в этом самом кресле. Он был в мундире с золотыми пуговицами и узких лакированных сапогах. Всё в нём было узкое, лицо было узкое, он был высокий и стройный. И говорил со мной с испанской учти востью, словно с инфантой... Я стояла возле него, он усадил меня к себе на колени... От него пахло духами, табаком, сталью... он весь был из какого-то благородного металла.

У него были синие глаза. Больше я его никогда не видела. Нам, как вы понимаете, при шлось уехать. Плиту положили уже после войны».

«Вы сказали — повешен?» «Да, как все они. Он находился в Париже, занимал там высокий пост. Он и Юнгер жили в одной гостинице. Он даже успел кое-что сделать, когда пришло сообщение о взрыве. Ведь сначала думали, что покушение удалось. Но я уверена, он всё равно начал бы действовать, даже если бы знал, что диктатор остался жив... На другой день пос ле взрыва, — всё было уже известно, эта бестия отделалась царапинами... — дедушку срочно вызвали в столицу, он понимал, что это означает... Отправился в машине с денщиком и шофёром. По дороге велел остановиться и сказал, что хочет пройтись. И они услышали выстрел в лесу. Сначала думали, что это партизаны. Моя мама узнала, что он лежит в госпитале в Вердене. Его спасли, но он повредил зрительный нерв и ослеп. Палач вёл его под руку к виселице».

Она поставила портрет на столик, долго возилась, переставляя рамки с фотогра фиями.

«Некоторые до сих пор считают, что заговор и покушение, в военное время... Мой муж тоже так говорит. Он считает, что это измена и по закону с ними так и должны были поступить».

Я спросил:

«По какому закону?» «По тогдашнему, какому же ещё».

«И что вы ему ответили?» «Что я могу ответить... — Она пожала плечами. — Мы давно уже ни о чём не спо рим. Я ужасно голодна. А вы? Мы можем предварительно закусить, а ближе к вечеру пообедаем».

Она вынула из холодильника какую-то снедь, мы подкрепились и вышли из дому. Неловкость росла между нами, растерянность, которую можно было преодо леть только разговорами, но светский тон был неуместен, и оттого разговор только усугублял эту неловкость. Маленькая, бледная и зеленоглазая женщина в платье, поч ти доходящем до щиколоток, в ореоле янтарных волос, шла, стараясь попадать в шаг, помахивая прутиком;

поговорили о здешних местах, об удивительном цвете неба и календаре, начался охотничий сезон, объяснила она. Её муж каждый год в это время ездит в Каринтию, у него там Schlchen, крошечный домик-замок в горах. Так что я могу переночевать здесь без всяких затруднений.

«А если бы...» «Если бы он был здесь? Я бы вас не приглашала!» Она прибавила:

«Мой муж — своеобразный человек. Да и я тоже... У нас нет детей».

Я спросил, означают ли её слова, что барон против.

«Против того, чтобы у нас были дети, что вы! Как вам могла притти в голову та кая мысль. Род должен продолжаться».

«Он последний в своём роду?» «Есть родня в Англии, в Швеции. Северная ветвь. Но знаете, генеалогические со ображения меня лично мало беспокоят».

Дошли до леса.

«Я думаю, — пробормотала она, — дождя не будет».

Блёклое голубоватое небо незаметно превратилось в серо-жемчу-жное, дали за волоклись, исчезли тени. Мы шли кружным путём вдоль лесной опушки. «Расскажи те о себе, — попросила баронесса, — мы всё время говорим обо мне».

«Вам в самом деле интересно?» «Если бы не было интересно, я бы вас не приглашала».

«Что же мне рассказывать?» «Меня всё интересует. Как вы здесь оказались. У вас есть жена?» «Была».

«Здесь... или там?» «Она умерла».

«О! Простите».

«Мне кажется, что...» — проговорил я и хотел сказать, что незачем и не о чем осо бенно распространяться, что она уже достаточно обо мне знает. Я хотел сказать, что мы случайно познакомились и так же ненароком расстанемся. И слепые фиолетовые небеса, увядающий лес, и что-то неясное вдали — пелена облаков, или другие леса, или руины замков, — призывают к молчанию.

«Мне кажется...» «Да. Мне тоже», — сказала она, и теперь, когда я вспоминаю этот диалог, мне почти ясно, что имелось в виду. Мы подбирались к неизвестной мне цели нашего раз говора, к тому, ради чего была затеяна эта поездка, мы словно карабкались на высо кую гору, и чем дальше, тем труднее был каждый шаг, и мы радовались возможности брести, отдыхая, когда крутизна сменялась пологой тропинкой. А там опять круто вверх — последний, почти отвесный отрезок пути — и чуть было не оступились, чуть не сорвались вниз, — и вот площадка.

«Послушайте...» — пробормотала она.

Обогнули опушку, открылось широкое поле, рапс был уже убран. Я подставил руку кверху ладонью.

«Вы думаете, капает? — Она оглядела небо и покачала головой. — По-моему, дождя не будет».

«Вы не боитесь промокнуть?» «Я? Нисколько. Но я говорю вам, дождя не будет. Вы плохо знаете наш климат».

«Вы хотели мне что-то сказать...» Короткое молчание.

«Да. Хотела сказать».

XVIII «Дело вот в чём».

Первые фразы были произнесены сухим, строгим, я бы даже сказал, начальствен ным тоном. Но затем самообладание стало покидать мою собеседницу.

«Дело вот в чём... только не свалитесь со стебля!» «Что это значит?» «Это такое выражение. Вы его не слыхали? Я хочу сказать, не падайте в обмо рок. Мои семейные обстоятельства вам теперь более или менее известны. Я бы хотела просить вас, чтобы наш разговор, как и эта встреча, остались между нами. Впрочем, сейчас вы всё поймёте. Я хотела вам предложить... просить вас... не сочтите это экстра вагантностью. Я... — она запнулась, — одним словом, я хочу, чтобы вы подарили мне ребёнка».

Площадка на вершине, куда мы, наконец, взобрались.

«Ребёнка?» — ошеломлённо спросил я.

«Да. Ребёнка».

Я остановился, и она остановилась. Кругом стояла такая тишь, что, упади с дерева листок в ста шагах от нас, мы бы услышали. Стало накрапывать. Она вздохнула.

«Выслушайте меня... Я сделала все необходимые исследования. Вероятно, мне не следовало бы вам говорить, что я не люблю моего мужа, никогда не любила... но дело не в этом, дело в том, что теперь стало окончательно ясно, виновата не я, виноват он, я имею в виду бездетность... Мои годы уходят...» Мы стали под деревом. Дождик слабо шелестел вокруг нас.

«Вы молчите», — сказала она.

Я проговорил:

«Света-Мария...» «Да».

«Но почему я?» «Почему вы. Представьте себе, мне трудно объяснить. Потому что вы, а не кто-ни будь. В тот день, когда вы приехали с вашим коллегой... когда вы вошли. У меня вдруг промелькнула мысль. Как-то ни с того ни с сего. Первые мысли всегда самые безумные...

и... и, может быть, самые верные. Так вот, я подумала: Бог мой — а почему бы и нет?».

Я усмехнулся. «Света-Мария, вы меня совершенно не знаете».

«Немного знаю».

«Вы даже не знаете, — продолжал я, — достаточно ли я здоров».

«Я навела справки».

«Каким это образом?» «Предоставьте мне самой заботиться об этом».

«Я здесь совершенно чужой человек».

«Это и есть, скажем так... один из доводов. Не единственный, конечно... Позволь те мне выложить все карты на стол. Если вы согласны... пожалуйста, не возражайте, выслушайте меня... Если вы согласны и... всё будет хорошо... я хочу сказать, если ребё нок появится на свет, никто ему никогда не должен будет сообщать об обстоятельствах его рождения, его жизнь, как вы понимаете, будет обеспечена, он будет носить наше имя, будет законным наследником, и никто...» «Баронесса... — я перебил её, она посмотрела на меня с упрёком. — Света-Ма рия. Я ничего не хочу обсуждать...» «И не надо», — сказала она быстро.

«...разрешите мне только задать один вопрос. Вы сказали — если я вас правильно понял, — сказали, что барон не способен зачать ребёнка...» «Да, но он не в курсе дела. Он уверен, что причина — это я».

«Значит, э...» «Да, — сказала она просто, — врач показал мне его сперму под микроскопом».

Стало совсем сумрачно, капли падали сквозь листву, дождь шуршал вокруг нас, дождь был семенем, падавшим на осеннюю бесплодную замлю. Баронесса сжи мала на шее кружево воротничка, я набросил свой пиджак ей на плечи, она про бормотала:

«Само собой, и ваше существование будет обеспечено».

«Моё существование, что это значит?» «Вам будет выплачиваться ежемесячное пособие. Из Швейцарии...» «Баронесса!» Она не слушала. «С тем, однако, что вы никогда...» Пособие, подумал я, — за что?

Странно сказать, но только в эту минуту я осознал, чего, собственно, от меня хо тят. Физически осознал. Чтобы назавтра выкинуть меня, не глядя, как использованный билет для однократной поездки.

Расхохотаться! Вот что сделал бы каждый на моём месте.

Мы стояли под деревом, продрогшие, в сырой, пахнущей мёртвыми листьями полумгле, полутьме, спустя немного я услышал ее голос на бегу.

«Пожалуйста, ничего не говорите... не отвечайте... Я понимаю, что наговорила много лишнего... Нам надо поторопиться... Не повезло с погодой... Боже мой, — го ворила она, — вы совершенно промокли. Вам надо сменить платье. Пожалуйста, вот сюда. — Она немного суетилась. — Вы найдёте там всё что нужно... Вы умеете разжи гать камин?» Умытый и причёсанный, я чиркал спичкой, сидя на корточках, подобрав полы шёлкового халата. Она вошла. Как и я, она была в кимоно. Я откупорил бутылку.

Мы сидели между свечами. Воцарилось уди-вительное спокойствие, больше ничего не было сказано, словно ничего не произошло;

в сущности, и не могло произойти;

лицо её выражало полную безмятежность, уста произносили будничные незначащие слова, — она давала мне понять, что не было никакого разговора. Двое, женщина и мужчина, сидели за столом, трещали дрова, мерцали свечи, искрилось вино. И вот она явилась издалека, непостижимая музыка, четырежды стучащая фраза наполнила счастьем, которому нет названия, рояль робко начал разговор, и оркестр отозвался сначала вполголоса, потом уверенней;

скрипки постепенно овладели собой, почувс твовалось тайное могущество, и волшебная тема отступила, прощальная, уплываю щая, как далёкий остров вечной юности. Не мы понимаем музыку, сказал кто-то, по нять музыку невозможно, — но музыка понимает нас.

XIX Новость, которую я услышал от Клима, не была новостью: к этому шло. Правда, всё происходило по секрету от меня или по крайней мере без моего ведома: телефон ные переговоры, визиты и совещания, во время которых Клим оставался с гостями в своём кабинете. Меня не приглашали, со мной не советовались, меня оставили в покое. Я не протестовал. Мало помалу мы вовсе перестали разговаривать, обсуждать что-либо;

коротко приветствовали друг друга, после чего каждый уединялся в своей комнате и делал что положено. Главное, при всей его всё ещё не остывшей сенсацион ности, подразумевалось само собой.

