WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 |
-- [ Страница 1 ] --

П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы Иво Андрич Барышня роман ImWerdenVerlag Mnchen 2007 © Андрич И. Собрание сочинений. В 3-х т. Т. 2. Москва, «Художественная литература», 1984 Перевод с

сербохорватского – О. Кутасова © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное издание. 2007. OCR и вычитка – Четкарев И. В.

http://imwerden.de Наживай, бог с тобой!

Но если твое сердце запечатано воском, это — проклятье.

Янко Веселинович Да будут прокляты деньги, которые не идут на благо всего народа.

Сима Милутинович-Сарайлия «Так называемые практичные люди были бы весьма полезны и заслуживали бы всяческой похвалы и уважения, если б в этой своей практичности не видели смысла сво ей жизни и причину своего существования, а также права порабощать и терроризировать всех, кто лишен практической сметки, но зато способен к другим, может быть, боль шим и высшим подвигам.» Иво Андрич I В один из последних дней февраля 1935 года все белградские газеты поместили сообщение о том, что на Стишской улице, в доме 16-а, обнаружен труп владелицы дома. Покойную звали Райка Радакович, она была родом из Сараева, поселилась в этом доме лет пятнадцать назад, вела совершенно замкнутый образ жизни одинокой старой девы и слыла скрягой и чудачкой. О ее смерти первым узнал почтальон. Два дня он тщетно звонил в дверь, на третий обошел дом, заглянул со двора в окно и, уви дев в передней лежащую навзничь женщину, тут же заявил в полицию.

В те времена уголовная хроника занимала большое место в ежедневной печати.

Газетчики использовали убийства, несчастные случаи, кровавые происшествия для того, чтоб распалять воображение толпы, будоражить ее любопытство и, удовлет воряя его описанием мельчайших подробностей, поднимать тираж своих изданий.

Сообщение о смерти одинокой старухи газеты дали на видном месте, снабдив интри гующими подзаголовками: «Имело ли место преступление?» «Следствие продолжа ется. Наш репортер на месте происшествия». Однако на сей раз газетам не удалось дать обширных репортажей с захватывающими дух подробностями и фотография ми. Комиссия, немедленно выехавшая на Стишскую улицу, быстро и неопровержимо установила, что о преступлении не может быть и речи: старая дева умерла своей смер тью — от разрыва сердца, в доме все в целости и сохранности, без каких-либо следов взлома, насилия или кражи.

Как только стало известно о смерти старой девы, на Стишской улице появился старый белградский торговец Джордже Хаджи-Васич с женой. Это были единствен ные родственники покойной в Белграде. Они взяли на себя хлопоты, связанные с по хоронами, и, как ближайшие родственники, до окончательного решения вопроса о наследовании вступили во владение домом и всем, что там находилось.

Газеты больше никогда не вспоминали о Райке Радакович. Ни жизнь ее, ни смерть не содержали в себе ничего, что могло бы привлечь внимание и возбудить любопытс тво публики. О ее действительной судьбе расскажут вам эти страницы.

Небо над Белградом высокое и широкое, изменчивое, но всегда прекрасное: и в ясные зимние дни с их студеным великолепием;

и в летние грозы, когда все оно пре вращается в сплошную черную тучу, гонимую бешеным ветром и несущую дождь, смешанный с пылью Паннонской равнины;

и весной, когда кажется, что и оно цветет, как земля под ним;

и осенью — отяжелевшее от роев осенних звезд. Всегда прекрас ное и щедрое, оно словно награда этому удивительному городу за все, чего в нем нет, и словно утешение за то, чего не должно быть. Но самое великолепное в белградском небе — это закаты. Осенью и летом они необъятны и ярки, как мираж в пустыне, зи мой их приглушают темные облака и багряные туманы. И в любое время года нередки дни, когда солнце, опускаясь в равнинное междуречье за Белградом, отбрасывает свое закатное пламя под самый небесный купол, где оно дробится и красным сиянием за ливает широко раскинувшийся город. Тогда даже отдаленные захудалые уголки Белг рада на мгновение окрашиваются солнечными румянами и зажигаются окна даже тех домов, которые почти не видят солнца.

Вот такой закатный огонь освещал под конец одного февральского дня 1935 года фасад небольшого обшарпанного дома на Стишской улице. Стремительный рост этой улицы сбил общинную нумерацию домов и спутал номера, поэтому два дома оказались под номером 16, и одному из них пришлось стать 16-а. Этот номер и стоит на приземистом желтом доме, зажатом между двумя высокими, современного вида зданиями. Неказистый домишко строился еще до балканских войн, когда про эти мес та говорили, что они и богом забыты, когда земля здесь стоила динар за квадратный метр, когда строений на этой улице было еще мало, все они были такие же приземис тые, разделялись обширными огородами и, соответственно нуждам или причудам владельцев, либо прятались в глубине дворов, либо выходили фасадом на улицу. В те времена номера домов не имели особого значения. Было известно, кому принадлежит дом, почти все знали друг друга хотя бы по имени или в лицо. А если не знали, то обходились без этого;

в случае же нужды найти кого-либо было гораздо проще, чем сейчас.

Подобные дома довоенного Белграда встречаются на городских окраинах еще довольно часто. Они все похожи друг на друга если не величиной, то своим видом, материалом, из которого они сделаны, расположением комнат и более или менее меблировкой. Двумя или четырьмя окнами дом смотрит на улицу, и по этому можно судить, две или три в нем комнаты. Под окнами на штукатурке стены можно угадать изображение какого-нибудь сецессионист-ского мотива или примитивный геометри ческий орнамент по неизменному трафарету мастера из Црна-Травы. Железные во рота, верхняя половина которых сплетена из прутьев, а самый верх усажен шипами, ведут в маленький дворик, мощенный мелкой брусчаткой, с узким цветником вдоль ограды, на которую взбирается виноградная лоза или дикая роза. Тут же крыльцо с одной или двумя каменными ступеньками и небольшим дощатым козырьком, а в домах побогаче — с навесом из толстого матового стекла. В глубине двора, за домом, огород с орехом посредине, часто с колодцем подле дерева, с ранними сливами и аб рикосами вдоль ограды, за которой начинаются дворы и огороды соседей. И распо ложение комнат в домах в основном одно и то же: большая гостиная, две или три комнаты и кухня.

Во всем одинаковые, сейчас эти дома различаются только внешним видом. Одни побелены, хорошо содержатся и регулярно ремонтируются;

железные ворота выкра шены светлой масляной краской;

на чистых окнах — тонкие белые занавеси. Все это признак того, что их хозяева идут в ногу с веком, трудятся и приобретают, чего-то хотят от жизни и что-то получают. Другие дома, напротив, запущены и непригляд ны. Края крыш лохматятся, водосточные трубы сдвинуты, краска поблекла, карнизы и примитивная лепка оббиты. Стены забрызганы уличной грязью и разукрашены де тьми, делающими первые свои шаги в грамоте. Заглянув в окна таких домов, увидишь запустение, бедность или просто равнодушие к жизни.

Дом номер 16-а принадлежит ко второму типу. На улицу смотрят всего два окна.

Бросаются в глаза мощные железные поперечины на окнах, которые придают всему дому мрачный, тюремный вид. С первого взгляда кажется, что дом пустует или ждет покупателя, который купит его не для того, чтоб в нем жить, а чтоб сломать и постро ить на его месте новый — большой и похожий на два соседних, что наступают на него слева и справа. Но если присмотреться внимательней, можно увидеть, что за одним из окон, без гардин и цветов, неподвижно сидит, склонившись над шитьем, пожилая женщина с тем отсутствующим и сосредоточенным выражением лица, какое бывает у женщин за рукоделием. Это барышня Райка Радакович.

Старожилы Стишской улицы, те, что пришли сюда до того, как здесь появились новые, многоэтажные дома, в которых поселились новые, незнакомые люди, знают ее и по имени, но все с давних пор зовут просто «Барышня».

