WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 ||

«Борис ХАЗАНОВ К северу от будущего русско-немецкий роман ImWerdenVerlag Mnchen 2005 © Борис Хазанов, 2003 © «Im Werden Verlag». Печатается с разрешения автора. ...»

-- [ Страница 3 ] --

Классовая ненависть, ответил он сам себе, c’est le mot. Карлхен был прав. (Так он про себя называл некоего обобщённого Маркса). Классовая ненависть, размыш лял профессор Данцигер, есть необходимое следствие классовой солидарности, ведь в конце концов секретарь и этот аспирант – одного поля ягоды. Ненависть варваров к римлянину, к касталийцу.

Нет, мы не зря (кто это – мы? Мы, старая профессура, те, кто остался. Кто хотел искренне сотрудничать с народной властью, да, народной, а вы как думали?), не зря признали правоту марксизма, ни в одной стране жизнь не давала столько доказательств этой правоты, как у нас. Спуститесь на землю! Жизнь проще, грубее, прямолинейней, чем вы думали. Пока вы там плавали в мистических облаках, как брат Фёдор. Когда же это я получил от Феди последний раз весточку, думал Сергей Иванович. Он прислал её с оказией...

Ах, какая неосторожность. Удивительно, но ему удалось поселиться недалеко от бывшего имения мамы. Мы оба молчаливо согласились, что нет необходимости под держивать регулярную связь – по крайней мере, пока я заведую кафедрой.

Монография почти готова, на русском языке ещё не было столь глубокой, столь обстоятельной работы об иенском кружке, – такое множество новых наблюдений, фактов, приведённых в связь и освещённых по-новому, такая точность и яркость порт ретов – поистине коронный труд его жизни. Да, уж это точно: не было и не предвидит ся,– он вздохнул, кивая своим мыслям. Разве что в Ленинграде Берковский. Но тоже, знаете ли. Новое поколение. Куда им, дай Бог, чтобы освоили азы. Так что придётся пока попридержать. Пока вся эта муть осядет...

На докладе в Академии Сергею Ивановичу ставили в вину недостаток идеологи ческого обоснования. И одновременно – как это ни комично – чрезмерную идеологи зацию. Кто-то договорился до обвинений в вульгарном социологизме. Но, помилуйте.

Развенчание шаблонов, пресловутой posie de la nuit et du tombeau 2, а заодно и развен чание романтических представлений о самих романтиках – см., например, мой ком ментарий к Песне мёртвых у Новалиса – всё основано на серьёзном анализе, всё это, господа, наука, отнюдь не идеология. Во всяком случае, не та. От которой, кстати ска зать (Klammer auf, Klammer zu 3), вообще мало что осталось. Эта идеология попросту вот именно (фр.) поэзии ночи и могилы (фр.) открыть и закрыть скобки (нем.) свелась к цитатам. Вам нужны цитаты? Ради Бога! Разве я не ссылаюсь в предисловии на... В сущности, война её добила. Да оно и понятно: старая легитимация обветшала, нужна новая. Да, подумал профессор Данцигер, надо было предупредить Соню, что этим пахнет, подготовить её... А может быть, надо было вообще уехать, тогда же, сразу после того, как выслали Федю. Тогда ещё было возможно. Нет, это смешно, да и что бы я стал там делать. То же, что другие. Нет, это смешно. Другое дело, нужна ли вооб ще какая бы то ни было идеология историку, в данном случае историку литературы.

Не ведёт ли она к злоупотреблению историей. Скажем прямо, еретический вопрос;

и тем не менее. Ага, снова о космополитизме. Намёк на мою фамилию? Господи, какой я немец? И что они знают о космополитизме – они извратили это слово. В устах Гёте оно звучало иначе.

Что и говорить, приятная неожиданность: ведь все думали, что этот фронтовик присоединится. Господи, неужели он не понимает. Бедный молодой человек. Теперь у него тоже будут неприятности. Ну-с, а теперь следующий номер нашей програм мы – покаянное слово г-на профессора. Между прочим, если вдуматься, то ведь они правы. На свой лад, конечно. Варвары правы по-своему. Прежняя легитимация себя изжила, нужна новая. И она может быть только национальной. Даже, если хотите, националистической. Пусть это делается топорно, но суть... Боже мой, разве я не до казал, что люблю Россию, когда отказался уйти в эмиграцию.

А-а, вот оно что. Только, ради Бога, сохранить спокойствие. Встать и сказать... что сказать? Он мне и слова-то не даёт. Всё равно как если бы сказали – у тебя неопера бельный рак. Даже ещё хуже. Бедная Соня. Они-таки добрались до Фёдора. Чёрт его дёрнул вернуться. Что он, не понимал, какая это страна;

что она провалилась, вслед за Германией, в какую-то другую историю – древнюю, среднюю или, может быть, уль трасовременную? Агент... нет, как вам это нравится? Это Федя-то, думал (или мог ду мать) профессор, без пяти минут академик Сергей Иванович Данцигер. Думал – или мог думать – и вечером, сидя перед молчащей Софьей Яковлевной, и на следующий, и через неделю, когда уже не оставалось сомнений, что ночью позвонят в дверь и ска жут: «Проверка паспортов». Обычная формула.

50. И наших песен звонкие слова «Много чего было. Я, когда в Мытищах жила, совсем замаялась. Меня на шёл копрядильную фабрику определили, в ночную смену, а туда ездить надо полтора часа туда, полтора обратно. Ну, думаю, я тут помру, куда деваться? Представь, нашла одно место. Оформили мне увольнение, по болезни. Давай выпьем».

«Короче говоря, к людям пошла работать, к одному начальнику. Квартира, я тебе скажу, прямо дворец. Полы паркетные, полотёр приходит. Мебель вся из Германии.

Три комнаты: в одной они двое, в другой парень ихний, а третья гостиная. Да ещё кладовка, я там и спала. Всё делала: и готовила, и убирала, и за бабкой ухаживала.

Наобещали мне три короба, прописку постоянную, то, сё. А зарплату не платят. Два месяца прошло, я спрашиваю, как, мол, насчёт денег. Ах, ах, извиняемся, много расхо дов, вот муж получит, отдадим. Ладно, жду, ещё неделя проходит, другая, бабка мне говорит, а была как раз суббота: мы тебя отпускаем сегодня пораньше. С зарплатой задержались, ты уж прости, вот тебе за два месяца. Я говорю: спасибо. Приезжаю, мне девчонки говорят: а ты новость знаешь? Завтра реформа. Только это пока что секрет.

Какая реформа? Денежная, один к десяти. И верно: наутро объявляют. А у меня по лучка на руках: что успеешь, покупай;

а чего покупать, когда ничего нет. Или меняй, получишь с гулькин нос».

«В понедельник прихожу к ним, так, мол, и так, что же вы мне деньги выдали пе ред самой реформой. Ведь знали, что будет реформа. Нет, говорят, – нагло так, прямо в глаза, – ничего мы не знали. Ну хорошо, думаю, вы от меня так просто не отделаетесь.

Говорю хозяйке: у меня к вам разговор. Какой разговор? Женский, говорю».

«Вышли в другую комнату, я говорю: так и так, давно собиралась вам сказать, я в положении. Поздравляю, говорит, а кто же счастливый отец? Я, конечно, мнусь, вро де бы стесняюсь сказать. Сынок ваш, говорю. Да как это, да не может быть, да ведь он несовершеннолетний. Какой, говорю, несовершеннолетний;

он мне проходу не давал, а я девушка слабая. А ты уверена? Тебе надо сходить к врачу. Была, говорю, и справка есть, десять недель. Может, аборт сделать? Мы поможем. Нет уж, говорю, аборт делать не буду. У нас, говорю, за аборты сажают. И вообще: первую беременность прерывать нельзя, ещё бесплодной останусь. Да этого не может быть, да это не он! А вы, говорю, свово сыночка ещё не знаете. Хотите, позовите его, только, говорю, он все будет отри цать. Кто же это станет признаваться. Ну, вот видишь, – она мне говорит, – нет у тебя никаких доказательств. Есть, говорю. Мне врач сказал, можно сделать анализ на от цовство. В общем, наговорила ей. Заплатили мне отступные, новыми деньгами, рады были от меня отделаться».

«Давай за именинницу. Я ведь именинница сегодня. Угадай, сколько мне лет, ни за что не угадаешь».

«А то раз чуть замуж не вышла. Это уж потом, когда сюда перебралась. Смех один, глупая была. Подкатился ко мне однажды такой из себя видный, в шляпе, сразу видно иностранец. По-русски говорит нормально. Я давно вас заметил, только не ре шался подойти. А чего, говорю, ко мне все подходят. И так нагло ему: хотите, дескать, получить удовольствие? Он на меня смотрит и говорит: не надо. Не надо так говорить.

Я по вас вижу, вы не такая. А какая же? – спрашиваю Я, говорит, давно за вами наблю даю. Спасибочки, говорю, вы что, из милиции? Да нет, как вы могли подумать. Я вооб ще-то приезжий, из-за границы. А по-русски так хорошо болтаете. А у меня, говорит, бабушка была русская, она меня вырастила».

«В общем, разговорились. Он мне так понравился. Даже не потому, что он та кой красивый. Уж очень со мной хорошо разговаривает, уважительно. Глупая была.

В общем, такая история, хочешь, расскажу. Ну давай, Маркуша, выпьем. Вон сальцом закуси».

«Он мне и говорит: хочу продолжить с вами знакомство. Только мне не хочется, чтобы вы тут ходили. Ну, думаю, ёлки-палки, послал Бог ухажёра. А я, говорю, девуш ка свободная, хочу, гуляю, никто мне не запретит. Но ведь запрещено, говорит. Ага, так ты всё-таки мильтон, так бы и сказал. Нагло так говорю ему. Он молчит. И голову опустил. Потом говорит: перестаньте паясничать. У вас, наверно, есть покровитель.

Есть или нет, говорю, это не твоё дело. Хочешь со мной идти, так пошли. За раз, го ворю, столько-то. А если подольше, то столько. А нет, так и нечего лясы точить, вали откуда пришёл».

«Прямо так ему и говорю. Он посмотрел на меня, ничего не ответил. Повернул ся и пошёл. И так мне вдруг стыдно стало, он-то ведь со мной по-хорошему. Сама не знаю, что делать, догнать, что ли. Вижу, он свернул к этому, ну, который там стоит. К памятнику. Догнала;

говорю ему, вы меня простите, я необразованная, жизнь, говорю, такая грубая, кругом одно хамло. Это верно, говорит, жизнь у вас нелёгкая. А вы отку да, вообще-то?» «Ну, я ему рассказала, так, мол, и так, приехала с Урала. А как вас зовут? Клава, говорю, Клавдия;

а вас? Знаете, говорит, здесь холодно, – а мы сидим на скамейке, – вы легко одеты. Может, зайдём ко мне, я тут рядом живу. Я смеюсь, ну вот, говорю, чего ж вы сразу не сказали».

«Тебе не скучно? Хочешь, потанцуем, как тогда. Ты у меня сегодня единственный гость. Я девам так и сказала: мы лучше с вами другой раз отпразднуем, а сегодня вече ром я хочу быть вдвоём с Маркушей».

«Короче говоря, он меня тащит прямо в “Метропль”. Нет, говорю, вы уж не обижайтесь, нам туда ходить не положено. Я говорю, меня туда всё равно не пустят.

По мне видно, говорю, кто я такая. Нет, ты не такая. Давай, если не возражаешь, будем на ты. Вошли мы, а там внутри так шикарно. Швейцар стоит, прямо генерал. Мой Гарри – его Гарри звали, а фамилию я так и не узнала – этому швейцару что-то ска зал, тот на меня глазом зырк и ни с места, стоит, весь в позолоте, в фуражке, штаны с лампасами. В общем, поехали на лифте, зеркала, сама себя не узнаю. Он, оказывается, живёт там в номере».

«Я спрашиваю, мне сразу раздеваться или как. Так нет, он на меня серьёзно так посмотрел и говорит: я хочу, чтобы ты поняла. У меня к тебе совсем другое отноше ние. Мы поужинаем, говорит, а потом я тебя отвезу домой, ты где живёшь? В общежи тии. Ну вот, отвезу тебя в общежитие».

«Вижу, он что-то мнётся. А тут вдруг стучат в дверь. Я перепугалась. Не беспо койся, говорит, лучше вот пододвинь стол сюда к дивану. Сам подходит к двери, а там официант с подносом. Гарри ему чаевые в зубы, то есть я хочу сказать – в карман, такой кармашек на груди, специально для этого, взял у него поднос, спасибо, говорит, мы сами управимся. Мне говорит: накрывай на стол, будь хозяйкой. Да, – я что хотела сказать. Я там что-то делаю, расставляю тарелки, а он ходит взад-вперёд. А у него там вторая комната, спальня. И дверь открыта. Кровать, ну просто огромная, не то что вдвоём – впятером можно спать. Он всё ходит. Потом подошёл ко мне и говорит: нож надо положить справа, а вилку слева. И салфетку не просто так, а свернуть, и стоймя на тарелку».

«Вон там, говорит, цветы, поставь вазу на стол, посредине. Я, говорит, Клавдия, понимаю, ты сегодня осталась без заработка. Так вот я тебя прошу, не в службу, а в дружбу, возьми у меня, и суёт мне деньги. А вот – я ему говорю – заработаю, ты мне и дашь;

сама смеюсь. И на кровать глазами показываю. Да, говорит, заработаю. И голо вой кивает. Нет уж, не будем. Не хочу, чтобы ты меня своим клиентом считала».

«Ну, в общем, что тебе сказать. Поужинали мы, пили, уж не знаю какие вина. Я даже захмелела. Он ни в одном глазу. И всё время серьёзный. А я, как дура, всю дорогу хохочу. Так мне стало с ним вдруг хорошо. Вот как с тобой. Только я так и не поняла, кем он работает. Вообще – кто он такой. Вроде бы и русский, и не русский. Может, шпион. Говорю ему: ты что, шпион? А сама думаю: да какое мне дело. Сидим мы так, время заполночь, нет, думаю, нехорошо будет так просто смотаться. В общем, снимаю с себя тряпки потихонечку. И, представь, мне даже самой интересно. Уж очень он мне понравился. Совсем почти осталась без ничего. Он на меня смотрит, руки сложил. Я к нему подхожу, галстук развязала, галстук на нём шикарный, сорочку расстёгиваю, он всё сидит. Ну что, говорю, милый, так уж, говорю, положено. Целую его. Только, говорю, не думай, что я за деньги».

