WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 |
-- [ Страница 1 ] --

Борис ХАЗАНОВ К северу от будущего русско-немецкий роман ImWerdenVerlag Mnchen 2005 © Борис Хазанов, 2003 © «Im Werden Verlag». Печатается с разрешения автора.

Некоммерческое электронное издание. 2005 hp://imwerden.de СОДЕРЖАНИЕ 1. Время и т. д..................................................................................................... 5 2. Танец. Ирина, что означает: мир............................................................... 6 3. Приказ есть приказ....................................................................................... 9 4. Экспозиция: Аlma mater............................................................................ 10 5. Конец поэзии, или ратоборство певцов в крепости Вартбург..................................... 11 6. Дом привидений......................................................................................... 13 7. Гостья «оттуда»............................................................................................ 8. Ира у балюстрады....................................................................................... 9. Новое в теории электромагнитных полей............................................ 10. Впрочем, не такое уж новое.................................................................... 11. Шествие Марика Пожарского по ночному городу........................... 12. Вождь в двенадцать часов ночи.............................................................. 13. Интермедия в костюмах эпохи.............................................................. 14. Words, words, words.................................................................................. 15. Обсуждение................................................................................................ 16. Эпоха персональных дел......................................................................... 17. Диспут на рискованную тему................................................................. 18. Eritis sicut Deus. Разговор Асмодея с учеником................................. 19. Картофель Третьего Завета..................................................................... 20. Гром победы............................................................................................... 21. Родословное древо корнями вверх........................................................ 22. Разломы....................................................................................................... 23. Фараон.......................................................................................................... 24. Дивертисмент. Другая жизнь................................................................. 25. Приключения в загородном доме......................................................... 26. Принцип краеугольной беззаботности............................................... 27. Уходя от нас. Полотняный эпос............................................................ 28. Провожание и обмен мнениями........................................................... 29. О чём горюет Гоголь................................................................................. 30. Марик Пожарский решился на отважный поступок...................... 31. Только слышно на улице где-то............................................................. 32. Happy end.................................................................................................... 33. Ремонт. Мы не от старости умрём........................................................ 34. Ремонт. Девочка ничего себе.................................................................. 35. Атака............................................................................................................. 36. Трое на льдине........................................................................................... 37. Интермедия в костюмах эпохи: Тристан.................................................. 38. Иов на зарплате......................................................................................... 39. Свидание...................................................................................................... 40. Девушка новой генерации...................................................................... 41. Беседа за круглым столом....................................................................... 42. Не вполне патриотические темы................................................................ 43. Танго. Марик Пожарский знакомится с реальной действительностью.............................................................. 44. Облик женщины........................................................................................ 45. Нечто непредусмотренное...................................................................... 46. Забытый брат, или радости сельской жизни..................................... 47. Некто Геннадий......................................................................................... 48. Товарищ Данцигер................................................................................... 49. О чём он думал. О чём вообще думают люди.................................... 50. И наших песен звонкие слова................................................................. 51. Загадочный разговор в номере гостиницы «Метрополь»............... 52. Гостиница, продолжение........................................................................ 53. Враги............................................................................................................. 54. Взмахнуть, и............................................................................................... 55. Ночь. Университет..................................................................................... 56. Заговор женщин........................................................................................ 58. Марик Пожарский постигает то, чего он не мог постичь: истину.............................................................. Эпикриз..................................................................................................................... Послесловие автора...................................................................................... In den Flssen nrdlich der Zukun werf ’ ich das Netz aus, das du zgernd beschwerst mit von Steinen geschriebenen Schaen.

Paul Celan 1. Время и т. д.

Поздно вечером 30 января 1945 года с командного мостика подводной лодки «С-13» были замечены огни пассажирского судна. Пароход «Вильгельм Густлофф», шедший с десятью тысячами беженцев из отрезанной Восточной Пруссии, шестипа лубный, длиной несколько больше двухсот метров и водоизмещением 25 тысяч тонн, до войны принадлежал национал-социалистической организации «Сила через ра дость», потом был переоборудован под плавучий госпиталь, а позднее использовался как транспортный корабль. Посадка происходила накануне, толпы беженцев запру дили гавань Пиллау, последнего портового города, который ещё удерживали немец кие части. Два буксирных судна вывели перегруженный корабль из освобождённой от льда акватории порта;

в открытом море корабль сопровождали три сторожевых судна. С наступлением темноты капитан приказал не тушить задние бортовые огни и огни правого борта. Погоня продолжалась тридцать минут. Пароход был потоплен тремя торпедами. Утонуло 8800 человек, что представляло собой своеобразный ре корд. Недостатком субмарин класса «С-13» было слишком продолжительное время погружения. Уходящую лодку настигли глубинные бомбы эскадренного миноносца «Лев». Лодка опустилась на дно, где уже лежал «Густлофф». Немецкие спасательные суда смогли увезти 900 человек. Перед рассветом патрульный катер VP 1703 обнару жил на месте гибели, среди плавающих трупов и обломков корабля, шлюпку с двумя мёртвыми женщинами и годовалым ребёнком. Мальчик был жив, его усыновил мат рос катера.

Вахтенный офицер Юрий Иванов не помнил, как был выловлен из ледяной воды.

Он был доставлен в порт Эльбинг, куда только что вступили наши передовые части, был наскоро оперирован и отправлен в глубокий тыл в одном из переполненных са нитарных эшелонов, которые шли друг за другом из Пруссии и Прибалтики.

Ему было 22 года. Конкурс не был препятствием для него как для участника Оте чественной войны, не говоря о том, что на десять девушек, подавших заявление, при ходился один мужчина. Когда девица в треугольной прическе с коком над круглым лобиком, в платье в крупных розовых цветах из крепдешина, с глубоким вырезом и квадратными накладными плечами, гордая своими общественными полномочиями, вышла со списком, чтобы выкликнуть его фамилию, у дверей топтался ещё один пред На реках к северу от будущего я забрасываю сеть, и, колеблясь, ты наполняешь её грузом теней, что написали камни. Пауль Целан.

ставитель дефицитного пола – юнец в курточке и коротковатых брючках, очевидно, ме далист. Это было собеседование с поступающими без экзаменов. Ивнов (с ударением на втором слоге, чему он придавал особое значение;

все, однако, говорили: Иванв) вошёл в аудиторию, где сидела приёмная комиссия: парторг факультета, женщина, заполнявшая бумаги, и старец в полотняном пиджачке и академической шапочке.

Иванов шагал, опираясь на палку, переставляя искусственную ногу, глядя прямо пе ред собой, бледный, огненно-рыжий, казавшийся старше своих лет, в пенсне – кто тог да носил пенсне? – и с планкой орденов на тёмносинем в полоску пиджаке, который стоял на нём несколько колм, подошёл к столу и сел, словно ударился о стул. Ему был задан школьный вопрос;

старец в ермолке мягко осведомился, что побудило его выбрать филологический факультет. Собеседование было закончено, неделей позже, в последних числах августа, он увидел своё имя на доске в списке принятых.

Удивительно, сколько событий уместилось в какие-нибудь шесть или семь ме сяцев. Кто не помнит этот год? Или, лучше сказать, кто его ещё помнит. То, что на зывают историей, вновь, как в древности, стало жанром литературы и усвоило все её сомнительные черты. Время, о котором идёт речь, – время не то чтобы баснословное, но такое, о котором не так-то просто вести рассказ. Парадокс недавней истории в том, что она куда менее надёжна, чем история далёкого прошлого. Даже то счастливое обстоятельство, что ты был её очевидцем, не спасает дела. Угли ещё тлеют под золой.

Ты помнишь всё. И, однако, невозможно избавиться от чувства, что главное и сущест венное от тебя ускользает. Глядя на фотографии и документы, убеждаешься, что они лгут. Но ведь в этом и состоит их своеобразная достоверность, ибо таков их способ говорить правду. Это было время, когда вино победы кружило голову всем. Армия, словно изувеченный богатырь, с расколотым щитом, с головой в запекшейся крови, волоча за собой ногу, настигла уползающего дракона в его убежище и едва не испус тила дух вместе с ним. Ещё не существовало телевидения – одно из немногих преиму ществ этого времени. Зрители видели в кинотеатрах хронику подвигов и завоеваний, видели документальный фильм о параде победы, блестящую от дождя брусчатку Красной площади, маршала в орденах на белом коне и Вождя на трибуне, слышали гром оркестров и крики команд. Никому не приходило в голову, что это – победа, от которой никогда уже не удастся оправиться.

Как обломки корабля, вещи и детские игрушки на поверхности взбудоражен ных вод, дошли до нас реликвии этой эпохи. Маячит память о молодых людях, о тех, кто едва успел перешагнуть из детства в юность, кто ничего не достиг. Одинокие, они радовались, как несмышлёныши, залпам салютов и фейерверкам, были счастливы, что остались в живых, что война не успела до них добраться, сделать их обрубками, обжечь и обезобразить лицо. И лишь много позже догадались, в чём не могло при знаться себе поколение отцов: что разгром и опустошение были расплатой за этот триумф, отпустошение и разгром, каких не знали за тысячу лет. Ибо история одура чивает всех.

Победителей не судят. Победитель сам себя судит.

2. Танец. Ирина, что означает: мир На всех трёх этажах Нового здания, сооружённого после пожара 1812 года, – с тех пор оно так и называлось, Новое, – гремела музыка, оркестранты дули в трубы, сидя над парадной лестницей у балюстрады, между двумя циклопическими гипсовы ми кумирами, еще один оркестр помещался наверху, под стеклянной крышей, и пов сюду, на галереях и в коридорах, топтались, раскачивались, крутились, задевая друг друга, пары, девушка с девушкой, вея пёстрыми шёлковыми платьями вокруг бёдер;

явившиеся откуда-то полуподростки нестуденческого вида, кучкой, руки в карманах, «Беломор» в зубах, не решались разбить девичьи пары;

кое-кто, впрочем, осмелев, развязно приближался к танцующим, хрипло выдавливал из себя: «Разрешите?..» и со стыдом, не удостоившись ответа, удалялся;

морячок в подпрыгивающей пелерине изумлял широченными клёшами, рассекал нагретый воздух, облапив крошечную пар тнёршу;

треск барабана, гром тарелок и кряканье генерал-баса, шорох девичьих ног в полуботинках на толстой подошве, называемых танкетками, – истинно военная ме тафора! – аромат дешёвых духов, пота, обещания, – краковяк, фокстрот, па-д’эспань, венгерка – всё смешалось, все танцовалось на один манер, словно все объяснялись друг другу в любви на едином стандартном и общеобязательном наречии.

Прислонившись к колонне, выкрашенной под мрамор, в позе денди, в своём всё ещё новом костюме в полоску, в пенсне и при галстуке, студент первого курса Юрий Иванов цедил слова, глядя поверх толпы, из-за воя труб ничего не было слышно. Со беседница скучала, поглядывала по сторонам;

этикет запрещал ей самой приглашать кавалера. Может ли он вообще? Наконец, она решилась. «Потанцуем?..» – спросила она уныло и тотчас раскаялась: в глазах Иванова мелькнула растерянность, он мужес твенно задрал подбородок, сверкнул стёклышками пенсне. Труба уже повела свой то мительно-счастливый рассказ. Иванов стоял, слегка расставив ноги в прямых широких брюках, палка повисла в его руке. Она хотела взять у него палку. Он переложил палку в левую руку. Из медных жёрл выплёскивалась грубая радость оставшихся в живых.

Музыка заглушала голоса, и это было благословением, не надо было разговаривать, ненужные, вымученные реплики заменил диалог движений, шаг вперед, шаг назад, пароль и отзыв, перекличка тел. Вокруг всё качалось и колыхалось. Они выбрались из сутолоки в уголок, где было свободней. Роли переменились. Девушка почувствовала себя рулевым, он охотно принял обязанности матроса, танец раскачивал их, словно на палубе, оба прониклись серьёзностью, оба почувствовали облегчение, как актёры, которые поняли, чего хочет от них режиссёр;

роли давали возможность найти своё место в сложном спектакле бала. «Вот так», – сказала она и показала, как правильно взять партнёршу за талию;

он послушно обхватил её левой рукой, не выпуская палку, стараясь держаться на некотором расстоянии от её живота и груди. Она положила руку ему на плечо. Загнутая рукоятка трости слегка давила её между лопатками. Де ржа в правой ладони его ладонь, она решительно правила;

оба смотрели вниз, она на его ноги, он на спускающиеся к плечам, тщательно расчёсанные тёмнозолотистые волосы. Иванов переставлял ногу, стараясь приноровиться к шажкам партнёрши;

так они протанцовали, вернее, прошагали под музыку несколько метров туда и сюда, ме няя направление, как меняют галс корабля. Видимо, кавалеру было труднее двигаться задом наперёд, и она стала вести его на себя, что в общем-то отвечало правилам танца;

и он заметил, что, не отказываясь от обязанностей водительницы, она осторожно и, может быть, бессознательно навязывает ему другую роль, предписанную ритуалом, роль атакующей стороны. Теперь танец сам вел их. Сама собой его здоровая нога, таща другую ногу, поспешила за отбегающей партнёршей, так что оба чуть было не потеряли равновесие, но в последний момент Ира, Ирина, – так её звали, это откры лось как-то само собой, – развернула резким, почти насильственным движением его и себя, и нога мужчины оказалась между её ногами;

её пах под текучей одеждой сколь знул под его бедром;

оба остановились. Тяжело дыша, она отбежала к балюстраде.

Иванов захромал следом за ней.

Народ спускался густой толпой по широкой лестнице, померкли матовые шары, музыканты укладывали в футляры свои инструменты, тромбонист, держа в руках по ловинки тромбона, вытряхивал, словно застрявшие ноты, капельки слюны, над аркой входа, внизу, стрелки на светлом диске сошлись, как бы подводя итог, и гипсовые вож ди над лестницей провожали праздник с высоты своих пьедесталов. Из толпы, осадив шей гардероб, молодежь бросала на Иванова и его даму взгляды, в которых зависть смешивалась с сожалением. Девушки смотрели на человека в яркорыжей шевелюре, в стёклышках пенсне, с негнущейся ногой, который держал, расставив руки, лёгкое, должно быть, тряпичное, женское пальто. Его собственное пальто, перешитое из мор ской шинели, висело у него на локте. Им казалось, что она слишком уж медленно завязывает косынку на шее, насаживает на голову самодельную шляпку;

им казалось, что всё это делается напоказ.

Девушки испытывали облегчение в толпе себе подобных, здесь не надо было вес ти себя по-особенному. Как если бы они всё ещё были в женской школе, вдали от наглых мальчишек;

или сидели в зрительном зале, следя на экране за той, что была не лучше их, но у которой был какой ни есть кавалер;

которая должна была кого-то изображать, перед кем-то позировать;

и почти со злорадством они следили, как она неловко просовывает руки в рукава пальто.

Что же касается их собственных, малочисленных спутников, то они, эти хилые недоросли, спешащие повзрослеть, понимали, что их только терпят, за неимением лучшего. Да и танцовать они толком не умели, между тем как девушки словно владе ли этим искусством от рождения. Мальчики чувствовали себя брошенными на про извол судьбы посреди вертлявых, щебечущих существ в лёгких цветастых платьях, из немогали от робости, страха и вожделения;

хорошо вам, думал Марик Пожарский, тот самый юнец в курточке, который стоял в день собеседованья у дверей приёмной комиссии, – вас много! И в самом деле, никогда ещё так близко не толкалось, не по ворачивалось своими выпуклостями, источая запахи волос и духов, такое изобилие женского тела. Но стоило ему обратить взгляд на инвалида, стоявшего там, с палкой и пальто, как его осенила догадка: он вспомнил, что он здоров, молод и, кажется, не так уж уродлив, и ощутил себя владельцем лотерейного билета, который наверняка выиграет. Это было чувство счастливого ожидания и нерастраченного запаса – едва успевшего начаться бессмертия.

Тусклые лампочки подъезда посылали последнее напутствие уходящим, тёмноси нее пахучее небо раскрылось над ними, неясной массой воздвигся монумент отца-осно вателя русской науки, впереди над тёмной кровлей Манежа, над купами Александровс кого сада взошли пурпурные звезды. Астрология будущего предстала перед девочками, прыгавшими с крыльца, и ребятами, которых отмена бального этикета лишила остат ков инициативы: они шагали в одиночестве, с жалким независимым видом.