Переехав в Белград из Сараева в 1919 году, сразу после освобождения, она купила этот дом и поселилась в нем с матерью. Спустя два года мать умерла, и с тех пор она, Барышня, живет одна, без родных, без прислуги, без друзей и знакомых. На что жи вет? (Это первый и основной вопрос, которым здесь встречают нового человека и кото рый неустанно повторяют, пока не находят или не придумывают, на него ответ.) В свое время старожилы Стишской улицы пришли к выводу, что Барышню кормят рента и скаредность. Одни утверждали, что она богата и купается в деньгах, другие — что у нее ничего нет и что она бедствует. Впрочем, вот уже много лет в этом пестром и бурном мире никого не интересует жизнь одинокой старой девы.

Последние годы Барышня редко показывается на улице. Изредка сходит на базар или, как сейчас, зимой, выйдет очистить от снега тротуар перед домом. Это высокая худая женщина лет пятидесяти. Желтое лицо ее изборождено морщинами. Они у нее необыкновенно глубокие и на лбу, как раз над носом, сходятся в правильный треуголь ник, соединяя густые брови. На дне каждой морщины чернеет легкая тень. Это прида ет ее лицу мрачное и страдальческое выражение, которое не смягчают глаза, потому что и из них, веет мраком. Однако держится она прямо, в ней не заметишь той не уверенности, по которой сразу отличишь одинокого, больного или бедного человека;

походка у нее скорая и решительная. Ее черная жакетка и длинная-предлинная юбка, каких теперь никто не носит, стоптанные туфли и грубые чулки, вязаная шапочка на поседелых волосах — все это в полном разладе с модами всех времен. Нынешнее по коление, живущее стремительно, в спешке, которая уже вошла в привычку, почти и не замечает странной фигуры этой высокой черной женщины.

И в этот февральский вечер Барышня, как всегда, сидит у окна и чинит чулки.

Днем ей пришлось выйти по делу, но вернулась она засветло, намокнув и продрогнув на февральском ветру со снегом и дождем. Она сняла старые калоши и скинула насквозь промокшее черное зимнее пальто до пят, сшитое из грубого солдатского сукна. Потом вытащила из угла на середину прихожей старинную вешалку и повесила на нее пальто, чтоб оно побыстрей просохло. Вешалка сразу стала похожа на высокого человека без головы, который только что вступил в переднюю и замер посредине. А сама вошла в комнату, показавшуюся ей с холода теплой, взяла работу и села у окна.

Багряный вечерний закат, который над Белградом, кажется, длится дольше и го рит ярче, чем над другими городами, осветил и ее окна. При розовом свете последних лучей заходящего солнца можно еще прекрасно работать, надо только придвинуться к окну, потому что глубиной комнаты уже завладевает полумрак. В этом полумраке можно разглядеть убогую обстановку — шкаф, полку, деревянную кровать, накрытую одеялом из верблюжьей шерсти, железную печку. Все в этой комнате отмечено печа тью небрежения и запущенности, словно здесь живет слепой или человек, который совершенно равнодушен к этому миру и пользуется вещами лишь постольку, пос кольку без них нельзя обойтись, и которому абсолютно безразлично, где стоит вещь и как она выглядит. Убогим и запущенным жилищам румяный отсвет белградского заката придает еще более печальный вид, точно так же, как делает еще более уютны ми богатые и хорошо обставленные дома.

В этой невеселой комнате Барышня проводит большую часть своей жизни, ибо это единственное помещение, которое отапливается. Здесь она спит, здесь работает, здесь готовит на печке свой скудный обед — одновременно и ужин. На такого рода дела, как уборка дома или приготовление пищи, Барышня не тратит много времени, хотя бы потому, что она вообще не любит что бы то ни было тратить, не любит даже самое слово «тратить». Другое дело занятие, которым она поглощена сейчас, — по чинка. Это занятие приятное и полезное;

правда, оно требует времени и портит глаза, но зато сберегает все прочее, а времени и зрения у человека сколько угодно — во вся ком случае, больше, чем всего другого. «Добычка невеличка, да бережь большая», — говорит она себе старую народную поговорку, усаживаясь у окна и принимаясь за свои старые штопаные-перештопаные чулки. И затем тихо и бездумно повторяет на все лады несчетное количество раз: «Добычка невеличка, да бережь большая, добычка невеличка, да бережь большая!» — подобно тому как девушки тихо и машинально повторяют за работой слова любовной песни, которая сама по себе ничего не значит, родилась неведомо где и неведомо когда, но в которой они, как ни странно, видят жи вое воплощение своих сокровеннейших желаний.

Чинить! Это наслаждение. Но в то же время вечная борьба и ожесточенный по единок с сильным, невидимым противником. В этой борьбе есть томительные, тя желые, казалось бы, безысходные моменты, есть поражения и спады, но есть — и их гораздо больше — светлые минуты самозабвенного святого служения и победного ликования. Прохудится, порвется иной раз туфля или белье — и носить нельзя, и вы бросить жалко. И вот тут-то, где другие люди отступают, покоряясь могущественной силе, которая все на свете треплет и приводит в ветхость, которая, словно наказание за первородный грех, сопровождает жизнь каждого человека, каждый его шаг, тут-то Барышня и вступает в настоящую борьбу, тут-то для нее и открываются блестящие перспективы далеких, трудных, но великих побед. Всю свою тихую и неприметную, но огромную, необоримую силу она бросает на эту вещь и не выпускает ее из своих рук и своего поля зрения до тех пор, пока, залатав и заштопав, снова надолго не пустит в употребление. «Любая другая на моем месте давно бы выбросила, а я ничего не вы брасываю. У меня ничего не пропадает, все идет впрок», — так говорит себе Барышня, восторженно и любовно глядя на спасенную туфлю, отнятую у врага, который все, что на нас и вокруг нас, разъедает, дырявит, истончает, рвет. Правда, туфля получи лась уродливая, скособоченная, она так ушилась, что ногу жмет, давит, трет, но что за беда, когда эта победа и эта бережь доставляют такую радость. Пусть нога болит, пусть свербит рана, это — сладостная боль и благодатная рана. Барышня готова снес ти и гораздо большие страдания.

А что до красоты, так она ее заботит меньше всего. Красота — дорогая, безумно дорогая, но ничтожная и коварная штука. Нет большей мотовки и обманщицы. Ни когда Барышня не любила красоты, всегда чуралась ее, а жизненный опыт лишь еще больше утвердил ее в этом. Никогда она по-настоящему не понимала, почему люди так упорно отличают красивое от некрасивого и чем это они так восторгаются и пле няются, отдавая за то, что они называют красотой, здоровье и деньги — всемогущие, святые, великие деньги, которые превыше всего и с которыми никакая красота не мо жет выдержать даже отдаленного сравнения. Но теперь, с приближением старости, когда ей все яснее и очевидней открывается удивительная, неисчерпаемая прелесть и сладость бережения, она испытывает все более сильную и все более определенную ненависть к красоте, к этой ереси, злому идолу — сопернику, который толкает людей на дурной путь и отвращает их от единственно истинного божества — бережения. Чи нить — значит тихо и неотступно служить этому божеству. Чинить — значит бороть ся с гибелью, значит способствовать продлению жизни. Поэтому так велика и свята эта незаметная, мелкая работа, наполняющая душу покоем и довольством. Ради этого стоит и помучиться, и кое-чем поступиться, и потерпеть.