«Он говорит, я так не думаю. Только знаешь, Клава, лучше мы не будем. Я вижу, какая ты красивая, всё у тебя замечательно, так и сказал: замечательно. Но лучше мы сегодня не будем. Ты, говорит, не обижайся, прими душ, придёшь в себя, я тебя отвезу».

«Я ещё подумала, у него, наверно, что-нибудь не того;

так ты не стесняйся, гово рю, милый, я тебе помогу. Он усмехнулся и говорит: ты меня неправильно поняла.

Не знаю, конечно, но женщины на меня не обижаются. Давай, Клава, – и повёл меня в ванную, – прими душ, а хочешь, полежи в воде, вот тут полотенце, простыня. Лежу я, как королева».

«Он позвонил, – там у него в номере и телефон, – вызвали такси, мы с ним сели и поехали. Он всю дорогу молчал. Я говорю: пусть остановится тут на углу, не хочу, чтобы ты видел, где я живу. В общем, стали мы встречаться. Я, конечно, с ним сошлась.

Гулять перестала. Он мне подарков разных надарил. Думаю: а что же дальше? Бросит меня, наверно. И точно, однажды он мне говорит, у меня к тебе разговор».

«Я должен уехать. У меня были дела, теперь срок вышел, пора домой. А я ведь такая была дура, ничего не знала, никогда не спрашивала. Раз он сам не рассказывает.

А тут не выдержала и спрашиваю, где же ты живёшь. Как где, говорит, в советской зоне. Что это за зона такая? А это, говорит, наша социалистическая Германия, неуже ли не слыхала. Я говорю, откуда мне знать, я тёмная. Он смеётся. Потом говорит: у меня к тебе, Клава, есть предложение. Поедем со мной. Как это, с тобой;

да кто ж меня пустит. А ты, говорит, не беспокойся. Я всё обдумал, у меня большие связи, поедешь в гости как моя родственница, в общем, наговорил мне. Я говорю: у тебя там небось семья. Семья, да, – мать, сёстры. С женой я в разводе. Поживёшь у нас, понравится, мы с тобой поженимся. А не понравится, вернёшься».

«Я целую ночь не спала. Шутка сказать. Утром встала, перед зеркалом стою и ду маю: куда ты такая мымра поедешь, что он в тебе нашёл? Собрала кой-что, девчонкам говорю, я, может, не вернусь. А он меня предупредил, чтобы я никому ни слова. И я им ничего не рассказывала, говорю только – мне надо отлучиться. Может, на время, может, вернусь;

а может, и насовсем;

будущее, мол, покажет. Приезжаю на вокзал».

«А там на эти перроны, откуда поезда за границу уходят, туда не пускают, всё загорожено. Мы так с Гарри договорились: я буду в зале, возле Сталина. Стою, жду».

«Знаешь что. Не хочу я больше рассказывать. Что я всё болтаю. Соловья басня ми не кормят. Лучше с тобой потанцуем, как тогда, ты ведь научился, да? А чего там учиться-то. Я вот и патефон принесла. Сейчас поставлю».

Люблю, друзья, я Ленинские горы. Там хорошо встречать рассвет вдвоём!

«Ну чего рассказывать. Жду;

целый час прождала. Потом думаю, дай-ка я всё таки расписание погляжу. Нашла расписание. Вижу: Берлин. Отправление девять со рок пять. А сейчас уже одиннадцать. Ну, и пошла себе назад в общежитие. Вот так, друг любезный. Пошла назад не солоно хлебавши. Иду, слёзы утираю. Эх, думаю... Да я его не виню. Сама виновата. И чего это я размечталась?» Мы вспомним наши годы молодые и наших песен звонкие слова.

«Да что это за песня, ни фокстрот, ни танго! Постой, я другую пластинку найду.

Маркуша... Дай-ка я сама. Сама всё... Посмотрю на тебя, какой ты есть. Чего это ты стесняешься, как девочка. А ты что думал, даром я тебя, что ль, позвала... Х-ха, ха! Я выпивши, ты не обращай внимания. Я тебе сейчас всё покажу, что и как... Давай, да вай. Никто не войдёт, не беспокойся, дай-ка я.... У них свои дела. Ну, хочешь, мы свет потушим. Я только сейчас на минутку;

ты не смотри. Ну вот, а теперь можно».

51. Загадочный разговор в номере гостиницы «Метрополь» Человек со светлым невыразительным лицом, в серой шляпе, в роскошном пла ще из габардина, прошагал мимо кинотеатра «Востоккино», пересёк площадь перед стеной Китай-города и оказался перед другим кинотеатром и входом в отель. Дом мог напомнить ему здания эпохи грюндерства. Два фасада с затейливыми балкончиками выходят на площадь и на Охотный ряд, высоко наверху, под крышей – потемневшие плиточные панно, это уже югенд-стиль: ангелы, демоны, оливковые небеса. Человек вошёл в гостиницу.

Зеркальный лифт вознёс его на шестой этаж. Он направился было к своему но меру. Но передумал, повернул в другой коридор, там нашёл дверь и постучал костяш ками пальцев. Ему открыли. Он расстегнул плащ, отшвырнул шляпу и плюхнулся на диван-канапе. Na wie geht’s, спросил он.

«Завтра уезжаем», – был ответ.

Он рассеянно кивнул.

«Ужасно, – сказала Сузанна Антония. – Мама его разыскала».

«Also?» «Also nichts. Это молодой парень, студент. Инвалид без ноги. Мама очень разочарована».

«Разочарована, чем?» «Разговора не получилось».

«Этого надо было ожидать. – Он пожал плечами. – Не понимаю, зачем ей это понадобилось».

«Я тоже не понимаю».

«Надо было её отговорить».

«Это невозможно. Ты же знаешь мою маму».

«Тебе придётся написать отчёт».

«Я знаю».

«Подробный: как и что. Где встретились, и так далее».

«Можешь мне не объяснять. А ему это не повредит?» «Это отчасти зависит от того, что ты напишешь».

«Он мне понравился», – сказала Сузанна Антония.

«So?» Человек сбросил плащ, подошёл сзади и обнял её;

оба стояли перед зеркалом:

элегантный господин в дорогом костюме, превосходно выбритый, с волнистыми русыми волосами, правильными чертами лица, ни дать ни взять – ариец, и высокая длинноногая девушка.

«О! это уже что-то новое», – глядя в зеркало, сказала она.

«Ты так думаешь?» «Может, не надо?» – спросила она, с любопытством глядя, как пальцы мужчины в зеркале возились с пуговками, расстегнули и спустили с плеч блузку.

Дальнейшее оказалось затруднительным, и она сама быстро и ловко отколупнула пуговки бюстгальтера на спине.

Теперь юбка. Оба сидели на диване. Игра продолжалась некоторое время, он привстал и перенёс её ноги в чулках на диван. Соня полулежала. Её куда-то несло, она смотрела и не смотрела, как мужчина медленно провёл ладонями по её ногам от коленок и выше. Но тут что-то случилось.

Упало напряжение тока в сети. И, чтобы сохранить видимость того, что её всё ещё домогаются и она сама решает, быть тому или не быть, – хотя на самом деле от неё уже мало что зависело, – она сбросила ноги с дивана.

«Das reicht!» Он ничего не ответил;

наступила пауза.

«Ты же сам не хочешь».

Прозвучало ли это примирительно или осуждающе?

Человек стоял у окна. Сузанна Антония подумала, что между ними никогда ничего не было и, очевидно, не будет. Она подумала о том, что видеть в женщине исключительно Что новенького. (нем.) Ну и как? – Да никак (нем.) Вот как? (нем.) Всё, хватит! (нем.) сексуальный объект – типично буржуазный взгляд. Хотя... когда тобой пренебрегают как женщиной, это тоже обидно. Это даже оскорбительно. Сузанна Антония полагала, что коммунистическое отношение к женщине как к товарищу совместимо с постелью, но её собственный опыт в этой области был невелик и случаен. Она была слишком за нята ответственной работой, эта работа не давала ей права уделять много внимания так называемой личной жизни. Следствием была несвойственная ей робость. Она – при дётся это признать – мало занималась своей внешностью. Может быть, подумала она, всё дело в том, что она слишком высокого роста. Долговязые девушки не пользуются успехом. В моде славянские девахи или миниатюрные красотки с длинными локона ми и высоченным коком, как у Дины Дарбин. Она поспешно убрала с глаз подальше свой крошечный бюстгальтер, сунула в шкаф скомканную блузку – белый флаг сдачи на милость победителя, который, однако, не пожелал воспользоваться капитуляцией.

Плотно запахнулась в домашний халатик и завязала пояс.

Она спросила себя, – конечно, в шутку, ибо стеснялась недостойных мыслей, – спросила: а если бы дело дошло до логического конца, если бы она вырвалась, по бежала, как бы спасаясь, в спальню. В конце концов мы врослые люди – какую позу предпочёл бы этот Гарри в постели, захотел бы сверху или снизу? Между ними никог да ничего не было. А могло бы быть.

Человек по имени Гарри, – хотя, возможно, его звали иначе, – не уходил, габар диновый плащ, одежда дипломатов и ответственных работников, свесился со стула на пол.

«Я тоже отправляюсь, – сказал он. – На той неделе».

«Дела?» Он вздохнул, провёл рукой по волосам. Кивнул, но не ей в ответ, а своим мыс лям.

«Они там намерены провозгласить своё государство. Все три зоны вместе».

«Когда?» «Месяца через три. Теперь наш ход».

«Ты думаешь, восточная зона тоже будет...?» «Это дело, собственно, давно решённое».

«А ты?» «Что – я?» «Я хочу сказать, твоё положение как-нибудь изменится?» «Не слишком. Буду заниматься тем же самым».

«Оперативной работой», – заметила она полувопросительно, взглянув на него мельком, и почувствовала, что вялый разговор упёрся во что-то другое.

52. Гостиница, продолжение «Должен тебе сказать, – проговорил он, глядя в окно, – у меня совсем не этим голова занята».

«То есть... э? А чем же?» – спросила она, несколько сбитая с толку.

Он снова сел на диван, поднял с пола шляпу и стал рассеянно чистить её рука вом.

«Не хочется уезжать?» «Если начистоту, – человек усмехнулся, – нет, не хочется».

«Ну, это понятно, – возразила она. – Я и сама...» «Да, конечно... Но, видишь ли, дело в том, что у меня...» Прежде чем он договорил, инстинкт мгновенно подсказал Соне Вицорек его ответ.

«Это, конечно, сугубо между нами. У меня тут появилось одно знакомство».

Так и есть, женщина, как же иначе. Сузанна Антония испытала смесь стыда, лёг кого презрения и злости. Ach was, равнодушно возразила она, чтобы что-нибудь сказать.

«...довольно странное».

«Деловое?» «О, нет. – Снова летучая усмешка. – Совсем даже не деловое».

«Eine russische Liebscha?» «В этом роде. Ein Flichen».

«Вот как!» – подняв брови, сказала Соня Вицорек.

«Боюсь, буду по ней скучать».

«И давно?» «Давно ли я с ней знаком? Да уже месяца два».

«Если не секрет, – спросила Соня, – где ты её подцепил?» «Да нигде. Здесь, недалеко от отеля».

«Кто она такая?» Он пожал плечами. «Я тебе уже сказал. Живёт в рабочем общежитии. Что-то есть в ней такое. Жалкое, что ли».

«Это тебя и привлекло?» «Может быть. – Подумал и сказал: – Не только. Пожалуй, ещё что-то. Я увидел её как-то раз. Потом снова увидел. Ты будешь смеяться, но мне показалось, что это та самая женщина...» «Frau meiner Trume». «Meinetwegen». «Которой тебе не хватает?» «Можно сказать и так».

«Это всегда так кажется. Извини... Сколько же ей лет?» «Не знаю. Лет двадцать – может, чуть больше. Может быть, двадцать пять».

«Наверное, все тридцать».

«О, нет».

«Красивая?» Он поджал губы, покачал головой.

«Ты, конечно, не сказал ей, что уезжаешь?» – заметила Сузанна Антония, уже не испытывая ничего, кроме досады. Своего будущего мужа она представляла себе това рищем по общему делу, по партии, преданным, чуждым всякой сентиментальности, высоким – примерно такого роста, как Гарри. Но не исключено, что её избранник бу дет русским. Конечно, он будет русским. Это совсем другой народ, не то что немцы.

Будут ли они жить в Москве? Или в демократическом Берлине?

«Ты ей сказал?» «Ещё нет», – сказал человек у окна.

«И не надо говорить».

«Это будет unfair». «С твоей работой... Не хватает только, чтобы её ты потащил с собой».

«Да. Не хватает».

«Это всё равно невозможно».

Ах вот как. (нем.) Интрижка с русской? – С уличной девочкой (нем.) Девушка моей мечты (фильм с Марикой Рёкк). (нем.) Если угодно, да. (нем.) некрасиво (нем.) «Doch, 1 – сказал он, – всё возможно».

«Что ты там с ней будешь делать? Извини меня, – пробормотала Соня, – раз уж ты сам рассказал. Я хочу тебя спросить...» «Спрашивай».

То, что произошло здесь в номере между ними полчаса тому назад, – вернее, то, что не произошло, – даёт ей право... Она почувствовала жгучее любопытство.

«Извини, – сказала она снова. – Вы, конечно, уже?..» Человек слегка развёл руками.

«Ну и как она... на твой взгляд?» Он возразил:

«Я понимаю, это может тебя задеть».

«Меня? Нисколько!» «Ты спрашиваешь, какова она... im Einsatz sozusagen. – Он светло взглянул на Соню. – Groartig. Besser kann’s nicht sein».

«Понятно», – закусив губу, промолвила Соня Вицорек.

Человек закрыл глаза.