Главное — это был гниловатый запах весны, которым тянуло всё сильней из Рос сии. То, чему я отказывался верить, по-видимому, совершалось на самом деле, неотвра тимо и с возрастающей скоростью: глетчер сдвинулся с места и поехал вниз, крошась и оплывая на солнце. Каждая неделя приносила новые перемены. Клим объявил, что на очереди вопрос о восстановлении гражданства. «Тебя, конечно, это вряд ли интере сует». Моё равнодушие уже не раздражало его. По-видимому, он давно списал меня в расход. Войдя как-то раз в комнату, где я проделывал своё обычное упражнение, он коротко осведомился о чём-то, поглядел в окошко и пробормотал: «Да, кстати... не помню, говорил ли я тебе».

Я встал на ноги.

«Журнал закрывается».

Как уже сказано, этого надо было ожидать, и всё же я был несколько ошарашен.

Журнал был, что ни говори, нашим общим детищем, он сделался для нас почти живым существом, и вот теперь тебе объявляют, а вернее сказать, доводят до твоего сведения, что это живое существо готовится испустить дух.

«Когда?» — спросил я.

«По-видимому, со следующего месяца».

Клим развёл руками, это было сказано так, словно весть была неожиданной для него самого. Было сказано — и он почувствовал облегчение. Он поспешил уточнить:

то есть, конечно, не закрывается насовсем. Приостанавливается. Мы рассчитываем во зобновить его на новой основе.

Я спросил: кто это «мы»?

«Я... и будущие сотрудники. В конце концов, и ты тоже... Если, конечно, захо чешь».

То есть явно подразумевалось, что я не захочу. На новой основе — это значило «там».

«Ты решил вернуться?» «Конечно».

«Но ты мне об этом ничего не говорил».

«Разве?.. Господи, но это же ясно. А как же иначе. Это само собой разумеется.

Что нам здесь делать?» «А что там делать?» «Там? Извини, — сказал он, — я тебя не понимаю. Когда там такие события. Про исходит настоящая революция! Мы просто обязаны вернуться».

Я спросил, могу ли я рассчитывать на выходное пособие.

«Какое пособие?» «Фирма закрывается и выплачивает служащим компенсацию. Так принято... по крайней мере, в этой стране».

Последнюю фразу не следовало произносить. Получалось так, что я противопос тавляю «эту страну» варварским обычаям России. И как бы попрекаю моего товарища тем, что он верен этим обычаям. В былые времена он бы взорвался. Но теперь — ни какой реакции. Словно он хотел показать, что он уже там, по ту сторону границы.

Покачал головой. Разумеется, никакого пособия мне не полагалось. Наши средства на исходе. Южный барон, как мне, вероятно, известно, отказал. Из Штатов больше ниче го не поступает: они там считают, что холодная война кончилась. Так что уже по этой причине пора было закрывать лавочку.

Но сколько-то ещё осталось, сказал я. Нет, сказал Клим, денег хватит только на то, чтобы переправить технику и остальное.

Он собирался забрать с собой обе пишущих машинки, копировальный аппарат, ещё что-то и гордость редакции, недавно приобретённый компьютер. Прочее состав лял наш архив, стопки старых номеров журнала, крамольные брошюры и рукописи.

Говорить больше было не о чем, всё же я не удержался и спросил:

«А если там ничего не получится?» «В каком смысле?» «Если не удастся наладить выпуск?» «Не думаю, — сказал он. — Наш журнал там известен. Одним сло-вом...» Одним словом, надо ехать, все эти годы мы держали руку на пульсе страны, но теперь события развиваются столь стремительно, что мы здесь начинаем отставать.

Даже если бы денежки не иссякли, надо было выпускать журнал там. Надо ехать, надо возвращаться туда, где нас ждут, где мы нужны, где нам готовы всё простить. Что про стить? Да то, что мы сбежали, оставили родину, бросили нашу старую мать.

«Выходит, — пробормотал я, — можно считать себя уволенным?» «Выходит так», — промолвил Клим и снова развёл руками. Я окинул вглядом свой «кабинет», оторвал прикнопленный над столом план очередного номера, снял цветной календарь, свернул в трубку и сунул в карман. На улице шёл проливной дождь;

постояв в подъезде, я швырнул календарь в урну и двинулся в неизвестном направлении.

Summing up, — я испытывал облегчение.

XX Как ни странно, восстановить иные события легче немного погодя, нежели сразу после случившегося: память переживает нечто вроде обморока, нужен срок, чтобы она пришла в себя. Дождь покончил с бабьим летом. Мы ввалились в уединённый дом, промокшие до нитки. Дождь шумел всю ночь с воскресенья на понедельник, и всю обратную дорогу в город — возвращался я один — стрелы дождя летели навстре резюмируя (англ.) чу окнам вагона. Это был тот самый понедельник, когда Клим объявил о своём реше нии. И когда, выйдя из нашей конторы, чтобы никогда больше не увидеться с моим товарищем (позже я узнал, что он в самом деле отбыл, потом вернулся, некоторое время спустя снова уехал, журнал, по слухам, так и не возобновился), когда, стоя в подъезде с ненужным календарём в руках, я думал о том, что непостижимая судьба поворачивает ко мне свой серебряный лик, чтобы сказать мне, что я свободен, нако нец-то окончательно и безвозвратно свободен — от всех обязанностей, от всех дел, от рутины, от этих оглобель жизни, — избавился раз и навсегда, — когда я так стоял и размышлял, дождь по-прежнему хлестал по чёрному тротуару и гнал согбенных про хожих, и смывал прошлое, и мимо меня, с могильным сиянием фар, в веерах брызг неслись автомобили. Итак... на чём мы остановились?

Что ж! Мы остановились на том вечере, воистину самом прекрасном из вечеров, по крайней мере, прекрасно начавшемся или, лучше сказать, прекрасно задуманном.

Патрицианка, сошедшая с полотна XVII века, указала на ванную. Гость принял душ и, облачившись в дальневосточный халат, словно повелитель, прошествовал в малень кую гостиную.

Я вспомнил, как это делалось в годы нашей юности, в те ослепительно-солнечные дни и морозные, оловянные, свинцовые ночи, когда мы провели однажды каникулы в деревенской избе, вдвоём, с запасом привезённых продуктов и водки, с заснеженным штабелем дров на дворе. Сложил крест-накрест сухие мелко распиленные поленья, между ними щепочки, комок бумаги. Voil! Огонь заплясал в камине. Я проверил тягу, придвинул решётку к очагу, я уселся за стол и ввинтил штопор в бутылку отличного шабли primeur. Хозяйка, маленькая и уютная в тесном оранжевом кимоно, в вязаных носках, внесла тарелки с едой.

Ни единым словом не было упомянуто о том, что произошло на лесной опушке.

Мне стало ясно: она спохватилась, она поняла, что совершила оплошность, и благо дарна за молчаливое согласие считать не состоявшимся наш дикий разговор. Я пох валил вино, мы наслаждались покоем, сухостью, теплом, божественной музыкой, это был Четвёртый фортепьянный концерт Бетховена, мой любимый, — и сидели, как за чарованные, глядя на язычки огней. Говорят, три свечи — дурное предзнаменование, так, по крайней мере, считалось в России. Здесь же, если не ошибаюсь, они служат знаком и обещанием благополучия. Pax in terra et in hominibus benevolentia.

Вспомнилась эта формула, поход в больницу, покойный пахан-профессор, — как далёк от этого мира был мир, куда я ненароком забрёл! И уж совсем астрономическая дистанция отделяла от них планету, на которой мы жили зимой в заваленной снегом деревне, в избе с дощатым столом, почернелыми иконами и огромной деревянной кроватью, вдвоём, с запасом еды и выпивки, с отсветами огня на железном полу перед печкой. И снова — pax in terra, на земле мир... Я спросил, католичка ли она. Взглянув на меня, она спросила в свою очередь, почему я спрашиваю, я не знал, всё говорилось по наитию, невзначай. Да, конечно, сказала она;

как и подобало южной дворянке;

по том добавила: «Для меня это большого значения не имеет».

«Религия?» «Не религия, а вероучение. Существует разница между культом и...» «И чем?» «Верой в Бога».

«Вы верите?» Она снова взглянула на меня и ничего не ответила.

«Но вы бываете в церкви».

Должно быть, она подумала, что я намекаю на моё времяпровождение на сту пенях св. Непомука и моё разоблачение. Перевела глаза на оранжевые лепестки ог ней — фаллические цветы — и проговорила:

«Да, бываю».

Я встал, чтобы подбросить дров, вернулся, подлил ей и себе, за что же мы вы пьем, спросил я. «В самом деле, — улыбнулась Света-Мария, подняв бокал, — за что?

Может быть, за вас?..» Она сидела спиной к очагу, прошло невообразимо много времени, что-то проис ходило, летели искры, рушились рдеющие головни, некогда бывшие юной порослью, стройными стволами, аккуратными полен-ницами, и за это время прошла вся жизнь, и жизнь была перерублена, когда обстоятельства, о которых не было ни малейшей охоты вспоминать, заставили бросить Катю и опостылевший город, пресловутую ро дину, а лучше сказать, когда эта родина вышвырнула меня пинком под зад, — но сей час мне казалось трусливым и лицемерным ссылаться на «обстоятельства». Обстоя тельства всегда готовы избавить нас от ответственности. И вот теперь я сижу за столом, в невероятном японском облачении, вернее, сидит моя уцелевшая половина, в доме, где я никогда не был и никогда больше не буду, перед маленькой пышноволосой жен щиной, отважно предложившей себя и тотчас отказавшейся от своего проекта, сижу в последний раз, ибо и с ней я больше не увижусь. Мысли, которые и мыслями не назовёшь, картины одна другой притягательней и ужасней проплывали на дне моих глаз;

машинально я протянул руку и отпил глоток.

«Конечно, — проговорила она, — и у меня есть проблемы...» Я перевёл на неё вопросительный взгляд.

«Прежде всего, я nullipara».

«Что это значит?» «Не рожавшая. Мой врач считает, что есть известный риск...» Значит, она вовсе не думала отказываться. Весь вечер её мысли вертелись вокруг этого предложения! Значит, то, что в «проекте» должны участвовать двое, что в конце концов у меня есть собственная гордость, —ею вовсе не принималось во внимание.

«Света-Мария...» «Молчите. Это не ваше дело. Я же говорю — мои проблемы. Я ужасная трусиха.

Вы знаете, что мне уже за сорок? К тому же доктор говорит, у меня узкий таз...» «Вы что, обсуждали всё это с вашим врачом?» «Конечно, а как же. — Она добавила: — Он абсолютно надёжный человек».

Я молчал, она продолжала:

«Может быть, следовало побеседовать со священником. Но я вам уже говорила...

Я, может быть, и верю в Бога. Да, конечно, я верую. Только, знаете, наша церковь как то не внушает мне доверия».

«Ещё бы», — заметил я, невольно отклоняясь от темы.

«Вы, наверное, православный. Православие — очень строгая религия».

«Её не существует, — сказал я. — В России, во всяком случае».

«Вы хотите сказать, большевики... я слышала, что все храмы были разрушены».

«Причём тут большевики».

«Не понимаю».

«Её нет — одна оболочка. Видимость».

«Вы думаете? — сказала она рассеянно. Она пробормотала: — Иногда мне начи нает казаться, что вас мне послал Бог...» Говоря по правде, меня слегка передёрнуло от этих слов.

Не помню, что я ответил. Мы снова вступили на минное поле. Должен оговорить ся, что чужой язык имеет свои преимущества. Чужой язык освобождает от запретов.

Он кажется безопасней. Слова не так обжигают, как на родном языке. На чужом языке можно говорить о вещах, которые на своём родном невозможны, на чужом языке лег че признаться в любви или отвергнуть любовь... одним словом, я не ду-маю, что мог бы вести разговор с хозяйкой, случись нам беседовать по-русски.