Терпеть! Это тоже наслаждение. Барышне это известно, так как в жизни она и терпела много, и много радости от этого изведала. И почему бы не потерпеть, если знаешь, что тем самым избавляешься от гораздо большего зла и приумножа ешь свое богатство? Человек не был бы разумным существом, не будь он в состоянии понять, насколько верно и выгодно дело, когда оно ведется таким образом. Ибо что значат мелкие неудобства и лишения, которые мы терпим на службе береженью, по сравнению с тем, что оно дает нам и от чего спасает. Оно поддерживает жизнь и неизменный порядок вещей, постоянно обогащает нас и словно делает вечным то, что мы имеем;

оно охраняет нас от трат, потерь и беспорядка, от бедности, от ни щеты, которая подстерегает нас в конце и которая куда страшнее смерти,— сущий ад на земле и при жизни. И стоит представить себе, как все вокруг постоянно и не приметно гибнет, исчезает, рвется, ветшает, ускользает и сколь малы, сколь слабы наши попытки и потуги что-то предпринять, как-то бороться с этим, как сразу со гласишься на любые муки и любые лишения, только бы устоять перед этой бедой, и неминуемо устыдишься каждой минуты отдыха как пустой траты времени и каж дого проглоченного куска как мотовства и роскоши. Эта бесконечная борьба требует фанатической отваги мученика.

От этих мыслей Барышню бросило в дрожь. Она воткнула иглу в чулок, тяжело поднялась и пошла поглядеть на огонь в печке: в комнате было невыносимо холод но. Собственно, в печке не пламя, а убогий огонек, которому никогда не нагреть ком нату, но который, как кажется Барышне, пожирает дрова и уголь, словно Везувий, Этна или какой-то там вулкан в Америке — название его она уже забыла, но знает, что его пламя еще прожорливее, чем у этих знаменитых вулканов. Барышня напра вилась за углем, но тут же, вздрогнув, остановилась, будто удержала себя от велико го и непоправимого зла;

стиснув зубы, она мужественно вернулась на свое место и снова взялась за работу, довольная собой и миром, в котором всегда и везде есть на чем сэкономить. (К тому же она вспомнила, что как-то прочла в одной газете, буд то в зимние месяцы в казармах предписано поддерживать температуру пятнадцать градусов по Цельсию.) Теперь она не чувствует стужи. Ее греет совок сбереженного угля. Но руки у нее синие, губы серые, нос красный. Временами тело сотрясает глу бокая внутренняя дрожь. Однако Барышня не сдается и не покидает своего места.

Так бравые, бывалые солдаты в минуты опасности испытывают мимолетный страх, но отважно подавляют его и идут вперед.

Вот и Барышня чинит, страдает, но не горюет и не покоряется. Цепенея от холо да, она укрепляет поредевшее место на чулке, осторожно протаскивает иголку между ослабевшими и разъехавшимися нитями — одну захватит, другую пропустит, одну захватит, другую пропустит — вперед-назад, вперед-назад, покуда не зашьет и не ук репит прохудившееся место.

Затем она оглядывает чулок, и всю ее, с головы до пят, наполняет теплом созна ние, что еще одна вещь из ее имущества может быть занесена в графу приобретений в ее сложной бухгалтерии потерь и прибытков. И больше того: что в великой и вечной битве с порчей, убытками и тратами одержана еще одна победа, что на огромной все ленской галере, которой постоянно угрожает течь, заделана еще одна коварная щель.

А часто бывают такие счастливые минуты, когда сознание это вырастает до победного ликования.

Теперь приходит черед другой дыре на том же или на другом чулке. И каждая дыра поначалу кажется безнадежной и неотвратимой. Однако каждый раз Барышня в конце концов торжествует победу. В этой на первый взгляд однообразной и скучной работе проходят часы, потому что она лишь выглядит однообразной. На самом деле, поддевая нити и протаскивая иголку, Барышня отдается игре воображения, воспоми наниям, и то думает, то мечтает на свой лад, то вспоминает, а то и все это разом. Нить к нити, и за вечер перед ней проходит вся ее жизнь...

Детства, того раннего детства, о котором философы и поэты говорят как о счас тливейшей поре жизни, той невинной поре, когда человек не знает, что такое деньги, какой ценой они добываются и чего стоит защитить себя от потерь, такого детства у нее не было. В ее памяти тут бесцветный провал. Жизнь для нее началась, когда ей было пятнадцать лет. Началась в тяжелый и горький час.

Случилось это лет тридцать назад. Отец Райки, газда Обрен Радакович, слыл од ним из виднейших сараевских торговцев-сербов. Родом он1 был не из Сараева, а из пог раничного края. В юности, сразу после австрийской оккупации, перебрался в Сараево и тут, благодаря удаче и сноровке, быстро выдвинулся в разряд самых богатых купцов.

Жену себе взял из старой и уважаемой сараевской семьи Хаджи-Васичей — красивую, кроткую, белокурую Радойку. Это еще больше укрепило его положение в торговом мире. У начала Большого Чурчилука2 находился лабаз газды Обрена. Занимался он оптовой торговлей мехами, но со временем занялся и другими делами. Стал, в част ности, одним из основных акционеров первого пивоваренного завода в Ковачичах, а также членом других правлений.

Барышне казалось, что она помнит отца чуть ли не с младенчества. Даже в пер вых ее воспоминаниях он — самая главная и самая важная фигура. Но, думая о нем, она всегда представляет его таким, каким он был в последний год своей жизни. Жили они тогда в новом просторном доме, на берегу Миляцки, ниже протестантской цер кви. Райка как раз пошла в четвертый класс женской гимназии. Она и сейчас словно видит отца и таким будет видеть его до могилы: высокий, статный, худощавый;

усы с проседью, виски совершенно белые. На нем черный котелок, светлосерый костюм, безупречно белая накрахмаленная рубашка с высоким воротником, шелковый гас тук в черную и синюю полоски. На груди золотая цепь, на руке два тяжелых золотых перстня — венчальный и купеческий, на круглых накрахмаленных манжетах — круп ные золотые запонки. И когда он идет по улице — статный, горделивый, — кажет ся, что это памятник, которому не дано нагнуться или сесть. Лицо его торжественно серьезно. Он не смеется, не разговаривает, он лишь отдает краткие распоряжения и приказы. И этот человек, в ее глазах великий и прекрасный, был ее отцом, после обеда и ужина он сажал ее себе на колени, словно ей все еще шесть лет, гладил по голове и ласково спрашивал:

— Что сегодня делала, дочка?

Она рассказывала о своих маленьких делах и заботах, а он глядел в окно, явно слушая только журчание ее голоса. Но и то, что он не слышит ее, а задумчиво смотрит через окно куда-то вдаль, она объясняла непостижимым величием отца. Точно так же он вел себя и со взрослыми. Отец никогда не высказывал своего мнения, он только задавал вопрос и выслушивал ответ с рассеянностью человека, который наперед знает Родом он... из пограничного края.— Границей между Сербией и Боснией является р. Дрина. Вдоль нее шли пограничные районы Турции, затем Австро-Венгрии. Детство Андрича, связанное с Вышеградом, таким образом, проходило в «пограничном крае», откуда родом и отец его героини.

Большой (и Малый) Чурчилук — улицы в центральной части Сараева, где находились лавки и мастерские меховщиков.

все, что ему могут сказать, и который использует это время на размышления о том, что ему скажут в ответ другие люди.

Великий и могущественный отец был всегда ровен — по крайней мере, так ей казалось;

ему были неведомы людские слабости и низменные привычки, он не знал забот и огорчс ний, какие бывают у всех людей, а глубокие морщины на его лице и седые волосы представлялись ей лишь знаками особого достоинства и необычайного величия. Только с богами Олимпа, которых с осени она начала изучать в школе, мож но было сравнить отца, но и в этом сравнении проигрывали боги.

И как раз тогда, в ту самую осень, отец быстро и совершенно неожиданно был сброшен с пьедестала. Это изменило, поломало и судьбу Райки. Как небо перед гро зой, помрачнел отец. Стал больше сидеть дома, какие-то люди приходили к нему, он запирался с ними в своей комнате, и они часами шептались там и что-то считали.