Обогнув газон с Ломоносовым, выходили из ворот, налево дорога вела к мимо Старого здания к Охотному ряду, туда и двинулось большинство. Девушка и спут ник остановились в некотором замешательстве. То, что произошло, было сюрпри зом для обоих.

Стендаль отводит три страницы описанию сложных манёвров, благодаря кото рым Жюльену удалось задержать руку госпожи де Реналь в своей руке. Ира с внезап ной отвагой сама просунула руку под левый локоть Иванова. Оправдать эту реши тельность могло разве только увечье спутника.

И они повернули в другую сторону. В сущности, это было одно движение: взять кавалера под руку и шагнуть направо.

Теперь задача была приноровиться к его неровному шагу. Волнение улеглось, но не надо забывать, что для волнения было достаточно оснований. Получалось, что мы «навязываемся». Так можно было истолковать нарушение этикета. Так нужно было его толковать. Не забудем, что действие происходит в обществе девушек без мужчин и невест без женихов. Возможно, будь Ира постарше, она бы так и подумала: да, навя зываемся, лезем к нему;

ну и что? Но до этого было ещё далеко. Не следует удивляться деспотизму приличий в государстве, где аскетическая мораль революции обернулась ханжеством, каких поискать. Этикет, как вериги под рубищем у подвижника, сковал юность, ещё не ведавшую о том, что политическая тирания предполагает как некое продолжение тиранию целомудрия.

И, однако, чт должен был означать этот жест Иры, дерзкая инициатива, которую она взяла на себя, быть может, впервые в жизни? Не могла же она не знать, что такой знак может быть понят превратно. Была ли это в самом деле попытка сближения или всего лишь снисходительность к инвалиду? Или попросту страх в ночном неуютном городе? Иванов шествовал, глядя прямо перед собой, Ира старалась подладиться под его широкий, слегка подпрыгивающий шаг и внимательно смотрела себе под ноги.

«А ведь я даже не знаю, – сказала она, держа под руку Иванова или, может быть, держась за него, – как вас... как тебя зовут!» 3. Приказ есть приказ В самом деле, было уже поздно;

погасли через один уличные фонари;

лишь кое-где в тёмных окнах теплятся огоньки керосиновых ламп. В домах после один надцати отключается ток. Даже в центре попадаются навстречу лишь редкие пе шеходы. Город спал и не спал, больше не было будущего, зато явью становились воспоминания. Явь походила на сны, и непросто было отличить одно от другого.

«Как зовут... – проговорил Иванов. – Но ты же знаешь, как меня зовут». Он смотрел то на ярко освещённые стеклянные двери подземелья, то на часы у себя на руке, верх роскоши по тем временам.

«Ещё четыре минуты, вот сволочи», – пробормотал Иванов, которого, между про чим, звали Юрий Михайлович;

хотя разница между ними была каких-нибудь пять лет, он успешно изображал перед девочкой знающего жизнь человека и даже сноба. Ире казалось, что он ещё старше. Но не называть же его, в самом деле, по имени-отчеству.

Был, как уже сказано, поздний час, и чувство ночного города и одиночества вдвоём как-то вдруг пробрало обоих. Четыре минуты остается или, если быть честным, три. А они уже закрылись. Иванов забарабанил в дверной косяк. Светлый вестибюль и эска латор – ступеньки всё ещё подъезжали из глубины – были пусты.

Несколько времени погодя показались голова и плечи уборщицы, она выехала с ведром и шваброй, замотанной в тряпку. Иванов стукнул кулаком в дверь, старуха презрительно покосилась на них. С завязанными на затылке косичками бесцветных волос, болезненно полная, низкобёдрая, в рубище, из-под которого шаркали её голые ноги в шлёпанцах, она превратилась на краткий миг из рабыни в начальницу. Иванов стучал пальцем по циферблату ручных часов. Но теперь стрелки показывали уже пер вый час ночи. Женщина умокнула швабру, шлёпала и елозила мокрой шваброй по каменному полу. Так она приблизилась к дверям. «Я попрошу!» – громыхнул офицер.

Поджав губы, она увидела побелевшие от ярости глаза за стёклышками пенсне, пере вела взгляд на удостоверение, которое он держал перед дверным стеклом.

Бесконечный, пустой эскалатор увозил их в подземный мир. Они сидели в мер твенном сиянии газосветных трубок одни на безлюдном перроне, грозно пылало зелёное око у входа в чёрный туннель, большой квадратный циферблат показывал фантастическое время;

и прошло неизвестно сколько, девушка сбросила туфли, поко лебавшись, улеглась на скамье, поджала ноги в чулках. Иванов выбрался из пальто и укрыл её, рукав свесился на пол, голова спутницы покоилась у него на коленях, и всё ниже опускалась на грудь его огненно-рыжая голова. Он очнулся, вглянул на часы.

Пол слегка ходил под его ногами;

штормило. Э, нет, сказал Иванов. Не выйдет.

«Что не выйдет?» Было и быльём поросло, отвечал Иванов. И нечего возвращаться.

Девушка спала, утомлённая своей молодостью, толчеёй, голодом, громом духо вого оркестра. Было уже сильно заполночь, он вглядывался в полукруглый проём тун неля, и ему чудился доносящийся из мрака дальний гул поезда.

Голос из темноты сказал:

«Приказ есть приказ».

Мало ли что. Пошел ты с твоим приказом, с меня хватит. Хватит! – чуть было не крикнул он. – Война кончилась. – Но спохватился, что разбудит женщину.

Ответа он не мог различить, ветер рвался из туннеля, колючие льдинки бьют в лицо, вахтенный в меховом комбинезоне, на площадке командной башни, рядом с антенной и трубой перископа, медленно поворачивает голову с биноклем и видит сквозь снежную мглу, прямо по носу, как светлячки, две, потом четыре точки. Он на гнулся к переговорной трубе, тотчас на мостик поднялся командир, точки преврати лись в огни, командир вполголоса отдавал вниз команды.

Оба нырнули в люк, срочное погружение. Огромный освещённый корабль в рам ке перископа. Одна за другой три восьмиметровые сигары несутся к цели, четвёртая застряла в торпедном отсеке. Грохнул взрыв, второй, третий, столбы пламени освети ли трубы и палубы с чёрной копошащейся людской массой, пароход заволокся ды мом, чёрный нос поднялся над водой – последнее, что они видели. Нужно было успеть уйти на большую глубину, где давление воды уменьшало радиус взрывной волны от глубинных бомб. Люди услышали тяжёлый удар молотом с водяных небес, и ещё удар.

«С-13» уходила от погони. И снова Данцигская бухта, радиограмма из штаба флота, лодка идёт в разрез волны, ветер в лицо, морозец градусов под двадцать, поглядывай, сказал командир, я на минутку спущусь, хвачу горяченького, справа двадцать зарабо тал маяк, ага, намечается вход или выход больших кораблей. Вахтенный обшаривает в бинокль невидимый горизонт. Огни прямо по носу!

Новый удар потряс лодку, так что вздрогнула скамейка, на которой он сидит, голова женщины на коленях, на этот раз их достали, вода хлынула в отсеки, и тут, на конец, гул и грохот последнего поезда вырвались из туннеля.

4. Экспозиция: Аlma mater История, как и природа, не терпит вакуума, то, что принимают за перевал времён, есть итог чего-то, что незаметно копилось до тех пор, пока история не израс ходовала своё терпение. Людям, сумевшим дожить до победы, казалось, что война налетела, как ураган, на мирную жизнь;

о том, что мирная жизнь была материнским лоном войны, никто не вспоминал. Все преступления прошлого были списаны, как неоплаченные долги, страдания забыты;

люди старались не смотреть на орды слепых, безногих и безруких, наводнивших толкучие рынки и пригородные поезда;

нация переживала свой высший триумф, между тем как новая эпоха, словно чудовищный плод-ублюдок, созревала в тёмном чреве истории, чтобы в конце концов разорвать её ложесна. Новое и страшное приближалось и, в сущности, уже наступило. Смутно, не отдавая себе отчёта, его пришествие чуяли молодые люди. Но тайное дитя было их ровесником, они не помнили прошлого и не интересовались им. Проклятье истории ещё не успело дойти до их сознания.

А пока... пока что цвела прекрасная тёплая осень, лучшее время года в этом изумительном городе, под ласковым солнцем поблескивала брусчатка широкой Ма нежной площади, кроны Александровского сада под розовато-бурой стеной Кремля только ещё собирались желтеть, и грязно-белые, давно не ремонтированные храмины университета по обе стороны улицы Герцена мало-помалу вторгались в сны, превра щались в родимый дом.

Войдём в ворота, обойдём памятник, поднимемся по ступенькам подъезда.

Взбежим по широкой лестнице на площадку под балясинами второго этажа: два боковых марша, галерея, бледно-морковные колонны под мрамор, белые монументы вождей и высокие узкие двери аудитории, некогда Богословской, ныне Коммунисти ческой.

Ihr naht euch wieder, schwankende Gestalten!

Бледный день сквозит через стеклянную крышу. Толпа первокурсников запру дила парадную лестницу. Но можно не подниматься на галерею, можно обогнуть ко лонны первого этажа, пройти мимо пустой раздевалки, газетного киоска и уборных, толкнуться в низкую дверь. Прихватив полы чёрного, перешитого из морской шине ли, наброшенного на плечи пальто, стуча палкой, в полутьме взобраться по крутым, в три марша, ступенькам потайной лестницы и выйти на балкон Комаудитории.

Там уже сидят: человек семь-восемь. Тускло-золотистая, с узелком на затылке и колечками на висках голова Иры, рядом – как же иначе – Марик Пожарский. Иванов протиснулся, надменно поблескивая стёклышками пенсне, полыхая рыжими волоса ми. Внизу уступами поднимались ряды сидящих, ерзающих, шумящих, шушукаю щихся;

старец в шапочке, с клинообразной бородкой, тот самый, дремавший в при емной комиссии, восседал на эстраде, кутался в шубу, фетровые боты торчали из-под столика. Всё стихло, профессор Данцигер прихлёбывал чай из стакана с подстаканни ком, вещал мерно-величественным голосом, который едва доносился до сидевших на балконе.

Толпа текла вниз по широкой лестнице, журчали девические голоса, трое стояли под аркой с часами, не решаясь разойтись и не зная, куда податься. Сверху, с галереи второго этажа, озарённые золотушным лучом, их благословляли со своих постамен тов гипсовые небожители.

5. Конец поэзии, или ратоборство певцов в крепости Вартбург В те времена функционировали поэтические кружки.

Устарелая, как морские карты XVI столетия, география университета на Моховой была бы неполна, если бы, выйдя из Нового здания, мы не обогнули полукруглое крыло и свернули влево, как некогда повернула к югу флотилия Магеллана. Здесь начиналась узкая, как ущелье, улица Герцена, здесь рельсовый путь вёл от Манежа к Никитским воротам;

а напротив – залитый солнцем флигель Старого здания и Зоологический музей.

Толкнув тяжёлую дверь, через тамбур с окошками касс, входили в сумрачный вестибюль и видели перед собой невысокую лестницу, мраморный бюст и строки славной оды на постаменте: Дерзайте, ныне ободренны, раченьем вашим показать... 2 Но не всходили, а направлялись налево, три ступеньки вниз, в полуподвал.

Были участники и участницы этих собраний, и доживали свои дни наставни ки-стихотворцы. Ещё существовали резервации государственных поэтов, редевшие с каждым днем;

их обитатели вырождались: ничего не делали, сидели на шее у ста Вы вновь со мной, туманные виденья. («Фауст», Посвящение. Пер. Н.Холодковского).

Ломоносов, «На день восшествия на всероссийский престол её величества государыни императ рицы Елисаветы Петровны».

реющих подруг, выклянчивали авансы, пили водку и сочиняли стихи, похожие на лапшу. И всё же это был по-своему величественный, полный смертной надежды, как пламя оплывшей свечи, конец. Если бы молодёжь об этом знала! Но она не догады валась ни о чём. Прозе не было места в катакомбах клуба. Кучкой, как заговорщики, в тусклом коридоре стояли мальчики и девочки, в центре кто-то, рубя кулаком, как полагалось в то время, читал стихи. Входили в комнату, где стоял бесполезный ро яль, рассаживались и ждали, когда начнутся стихи. Отворилась дверь, кто-то меш кал перед входом. Все головы повернулись к дверям. Вошел поэт. Он вошел, как врывается ветер, некогда им воспетый. Итак, начинается песня о ветре... Посверкивая очами под грозовыми крыльями бровей, прошагал между стульями. О ветре, оде том в солдатские гетры. О ветрах, идущих дорогой войны. Упругий ритм, похожий на марш, упрямое чередование одних и тех же согласных, рифма, какой еще не слы хали, и главное, какой образ! Эти юнцы не знали, что гетры были взяты напрокат у Киплинга, ибо красноармейцы гражданской войны были обуты в обмотки. О войнах, которым стихи не нужны. Воображение рисовало им великана с красной звездой, в шлеме с прорезью, надвинутом на глаза, с ранцем за плечами, солдата, шагающего в серых гетрах по дорогам войны. Следом за руководителем студии ступал никому неизвестный, мрачного вида персонаж в пиджаке, одолженном у кого-то, с плоским перебитым носом на невыразительном лице.

Гулко откашлявшись, поэт уселся рядом с роялем. Началось чтение. Хорошо одетый юноша в заграничном галстуке, с пробором в масляно-блестящих тёмных во лосах, по всему судя, отпрыск важных родителей, артистическим жестом положил ладонь на крышку рояля, взмахнул свободной рукой и заработал кулаком, словно вко лачивал сваи, при этом он не произносил некоторых согласных;

получилось так:

Юбовь, пьиди, пьиди скоей, я пвачу, пвачу, свышишь? - пвачу!

Каждое слово вбивалось кулаком, хотя по тону и настроению стихов это было вроде необязательно.

Тузы пиковые ночей Мне нагадали - неудачу!

И далее в этом роде. Стихи произвели большое впечатление. Тузы пиковые но чей, это было что-то новое. Это был «образ», нечто ценившееся выше всего. Гуталино вый юноша смотрел сквозь длинные ресницы куда-то вдаль над двумя рядами девочек, и было странно и волнительно, что такой красавчик жалуется на любовные неудачи.

Председательствующий наклонил кудлатую голову в знак одобрения. Прения были отложены на конец заседания, Марик Пожарский, с нетерпением ожидавший своей очереди, приготовился выступить вперёд, с цитрой, как рыцарь Тангейзер в Вартбур ге, но тут руководитель вновь густо прочистил голос, что означало переход к главному пункту повестки дня.

Он указал на продавленный нос молодого поэта, автора фронтовой поэмы, у ко торого, сказал он, применив профессиональный термин, есть интересные ходы.

Молодой поэт, впрочем, не совсем уже молодой, с поредевшими, цвета лежалой соломы, волосами, мрачно сказал, сильно налегая на «о», что поэма большая, в ней десять тысяч строк. Поэтому он прочтет другое стихотворение.

В этом стихотворении шла речь о возвращении с войны, о том, что он не соби рается уходить на покой, потому что руки саднит от жажды работать, и в некотором противоречии с этим желанием в конце говорилось, что «лучше придти с пустым рукавом, чем с пустой душой». Все посмотрели на пиджак поэта, но там обе руки были на месте. Председатель предложил перейти к обсуждению. Никто не вызвался.

О Марике забыли. Встала маленькая, черноволосая, малиновая от волнения восьми классница и попросила разрешения прочитать стихи никому не известной поэтессы Ахматовой. Председательствующий поэт устремил на девочку ястребиный взор, по косился на ручные часы, может быть, сказал он, вы прочтёте что-нибудь ваше... Она обвела собрание умоляющим взором. Поэт развел руками. «Слава тебе, безысходная боль...» - начала она тоненьким голоском. При этих словах поэт встрепенулся, при поднял могучую бровь, соединил пальцы рук.

Слава тебе, безысходная боль!

Умер вчера сероглазый король.

Вечер осенний был душен и ал...