Она умолкла, занятая своими мыслями, предоставив мне заполнить паузу незна чащей репликой, вместо этого я вышел из-за стола, выбрал свободное место и, взмах нув руками, встал на голову.

«Что вы делаете?» «Баронесса, — сказал я с пола, — мне так легче собраться с мыслями».

XXI Обыкновенно, изъясняясь на языке аборигенов, я непроизвольно начинаю на нём же и думать или по крайней мере приводить в порядок свои мысли, теперь же я заме тил, что думаю по-русски. Полагаю, со мной согласятся, если я скажу, что язык род ных осин удивительно хорошо приспособлен к тому, чтобы мыслить на нём, находясь в позе, которую я продемонстрировал моей собеседнице.

«И долго вы так будете стоять?» «Всего три минуты, дорогая», — сказал я. Мы снова сидели за столом, перед оп лывшими свечами. Над чёрными руинами в камине плясало призрачное пламя, это была агония. Баронесса встала и вернулась, сияя улыбкой, неся два высоких бокала и в крахмальной салфетке сребро-головую бутыль в оранжевом уборе под цвет её кимо но, с портретом бессмертной вдовы.

«Я считаю, нам нужно отпраздновать нашу свадьбу!» «Вы ещё не получили согласие жениха», — сказал я холодно.

«Ах да, согласие... — Меня смерили длинным взглядом. — Я считаю, — внятно сказала она, — что мы должны отпраздновать нашу свадьбу».

Я отколупнул станиоль, снял проволочный предохранитель. Медленно, угрожа юще вращая куполообразную пробку, сдерживая напор газа, я смотрел в глаза моей сообщнице, это был поединок зрачков;

я почувствовал, как дёрнулась моя щека, сла бый хлопок, словно отдалённый взрыв, нарушил молчание, лёгкое облачко курилось над горлышком, ледяной напиток полился в бокалы. Стоя мы ждали, когда уляжет ся кипенье. Мы напоминали дипломатов двух враждующих государств. Медленно, с опаской были вознесены кубки. «Zum Wohl!» — и она назвала меня по имени.

«Zum Wohl».

Я спросил, подняв брови: не подкинуть ли ещё дров в камин?

Она покачала головой.

«Между прочим, — холод шампанского почувствовался в её голосе, — отвер нуться от дамы, когда она бросает вам цветок, это... по меньшей мере невежливо. Зна ешь что... Ведь мы теперь на ты, не правда ли. Я не настолько тупа, чтобы не понимать, что так просто это не делается... Не надо сейчас об этом думать. Предоставь вещам итти своим естественным ходом».

«Естественным?» «Конечно. Разве это не естественно, если мужчина и женщина остаются наедине, и... ясно, что дальнейшее неизбежно?» «Неизбежно?» на здоровье (нем.).

«Да».

«Мне кажется, — сказал я, — в нашей ситуации есть что-то комичное».

«Может быть... Отнесись к этому легче. Русские из всего делают проблему. В кон це концов, это действительно забавно: представь себе, что у тебя интрижка с дамой из хорошего общества. Нет, нет, — она опустила голову, — я говорю не то. Совсем не то.

Лучше помолчим. Представь себе, что...» Она подвинула мне свой бокал.

«Бывают неудачи», — заметил я, берясь за бутылку.

Она обвела меня искоса ироническим взглядом.

«Вот что тебя волнует», — сказала она.

Мы вновь осушили рюмки. Я бы даже сказал, бодро осушили. Возможно, вдова Клико была виной тому, что диалог стал принимать игривый характер. В конце кон цов, выносить пафос можно лишь в небольших дозах. И мы попытались найти убежи ще во фривольности.

«Не то чтобы волнует, но... Всё бывает».

«Ты хочешь сказать: не всё бывает. Странный разговор... накануне брачной ночи. В конце концов, впрыснуть два миллилитра — или сколько там — мужского семени, разве это так сложно? О, извини, — сказала она, смеясь. — Сама не знаю, что говорю!» «Ты говоришь то, что думаешь».

«Может быть, но слова всё искажают. Я думаю обо всём сразу. О самом простом и самом сложном... самом непонятном. Это судьба... Ты веришь в судьбу?» Я пожал плечами.

«Ты находишь меня недостаточно привлекательной?» «Я этого не говорил».

«Хорошо, тогда я сама скажу. Сначала налей мне... только немного... это вредно для ребёнка. Ты говорил, что я похожа на портрет Дюрера. Другие тоже говорят. Но ведь эта дама, согласись, не так уж уродлива! Да... да... — говорила она, теперь уже глядя не на меня, а в пространство между нами, — я не юная девушка. Но позволь тебе напомнить: жёны, не слишком влюблённые в своих мужей, хорошо сохраняются, это давно замечено. Они не засыхают, как старые девы, и это понятно: результат регуляр ного полового контакта. Но и не расходуют почём зря свои силы. А я к тому же ещё была добродетельной супругой».

«Света-Мария... зачем ты мне всё это говоришь?» «Дай мне договорить... Ты недурно сложен, для мужчины это самое главное. За лог полноценного отцовства. Но ты, возможно, не обратил внимания... должного вни мания, что и я... Мои платья не дают ясного представления... Уверяю тебя, я сложена на диво. Ничего лишнего! У меня в меру широкие бёдра. Мой зад выступает ровно на столько, насколько это требуется. Живот без складок, живот нерожавшей женщины.

У меня грудь, которой позавидует любая девчонка. У меня маленькие, немного рас ставленные, прекрасно сформированные железы с розовыми сосками. Хочешь, чтобы я продолжила это описание? Плесни мне ещё немного... капельку».

XXII Пауза. Я намерен сделать паузу. Я огляделся: сколько уже было в моей жизни таких пристанищ, голых обшарпанных стен, подтёков на потолке. Всё, что я забираю с собой, несколько книг, зимнее пальто и, само собой, моё профессиональное обмун дирование — штаны, балахон, древняя касторовая шляпа, к которой я питаю суевер ную привязанность, — частью сложено в чемодан, частью висит на стуле. Прочее мне не принадлежит. Я не собираюсь присесть напоследок, по русскому обычаю. Я сюда уже не вернусь. В положенный срок внесена квартирная плата, ключи лежат на столе, я предупредил жилищную компанию о том, что освобождаю комнату. Не комнату, а конуру. Они требовали, чтобы я произвёл ремонт, но с меня, как говорится, взят ки гладки. Не буду рассказывать о формальностях, о сидении в коридорах всем нам знакомого учреждения, где, кстати, произошла у меня встреча со старым приятелем.

В дальнем конце воздвиглась, валкой походочкой мимо обсевших все стулья, похо жих на тени просителей приблизилась фигура Вальдемара. «Алала!» — услышал я древнегреческое приветствие. Теперь он был в длинной седой бороде, которую, я ду маю, специально отбеливал;

есть такие снадобья.

«Ты чего здесь торчишь?» «Да вот, — сказал я, — сижу...» «За пособием пришёл, что ль?» «В этом роде».

Вальди выразил удивление, что давно не видел меня на рабочем месте.

«Если ты имеешь в виду редакцию, — сказал я, — то её больше не существует».

«Накрылась?» «В этом роде».

«Ну и хрен с ней. Я не об этом. Кстати: за тобой должок!» «После отдам», — сказал я.

«Когда это, после?» Мы ещё немного потолковали. Прохвост сумел-таки после смерти нашего пахан окончательно закрепить за собою его прерогативы. Не знаю только, счёл ли своим долгом взять на себя его заботу о нас. В это время на табло появился мой номер, зами гал огонёк над дверью.

«Я тебя везде найду!» — крикнул он вслед.

Выйдя из кабинета, я огляделся: коридор был по-прежнему полон страждущих, Вальдемар исчез;

я спустился по лестнице в вестибюль, вышел на улицу, поглядел в обе стороны, дорога в мир была открыта. На углу я сунул три монеты в щель автомата, снял трубку и набрал номер. Я брёл мимо вывесок и витрин, распахнутых дверей кафе, кое-где столики снова стояли снаружи, за стёклами сияли шестиугольные звёзды, бли зилось Рождество, была оттепель, всё ещё продолжалось неопределённое время года.

Навстречу мне постукивали каблуками женщины, маршировали мужчины в плащах нараспашку, плелись старухи, и на всех лицах играла, как солнце на поверхности вод, обманчивая весна;

я шёл без цели и направления, — по крайней мере, так мне хоте лось думать, в известном смысле так оно и было: без всякой цели;

шёл, почти весёлый, свободный, вот что главное, и беззаботный, как этот город, по которому некогда брёл юноша-монах в чёрном плаще с капюшоном и видел в небе над дворцами огненный меч возмездия, но до огня и пепла было ещё далеко. В самом деле, времени было хоть отбавляй. Я вышел к скверу и удобно устроился на скамейке. Спиной ко мне, на по стаменте, окружённом цепями, сидел позеленевший бронзовый король.

Известно ли ей, кто это, спросил я Марью Фёдоровну, когда она опустилась на скамью рядом со мной.

Она покачала головой.

«Надо знать историю нашей новой родины», — сказал я наставительно, принял из её рук аккуратно завёрнутый бутерброд, банку кока- колы, прочёл, жуя и прихлё бывая из отверстия, учёную лекцию.

Жестянка полетела в урну. Бледное солнце выглянуло из марли облаков. Я хлоп нул себя по коленям. После этого началось длинное путешествие. Мимо старых особ няков, чугунных решёток и маленьких львов, сидящих, точно дети на горшках, на своих постаментах, мимо аккуратных безликих зданий, построенных на месте сгоревших и разбомблённых кварталов, мимо голых деревьев, где высоко на суках висели похожие на гнёзда растения-приживалы, где сидели, задумавшись, чёрно-лиловые птицы, по мокрым песчаным дорожкам, где мальчишки мчались на карликовых велосипедах, с красными флажками на длинных качающихся жердях бамбука за спиной, словно конные самураи.

Сыр-бор разгорелся из-за того, что люди епископа собирали дань с купцов из южных земель, а герцогу ничего не доставалось, продолжал я, и тогда герцог ве лел разрушить переправу и выстроил собственный мост выше по реке, откуда всё и пошло. Зависть, сказал я, породила этот привольный город. Держась за руки, мы спустились по каменным ступенькам к воде. Мост гремел высоко над нашими голо вами.

До зимы было ещё не так близко, настоящая зима в наших палестинах начина ется в конце января, но народ запасается одеялами, воровства здесь не бывает, кто-ни будь притащит жаровню, люди живут коммуной. В крайнем случае, сказал я, можно переночевать в метро, бургомистр заблаговременно распорядился не запирать двери в морозные ночи. Бургомистр даже посетил как-то раз это убежище. В газете была статья и фотография.

На сухой площадке между плитами берега и бетонным быком, стояли деревян ные койки и ржавые железные кровати, комод с телевизором, газовая плита;

на пле чиках висел фрак, порыжевший от старости и невзгод, стояло облупленное пианино, на котором владелец, облачившись во фрак и цилиндр, в перчатках с обрезанными пальцами, играл в рождественские дни на базаре Христа-дитяти, пианино выволаки вали наверх и грузовичок вёз его на главную площадь города. Источенный червяком шкаф, переживший царствования и войны, с остатками деревянной резьбы, с чёрным исцарапанным зеркалом, отгораживал угол для желающих воспользоваться двус пальным ложем любви. Маша взглянула на меня, я пожал плечами. Устанавливается очередь, сказал я.