Мать, госпожа Радойка, простодушная и мягкая, слабая и телом и духом женщи на, была не в состоянии что-либо объяснить дочери. Случившееся открылось Райке неожиданно, во всем его непостижимом ужасе. Из-за какого-то пустяка она повздо рила с одной из подружек по гимназии, здоровой и отчаянной девчонкой, которая, подобно всем детям из семей разбогатевших выскочек, не считала нужным следить за своими словами. Дети часто говорят с бесцеремонностью, какую взрослые могут до пустить только в мыслях. Девочка эта, для своих лет необычайно крупная, но несклад ная, во время игры упала, и Райка засмеялась. Та поднялась, красная, взбешенная, и при всех бросила ей:

— Чего смеешься? Смейся лучше над своим папочкой, он-то во весь рост растя нулся.

Райка тут же стала серьезной, словно при ней помянули святыню.

— Мой папа не падает.

Долговязая девочка язвительно засмеялась:

— Твой папа банкрот. Это все говорят. И он не только сам упал, но и других за собой утянул. Спроси кого хочешь.

Мимолетные глупые ссоры на школьном дворе и первые услышанные от людей непонятные и оскорбительные слова никогда не забываются, ибо все, что приходит после, лишь бередит старую рану.

«Банкрот!» Ее отец разорился, все говорят об этом, и только она одна ничего не знает и ни о чем не догадывается. Что это за падение? Чем все кончится? И что бывает с теми, кто пал? Особенно с такой высоты, с какой приходится падать ее отцу.

В этот день она вернулась домой с темной морщинкой между бровей, вниматель но посмотрела на мать, к которой и тогда относилась как к слабому и неразумному ребенку, и первый раз подошла к отцу как к человеку, который разорился. Как это про изошло и почему, она не знала, однако с того дня находила все больше подтверждений страшному и невероятному открытию. Отец перестал выходить из дому, и к нему час то начал ходить доктор. Отец постоянно сидел в своей комнате, готовил со счетоводом Весо какие-то бумаги и описи, вел неслышные беседы с торговцами — своими компань онами. А потом кончилось и это. Кроме доктора и самой близкой родни, никто у них не появлялся. Мать, не таясь, с утра до вечера плакала. А в тот день, когда первый раз зато пили большую печь, отец слег. Райка приходила из гимназии и садилась возле него. Ис худавший, черный, небритый, с воспаленными глазами, голой шеей и острым кадыком, он был не похож на себя. Отец молчал, и она не смела ни о чем его спрашивать. Лишь чувствовала, что должна быть рядом с ним, и сидела, стиснув сухие губы, безмолвная, напряженная, с темной морщинкой между бровей, которая уже не исчезала.

В один из зимних дней произошло то, что определило ее судьбу. Отец подозвал ее ближе, с усилием приподнялся, погладил ее, как бывало, по голове и заговорил спокойно и тихо:

— Видишь ли, дочка, надо нам с тобой поговорить, Думал я, что устою... пожи ву еще и не оставлю тебя нищей. Да, видно, не судьба! Ты у меня умная и должна все знать, придет время — и поймешь. Не надо, не надо плакать, слушай и хорошенько запоминай, что скажет тебе папа. Теперь ты сама себе голова — мама ведь, знаешь, какая добрая да слабая. От позора я вас уберег — выполнил и те обязательства, кото рые мог не выполнять,— это ты хорошо запомни! Но оставить вам мне нечего, кроме вот этого дома, лабаза в Чурчилуке и вклада на твое имя в банке «Адрия», который ты сможешь получить через три года, когда тебе исполнится восемнадцать. Это тебе на приданое или на жизнь, как сама захочешь и решишь. Не надо, не надо плакать, ты у меня большая, единственная моя кровинуш-ка, ты все хорошо и разумно уладишь и устроишь. Кум Михаило будет твоим опекуном, слушайся его и почитай, но с самого начала привыкай своей головой думать, по своему разумению решать, самой о своих делах печься.

Отец сел повыше, придвинулся к ней и спокойно и торжественно заговорил необыкновенными словами об удивительных вещах. Лишь боль, которую он непри метно преодолевал, временами прерывала его речь. Это был один из тех монологов, которые рождаются или в минуты жесточайших страданий, или на смертном одре, когда мир и люди предстают в каком-то необычайном, одностороннем освещении.

Она слушала, глядя на него сухими глазами, не всхлипывая, не плача, завороженная величием минуты, когда перед ней, пусть еще в тумане, открывалась подлинная тайна жизни человека в обществе.

— Одна остаешься, не мать о тебе будет заботиться, а ты о ней, поэтому хоро шо запомни все, что я тебе скажу. Ты должна знать, запомнить раз и навсегда, что тот, кто не умеет установить между своими доходами и расходами такого соотноше ния, какого требует жизнь, заранее осужден на гибель. Не помогут ни наследство, ни доходы, ни сбережения! Доходы зависят не только от тебя, но и от многих других людей и обстоятельств, а вот сберечь накопленное зависит только от тебя. Этому ты должна отдать все свои силы и старания. Ты не должна знать милосердия ни к себе, ни к другим. Мало отказаться от собственных желаний и потребностей — на этом много не сэкономишь;

надо навсегда убить в себе все так называемые высшие сооб ражения, всякие там барские причуды вроде благородства, великодушия, состра дания. На эти наши слабости, которые для отвода глаз называют прекраснейшими именами, рассчитывают те, кто к нам обращается;

они поглощают плоды наших дарований и усилий, они чаще всего становятся причиной нашей безысходной бед ности, а то и полного разорения. Все это надо вырвать из души с корнем, не задумы ваясь. Бережливость должна быть такой же безжалостной, как сама жизнь. Я думал по-другому и жил не так. Вот почему я разорился. Но сейчас, когда я прозрел, мне бы хотелось, чтобы моя гибель послужила тебе уроком и предостережением. Знаю, что все — и в тебе самой, и вокруг — будет толкать и склонять тебя к другому, но ты не должна поддаваться. Затевай какие угодно дела, но экономь, экономь всегда, вез де и на всем, ни с кем и ни с чем не считаясь. Ведь жизнь у нас устроена так, что люди благополучием своим, преуспеянием обязаны не делам, а бережению. И хороши и честны они с теми, кто независим от них и ничего от них не ждет, но стоит потерять свободу действий, попасть к кому-нибудь в зависимость, как все исчезает — бог и душа, родство и дружба, честь и совесть. Остается лишь то, что ты крепко держишь в собственных руках, и чем больше будет в твоих руках, чем искуснее и безоглядней ты станешь беречь и защищать свое добро, тем труднее будет тебя побороть. Запом ни хорошо: всякие там чувства и принципы — это лишь наши слабости, на которые рассчитывают, которыми пользуются все кому не лень. С малых лет привыкай не радоваться, когда тебя хвалят, и не огорчайся, когда тебя называют скрягой, бездуш ным эгоистом.

Первое — знак того, что надо быть начеку, второе — что ты стоишь на правильном пути. Добрый и тороватый ничего в жизни не добьется, добьется тот, кто сумеет не быть ни тем, ни другим, — тогда люди ничего не смогут ему сделать. Хвалят же люди добрых и тороватых потому, что они живут их добротой и их разорением. Но ты с самого нача ла научись не верить словам: они только прикрывают обман;

смотри в корень дела, а на звание, которое ему дают, оставь тем, кто его выдумал, чтоб отвлечь твое внимание. Кто уважает себя и бережет свое, того все берегут и уважают;

ни на что другое положиться нельзя. Поэтому береги свое добро и по возможности никогда, ни на одну минуту не ставь его в зависимость от доброй воли других людей. Тяжко мне покидать тебя, моло дую и неопытную, одну в этом мире, который я сам постиг только теперь, под конец жизни, но ты можешь облегчить мои муки, если я увижу, что ты поняла мои наставле ния, и если ты дашь мне слово запомнить их и всегда и во всем им следовать.

Тут голос изменил больному;

девочка, не в силах больше сдерживать слезы, за рыдала. Он привлек ее к себе, обнял, и она, дрожа всем телом, дала ему клятву беречь твердо и неуклонно каждый грош, и, будет ли она жить с матерью, выйдет ли замуж или останется одна,— как бы ни сложилась ее судьба, она не выпустит ее из своих рук, никогда не станет жертвой собственных слабостей или людской алчности.