«Видишь ли... – проговорил он, глядя в окно, и можно было подумать, что если бы она сейчас вышла из комнаты, он продолжал бы говорить, он бы не заметил. – Я человек, не склонный к мистике... В ней что-то есть. Я понимаю, что каждый в таких случаях говорит о женщине: в ней что-то есть... Если бы дело происходило лет триста или четыреста тому назад, я бы сказал, что это ведьма!» Он рассмеялся, бросил взгляд на Соню, но смотрел сквозь неё.

«Очаровательная ведьма. Нет, конечно. Она очень простая, добрая и искренняя девочка».

Ей хотелось задавать всё новые вопросы, только о чём?

«Она хорошенькая?» «Ты уже спрашивала, – он смеялся, он, по-видимому, был счастлив. – Нет, хоро шенькой её не назовёшь. В том-то и дело. Я ещё не встречал женщину, которая обла дала бы такой магией. Что ты на это скажешь?» «Скажу, что рехнулся».

«Я думаю, – проговорил он, – я на ней женюсь».

«Ого».

«Вот тебе и ого. Отчёт напишешь сразу по приезде», – сказал Гарри.

53. Враги Юрий Иванов, в трусах и майке, расставив ногу и протез, обеими руками сжи мая рукоятку меча, стоял посреди комнаты с окном, выходящим во двор, в высоком старом доме на улице Веснина возле Смоленской площади, куда ещё до войны они переехали из другого дома. Тот, прежний дом был больше, монументальней, вообще был особенный дом, хоть и не такой знаменитый, как дом на набережной за Большим Каменным мостом, но тоже населённый непростыми жильцами: со своим детским садом, прачечными, распределителем дефицитных продуктов, с комендатурой и воо ружёнными вахтёрами;

само собой, и жили там не в коммуналках, а в отдельных мно гокомнатных квартирах. К числу новинок и достопримечательностей принадлежал грузовой лифт для спускания мусора. Лифт открывался прямо на кухню. Это было Отчего же так сказать, в деле.

Изумительно. Лучше не бывает (нем.) чрезвычайно удобно. Семеро в форме, в ремнях, в сопровождении коменданта, ста раясь не скрипеть сапогами и не вызывая обычный пассажирский лифт, дабы не тре вожить соседей, – многие, впрочем, и так не спали, это была эпоха бессонниц, – вы скочили из грузового лифта, выставив перед собой пистолеты и карманные фонари.

Отец Юры вышел навстречу, заслонясь рукой от слепящего света, он тоже не спал.

Они торопились, обыск был произведён кое-как. Дом с вахтёрами в скором времени пришлось покинуть, и этим, как ни странно, всё ограничилось. Об отце – он получил десять лет без права переписки – было известно, что он работает на секретной строй ке оборонного значения, в Сибири или на Дальнем Востоке, и так продолжалось всю войну. До окончания срока оставалось два года, после чего полагалась ссылка, но ещё раньше ходили слухи о том, что после войны будут выпускать, и мать Юры Иванова очень надеялась, кто-то «там» ей будто бы даже пообещал. Пока некая более высокая инстанция не сообщила, устно и сугубо конфиденциально, – разговор происходил в кабинете, но о главном было сказано в коридоре. Отец не работал на Дальнем Вос токе, он вообще нигде не работал и не уезжал. Он был расстрелян на другой день после приговора, через шесть недель после ареста. А как же все извещения, справки, которые она получала? Высокая инстанция пожала плечами. Юра демобилизовался, как уже говорилось, весной 1945 года. К этому времени они давно уже проживали на улице Веснина.

Осталась мать (втайне гордая своим дворянским происхождением), осталась биб лиотека, никому не нужные книжки в выцветших картонных обложках. Удивительным образом не был изъят и этот грозный сувенир, меч умершего воителя, привезённый отцом из Синцзяна. И это при том, что первый вопрос, заданный отцу, когда они вы скочили из лифта, был: есть ли в квартире оружие? Сдать! Он вынул из письменного стола свой браунинг. Меч украшал настенный ковёр в кабинете. Может быть, оттого, что меч висел на виду, он не привлек внимания. Отец махал мечом по утрам. Меч был тяжёлый, слегка изогнутый, с длинной костяной ручкой, и хранился в кожаных ножнах.

Юрий Иванов поднял меч над головой, слегка потряс им, проверяя устойчивость позы, и сделал несколько резких движений по определённой системе, вправо, влево, вперёд и вверх. Крутя меч над головой, повернулся, что было труднее всего;

размахнулся, приме рился, издал, как делал отец, пронзительный гортанный звук, и р-раз, ударил, разрубив врага от плеча до паха;

после чего, хромая, подошёл к письменному столу и положил меч на стол. Там лежали ножны и оставленное матерью письмо.

Он взглянул на конверт, письмо было без обратного адреса, обыкновенная марка.

Он вышел в коридор и оттуда на кухню. В квартире проживало четыре семьи, после смерти бабушки у него и у матери было по комнате в разных концах коридора. Мать была на работе. Иванов вернулся в комнату, где, кроме обыкновенных вещей, кушетки, стола, этажерки, помещался стеллаж с литературой о революционном движении в Ки тае. Иванов расчистил место на столе для чайника. Он уселся и надорвал конверт.

Он вертел в руках письмо, двойной листок необыкновенно белой, плотной бумаги с именем корреспондентки, короной и гербом: бык, низко склонивший вилообразные рога. Аккуратный и чёткий почерк. Восточный Берлин, такое-то число. Sehr geehrter...

Потянувшись, снял с полки словарь, но словарь был Юре в общем-то не нужен.

Да и письмо, к чему оно? Что ещё она собиралась ему объяснить?

Sehr geehrter, lieber Herr Iwanow!

Довольно-таки церемонное обращение.

Nach langem Zgern... Я долгое время колебалась, прежде чем решилась снова напомнить Вам о себе. Разрешите мне ещё раз поблагодарить Вас за...

Опять эта дипломатия. Вместо того, чтобы прямо сказать, чего она от него хочет.

Дорогой, многоуважаемый г-н Иванов (нем.).

Но она ничего не хотела.

Думаю, что Вы не удивитесь, если я скажу, что наша встреча произвела на меня боль шое впечатление. Наш разговор не выходит у меня из головы.

Кажется, я рассказывала Вам о том, как мне удалось Вас разыскать, несмотря на то, что, по сведениям, которые мой бывший муж получил из архива бывшего Министерства обороны, судно, на котором Вы находились, было уничтожено. Но, вопреки этому сообще нию, оказалось, что кто-то из экипажа остался жив. Не могу Вам описать, как я была рада, когда узнала об этом!

Нашла чему радоваться.

Все эти подробности сейчас уже не имеют значения. Скажу только одно: вся история моих поисков кажется мне чудесным, почти неправдоподобным сцеплением обстоятельств, и то, что они увенчались успехом...

Какой успех, с растущим раздражением думал Юра Иванов, что она несёт?

...и то, что они увенчались успехом, что мне удалось с Вами встретиться и убедиться, что Вы существуете на самом деле, то, что я Вас нашла, а Вы, если можно так выразиться, нашли меня, – представляется мне знаком судьбы.

И вот теперь Вы спросите: что я ещё хочу узнать или услышать от Вас, так ли уж необходимо продолжать это знакомство, тем более, что мы живём в разных государствах и новая встреча сопряжена с известными трудностями.

Вот именно, сказал вслух Иванов. Так ли уж необходимо. Он разговаривал сам с собой, сидя на кушетке, отстёгнул ремень и снял протез, чтобы дать отдохнуть культе.

Запрыгал по комнате, – в углу стояли костыли, – снова с брезгливой миной взял со стола листок. Из окна был виден колодец двора, верёвки с бельём, арка подворотни.

Эта женщина явилась из прошлого, и о чём ещё говорить – спаслась и пусть будет довольна.

Было и быльем поросло. Так нет же, ей понадобилось напоминать, как будто он и так не помнит. Прошло уже сколько времени после этой нелепой встречи, а она всё не может угомониться. Тягостный и никчемный разговор в ресторане, в роскошной гостинице для иностранцев, куда нашего брата на порог не пустят;

вообще не надо было соглашаться. О чем она там бубнила? Ведь он же объяснил этим двум дурам:

знали или не знали, что это за пароход, допустим, что знали, ну и что. Подошли бли же и увидели чёрную массу на палубах. Санитарный крест на трубе, несмотря на пло хую видимость, тоже заметили. Знали, что из портов, которых немцам ещё удавалось удерживать, из Эльбинга, из Пиллау, из Розенбурга идёт эвакуация? Знали, ну и что?!

А что они делали с нами. Война! Враг есть враг. И приказ есть приказ. Топить всех подряд, и никаких разговоров.

Мне кажется, что я не сказала Вам и десятой части того, что хотела, что должна была сказать. По крайней мере, теперь это для меня стало ясно. Как ни странно, – но, может быть, это и Вам знакомо, – первые месяцы я совершенно не думала о случив шемся. Я вернулась в родные места, где всё было сожжено и разрушено. Каждый день приходили новости одна другой ужасней. Рушились города. Мы узнали о гибели Дрездена. Там жили мои друзья, это был изумительной красоты город. То, что там произошло, никто и никогда не сможет описать, человеческое сознание неспособно вместить это... О том, что произошло со мной, с каждым из нас, мы уже и не вспоми нали, думали только о том, как бы выжить. Не было ни будущего, ни прошлого, жили одним днём. Сузи вызвала меня к себе...

54. Взмахнуть, и...

В дверь постучались, мать заглянула в комнату.

«Ты?» – сказал он удивлённо.

«Я забежала на минутку. Ты завтракал?» «Ещё нет».

«Ну, и хорошо. Я тут кое-что принесла».

«Не беспокойся», – сказал Юра.

Она спросила: не опоздает ли он на лекции? Юра Иванов ответил, что времени ещё много. Мать присела на край кушетки. «Мне кажется, ты последнее время какой то не такой».

«Обыкновенный», – сказал он.

«Что-нибудь случилось?» Он пожал плечами.

«Что это за письмо?» «Да так... от одной».

«От этой девушки? Ты совсем ничего не рассказываешь... Она тебе нравится? По чему ты не пригласишь её к нам?» «Мать, – сказал Иванов. – Тебе пора на работу».

Он читал дальше.

Мы давно уже понимали, что война проиграна, но этот изверг хотел, чтобы вся страна, все немцы погибли вместе с ним. Наконец, мы услыхали по радио, что он пал в Берлине. Ходили разные слухи, говорили, что он принял яд вместе с Евой или что он бежал. Я знаю людей, которые до сих пор считают, что он скрывается в Южной Аме рике, меня это совершенно не интересует. Как Вы знаете, я оказалась, благодаря Сузи, в восточной зоне. Жизнь более или менее наладилась. Но я не хочу отвлекаться, хочу сказать вот что. Первое время я ни о чём не думала. Но однажды ночью проснулась, и вдруг всё снова встало перед глазами. Там были ужасные сцены. Когда мы сидели в баркасе, рядом, в темноте из воды высовывались головы людей, они были ещё живы, но лодка была переполнена. Мать с ребёнком подняла над водой свою девочку, цеплялась за борт, умоляла взять ребёнка, её оттолкнули. Я всё это видела. Я знаю, Вы думаете, что я считаю Вас виновником, Вас, и Вашего командира, и вообще вас всех. Нет, поверьте, такой мысли у меня нет. И к тому же я знаю, как много страданий мы, немцы, причини ли Вашей стране. Я только хочу сказать, что хотя такие, как я, смогли уцелеть, каким-то чудом остались в живых, мы на самом деле умерли вместе с погибшими, утонувшими, сгоревшими, с теми, у кого раздавило обломками полтуловища, у кого не осталось ни рук, ни ног, ни глаз, с убитыми на фронтах, задохнувшимся в дыму, – только сперва мы не заметили, что на самом деле умерли вместе с ними. Мы пережили войну, а когда всё кончилось, то оказалось, что мы не в состоянии жить. Поверьте мне, дорогой господин Иванов, я каждую ночь просыпаюсь, не могу понять, где я, война давно кончилась, а мне всё кажется, что я слышу свист и грохот, слышу крики людей, пожарные сирены или плеск воды, но я спокойна, я лежу глубоко на самом дне, и со мной уже ничего не будет, меня уже нельзя ни утопить, ни искалечить.

И вот теперь Вы. Зачем я это пишу. Мне нужно Вас видеть снова. Мне почему-то кажется – я уверена, – что Вы, кому пришлось пережить ещё больше, чем мне, Вы, сын народа, который в конце концов не сам начал войну, а на которого напали, – Вы смо жете мне помочь, может быть, даже поможете мне воскреснуть. Я почувствовала это сразу. Мне ничего не нужно от Вас, мы даже не будем вообще говорить о прошлом, мы просто посидим вместе, Вы расскажете мне что-нибудь о себе или о Вашей стране.

Умоляю Вас, скажите, что Вы не отвергаете моей просьбы, откликнитесь...

Иванов надел ногу, нацепил на нос пенсне, попробовал пальцем лезвие китай ского меча и со свирепым выражением, закусив губу и прищурившись, изо всех сил рубанул мечом воздух.

55. Ночь. Университет Иванов сказал, что звонит по важному делу. Он сказал: «У меня к тебе одно дело».

«Что случилось?» «Ничего не случилось. Надо поговорить».

«А в чём дело?» «Немедленно», – сказал он.

«В чём дело?» «Ни в чём. Нам надо поговорить».

Пауза.

«Когда?» – спросила Ира.

«Сейчас».

«Да, но...» «Срочно. Одевайся и приезжай».

«Может, ты всё-таки скажешь по телефону».

«По телефону не могу».

«А ты знаешь, сколько сейчас времени?..» Он упрямо повторил:

«Мне надо. С тобой... Ясно?» «Ясно. Спокойной ночи».

«За невыполнение приказа...» «Слушай, я устала. Хочу спать».

«Кто это ложится спать в десять часов».

Она молчала.

«Приезжай, – сказал Иванов. – Ну... пожалуйста».

Видимо, поддал.

Полчаса спустя она вошла в вестибюль, поднялась по ступенькам под арку.

«Ты куда это?» – спросила баба сторожиха.

Ира пробормотала: «Я на минутку... забыла книжку».