XXIII Мало того, что я забыл о случившемся. Из памяти начисто выветрилось время, три или четыре года тому назад, когда сам я, получив известие и по собственной воле намеревался проститься с этим лучшим из миров. С тех пор я был осуждён, если можно так выразиться, на пожизненное существование. Как бы то ни было, новость оказалась ложной. Мысли заняты были другим, я снова куда-то ехал. Так как движе ние поездов временно было прекращено, я поднялся следом за всеми по эскалатору, рассчитывая воспользоваться наземным транс-портом;

было зябко, пасмурно, смер калось. Угрюмая толпа штурмовала автобус. Вновь, как навязчивый сон, как сон во сне, изнурительная езда в лабиринте тусклых улиц, по кривым ухабистым переулкам, в тряске и духоте, в испарениях мокрой одежды;

мелькание огней, дождь, ползущий по чёрным стеклам колыхающегося экипажа. Дождь лил всё гуще, автобус остано вился посреди водной глади, люди старались перепрыгнуть с подножки на тротуар.

Оглянувшись, я увидел, что никого больше нет, ни автобуса, ни людей. Ливень стал утихать. Нечего удивляться, что я не сразу отыскал дом и полуразрушенный подъезд, ведь прошло столько времени, столько воды утекло;

и, однако, было заметно, что ни чего, в сущности, не изменилось. Единственное новшество — фонари, лунное сияние газосветных трубок. Память воз-вратилась ко мне. Лучше сказать, я вернулся в свою память, как в мёртвый дом. На постели лежала моя жена.

«Т-сс, — прошептал я, — только не пугайся».

Она села на постели. Я нащупал выключатель, свет зажёгся над столом в оранже вом абажуре, остальное — кровать, стены, тускло отсвечивающий шкаф, циферблат часов — было погружено в полумрак.

Я принёс ей домашний халат, она накинула его на плечи поверх ночной рубаш ки, сунула руки в рукава, поднялась — я подвинул ей домашние туфли — и завязала поясок. Мы сидели за столом, она сказала, можно вскипятить чай, есть остатки ужи на, осведомилась о багаже, я ответил, что оставил вещи в камере хранения, но тотчас поправился, сказав, что приехал налегке, она недоверчиво взглянула на меня, едва на чавшийся разговор заглох. Она взглянула на часы. Я сравнил их с моими наручными часами, стоят, сказал я. Она не поняла, какие часы я имею в виду.

Я пробормотал:

«Значит, слух оказался ложным».

Моя жена рассеянно кивнула, очевидно, поняв, о чём я говорю. Она хотела под няться, я остановил её жестом. Она провела рукой по волосам.

«Ну, рассказывай».

Я ответил ей вопросительным взглядом.

«Как ты там живёшь. Обзавёлся семьёй?» Я покачал головой.

«Очень уж ты облез, — сказала она. — Надолго приехал? Где собираешься оста новиться?» Я усмехнулся. «Знаешь что, — сказал я, — может, я сам приготовлю? Я всё най ду!» — крикнул я, выходя на кухню.

Мы снова сидели друг перед другом, под абажуром, помешивая в чашках, где кружились маслянистые блики.

«Надолго, — промолвил я, пробуя с ложечки обжигающий чай, — ты спрашива ешь: надолго? А как ты сама думаешь?» «Откуда мне знать».

«Как можно спрашивать, — я дул на ложечку, — как можно спрашивать, зная о том, что со мной здесь произошло?.. Он не остывает!» — возмущённо сказал я.

«Потерпи немного. Налей в блюдце».

«Да если бы и не произошло... В этой стране нельзя жить. Я бы просто загнулся в этой стране! Вот ведь и ты...» — я осёкся.

«Слух оказался ложным», — сказала она спокойно.

«Слава Богу», — пробормотал я.

Она проговорила:

«Значит, так. Жить здесь невозможно. Всё ужасно — начиная с чая».

«Да — и кончая этим гнусным переулком, этими грязными, неубранными ули цами, вечной толчеёй, этим всеобщим, застарелым, неизлечимым хаосом, этой веч ной неустроенностью, этим наглым презрением к человеческой личности!» «Ну вот, теперь ты можешь спокойно пить свой чай... Ты завтра уезжаешь?» Я сидел, опустив голову.

«Ляжешь там, — она кивнула на неубранную постель. — Я себе постелю на полу».

«Что ты, Катя, — сказал я испуганно, — с твоим здоровьем!» «Как-нибудь пересплю ночь. Когда тебе надо вставать?» «Мне? — спросил я. — Ах, ну да... Чуть было не забыл».

«Что ты бормочешь?» «Я хотел тебе сказать, Катя...» Свет абажура, тишина и тепло разморили меня. Слова, как обсосанная карамель, прилипли к зубам, я чувствовал, что мне трудно говорить на своём родном языке, — я уже упоминал о том, как трудно произнести вслух некоторые вещи на родном языке.

Странный хохоток вырвался из моей груди, я проговорил:

«А зачем мне, собственно, рано вставать? Я хотел спросить... Может, мне остать ся?» Она подняла брови.

«Я вернулся, Катя, — сказал я. — Вернулся. Ничего не поделаешь».

Чай остыл.

Зов родины Сие творите в моё воспоминание.

От Луки, 22: I Пассажир атлантического лайнера увидел в иллюминаторе низкое здание аэро вокзала, прочёл название города — греческие буквы — и подумал, что должен был бы испытывать необычайное волнение. Вместо этого им владело странное спокойс твие — чувство нереальности. Нереален был прежде всего он сам. Пассажир чинно шагал вместе с другими к широкому входу, который охраняли солдаты в пятнистой полевой форме. В холле, на лестнице — всюду стояли вооружённые люди, почему-то в матросских тельняшках под гимнастёрками нараспашку. Он встал в очередь в зале паспортного контроля, народу всё прибавлялось. Один за другим зажглись стеклян ные кубы над контрольными кабинами, люди бросились к другим очередям, толпа смешалась, турист топтался, не зная, куда податься, и очутился в самом конце очереди.

Ожидание заняло много времени. Он разглядывал рекламы на стенах. Прислушива ясь к говору соотечественников, различал каждое слово и не понимал, о чём они гово рят. Постепенно чувство действительности, то самое чувство, которое сознаёшь только когда оно исчезает, возвращалось к туристу, правильнее было бы сказать — чувство двойной действительности. Точно он сделал шаг на другую половину разводного мос та: одна нога здесь, другая там. Мост медленно расходится, а внизу вода. Наконец, он приблизился к барьеру. С чемоданом у ног, держа свою книжечку наготове, он ждал решающего момента. Офицер за стеклом — это была женщина — углубилась в изу чение бумаг, мать с малышом на руках, держа за руку другого, засуетилась, посадила ребёнка на полку перед стеклом кабины, рылась в сумочке, требовалось предъявить ещё что-то. Контролёрша безучастно наблюдала за ней. Туристу — малоподходящее слово, он сам не знал, как себя аттестовать, — туристу представилось, как пальцы с кровавым маникюром развернут его паспорт, как контролёрша, прижимая погоном телефонную трубку, произнесёт несколько слов. Приезжего просят «пройти». Ком ната с зарешечённым окном, с портретом властителя. Приезжий требует, чтобы его соединили с посольством. Ошибаетесь, гражданин, посольство тут ни причём. Но по чему его задержали? Это вам объяснят в другом месте.

Хлоп! Удар штемпелем. Счастливая мать удалилась. Он приблизился к окошку.

Забытое ощущение человека с неполноценными документами. Что- нибудь непре менно оказывается не так;

безупречны только фальшивые документы. Он протягива ет паспорт и визу, на него смотрят из-под козырька спокойные женские глаза, голос приказывает снять очки. Дама в погонах задумалась. Хлоп, ему возвращают докумен ты. Пассажир минует таможенный контроль — никто не интересуется его чемодан чиком — и выходит в неторопливую суету осеннего города. Блестят лужи, шуршат, подъезжая и отъезжая, машины. Он глубоко вздохнул. Дождь перестал.

Его обступают, наперебой предлагая свои услуги, у этих людей намётанный глаз, в нём тотчас распознали иноземца. Он решил не показывать виду и всё же не удержал ся, дал понять (тотчас пожалев об этом), что он не новичок в городе. Летят навстречу рекламные щиты, надписи, макаронический язык, не русский и не английский, озяб шие женщины на обочине, две и ещё две, высоко открытые ноги, обтянутый зад, одна выбегает на проезжую часть, машет клиенту, другие стоят, переминаясь, руки под грудью, жёлтый глаз светофора проносится мимо, грязный кузов автобуса загоражи вает путь — водитель в засаленном пиджаке что-то объясняет милиционеру в широ кой блиноообразной фуражке с латунным орлом. Мир дробится как бы в расколотом зеркале, город надвигается. Город завладевает гостем, и чувство, которое он испытал в аэропорту, чувство утраченной действительности, оживает вновь, теперь её права узурпирует новая действительность, другая суета оттеснила волнение отъезда. Не до езжая Белорусского вокзала, свернули на правую полосу, почему не прямо? С этими людьми надо держать ухо востро. Шофёр усмехнулся, не удостоив ответом;

ленивая снисходительность старожила.

Между тем начинает темнеть, всё больше огней вокруг, день сморщился. Путе шественник забыл перевести часы. Он нажимает на кнопки входного устройства, один раз, другой, щёлкнуло, он успел толкнуть дверь, в полутьме поднимается по ступень кам, гремучий, шаткий лифт тащит его наверх.

Слава Богу, хозяйка дома. Он уличил себя в том, что везде ожидает подвоха, ла зутчик во враждебном стане. Но ведь так оно и есть. Человек приехал домой и как будто не домой. В совершенстве владеет местным наречием, и всё же нет-нет да и вы даст себя устарелым словечком. Иноземный гость, а как хорошо, легко и свободно изъясняется на языке страны. Иноземный гость вступил в сумрачную квартиру. Хо зяйка — интеллигентная дама, милая и госприимная, возраст близко к восьмидесяти, ужасно одета, узелок волос цвета семечек. Он пьёт чай, с трудом уместив ноги под не надёжным столом, и хвалит статуэтки животных из обожжённой глины. Звери стоят на полочках в прихожей, на кухне, в комнате, где помещается стол, книжный шкаф, телевизор, горшки с чертополохом;

на шкафу, под столом — картонные коробки с имуществом, всё свободное место заставлено чем-то, негде повернуться: чем человек бедней, тем больше у него добра. Тут же и ложе, на котором предстоит ночевать. Он сразу же отсчитывает доллары.

«Я у сестры. Если что случится...» Что может случиться? Если отключат воду или что-нибудь с электричеством. После этого она долго объясняет, как пользо ваться ключами. Вода с грохотом вырывается из крана. Он хотел принять душ, но раздумал. И, засыпая, снова видит зал паспортного контроля, солдат, диковинные рекламы, ярко освешённую кабину, даму за стеклом, в форменном галстуке, с выда ющейся грудью.

II Он проснулся от резкого звонка: участковый милиционер. Бдительный сосед.

Нищенка с ребёнком. Или — люди «оттуда»?

В пыльных завесах солнца пляшут искры, он сидит в трусах, между своими коле нями на низком диване, почти на полу, среди книг, иссохших растений, коробок из под обуви, ждёт, когда в дверь позвонят снова. Он иностранный подданный, what on earth you’re doing here? Какого лешего. Он спит, оставьте его в покое. Его нет дома. Его нет вообще. Всякий покинувший страну перестаёт существовать, чего ж вы ломитесь к несуществующему человеку?..

Его нет, и всё же он здесь. Поразительно и невероятно: он — здесь. Проходят ми нуты, за дверью молчание. Звонок не повторился. Он включает радио, женский голос тараторит на чудовищном языке подворотен: на родном языке. За завтраком (добрая хозяйка оставила кое-что в холодильнике) приезжий раздумывает, позвонить ли ему на улице из автомата или прямо отсюда.