6. Дом привидений В ворота гостиницы губернского города NN въехала рессорная бричка. Но (скажут нам) рессорных бричек давно уже не существует. Нет больше и господ средней руки, нет половых, выбегающих навстречу, нет поросят с хреном и со сметаной, мужиков, обсуждающих достоинство колеса, нет больше таких колёс и вообще ничего нет.

Что же есть, что осталось от гоголевских времён? Осталось ли что-нибудь? В ворота подмосковного дома отдыха, разбрызгивая грязь, въехала машина.

Была глубокая осень, время тишины, покоя и вдохновения.

Это был дом, непохожий на обычные дома отдыха, принадлежавший особому ведомству, которое не называло себя ни ведомством, ни министерством;

это был монастырь муз. В старинном двухэтажном особняке за особняке за забором, с высокими окнами в белых наличниках, с гостиной, где стоял рояль, столовой, библиотекой, бильярдной, постояльцев ожидали уютные комнаты – у каждого своя, – внизу, в прихожей на дощечке стояло: «У нас в гостях...» – и дальше славные, заслуженные имена. Это был дом отдыха, называемый также домом творчества писателей.

Ибо писательство, по тогдашним понятиям, собственно, и было не чем иным, как отдыхом, – не мешки таскать, как выражался плебс. Можно даже сказать, что пи сательство в некотором высшем смысле было отдохновеньем от жизни, – хоть и при тязало на исключительное знание народной жизни. Творчество, или что там под этим подразумевалось, – лежание на кровати, постукиванье двумя пальцами по клавишам машинки, мечтательное курение, поглядыванье в окно, – творчество – означало, что счастливец, в нашем случае это был поэт, раз и навсегда освобождён от работы, от вскакиванья с постели ни свет ни заря, от впихиванья в автобус, от толчеи в подземных переходах и поездах, в угрюмой толпе таких же обречённых работать, от висения на подножке трамвая, от многочасового стояния в очередях, короче, от всего, что называ ется жизнью. Здесь, в этом доме, можно было встать когда хочется, лечь когда хочется, солидно прогуливаться на свежем воздухе, можно было в пижаме и тёплых домашних туфлях, подняв биллиардное копьё, обдумывать удар шаром или строфу эпической поэмы. Поэт выбрался из машины. С двумя чемоданами и зонтом под мышкой, в тол стом ратиновом пальто и мохнатом картузе, тяжело дыша и помогая себе бровями, он взошёл на крыльцо, вступил в прихожую. Он был встречен кокетливой горничной.

Немного спустя гость отдыхал в носках на кровати, в комнате на втором этаже, на полу стояли его чемоданы, пальто небрежно брошено на стул. Ветки с остатками жёлтой листвы заглядывали в окно, рабочий стол с пишущей машинкой дожидался приезже го. Это был тот самый поэт с грозовыми крыльями бровей, председатель поэтической студии в университете. Итак, начинается песня о ветре.

Вернувшись из столовой, он развесил вещи в шкафу, разложил на столе бумаги, книги с закладками. День померк. Зашумел дождь. Ветер истории ворвался в уют ный дом, в полутёмную натопленную комнату. Завтра с утра предстояло засесть за работу. Может быть, это был его последний шанс. Поэт давно не выдавал ничего ос новательного. Суета и безделие, членство в комиссиях, председательствованье на юби лейных вечерах, суверенное сиденье до поздней ночи в ресторане дома литераторов высосали остатки вдохновения. Величественный, как бог-громовержец, поэт всё ещё был окружён женщинами. Кормился переводами фантомных стихотворцев братских республик. «Баллада о ветре» перепечатывалась в хрестоматиях. Как-то незаметно ве тер превратился в движение воздуха, подобное тому, которое создаётся вращением вентилятора. Такие устройства необходимы в эпоху умирания поэзии. Как, когда это случилось? Он звал юность, как зовут сбежавшую любовницу. Ему всё ещё казалось, что ветер улёгся оттого, что угасла поэзия, а не наоборот.

Ещё не было написано ни одного связного отрывка, замысел рисовался, словно облачный замок. Это была Илиада и Одиссея наших дней. Её строки были медли тельны, в них слышалась тяжкая поступь миллионов, умерший ветер революции дол жен был вновь зашуметь в них, как ливень за окнами. Демиург истории должен был предстать живым человеком и былинным богатырём. Вождь являл сегодняшний лик революции. С трибуны мавзолея он простирал руку в будущее. Залатать разлезшееся время. соединить завет революции с верой в Вождя, таково веление дня. В конце кон цов это значило возродиться самому. В заботах об этом, под шелест дождя и поскри пыванье половиц старого дома, он погрузился в сон.

7. Гостья «оттуда» Настало утро;

выспавшийся, умытый, с расчёсанными бровями, он сошёл вниз.

Столовая помещалась в самой лучшей, большой и светлой комнате, всю стену зани мал монументальный буфет морёного дуба. О бывшем владельце виллы было известно только то, что он существовал и пропал. Посреди комнаты на тяжёлых резных ногах стоял обеденный стол, за которым рассаживались постояльцы. Позвякивали вилки, раз ворачивались крахмальные салфетки, хлебница путешествовала из рук в руки, с досто инством намазывалось на ломтики хлеба ароматное бледнозолотистое масло, не спеша, обратной стороной чайной ложечки разбивалась скорлупа яиц, входила улыбающаяся горничная в переднике и наколке, с кушаньями на подносе, всё было по-домашнему, без хамства, аристократично и вальяжно;

«будьте добреньки, передайте соль», «с ва шего позволения, сыр...», «а что там такое – о, гренки...». Подавальщице – «спасибо, Ва люша». Всё принималось как должное, как осень за окном, всё подразумевалось само собой, никто не спрашивал, откуда взялась вся эта благодать.

С опозданием вошла новая гостья, её имя, известное и вместе с тем неизвестное, а лучше сказать – небезызвестное, значилось на дощечке в прихожей. Молва распро странилась вполголоса и предшествовала её прибытию. Вошла женщина с тёмным пепельным лицом и серыми, как хрусталь, блестящими глазами, с коротко стрижен ными полуседыми волосами, узкая, плоскогрудая, с сигаретой в бескровных губах, в тёмносуконном платье и накинутой на плечи серой вязаной кофте. Тотчас разговоры за столом прекратились, каждый был занят своим делом. После завтрака все разо шлись по комнатам.

С раскрытым зонтом поэт стоял на крылечке в пальто и картузе, дневному сну он предпочитал прогулку. Было это, вероятно, через несколько дней после приезда.

Выглянуло чахлое солнышко. Он свернул зонт. Серая дама вышла из дома. На ней был дождевой плащ, пожалуй, слишком лёгкий для этого времени года, голова повязана платочком из такой же ткани. Жизнь в доме, похожем на интернат, облегчает зна комство. По непросохшей тропе вдоль кювета, – худенькая гостья впереди, грузный поэт следом, – дошли до обломанной церкви, где размещалось местное сельпо. Си гарет, к сожалению, не оказалось, с сигаретами в этой стране была проблема. «В этой стране?» – переспросил он. Она кисло улыбнулась, поправилась: «В нашей стране».

Это была, следовательно, «наша страна». Поэт иронически поднял бровь. Дама купила пачку папирос «Звезда». Улица вывела к лесу. Побрели вдоль опушки. Он спросил, где она поселилась.

Нигде, был ответ.

Закурив, она добавила:

«В Литфонде обещают что-нибудь подыскать. Пока буду жить здесь».

На осторожный вопрос, одна ли она приехала, не уточняя, приехала ли в дом творчества или «вообще», – она ответила: одна.

Солнце то проглядывало, то исчезало за набухшими влагой облаками. Он не спросил, откуда приехала. Это было более или менее известно. Из царства теней, вот откуда. А может быть, мы здесь, подумал он, кажемся ей тенями. Чушь: мы здесь жили.

Мы воевали, мы.... он споткнулся и чуть не шагнул в воду. А они там прозябали.

Шли осторожно, точно по минному полю. Обходя лужи, перешагивая через корни.

«Странно», – проговорила поэтесса и остановилась. Папироса между пальцами;

хрустальные глаза устремлены в пустоту.

«Что странно?» «Всё. И этот лес, и село».

«Вы хотите сказать: посёлок?» (Приятно было ловить её на ошибках).

«Да. Ничего не изменилось! То есть, конечно, всё изменилось. И в то же вре мя...» «Вы здесь раньше бывали?» «Здесь – нет».

«Простите, я перебил вас. Вы хотели сказать, всё – то же и всё другое?» Серая дама пожала плечами. «Вы не можете себе представить, – сказала она, – что это за чувство, слышать везде, изо всех уст русскую речь».

«Сколько времени вы не были, э...?» «В России? С двадцатого года. Мы уезжали из Новороссийска... Вас эта тема не смущает?» «Меня? – спросил поэт. – Нисколько».

«Я представляю себе, как вы на всё это должны смотреть».

«Как?» «Вы один из главных поэтов той поры». (Она не сказала – советских).

«Что значит – главных?» «Самых известных».

«То есть... – он усмехнулся, – принадлежу этому времени?» Она возразила:

«Мы все принадлежим этому времени».

Прошагали ещё немного.

«Итак... – промолвила серая дама. Она остановилась, улыбаясь, смотрела в про странство. – Итак, начинается песня о ветре...» Проклятье. Как будто с тех пор он ничего больше не написал.

«О, простите. Это, кажется, Светлов. Или Луговской?» «Нет. Это я».

Идёт эта песня, ногам помогая.

Качая штыки...» «Они все уже умерли».

«Некоторые живы... Вы неплохо знаете нашу поэзию».

«Поэзия общая. Или ничья. Как язык. Как эти облака... И всё-таки странно. Ведь мой муж тоже воевал. Он был в Добровольческой армии», – сказала поэтесса и поко силась на собеседника – вызывающе, как ему показалось. Он подумал: сомнамбула.

Нет, хуже.

Вслух он сказал:

«Я это знаю».

Она подняла брови. «Вы знаете, что мой муж был белым офицером?» «Да. И что он погиб при отступлении».

«Откуда вам это известно?» «У вас есть стихи».

«Ошибаетесь;

вы, очевидно, имели в виду Цветаеву. Нас иногда путают».

Шли дальше.

«Я на гражданской войне по существу не был. Заболел сыпняком, не доехав до фронта».

«Это было тысячу лет назад, не правда ли?» «Пожалуй, ещё больше».

Обогнув лесок, вышли к полю, заросшему почернелой травой. Автор «Баллады о ветре» спросил, не собирается ли она что-нибудь опубликовать на родине. Собира юсь, сказала серая дама. Кто-то предложил подготовить небольшой сборник.

«Впрочем, совершенно напрасная затея».

«Но почему же?» «Не напечатают. Меня здесь никто не знает. Говорят, уже есть отрицательный отзыв».

«Может быть, я мог бы вам...» «Быть полезен? – быстро спросила она. – Спасибо, – и покачала головой. – Мне никто ничем помочь не может».

Она добавила:

«Даже если бы что-нибудь из этого получилось. Меня никто не станет читать!» «Вы ошибаетесь».

Она промолчала.

Поэт назвал её по имени-отчеству, она встрепенулась. Можно ей задать вопрос?

«Сделайте одолжение».

«Вы не жалеете?» Она не спросила – о чём. Усмехнулась:

«Не жалею».

«Извините моё любопытство... мою назойливость».

«Что вы, что вы».

«Я, конечно, понимаю. Но всё же. Что побудило вас?..» «Вернуться?» Поэт кивнул, и они продолжали свой путь.

«Нет, – сказала она, – здесь очень грязно».

На ней были лёгкие туфли;

повернули назад.

«Логичней было бы спросить...» – пробормотала она.

«Кажется, снова крапает, – сказал поэт и раскрыл зонт. – Можно мне взять вас под руку?» «Логичней задать вопрос, что могло бы меня остановить. Что останавливает мно гих. Страх? Вражда? Верность белой идее? От этой идеи ничего не осталось...» «Да, конечно».

Она усмехнулась: «Откуда вам это известно?» Поэт пожал плечами. Должно быть, сказал он (или хотел сказать), должно быть, мешает вернуться и ещё кое-что.

«Вы имеете в виду возможные репрессии. Может быть. В конце концов, судьба Марины должна была бы всех насторожить... Но ведь и это было давно, времена изме нились. Как вы думаете?» «Да, да, – поспешно сказал поэт. – Разумеется, времена изменились».

«Правительство даже специально обратилось к эмигрантам».

«Да, конечно».

«Что касается меня, то есть чт меня заставило преодолеть страхи... или преду беждения... Было много оснований для возвращения. Само собой, против меня още тинились многие. Я имею в виду литературную эмиграцию... Даже Бунин, и тот...

Впрочем, он-то и ополчился на меня больше всех. Хотя не одна я решила вернуться.

Но, в конце концов, дело не в этом».

Помолчали;

поэт ждал продолжения.

«А дело в том... – сказала она, осторожно ставя туфли, перепачканные глиной, – это, может быть, слишком громко звучит... Дело в том, что я почувствовала, как бы это объяснить.

И хоть бесчувственному телу Равно повсюду истлевать, Но всё же к милому пределу...

В Sainte-Genevive-des-Bois мне бы лежать не хотелось».

Зачем тебе, подумал он вдруг. Ты и так мертва.

Но он не знал французского языка и спросил: что это такое?

«Русское кладбище. Километров пятнадцать от Парижа. Там, можно сказать, ле жит весь цвет».

«Что ж...» – пробормотал он.

«А вы? Вы как считаете? Искренность за искренность».

«Я?.. вы хотите знать моё мнение?» «Да. Хочу».

«Стоило ли возвращаться».

«Да».

«Вам».

«Да – к примеру. Я понимаю, – сказала дама в сером, – что задаю бестактный вопрос. Вам, советскому патриоту. Хотите, я сама отвечу? – Не стоило».

«Вот как!» «Но и оставаться не стоило. Дело в том, что поэзия умерла».

Дождь зарядил. Вот оно, думал поэт. Это и есть нужное слово. Ты сама – смерть.

Слава Богу, ничто из того, о чём она говорила, – её заботы, её холодное отчаяние – нас не касается.

Вдруг оказалось, что собеседница куда-то делась. Он окликнул её, снова по-име ни и отчеству. Она стояла за углом.

Он подумал о том, что сейчас они вернутся (пожалуй, будет лучше, если не вместе), он взойдёт на крыльцо тёплого, уютного дома и оставит мокрый зонт в при хожей. Поднимется к себе и зажжёт настольную лампу. Начинает темнеть. Дни ста ли совсем короткие. Он ещё полон сил, ему жить и жить. Умерла ли поэзия? О, нет.

Поэт наденет домашние туфли, закурит, завернётся в халат. И примется за эпохаль ный труд.

8. Ира у балюстрады Был некогда на нашей памяти один студент, зубрил науки, сдавал зачёты и пере ходил с курса на курс, а сам дважды в неделю тайно ездил в подмосковный посёлок и заканчивал вечернюю среднюю школу. Неизвестно, как он сумел стать судентом без аттестата зрелости, – впрочем, можно добыть фальшивый аттестат. О Марике Пожар ском можно сказать, что он был кавалером без аттестата зрелости;

очутившись в вы сшем учебном заведении, оставался в некотором смысле школяром-семиклассником и всё ещё переживал эпоху, когда каждое увлечение представляет собой любовь с пер вого взгляда. Этот взгляд натыкается на какую-нибудь деталь, как взгляд кинозрителя натыкается на грудь актрисы, словно ненароком показавшуюся в кадре. Можно более или менее точно указать время, когда случилось короткое замыкание: были ранние осенние сумерки. Матовые шары уже сияли на галерее. Народ высыпал на перерыв из Русского кабинета. Марик был студентом романо-германского отделения, но этот кабинет, комната с диваном, книжными шкафами и столиками, на которых стояли лампы, за недостатком свободных аудиторий давал приют группам всех отделений.

Марик стоял в дверях, в неопределённой задумчивости, ничего не видя перед собой, невзначай поднял голову и увидел два девических силуэта. Они стояли шагах в пяти спиной к нему. Одна из них наклонилась над балюстрадой.

Она встала на цыпочки, отчего её красное платье слегка приподнялось, обри совались бёдра, обнажились обтянутые чулками подколенные ямки, и прежде чем Марик сообразил, в чём дело, эти ямки отпечатались, как на целлулоидной плёнке, на дне его глаз.