«Завтра приходи. Угомону на вас нет».

«Я сейчас». Она не стала подниматься по главной лестнице, выскользнув из-под арки, свернула по коридору направо и взбежала на второй этаж по двум маршам полутёмной боковой лестницы. Вышла к балясинам и гипсовым божествам. Жёлтые шары померкли под сводами галереи;

пусто, полутемно. Она стоит в недоумении пе ред балюстрадой.

Ире двадцать два года. Она всё в том же коротком, суженном в талии, теперь уже изрядно поношенном пальто, в шапочке, перешитой из чего-то, в руках безобразная сумка-ридикюль, совершенно ненужная, просто для того, чтобы что-нибудь держать в руках, она вертит её так и сяк. Поглядывает вниз на циферблат над входной аркой и, опершись локтём на выступ колонны, примеряется, чтобы швырнуть сумочку вниз.

Ира повзрослела и давно уже не была влюблена в собственное тело. Она думала, что скоро начнёт стареть, а между тем всё ещё ничего не случилось. Когда она услыхала голос в трубке, ей показалось, что она давно этого ждала.

Было ясно, что она совершила глупость, приехав. Она побрела к выходу, к корот кому маршу, который спускается к площадке перед главной лестницей под статуями.

Но остановилась. Стрелки на циферблате внизу застыли. Она двинулась было вниз, снова остановилась, теребя сумочку. Вернулась, медленно зашагала по коридору в другую часть здания;

не доходя до исторического факультета, там его и увидела: Юра Иванов не сидел и не стоял, а как-то полулежал, опираясь о подоконник. Она прибли зилась, помахивая сумочкой.

Вид был самый безобразный: Иванов разложился. Ноги вот-вот поедут по полу, палка валяется рядом. Иванов моргнул, шлёпнул губами: «Привет!» «Привет», – возразила она.

Наступило молчание, женщина смотрела на него, как смотрят на неубранное жилье.

«Ну чего, – сказал Иванов, наконец. – Ну, пришла. Ну, и молодец. А в общем то, – он махнул рукой, – иди спать...» Снова молчание.

«Как же ты теперь доберёшься домой?» - спросила она.

«Доберусь. Говорю, иди спать. Тут маленьким девочкам делать нечего».

«Где это – тут?» «Ну...» – он повёл рукой широким неопределённым жестом. Ира наклонилась и подняла палку. Иванов опёрся на палку, привстал, другой рукой держась за подокон ник. На всякий случай она спросила:

«У тебя снова... с ногой?» «С ногой? – сказал он. – С которой?..» Он покачал головой.

«Слушай, зачем ты меня позвал?» «Кто тебя звал? Никто тебя не звал».

«Ты хотел о чём-то поговорить».

«Поговорить – о, да. Поговорить надо».

«О чём?» «Вот именно, – сказал Иванов, подняв палец. – Надо решить: о чём?» Добрались до балюстрады, спустились по лестнице, она держала ветерана под руку.

«Посиди тут, я сейчас».

«Куда?» – грозно спросил Иванов.

Ира – сторожихе:

«Мы сейчас уйдём».

Старухе казалось, что она сидит, в валенках и тулупе, спустив ноги с лежанки, в избе, в родной деревне. Ира побежала по коридору, в углу за поворотом висел теле фон-автомат.

Никогда в жизни она не пользовалась этим роскошным методом передвижения, ей понадобилось довольно много времени, она стучала кулаком по стальной коробке, перевела кучу пятнадцатикопеечных монет.

«Сейчас приедет», – сказала она, возвращаясь.

«Кто? Никуда не поеду».

Она спросила, где он живёт.

«В Москве».

«Адрес!» Он подумал и спросил:

«А деньги у тебя есть?» Когда подъехали к дому, оказалось, что Юра не может вылезти.

«Нализался, земляк, – сказал таксист. – Где воевал?» Ира пересчитывала бумажки.

«Да ты что. Чтоб я с солдата деньги брал! Давай, тащи его».

56. Заговор женщин Судьба выбирает особых людей. Вы замечали, что судьба всегда выбирает особых людей? Это своего рода судебные исполнители.

Они кажутся случайными, первыми попавшимися – на самом деле это отобран ные люди. Девушка остановилась поправить чулок. Она не знает, что уполномочена судьбой. Прохожий... вы даже не успели разглядеть его физиономию. Продавец воз душных шаров перед обелиском революционеров, в Александровском саду. Нищий, занявший свой пост на тротуаре перед оградой Старого здания. Они тоже орудие судьбы. Следователь государственной безопасности в мундире цвета крапивы, с ры бьим лицом, с жёлтыми плавниками погон, с эмблемой на рукаве и девизом «Оставь надежду», в ночном кабинете, где, кстати, как раз в эту минуту сидит в углу наш ста рый знакомый, профессор Сергей Иванович Данцигер, вернее, бывший профессор, сильно потерявший в весе и без кудрей. Судьба выбирает особых людей, участников заговора, не спросясь у них;

они лишь исполнители некоего веления, но родилось оно, представьте себе, не где-нибудь, а в лабиринтах нашей собственной души. Потому что судьба не то чтобы решает за нас, но подталкивает нас осуществить решение, которое мы приняли, ещё не зная об этом. Ира Игумнова нашла среди беспорядочно налепленных кнопок на дверном косяке две пуговки с одной фамилией, нажала один раз, другой;

подождав, поднесла снова палец к звонку, послышались шаги. Звякнула цепочка. Высокая белая фигура с тёмными кругами глаз воздвиглась во тьме за полуотворённой половинкой входа. Вдвоём отвели ветерана в его комнату. Помогите мне, сказала мать. Ира, стесняясь, принялась расстёгивать пуговицы, стягивать со спящего одежду, отстегнула жёлтую кожаную ногу в чёрном ботинке. Они осторожно притворили за собой дверь.

«Куда ж вы теперь. Милая. Нет, нет;

оставайтесь. Я позвоню. Скажу, что вы ночуете у меня...» Ира вошла в полутёмную комнату, зелёный матерчатый абажур над столом, шкаф с книгами, разобранная кровать. Сейчас сменю бельё, суетилась мать Юры, вот тут ночная сорочка, полотенце. А вы, спросила Ира. Я на раскладушке, в кухне, у нас соседи хорошие. Было слышно, как она крутит диск телефона в коридоре. Ира осталась одна и, вздохнув, улеглась. Ей снилось, что она летит. Она должна была приземлиться, может быть, врезаться в землю, и открыла глаза. В длинной ночной рубашке она вышла из уборной на кухню, где не было никакой раскладушки, не было никого, пятна слепящего утреннего света лежали на полу, на плите, блестели крышки кастрюль на полках. На табуретке сидела кошка. В квартире стояла мёртвая тишина.

«Кис, кис», – прошептала Ира. Кошка уставилась на неё. Ира сделала шаг навстречу, кошка вскочила на подоконник, оглянулась, «ну, что же ты», – промолвила Ира, кошка прыгнула в открытую форточку, пристроилась на раме и оттуда снова смотрела на Иру.

Упадёшь, сказала Ира, вышла в коридор и подкралась к двери. Юра Иванов лежал на спине, подложив руки под голову. На столе у окна сверкало стальное лезвие.

Что это, спросила она.

«Меч».

Ира удивилась: «Настоящий?» Он пожал плечами, опустил руки.

«Слушай, – сказал он, – ты меня извини».

«А где твоя мама?» «На работе».

«Ну, мне пора, – сказала Ира. – Пойду оденусь».

В эту минуту она почувствовала, что стоит нагая под рубашкой. Было холодно босым ногам. Ира сложила руки под грудью, обхватила локти ладонями.

«Мне пора», – что-то в этом роде произнесли её губы.

Иванов сказал:

«Постой. Успеешь... – мрачным голосом, как ей показалось. – Мне надо тебе кое что объяснить».

«Опять?» «Что – опять?» «Ты ведь уже собирался со мной поговорить».

«А... ну да. Нет, я серьёзно».

«А вчера было несерьёзно?» «Вчера тоже было серьёзно».

«Ты, наверное, сегодня никуда не пойдёшь. Я скажу, что ты болен. Тебе надо отлежаться. Завтра поговорим».

«Нет. Сейчас».

«Что за спешка. Ну, говори».

«Это меч, – сказал он. – Ты помнишь у Бедье? Или у кого там».

Она не поняла.

«Роман о Тристане и Изольде. Вообще всю эту историю».

«Ну и что?» – сказала она со страхом.

«Между ними лежал меч».

Оба молчали. Ира улыбнулась.

«Могли порезаться», – сказала она.

«Могли. Дай-ка мне его».

«Слушай, Иванов...» – сказала она, называя его, неизвестно почему, по фами лии.

«Ивнов. Дай, говорю».

«Зачем?» Она взяла со стола меч и поднесла ему.

«Вот, – сказал Иванов. – Лезвием ко мне. Можешь не бояться. А теперь иди сюда...

ложись. Ложись, говорю!» - крикнул он.

58. Марик Пожарский постигает то, чего он не мог постичь: истину Кончено, Schlu, finis, сказал себе Марик Пожарский;

оглядываясь на «прошлое», иначе говоря, на эти несколько лет, он находил его смешным, нелепым, стыдным. Ма рик стоял накануне важного решения. Cобственно, решающий момент был уже поза ди. Ибо самое важное – принять решение;

какое именно, вопрос второстепенный. Но, если угодно, то вот вам и ответ: Марик решил переменить свою жизнь. Ближайший смысл этого намерения был «порвать» с Ирой. Покончить раз навсегда с бесплодной, безвыходной, унизительной и смехотворной любовью, с этими метаниями между на деждой (на что?) и разочарованием (в чём?), с вечным ожиданием, бесполезной му кой, внезапным счастливым замиранием сердца от какого-нибудь мнимо-многозна чительного взгляда и новой неопределённостью, новым отчуждением.

Спросить, наконец, впрямую: да – или нет?

Однажды, представьте себе, он промямлил что-то такое. И получил обескура живающий ответ: «Был бы ты лет на пять старше...» Означало ли это, что она всё-таки находит его достойным внимания, в принципе достойным своей любви, единственное препятствие – проклятые пять лет?.. Проснувшись однажды утром, Марик испытал небывалое чувство лёгкости, пустоты – оказалось, что он освободился. Он так и сказал себе: освободился. И пусть теперь сама жалеет.

Он попытался рассмотреть её подробней, так сказать, мысленным взором. Ока залось, что у неё коротковатые ноги, тяжеловатые бёдра. Однажды, когда она встала и забыла одёрнуть юбку, образовалась складка между ягодицами – это было ужасно.

Он больше не смотрел в её сторону, не пытался с ней заговорить, с удовлетво рением отметил её удивлённый взгляд;

и даже под вечер, по привычке слоняясь по коридорам Нового здания, – домой итти, как всегда, не хотелось, – притулившись где нибудь на подоконнике, пытаясь читать и тут же бросая книжку, и снова расхаживая вдоль темнеющих окон, и возвращаясь на галерею, где уже теплились жёлтые шары, и бормоча стихи, – даже в это не лучшее время дня, когда некуда себя деть, некуда податься, Марик Пожарский вкушал эту опустошённость, для которой существовало другое название – независимость, ощущал себя свободным – мы чуть было не сказали:

осиротевшим. Тут он увидел Иру, она поднималась по лестнице. «А, это ты», – сказа ла она, выходя на галерею, и остановилась.

Марик почувствовал привычное сердцебиение, но тотчас овладел собой;

не выда вил из себя ни слова;

Ира, как всегда, шла в читалку;

и вдруг она остановилась, взгля нула себе под ноги, закусила губу. Марик догадался, вернее, почуял инстинктом быв шего влюблённого: случилось нечто;

она подняла глаза с таким видом, словно что-то обронила по дороге и спохватилась сейчас;

знаешь, проговорила она неуверенно, хо рошо, что я тебя встретила, я как раз хотела тебе сказать.

«Сказать?.. Что сказать?» – пролепетал Марик, мгновенно забыв о своём реше нии. Да, кивнула она, сказать тебе кое-что. И какой-то ветер овеял Марика. Счастливое предчувствие! Ира, вместо того, чтобы исчезнуть за дверью библиотеки (куда он, по установившемуся этикету, не посмел бы последовать за ней), медлила, рылась в порт феле.

Она подняла голову и осмотрелась. «Надо бы где-нибудь присесть. Я даже не знаю... – и было неясно, ищет ли она местечко или то, что потеряла по дороге. Подош ли к скамейке перед Русским кабинетом. – Нет, – пробормотала она. – Куда-нибудь подальше».

Обошли кругом галерею и свернули в коридор. Шли мимо высоких темнова тых окон, потом налево. Там (как уже говорилось) был расположен исторический фа культет, знаменитый тем, что на нем училась дочь Вождя. Легенда казалась странной, естественней было предположить, что факультет сам, со всеми профессорами ездил к этой дочери в Кремль или где она обреталась. Легенда казалась тем более неправ доподобной, что никто никогда не слышал о том, что у Вождя есть собственные дети, ведь это значило бы, что у него есть – или были – женщины. Вождь, в монументальных брюках с красными лампасами, в широких, как доски, погонах генералиссимуса, с ли тыми усами, с мужественным, гневно-радостным взором, бесспорно, не был бесполым существом;

Вождь был надполым существом.

«Не знаю...» – сказала Ира. Что она имела в виду? Они вернулись в «свой» ко ридор и устроились на подоконнике. Её портфель был прислонён к холодной трубе отопления.

«Я думаю... – проговорила она. – Мы ведь всё-таки друзья?» «Ну да», – сказал Марик упавшим голосом, поняв, что её мысли совсем не о том.

«Я подумала, что должна тебе сказать... это касается всех нас троих».

«Троих?» «Ну да. Мы все как закупоренные. Ничего не можем друг другу сказать. Ты мне не можешь сказать, он мне не может сказать».

Ира взглянула искоса на него, словно хотела удостовериться, стоит ли продол жать. Или как будто запамятовала, чт собиралась сказать. Её глаза прошлись по сте нам, взгляд остановился ни на чём. Ира смотрела внутрь себя, и что же она видела? Всё то же: комнату и китайский меч рядом с лежащим на спине.