Спустя два дня отец умер. Жизнь покинула его ровно в полдень, он отвернулся к стене, так и не сказав ни единого слова упрека ни судьбе, ни людям. Никто так никогда и не дознался, что произошло между умирающим и девочкой, которая только-только вступала в жизнь, какой зловещий завет оставил отец своей дочери.

Началась новая жизнь. Райка, которой едва минуло пятнадцать лет, и раньше отличавшаяся замкнутостью, теперь еще больше помрачнела и совсем ушла в себя.

Закончив пятый класс, она бросила гимназию. Через год, отслужив по отцу панихи ду, она сняла траур, расставила и выпустила свои старые платья и, хотя, по сути, была еще ребенком, превратилась вдруг в резкую, себе на уме девицу, которая знает, чего хочет и считается лишь с собственными желаниями, не обращая внимания на то, чего хотят и добиваются от нее другие.

Родные пробовали расшевелить ее, свернуть с этого пути. Наперебой приглаша ли ее в гости, водили в знакомые дома на вечеринки и семейные торжества. Первое время она уступала. Бывала в обществе своих сверстниц и сверстников и, сжав губы, слушала непонятные и чуждые ей песенки, смех, беспричинный и заразительный,— эту драгоценную эссенцию молодости, значение которой можно сравнить лишь со здоровьем. Она тоже улыбалась, но это была улыбка мышц — не грустная и не озабо ченная, а отсутствующая и принужденная. Небольшая темная морщинка между бро вей оставалась при этом недвижимой. Точно так же никто не мог заставить ее учиться танцам, устроить вечеринку и позвать подруг, сделать себе новые платья, которых уже давно требовала мода. Совсем еще юная, среди своих сверстниц она казалась взрослой женщиной. По странной логике житейских законов и женского нрава это отнюдь не отталкивало от нее подруг. Напротив: чем беднее и старомодней она одевалась, чем менее привлекательны и женственны были ее манеры, тем большие симпатии вызы вала она у своих хорошеньких и нарядных приятельниц. Лицо ее не знало пудры, она гладко причесывалась, ходила всегда без перчаток, в одном и том же старом платье, в стоптанных туфлях, и все-таки ее осыпали похвалами, она пользовалась всеобщей лю бовью и была, наверное, единственной девушкой в Сараеве, которую никто ни в чем не мог упрекнуть. Но вместе с тем все скоро привыкли не относиться к ней как к моло денькой девушке и не принимать ее в расчет при устройстве балов, в любовных инт ригах, в изменчивых, но весьма важных комбинациях с помолвками и замужествами.

Потому что, кто сам, по своей воле, отделяется от общества, того общество исключает из своих рядов без сожалений и уговоров, да к тому же еще и позаботится навсегда отрезать ему путь к возвращению, хотя бы тот и одумался.

Год-другой родные и кое-кто из подружек еще пытались на нее воздействовать, уговаривали бросить чудачества и, пока не поздно, последовать примеру своих сверс тниц. Райка лишь пожимала плечами, усмехалась и как ни в чем не бывало продол жала прежний образ жизни.

Среди тех, кто приложил больше всего стараний ввести ее в общество и привить вкус к его жизни и развлечениям, был родной брат матери, Владимир Хаджи-Васич, «дядюшка Владо».

У матери было четыре брата. Самый старший, Джордже, совсем еще молодым уехал в Белград, там нажил капитал, завел дело и женился. Двое других, Васо и Ристо, наследовали старую торговую фирму в Сараеве и жили так же, как их отцы и деды.

Младший брат, Владимир, закончил торговую школу, но о работе вместе со старшими братьями не помышлял, жил баричем, на господскую ногу, не отказывая себе в доро гих развлечениях и красивых вещах. Был он всего на четыре года старше Райки, так как родился за три года до того, как его сестра, мать Райки, вышла замуж. Такие случаи в прежние времена были нередки: женщины имели по многу детей, а девушек выдавали замуж рано. Райка помнила его еще ребенком, но чаще всего в ее памяти он вставал девятнадцатилетним юношей, высоким красивым блондином, улыбающимся, привет ливым, полным жизни. Таким он был в первые годы после смерти ее отца.

С Райкой они были друзья. Он был к ней добр и внимателен, по-братски нежен, по-отцовски заботлив. Он сопровождал ее на вечеринки и семейные празднества в дома родных и знакомых, он делал ей самые лучшие подарки. Никогда, ни раньше, ни позже, она не встречала другого человека, который бы так страстно любил дарить и с таким искусством умел выбрать для каждого то, что тому больше всего по душе и что может доставить самую большую радость. Да, редкий был человек, но богом проклят, всем друг-приятель, только не себе. Вот и сейчас, через тридцать лет с лишком, дрожь прохватывает ее при воспоминании о несчастном моте, и ей становится грустно от одной мысли о его болезненной и неодолимой страсти к расточительству, мотовству, беспорядочной трате здоровья, денег, состояния, о той стремительности самоубийцы, с которой тот в непостижимом желании лишиться всего, остаться нищим и голым, отпихивал от себя все, словно каждая вещь, принадлежавшая ему, приобретала насто ящую ценность лишь тогда, когда он дарил ее и видел в чужих руках. Даже и сейчас Райка может вызвать в своей душе материнскую нежность, какую испытывала к нему в прежние времена;

и сейчас она порой ощущает легкое головокружение перед этим отчаянным водоворотом расточительства, безумных трат и легкомысленного мотовс тва. И хотя он был ей дядей и на несколько лет старше, он всегда казался ей малым, неразумным ребенком, который не может обойтись без посторонней помощи и кото рому надо только протянуть РУКУ, чтоб он выбрался из омута, однако ни у кого нет ни умения, ни сил для этого, да и у нее самой тоже. Но до чего же горько и стыдно смотреть на его погибель!

Всего несколько лет прожил такой жизнью этот чудесный юноша с наружностью ангела и образом жизни распутника. За это время он успел раздать и растратить и себя, и все, что у него было. В двадцать три года он умер от туберкулеза, что еще было милостью судьбы и великим счастьем, потому что трудно себе представить, как бы он жил, лишившись возможности дарить и тратить. А ведь у него уже почти ничего не оставалось.

В семейных преданиях память о нем стала устрашающим примером для подрас тающего поколения. А для Барышни он и по сей день самое светлое и самое страшное воспоминание, вечная и неразрешимая загадка: как в одном человеке в неразрывной связи могут уживаться столь противоположные проявления духа и тела — одарен ность, красота, доброта и нерадивость, разврат, мотовство, граничащее с безумием.

Человек, почитаемый ею как никто другой, безудержно предавался пороку, который был в ее глазах хуже любого греха и страшнее самой смерти. Мотовство! Можно ли владеть всем на свете и в то же время быть так безмерно, так бессмысленно расточи тельным? И все же, если в ее жизни, заполненной мелкими заботами, скопидомством, работой, гордым одиночеством, и существовало что-то высокое и светлое, так это была память о Владо. С памятью о нем была связана та малая доля самозабвенного состра дания и чистой женской нежности, на которую была способна эта необычная женщи на со странным и суровым образом жизни.

В ежечасной и непрестанной борьбе против малейших трат и расходов ее года ми преследовал образ дяди, загадочный и страшный, но близкий и родной, словно ее собственный. Вот и сейчас, в свете ранних сумерек, вплетающихся в нити, которые она то подбирает, то пропускает, появляется дядюшка Владо, и, как всегда, не грустный и не несчастный, что было бы понятно, а лучезарный, с радостной и доброй улыбкой, не думающий о себе, легкомысленный и порочный. Она внимательно вглядывается в него печальным непонимающим взором, но без страха. Грешник! Каким был всегда и каким останется на веки вечные. Его голубые глаза, полные беспокойного сияния, смотрят на собеседника так, словно хотят излиться и отдать себя в дар;

и волна бело курых волос светится и трепещет, словно хочет хлынуть и беспощадно затопить все вокруг.