Камера отъехала;

Марик увидел её всю. Ира позвала кого-то спускавшегося по лестнице, её ладони упирались в плоскую поверхность балюстрады. Платье из поблескивающей материи, должно быть, из сатина, с отделкой вокруг шеи, слег ка вздёрнутое, облегло её тело, очертилась линия от рыжеватых завитков волос к приподнятым плечам, от подмышек к талии, где обозначилась поперечная складка, и далее, описав полукруглые бёдра, задержавшись на сотую долю секунды, взгляд опустился к слегка напряжённым икрам, к пяткам, привставшим над белыми туф лями-босоножками.

Ира на цыпочках, рядом с подругой, для Марика, впрочем, не существовавшей, склонилась над балюстрадой, нашла кого-то внизу, и вслед за этим движением подня лось ее светлопунцовое платье, подчеркнуло рисунок бёдер и обнажило подколенные ямки. Тут он заметил, – чего никогда не умел замечать, – что красный цвет замечатель но подходит к золотистым волосам, увидел, наконец, её всю.

Ира крикнула, смеясь, кому-то идущему вниз по лестнице бессмысленные сло ва и, очевидно, сейчас же забыла о нём;

теперь она стояла вполоборота к подруге, которая что-то настойчиво твердила ей;

красное платье опустилось до коленок, Ира сняла руки с балюстрады, подняла ладонь к волосам, и снова едва заметно обрисо валось её тело, открытия следовали одно за другим, изгиб талии подчеркнул лёгкую выпуклость зада, из-под локтя показалась её грудь, но зрение было ослеплено, и Ма рик, если бы он закрыл глаза, увидел бы на сетчатке всё ту же фигуру, склонённую над балюстрадой. Почувствовав на себе посторонний взгляд, она обернулась, зеленые глаза смерили Марика. Всё это продолжалось, вероятно, не больше минуты, и, круто повернувшись, он вошёл в кабинет.

9. Новое в теории электромагнитных полей Ах, какая началась жизнь. Полная загадок, захватывающего интереса, недого ворённости, таинственных взглядов, небрежных реплик. Жизнь, в которой обычные слова были паролями особого диалекта, топорный перевод с иного, несравненно бо лее тонкого языка. Как в обыкновенном языке смысловые оттенки каждого слова об разуют некоторое семантическое поле, так сигналы тайного языка обретали смысл в магнитном поле особого рода. Генератором этого поля была девушка.

Вечером, когда над опустевшей галереей второго этажа теплились бледножёл тые шары, Марика Пожарского пронизывали волны таинственного предчувствия.

Он топтался между статуями из алебастра, расхаживал вдоль морковных колонн, со единив брови, точно решал математическую задачу, висел на балюстраде, борясь с искушением поглядеть вниз, на старуху-сторожиху и входную арку, и всё это до тех пор, пока не приходили в движение стрелки некоего прибора, пока сердце-счётчик не принималось отстукивать импульсы силового поля. Тянулись минуты, ожидание стало невыносимым. И вот показались под аркой ноги в танкетках, показалось пальто, суженное в талии, появилась она вся. Ира всходила по лестнице, опустив голову, на ходу расстёгивая потемневшее на плечах пальто, откинув капор, встряхивала мокры ми завитками волос, вышла на галерею. «Ты?.. Привет», – сказала она с притворным удивлёнием. По правде сказать, она удивилась бы, если бы его тут не было.

Ира выросла на Арбате в старинном доме, который видел конницу Мюрата;

как все, проживала в коммунальной квартире и, как большинство граждан, не чувствовала себя обделённой. Полутёмный длинный коридор, заставленный рухлядью, упирался в их дверь;

большая комната была разделена пополам занавеской, переднюю полови ну перегораживал дедовский шкаф, справа помещались родители, слева спала Ира.

В задней половине обитало семейство старшего брата, молоденькая, возраста Иры, жена и ребёнок. Ира мыла пол, стирала, стояла в очередях, няньчила плачущее дитя и знала, в буквальном смысле понаслышке, в чём состоит ритуал интимной жизни муж чины и женщины;

шопот, скрип кровати, боязнь беременности, боязнь, что услышат, были компонентами этого ритуала.

Ира была невысокого роста, от природы несколько наклонна к полноте и лет через десять должна была превратиться в толстушку, если предположить, что к тому времени жизнь станет сытой. Ира мелко и твёрдо ступала на своих крепких коротко ватых ногах, слегка покачивая бёдрами, которых ждало блестящее будущее. Она ус пела вступить в возраст, когда девическая неуклюжесть начинает казаться чем-то само собой разумеющимся. Весь её облик, походка, посадка головы как бы говорили: иначе и быть не может.

Кем-то сказано, что девушки бывают из серебра или из золота. В бледнозоло тистом ореоле волос, казавшаяся бледной, с синевой под глазами, что можно было отнести на счёт женского нездоровья или хронического недоедания, она стояла перед Пожарским, давая понять, что он мешает ей пройти в читальный зал. Ощущала ли она невесомое дрожание, шелест магнитного поля, которое окружало её? Скорее она сама находилась под его воздействием, чувствовала, входя в университет, что её несёт прозрачное облако. Временами ей начинало казаться, что она влюблена;

но в кого? В себя, разумеется. Предметом тайной симпатии, если не вожделения, была она сама, её тело, её походка;

как если бы в ней самой жил подросток и подглядывал за женщи ной. И она искала редкой возможности побыть одной, чтобы, сбросив одежду, насла диться лицезрением самой себя перед волшебным стеклом. Совсем другой вопрос, была ли она готова хотя бы пальцем шевельнуть, чтобы ободрить Марика.

Она спросила, что он тут делает. Последовал неопределённый ответ, неохота итти домой или что-то в этом роде;

но на том подлинном языке, где не было склонений и спряжений, на языке без слов, ответ не допускал двух толкований.

«Надо к завтрашнему сделать перевод», – сказала она.

«Я тебя подожу, ладно?» – отважно крикнул он вдогонку. Удаляясь, она слегка пожала плечами.

10. Впрочем, не такое уж новое Если Ира (как большинство её сверстниц) к этому времени успела открыть себя, то неуверенность Марика объяснялась тем, что он всё ещё искал себя и не мог найти.

Девушка, стоящая перед зеркалом, делает открытие, подобное открытию Ко лумба;

то, что предстало ей, не есть то, что она искала, но именно то, что надлежа ло открыть. Она испытывает чувство раздвоения;

вот так могли бы её видеть другие;

разглядывает себя как нечто новое и вместе с тем – «то самое»;

та, что стоит в стекле, свидетельствует, что это она сама. Чтобы окончательно убедиться, она проводит ру ками от подмышек и ниже, вдоль талии, да, это её грудь и лироообразные бёдра. Её нежный, воздетый кверху подбородок. Все, что удостоверяло в ней женщину, что под черкивало и делало неопровержимым ее пол, – всё это было она сама. Иначе обстояло дело с Мариком Пожарским.

Известная теория о том, что пенис есть символ власти, что его отсутствие вос принимается как потеря и, дескать, вот откуда снедающая женскую душу тайная за висть, досада, отчего ты не родилась мальчиком, – теория эта показалась бы Марику абсурдной, ибо он вовсе не гордился тем, что имел, и уж, конечно, не притязал ни на какую власть. На самом деле, если уж на то пошло, присутствие этого придатка тяго тило, смущало, было причиной постоянной неуверенности, неловкости, беспокойства и тайных мук.

В темнице своего «я», куда едва проникали косые лучи света, барахтаясь в собс твенной душе, как на дне колодца, Марик не имел представления о том, чем жили и дышали представительницы другого пола, чем жила Ира, о чём она думала, чего хотела;

само собой, невозможно было решить и насущный вопрос: какое место он за нимает в её душе? Их «отношения» – приходится взять это слово в кавычки – можно было бы назвать приятельскими, если бы не влюбленность;

можно было бы назвать любовью, если бы из них старательно не изгонялось всё, что напоминало о любви.

Ведь сказал же Гейне: все мы сидим голые под нашей одеждой. Как под одеждой та илось нечто неупоминаемое, так под покровом студенческой фамильярности скрыва лось напряжение, которому не было исхода.

Марика Пожарского, как и всех очень молодых людей, сбивало с толку оче видное противоречие: весь вид юной женщины говорил о том, что она созрела «для этого», а между тем эти существа вели себя так, словно ни о чём не догадывались, словно никакой любви и чувственности не существовало;

был ли это стыд, гнёт реп рессивной морали, расчётливая тактика – или Ира в самом деле ни о чём таком не помышляла?

Марик завидовал девушкам, не подозревая о том, что округлившиеся формы, которых не скроешь, могут подчас причинять такие же муки. Позу презрительной независимости он принимал за чистую монету. Получалась странная вещь: если деви цы были снедаемы тайным беспокойством, всё ли у них «в порядке», если они готовы были часами разглядывать себя в зеркалах, не упускали ни одной витрины, утешаясь зрелостью своих форм и вновь отыскивая изъяны, если с придирчивостью, не знаю щей снисхождения, с завистливой наблюдательностью оглядывали друг друга, у од ной находили кривые ноги, у другой плоскую грудь, – то мальчики испытывали стыд и неловкость именно оттого, что стали мужчинами.

Мелькало ли у него хоть изредка подозрение, что от него ждут большей реши тельности? Эх, ты. В затуманенном взгляде Иры как будто сквозил упрёк. Немое пок лонение надоедает. С чисто женской зоркостью она отметила, что Марик смотрит на неё не так, как «надо», не оглядывает её, как подобало мужчине, и почувствовала к нему жалость: Марик попросту ничего не видел. На самом деле Марик видел её лицо, видел её сразу всю;

однажды вздрогнув от неожиданности, как от спички, вспыхнув шей в неумелых пальцах, он больше не разбирался в подробностях. Так близорукий любуется пейзажем, так простодушный читатель воспринимает книгу целиком, не замечая красот стиля, не умея оценить композицию целого и отдельных глав.

Да, но она могла думать совсем о других предметах! Очень может быть, что она вовсе не помышляла о нём. Марику нужно было прожить на свете ещё столько же лет, сколько он прожил, чтобы научиться угадывать мысли женщин. Он убедился бы, что мысли эти чаще всего не отличаются оригинальностью.

Между тем зловещая репрессивная мораль не допускала даже мысли о том, чт могло бы произойти, если бы Марик набрался отваги и перешёл в наступление. Стоп!

Полосатый шлагбаум перекрыл дорогу в солнечные страны чувственности. Отдавал ли себе полуподросток второй половины сороковых годов вообще сколько-нибудь внят ный отчет, чт собственно является «целью», не был ли для него половой акт профана цией любви? Как ни удивительно (а впрочем, неудивительно), мальчики оказывались консервативней девочек. В то же время викторианский этикет предписывал отноше ние к женщине как к tre-objet. Коммунистическая мораль провозгласила равнопра вие полов, но при этом неявно навязывала женщине роль пассивной стороны. Шагать с мужчиной в одном строю. Это ведь не то же, что рекомендовать мужчинам шагать в одном строю с женщиной. Быть может, – подчиняясь той же морали, – Ира в самом деле чего-то ждала. По крайней мере, ждала внятного объяснения. Ждала в этот ве чер, ждала завтра. Потом... как бы это выразиться? Перестала ждать. Каждодневные встречи в университете, рутина занятий, привычные шуточки, какой-то порхающий, одушевленному предмету (фр.) приятельский, пошловатый тон сделали своё разрушительное дело. Игра, лишенная необходимой тактики обороны, игра без риска, словно игра в шахматы, где нет опас ности получить мат, лишалась смысла.

Вечер длится, вечеру нет конца, жёлтые шары сияют под высокими потолками, исполинские гипсовые кумиры осеняют со своих пьедесталов широкую лестницу, тус кло отсвечивают выкрашенные под мрамор колонны, наверху розоватые, цвета блед ной моркови, внизу серые, как ливерная колбаса или суррогатное кофе с молоком.

Сторожиха в тулупе дремлет на своём посту за столиком под аркой с часами. Марик бодрствует наверху.

Он стоит, прислонясь к колонне, опираясь локтем на плоский край балюстрады, щека подпёрта ладонью. Одна и та же мелодия без конца прокручивается в отупелом мозгу, волшебный, баюкающий звукоряд: «Утро в горах». Нрара, ррара. Нрара, ррара.

А ещё – монотонно позванивая, постукивая, бодрым баском-говорком: Был обеспокоен очень воздушный наш народ. К нам не вернулся ночью с бомбежки самолет... «Песенка ноч ных бомбардировщиков», ансамбль под управлением Леонида Утёсова. И опять Григ.

Всё опустело, всё умерло, в коридорах темно. Мысли, звуки плывут над головой. Об лачно-слизистые существа, крохотные монстры – голова и хвост барахтаются в мутной светящейся влаге. Он ждет, когда, наконец, закроется читальный зал.

Что же мешает ему войти в читалку, сесть напротив? Стыд, робость, боязнь быть назойливым, а может быть, гордость? Ира знает, что он ждёт, и нарочно тянет время.

Значит, не забыла, что он ждёт. Это испытание верности. Бесконечно тянется поздний вечер. Последние студенты-зубрилы уныло спускаются по лестнице, пробудившийся Марик вперил байронический взор в пространство, – она должна увидеть его надмен ный профиль, его равнодушный, его отрешённый профиль, и вот, наконец-то: она по является в дверях, он замечает её краем глаза. Не удержавшись, поворачивает голову, проклятье, это не Ира. В опустевшем зале Марик бредёт между столами, подходит к усталой библиотекарше. Его не удостаивают ответом. Иры нет, и неизвестно, как, когда она ускользнула. Шары под сводчатым потолком померкли, свет горит только внизу.

11. Шествие Марика Пожарского по ночному городу Марик сбежал вниз по лестнице с чувством, похожим на радость висельника, на гло насвистывая: Мы летим, ковыляя во мгле! Мы летим на последнем крыле! Заворажи вающая мелодия. Всё пропало. Бак пробит, хвост горит, но машина летит. Ступенька, еще ступенька. Машина летит! На честном слове и на одном крыле. Мужественно-рас слабленным говорком, с англосаксонскими синкопами:

Ну, дела! (Там, та-тм). Ночь была....

Всё объекты разбомбили мы до тла. (Тт, тарам!) Мы ушли, ковыляя во мгле.

Он шагает по влажно поблескивающему тротуару. На чёрном небе восходят ма линовые светила. Город принимает его в свои объятья. Город, где только и можно жить. Фантастический, единственный в мире. Где всё вместе, эпохи и страны, Визан тия, Италия, Золотая Орда и Герцен с Огаревым, орлы на круглых щитах над ворота ми и подъездом, будка милиционера – посольство вчерашних друзей и союзников, перед которым не рекомендуется останавливаться, а вот мы возьмём и остановимся;

и напротив, по ту сторону пустынной площади Манежа, за тёмной оградой Алексан дровского сада и зубчатой стеной купол дворца, над которым в космическом небе, в призрачном сиянии плещется флаг, чёрный с кровавым отливом. Всё вместе, рядом, одно к одному. И где-то там, за светящимся окном, кабинет Вождя. Лампа на столе, и какой-нибудь персидский, шамаханский ковёр, по которому он неслышно расхажи вает в своих штанах с лампасами, заправленных в сапоги.

Там ли он? Остаётся ли он ещё человеком из плоти и крови?

Дальше, дальше... там подъезд Колонного зала, там Аполлон над четвёркою мра морных лошадей, в пахучей тёмной ночи сверкающая надпись над крышей ЦУМа:

Слава народу-победителю! И везде, во всём одна и та же великая, зловещая и вдохновля ющая тайна. Марик Пожарский шагает по городу, его шествие напоминает плаванье Зигфрида по Рейну, напоминает шаги командора, напоминает напоминает ночной смотр. Он идёт пешком, ему далеко идти.

Вся команда цела, И машина пришла На честном слове и на одном крыле.

Поздно;

гаснут фонари. В это время в старом арбатском доме Ира давно уже спит в своём закутке, подложив руку под щеку, антикварный шкаф отгораживает её от ро дителей. Странным, даже абсурдным, не правда ли, покажется сравнение магнитно го поля восемнадцатилетней барышни с другим, мощнейшим излучением, которое ощущали все от мала до велика. С полем высокого напряжения, чьё смертоносное действие мог выдержать только тот, кто родился в нём или десятилетиями привыкал к его шелестящему присутствию.