«Короче говоря, – сказала она, – у нас это было».

«У нас... у кого?» «У меня с Юркой». Она опустила голову, тотчас подняла и остро взглянула на Марика.

На всякий случай он переспросил:

«Было?» «Да».

Марик понял, о чём идёт речь, но продолжал спрашивать: что, что было?

«Ну что ты, маленький, что ли, – сказала она холодно. – Чт бывает?» Она прибавила:

«Он взрослый мужчина».

Видимо, это означало: в отличие от тебя. Марик сощурился, глядя в одну точку, напряжённо думал, только непонятно, о чём. Дикая мысль пришла ему в голову.

«А ты? – спросил он. – У тебя уже был кто-нибудь?» Ира покачала головой, еле заметно. Женским усталым жестом коснулась волос, сошла с подоконника, одёрнула платье, застегнула пальто.

«Ну чего ты, – сказала она. – Огорчился? – Они остановились на крыльце универ ситета. За оградой, мимо Манежа, шурша, неслись машины, их было немного, сов сем не так, как двадцать лет спустя, было темно, и малиновые, как леденцы, звёзды с невидимых башен всё ещё, как ни в чём не бывало, вещали баснословное будущее.

Они двинулись к воротам, надо было еще что-то произнести. – Ну, хочешь, прочти стихи».

«Чего? - спросил Марик, очнувшись. - Какие стихи», – с горечью сказал он.

Она возразила, пожав плечами:

«На это надо смотреть проще. Это у всех бывает. Рано или поздно... И у тебя бу дет. – Она улыбнулась. – Будешь потом вспоминать».

Как будто доподлинно знала, не сомневалась, что с ним это ещё не произошло.

Ему захотелось сказать, огорошить её: а вот, если хочешь знать – у меня тоже была.

«А я и смотрю проще. Мне-то что», – буркнул он.

«Ну что ж. – Они молча стояли перед воротами. – Если ты не очень сердишься...

проводи меня».

И больше, кажется, не было сказано ни слова, Ира шагала, глядя прямо перед со бой, помахивая портфелем, Марик о чём-то раздумывал и в конце концов понял, что в его жизни совершился поворот. Никто не мог предполагать – и меньше всего сам Марик Пожарский, – что внешним знаком этого поворота станет нелепый поступок, необъяснимая выходка;

он только почувствовал, что надо что-то сделать, совершить что-нибудь такое, из ряда вон. Марик возненавидел всю жизнь, испытав при этом ди кую радость.

На другой день, едва только он проснулся, его осенила идея. Всё стало на свои места, и теперь он лишь с трудом сдерживал нетерпение. Утром, как всегда, была лек ция для всего курса, он сидел на балконе Коммунистической аудитории, у стены в углу, Ира где-то неподалёку – и прилежно записывала;

Юра Иванов не явился;

Марик явно не слушал, был чем-то занят. Прозвенел звонок;

когда Ира вернулась на балкон, оказалось, что Марик просидел весь перерыв на своём месте.

Всё было готово, он поглядывал на большие часы внизу. Кто-то бубнил, сидя на эстраде за профессорским столом, перед профессорским чаем в стакане с подстакан ником, это был доцент Капустин. Прошёл, кажется, уже целый час, но стрелка за это время передвинулась всего на каких-нибудь двадцать минут. Наконец, она достигла последней четверти. Пять минут до звонка. Марик расстегнул свой портфель. Марик никогда не ходил на занятия с портфелем. Он не имел привычки записывать лекции, у него были только тетрадки для занятий языками. Марик ничего не знал, ничему не учился, читал что хотел, а не то, что полагалось, учебники раскрывал только во время экзаменационной сессии, кое-как тащился с курса на курс, числился посредственным, но одновременно и продвинутым студентом, языки были единственное, в чём он ус певал, и притом далеко обгоняя других. Марик явился с портфелем, и внимательный взгляд Иры Игумновой отметил эту новость.

Наконец, звонок прорвался, зазвенел в барабанных перепонках, народ внизу за шевелился, захлопали крышки пюпитров, доцент Капустин собирал свои листки на столике. Марик расстегнул набитый битком портфель. Он перевернул портфель, и оттуда посыпались аккуратно нарезанные четвертушки бумаги, десятки, может быть, сотни листовок. Всё это разлетелось над амфитеатром, порхая, опускалось на скамьи, на головы, несколько бумажек упали на сцену, кто-то свистнул в два пальца, началась весёлая паника, девушки и ребята протягивали руки к белым порхающим листкам, на всех бумажках стоял один и тот же подрывной, подстрекательский лозунг, была начертана единственная фраза: Ну и х... с вами!

Эпикриз Субмарина уходит в пучину морей Per me si va nella ci dolente, Per me si va nell’eerno dolore, Per me si va tra la perduta gente.

Inf., III, 1– Некогда я бродил по улицам, где из десяти встречных девять были старше меня.

Сейчас из десяти едва нашелся бы один, достигший моего возраста. Приняв пред ложение литературного журнала участвовать в конференции «Искусство в поисках новой идеологии», я уступил соблазну, которому успешно сопротивлялся добрых де сять лет – с тех пор, как открылись границы. Начать с того, что меня удерживал самый обыкновенный страх. Совершенно согласен с каждым, кто назовет это суеверием. Я знал, что моё дело с грифом Хранить вечно ждёт своего часа в катакомбах гигантского архивохранилища, потому что дела эти не только хранятся, но и никогда не закрыва ются, и живо представлял себе, как где-нибудь в самом оживлённом месте, на улице Горького, которая снова стала Тверской, автомобиль с тёмными стёклами остановится Я увожу к отверженным селеньям, Я увожу сквозь вековечный стон, Я увожу к погибшим поколеньям.

(Данте, «Ад», песнь III, ст.1–3. Перевод М.Лозинского) у тротуара, вежливый голос окликнет меня по имени и отчеству, цепкие руки вта щут в машину, и через десять минут мы окажемся там, где мне пришлось побывать когда-то. Я даже допускаю, что за истекшие двадцать лет – с тех пор, как я бежал из России, – пухлая папка стала ещё толще. Такие коллекции обладают способностью к самостоятельному росту и обогащению. И никто не знает, какими новыми инструкци ями оснастилась канцелярия, пережившая всё и всех. Словом, говорил я себе, лучше туда не соваться. И всё же приехал.

Я стоял в зале с низким потолком, с диковинными рекламами на стенах, в одной из трёх или четырёх очередей, правильней будет сказать – в одной из трёх толп. Люди перебегали из одной толпы в другую, экономя время с ловкостью и чутьем завсегдата ев очередей, так что в конце концов я оказался последним. Люди переговаривались на языке, в котором мне было внятно каждое слово и где я не понимал ни слова. То было чувство нереальности, которая вот-вот должна была стать зловещей и необратимой действительностью;

состояние, о котором говорит тюрингский романтик: если во сне мы видим сон, это значит, что ещё немного и мы проснёмся.

То было переживание языка – давно умолкнувшего, ставшего сакральным, по добно мёртвому языку священных книг, но который заговорил вокруг десятками уст и оказался жаргоном черни. Замечу, что таким же или почти таким, разве только с об ратным знаком, было переживание живого английского языка, много лет тому назад, когда я приземлился в Соединённых Штатах. Точно так же я понимал его, ничего не понимая. Поистине, чтобы ощутить нечто подобное, надо было прожить безвылазно жизнь в стране, похожей на дом с закрытыми ставнями, за глухим забором.

Люди о чём-то совещались, смеялись, бранились, не стесняясь соседей, мешая обыкновенные слова с грязной руганью, которая, однако, выговаривалась, как обыч ные слова: матерная брань, лишённая эмоций, как кофе без кофеина. Затеплились матовые кубы над кабинами паспортного контроля, толпа заколыхалась. Каждый миг в самолёте над океаном поглощал огромные расстояния;

здесь уходило десять минут на то, чтобы переместить чемодан на полметра, шаг за шагом, навстречу решающему мгновению, когда женщина-офицер в форменном галстуке, за стеклом кабины, под несет к уху телефонную трубку и, глядя в мой паспорт, вполголоса произнесёт не сколько слов. Появятся двое и попросят «пройти».

Вместо этого, пристально поглядев на меня, поразмыслив, она хлопнула штем пелем, несколько времени спустя путешественник вышел в город, над которым сеялся дождь, и, усевшись в такси, назвал адрес по-русски, чего делать не следовало. Мне казалось, если я дам понять, что я здешний, меня не станут беззастенчиво обирать, как принято поступать с иностранцами;

получилось хуже: меня, похоже, приняли за одного из этих нуворишей, New Russians. Сомнительное сословие, вымахнувшее из под земли, как красавцы-мухоморы после тёплого дождя. Город летел навстречу, и я все еще не мог избавиться от чувства, которое должен испытывать человек, стоящий на разводном мосту: одна нога здесь, другая там, а внизу - вода. Но хватит об этом.

Я прослушал положенное число докладов на нелепую тему, конференция была для меня, как легко догадаться, не более чем предлогом. Должен, однако, добавить к ска занному выше: мое намерение совершить паломничество на бывшую родину не было свободно от некоторой задней мысли. Каждый писатель ощущает себя более или ме нее лазутчиком. Если уж начистоту – ради этого я и отправился в путешествие. Я со бирался написать роман.

Здесь, возможно, не будет лишним вкратце сказать о моих литературных ам бициях. Я сознательно употребляю слово «амбиции» вместо того, чтобы говорить о достижениях. Никакими особыми достижениями мы, увы, похвастаться не можем.

Два десятка повестей и рассказов из времён, которые нынешней молодёжи кажутся новых русских (англ.).

эпохой Среднего Царства, несколько статей, назовём их для пущей важности мод ным словом «эссе», – что ещё удалось опубликовать там, где, как говорили в старину, обретается «наш читатель»? В том-то и дело, что читателей раз-два и обчёлся. Мож но указать причины, по которым мои творения не пользуются и, очевидно, не будут пользоваться успехом. Во-первых, они делят общую судьбу литературы. (Я имею в виду литературу, которая заслуживает этого названия). Публика, готовая тратить вре мя и деньги на чтение серьёзных книг (а кто из нас согласится признать свои писания несерьёзными?), тает, как весенний снег. Во-вторых, – это уже мое личное дело, – я ненавижу так называемую актуальность. Оставим её газетчикам.

Сформулируем так: известность NN – лучшая, какую можно вообразить. Извес тность в весьма тесном кругу не щедрых на похвалы ценителей. В тот счастливый для него день, когда он покинет мир, журналисты, может быть, спохватятся, почуяв по живу. Но будет уже поздно. Невозможно будет брать у него интервью, чтобы наскоро тиснуть в воскресном приложении, невозможно будет строчить чепуху в газетах, что бы завтра забыть его имя, теперь уже навсегда, невозможно будет перемолоть его на жерновах прессы и телевидения, чтобы ссыпать затем в мусорное ведро.

Итак, я воспользовался возможностью, сбежав с конференции, побродить по городу, который некогда – отчего не сказать об этом? – так любил. Который не про менял бы – так мне казалось – ни на какой другой город в мире. Не берусь судить, хороши или плохи новейшие архитектурные преобразования, скажу только, что мне жаль пустоты и простора Манежной площади, расстилавшейся перед глазами, когда, бывало, выходишь из университетских ворот. Говорю, разумеется, о старом универси тете в зданиях по обе стороны от бывшей – теперь уже бывшей – улицы Герцена. Цик лопический дворец на Ленинских горах, воздвигнутый заключёнными, моему сердцу ничего не говорит.

Я поднялся на филологический факультет, но никакого факультета не оказалось.

В коридорах, в холле, где когда-то висела – может быть, я последний, кто её помнит! – стенная газета с фотографией славного Былинкина (и куда ты ни пойдёшь...), располо жился новый хозяин, какая-то фирма, и уже нельзя было войти просто так: на пло щадке перед входом стоял охранник из отряда приматов. Он спросил, кто я такой. Я не мог ничего ответить. Откуда я знаю, кто я такой?

Не было больше и трамвая, который ходил в былые времена от Никитских во рот, звенел, сыпал искрами, поворачивал направо, шёл мимо университетской огра ды и Горьковской библиотеки, мимо приёмной дедушки Калинина, – спросите сей час кого-нибудь: кто такой был этот дедушка? И дальше, мимо Библиотеки Ленина, устья улицы Фрунзе и по Большому Каменному мосту в Замоскворечье. Липы вдоль тротуара перед Новым зданием исчезли, зато разрослись деревья за оградой и скры вают нового Ломоносова. Теперь отец русской науки сидит. Прежде стоял, положив руку на глобус, другой рукой сжимая упёртую в бедро подзорную трубу, которую издали можно было принять за детородный член. Бывший студенческий клуб, с ко торым так много связано, более не существует, над полукруглым фронтоном сияет восьмиконечный крест, ниже надпись золотом: СвЂтъ Христовъ просвЂщаетъ всЂхъ.

Что она означает?

Я позвонил старой даме и договорился о встрече.

Перехожу к главной теме моего рассказа. Ветхий дом на Арбате, визг и скрежет канатов, потащивших наверх шаткую кабину лифта. Увядшая женщина с крашеными волосами, в туго подпоясанном дождевике и всё ещё модных здесь сапогах с копыто образными каблуками отворила дверь гостю, чтобы тотчас попрощаться;

это была дочь. Неся букет, как посол – верительные грамоты, я прошествовал по коридору ком мунальной квартиры и вступил в комнату, разделённую пополам занавесом на дере вянных кольцах.

Голос из-за портьеры: «Одну секундочку!» «Простите, что заставила вас ждать, – сказала хозяйка, выходя, хотя ждать при шлось недолго. – О! – воскликнула она кислым голосом, – какие чудные розы!..» Старость начинается не тогда, когда седеют волосы и опускаются углы рта, тус кнеет блеск глаз и угасает вожделение;

старость начинается, когда постигаешь, и не умом, а всем телом, что ты не бессмертен. Полагаю, нет необходимости описывать внешность той, что предстала передо мною в это позднее утро, в предпоследний год страшного дотлевающего столетия;

да я и не сумел бы нарисовать её портрет, хоть и числюсь писателем, – разве только по свежим следам, воротившись в гостиницу;

но я и этого не сделал, лишь наскоро, стараясь не упустить главное, занёс на бумагу наш разговор. Мы уселись друг против друга, и она спросила, надолго ли я приехал. Что за конференция?