Она видит его совершенно ясно, будто бы в странном сне. Ей хочется крикнуть, позвать его, удержать от самоуничтожения, но он проходит мимо, легкий, улыбча тый, непоколебимый в своем убийственном решении раздать себя, растратить самым нелепым и недостойным образом.

Барышня действительно легонько вскрикнула — штопая чулок, она уколола ука зательный палец на левой руке. Восклицание развеяло видение молодости, пробуди ло ее и на мгновенье вернуло к действительности.

В комнате становилось темно. После светлого видения — холодно и пусто. Тщет ными и слабыми кажутся любые усилия сберечь и сохранить свое добро, когда столь ко людей занимаются лишь тем, что напропалую тратят, обсчитывают и отнимают.

Трудно и безнадежно бороться с этим, но и прекратить борьбу, сдаться нельзя. Она снова принимается за работу. Огонь в печке гаснет. Комната погружается во тьму. Ба рышня все ближе придвигается к окну и от этого все сильнее замерзает. «Не зажечь ли свет»,— думает она, но тут же прогоняет эту мысль, берет себя в руки и продолжает работать, напрягая зрение в борьбе с мраком. Так проходят пять минут. Часы громко отсчитывают сбереженные секунды. «Вот, уступи я своему желанию, — с удовольстви ем рассуждает она, — зажги свет, он уже целых пять минут горел бы без всякой надо бности, а приложишь немного усилий, и, пожалуйста, — сейчас еще можно разли чить каждую нить...» Ах, она прекрасно знает, всегда можно что-то урезать и сберечь:

и время, и тепло, и свет, и еду, и отдых, — всегда, пусть иногда это кажется и вправду невозможным.

Барышня с наслаждением тратит зрение вместо электричества, пока на глазах у нее не выступают слезы и темнота не спутывает нитки. Теперь уже на самом деле ни чего не видно. Но прежде чем встать и повернуть выключатель, она некоторое время сидит в прежнем положении, сложив руки и шитье, испытывая горькое и возвышен ное чувство, что крайние пределы бережливости все же недоступны. Это печалит ее, но не обескураживает. Как бы ни были далеки и недостижимы эти пределы, все равно они гораздо больше заслуживают трудов, лишений и жертв, чем любая другая цель, какую только можно перед собой поставить.

В надвигающихся сумерках эта мысль кажется ей совершенно ясной и более оче видной, чем днем, когда светит солнце, или ночью, когда горит свет.

В ее теперешней жизни без заметных событий и видимых перемен все ясно, как в погожий день, и дали кажутся совсем близкими. А в полумраке, когда сидишь вот так, возле погасшей печи, над законченной работой, все становится еще более ясным и реальным. Прошлое встает перед глазами, воспоминания наплывают сами собой.

Вся жизнь, с первых шагов, то есть со смерти отца, проносится перед ней. Она любит вспоминать свои первые шаги. Это лирическая пора ее жизни.

Ведь и в самых страшных пустынях бывают свои весны, какими бы короткими и неприметными они ни были.

В ту пору ею владел один сон, одна мечта. Конечно, не о любви и забавах, а о спо собах и средствах добывать деньги и умножать и сберегать добытое. А воспоминания, однажды разбуженные, не остановишь...

II Первые месяцы после отцовой смерти были исполнены скорби и величавы, как музыка похоронного марша, в которой звучит и скорбь, но в то же время и радость оттого, что в этой жизни можно жестоко скорбеть и все-таки жить.

Уже тогда жизнь Райки неожиданно, стремительно и неотвратимо начала при нимать свое особое направление.

В те времена казалось совершенно невероятным, чтоб женщина, да еще в столь юном возрасте, сама вела свои дела, ходила по конторам и учреждениям, встречалась с деловыми людьми. Но Райку считали исключением и не осуждали. Все хорошо знали худощавую девушку с горящими черными глазами и желтым лицом, бедно одетую, чуждую моде и женской потребности пофрантить. Всем было известно, что ее отец, Обрен Радакович, разорился и умер — пал жертвой собственной доброты и устарелых дедовских понятий о торговой чести. Люди жалели ее, а она как могла пользовалась этим. Без лишних слов, без улыбки, она выкладывала свои скромные просьбы или непреложные требования. И каждый старался пойти навстречу, помочь этой всегда печальной девушке, с которой так неласково обошлась судьба. Ей удалось провести весьма выгодные операции, обойдя во многих случаях строгие предписания закона.

Барышне предлагали лучшие и наиболее благоприятные решения, давали советы, ка кие обычно в деловых кругах никому не дают. Со временем она сумела упорядочить состояние, доставшееся от отца, укрепить неустойчивые статьи бюджета, взыскать по искам, которые давно считались безнадежными, спустить те бумаги, которые в кассах других лежали мертвым грузом.

В этом ей немало помогли ее крестный и опекун, газда Михаило, и директор банка «Унион» Драгутин Пайер.

Газда Михаило, болезненный, усталый человек, происходил из старого сараевско го торгового рода, среди которого туберкулез постоянно находил себе все новые жерт вы, но который все же никак не мог уничтожить полностью. Всегда кто-нибудь из это го семейства — вначале сыновья и дочери, а теперь и внуки — находился на лечении в австрийских Альпах или на море. И дела семьи были в сложном и запутанном состо янии. Но самой тяжкой мукой газды Михаила, о которой он никогда не говорил, был его старший сын. Этот тихий и необычайно одаренный юноша, с красивой утонченной внешностью и мятежной душой, в течение первых шести лет считался лучшим учени ком сараевской гимназии, что называется, вундеркиндом, но потом начал писать стихи, запустил занятия и незадолго до выпускных экзаменов бежал в Сербию. С тех пор он жил в Белграде жизнью поэта и свободного художника. Долгое время между отцом и сыном велась обширная и ни к чему не приводившая переписка, но и эта связь давным давно прекратилась. Болезнь, тоска по сыну, деловые заботы надломили и подорвали здоровье отца, но они же придали его лицу выражение скорбного достоинства;

большие карие глаза, всегда горящие от боли и горечи, о которых честь и приличие заставляют молчать, напоминали портреты испанских художников золотого века.

Газда Михаиле делал все, чтобы вдова и дочь газды Обрена не остались без крова и куска хлеба и как можно меньше ощущали тяжесть обрушившегося на них несчас тья. В этом ему помогали все сараевские торговцы-сербы, все родственники, друзья и почитатели несчастного газды Обрена. Среди них особенно выделялся один иностра нец, директор филиала будапештского банка «Унион» Пайер. Этот человек с немец кой фамилией, в сущности, не принадлежал ни к одной расе, ни к одной нации. Отец его был банатским немцем, обосновавшимся в Осиеке, мать происходила из хорват ских дворян и очень гордилась своим дворянским родом, хотя бабка ее по отцу была румынка, а бабка по матери — венгерка. Обычно смешение столь разных и неприми римых кровей ведет к постоянной внутренней борьбе, однако в Пайере они мирно уживались, создавая своеобразное гармоническое единство.

Это был высокий, красивый человек с поредевшими седыми волосами, больши ми серыми глазами и широкими мягкими движениями. Он был женат на венгерке, богатой и чудаковатой женщине, которая жила отдельно от него, в Венгрии, в отцов ском поместье. Их единственный сын, красивый мальчик, воспитывался в одном из учебных заведений Венгрии. И по способностям и по связям Пайер давно мог занять более высокое положение, чем он занимал, мог даже стать одним из главных директо ров центрального банка в Будапеште, однако он не только к этому не стремился, но по собственному желанию осел в Сараеве, с которым совершенно сроднился и сжился.

Обосновался он в богато и со вкусом обставленной квартире на Логави-ной улице. Был страстным охотником и превосходным теннисистом. Собрал прекрасные коллекции старинного оружия и народных вышивок, библиотеку на нескольких языках, покупал старые картины и помогал местным молодым художникам, никогда не высказывая своего мнения об их работах. Банком, одним из главных в Сараеве, имевшим на набе режной роскошное собственное здание, он руководил спокойно, как бы между про чим, но внимательно и разумно.