«Павел Евгеньевич?» Заспанный голос: «Какой тебе ещё Павел Евгеньевич».

«Будьте добры Павла Евгеньевича».

«А кто его спрашивает?» «Знакомый... с ним договаривались».

«Кто договаривался?» «Знакомый».

«Кто спрашивает?..» Чертей вызывают трижды. Трубку берёт сам Павел Евгеньевич, о котором из вестно только то, что его зовут Павел Евгеньевич. Приезжий передаёт привет от та кого-то — род пароля;

ему велят перезвонить через полчасика. Пыльно отсвечивает мутный, как око слепца, экран телевизора, за окном, в просвете тёмных, не стиранных со времён революции Семнадцатого года штор, сияющий день. Первый день на роди не. Несколько времени погодя несуществующий человек нетерпеливо крутит расхля банный диск. Короткие гудки. Снова и снова он набирает номер. Он вышел на улицу, одетый так, чтобы не бросаться в глаза, но что-то в походке, в лице, он это чувствует, выдают в нём воскресшего из небытия. Блудный сын вернулся. То-то радости. Заколи те откормленного тельца!

И правда: день так юн и ослепителен, и сверкает в витринах, и вспыхивает молни ями в стёклах несущихся мимо машин, что забытое счастье — выбежать из парадного без шапки, в распахнутом пальто, в синеву, счастье шагать по этим улицам — оживает в душе приезжего;

сейчас, когда пришла пора приступить к делу, ему кажется, что задуманное было не целью, а лишь предлогом.

Мешает, однако, нечто. Мешает чувство умышленности. Прохожие искоса пог лядывают на него. Чьи-то глаза провожают его. Он идёт, жмётся к домам, и кто-то следует за ним. С самого начала его взяли на прицел, поджидали у подъезда. Это уже что-то психиатрическое. Он сворачивает, кто-то тоже сворачивает. Успеть перебежать улицу, рискуя жизнью: бесправие пешеходов — первое, чему здесь следует научиться.

Турист увидел вывеску ювелирного магазина, гордо прошагал мимо, постоял на углу, вернулся, разглядывает витрину. Охранник из отряда приматов, поперёк себя шире, устремил на него недобрый зрак.

Дальнейшее — как скверный криминальный роман. Некто кивает в стеклянных дверях. Клиент входит внутрь, оба минуют торговый зал, его ни о чём не спрашивают, на него не смотрят, в задней комнате сидит элегантный, с дорогой булавкой в галстуке, деловой и немногословный молодой человек. Едут по Садовому кольцу, где катится лавина, где воздух дрожит от рёва и грохота, руки водителя в перстнях, в манжетах с мерцающими запонками вращают баранку, глаза прищурены, для этой касты правил не существует. Врываются в гущу урчащих, тарахтящих машин, несутся вперёд под рубиновым оком светофора, эффектно сворачивают. Визжат тормоза. Впереди Крас ные Ворота.

Проезд Серова или как он теперь называется. Никто никогда не сможет отве тить, кто такой был этот Серов. Никто не помнит, никому не придёт в голову, что на углу была когда-то керосиновая лавка. Огромными буквами — не курить, всё обито железом, жёлто-серебристая струя льется из крана в железное корыто, продавец в клеёнчатом фартуке красной, лоснящейся ручищей, литровым черпаком наливает се ребряный керосин, вытряхивает капли из воронки, очередь с бидонами, с бутылками на верёвочке, и этот запах.

Ещё немного — покажется полукруглый, наподобие туннеля, вход в метро. «Где такие люди, настойчивые люди...» А ведь мы даже помним, хоть и смутно, шахту мет рополитена в переулке, рядом с чехословацким посольством. «Они сказали, будет сдана работа в срок! Кессонщики, бетонщики... Бетонщики, кессонщики... Где такие люди? На Ме Тро!».

Осанна! Гремит и ликует хор всесоюзного радиокомитета. Срок, метро, ублю дочная рифма в духе тридцатых годов. Что такое срок? Схватить срок, тянуть срок.

Влепить новый срок. Всё слепилось вместе на улицах старого города, башня с квадрат ными часами, с гигантским портретом генералиссимуса, а там Земляной Вал, поворот на Покровку мимо кинотеатра «Спартак», Маросейка, Ильинка, ночные переулки, глухие ворота. Мигающая сигнализация, сами собой раздвигаются чугунные створы, а там двор, тусклые огоньки, этажи камер.

Чуть дальше... но машина успела свернуть, взвизгнули тормоза, пассажир оч нулся. Знакомый дом из времён детства. Фасад обманчив. «Свой!» — кричат ему окна.

«Чужой», — бубнит подъезд. Приехали: тёмная лестница с дореволюционными пе рилами, по таким перилам съезжали на животе сто лет назад. Провожатый ведёт кли ента, звякнула цепочка, на пороге встречает хозяин, приземистая бородатая личность, интеллектуал-громила, с кольцом в ухе и золотым крестиком на шее, в куртке ино земного покроя, в необъятных джинсах. Мяукает кот. После чего молодой человек в перстнях, доставивший гостя, деликатно исчезает.

Трудно понять, что это за квартира: музей, жилище коллекционера или анти кварный магазин;

впрочем, хозяин — известное лицо: не то историк, не то писатель фантаст;

вернее, то и другое;

разбойная внешность — модный стиль. Кинжалы и арба леты. На бархате, за стеклом кресты, медали, звёзды, сейчас можно без особых усилий приобрести полного Георгиевского кавалера, можно Отечественную войну. Заметьте, подлинную. Желаете посмотреть?.. Не интересуетесь. А что же вас интересует?

Я полагал, промолвил приезжий, что с вами договорились.

«Со мной?.. Ошибаетесь, драгоценный, со мной никто ни о чём не договаривал ся!» Должен был позвонить Павел Евгеньевич. «Какой Павел Евгеньевич? Кто такой Павел Евгеньевич? Не ведаю никакого Павла Евгеньевича. Да вы проходите, милости прошу».

Писатель подталкивает гостя в комнатку рядом.

«Рюмочку коньяку?» О, сказал гость, мельком взглянув на этикетку.

Хозяин развёл руками: «Другого не держим».

III Перехватив взгляд посетителя, густобородый детина поднялся и снял с полки несколько книг, стоявших на виду, — пёстро разрисованные переплёты.

«Интересуюсь, как видите, историей. Российская история, это, я вам скажу, непо чатый край. Всё сфальсифицировано коммунистами».

Иностранец переворачивал страницы.

«Вот так... вы, конечно, там, как бы это сказать, маленько отстали. А вот кстати:

известно ли вам, при каких обстоятельствах было совершено это изобретение?» Какое изобретение, спросил гость.

Хозяин показал на блюдце с нарезанным лимоном.

«Тоже, я бы сказал, часть отечественной истории. — Короткий вздох. — За то, чтобы у нас всё было о-кэй. За нашу родину, нашу мать, едри её в корень. Родину за бывать нельзя!» Он опрокинул пузатую рюмку в волосатый рот, с наслаждением обсосал дольку лимона.

«Император Александр Третий, да будет вам известно, был большим почитате лем и коллекционером коньяков. Вообще знал толк в выпивке... Так вот».

Разговор продолжается, между тем из нижнего ящика извлекается нечто, на свет является картонная коробка.

«Да, так вот: знал, я говорю, толк. Но, к несчастью, врачи определили болезнь почек. Прописали его величеству витамины, лимоны, ни капли спиртного. За этим следила сама царица. А знаете, кто она была?» Коробка лежит на столе, писатель протягивает ладонь. Иностранец отсчитывает серозелёные сотенные бумажки. Небрежно-внимательно, большим пальцем, держа пачку в другой руке, хозяин пересчитывает.

«Ты мне мешаешь. Брысь». Кот разгуливает, задевая хвостом за брюки покупа теля.

«Она была датчанка. Все русские царицы были немками, а она датчанка. А дат чане, знаете ли, отъявленные трезвенники. Ну и вот, однажды она входит, государь в это время сидел со свитским генералом: естественно, выпивали. Увидал жену — и бутылку в сапог. А сам сосёт лимонную дольку, соблюдает диету. И, представьте себе, получилось исключительно удачное сочетание. За границей как-то не признают наш приоритет».

За границей, возразил гость, коньяк не принято заедать лимоном.

«Тем хуже. Ещё рюмочку? На посошок?».

Гость распаковывет товар, внимательно осматривает покупку, хозяин важно ки вает, дескать, можете не сомневаться. Ему вручили принадлежности, сбрую, круглую, чёрно поблескивающую штуку в целлофане, плоскую жестяную коробку. Похоже, из под леденцов.

Разве они ещё существуют?

«А как же».

В моё время, заметил гость, их уже не было.

«Ваше время, дорогуша, давно прошло. У нас теперь всё есть. И монпасье, и конь яки какие только душа пожелает. И... Одним словом, всё есть. И даже больше».

Он добавил:

«Если вам нужен специалист...» И показал глазами на коробку. Гость слушал с лёгким любопытством.

«Обойдётся ненамного дороже. Можно договориться. Вы возвращаете мне вот это, доплачиваете разницу... фамилия, адрес, необходимые приметы. Об остальном можете не беспокоиться. Спокойно садитесь в самолет. Объявление в рамочке вам пришлют. Ваше здоровье».

Они бредут по узкому коридору.

«Да, и ещё хотел вам сказать напоследок... Стёбаный в р-рот!» — заревел он и яростно пнул кота. Зверь отлетел с жалостным мяуканьем в другой конец коридора.

«Вот то-то же. На чём я остановился... Хочу предупредить. Может, и не стоит, а надо. — Он заглянул в глазок, взялся за дверную цепочку. — Честность и доверие — моё первое правило. Я не знаю, кто вы такой, вы, положим, знаете, кто я такой, но никогда меня не видели. И я вас не видел, ясно? Я уважаю вас, вы уважаете меня, мы оба — уважаемые люди, как сказал один философ. Так вот, —промолвил хозяин лас ково, — если ты кого-нибудь сюда приведёшь. Или кто сам без тебя придёт, ты меня понял».

Гость сделал вид, что не понимает.

«Объясняю, — сказал писатель. — Если кто-нибудь что-нибудь. Я тебе глаза вы давлю, яйца раздавлю».

Приезжий пожал плечами.

«Разыщу везде, хоть в Новой Зеландии. Ясно?» Молчание.

«Может, повторить?» «Ясно», — сказал иностранец.

«Окей. Вижу, что имею дело с интеллигентным человеком. А теперь канай отсю да. — Он снял цепочку. — И подумай над моим предложением, на размышление два дня. Если нет, считай, что я тебе приснился. Всех благ».

IV Город — как моток проволоки. Город невозможно распутать, разогнуть его пет ли, распрямить кривые улицы, и никогда не удастся сделать его просторным, воль ным, даже если смести прочь всю эту мерзость фанерных реклам, безвкусных статуй, пряничного кича и державного великолепия. Турист подкрепился чем Бог послал и валяется на подстилке. Странно, он не решается вылезти, двинуться в центр, увидеть башни со звёздами и орлами и монструозного всадника перед Историческим музеем.

Пройтись мимо университета, вдохнуть воздух прекрасного города, который мы так любили.

Нам казалось, что мы плоть от его плоти. Нам казалось, нигде больше невозмож но жить.