Я объяснил, что обсуждается новая идеология.

«Новая?» «Ну да. Взамен старой».

«И какая же это новая идеология?» «Идеология разбитого корыта». Таковы были первые, совершенно ненужные реплики, которыми мы обменялись.

Я не могу её описать хотя бы потому, что и в первый, и в последующие два визита (срок моей визы истекал, я должен был торопиться), чем дальше, тем всё на стойчивей, за чертами изжёванной жизнью женщины проступал образ той, прежней, которую знал я когда-то. Как если бы он возник в темном трюмо в углу комнаты и постепенно светлел, и рос, и, наконец, выступил из рамы;

как будто привидение не слышно вошло и мягко отстранило реальную Иру. Ибо память – кто это сказал? – па мять ревнива и не терпит соперничества. Звук голоса, тень улыбки, манера встряхи вать головой, даже то, что она время от времени поглядывала в зеркало в углу, чтобы поправить воротничок или седую прядь, - во всё этом было так много тогдашнего, несомненного, что постепенно меня перестало смущать то, что ошеломило в первую минуту, и расщелина времени уже не казалась такой бездонной.

Мы и не старались в нее заглядывать. Не было никакого желания рассказывать о себе, да и она не проявляла интереса к моей жизни;

мы могли говорить только о том, что было общим для нас, было нашей жизнью, остальное не существовало;

но, хотя она знала о том, чем я занимаюсь, – лучше сказать, пробавляюсь, – и, может быть, даже читала кое-что, ей, по-видимому, не приходило в голову, что гость явился из небытия с небескорыстной целью, и уж тем более она не могла догадаться, что пред назначена стать героиней моего будущего шедевра.

«Да... – пробормотала она‚ – сколько времени протекло».

«Тысяча лет, а?» «Тысяча лет».

Мы сидели и кивали друг другу, и было выдавлено ещё две-три фразы в этом же духе, словно мы не знали, с чего начать, и тут, сам не знаю почему, я нарушил конвен цию;

но разве то, что я произнёс, не было трещиной века, разве не было оно частью нашей жизни? Или, по крайней мере, её эпилогом. Я спросил Ирину Самсоновну: как она отнеслась к смерти Вождя?

Она пожала плечами, вопрос показался был в самом деле ни к селу ни к городу.

Тем более неуместно было начинать с него беседу. Вопрос заставил ее задуматься. Мы сидели за чаем. Украшением стола был замечательный румяный пирог, который она испекла к моему приходу.

«Это сейчас можно смеяться, – сказала она, – а мы тогда плакали. Я в это время уже преподавала в школе, у нас был митинг... Все плакали, и девочки, и учителя. У всех было такое чувство, как будто обрушился потолок. Или как будто произошло затмение солнца» «Затмение?» «Да;

только не на время, а навсегда. Мало того, что мы все осиротели. Я могу ска зать о себе – это было не только ужасное горе, – меня охватил страх. Я ещё была совсем молодая, только успела выскочить замуж».

«Замуж... а, ну да. Конечно».

«Люди старше меня, все были в ужасе, думали, что всё повалится, генералы начнут драться между собой за власть, нападут американцы, Бог знает что. Ждали всего».

«Но ведь...» – сказал гость и осёкся. Чуть было не забыл, что мы как бы условились, что не станем говорить обо мне, вообще не будем касаться всего, что было «после». Я не мог себе представить, что все беды будут мгновенно забыты. Мне хотелось сказать о злобной радости, которая воцарилась в лагере, когда гробовой голос Левитана про вещал эти слова: потерял сознание. И все поняли, что он вот-вот околеет. Может быть, уже успел отдать концы, раз они там решились хоть что-то сообщить. И эту радость не могла унять даже боязнь стукачей. Мне хотелось рассказать, как я не верил своим ушам, узнав (гораздо позже) о том, что всенародная скорбь не была выдумкой пропа ганды, что даже сотни задавленных в толпе, которая рвалась отдать последний долг каннибалу, не помешали горевать о нём. Я взялся за уголок пирога, который распался в руке. Хозяйка серебряной лопаточкой помогла переложить пирог мне на тарелку. Я рассыпался в похвалах её искусству.

«А почему это вас так интересует?» – спросила она, и это «вас» вновь развело нас в разные стороны.

В самом деле, что за тема для разговора.

Мы заговорили о старых знакомых. А что стало с таким-то, с такой-то.

Она спохватилась:

«Господи, что же я. Вы же принесли...» Странным образом поиски штопора внесли какую-то нервозность в нашу груст но-умиротворённую встречу.

«Слушай-ка... – пробормотал я. (Мы все-таки перешли на ты). – Что произошло с Пожарским?» Она молчала. Я разлил вино по стаканам. Ира сделала глоток и поставила рюмку на стол.

«Марик исчез, – сказала она. – Я думаю, его давно уже нет в живых».

Хотя я довольно точно представлял себе его судьбу, мне хотелось узнать подроб ности;

я приготовился слушать.

«Тогда многие исчезали, исчез Москаленко, если ты его помнишь: он читал лек ции по марксизму-ленинизму. Кокиев – Древний Египет... Ну, и, конечно, Сергей Иванович, это ведь было при тебе?» «Нет, – сказал приезжий. – После».

«Потом была ещё какая-то история на философском, целая группа студентов.

Разные слухи ходили. Я уже не помню. Меня тогда всё это не очень-то интересовало, у меня были другие заботы...» А сейчас? – хотел я ее перебить, – интересны ли ей сейчас эти воспоминания? И тотчас понял по ее взгляду, что она угадала мои мысли, и уже незачем было объяс нять, что заботы или что там она имела в виду – роман с будущим мужем, что-нибудь в этом роде, – что все это было и сплыло. А университет, лестница, гипсовые велика ны, балюстрада, и сидение на подоконниках в коридоре, и Александровский сад, и юность – остались, и не было ничего важнее в нашей жизни.

Странные мысли приходят в голову. Я смотрел на нее и думал: дважды вдова.

Конечно, я не думал об ее муже, о котором вообще ничего не знаю.

Можно ли быть вдовой мужчин, за которыми ты не была замужем?

Она продолжала:

«Марик... как тебе сказать. Я думаю, он был предназначен для этого. Иногда прос то лез на рожон... Не эта история, так другая, рано или поздно. И даже если бы ничего такого не случилось. Я думаю, у него была такая судьба. Ты веришь в судьбу? Это был последний день, когда я его видела. Накануне у нас был один разговор... В общем, я ни о чём не подозревала. Я сидела на балконе, на нашем любимом месте, он тоже сидел на балконе».

Я спросил, что там было написано.

«Какая-то чепуха, не знаю. Я только видела, как всё это разлетелось, многие зади рали головы, а он стоял наверху и смотрел. Все его, конечно, видели».

«Это были стихи?» Она помотала головой.

«И что же?» «Ничего, на этом всё кончилось».

То есть как, спросил гость.

«А вот так: кончилось, и все. Из Комаудитории всех выгнали. И сам он – я даже не заметила, куда он делся. Просто ушёл. Всё это быстренько убрали. Перерыв, правда, немного затянулся, но потом все снова уселись, лекция продолжалась. Все делали вид, что ничего не произошло. И вообще об этой истории больше никто не упоминал, ни единым словом. Все понимали, чем это пахнет... Потом уже, когда меня вызывали, я узнала, куда пропал Пожарский. А так о нём тоже никто не вспоминал, как будто его и не было».

Вызывали, зачем.

«Не только меня одну, хотя все, конечно, скрывали... Давали подписку о нераз глашении. Я ужасно боялась. Спрашивали, знаю ли я такого-то, – конечно, знаю, – ка кие высказывания слышала от него. Даже спросили, вроде бы в шутку, не собирался ли он убить кого-нибудь из руководителей партии. Я прикинулась дурочкой».

Она посмотрела в трюмо.

«А в общем... – пробормотала она. – В общем-то какое это имело значение. Кто туда попадал, тот не возвращался».

Гость сказал: а стихи, куда они делись?

«Какие стихи? А, ну да. Не знаю...» В следующий мой приход я спросил Ирину Самсоновну: зачем он это сделал?

«Зачем... Я тоже задаю себе этот вопрос. Что-то кому-то хотел доказать. Мне даже казалось вначале, что я была причиной... в какой-то мере. Мне так казалось».

Я снова спросил, и она ответила:

«Это был не то чтобы юношеский роман, а что-то вроде amiti amoureuse. То есть с его стороны, конечно, что-то большее, а я? Сама не пойму, как я к нему отно силась. Скорее всего не принимала его всерьёз. Но с другой стороны... Мы все жили в каком-то тумане...» Она снова отвела взгляд, но не себя, а их увидела в тёмном стекле.

«Что я могу сказать? Вечером накануне того дня, да, это было как раз накануне, я пришла заниматься в библиотеку, даже раньше обычного. Я была уверена, что встре чу его... Университет был как родной дом, мы там целыми днями околачивались, хотя влюблённой дружбы (фр.).

у меня были и другие обязанности... И вот, – она вздохнула, – когда я его увидела, я решила ему всё рассказать. Меня всегда забавляло, что они оба вечно пикировались в моём присутствии. Марик – ещё понятно, но Иванов... Вообще мы все трое были не разлучны. И я подумала, что у меня от Пожарского не должно быть тайн. Тем более такой тайны. Это было бы нечестно.

Но тут было ещё кое-что, и, конечно, так, как я всё это изобразила, мне не надо было делать. Не надо было ему так говорить. А с другой стороны, рассказать всю прав ду тоже было невозможно. Короче говоря, была у меня потом такая мысль: что это я виновата в его гибели. Он же всё-таки понимал, чем грозит ему эта выходка».

Не обязательно, заметил гость.

«Нет, я думаю, понимал. Все мы были наивны, и он тоже, даже ещё больше, но не настолько же. По-моему, это было сделано сознательно. Дескать, раз так, то я вам всем и отомщу. Я вам всем покажу».

Помолчав, она добавила:

«Я вообще не понимаю, как это он раньше не попал. Университет кишел осведо мителями. Это же был комсомольский долг – докладывать;

не правда ли?» Считает ли она и сейчас себя виноватой?

Она пожала плечами, покачала головой.

«Нет, это была последняя капля. Это как-то копилось. – Сделав короткую пау зу: – Это была судьба. Ему на роду было написано плохо кончить».

В этом государстве?

«Не знаю. Может, и не только в этом. Ты думаешь, – спросила она, – всё дело в этом государстве?» По крайней мере, отчасти, ответил я.

«Вот именно, что отчасти. Это был такой характер. Я думаю, – прибавила Ира, – его добило то, что я сказала ему...» На этот раз не было пирога, лежали на тарелке какие-то печенья, дочь прихо дила и снова уходила, нужно было преодолеть ещё один барьер, не выпить ли нам чего-нибудь покрепче? Она поставила. Мы чокнулись. «За что?» – спросила она. Вы пьем, сказал я, за... и не решился договорить;

она кивнула;

я спросил: знает ли она, где воевал Иванов?

«Он никогда об этом не рассказывал. Он вообще не любил говорить о войне. Как то раз Марик заявил, это я хорошо помню, – что мы будто бы принесли новое рабство вместо прежнего. Кто это – мы? Марик сказал: Советская Армия. Представляешь себе, это он говорит фронтовику. Кому же это мы принесли рабство? – Восточноевропейс ким народам. – Юра взбеленился и сказал, что он таких разговоров не потерпит. По моему, это был единственный раз, когда зашёл разговор о войне. Но ведь все фронто вики не любят военных воспоминаний. Особенно, когда...» Когда что?

«Когда ты вернулся калекой».

Я спросил Ирину Самсоновну, известно ли ей, что к Иванову приезжали две немки.

«Нет... то есть да. Я их видела».

Рассказывал ли Иванов, спросил я, что-нибудь о них, об этом разговоре.

Она покачала головой.

«Эта девица хотела, чтобы Юра на ней женился. Хотела его увезти».

Я удивился: «Откуда ты это взяла?» «Ниоткуда. Знаю».

«Он сам тебе об этом говорил?» «Никто не говорил».

Я возразил, что мне об этом ничего не известно, но браки с иностранцами, кажет ся, ещё в сорок шестом году были запрещены.

«Были, ну и что. У этой бабы были связи».

«Слушай-ка, – проговорил я и налил снова. – Раз уж зашёл разговор... Я хочу тебя спросить. Ты его любила?» «Юру?» Я кивнул. Она ответила:

«Я его жалела».

«Почему он это сделал?» Она опрокинула рюмку в рот. Взяла что-то с тарелки, но, не откусив, положила обратно.

«Почему», – кивнула своим мыслям После некоторого молчания:

«Не знаю».

Гость ждал продолжения, наконец, она сказала:

«Я и на похоронах не была. Потом как-то позвонила его матери, мы встретились.

Она мне рассказывала... Когда она пришла с работы, он лежал весь в крови. Перерезал себе горло этой штукой».

«Оставил что-нибудь, какую-нибудь записку?» «Вроде бы нет».

Давно уже стемнело, мы сидели и не обратили внимания на то, что беззвучно открылась дверь.

Я хотел сказать Ирине, что приехал «собирать материал», но теперь мне ниче го не нужно, никаких романов я писать не буду. Тем не менее отворилась дверь. Мы даже не слышали, как она открылась.

В сумерках, в чёрном фраке вошёл скрипач. Он был в тёмных очках, с плоским лицом и прилизанными волосами. Музыкант поднял смычок, мы услышали шлягер сороковых годов. Вошёл двоюродный брат Марика Пожарского Владислав, с бриты ми лиловыми щеками, в лазоревом пиджаке и с розой в петлице. Вошёл призрак Ива нова, с палкой, в морском кителе.

Я взглянул на Иру, она пожала плечами, как бы говоря: ну и что?

Ничего.

«Извини, я хочу тебя ещё спросить, – начал я. У меня мелькнула догадка. И, ка жется, она понимала это. – Ты можешь не отвечать, если тебе неприятно...» «Спрашивай».