С Обреном Радаковичем директор банка был связан не только по службе, но и многолетней искренней дружбой. После его смерти Пайер считал своим долгом по могать его вдове и дочери, облегчить им переход к новой жизни. И делал он это прос то, без суеты и лишних слов, как все, что он делал в жизни.

Благодаря этим людям, а также чисто мужской напористости Райки торговые дела Обрена Радаковича были удачно ликвидированы и проблема содержания семьи разрешена вполне благополучно.

От торговых операций в других городах отказались, а фирмой «Обрен Радако вич» в Сараеве, войдя в третью долю к наследникам, стал заправлять давний ее сче товод Весо Ружич. Дела, конечно, стали мельче и продолжали мельчать, но у начала Большого Чурчилука по-прежнему стоял приземистый полутемный лабаз, опрят ный и пустой, с солидной старинной вывеской над дверями: «Обрен Радакович, ко миссионная и посредническая торговля». По бокам в золотых овалах — «Основана в 1885 году», а внизу мелкими буквами скромно стояло: «Собственность Весели-на Ружича».

«Обренов Весо» — под этим именем он издавна был известен в торговом мире, да и теперь его никто иначе не называл — всю свою жизнь провел возле газды Об рена и считал совершенно естественным и впредь оставаться под сенью его имени, беречь последние остатки состояния своего бывшего хозяина и служить его семье.

Сирота без роду и племени, Весо был безусый полноватый коротышка с тонким голосом, крупной головой и румяным пухлым лицом, до времени изборожденным морщинами. Рядом со своим могучим хозяином этот маленький человечек казался лишенным самостоятельности и воли, однако на самом деле отличался молчаливым упорством крестьянина. Одевался он скромно, но чисто и добротно. У него была жена, Сока, такая же маленькая, беленькая и кругленькая, как он. Жили они на Ва роше3, в маленьком белом домике, где все сверкало чистотой и порядком;

окна и крохотный дворик утопали в цветах. Детей у них не было, жили они тихо и согласно, как два голубка.

После смерти хозяина Весо целые дни проводил в лабазе, озабоченный и словно бы тоже осиротевший. Без поддержки газды Обрена он чувствовал себя одиноким и беспомощным, однако голова его напряженно работала, а маленькие глаза и красные ручки находились в постоянном движении. В несчастье он проявил не только предан ность, но и своего рода мудрость и сноровку.

В первые же недели после смерти отца Райка стала ежедневно наведываться в лабаз. Вместе с Весо просматривала книги и счеты, обсуждала дела. Тихо и спокойно, сосредоточенно наморщив лоб, она знакомилась с бухгалтерским учетом, деловой пе репиской, с ведением торговых операций вообще. Напрасно ей говорили, что это не женское и тем более не девичье занятие. Каждый день час-два она проводила с Весо, и не потому, что не доверяла ему (это не могло даже в голову прийти), не потому, что этого требовали дела (теперь их было немного), а потому, что хотела изучить, узнать, увидеть, как выглядит эта сторона того механизма, которому отец отдал жизнь и ко торый она теперь все ближе узнавала, посещая банки, конторы и приводя в порядок свое и материно маленькое и шаткое состояние. Уже одно сидение в полутемном, хо лодном лабазе возле Весо — живого напоминания о газде Обрене — представлялось ей служением завету отца.

Но, занимаясь лабазом, встречаясь с деловыми людьми, Райка не забывала и о доме. И здесь со временем она начала проводить свою линию.

«Теперь дом в моих руках», — сказала она себе, отслужив панихиду по отцу че рез полгода после его смерти. И в то же мгновение почувствовала, как в ее груди за трепетало и забилось что-то до боли сладкое и жгучее, словно второе, более сильное сердце.

Свой план ведения хозяйства она прежде всего изложила матери, правда, не це ликом, а только ту часть, которая касалась матери и которую той необходимо было знать.

— Папа хотел, чтоб мы жили бережливо и тем хоть отчасти поправили зло, которое нам нанесли люди. Я ему обещала. Нужно начать сейчас же. С этого дня гостиная, а также прихожая топиться не будут. Будем топить в твоей спальне, там ты и проводи время. О прислуге, кухне и прочем я позабочусь сама. А ты отдыхай и занимайся шитьем.

Госпожа Радойка заплакала, но в те дни она плакала что бы ей ни сказали. Смысл дочерних слов до нее дошел не сразу.

В начале следующего месяца Барышня призвала Симу, слугу, который ходил за лошадью и коровой, колол дрова, носил воду и делал всякую другую тяжелую рабо ту, какая могла случиться в купеческом доме. Здесь он жил с той поры, как женился хозяин, добродушный богатырь, одинокий, без жены и детей, он словно был создан быть вечным слугой и жить жизнью своих хозяев. Он предстал перед Барышней, при глаживая левой рукой свои каштановые взлохмаченные усы.

— Сима, я позвала тебя, чтобы сказать, что с папиной смертью в нашем доме все из менилось. Люди забрали у нас и свое и наше. Пришло время и нам подумать, как жить.

— Что ж, барышня, подумаем.

— Придется, — продолжала девушка, будто и не слышала его,— продать лошадь и корову, так что слуга нам больше не нужен.

— Как?

— Вот я и хотела сказать тебе, чтоб ты искал себе другое место. У нас ты можешь остаться до первого января.

Варош — отдаленный квартал в Сараево.

Сима оглянулся вокруг в поисках кого-нибудь постарше и поразумней этой де вчонки, которая сама не знает, что говорит.

— А я-то думал, что как раз сейчас вам нужнее всего в доме мужчина. Жалованья я с вас не спрашиваю. В Мит-ров день семнадцать лет будет, как я к покойному хозя ину пришел. Да ради него я вас и барыню ни за что на свете не оставлю, пусть хоть на хлеб и воду сяду.

Голос его помрачнел, глаза потемнели.

В груди Райки задрожало что-то сладостное и страшное, будто она нагнулась над пропастью. Она заколебалась, но тут же ей пришло в голову, что это один из присту пов слабости, о которых ей говорил на смертном одре отец;

она решительно подняла голову и холодно, резче, чем хотелось самой, сказала:

— Знаю, Сима, ты всегда был прилежен и папа любил тебя, но сейчас для нас настали такие времена, что тебе лучше, пока не поздно, искать себе другое место.

Богатырь вышел в смятении и печали, а Райка позвала кухарку Резику. Сильная, грубоватая и нравная, как все хорошие кухарки на свете, она прослужила в доме шесть лет. Барышня еще больше выпрямилась, все в ней напряглось, словно перед великим испытанием.

— Резина, ты знаешь, что со смертью папы мы потеряли все. И жить мы теперь вынуждены по-другому. Больше у нас не будет ни гостей, ни разносолов. Работы у тебя уменьшится, да и я стану помогать. Дорогую прислугу мы больше держать не можем. Симе я уже отказала. Тебя мы могли бы оставить, но только положив вместо прежних двадцати четырех крон в месяц двадцать. Если ты согласна, оставайся. Поду май, и завтра мне скажешь. Деньги на расходы будут теперь у меня. За покупками на базар первое время станем ходить вместе.

Не только домашних, но и ближайших соседей, родственников и просто знако мых это повергло в замешательство и волнение. Родные бросились уговаривать мать, чтоб она запретила неразумной и самовольной девчонке командовать в доме. Но мать умела только плакать или смеяться. Приходил газда Михаило, советовал Райке не то ропиться, — положение хоть и тяжелое, но все же не такое, чтоб сворачивать все хо зяйство. Райка спокойно отвечала, что ей лучше знать, о чем говорил отец перед смер тью, и что если до совершеннолетия она не может принимать более важных решений, то уж в своем доме она вольна делать, что и как хочет.