Город был древен, дряхл, достаточно было заглянуть в первый попавшийся двор, бросить взгляд на осыпавшиеся карнизы, ржавые водосточные трубы, искрошенную кирпичную кладку, достаточно было увидеть его торчащие старые кости и полузасо хшие выделения. Город был стар, но странно и неестественно моложав, словно под вергся рискованной операции пересадки гонад. Город напоминал престарелого нару мяненного кавалера. И гостю казалось, что он разгадал секрет этого подозрительного обновления, искусственной юности: её условием было забвение прошлого. Но какое же забвение, сказал он себе, — а как же все эти орлы, маршал, новенькие маковки церквей, вся благочестивая и героическая история, выставленная напоказ. Но, как и прежде, героическая история не берегла, а декорировала прошлое.

Два дня, три дня, думал он, от силы неделю. И нас здесь больше не будет. Призраки долго не задерживаются. В сущности, так приятно думать, что через неделю тебя здесь уже не будет. И так горько. А пока, прежде чем приступить к «делу», хочется повидать кое-кого. Он роется в записной книжке. Короткие нервные гудки, квартира жива.

Она там говорит с кем-то — если это она. Сидя на низком ложе, чуть ли не на полу, жилец крутит диск снова и снова. Два часа спустя он отыскал дом, он стоит на площадке перед квартирой, узнаёт почерк на прикнопленной к дверям записке и не верит своим глазам. Он слышит тяжёлые шаги, которые медленно поднимаются по ступенькам, слышит частый стук своего сердца, — один марш, другой, сейчас она по явится из-за поворота лестницы, обвисшая, отяжелевшая женщина с розовыми щека ми, с потускневшим взглядом. Лейтенант в зимней, наброшенной на плечи шинели, хитрый, подмигивающий, весёлый человек, всегда как будто в подпитии, подходит к сидящему, минутная стрелка прыгает на стене по нарисованным цифрам, мёртвый город, четвёртый час, настежь открытое окно, решётка, продрогший арестант за кро шечным столиком в углу. Следователь щёлкает пальцами, словно карточный фокус ник, выкладывает фотографию, ясные глаза, завитки светлых волос, нежный подбо родок, кто такая? На обороте вместо имени ребус. Конспирация, шифр? Ничего себе краля. Ты её — того? Ну и как? Давай, рассказывай.

Она, наконец, взобралась на площадку между маршами, слышно её дыхание, и тут оказывается, что это не она. Пройдя мимо и не взглянув на гостя, цепляясь за пе рила, — и дальше наверх, её шаги остановились на площадке верхнего этажа, слышно бряканье ключей.

Тишина в подъезде. Пришелец сдёргивает записку — «сейчас вернусь», но про шло уже полчаса. Прошло целых сорок пять минут. Всё ненадёжно в этом городе, говорят одно, думают другое, назначают свидание и не являются. Обманный манёвр, и не зря её голос по телефону звучал двусмысленно. Согласилась встретиться, и тотчас пожалела, и теперь это уведомлёние, этот шифр означает: подождать и уйти. Посе титель комкает записку, делает шаг к перилам, стоп, внизу хлопнула дверь подъезда.

Снова кто-то поднимается по лестнице.

Она слегка запыхалась. Человек, прибывший из прошлого, с изумлением видит её наяву: она в расстёгнутом пальто, шёлковая косынка вокруг шеи. Поразительно, лепечет он.

«Раздевайся... Что тебя так удивило?» — сказала она, снимая пальто, сдёргивая косынку.

Она в тёмнооранжевом закрытом платье до колен, это её цвет, накладные плечи, платье подчёркивает грудь и талию. Вернулась мода тех лет. Она подходит к зеркалу...

та же прическа, завитки на висках.

«Поразительно, — сказал гость, — ты нисколько не изменилась».

Тёмно-медовые глаза, грудной голос, привкус мёда:

«Спасибо. В самом деле?» «Столько лет прошло, Оля».

«Ты долго ждал?» Она хочет сказать — долго ли пришлось стоять на лестнице. Достаёт из буфета чашки с синими ободками, повидимому, парадный сервиз, сидит на корточках перед холодильником, застёжка лифчика между лопатками, круглый зад, обтянутый плать ем. Чайник кипит на плите.

«Извини, — она смущённо улыбается, — я опять забыла... как тебя зовут».

Забыла, вот те раз. Этого не может быть. Забыла!

«Но ведь ты узнала меня, когда я звонил».

«Узнать-то узнала. Память девичья... мы вместе учились, да? Напомни, пожалуй ста».

Может быть, она притворяется? Гость всё ещё держит в руках своё приношение.

«О, спасибо. У нас теперь это тоже есть...» Он возится со штопором, из кухни перешли в комнату, весёленькие гардины во всю стену приоткрывают широкое низкое окно без подоконника, люстра с подвеска ми под старину, игрушки, статуэтки, альбомы и парадные корешки книг за стёклами.

Мишка на диване и фотографии. Она и ещё кто-то, она посреди школьных подруг, а вот их выпуск, полузабытые лица;

его, конечно, здесь нет.

«Так ты, значит...» Она спрашивает, откуда он приехал.

Видно, и в самом деле всё улетучилось из её памяти, но даже если бы она притво рялась, что не помнит ничего, — какая, в сущности, разница? Словно откровение, несу ществующего человека осеняет простая мысль, очевидная истина: всё, что кажется ему таким важным, здесь не имеет значения, всё, чем он жил эти годы, никому не интересно, и сам он неинтересен, потому что его не существует. Потому что двух времён быть не может. Здесь идёт своя жизнь, здесь живут своими заботами, от этих забот, новостей и сенсаций он далёк, чего доброго, даже не слышал о них;

а то, что для него живо, словно случилось вчера, — для них минувший век, неправдоподобное прошлое.

«Для них». Теперь и она превратилась в одну из «них».

В том-то и дело! Они все чем-то заняты, — а он?.. Понимая, видя по выражению её глаз, по тому, как она скучливо кивает, рассеянно пригубила рюмку, рассекла лопа точкой торт, что воспоминания её нисколько не увлекают, что, по-видимому, она ду мает о каких-то срочных делах и ждёт, когда он поднимется, чтобы проститься, — пре красно всё это понимая, гость не может остановиться и всё ещё повторяет упавшим голосом: а помнишь парадную лестницу, балюстраду, где мы часами стояли, глядя вниз... Помнишь то, помнишь это... Да, помню, говорит она. Нет, не помню.

«А Серёгу помнишь?» «Какого Серёгу?» «Он приходил к нам на факультет».

Она поджимает губы, мотает головой.

«Ну, такой... Ну, он ещё...» Пожимает плечами.

«Вас, наверное, всех вызывали», — сказал он.

«Кто вызывал?» «Когда это случилось».

И опять она ничего не понимает, ничего не помнит, словно вчера родилась на свет: «Что ты имеешь в виду?» Разговор глухонемых. Свидание напоминает телепро грамму с выключенным звуком.

И, словно под крутящимися стрелками часов, она неудержимо стареет: видны морщинки вокруг глаз, пергаментные веки, дрябловатая шея. Неуловимо и неуклонно её лицо тяжелеет, становится жёстче, день опять заволокся тучами, обещали дождь, говорит она, и зажигает люстру, но искусственный свет ещё безжалостней подчёрки вает её годы. Но память, о, память ревнива и неподатлива. Память не терпит исправ лений, дёржится за своё и отталкивает новые впечатления. Пройдёт немного времени, может быть, несколько часов, и этот новый образ поблёкнет. Останется, вступит снова в свои права та, какой она была на самом деле, какой была когда-то на фотографии, которую эти крысы нашли при обыске. И уже не припомнишь, о чём, собственно, шёл ненужный, прерывающийся разговор. Бесполезно было встречаться.

Я знаю, что ты предала меня. Не хочется ворошить прошлое, я тебя понимаю.

Поверь, я на тебя не сержусь: любая поступила бы так на твоём месте. Тебе грозили, ты испугалась, а кто не пугался тогда до обморока, до патриотического восторга? Ты подписала то, что велели, но не подумай, что я пришёл об этом напомнить, дорогая, это не имеет значения. И я не сержусь на тебя за то, что ты сделала вид, будто всё по забыла, даже моё имя... а может, забыла на самом деле? Да, конечно, ты всё забыла. У тебя своя жизнь. Я увидел тебя и подумал, не чудо ли — всё вернулось. Но у тебя своя жизнь, и двух времён не бывает. Ты сидела напротив меня, резала торт, подносила к губам вино и думала, когда же он, наконец, уберётся. У тебя пергаментные веки, морщины и складки у рта, но они разгладились, не правда ли, когда я ушёл. Какое прошлое ты хотела прогнать? Окончила университет, тебя взяли в научный институт, более или менее престижный, более или менее бездельный. Муж, которого выбрала в толпе поклонников, их ведь в самом деле было немало, — пожили, разочаровались — развелись. Чего доброго, и во мне бы разочаровалась, если бы ничего не случилось, если бы каким-то образом ты согласилась выйти за меня. Но ничего и не случилось, не было ничего, забвение — условие молодости, а ты хочешь быть молодой;

забыть про шлое, чтобы сохранить красоту бёдер, волнующую походку, этот всё ещё прелестный, полнеющий стан.

V Иностранец шагает по набережной, сворачивает в переулок, он решил совер шить это паломничество, как некогда отправлялись к святым на поклон, накануне опасного предприятия.

В вестибюле, напротив лотка с альбомами и открытками, он протягивает в око шечко деньги, один билет, будьте добры.

«Вы — турист?» Он величественно кивнул.

«По-русски понимаете?» «Думаю, что да», — сказал он.

Кассирша показывает на объявление: входной билет столько-то, для зарубежных гостей... ого, это уже что-то новое. Род пошлины на искусство. Иностранец усмехнулся недоброй усмешкой.

«Будьте добры, один билет».

«Вы по-русски понимаете?» «Это не по-русски».

«А по каковски?» — спросила она саркастически.

«Гражданин, — сказал кто-то за спиной, — или платите, или отойдите».

Подошёл милиционер.

«Вот, требуют билет, а платить не желают».

Иностранец сказал:

«Во-первых, я не требую, а прошу. Во-вторых — почему же это я не желаю».

«Попрошу документы».

Турист шмыгнул носом: «Я великолуцкий».

«Чего?» «Из Великих Лук... город такой».

«Знаем, что город. Документы ваши попрошу предъявить».

«Документы?» — спросил турист. Этого ещё не хватало.

Человек в погонах ждал. Турист копался в боковом кармане. Заплатить кесарю кесарево — или вон отсюда;

но какой-то бес вселился в него.

«Знаете что...» — проговорил он.

Сзади напомнили:

«Гражданин! Или платите, или...» «О, непременно», — сказал турист.

Они отошли в сторонку.

«Знаете что, — сказал приезжий, вынул свою атлантическую книжечку и вложил в неё кое-что. — Я вот тут подумал. Чем этой хрычовке платить, лучше уж подарю вам...» Милиционер конвоирует гостя до входа.

«Это наш человек».

И он вступил в зал. Кое-что изменилось. Вернее, ничего не изменилось. Поб лескивают рамы, и белый пасмурный день отсвечивает в стёклах, за которыми стоят беспощадные пронзительные глаза. Смолистые кудри Димитрия Солунского, круто лобый Николай Мирликийский, узкая, похожая на подростка Параскева Пятница, братья-мученики со скорбными лицами, бок о бок на неподвижно гарцующих тон кошеих конях, дальше, дальше... Наконец, он увидел издали трёх юношей. Ни на что больше он смотреть не хотел.

Странно, думал приезжий, иудеи должны были представлять себе эту историю совершенно иначе;

и вообще речь шла о чём-то другом. В полуденный зной пришли три мужика в запылённой одежде. Гостей усадили в тени под деревом, хозяин хло почет об угощении. «И будет сын у Сарры, жены твоей». А тут не мужи — ангелы.