«Ты сказала, всю правду рассказать было невозможно... Значит, ты что-то скрыла от Пожарского? Что ты имела в виду?» Она молчала, разглаживала рукой скатерть.

«Может, зажечь свет?» - сказала она.

Увидев на губах у меня застывший вопрос, она снова пожала плечами, как будто хотела возразить: нет, отчего же;

могу сказать.

«У малышки была высокая температура, мы повезли её в Филатовскую больни цу. Там признали корь...» «Твоя племянница?» «Да. Только я успела вернуться, он позвонил. Спрашиваю, в чём дело. Надо по говорить. Завтра? – говорю. Нет, сейчас, немедленно. Приезжаю в университет. Так и есть: мой Юра вдребезги пьян. По телефону ещё туда-сюда, а теперь совсем лыка не вяжет. Что делать, я вызвала такси. В те времена это была для нас немыслимая рос кошь, но таксист выключил счётчик, не хотел брать денег с фронтовика. Кое-как мы его втащили, он жил с матерью, в двух разных комнатах. Ты у него бывал?» «Мы вообще не были знакомы».

«Я тоже в квартире никогда не была. Комнаты были в разных концах коридора.

Его мама уговорила меня остаться ночевать в своей комнате, а сама легла на кухне.

Утром я не слышала, как она ушла, просыпаюсь – никого нет».

«Он позвонил тебе вечером, хотел поговорить. О чём?» «Не знаю. Я же говорю, он был пьян. В общем, я решила взглянуть, как он там.

Соседей не слышно, то ли спят, то ли ушли все на работу. Открываю потихоньку дверь и вижу, что он не спит, лежит, заложив руки под голову, и смотрит так, как будто ни когда меня не видел. А я и в самом деле. Стою в чужой рубашке, босиком, мать Юры высокая, я поменьше, рубашка чуть не пола.

Словом, я увидела, что он проспался, хотела уйти. Что-то меня удержало – на одну, может быть, лишнюю минутку, и, мне кажется, он это заметил. Он спросил, чи тала ли я Бедье: историю Тристана и Изольды. Мне стало страшно».

«Минутку, – сказал гость, – о чём речь?» Опять-таки можно было догадаться. И меч лежал между ними. Только у Бедье, сказал я, этого нет, это исландская сага.

«Ну, значит, он спутал».

«И что же?» «Мне потом его мама рассказывала... отец привёз из Китая».

«Well, – сказал гость. – Что дальше?» «Ничего: я подошла к столу, взяла меч двумя руками, за рукоятку и лезвие, он был довольно-таки тяжёлый. В углу у окна стоял протез. Я положила меч на постель, Юра подвинулся. Ложись, сказал он. Ложись рядом, ничего не будет. Там говорится ещё о любовном напитке. Любовный или не любовный, но я тоже была как будто опо ена. Ничего не соображала. Я только знала, что если я уйду, это будет для него таким ударом, что...» «А ты сама – хотела?» «Да. Я этого хотела. Я, может быть, даже знала, что это произойдёт. Ещё когда шла по коридору. Нет, ещё до этого. Мы в то время... ну, что говорить. Ты меня спра шивал, был ли у меня кто-нибудь до этого».

Я изобразил удивлённую мину.

«Ну, хотел спросить. Никого, конечно, не было. Но теперь я знала, что это про изойдет. Я поняла, что эта сама судьба так устроила, чтобы мы остались вдвоём. Что мать Юры нарочно оставила меня ночевать и ушла пораньше. И я почувствовала, как бы это объяснить... почувствовала, что должна сбросить с себя это бремя девичества, вот и всё. Всё моё тело взбунтовалось, я хотела стать женщиной. И ещё... - Она опус тила глаза, её ладони разглаживали скатерть. - Мне было так жаль его. Эта бабья жа лость... сама по себе была уже чувством женщины, а не девчонки, когда просыпается жалость, это значит, что ты становишься женщиной... Даже не жалость, а сострада ние. Оно было для меня оправданием, что ли, перед самой собой. Но мне и не надо было оправдываться. Я просто взяла и сбросила эту штуку на пол, этот дурацкий меч, легла и почувствовала его руку на себе. Холодную, как лёд. И весь он был холодный.

Мы оба замёрзли. Я повернулась к нему, стала его целовать. Но он почему-то медлил.

И я шепнула ему...» Приезжий хотел спросить: что шепнула?

«Не знаю. Что-то такое я ему сказала на ухо. Дескать, всё будет хорошо, давай...

И он как будто очнулся, повернулся ко мне и положил свою культю мне на бедро. Я ужасно обрадовалась. Меня охватило нетерпение... Я, конечно, была совершенно не опытна, а он взрослый мужчина, хоть и старше всего на несколько лет;

я думала, он возьмёт на себя инициативу. Даже крикнула на него. Ну и, в общем... что говорить».

«Ничего не получилось?» Она покачала головой.

На другой день рано утром я улетел в Соединённые Штаты.

Послесловие автора Если правда, что история есть не столько совершившееся на самом деле, сколько на писанное о нём – на восковых табличках, на папирусе, на бумаге, – то история человеческой жизни начинается после того, как некто вознамерился о ней рассказать. Кладбища – это биб лиотеки ненаписанных романов.

Среди многочисленных функций романа мы должны выделить одну, может быть, глав ную: роман реабилитирует человека. Роман убеждает – в век неслыханного умаления чело века, – что нет ничего более ценного, чем личность, и ничего более интересного. То, чему не научила гуманистическая философия, чего не сумела внушить религия, выполняет роман, последнее прибежище человечности.

Сочинитель сидит в номере гостиницы перед молочно-светящимся экраном, отводит взгляд – за окном узкий, глубокий колодец двора. В коридоре тишина. Кажется, ты один на всём этаже, во всём доме. Два чувства: первое – обыкновенное, привычное ощущение тупика;

как будто готовишься, поплевав на ладони, долбить ломом каменную стену. Второе... о нём говорить труднее. Россия, которая настигает везде, как наваждение.

Итак, о чём, собственно, мы собирались поведать? Иногда кажется небесполезной по пытка восстановить историю книги. (Такие вещи уже делались). Два обстоятельства, или два образа, послужили первым толчком. Во-первых, это был парень, бывший фронтовик, которо го я увидел на первом курсе, через несколько дней после начала занятий, в первую послевоен ную осень, в прекрасном сентябре. Он был рыжеволос, строен, тщательно, даже шикарно для того времени одет в новый, тёмный в полоску костюм. Он был в галстуке и в пенсне, – кто тогда носил пенсне? Трость с набалдашником в правой руке. Ходил прихрамывая, по-видимому, на протезе.

Вероятно, он был не намного старше меня – мне исполнилось семнадцать, ему могло быть 22, от силы 24 года, но между нами было огромное расстояние, была война, мы прина длежали к разным поколениям. Только теперь, когда будущее, манившее нас, давно стало прошедшим, я могу понять, какого душевного мужества, какой выдержки стоила ему поза денди, цедившего слова, менторски-снисходительный тон и эти стёклышки, сквозь которые он взирал на нас, юнцов, – меня и моего товарища. Почему-то он удостаивал нас вниманием, издалека спешил навстречу, припадая на ногу;

мы тяготились его дружбой.

Этого человека (надеюсь, он ещё жив) я позднее уже никогда не видел, летучее знакомс тво растворилось в обилии новых впечатлений и дружб, вдобавок мы учились на разных от делениях. Я придумал ему военно-морское прошлое – и это была история, которая стала вто рым отправным пунктом.

Автор узнал о ней из случайно увиденного немецкого документального фильма, в ко тором участвовали бывшие моряки, члены экипажа советской подводной лодки «С-13». Ко мандир лодки, тридцатидвухлетний капитан 3 ранга Александр Иванович Маринеско, отец которого был румыном, после окончания Одесского высшего мореходного училища стал штурманом и капитаном торгового флота, а затем военным моряком-подводником. Он был хорошо известен на флоте, прославился как герой, был любимцем женщин, много пил, не ладил с начальством. После войны окончательно впал в немилость и умер в нищете и безвест ности. История, о которой идёт речь, произошла вблизи Данцигской бухты, в ста километрах от побережья Померании: лодка «С-13», получившая приказ занять боевую позицию в юж ной части Балтийского моря, где ожидалось появление немецких транспортов, выследила и потопила большой шестипалубный пассажирский корабль «Вильгельм Густлофф» с бежен цами из отрезанной Восточной Пруссии.

Описывать войну, никогда не быв на войне (автора должны были призвать осенью 45-го, если бы война продолжалась), – дело по меньшей мере рискованное. В своё оправдание могу сказать, что я ограничился поначалу одним абзацем. Юрий перекочевал в роман, сохранив своё имя и внешность. Он стал у меня моряком подлодки «С-13», вахтенным офицером, кото рый первым увидел огни вражеского корабля и был выловлен из ледяной воды после того, как лодку настигли глубинные бомбы немецкого эскадренного миноносца «Лев».

Ради этого пролога – и воспоминаний, которые преследуют Иванова, – мне пришлось проштудировать довольно обширную литературу. Я снабдился справочниками и атласа ми военно-морского флота разных стран в годы Второй мировой войны, собрал сведения о моторном лайнере «Густлофф», прочёл воспоминания рулевого-сигнальщика Г.Зеленцова, участника подводной атаки (умершего через полвека, в 1998 г.), разглядывал карты и фото графии. Мне помог также документальный роман Л.-Г. Бухгейма «Das Boot» («Лодка»), по которому сделан известный фильм. Познакомился я и с другим романом, правда, вышедшим уже после того, как моё сочинение было готово, – «Im Krebsgang» нобелевского лауреата и довольно вульгарного писателя Гюнтера Грасса, где описана вся история корабля «Густлофф» от схождения с гамбургских стапелей в 1936 г. до гибели в Балтийском море. (Русский перевод, под искажающим смысл оригинала названием «Траектория краба», появился в журнале «Иностранная литература»).

Мне нужно было получить реальное, до мелочей, представление о том, что происходило в открытом море в снежную январскую ночь 1945 года.

Утром в каютах и рубках, в помещениях для раненых и родильниц, на всех палубах, где теснились полузамёрзшие пассажиры (в день катастрофы температура воздуха была минус 18 градусов, ветер до семи баллов), радио транслировало речь Гитлера: «Сегодня, двенадцать лет тому назад, в исторический день 30 января 1933 года, провидение вручило мне судьбу германского народа».

Посадка происходила накануне, толпы беженцев запрудили гавань Пиллау, последнего портового города, который ещё удерживали немецкие части. Два буксирных судна вывели перегруженный корабль из освобождённой от льда акватории порта. С маршрутом не все ясно, по одним сведениям, «Густлофф» направлялся в Свинемюнде, по другим – пунктами назначения были Киль или Фленсбург. В открытом море корабль сопровождали три сторожевых судна. С наступлением темноты капитан корабля Петерсен (он был спасён) распорядился не тушить задние бортовые огни и огни правого борта. С этой стороны «Густлофф» и был замечен. По некоторым сообщениям, капитан Маринеско, прежде чем атаковать, совершил обходный манёвр и зашёл с левой, береговой стороны;

в воспоминаниях Зеленцова (и в моём романе) об этом не говорится. Последний из трёх выпущенных снарядов разрушил машинное отделение корабля, электричество погасло, и всё остальное происходило впотьмах.

Я почувствовал, что война с Германией вновь преследует меня, хотя кажется – чт мне в этом прошлом, которое пронеслось стороной, совпало со временем отрочества, погружённого в собственный сон? Уехав (сорок лет спустя) из России, поселившись в той самой стране, которая тогда, на рассвете самого длинного дня 1941 года, двинулась всей громадой трёхмиллионного войска на Советский Союз, я научился читать летопись этой войны не одним, а двумя глазами, видеть войну не совсем так, как её видят в России. Моё понимание войны было пониманием человека, живущего полвека спустя, человека, который вступает на пепелище, успевшее зарасти травой. Я всегда думал, что никто так плохо не разбирается в эпохе, как тот, кто в ней живёт;

мы, конечно, не умней и не проницательней наших отцов, но у нас есть то преимущество, что мы пришли позже. Как бы то ни было, оглядка на военное прошлое, с какой приступил я к сочинению своего романа, по необходимости отличалась от стереотипа, которое пропаганда усвоила трём поколениям советских граждан;

стереотип этот, по-видимому, незыблем по сей день.

Нелишне вспомнить о том, что, не будь нашествие остановлено, я и мне подобные были бы сожжены в печах. Страшно подумать, что стало бы со всей страной, если бы не удалось победить, – а ведь дважды, в ноябре сорок первого и в августе сорок второго, всё висело на волоске. Тот, кто пережил 9 мая 1945 года в Москве, кто помнит эти счастливые толпы, танцы на улицах, объятья, слёзы, это небывалое и никогда больше не повторившееся чувство, что всё страшное позади, всё прекрасное впереди, тот, у кого этот день, как у меня, всё ещё стоит перед глазами, – будет, наверное, возмущён или по меньшей мере удивлён, если я осмелюсь заявить, что победа обернулась поражением, досталась, как ни странно это звучит, ценой поражения, самого страшного, может быть, за всю одиннадцативековую историю нашей страны. Разгромлены оба противника;

проиграли оба. Таков был слабо звучащий лейтмотив романа или, лучше сказать, его подспудная тема.

Я понял, что мой герой, мальчик-офицер, вернувшийся инвалидом, преследуемый, как кошмаром, воспоминанием о гибели женщин, детей, стариков и калек в бушующем снежном море, гибели, к которой он как-никак приложил руку, хотя никто не посмел бы его упрекнуть, – в конце концов он и сам едва не погиб, – что этот изобретённый моей фантазией Юра Иванов, так и не сумевший справиться с новой, мирной жизнью, есть в некотором смысле персонаж исторический. Мне стало ясно, что человек, которого война преследует не только буквально (сны, кошмары, напоминания, остеомиэлит культи, наконец, визит спасшейся немки;

сюда же – возможно – импотенция), но и в каком-то более общем смысле – война как отсроченная смерть, от которой он случайно ускользнул и которая в конце концов его настигает, – что человек этот олицетворяет катастрофу, которую называли победой.