И всё-таки, всё-таки... Мы летим, ковыляя во мгле. Юность сумела уравновесить воздействие двух полей, юность ухитрялась не замечать грозного шороха и потрески вания. Как лунатик не знает, что может споткнуться и упасть с высоты, так юность не подозревала о страшной опасности, подстерегавшей её на каждом шагу.

Но какой ценой, чем было куплено это шаткое равновесие? Любовь к тому, кто, скрывшись от всех, присутствовал всюду, чьи портреты давали не более адекватное представление об оригинале, чем иконы и фрески – о реальном облике божества, любовь к Вождю-Спасителю, которому молодые были обязаны своей молодостью, старики своей старостью, нищие своей нищетой, богачи богатством и в конце кон цов все и каждый – тем, что они живут, – не размагничила ли эта любовь половую энергию? Кого нужно больше любить: Вождя или подругу? Конечно, Вождя! Жен щина «отвлекает».

Люди старшего поколения помнили времена, когда он был человеком из плоти и крови. Чего они больше не могли вспомнить – когда и как влечение к Вождю начало заменять влечение к противоположному полу. О каком противодействии могла итти речь? И всё же, возвращаясь к Марику, мы можем сказать, что любовь к Вождю (или её остатки) была в конце концов перечёркнута. Чем? Любовью к Ире, чем же ещё.

Был обеспокоен очень воздушный наш народ.

К нам не вернулся ночью с бомбёжки самолёт.

12. Вождь в двенадцать часов ночи Никто не знает, что в этот час вблизи опустевших улиц, по которым бредёт Ма рик Пожарский, в клинике для особо почётных больных, нарушая режим, в своей па лате с цветами, с картиной на стене, письменным столом и диваном для посетителей сидит знаменитый человек, великий артист или, точнее, режиссёр. Лампа с молоч ным абажуром освещает его бессонную всклокоченную голову. Синяя ночь дышит из приоткрытой фрамуги. Дорогой товарищ Сталин. Так принято, так требует этикет, говорят, он сам любит, чтобы его так называли.

Но с такими словами может обращаться к Вождю какая-нибудь доярка, так адре суются всё – в воздух, в пространство, к великому портрету, с рапортом и славословием;

а он – отнюдь не «все», и писать собирается по сугубо личному, но вместе с тем и госу дарственно-важному делу, пишет, чтобы тот прочёл. Дорогой – и дальше по имени-от честву? Этикет не предусматривает такую форму. Но и не запрещает. Всё дело в том, что в ней заложен особый смысл, в ней заключена уже некоторая степень доверительности, как бы намёк на близость и даже симметрию: великий артист и Вождь. Вергилий и Ав густ. Властители знают цену искусству, ибо только искусство сохранит их имя в веках, художник же, в свою очередь, нуждается в верховном покровительстве;

оба, страшно сказать, но ведь это действительно так, оба – зависят друг от друга.

Дорогой... – и, подержав на мгновение в воздухе золотой Паркер, он выводит имя и отчество.

Далее – этикетное извинение за причиняемое беспокойство.

Я до сих пор...

Это «я», конечно, большая дерзость, «я», которым начинается абзац и всё пись мо;

что это ещё за «я», спросит Вождь, какое такое «я»? Но художнику, которого знает весь мир, позволительно говорить от собственного имени.

Я до сих пор не писал Вам...

Больной задумался. Получается, что он берёт на себя не только право писать к Вождю, но даже право самому решать, когда ему воспользоваться этим правом. Вождь может сказать: зачем вовремя не обратился ко мне? Почему скрываешься от меня?

Я до сих пор не писал Вам, чувствуя и зная, как сильно Вы заняты...

Все знают, что Вождь занят. Но художник это ещё и чувствует – своим особым, пророческим чутьём.

...как сильно Вы заняты и перегружены серьёзнейшими государственными делами. Но ведь и художник занят важнейшим государственным делом.

...как сильно, та-та-та... государственными делами. Однако, поскольку меньшей на грузки для Вас в ближайшее время не предвидится...

Вождь оценит эту шутку.

...я всё-таки берусь написать Вам.

Тяжёлый вздох. Теперь – к делу. Пора брать быка за рога.

Дело идёт о Второй серии.

Разумеется, нет никакой необходимости напоминать Вождю, что это за Вторая серия: он в курсе дела, он внимательно следит за этой работой.

Мы настолько торопили завершение к началу этого года, что сердечные спазмы, по явивишиееся у меня от переутомления, в свою очередь завершились сердечным припадком (инфаркт), и вот я уже четвёртый месяц нахожусь в больнице.

Человек со вздыбленными волосами снова вперил взгляд в пространство, ему пришли на ум стихи народного поэта, другое Слово к Вождю. Как бы вылившееся прямо из сердца, непроизвольное. Искусно имитирующее бесхитростность и в самом деле бесхитростное, продиктованное чувством, которому, в свою очередь, кое-что про диктовали. Впрочем, самое известное стихотворение последних лет.

Оно пришло, не ожидая зова.

Оно пришло, и не сдержать его.

Позвольте ж мне сказать Вам это слово...

Поэт прекрасно понял свою роль, она состояла в отсутствии какой-либо роли, какого бы то ни было задания. А вот просто так, и ничего не поделаешь, пришло, и не сдержать его. Пусть другие изобретают искусные рифмы, стараются удивить сме лой метафорой. Простое слово сердца моего. Хитрый простачок. Его наивная востор женность, его простодушная, крестьянская, пастушеская искренность такова, что он доходит до невозможного, только вдуматься – он говорит: мы так Вам верили! Как, может быть, не верили себе. Что это значит? Неужели он хочет сказать, что «мы» уже потеряли веру, оставалось разве только поверить Вождю?

Режиссёр размышляет о том, что его назначение иное. Он не лежит, повергшись ниц, истекая благодарностью, у сапог Вождя. Он – Художник. Вождь может выказы вать недовольство, Людовик XIV тоже был порой недоволен Мольером. Вождю может на понравиться его смелость, он может критиковать его, всё это – то, что можно на звать внешним диалогом Вождя и Художника. Но существует внутренний, неслыш ный для окружающих, неизвестный современникам разговор, который они ведут на едине друг с другом, и тут они – на равных. О, как тяжело это бремя, как тяжко давит плита на груди.

13. Интермедия в костюмах эпохи В эту минуту (больной лежит на высоких подушках, руки поверх одеяла, грудь открыта, крохотная таблетка под языком, капли пота на лбу, знакомая история, не хочется вызывать сестру, не дотянуться до кнопки сигнала, боязно шевельнуться, ка жется, нитроглицерин начал действовать, болит голова, это хорошо, главное – не под даваться, медленно, равномерно, глубоко втягивать воздух), – в эту минуту он отчёт ливо, так что потрескивают седые волоски на груди, испытывает лучевое воздействие Вождя, дрожание электромагнитного поля. Там тоже не спят. Вождь шагает по ков ру в своём кабинете, из угла в угол, и, может быть, в эту минуту подошёл к высоко му окну, смотрит на спящий город в редких огнях, под сенью красных, как леденцы, звёзд, – и думает о Художнике. Впервые с такой отчётливостью, физически, животом, мошонкой, режиссёр ощущает связь между собой и Вождём. Поле Вождя заряжено сексуальной энергией. Ему кажется, что сейчас произойдёт эрекция. Кстати, он всегда был чувствителен к красоте и могуществу мужчин.

И Вождь, несомненно, сознаёт эту близость. Вождь его поймёт. Он разрешит все трудности. Ведь это и его собственные трудности. Легче дышать. Мысли вернулись к незавершённой Второй серии. Шаги в коридоре. Это идёт дежурный врач.

Со слабым скрипом, с пением открывается белая дверь палаты, входят рынды в высоких шапках, в белых кафтанах со стоячим воротником и сафьяновых сапожках с загнутыми носками, серебряные топорики на плечах. Становятся по обе стороны у косяков. Входит, стуча посохом, вбивая наконечник в пол, покачивая набалдашником, огненноглазый, косматый, жидкобородый, татарообразный царь Иоанн IV Василье вич, это артист Черкасов. Великолепно найденный типаж.

Как его пропустили в этот час, спрашивает больной.

Царя – и не впустить! – удивляется Черкасов.

Должно быть, узнали. По Первой серии.

Может, скажешь: по картинке в учебнике? – ухмыляется гость.

Впрочем, ты ещё до войны прославился, замечает больной. Жил однажды капи тан... Паганель, «Дети капитана Гранта», бирюльки.

Кто-то услужливо придвигает кресло. Царь Иван усаживается возле постели, те перь он в длинной холщёвой рубахе. Согнутый в три погибели, тощая шея торчит между ключицами, борода вперёд, длинные плоские волосы, смазанные лампадным маслом, закрывают уши, рука высоко над головой висит на посохе.

Не знаю, говорит, никакого Паганеля. Не ведаю никакого Черкасова, не учён. А тобою недоволен.

Величественно-скрипучий, насморочный голос, великолепный актёр. Режиссёр одобрительно кивает. Жестом вносит небольшие поправки. Чем бы ты был без меня, думает он. Эстрадным фигляром. Ты – моё творение. Дитя моей фантазии, моего творческого гения.

Царь пронзает его огненным взглядом. Меня слушай! Али глухой?.. Недоволен я, шибко недоволен.

В чём дело, иронически осведомляется больной. Глубокая ночь, город спит, в палатах спят пациенты, писатели, генералы, ответственные работники аппарата ЦК, рядовых людей здесь нет, в просторном полутёмном коридоре бодрствует за своим столиком перед лампой с черным абажуром, перед щитком с лампочками палат ноч ная сестра, дремлют дежурные врачи в своей комнате, опустив голову, сидит лифтёр в освещённой кабине, тишина, ничто не мешает их разговору.

Сейчас опасность миновала, и в ближайшее время я перехожу на санаторный режим.

Физически я поправляюсь, но морально меня очень угнетает тот факт, что Вы лично до сих пор не видели картины, уже готовой...

Видел, как же, говорит Черкасов, члены Политбюро мною довольны. А вот то бою – лично я, – и он качает масляной головой, – нет!

Картина является второй частью задуманной трилогии... сюжет строится вокруг бо ярского заговора и преодоления царём Иваном крамолы.

Какой-нибудь Ромм, какой-нибудь Большаков или это ничтожество Александ ров могли на него клепать, но царь – чем же он недоволен?

Кому, стонет самодержец, воздев костлявые руки, борода вознеслась вверх, очи к потолку, кому – и яростно осеняет себя двуперстием – доверю Русь? Кто довершит моё дело, истребит под корень бояр?

Ему! Он мой потомок, моя кровь.

Больной поднимает голову с подушек, напрягает лоб, это уже что-то новое.

Али не знал? Мой и орлицы моей Марии Темрюковны, черкешенки, царство ей небесное (снова размашисто крестится), единородный сын, именем Димитрий, Ди митрий Иоаннович, да не тот, не тот, что в Угличе... Не сгинул, не отравлен, а тайно ук рылся в кавказских горах, и вот теперь... От Димитрия он... Да только не хватит, как я вижу, твёрдости, некому подсказать... давно пора, весь народ пал бы ниц перед ним.

Он и так пал ниц, заметил режиссёр.

Мало! Венчаться надо на царство, как положено. Шапку Мономаха, да не из рук патриарших, дрожащих рук, – самому на себя возложить. Как я в Первой серии.

Тишина, всё спит, и Художник, которому осталось жить несколько минут, при слушивается к стуку посоха, к шаркающим, затихающим шагам.

14. Words, words, words Пронеслись дожди, деревья стряхнули остатки листвы, и, как чудо, возможное только в этом городе, наступили тихие, тёплые, скопчески-опрятные дни. Как буд то осень, отряхнувшись от мусора, оставленного некультурными постояльцами, по стариковски наслаждалась покоем и тишиной в опустевших хоромах. Ни одного по жухлого листика не осталось на чисто выметенных дорожках Александровского сада, кругом ни души, тускло поблескивал песок, за оградой урчал и бормотал город, блед ноголубое небо стояло над византийскими башнями, и за стеной, мелькая между лас точкиными хвостами зубцов, разгуливал часовой.

Они уселись на скамейке, подошёл, хромая, палка под мышкой, с кульками мо роженого Юра Иванов. Ира расстелила платочек, отколупнула серебряную обёртку и разложила брикетики плавленого сыра. Юра вынул складной нож. Марик Пожарс кий глотал слюни, следил, как женщина нарезает батон.

Марик стоял, что-то дожёвывая, за его спиной виднелся купол дворца с повис шим флагом. Девушка и ветеран сидели по обе стороны от платка с крошками хле ба, комками сладкой бумаги, обрывками станиоля. Иванов извлёк из заднего кармана брюк шикарную коробку: чёрный джигит на фоне сине-серебряных гор. Ира собра ла в кучку остатки еды, приподняла уголки платочка. Она держала платок в воздухе, словно приз. Марик поплёлся вытряхивать мусор в урну. Иванов помалкивал, сверкал стёклышками, важно курил, положив на трость негнущуюся ногу, держа длинную па пиросу между средним и указательным пальцами.

«А мне?» – сказала она.

Он протянул ей раскрытую коробку. Ира выудила папиросу и вставила между губами. Большим пальцем Иванов крутил колёсико зажигалки. Кончился бензин. Его рука потянулась в карман за спичками.

«Ты, – пробормотал Марик, как-то вдруг заволновавшись. – Что-то было в этой игре опасное и щекочущее, что-то шевельнулось во тьме сознания в ту минуту, когда бледные губы Иры сжали картонный мундштук. – Ты того, не затягивайся... Дай-ка мне!» Из осквернённых губ Иры папироса-фалл перешла к Марику, словно совершал ся некий обряд.

Он разглядывал нож, на костяной ручке выцарапано нерусское имя.

«Это что, – спросил он, с Казбеком в зубах, перхая и давясь от кашля, – трофей?..» Он попробовал, положив ладонь на скамейку между собой и Ирой, колоть острием между растопыренными пальцами.

«Это мне один подарил», – сказал Иванов небрежно.

«Немец?» «Какой немец. С мичманом махнулись. Он мне этот, я ему свой... Брось. Дай-ка нож».

Иванов стал быстро и ловко стучать ножом между пальцами.

С закрытыми глазами Ира подставила лицо бледно-жёлтому свету с небес, вздох нула:

«Мальчики, мне пора...» «Образцовая зубрилка, вот с кого пример надо брать».

Юра спросил, постукивая ножом:

«Ты всегда занимаешься в читалке?» Слова, слова, слова... («Гамлет») «Дома негде приткнуться...» И в это время чья-то фигура показалась в конце аллеи. Человек остановился пе ред обелиском революционеров.

Ира – не поднимая ресниц:

«Почитай что-нибудь».

Марик, которому ужасно хотелось читать свои стихи, делал вид, что не слышит, изучал погасшую папиросу, швырнул прочь.

«Он поэт», – сказала Ира.

«Слыхали».

«Между прочим, в клубе есть поэтическая студия».

«Знаю», – сказал Марик.

«Ты там выступал? Прочти что-нибудь новенькое».

«У меня нового ничего нет. Я вообще перестал писать».

«У поэтов это бывает», – заметил Юра.

«После Блока, – сказал Марик, – поэзия кончилась».

«Как это кончилась?» «А вот так. Один Исаковский остался».

«А что, – сказал Юра, – поэт как поэт».

«Да ещё Симонов».

«Что ты хочешь этим сказать?» Ира:

«Прочти то, что ты мне читал. Про зарю».

Марик уставился в пространство. Человек вдали не то стоял, не то приближался, как будто перебирал ногами на одном месте, и вдруг пропал.

Иванов:

«Ты, стало быть, единственный настоящий поэт».

«Возможно».

«Та-ак. Ну, валяй, послушаем единственного».

Марик вздохнул, огляделся, прочистил голос и начал читать, помогая себе кула ком.

«Н-небо! В-вывесит...» При этом он слегка подвывал, как будто сидел в кувшине.

Тёплый, тихий, бездыханный день, одинокий странник вдали на чисто выметен ной аллее, бледный луч между безлистыми сучьями, стрелец на древней стене.