Они ничего не говорят, ничего не едят, они просто сидят и молчат, склонив головы в пышных причёсках, и угадывают мысли друг друга. В сущности, они трое — одна неизречённая мысль. Красота, гармония, покой. То, чего никогда не было и не будет на этой земле.

Не было ни малейшей охоты вступать в беседу с аккуратно причёсанным стар цем, который остановился позади и спросил:

«Это кто ж такие будут?» Приезжий пожал плечами. Старик остался недоволен его ответом.

«Какая ж это Троица. Троица — это отец-сын-святой дух. А это что?» «Угу», — сказал приезжий, не отрывая глаз от иконы.

«А?» «Вы совершенно правы».

«Я говорю: а это что?» «Это? — спросил турист, просыпаясь. — Как вам сказать. Это беседа без слов: Я, Ты и Он. Это аллегория времени, слева прошлое, справа будущее. А посредине насто ящее».

«А по-моему, — сказал старик, — это что-нибудь божественное».

«Вы правы. Тут изображена ветхозаветная Троица, три ангела пришли к Авраа му и Сарре. Их здесь не видно».

Он добавил:

«Это знаменитая икона».

«Знаю, что знаменитая. Так к кому, говоришь, пришли?» Не дождавшись ответа, старик проговорил:

«Это что, евреи, что ль?» К сожалению, сказал иностранец и отошёл побыть у окна. Аккуратный старичок покачал головой и побрёл прочь. Народу прибавилось. Вокруг теснились экскурсан ты. Он стоял у окна. Ещё одна группа вступила в зал.

«The prophet Ela with scenes from his life!» VI Таксист, почуявший хороший калым, везёт его за город, в Николо-Ленинское или как оно там называется, — не доезжая Пахры, свернуть на дорогу без указателя, место таинственное и знаменитое. В лесу, где ещё недавно собирали грибы почётные инвали ды социализма, стоят заборы, висят видеокамеры, сверкают башенки вилл, кукольное средневековье, дворцы-мутанты, третьеразрядный модерн. Выяснение личности пе Илья-пророк с житием! (англ.).

ред воротами из чугуна и жести, всё на удивление просто и быстро, старая дружба не ржавеет! Такси разворачивается и катит прочь, гость вступает на территорию, ведомый мордатым телохранителем, радушный хозяин встречает в просторном холле.

Хозяин свеж, бодр, улыбчив, по-видимому, не испытывает смущения, что, впро чем, было бы странно в этих хоромах. Лицо Серёжи с раздавшейся нижней полови ной стало прямоугольным, кожа бронзовой, он не постарел, пожалуй, даже помо лодел зрелой, законсервированной молодостью. Время течёт по-разному на разных планетах, и как бы даже в разные стороны. Что-то мешающее есть в этой встрече, надо признать, — какой-то песок на зубах, но в конце концов это не удивительно, после стольких лет. Хотели было обняться.

«Сколько времени ты уже здесь?.. — За этим следует ритуальный вопрос: — Жрать хочешь?» И распахиваются половинки дверей, и катится стол-тележка с бутылками не обыкновенных фасонов, мажордом с физиономией, по которой проехалась скалка для раскатывания теста, расставляет яства. «Фуршетик», — говорит хозяин. Друзья сидят за овальным столом на неудобных стильных стульях с круглыми спинками;

сла бый взмах ладонью — так отмахиваются от насекомых, — и человек с плоским лицом исчез. Ручной телефон промурлыкал первые такты каватины Фигаро. Комната пред ставляла собой гибрид музея с деловым кабинетом, пахли розы, тонкий, гнилостно сладковатый запах, словно где-то в подвале разлагался труп. Хозяин тряс металличес ким патроном, в котором брякали кубики льда.

«Алло», — сказал он брезгливо.

Некоторое время он слушал шепчущую, бормочущую трубку.

«Короче».

Трубка шелестела, волновалась.

«Я сказал: нет. Пусть заткнётся».

Он разлил по фужерам бледно-янтарный напиток.

«Ты давай, приступай, не жди...» «Мы тогда таких питий не пили», — заметил гость.

«Уж это точно, — улыбнулся хозяин. — Нравится?» «Неплохо».

«Мой рецепт. Ты давай. Не стесняйся. Надолго к нам?» «Ещё денька два-три».

«По делам или так?» «Какие у меня дела. Да, — проговорил гость, — тут много перемен. Хотя бы уже то, что я могу приехать...» «Демократия», — сказал хозяин.

Он спросил:

«Видел кого-нибудь из наших?» Приезжий отвечал, что никого не видел, одну только Ольгу.

«Это которую?» «Ту самую». Он назвал фамилию.

«А!.. где-то припоминаю. Рыжую? Она, по-моему, уже три фамилии сменила».

«Столько воды утекло, а она нисколько не изменилась».

Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый.

«Алло...» Иностранец поворачивал голову, поглядывал по углам.

«Алло. Я сказал. Больше повторять не буду... — Гостю: — Так, говоришь, не изме нилась. Ты ведь, кажется, вздыхал по ней».

«Не я один».

«На меня, что ли, намекаешь?» «Хотя бы».

«Что-то не помню. Ну и как она тебя встретила?» Гость пожал плечами.

«Ты женат? — Приезжий ответил, что живёт один. — Ну, так тем более. Не те ряйся. Раз уж приехал. Она всем даёт, — сказал хозяин, берясь за новый фиал. — Вот это попробуй».

Владетельный князь наливает яд в кубок дорогого гостя.

«А ты?» «Воздержусь. Врачи запретили».

Приезжий смотрит в окно;

пора приступать. Погода хмурится. В сущности, у него нет никакого плана, он полагается на вдохновение.

«А ты помнишь, Серёжа...» (Или, может быть, Сергей Иванович?) «Конечно, помню».

«Но ведь ты ещё не знаешь, — гость улыбается, — чт я хочу спросить».

«Знаю, — хозяин в ответ. — Университет».

«Помнишь нашу балюстраду, в Новом здании?» «Как же, как же».

«Оно тогда ещё называлось новым, а старое — где был наш факультет, по другую сторону улицы Герцена».

«Большая Никитская, — поправил хозяин. — Я там тыщу лет не был».

«Представляешь, я зашёл в клуб... если помнишь, там стоял бюст Ломоносова.

Дерзайте, ныне ободренны...» — сказал гость.

Хозяин кивал.

«И вижу: никакого Ломоносова больше нет, вместо Ломоносова портрет патри арха. Нет ни клуба, ни студенческого театра, всё захватила церковь. Какие-то личности в рясах... Причём тут церковь, можешь ты мне объяснить?» «Когда-то там была церковь. Я давно там не был», — повторил Сергей Иванович.

Поднял брови, подлил гостю и поискал глазами на столике напиток для себя.

«Ты извини, — проговорил он, — я бы не хотел, чтобы в этом доме оскорбляли религию».

«Но я не оскорбляю...» «Я христианин. Ты многого не понимаешь. В тебе ещё живо советское воспита ние».

«Да, да, конечно... — пробормотал гость, медленно, двумя пальцами вращая свой бокал. — Тогда у меня к тебе вопрос. — Он поднял глаза на хозяина. — Можно?» «Валяй, — сказал Сергей Иванович и взглянул мельком на часы. — Подожди ми нутку».

Он выстукал номер, трубка охотно откликнулась.

«Я. Ну что там. Короче. А ты куда смотрел! Твою... — он хотел выругаться, но осёкся. — Ладно. Держи меня в курсе... Извини», — сказал он приезжему.

Дождь обрушился на город. Ветер сорвал с деревьев пожухлые слова. Остался голый смысл безлистых сучьев.

VII Несколько времени оба прислушивались к шумящим потокам. Казалось, приез жий не может собраться с мыслями.

«Скажи, Серёжа... Ты евангелие читал?» «Почему ты спрашиваешь? Ну, читал».

«Историю эту помнишь?» «Какую историю?» «Историю с Иудой».

«А», — сказал Сергей Иванович.

«Иуда за плату обещал выдать Учителя и поцеловал его, когда пришли за ним.

Облобызал, чтобы они могли его узнать... Как ты относишься к этой истории?» «А как к ней надо относиться?» «Некоторые считают, что всё произошло согласно воле Божьей. И что если бы не предательство, Иисус не был бы арестован, не был бы судим, его бы не распяли, ну и так далее. Иуда был Божьим орудием, в конечном счёте действовал во благо...» «Можно считать и так, — сказал хозяин, которому стало скучно. — Ты, кажется, ещё в университете интересовался ранним христианством... Знаешь что, — и он снова взглянул на часы, — я очень рад был с тобой повидаться. К сожалению...» «У тебя дела, понимаю. Ещё две минуты».

«Что поделаешь», — Сергей Иванович развёл руками. Гость вздохнул и с какой то мукой взглянул на него.

«То место между статуями... На балюстраде. Сверху была видна вся лестница... А позади Коммунистическая аудитория. Я там вчера был... Я даже представить себе не мог, что когда-нибудь буду снова там стоять. Огромные статуи вождей из алебастра.

До них опасно было дотрагиваться, они пачкали. Помнишь?» «Как же, как же».

«Теперь их нет».

«Ещё бы».

«Я тебя всегда там ждал. Ты приходил в штатском».

«Я уже не помню».

«Ты учился в военном институте, а к нам в университет приходил в штатском. На тебе всегда был костюм с иголочки».

«Возможно».

«И у тебя всегда были деньги. Ты был щедр, Серёжа... А ещё Александровский сад, мы там втроём гуляли. Наши бесконечные дискуссии... Каждый старался блес нуть перед Олей... Да... Так, значит, ты считаешь, что поступок Искариота, так сказать, оправдан высшими соображениями? Извини, я тебя ещё спрошу...» «Спрашивай, спрашивай, — сказал Сергей Иванович. — Я тебя тоже хочу спро сить. Ты что, приехал, чтобы вести со мной теологический диспут? Я в таких делах не силён».

«У меня вопрос конкретный. Как ты теперь относишься к... ну, к тому, что про изошло? Будь добр: отключи это... на короткое время».

Хозяин пожал плечами, выключил мобильный телефон.

«Что ты имеешь в виду?» — спросил он холодно.

«Ты меня посадил, Серёжа», — сказал иностранец.

Хозяин сузил глаза.

«То есть как. Я?..» «Ты, кто же ещё».

«Когда?» «Тогда. Ты был приставлен ко мне, Серёжа».

«Ты что... Ты о чём?.. Ты рехнулся. Ах вот оно что. За этим ты и явился? Знаешь что. Если ты собираешься меня шантажировать...» «Ты меня посадил, — не слушая повторил гость. — Спокойно, — сказал он, — поговорим как мужчина с мужчиной. Как бывшие друзья. Ближе тебя у меня не было друга...» «Я и сейчас тебе друг, — промолвил Сергей Иванович. Скорее с изумлением, чем со страхом, он глядел на пистолет, который гость неожиданно выхватил из портупеи под пиджаком. — Брось, — сказал он строго, — не валяй дурака...» Гость сидел, выставив оружие перед собой «Ты не ответил на мой вопрос».

«Какой вопрос? Какой вопрос?! Что тебе надо?.. Денег?.. И вообще, откуда ты взял?» «От верблюда», — сказал гость.

«Наговорить можно на любого. Особенно в то время... Давай разберёмся. Ты счи таешь, что я на тебя настучал, да? Кто это сказал? Где доказательства?» Приезжий злобно усмехнулся.