С этого момента стало понятно, о чём мне нужно писать: о наследстве войны, о первых послевоенных годах, о юности этих лет на пороге ослепительного будущего, которое стало прошлым, так и не сбывшись. О холодном, словно из подземелья, северном, как сама Россия, дыхании, которым веяло от этого будущего.

Обозначилась и точка зрения повествовательной прозы, в данном случае – точка зрения невидимого рассказчика-хрониста, жившего вместе с героями и живущего сейчас:

его наблюдательный пункт расположен «к северу от будущего». Я использовал для названия моего романа строчку Пауля Целана (самоубийство Целана, настигнутость прошлым перекликались с сюжетом, который мало-помалу стал проясняться) и у него же заимствовал эпиграф – короткое стихотворение из сборника «Atemwende» («Перемена дыхания»).

Прозаический перевод, сделанный мною, конечно, не мог передать всю многозначность и прелесть маленького шедевра.

«На реках к северу от будущего я забрасываю сеть, и, медля, ты загружаешь её тенями, что написали камни».

Тебя нет, ты живёшь в памяти, на дне рек, уносящих к полярному океану наше мёртвое, несбывшееся будущее. Туда, на холодный север, я отправляюсь, чтобы встретиться с прошлым, встретиться с тобой;

туда забрасываю невод, мою поэзию. И вытягиваю – даже не камни, а тени, которые отбрасывают камни, тени окаменевшего будущего, бывшего будущего.

«Тень», Schaen, одно из ключевых слов Целана, ассоциируется с зыбкостью и темнотой, с царством мёртвых, но, как сказано в другом стихотворении: Wahr spricht, wer Schaen spricht.

Кто говорит тенями, глаголет истину. Можно перевести иначе (памятуя о том, что Wahr spruch – это вердикт): кто говорит тенями, выносит приговор.

И всё же война в этом сочинении есть лишь некое quo ante. Осенью Юрий Иванов собирается поступить в университет. Выяснилось, что он всё же не главный герой предстоящего повествования, вернее, не единственный. Есть ли там вообще «главный герой»? Придётся повторить фразу, ставшую банальной: главный герой – время. Но с тем же правом можно сказать: любовь – вот истинный герой рассказа.

Рассказ... я произношу это полузапрещённое слово. Сколько раз нам твердили, и твердили мы сами, что традиционный повествовательный принцип исчерпал себя. Реалистическое по вествование скопрометировано, ибо скомпрометирована сама концепция реальности. Мы живём в послероманную эпоху. И, однако, я возвращаюсь к рассказыванию историй;

у меня было чувство, что иначе мне не справиться с задачей.

Рассказ движется сюжетностью (или порождён ею), а сюжет, по Лотману, есть «революционный элемент» по отношению к картине мира. Рассказ в моём понимании подразумевает бедность фабулы, возмещённую богатством сюжета, переплетением мотивов, этих несущих конструкций повествования.

Другое дело – отказ от той непосредственности, которую Эрих Ауэрбах («Мимесис») считал отличительной чертой русской литературы, – непосредственности, порождающей особую запретительную поэтику: никаких комментариев «от автора», покажите нам людей и обстоятельства, а не рассуждайте о них, философствовать – не дело художника.

Я понимаю, что рефлексия повествователя, замечания о войне, о времени, о неумении молодых людей найти себя и пр., как и сугубо литературный, старомодно-иронический стиль этих размышлений, – всё это подвергает испытанию терпение читателя. И всё же мне кажется, что метаповествование как pendant к рассказу в собственном смысле, введение дополнительных точек зрения, присутствие рефлектирующей инстанции внутри самого рассказа в наше время так же естественны, как описания природы в романах XIX века. Фразу Камю «Хочешь быть философом, пиши романы» нужно перевернуть: «Хочешь писать роман – будь философом».

Мне хотелось подвести некоторый итог;

всякий роман есть итог;

я вернулся к юности, самому важному (после детства) времени жизни, с тем чтобы в эпилоге приземлиться вместе с рассказчиком в машине времени на Шереметьевском аэродроме – в сегодняшней Москве.

Подвести итог, что это значит? В XIX веке говорили об отчуждении человека-произво дителя от производства. Болезнью только что минувшего века я назвал бы отчуждение чело века от Истории. Историческое сознание износилось. Оно перестало быть путеводной звез дой. Идея великой цели скомпрометировала себя, надломилась иудейская стрела, указующая вперёд, к Царству Божию на земле. Стала очевидной абсолютная несовместимость Истории, Политики, Нации, государственных приоритетов, национальных амбиций, всех этих злове щих фантомов, обесценивших личность, обессмысливших культуру и мораль, – с заботами и надеждами человека, с реальной жизнью людей, над которой эти демоны обрели неограни ченную власть.

С исторической точки зрения жизнь людей стала чем-то не заслуживающим внимания.

С человеческой точки зрения только она и является подлинной жизнью. Жить в Истории не выносимо, вне Истории – невозможно.

Но в романе констатация несовместимости двух времён, исторического и человеческого, меня больше не удовлетворяла. Я по-прежнему представлял себе Историю как нечто бесчело вечное, абсолютно лишённое того, что некогда называли историческим разумом. Требовалось, однако, соединить несоединимое – увидеть, проследить, каким образом человек реагирует на всеобъемлющее насилие. Материалом для этого представлялось мне время юности.

В те времена у нас устраивались балы. Внизу и на втором этаже, куда вела парадная лест ница, вдоль колонн и балясин знаменитой балюстрады аудиторного корпуса на Моховой, под гром духовых оркестров, топтались, качались, крутились пары, и автор был усердным посети телем этих празднеств. Если в качестве исходного образца для Юры Иванова, – правда, толь ко исходного, – передо мной сквозь дымку воспоминаний маячил настоящий Ю.И. (никогда на эти балы не ходивший), то второй персонаж, Марик Пожарский, восходит к нескольким прототипам;

один из них – мой закадычный друг студенческих лет, арестованный, как и я, на последнем курсе, но получивший срок поменьше, а впоследствии ставший известным поэ том-переводчиком. Его оригинальные стихи приписаны Марику Пожарскому. И, наконец, третье лицо треугольника: девушка 18 лет, чем-то напоминающая одну реально существо вавшую студентку. Во второй главе, которая называется «Танец», на балу, она учит инвалида фигурам танго.

И раз уж зашла речь о прототипах, можно добавить, что профессор Данцигер имеет не которые черты сходства с покойным Сергеем Ивановичем Радцигом, заведующим кафедрой классической филологии. Я сделал Данцигера германистом, молодых людей – студентами западного, или романо-германского, отделения. Биография и отчасти внешность его брата могут напомнить о Фёдоре Августовиче Степуне, русском философе, предки которого были выходцами из Восточной Пруссии. Правда, Степун, изгнанный из Советской России в 1922 г., никогда не возвращался.

История, похожая на разоблачение Игоря Былинкина, произошла с известным всему курсу активистом-общественником Б.: он тоже считался бывшим партизаном. Кажется, ему разрешили после крушения заочно окончить университет, он стал доктором наук;

его уже нет в живых. Но любовная история в эвакуации, прибытие в университет родственников соблаз нённой девицы и т.д., а также возвращение Былинкина в Агрыз придуманы.

Дела давно минувших дней, прошлогодний снег... Воспоминания – сырьё, которое должно быть переработано. Отсюда следует, что если автор обращается к тому, что «было», получается не совсем то, что было. Живое, интимное чувство ушедшей жизни, то, что всегда и везде питало литературу, может ли оно быть всеобщим достоянием? Химический процесс, торжественно именуемый творчеством, денатурирует действительность;

самое понятие дейс твительности становится для романиста сомнительным. Реальными, однако, остались «деко рации». Два старых здания, разделённых бывшей улицей Герцена, они и для меня когда-то были родным домом.

Гораздо больше, чем «нормальные» члены общества, романиста занимают маргиналы, те, кого ещё не расплющил штамповочный пресс. Существенно важный мотив романа связан всё с тем же насилием Истории, точнее, с репрессивным обществом, куда вступили эти юнцы.

То, что составляет реальное содержание их жизни, любовь, этот островок индивидуальной свободы, на котором юноша и девушка всецело располагают собой, чувствуют себя самими собой, – внутреннее изгнание, куда, сами того не сознавая, они уходят, чтобы отстоять себя, – оказывается западнёй, которую готовит им общество, изначально враждебное и карающее всякую независимость.

Каждый из них заново и на свой лад постигает роковую для подростка, переступающего порог юности, истину связи любви с сексом.

Между тем есть нечто закономерное в том, что секс оказывается под подозрением в фа шистском обществе: секс есть вторая крамола. В этом обществе нравственность носит поли цейские черты. И подобно тому, как политическая несвобода усваивается с раннего детства, становится воздухом, которым дышат, входит в плоть и кровь, – так воспитываются стыд и скованность, становятся нормой поведения трусость и ханжество, какого не знало буржуаз ное общество. Идиотический этикет, казалось бы, дикий и невозможный на фоне бедности и плебейства. Пуританские нравы, оборотная сторона подпольного разврата. Какие-то неви димые вериги, целая система недомолвок и недоговорённостей, целая область неупотребля емых слов, табуированных тем, неназываемых предметов. Всё это уже не навязанная свыше, но ставшая второй натурой несвобода. Носителями этой свободы-несвободы становятся мои герои: это роман о невозможности любви.

Я пытался передать то особое чувство, знакомое каждому молодому человеку, каждой девушке: почти физическое ощущение, что вокруг тебя и в тебе дрожит магнитное поле эро тики и любви. Этот факт нужно скрывать. Он представляет собой нечто недозволенное, нечто постыдное. Нужно делать вид, что ничего подобного не существует – совершенно так же, как не существует тайной полиции, доносительства, всеобщего страха и всенародной нищеты.

В этой ситуации находится Марик Пожарский, робкий бунтарь. Скованный и немой, что он придумывает? То, что придумывали влюблённые всех веков: объясниться письменно – написать письмо. Бумаге можно доверить то, что не может быть сказано вслух. В письме мож но стать отважным, дерзким, письмо освобождает из плена трусости, неуверенности, стыда, другими словами, отчуждает пишущего от его собственной натуры. И в то же время артику лирует его подлинные, его тайные надежды, мысли и чувства.

Но так как письмо есть не что иное как высказанное вожделение, оно (как говорит Ролан Барт) имплицитно обязывает к ответу. К какому ответу? Не к письменному, разумеется. Она должна будет дать понять, что письмо получено, сигнал принят. Как она это сделает? Прямо (навряд ли) или намёком? Проявит ли благосклонность? Может быть, посмеётся. Как бы то ни было, любовное письмо – это целое приключение. Увы, Марик не решается и на этот шаг.

Вместе с тем он совершает важное открытие. Это открытие нового измерения мира – эротизма. Первичная физиологическая сексуальность преображается в безбрежную эротику.

Мир оказывается для Марика, начинающего поэта, несравненно богаче, нежели для какого нибудь Владислава, который (по-видимому) уже усвоил навыки секса, технику обладания женщиной как сексуальной партнёршей. Марик погружён в неутолённое желание – это си туация художника. Его «объект» всегда прикрыт, прикровенен (он не может представить себе Иру раздетой), это «неразгаданная тайна» Тютчева. Но Марик сам, не сознавая этого, проти вится разгадке: она уничтожила бы любовь, низвела бы её на уровень секса. Безвыходность усугубляется ложным сообщением о том, что Ира принадлежала другому, – разочарование, сопоставимое с разочарованием в коммунизме и, далее, с метафизическим разочарованием, «болезнью расколотого зеркала», – и заканчивается бунтом, поступком, который Ира (и, оче видно, все окружающие) воспринимают как бессмысленный. На самом деле это не что иное, как мальчишеский вызов абсурдному миру.

Юношеская любовь не просто безвыходна;

она движется к катастрофе. Рано или поздно эротическое поле должно было вступить в противоречие с другим электромагнитным полем.

Если бы объявился кто-то пожелавший создать единую теорию поля (наподобие физической, поисками которой занимался Эйнштейн), он пришёл бы к выводу, что женщина и диктатор суть два полюса искомого универсального поля. Но единого поля не было. Психологическое «поле» Вождя исключало присутствие каких-либо конкурирующих воздействий. Поле, кото рое вот-вот прорвётся искровым разрядом в душном зале кинотеатра на Арбатской площа ди, где идёт демонстрация эпохального фильма «Клятва», истерическое поклонение Вождю Вседержителю, как и повсеместное присутствие каннибала, – этот психилогический климат, это поле не было метафорой, заимствованной из области, о которой автор в общем-то имеет смутное представление. Надо было жить в то время, чтобы почувствовать его реальность. И надо было сызнова вспомнить, как жестоко насмеялась жизнь над всеми нами. Вот отчего и эта тема вплелась в роман.

И вот теперь, когда я сидел в комнате на четвёртом этаже маленькой гостиницы на Мон мартре и вперялся в молочный экран, всё как-то схватилось – так схватывается майонез после долгого перемешиванья, и составные части больше не расслаиваются. Образы и музыкальные мотивы сцепились в некое целое – девушка и два парня, томление и неразрешимость, незва ная гостья из-за рубежа, выжившая назло всему, и оставшийся в живых юноша-инвалид, один из тех, кто пустил ко дну корабль с беженцами, профессор-конформист и его брат – мисти ческий патриот, которого в конце концов пожрало любезное отечество, и разодетый в пух и прах, фат и трус Владислав, и Вождь за зубцами Кремля, и разрушенный жизнью, всё ещё вос певающий великую эпоху поэт в доме творчества государственных литераторов под Москвой, и какой-то там аспирант N, и стукач Геннадий. И гениальный романтик Новалис, и девочка Софи фон Кюн, и стихи Марика Пожарского, и его танец в студенческом клубе с двадцати летней камелией, и меч, лежащий, как меч легендарных любовников, как роковая преграда, между Ирой и Юрой, «лезвием ко мне». И весь огромный мир, который встал перед авто ром за этими людьми-знаками, домами-знаками, башнями-знаками, и юность, и Германия, и Москва. И вот этот морок рассеялся, сочинение – перед вами.

Pages:     | 1 | 2 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.