Небо вывесит утром цветную зарю.

Пусть на стыке больших осиянных дорог Развевается платье твоё на ветру, Развевается платье твоё на ветру, Обнажая изваянность ног.

Я останусь стоять возле серой тоски У скелета замученных дней, Только пусть простучат об асфальт каблуки, Только пусть простучат об асфальт каблуки, Чтобы знать о дороге твоей.

Стихи Якова Серпина (1929–2002).

15. Обсуждение «М-да, – сказал Иванов. – Ничего себе...» Воцарилось молчание, оттого ли, что стихи произвели впечатление, или оттого, что не произвели никакого впечатления. Юра Иванов посвистывал, поглядывал по сторонам, свист перешёл в мурлыканье.

«Это что, немецкая песня?» – спросил Марик.

Ответа не было. Иванов мурлыкал. Потом громче:

«Vor der Kaserne, vor dem groen Tor!» «Ну, и нечего здесь, – сказал Марик, – фашистские песни распевать».

«Eё все пели, и там, и здесь. И немцы, и англичане, вообще все.

Wie einst Lili Marlen!

Wie einst Lili Marlen.

Хотите, ещё спою.

O, Hedwig! O, Hedwig!

Die Nhmaschine geht nicht...» «Ну, я пошёл», – объявил Марик.

«Куда? Сидеть».

«А чего тут делать...» «Тебе неинтересно наше мнение?» Поэт сделал неопределённый жест, пожал плечами.

«Слушайте, – проговорила Ира, – это ведь он...» «Кто?» «Былинкин».

«Тебе померещилось. Чего ему тут делать?» «А я говорю, он. Эй!» – и она замахала рукой.

«Зализывает раны», – сказал Марик.

«У меня вот какой вопрос, – сказал, вальяжно развалившись на скамейке, Юра Иванов, – может быть, я неправильно понял...» «Конечно, неправильно», – быстро сказала Ира, не сводя глаз с быстро удалявше гося человека.

«Между прочим, я ещё не спросил!» «Ты лучше скажи своё мнение. Тебе нравится?» «М-м. Вообще-то ничего. Но отдельные выражения...».

«А мне нравится», – сказала она, встряхнув кудрями.

«Вот, например, как это понять...» «Слушай, Иванов...» – сказал Марик.

«Ивнов», – поправил Иванов.

«Хорошо, пусть будет Ивнов».

Стихи висели в воздухе. Стихи, как осенние листья, упали в воду и медленно поплыли прочь. Ветеран восседал на краю скамейки, положив протез на палку. Поэт Перед казармой, в свете фонаря...

С тобой, Лили Марлен... («Лили Марлен», пер. И.Бродского) Шлягер сороковых годов.

каменел посредине. Барышня помещалась поодаль, но на таком расстоянии, чтобы не разобидеть Марика окончательно;

непринуждённо и, однако, ни на мгновение не забывая о том, что она сидит как подобает, грудь слегка выставлена, коленки вместе, полуприкрытые краем платья между полами слишком лёгкого пальто.

Нужно было разрядить обстановку. Она проговорила:

«Мальчики, а это правда, что...?» 16. Эпоха персональных дел Произошло разоблачение Былинкина. Кто-то обронил это слово, курящееся ядовитым дымом: «разоблачение».

Былинкин числился студентом русского отделения, но не имел времени для учё бы. Былинкин был знаменитой личностью, секретарём бюро, членом комитета, состо ял в комиссиях, выступал на собраниях, был облечён множеством почётных обязан ностей, дневал и ночевал на факультете;

это был хилый мальчик двадцати пяти лет, с впалой грудью, с хохолком волос на темени, с планкой орденов на пиджаке, где-то в лесах Белоруссии сражался в партизанском отряде.

Специальностью Былинкина было разбирательство персональных дел, и можно сказать, что особым коварством судьбы было то, что он сам стал жертвой разбиратель ства. Что такое персональное дело, было понятно всем, хотя и держалось в тайне до того времени, когда всё было решено и оставалось лишь начертать: Персональное дело такого-то, третьим пунктом повестки дня. Тогда-то и наступал час, когда блистал Бы линкин. Он вёл допрос, предлагал товарищам высказаться, подытоживал факты, вно сил предложение: поставить на вид. Самое лёгкое наказание. Или: строгий выговор с занесением в личное дело, это уже серьёзней. Или: поставить перед райкомом вопрос об исключении из комсомола – что означало полный крах, костей не соберёшь, а мо жет, ещё хуже.

Факультет помещался на четвёртом этаже Старого здания;

миновав крохотную переднюю, попадали в коридор, по которому некогда прохаживался Герцен под руч ку с Огаревым. По которому шествовал юный, страшно серьёзный, в волнообразных кудрях и с немецким Гегелем под мышкой, Станкевич. Теперь по нему пробегал с тол стым портфелем член комитета и секретарь бюро Игорь Былинкин. Из коридора по падали в небольшой, прямоугольником, зал, за ним какой-то закуток, окно с низким подоконником, уборная, служившая курительной комнатой, местом отдохновения и раздумий о смысле жизни. Далее, повернув направо, ещё один коридор с окошечком кассы, где платили стипендию, с дверями парткома, профкома, секретариата, декана та. Но вернёмся в зал.

Рядом с расписанием лекций и семинарских занятий, на кнопках, на булавках, на чём попало висели объявления, кому-то назначали встречу, кто-то потерял очки (было дописано: «и голову»). Две других стены занимала склеенная из многих кус ков факультетская стенная газета «Юность» с девизом-подзаголовком: «Шагай вперёд, комсомольское племя». После знамён, репортажей, патриотических и критических статей – отдел сатиры и юмора, многорукий, как Шива, фотоколлаж, и в каждой руке по портфелю, подпись в стихах: И куда ты ни пойдёшь, там Былинкина найдёшь.

Былинкина ожидало блестящее будущее. Как вдруг это случилось.

Марик заметил, что это уже не секрет.

Но ведь ещё неизвестно, сказала Ира.

Если не секрет, возразил Юра Иванов, зачем тогда спрашивать.

«Пока ещё не решено, – сказал он. – Будут разбирать. Сперва на бюро, потом в райкоме».

«Ты ведь тоже член бюро», – сказала Ира. Слегка поёрзав на скамейке, положила ногу на ногу – открылась коленка, обтянутая чулком, она укрыла её полами пальто.

Она спросила:

«А как же курсовое?» «Это в райкоме будут решать. Разрешат, значит, будет курсовое собрание».

«Закрытое?» – спросил Марик Пожарский, который думал, как всегда, и о том, что говорилось, и о чём-то далеком.

«Само собой».

«У вас всё закрытое, – съязвил Марик. – Все знают, и всё равно закрытое».

Былинкина перестали видеть в коридоре. Слух оброс подробностями. Слух распустился, как куст, осыпанный ядовитыми цветами. Якобы свалился с неба некто с костылём, из деканата был направлен в секретариат, на другой день явился в бюро комитета. Предъявил книжку: «В едином строю», очерки о боевых операциях партизанского подполья в Могилёве, автор Игорь Былинкин. Нам эта книга известна, сказали ему, ну и что? Он самый, возразил приезжий. Произошло некоторое замешательство, человек с костылём утверждал, что они с Игорем старые знакомые, можно сказать, родственники. Былинкин приехал в Агрыз с эвакуированными, был назначен заведующим клубом. В 44 году отбыл: вроде бы на родину, в Могилёв.

Когда отбыл?

Зимой, перед Новым годом.

Попрошу товарищей выйти, сказал секретарь партийного комитета. Значит, продолжал он, оставшись наедине с приезжим, вы утверждаете, что Былинкин якобы не был в партизанском отряде, а якобы находился все эти годы... я вас правильно понял?

Так точно, отвечал колченогий человек.

А вы знаете, спросил секретарь, что значит очернить имя советского патриота?

Правильно, сказал с костылём, только это не моё дело, это вы уж сами разбирайтесь.

Разберёмся, сказал секретарь, а вы, собственно, кто такой? Приезжий отвечал, что он уже объяснял, кто он такой, и что они его целый год разыскивают. Кто – они? Семья, кто ж ещё, сказал приезжий. Что за семья и с какой целью, продолжал допытываться секретарь. С какой целью, переспросил приезжий и переложил костыль из правой руки в левую. А вот с такой целью: оставил девушку в деревне, с ребёнком. А я её брат.

Вот мы все и приехали. Так-так, задумчиво проговорил секретарь. Все вместе. Уезжать не собираетесь? Приезжий развёл руками. Попрошу, сказал секретарь, пока о нашем разговоре никому не сообщать.

На другой день было созвано бюро.

«Вы инвалид Отечественной войны?» – спросил секретарь. Оказалось, нет, нога покалечена с детства. Поинтересовались документами: паспорт как паспорт.

Прописан в селе Агрыз, Агрызского района Татарской АССР. Справка с места работы, предусмотрительно запасённая приезжим: военрук районной средней школы. Кто то из присутствующих задал вопрос, а как же обстоит дело с орденами. Имелись в виду боевые награды Былинкина. Как обстоит дело, переспросил хромой. Да я вам на базаре сколько хочешь этих орденов куплю. Я думаю, вмешался секретарь комитета, нам сейчас незачем поднимать этот вопрос.

«Вот что, – сказал он, твёрдо глядя в глаза приезжему, – вы поезжайте спокойно домой, мы разберёмся и сделаем соответствующие выводы».

«Как же так...» – заволновался агрызский военрук.

«Поезжайте. Сколько сейчас ребёнку? Годика ещё нет? Ну, вот видите. Поезжайте.

Мы всё выясним. Напишите заявление, сестра пусть тоже подпишет, и пришлёте нам... Обратный билет у вас есть? Надо будет, – сказал секретарь, – заказать товарищу такси. Вы где остановились?» 17. Диспут на рискованную тему Думается, сказал секретарь, выражу общее мнение товарищей...

Инцидент не должен выходить за рамки. Есть мнение, что торопиться не следует.

Надо поднять личное дело, связаться с военкоматом.

Кто-то намекнул: а не поставить ли в известность... м-м? Холодок пронёсся над сидящими. Секретарь загадочно взглянул на спросившего, не сказал ни да ни нет и заключил своё выступление так:

«Сделаем всё что от нас зависит. После предварительного выяснения передадим на рассмотрение комитета комсомола. Думается, не надо перегибать палку. Если фак ты подтвердятся, наказать со всей строгостью, но подумать о сохранении ценного ра ботника».

«На базаре, так и сказал?» «Не знаю. Я там не был».

«Где?» «На заседании».

«А у тебя, – спросил Марик, – тоже есть награды?» «Есть», – мрачно ответил Иванов.

«Почему ты их не носишь?» «Знаешь что, – сказал Иванов. – Пошёл ты знаешь куда...» Он добавил:

«Ты что, не понимаешь, что такие вещи на открытое обсуждение не выносятся?» «Ну, значит, меня туда не пустят. Да я и сам не пойду», – сказал Марик и встрях нул буйной головой.

«Почему это ты не пойдёшь? Если будет общее собрание, пойдешь. Это твой долг».

«Какой ещё долг, я не комсомолец».

«Как это не комсомолец, все комсомольцы».

«А я нет».

«Тебе надо вступать», – сказала Ира.

«Зачем?» «Надо», – сказала она внушительно.

Марик задрал голову. Обвёл надменным взором пространство, нагие деревья, буро-розовую стену и обелиск в честь великих революционеров.

«Так вот, я вам скажу. Марксизм-ленинизм приказал долго жить», – изрек он.

«Это как понимать?» – усмехнувшись, спросил Иванов.

«А вот так. Война доконала. Ты разве не заметил, что вдруг всё исчезло: классовая борьба, мировой пролетариат...» «Не заметил. Не до этого было».

«Мальчики, перестаньте...» «Вместо всего этого – великий русский народ».

«Вместо чего?» «Вместо всей этой хреновины».

«Ну и что. Он действительно великий».

«Не просто великий, а самый великий. Всё изобрёл. Иностранцы только и дела ли, что воровали наши открытия. Своровали радио, своровали паровоз».

«При чём тут марксизм?» «Вот именно что ни при чём. Всё ложь, – сказал Марик вдохновенно. –Ложь и неправда! И нечего притворяться».

«Что неправда?» «Да всё».

Молчание, зеленые глаза Иры блуждали по окрестностям.

«Много ты понимаешь, – сказал Юрий Иванов. – Что ты всё заладил: правда, не правда... К твоему сведению, неправда...».

«Перестаньте вы, наконец...» – пробормотала она.

«Неправда – это не то же самое, что ложь».

«А что же это?» «Необходимая версия действительности».

«Ага, вот как!» «Да. Ты представляешь, что было бы, если бы тебе вот так, в открытую, ляпнули:

дескать, так, мол, и так, мы говорили одно, а на самом деле всё совсем другое?» «Значит, по-твоему... по-твоему...» – и Марик злобно расхохотался.

«Что по-моему?» Марик Пожарский умолк. Ира сидела, раскинув руки на спинке скамьи, с запро кинутым лицом, мерно, покойно дышала ее грудь, и пальто сползло с коленок.

«Геббельс сказал: пропаганда – это власть!» «Откуда ты это вычитал?» «Вычитал».

«А ты знаешь, что за такие слова по головке не погладят?» «За какие это слова?» «За такие. За то, что ты цитируешь Геббельса. Вообще за всё это».

Марик прищурился, процедил:

«Хочешь на меня настучать, да?» Иванов сложил руки на груди.

«Ну-ка повтори», – сказал он.

«Что повторить?» «Повтори, что ты сказал. (Молчание). Сволочь сопливая. Молокосос».

Всё в той же позе, не шевелясь, Ира сидела, подняв к солнцу лицо с закрытыми глазами, и всё растворилось в этом мягком тепле, в жидком сиянии, спор иссяк, обе стороны почувствовали, что не в этом дело. Не то чтобы они усмотрели в этом вечное, неисправимое стремление женщины обесценить всякий спор, если он не имел отно шения к «жизни». Просто само собой стало очевидно, что дело не в русском народе и не в марксизме-ленинизме. Все это были мыльные пузыри. А дело в том, что она сидит здесь, между ними, и это в тысячу раз важнее всех споров, обсуждений, разо блачений и персональных дел.

18. Eritis sicut Deus. Разговор Асмодея с учеником Слава и гордость факультета, без пяти минут академик, а точнее, член-коррес пондент без надежды стать когда-нибудь просто членом, – профессор Сергей Ивано вич Данцигер, маленький, крупнолицый, румяный, с мощным мясистым носом, гус тыми белыми бровями, в усах и клиновидной бородке, в чёрной шёлковой шапочке, И будете, как Бог (знать добро и зло;

лат.). Бытие, 3, 5;

«Фауст», I, 2048.

насаженной на седые кудри, профессор-картинка, профессор-вывеска, дремал подле парторга и пробуждался, лишь когда председатель, скосив глаза на коллег, произно сил: «Можете итти». Очередной абитуриент – это был фронтовик на протезе – вышел, девица в крепдешиновом платье, справившись со списком, выкликнула следующего, и в комнату вступил на нетвёрдых ногах вчерашний школьник, чуть ли не подросток, в курточке домашнего изготовления и в брючках, которые едва достигали лодыжек. Ма рик Пожарский окончил школу на один год раньше, чем полагалось, это была идея, поданная учителем Александром Моисеевичем, – подзубрить за лето и сдать осенью экзамены за десятый класс. Марик сдал на пятёрки, но его знания были эфемерны.

Вдобавок они страдали односторонностью. Он не сумел ответить на вопрос, заданный секретарём парткома, его спросили ещё о чём-то, Марик барахтался и явно произвёл неблагоприятное впечатление. Но тут обнаружилось, что Сергей Иванович, подобно жирному парню Диккенса, не спит. Это обстоятельство решило судьбу Марика.

Старец спросил, – вопрос, который он задавал всем, – что подвигло молодого че ловека избрать филологический факультет. И Марик по внезапному наитию продек ламировал из «Фауста»:

Ich wnsche recht gelehrt zu werden Und mchte gern, was auf der Erden Und in dem Himmel ist, erfassen, Die Wissenscha und die Natur.