«Никто не сказал... и никогда не скажет. Всё, что ты писал, твои доносы, всё хра нится в отдельном деле. Эти дела никому не показывают».

«Чего ж ты тогда...» «А в следственном деле о тебе никаких упоминаний».

«Ну вот видишь!» Человек с пистолетом ничего не отвечал и только кивал головой. Сергей Ивано вич перевёл дух.

«Слушай... Убери. Я ведь вижу, что это игрушечный... Убери, пока не поздно. И вали отсюда».

Человек кивал.

«Вообще не советую тебе со мной связываться. Ты даже не представляешь, какие у меня возможности...» «Представляю».

«Я всё могу с тобой сделать... И для тебя всё могу сделать».

«Можешь».

«Тебя никто не задержит. Пальцем не тронет. Расстанемся по-хорошему».

Человек с пистолетом сунул руку глубоко в потайной карман, добыл цилинд рическую насадку-глушитель и навинтил на ствол. Хозяин остолбенело следил за его движениями.

«Это-то и есть доказательство».

«Не понял».

«Следственное дело, — гость показал двумя пальцами, — это вот такой том.

Тебе дают пять минут, чтобы ознакомиться. Двести шестая статья. У вас ведь всё по закону».

«А ты что, — спросил Сергей Иванович, очевидно, стараясь протянуть время, — считаешь, что тебя арестовали незаконно?» «Нет. Не считаю. Что говорил, то говорил».

«То есть... извини, я назову вещи своими именами: вёл антигосударственные раз говоры?» «Если угодно, да. Хотя ты кое-что приукрасил, но в общем...» «В общем, это правда?» Приезжий пожал плечами.

«А откуда, собственно говоря, ты взял, что...» «Оттуда. Вёл разговоры, но ведь не с самим собой. С ближайшим другом. С то бой. То, что там написано, я говорил только тебе. И ты соглашался. И о режиме, и насчёт Усатого, и вообще, ты был заодно со мной. Даже, я бы сказал, ещё радикальней.

Подливал, что называется, масла в огонь. Я успел просмотреть дело. Там много чего.

Я клеветал на советский государственный строй, я то, я сё. А кому всё это говорилось, неизвестно».

«Ну и что?» «А то, что следователь знал весь наш факультет, сыпал фамилиями, знал всех моих знакомых. И только о тебе ни слова. Как будто тебя вообще не было. Следова тель тебя выдал, понимаешь? Была одна свидетельница...» «Ольга? Ну, я так и знал».

«Её допросили за десять дней до моего ареста. Когда всё давно было решено. То, что она сказала, — десятая, двадцатая часть. Её заставили... А тебя никто не заставлял.

Твой отец был — сам знаешь кто. Ты об этом никогда не говорил...» «Естественно».

«Ты никогда не приглашал к себе».

Серёжа развёл руками.

«Твой отец был там большой шишкой. А сам ты учился в военном институте иностранных языков».

«Ну это ты, положим, знал».

«Но ты никогда не говорил, что это за институт, кого он готовил. Ты приходил в дорогом костюме, а мы все ходили в отрепьях. У тебя всегда были деньги. А мне не на что было пообедать в столовке... Ты был щедр, ты угощал меня. Ты окончил институт.

Был направлен за границу, верно? Мог бы там и остаться, а?» «Что ты хочешь этим сказать?» «Остаться... насовсем».

«Да, мог бы, — сказал Сергей Иванович, — особенно когда здесь начался этот хаос. Но знаешь... Для тебя это, может быть, пустая риторика. А я люблю свою роди ну. В трудное время надо быть с ней».

Гость молчал, держал в руке своё оружие и ждал продолжения.

«Не будем ссориться, — сказал Сергей Иванович. — Я всё понимаю. Ты, конечно, пострадал. У каждого своя судьба... Но родина у нас одна. Нас многое связывает...» «Моя родина — лагерь, — сказал человек с пистолетом. — У тебя мало времени, Серёжа. Встань, пожалуйста. Я сейчас тебя расстреляю».

VIII «Как это, расстреляю?» — спросил Сергей Иванович.

«А вот так, очень просто».

«Ты что... Ты шутишь? Да ты знаешь, что я могу...» «Спокойно. Одно лишнее движение — и я за себя не отвечаю. Становись лицом к стене. Не вздумай поднимать шум, будет ещё хуже... А так ты умрёшь мгновенной смертью» Хозяин переводил взгляд то на дверь, то на приезжего. На окно, словно надеялся увидеть там кого-то. Дождь перестал, пятна яркого света лежали на полу.

Он услышал тусклый голос:

«Лицом к стене, я сказал... Покажи, где у тебя затылочная ямка. Пальцем пока жи...» Человек с пистолетом сощурил один глаз. Кажется, он даже не торопился. Вздох нув, проговорил:

«Ужасно не хочется тебя убивать... Но что поделаешь, жить с этим, — он всё ещё целился, — тоже тяжело. Так тяжело...» Выдержав паузу, он отвёл ствол в сторону и нажал на курок. Раздался негромкий хлопок. «Теперь ещё раз», — сказал гость, повёл дулом в другую сторону и выстрелил снова. Минуту спустя — или, пожалуй, ещё меньше — он корчился на полу, сбитый с ног умелым ударом, двое стояли над ним, третий, это был плосконосый мажордом, подбирал с пола бутылки, осколки посуды.

Хозяин, бледный, стараясь унять дрожь, осматривал оружие, это был 9-миллиметро вый «макаров», несколько устарелый, но в общем пистолет как пистолет.

«Не трогать его. Вот дурак», — в сердцах сказал Сергей Иванович.

* Действительно, что ещё можно было сказать? Если (как предположил Серёжа) старый друг просто хотел попугать его, то непонятно, с какой целью. На что он рас считывал?

Последующее совершилось быстро и чётко, могло служить образцом почти во инской дисциплины, если угодно — примером и образцом абсолютного повиновения.

Разве только заключительная акция оставила некоторую свободу действий исполни телям. У подъезда ждала машина с тёмными стёклами, глубокая и просторная, как пещера. С двух сторон уселись провожатые. Шофёр дал газ. Пролетели мимо заборы и дворцы, зачастил лес. Вывернули на шоссе. Потянулись кварталы бывших новых районов, грозно квакнула сирена, милиционеры в синих блинах почтительно козыря ли. Сильно качало. Автомобиль нёсся навстречу сторонящемуся потоку по централь ной оси. «Лихо едете, — заметил пассажир. — У нас бы за такую езду...» — «То у вас, а то у нас», — возразил провожатый.

Остановились в переулке у обшарпанного дома, кнопки входа, грязная лестница;

отомкнули жилище скульпторши. Усмехаясь, поглядывали на пыльную рухлядь. «В сортир можно?» — попросил турист. Закуток, где не повернёшься, в такие боксы-от стойники поспешно заталкивали, когда из коридора за поворотом раздавался пре дупредительный стук ключом о пряжку, птичий клёкот, цоканье подковок, это вели другого подследственного. Воспоминание, словно встречный поезд в ночи, промель кнуло и пропало. Иностранец стоял над древней фаянсовой чашей и думал — о чём?

Его привёл в себя стук в дверь: «Помер там, что ли?» Чемодан лежал раскрытый на полу. Постоялец взялся за телефонную трубку.

«Ну это ты брось», — лениво сказал провожатый и положил ладонь на аппарат. «Ты лучше погляди, — заметил другой, — не забыл ли чего». На полном ходу машина вор валась в бурлящий поток.

* Двоящийся образ города снова, как наваждение, маячил перед оцепенелым взором паломника, гостя, туриста, одним словом, человека, о котором мы так и не успели толком узнать, кто он, откуда, как его зовут. Двоящийся образ воздвигся пе ред глазами, город летел навстречу, и вместе с физическим зрением восстало другое, внутреннее. Пассажиру не сообщили, куда его везут, совершенно так же, как когда то он сидел с провожатыми на заднем сиденье, фуражка ночного лейтенанта пока чивалась рядом с шофёром, и никто не потрудился объяснить, куда едет машина.

Это был долгий путь. Перед бывшей Колхозной площадью пришлось тормозить;

и скоро увязли окончательно в застывшей лавине. Детские руки уже елозили грязной тряпкой по капоту, подростки совали в стекло журнальчики с красотками, нищенки качали детей, протягивали чёрные ладони, инвалиды катались между машинами на тележках. Двинулись толчками, повернули с Садового кольца на Брестскую, и опять пробка. «Куда ж ты полез, бля-сабля...» — «Да кто знал, бля». — «Осади назад». Но назад дороги уже не было. Нечто неописуемое, на взгляд приезжего, творилось, клу билось в воронке на подступах к площади Белорусского вокзала, смолистый диалект предков стелился над чёрным пылающим варевом машин. Город смерти, думал ту рист, долина Иосафата.

* Ленинградское шоссе, наконец-то. С заднего сиденья пассажир вперил взор в зашкалившую стрелку спидометра. Как вдруг завизжали тормоза, машига стала на обочине. Тот, кто был старшим, отправился на разведку, водитель пересел на его мес то рядом с пленником. Другой безучастно смотрел в окно. Подошла, покачиваясь, как цветок, на круглых бёдрах, постукивая каблуками тонких длинных ног, женщина, привет, мальчики. Нос и раскарашенные глаза приникли к стеклу, маленькие груди вываливаются из выреза. Неслышно опускается стекло, «не понимэ, — говорит шо фёр, — мы иностранцы». — «Могу показать Москву». — «Уже видели». — «Не всё ви дели, вот она где, Москва», — говорит она, и её ладошка скользит вниз по животу.

«Хо-хо;

а почём экскурсия?» — «А смотря какая». — «Зелёненькими?» — «А ты как думал». Вернулся провожатый. «Вали отсюда. Поехали».

Хвост машин выстроился перед въездом, аэропорт перекрыт. Какая-то делега ция прибыла в столицу. Милиционеры в белой сбруе. «Алё, шеф... Нам по-быстрому, где твоё начальство». Доверительная беседа с тучным капитаном в фуражке размером с площадку для вертолёта. Машина объезжает очередь.

Все трое стояли в гулком зале среди суетящихся людей. Старший направился к кассам переменить рейс и дату отлёта, путешественник ждал, его прочно держали за локоть. Провожатый вернулся. Поглядели по сторонам. Времени навалом, может, вы пить на посошок, чтой-то в горле пересохло. «Народу больно много». — «А чего нам народ. — Пассажиру: — Ты как?» — «Никак», — сказал приезжий. «Сабля-бля. Ком панию поддержать не хочешь?» Пассажир испытывал неприятную слабость в ногах.

Он сказал: «Дайте мне билет. Никуда я не денусь, сам управлюсь». — «Ишь ты какой...

ну, пошли». — «Куда?» — спросил турист. Ему не ответили. Табличка на дверях в ко ридоре: «Для служебного пользования».

«Это для персонала», — сказал пассажир. «А мы и есть персонал». — «Не пой ду». — «Чего?! Ну-ка...» Шибануло в нос едкой сыростью. Блеснул мёртвенной жел тизной кафель. Человек запер дверь и оставил ключ в замочной скважине.

«Дай погляжу на тебя, землячок. — А он ещё ничего. — Ну-к, повернись».

Оба стояли, тяжело дыша, над приезжим, который лежал ничком на каменном полу, одна рука подвернулась под живот. Тот, кто был главным и потрудился больше всего, тяжело дышал, утирал пот;

глаза его, цвета мыльной пены, остекленели, по хоже, что у него произошло семяизвержение. Где-то лилась вода. Повернувшись, он побрёл к писсуару. Чемодан приезжего стоял у входа, ключ торчал в скважине.

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.