На что окончательно пробудившийся профессор Данцигер живо ответствовал:

Da seid Ihr auf der rechten Spur. Наступила пауза, профессор вдохновенно взирал на ученика, затем, спохватив шись, покосился на парторга. Секретарь парткома хранил непроницаемый вид, он ничего не понял и ждал, что скажет профессор. «Я думаю, что...» – неуверенно про говорил Сергей Иванович. «М-м?» – отозвался парторг. «Я полагаю...» – «Да, да, ко нечно», – спохватившись, кивнул парторг, и, хотя ничего более определённого из его уст не последовало, секретарша поставила против фамилии Марика галочку, в конце концов Марик принадлежал к дефицитному мужскому полу, да и собеседование, в сущности, было формальностью.

Марик Пожарский обводит зачарованным взглядом келью учёного чернокниж ника, небесную сферу, алхимическую посуду, голову Адама. Некто в рясе учёного до ктора, скрыв лицо и голову с рожками под монашеским капюшоном, восседает на стуле с высокой спинкой, перед своим пультом. Славное имя профессора Данцигера, знаменитый университет...

19. Картофель Третьего Завета Имя – это судьба, и никто охотней не согласился бы с этим утверждением, чем сам профессор Данцигер. Среди щелчков и уколов, которым судьба награждала его время от времени, худшим унижением в эпоху необычайно возросшего патриоти ческого самосознания была необходимость внушать начальственным лицам, что фа милия его отнюдь не связана с национальностью, о которой, как о дурной болезни, (Ученик): Желаю стать настоящим учёным, объять всё, что есть на небе и на земле, постичь природу и все науки. – (Мефистофель): В таком случае вы на верном пути.

не полагалось упоминать. Правда, имя и отчество были безупречны. Но, как извест но, эта нация умеет маскироваться. В анкете профессора Данцигера стояло: русский.

Тоже не довод. Наконец, с чисто филологической точки зрения, корневая часть этой фамилии, как, впрочем, и сомнительный суффикс, выглядела непристойно. Особенно теперь, когда бывший Данциг принадлежал Польше. Что же это получается: если не еврей, значит, немец?

У Сергея Ивановича были враги. Он знал, что у него есть враги. Завистники, дай им волю, не побрезгуют любой демагогией. Было чему завидовать. Импозантная вне шность, солидная репутация в учёных кругах, имя на обложке общепризнанного учеб ника. Наконец, и, может быть, прежде всего, безукоризненная лояльность. Предыду щая глава могла подать повод к тому, чтобы заподозрить его в сношениях с духом отрицанья и сомненья. Профессор Данцигер ничего не отрицал и не подавал повода к тому, чтобы обвинить его в сомнениях. Лояльность требовала подтверждений;

в те времена лояльность именовалась общественной работой. Работа состояла в том, что он неизменно заседал на торжественных собраниях. Его академическая ермолка воз вышала сидящих за красным столом президиума в их собственных глазах, густой бла городный голос Сергея Ивановича Данцигера с несколько старомодным прононсом придавал особый вес его словам, когда он выступал с сообщением о том, что в прези диум поступило предложение избрать почётный президиум во главе с Вождём, «кто за то, чтобы принять...» – и первым поднимал руку, и то, что он был беспартийным, в глазах ответственных лиц имело даже положительное значение.

Но в звуке этого имени содержался ещё один сомнительный обертон, присутс твовало нечто в самом деле двусмысленное, имя напоминало о том, кого никто боль ше не помнил или, по крайней мере, помалкивал о том, что помнил. Был еще один Данцигер, Фёдор Владимирович, которого, собственно говоря, надо было бы называть Вильгельмовичем, но откуда же у Сергея Ивановича оказалось другое отчество? Этот вопрос нужно поставить в связь с бурным и смутным временем, когда изменилось всё, вплоть до названия страны. Давно сгинувший Федор Владимирович, увы, приходился Сергею Ивановичу родным братом. Брат был гордостью и проклятьем. Брат был зна менитый философ, мистик-рационалист, изобретатель христианства Третьего Заве та, оппонент отца Павла Флоренского, архимандрита Серафима Высоцкого и других;

оратор, спорщик, говорун, ценитель и пожиратель севрюжьей ухи в Религиозно-Фи лософском обществе, облитых мыслом блинов с икоркой в ресторане Литературно художественного кружка, истинное олицетворение мыслящей, избалованной и уже малость gte России 1913 года. Полная противоположность скромному и осмотри тельному младшему брату.

Грянула война, Сергей Иванович получил приват-доцентуру в Петербурге, пере именованном в Петроград. Фёдор же Владимирович очутился на австрийском фронте и оттуда вновь привлёк внимание публики патриотическими «Письмами капитана артиллерии». В роковом Семнадцатом году, как видный член партии к.-д., вместе с Гучковым и Шульгиным по заданию Временного комитета Думы (все тогда было вре менным) Федор Владимирович прибыл в Псков и даже будто бы первым вошел в ли терный поезд, чтобы уговорить царя отречься. В мемуарах, изданных в эмиграции, он об этом, правда, не упоминает. Достоверно известно, что, будучи министром в прави тельстве Керенского (министром чего? – это уже вовсе никто не помнил), Федор Вла димирович после переворота едва не был казнён большевиками, в уцелевшем имении матери, в Пензенской губернии, сажал картошку и обдумывал обширное сочинение о грядущих судьбах русского народа. Дошли слухи о прогремевшем в Германии трак тате философа Шпенглера, черный Гамаюн вещал гибель. Кто же тогда спасёт Европу гнилой, испорченной (фр.) и христианство? – вопрошал Фёдор Владимирович. И отвечал, стаскивая в сенях заля панные глиной сапоги: Россия. Ex Oriente lux! Это продолжалось недолго. Фёдор Владимирович послал в Москву статью для сборника – достойную отповедь гробокопателю фаустовской цивилизации. После этого кто-то приехал в кожаном картузе и куртке из жеребячьей кожи. Данцигера старшего вызывали в Москву, в Чека. Первое время, пять или шесть лет после изгна ния из пределов отечества (с внятным предупреждением, что теперь уж, если вернётся, будет как пить дать расстрелян), он присылал письма из Германии;

Сергей Иванович отвечал всё неохотней, наконец, связь прекратилась, брат сгинул, никакого брата не существовало, и профессор Данцигер, он был уже профессором, с законным правом мог писать в анкетах, что родственников за границей не имеет.

Как вдруг – сколько было этих «как вдруг» – случилось невозможное: Фёдор Вла димирович воскрес. Получил разрешение вернуться. Годы изменили его не только внешне. Брат пересмотрел свои взгляды. Он согласился с Владимиром Соловьёвым в том, что своим величием Россия обязана жертвенной готовности русского народа отречься от самого себя. Он пришёл к выводу, что ненавистная узурпаторская власть была на самом деле Божьим перстом. Она называла себя революционной, но в дейс твительности спасла Россию. Пускай она всё ещё клянется Марксом и международным пролетариатом, – мы убедились, что именно эта власть сберегла империю. К счастью (ибо прошлого не зачеркнёшь), ему не разрешили прописку в столицах. Фёдор Влади мирович не настаивал, отправился от греха подальше в Пензенскую область, в родные места. От усадьбы ничего не осталось. Несколько времени спустя дошли слухи, что он женился на деревенской бабе-колхознице, обитает в избе, плет картошку на при усадебном участке, дышит свежим воздухом и работает над сочинением о грядущих судьбах русского народа.

20. Гром победы Оставим в покое мыслителя-пророка, эту старую рухлядь. Пора воротиться к на шим баранам, точнее, к одному из них. Каков был духовный путь Марика Пожарско го, какими тропами добрёл он до филологического факультета? Подобно тому, как однажды потух – к счастью, ненадолго – свет кремлёвских звёзд (многие помнят этот инцидент, породивший так много слухов), так однажды прервалось излучение Вождя, исчезло магнитное поле, и те, кто пережил эту катастрофу, помнили о ней всю жизнь, даже если она застала их детьми. Лето было уже в разгаре, стояли жаркие дни, сверс тники Марика разъехались кто куда, сам он собирался с мамой и старшей сестрой на дачу, которую почему-то сняли в этом году очень поздно. Всё было готово, посреди комнаты стояла бельевая корзина, перевязанная верёвкой, стояли на полу керосин ка и плетёная бутыль с керосином, швейная машина, стулья один на другом. Ждали отца, который должен был приехать с грузовиком.

Марику Пожарскому исполнилось тринадцать лет, по своим убеждениям он был марксистом-интернационалистом с анархическим уклоном. Услыхав из чёрно го картонного рупора обращение Молотова к советскому народу, Марик испытал необычайное возбуждение, выбежал во двор, ему хотелось скакать, маршировать, ни о какой даче, конечно, не могло быть и речи. На улице из двойных раструбов с крыш, над водосточными трубами гремела праздничная музыка. Малой кровью, могучим ударом! Мужской хор, как строй бойцов, чеканил оду на слова поэта-ор деноносца Василия Лебедева-Кумача. Так и произошло. Красная Армия перешла свет – с Востока! (лат.) в наступление. Двинулись, лязгая гусеницами, танки, понеслись с гиком лихие та чанки, помчалась – сабли наголо – кавалерия. Вскоре распространился слух о том, что наши войска заняли Варшаву, Будапешт и Бухарест. В свою очередь германский пролетариат готовился встать грудью на защиту отечества всех трудящихся. Между тем дошло до сознания несуразное, непонятное: Вождь исчез. Поручил Молотову сообщить о вероломном нападении, это понятно, он занят;

но прошла неделя, шла другая, Вождь не подавал признаков жизни, никто не знал, что с ним, где он, и стрел ка вольтметра, напряжение поля с каждым днём съезжало от деления к делению, пока не приблизилось к нулю.

То, о чём говорилось вполголоса, реплики, полные недомолвок, разговоры о тёте Мане, которая вновь пожалует в гости, что означало: ночью будет воздушная тревога, снова тревога, – как, почему, если врага успешно отогнали, – всё это не было предна значено для его ушей, но Марик обладал сверхъестественной интуицией подростка.

Сидя на каменном полу, в толпе между перронами станции метро «Красные Ворота», которая теперь превращена была в бомбоубежище, Марик Пожарский чуял гибель ное исчезновение магнитного поля, и в этом было всё дело. Именно этим исчезнове нием объяснялись необъяснимые неудачи. Их уже невозможно было скрывать. Госу дарственные органы, которые до сих пор так успешно справлялись с задачей обряжать реальность в парадный мундир, теперь не успевали одолевать новые и неслыханные трудности. Это было похоже на лихорадочное латание вновь и вновь расползающейся одежды.

Вождь, наконец, пробудился, они услышали его глухой, желудочный голос. Ста ло ясно то, что и так было ясно: немцы захватили Прибалтику, Белоруссию и, веро ятно, много ещё чего. Вождь сказал правду или, по крайней мере, нечто близкое к правде. Вождь говорил правду даже тогда, когда он говорил неправду. Он возглавил Комитет Обороны, и магнитное поле восстановилось. Победа была близка. Из закро мов языка было добыто слово «ополчение», оно напоминало о нашествии поляков, о Козьме Минине и князе Димитрии Пожарском. Отец записался добровольцем в ополчение – так делали всё. Рано утром отец проводил их на вокзал, в этот день ему предстояло явиться на призывной пункт. Никто не узнал, что случилось с ополчени ем, куда оно делось, о нём не упоминали в сводках, его словно не было, и негде было наводить справки об отце, который никогда больше не возвратился.

Бывшая Каланчёвская, ныне Комсомольская площадь кишела народом, подъез жали автобусы и грузовики, высаживались люди с узлами, чемоданами, швейными машинами, детскими стульчиками для каканья, из метро вываливались новые толпы, тротуар перед Казанским вокзалом, зал ожидания, лестницы, коридоры, перроны – всё было забито людьми и скарбом. Еле успели отыскать свою организацию, для неё было выделено два пульмана. В такт мерному стуку колёс качались, лёжа вповалку наверху и внизу, на помостах из необструганных досок и на полу посреди вагона, против задвиж ной двери, это было лучше, чем метаться от духоты на нарах, ночью стучала откинутая наружу крышка узкого продолговатого люка, что-то неслось навстречу, казалось, вагон то взбирается на гору, то стремительно катится вниз, непонятно было, куда ехали, на рассвете остановились. Лязгнули буфера. Женщины неловко, задом спускались с нар, шарили место, куда поставить ногу. Оттащили в сторону тяжёлую дверь. Состав стоял бок-о-бок с пассажирским поездом, слепо отсвечивали окна, и казалось, что там никого нет. Позади него послышалось медленное постукиванье, видно было между вагонами, как движутся платформы, товарные вагоны, заскрежетали колёса, звякнули буфера, это подошёл ещё один состав. Кое-где на сумеречном оловянном небе ещё горели огни, можно было различить вдали буквы на мачтах семафоров. Было прохладно. Хрустя са погами, прошагал мимо вагона железнодорожник, спросили: что за станция? Оказа лось, Пенза. Долго ли простоим? Час, не меньше, сказал человек.

Начали вылезать, спрыгивать, умывались, поливая друг другу, поглядывали на медленно теплеющее небо без единого облачка, ожидался жаркий день, такой же, как все эти недели. Далеко на западе, на бледнолиловом небе вспыхивали зарницы, пахло паленым, трава горела на корню. В те дни за спиной у катящейся, как океанский вал, вражеской армии уже осталось столько земли, что на ней можно было разместить ещё одну Германию и полдюжины государств в придачу;

была применена новая тактика, артиллерия и пикирующие бомбардировщики концентрировались на узком участке фронта. Радисты в танках сообщали лётчикам координаты бомбовых ударов. Танки устремлялись в прорыв, следом бежала пехота в шлемах, похожих на ночные горшки, и окружала наших. Миллионы красноармейцев сдавались в плен, и об этом тоже не знали. Слухи заменяли информацию, но сводки от Советского информбюро были не более правдоподобны, чем слухи.

В те дни, в другом таком же эшелоне эвакуированных Ира Игумнова ехала на юго-восток с матерью, тётей, бабушкой и братом, которому через год предстояло по лучить повестку;

никто не думал, не гадал, что через год война докатится и до юго востока. Юра Иванов стал курсантом Высшего мореходного училища и не знал о су ществовании Иры и Марика, как они не знали ничего друг о друге. И в те же самые дни середины июля, в ранние утренние часы Марик Пожарский загадочным образом потерялся.

Марик отправился за кипячёной водой, пролез под колёсами пассажирского по езда и побежал в обход товарняка, который подошёл следом за ними. С двумя полны ми бидонами он выскочил из вокзального здания, пустынного и спокойного, совсем не то, что в Москве, взглянул на большие перронные часы и убедился, что времени ос таётся ещё много. Он шёл по путям, обходил вагоны, перелезал через тормозные пло щадки, поглядывал на неподвижные крылья семафоров, на красные и жёлтые огни, раздумывал над проблемой, занимавшей его все последние недели;

как вдруг оказа лось, что пассажирского нет и товарного тоже нет;

он бросился к другому составу, но это определённо был не их состав и не их вагон.

21. Родословное древо корнями вверх В те же июльские дни ехала неизвестным маршрутом, с детским садом и школой имени Карла Либкнехта, с пионерским горном, барабаном и знаменем, с директором, завхозом, учителями, с бочонком селёдки, с упакованными наспех чемоданами, три надцатилетняя девочка Соня Вицорек, иначе Сузанна Антония, по матери – фон Ирш цу Зольдау.

Здесь невозможно описать в подробностях генеалогию этой семьи;

любознатель ный читатель может справиться в Готском альманахе.

Замок графов Ирш, где в ясные ночи свирепый одноногий старик, прыгая с кос тылем по каменным ступеням, поднимался в башню, стоял на горе посреди леса;

вни зу, в долине, находилась деревенька, дюжина дворов, край был бедный и малолюдный;

когда стало известно, что неприятельский отряд рыщет по окрестностям в поисках провианта и женщин, звездочёт приготовился к обороне с кучкой вооружённых слуг, но шведы так и не разыскали замок. Бавария была разорена, города сдавались один за другим, Валленштейн спешил на помощь из Богемии, но прежде чем он перешёл гра ницу, Кёцтинг был сожжён до тла ордами протестантов, и смуглые, черноусые хорва ты, закалённые в сражениях, не могли сдержать слёз, увидев, что осталось от города.

И повсюду кругом пылали пожары, и толпы разного сброда скитались по дорогам и заброшенным полям, а сверху, с лесистых холмов, на на них налетали на всём скаку одичавшие рыцари-громилы, каких прежде не видели в этом краю, и грабили всех, кого ещё можно было ограбить. Генералиссимус Тилли умер в Ингольштадте пос ле того, как шведский рейтар пробил ему нагрудник копьём. Граф Ирш-младший, единственный сын, погиб при осаде Аугсбурга известие принёс полумёртвый гонец, кто-то видел молодого Ирша лежащим на поле боя без чувств. Старик бодрствовал в башне, разглядывал чертёж и вперялся в зрительную трубу, искал ответа: что с сы ном? Случилось чудо, упрямство победило, что-то сдвинулось в небесном механиз ме. Сатурн, вестник гибели, увял в лучах благодатного Юпитера. Ирш выздоровел от смертельной раны. Пришла другая весть, о поражении под Лейпцигом, – фортуна вновь отвратила лик от защитников апостольской веры. Но зато, к их радости, север ный король пал под пулями мушкетёров. Вернувшись в замок, молодой Ирш нашёл старика отца при смерти, наследственное владение неразграбленным, обсерваторию в образцовом порядке.

Знай он о том, что его потомки впадут в лютерову ересь – пфальцская и баварс кая ветви угаснут в смене столетий, уцелеет единственная ветвь рода, балтийская, – он проклял бы своё семя. Однако планеты не оставили своим покровительством послед него из его потомков. Последней была женщина. На щите графов Ирш был избражён зубр, склонивший рогатую голову. Упрямство Аннелизе Ирш было фамильной чер той. Любовь, а затем и замужество Аннелизе были единодушно осуждены всей род ней, отчасти из аристократических предрассудков, но главным образом из-за мораль ного облика и политических убеждений Отто Вицорека. Трудно сказать, что сильнее вскружило голову Аннелизе: революционная идея или красота Отто. Он был строен, голубоглаз, заносчив, как и подобало сыну рабочего, вдобавок еврей;

дерзко нёс свою голову с огненно-рыжей шевелюрой;

в семнадцать лет примкнул к движению нудис тов, этих апостолов разврата, позировал на пляжах в окружении девиц, изображав ших наяд (есть фотографии), получил премию на конкурсе мужской красоты, играл на флейте и барабане, слагал баллады (говорят, ему подражал молодой Брехт), бедс твовал, кое-как окончил на казённый кошт военно-медицинскую академию кайзера Вильгельма в Берлине. Медицина не была его призванием. Эволюцию его взглядов можно кратко охарактеризовать как замену одних фантомов другими. Отто Вицорек был батальонным врачом на Западном фронте, председателем солдатского комитета в Дрездене, а в пору знакомства с девушкой из стана эксплуататоров – членом цент рального совета рабочих и солдатских депутатов. Дружил с Фридрихом Вольфом, был на «ты» с самим товарищем Тельманом.

В предпоследний день февраля тридцать третьего года, в Берлине какой-то гол ландец по имени Маринус ван дер Люббе, полуголый, обливаясь птом, выбежал из горящего рейхстага с воплем: «Протестую!», его сочли за поджигателя. История шлёпнулась в грязь;

в семействе Ирш переворот был встречен сочувственно. Аннелизе возвратилась в фамильное поместье, в семи километрах от Мариенбурга в Восточной Пруссии, вернула имя и титул;

с Вицореком было покончено. Аннелизе оставила его так же решительно, как некогда завладела им. Вицорек бежал. Через Базель, Вену и Варшаву с новой подругой и дочерью добрался до столицы мирового пролетариа та, был помещён в гостиницу «Люкс» на улице Горького, 36, и получил в Отделе виз и разрешений Главного управления НКВД разрешение на бессрочное жительство в стране как ветеран рабочего движения, революционный журналист и подпольщик.

Через три года подали на гражданство. Им дали квартиру из двух комнат с ванной и кухней в Нижнекисловском переулке, в доме, где поселились Вольф с женой и маль чиками, поэт и партийный функционер Эрих Куявек, Фишеры, Лотар Влох и другие;

Сузанна Антония стала Соней.

Зимой последнего года войны пароход с беженцами из Восточной Пруссии был атакован русской подводной лодкой. В темноте из-за сильной качки к переполненно му баркасу, за который всё ещё цеплялись руки тонущих в воде, невозможно было приблизиться. Всё же удалось кое-как перетащить людей в шлюпки спасательного судна. Аннелизе фон Ирш цу Зольдау была крупная рыхлая женщина лет 50;

когда два или три месяца спустя она добралась до Аугсбурга к дальней родне, одежда ви села на ней лохмотьями;

никакой родни не оказалось, во второй раз после Тридцати летней войны город был уничтожен. Аннелизе чуть не умерла от голода, но, к счастью, сумела списаться с Сузанной Антонией. Дочь находилась в советской зоне.

22. Разломы Лязг буферов прокатился по всему составу, вагон дрогнул, медленно поверну лись колёса, из приотворённой двери протянулось несколько рук, Марик бежал за вагоном с бидонами, бросай, бросай – кричали ему, он вскарабкался в вагон, поезд гремел на стыках, набирая скорость, путаница рельс, семафоры, пакгаузы – всё исчез ло. Поезд шел по насыпи, внизу тянулся кустарник, блестела вода. Здесь тоже были эвакуированные, женщины и дети, русская речь мешалась с нерусской, подросток сидел на краешке нар, ел бутерброд и пил чай из эмалированной кружки. Состоя лось знакомство. Девушка лет двадцати ехала с отцом, высоким, тощим человеком с полуседыми всклокоченными волосами, с провалившимся лицом, между собой они говорили по-литовски и по-еврейски. Был ещё один сын, мальчик такого же возраста и звали его так же;

вот как, сказал отец, и, вероятно, это имело какое-то значение. Этот Марк находился в пионерском лагере в Паланге, куда уже невозможно было добрать ся, и никаких вестей, и неизвестно, успеют ли их вывезти. Большинство родителей, по-видимому, вовсе не собирались в эвакуацию, но у отца с дочерью не оставалось другого выхода. В Каунасе на вокзале так и не дождались автобуса с детьми, возмож но, пионерлагерь успел эвакуироваться раньше;

вдруг разнеслось известие, что немцы уже в городе. Из этих отрывочных рассказов Марик, не тот, кто пропал, а тот, кто си дел на краешке нар и вот уже третьи сутки ехал с незнакомыми людьми в неизвестном направлении, сделал вывод, что евреи были настоящими советскими патриотами, а литовцы предателями.

Прошёл слух, что едут в Уфу. Никто в вагоне не знал, где это находится, и Мари ку пришлось объяснять. До Уфы, впрочем, не доехали. Как в средние века, это было время грозных чудес. На речном вокзале, где ждали парохода, чтобы плыть дальше по Белой, к Марику подбежала, вся в слезах, мать, она ждала здесь уже третьи сутки. Поз дно ночью погрузились на баржу, лежали под звездами, пока пароходик где-то впере ди шлепал колесом по воде;

взошло солнце, мальчик спал, несколько времени спустя он сидел, протирая глаза, что-то жевал, люди вокруг лежали, укрытые чем попало, мать не отпускала его ни на шаг;

вечером причалили к дебаркадеру. Всё смешалось в голове у Марика, летняя ночь и огни на чёрной воде, толпа брела с пристани наверх, это было большое село, разместились в школе и прожили в физкультурном зале на полу, среди кульков, узлов, чемоданов, две или три недели.

Так началась новая жизнь, итоги которой, по прошествии трёх лет, были пла чевны. Существует тайная связь между кризисом плоти и крушением веры в Бога;

политическое мировоззрение Марика Пожарского (как и всех его сверстников) было сопоставимо с религиозной верой.

Был один случай, была такая деревенская девчонка, голоногое существо в корот ком платьице, теперь уже не вспомнишь, как её звали;

вдвоём шли по пыльному трак ту, лес стеной стоял на холмах по правую руку, слева сверкала река. А вот хочешь, под мигнула она, покажу кое-что. Два дерева, как одно, стерегли круто поднимающийся луг. Два дерева обвились стволами одно вокруг другого, словно две змеи.

«Гитлер со Сталиным борется!» – с каким-то бессмысленным восторгом объяви ла она. И всё это вместе, белая пыль дороги, в которую так приятно было погружать босые ступни, опушка, залитая солнцем, и хихиканье, дурацкий смех, в котором по чудилось ожидание, почудился вызов, и самое главное – неслыханное, невозможное сравнение великого друга и вождя с кровожадным фашистским ублюдком, – болез ненно отпечаталось в душе у Марика: всякий раз при воспоминании об этой истории, которую историей-то не назовёшь, об этой девчушке с бугорками грудей, ему каза лось, что он упустил что-то, надо было обнять её, как Гитлер обнял Сталина.

Вся жизнь вокруг была не такой, какой ей полагалось быть, какую представлял себе никогда не живший в деревне подросток, и далекая война шла не так, как полага лось, что, впрочем, было уже не новостью, и всё-таки невозможно было отделаться от вопроса – как же это так. Как это могло случиться, ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней! Мы готовы к бою, товарищ Ворошилов, а где теперь этот товарищ Ворошилов? Где лихой Будённый, шашки наголо, где Лебедев-Кумач, куда вообще всё подевалось? Куда делся германский пролетариат, который должен был грудью встать на защиту первого в мире... ах, о чём тут говорить, никакого германско го пролетариата не было в помине, а были фрицы. Пламенный патриотизм подрост ка подвергся мучительному испытанию, – не то чтобы зашатался, но всё же... Как все вокруг, Марик жадно ловил известия об успехах, радио изо дня в день рассказывало о подвигах, враг нёс потери, непонятно было, как он может всё ещё сопротивляться, и вдруг как-то само собой оказалось, словно и не было новостью, что немцы давно уже взяли Киев. Вдруг очутились в Харькове.

Вновь открытие поразило Марика: то, что происходило, оставалось тайной и, очевидно, стыдной тайной, иначе зачем её было скрывать? Хуже всего было то, что Марик перестал понимать Вождя, перестал понимать смысл великой максимы: Вождь говорит правду, даже если приходится говорить неправду. Не означало ли это, что Вождь говорит неправду, даже когда он говорит правду? Говорит ли он вообще прав ду? Давно прошла первая зима в эвакуации, новое лето клонилось к закату, и детской дребеденью казалось всё, чем он увлекался год тому назад, появились другие книжки, другие занятия, пришло новое знание, подобно знанию о чарующем эксперименте с отростком;

но что-то ушло вместе с умирающим детством, ушла вера. Что в этом странного? Живи он на этом свете подольше, он понял бы, что утрата веры в Вождя не зря была схожа с утратой веры в Бога, подозрительно напоминала атеистическое про зрение, каким его переживала юность прежних поколений. Это было не что иное, как утрата метафизической уверенности в том, что мир устроен разумно. Болезнь трес нувшего зеркала. Да, ты стоял перед зеркалом, расколовшимся на много кусочков, которые, однако, еще держались в раме, – упаси Бог дотрагиваться до них. И тут уже дело шло о чем-то большем, чем о крушении политической веры;

речь шла о Зеркале мира, которое шмякнул оземь безответственный тролль. Поколение, шедшее следом за Мариком, было обречено жить в мире осколков.

23. Фараон Губительную роль сыграла и дружба с Александром Моисеевичем. С тем са мым – высоким, костлявым, с провалившимися щеками, который крикнул Марику, бросай свои бидоны, и втащил его, как клещами, в вагон;

с вечно озабоченным и вечно что-то теряющим, потерявшим и своего сына. Александр Моисеевич преподавал в школе иностранный язык, обитал с дочерью в комнате у хозяйки, на самом краю села, и встречал подростка, когда тот, взойдя по скрипучей лесенке в мезонин, стучался в дверь, приветствием на языке врага. Учитель сидел в расстёгнутой жилетке, в широких бесформенных штанах на подтяжках, заложив ногу за ногу, боком к столу, покрытому клеёнкой, пил коричневый морковный чай, излагал последнюю сводку от Советского информбюро. Keine Bewegung an allen Fronten. После чего разговор, лучше сказать, монолог учителя, продолжался по-русски. Александр Моисеевич жил до войны в Европе, по его словам, Берлин был самым благоустроенным городом. Германия – самая цивилизованная страна. Но этот народ охвачен безумием, он продался дьяволу, и ему готовится страшное возмездие, его ждёт судьба многочисленных народов и царств, которые были врагами евреев, а где теперь эти царства? Подобно войску фараона, он захлебнётся;

подобно филистимлянам и амалекитянам, исчезнет с лица земли. Но...

(воздев косматые брови, качая головой, на которой дыбом стояли серые волосы), но, если уж говорить правду. То, конечно, и этот не лучше. Два монстра схватились друг с другом.

«Да, но ведь...» – лепетал подросток.

Учитель по-прежнему качал головой.

«А кстати, – спохватывался Александр Моисеевич, словно об этом ещё не было речи, – что нового на театре военных действий?» Теперь Марик должен был повторить по-немецки последние известия. Учитель рассеянно кивал, поправлял произношение.

«Вот видите», – сказал подросток.

«Что я должен видеть?» «Это сделаем мы».

«Кто это – мы?» «Советский Союз, – сказал Марик, – победит фашистскую чуму».

«Kein Zweifel. Будем, по крайней мере, надеяться. Только неизвестно, что лучше.

То есть, само собой разумеется, что с Гитлером надо покончить, иначе он покончит со всеми нами... Не только с евреями! – сказал Александр Моисеевич, подняв палец. – И все-таки неизвестно, кто из них опаснее... О-хо-хо...» Он снова закинул ногу за ногу, сложил руки с переплетёнными пальцами, нижняя часть живота, несмотря на худобу, выступала, спина ещё больше согнулась.

«Неизвестно, что лучше, – повторил он, – и кто лучше... и мы ещё не знаем, кто воцарится в Европе, когда Гитлер будет разгромлен...» «Произойдёт революция. После первой Мировой войны произошла революция в России, а после этой произойдёт в остальных странах».

«Ага. Вот как!» – заметил учитель.

«А почему же тогда, – возразил подросток запальчиво, это было продолжение предыдущих дискуссий, – прогрессивные силы всего мира...» «Какие эти силы, позвольте спросить?» «Например, Ромен Роллан», – сказал мальчик, только что прочитавший «Жана Кристофа», толстую книгу, в которой самое сильное впечатление произвела глава о знакомстве с Адой.

«Я такого не знаю», – отрезал учитель.

Полногрудая Ада сидела на дереве, когда мимо проходил Жан-Кристоф, и не знала, как слезть. Спрыгнула в объятья Кристофа, а дальше всё происходит как бы само собой, они приходят в деревенскую гостиницу, опираясь на руку Кристофа, Ада потребовала комнату. И... и... погас мерцающий свет в саду, погасло всё. Кровать, как лодка...

На всех фронтах – затишье (нем.).

Без сомнения (нем.).

«Кровавый деспот. Выродок», – бормотал тощий человек, и мальчик спохваты вался, понимал, о ком идёт речь, терялся, ужасался и восторгался.

24. Дивертисмент. Другая жизнь Марик Пожарский был блондином, светловолосые молодые люди выглядят, к своему огорчению, ещё моложе. Двоюродный брат Марика по имени Владислав был брюнетом. Бритые щёки и подбородок были серо-лилового оттенка, и это придавало Владиславу мужественный вид, хотя он был лишь на год старше Марика. Владислав устроил концерт Вертинского. Концерт состоялся в Новом здании, под вечер, в пус той 66-й аудитории, той самой аудитории на втором этаже, где некогда вахтенный офицер с негнущейся ногой предстал перед приёмной комиссией. Зрители – их было трое – заняли места в первом ряду.

Вертинский явился, за неимением фрака, в длинном, слишком просторном пиджаке небесного цвета с неестественно широкими накладными плечами, с оран жевым бантом на шее и антикварной розой в петлице. Несмотря на свою мужес твенность и знание женщин, Владислав был небольшого роста и довольно хилого строения, мало напоминал прославленного артиста, который, по рассказам, был высок и статен. Но Владислав недаром учился в студии театра имени Вахтангова.

Раздались жидкие хлопки;

Pages:     || 2 | 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.