На Новый год Сима оставил дом. Резика прожила еще два месяца, но больше и она не выдержала. За покупками с ней ходила Барышня и каждый день урезывала расходы, заставляя брать всего поменьше и подешевле. В конце концов терпение Резики лопнуло. Она со слезами простилась со старой хозяйкой и долго еще потом говорила соседям, что скорее готова прислуживать эскадрону гусар, чем этой про клятой девчонке, о которой, если так пойдет дальше, люди и внукам будут расска зывать.

Для черной работы по дому Барышня наняла молоденькую служанку, кухней же занималась сама с помощью матери. Родные и подруги, которые вначале старались образумить ее, отступились и предоставили ей поступать так, как ей заблагорассудит ся. А она терпеливо трудилась, ни на шаг не отходя от своего плана. Всякое решение осуществляла быстро и непоколебимо, но перед тем, как принять его, долго размыш ляла. Одно следовало за другим всегда через определенный промежуток времени;

время помогало ей осуществлять принятые и принимать новые решения.

Пока был жив дядюшка Владо, он еще удерживал ее от чрезмерного скопидомс тва и заставлял поддерживать хоть какие-то связи с миром. Своей сестре, матери Рай ки, он приносил подарки, чтоб она не так остро ощущала жесткую руку и суровый нрав дочери. При нем еще были возможны и смех и шутки, потому что он был из тех людей, которым трудно отказать в любой просьбе и легко простить любое прегреше ние. Даже постоянные стычки между ним и Рай-кой из-за ее скупости и его мотовства выглядели веселыми и беззлобными.

В доме он всегда появлялся неожиданно. Нагрянет как снег на голову, застанет Райку за какой-нибудь грязной работой — с повязанной головой, по уши в пыли — и скажет:

— Ну-ка одевайся. Поедем на Бенбашу4 мороженое есть. Там сегодня все собира ются.

— Бог с тобой, смотри, в каком я виде! Погожий день, надо вот перетрясти и по чистить все на чердаке...

— Не убежит твой чердак! Одевайся скорее. Лошади ждут.

— Лошади! Боже мой, сумасшедший!

Райка глянет в окно, а там стоит новешенькая роскошная коляска с кучером в красной феске и с цветком на кончике кнутовища. Мысль, что коляска нанята на вре мя и сумма с каждой минутой растет, причиняет ей невыносимую боль, будто кровь капля за каплей вытекает из жил. Она закрывает лицо руками, чтоб не видеть ни дяди, ни этой проклятой коляски, и кричит, пытаясь заглушить его смех:

— Не хочу, не хочу видеть ни тебя, ни коляски! Владо, я правда сержусь.

— Не жить мне на этом свете, если не поедем!

— Конечно, такому, как ты, лучше и не жить.

Но разве можно на него сердиться по-настоящему и долго сохранять серьез ность?

В комнате поднимается беготня, смех, возня;

наконец договариваются, что он от пустит коляску (потому что Райка не в силах думать о том, чего стоит каждая минута ожидания), а она приведет себя в порядок и оденется. Потом они пешком идут по городу. Он — красивый, улыбающийся, в белой паре из японского шелка, с розой в петлице;

она — хмурая, изможденная, бог знает как причесанная, в юбке, отвисаю щей сзади.

Случались и еще более невероятные и удивительные вещи: от него ведь можно было ожидать любых выходок!

Однажды он явился к ним утром, непроспавшийся, весь в пыли, но улыбающий ся, с крохотным ягненком на руках.

— Вы всегда говорите, что я бездельничаю и не зарабатываю, — заявил он со сме хом,— а я всерьез занялся торговлей и сельским хозяйством. Вот вам первые плоды моих трудов.

Только когда он сел и рассказал все по порядку, стало понятно, что с ним про изошло.

С двумя товарищами, под стать ему, Владо отправился во Врело Босне5. Здесь они пили и пели всю ночь напролет. («А что такое летняя ночь? Не успеешь оглянуть ся, ее уже нет».) На заре в наемной коляске двинулись обратно в Сараево и по доро ге встретили отару овец с молодняком, только-только появившимся на свет божий.

Коляска с трудом продиралась сквозь густую волнующую массу, от которой несло шерстью, молоком и пылью. Вначале это едва не испортило им настроение, но потом происшествие показалось забавным.

В душах молодых людей, возбужденных ночным звоном бокалов и струн, такие рассветы рождают тягу к подвигам. Нет ничего, что в подобные минуты не могло бы прийти им в голову и что они не были бы готовы осуществить немедленно. Один из друзей предложил купить сообща отару, пригнать ее в Сараево, продать, а барыши Бенбаша — предместье Сараева на берегу р. Миляцка, где в свое время существовала плотина и было создано искусственное озеро. Популярное место гуляний.

Врело Босне — ближайший к Сараеву лесной массив у подножья хребта Игман, где из нескольких род ников берет начало р. Босна, излюбленное место прогулок горожан.

поделить поровну. Все трое загорелись этой идеей. Пастух, который гнал отару, ска зал, что хозяин находится в Алипашином Мосту6. Добравшись до постоялого двора в Алипашином Мосту, они нашли там владельца овец, толстого и хитрого барышника.

Вначале тот решительно отклонил предложение веселых баричей. Но когда те взялись серьезно и настойчиво предлагать сделку, заломил несусветную цену. Покупка была совершена по фантастической цене, по меньшей мере на тридцать процентов выше рыночной. Молодые люди выложили все деньги, что были при них, купили шесть десят одну голову и одиннадцать сосунков и погнали отару в Сараево. Но уже доро гой пыл их поулегся, и они пожалели о случившемся прежде, чем вернулись в город.

День был как раз базарный, и они сразу свернули на скотный рынок. Только тут они увидели, что продать такое стадо оптом нелегкое дело. Наконец, вся эта история им осточертела, и они оставили слугу завершить операцию,— разумеется, с неизбежным убытком.

Райка и смеялась над легкомыслием юнцов, которым бы уже давно пора стать са мостоятельными людьми, и горько плакала над их безрассудным мотовством и заба вами. Все же она хотела знать, сколько они отдали за голову и во что выльется убыток.

Но Владо только смеялся и вместо ответа подносил к ее лицу безмятежного белого сосунка.

Ягненка оставили в доме, он сделался ручным и бегал по двору, как собачонка. К нему так привязались, что ни у кого не хватало духа заколоть его, и через некоторое время ягненка продали мяснику.

Потом наступил последний год жизни дядюшки Владо, двадцать третий. Год выдался мучительный — долги, тяжбы, конфискация, разорение и, наконец, болезнь.

Умер Владо в Дубровнике, в одном из отелей на другой день по приезде, в полном одиночестве, захлебнувшись кровью. Гостиничная прислуга растащила то немногое, что у него сохранилось от прежних времен. Даже для собственной смерти он избрал самый дорогой путь из всех возможных!

С тех пор Райка все больше отдалялась от людей, не отдавая себе отчета, как, зачем и почему она это делает. Самые близкие подруги встречались с ней все реже. К матери одно время еще приходили знакомые, но, заметив, сколько кофе и сахара ухо дит на их досужие разговоры, Райка стала запирать буфет, а ключ держать при себе.

Так прекратились и эти посещения. Только родственники с отцовской и материнской стороны в силу нерушимых семейных уз еще продолжали навещать их. Закон родства действует у нас и тогда, когда все прочее рассыпается. К тому же в наших семьях все еще живут по старинному правилу: «Свой своему поневоле друг». Родичи приходили мрачные, напуганные, заранее подготовленные к неприятным неожиданностям, кото рые их встретят и на этот раз. Дом, где некогда все сверкало, все дышало изобилием и теплом, которые создаются не столько достатком, сколько сердечностью и врож денным благородством, теперь из года в год становился холоднее и неприветней. Ни одна вещь из дома не вынесена, но все, что подвержено износу и что можно убрать, спрятано подальше от рук, ног, а по возможности и от глаз. Барышне казалось, что вещи, запертые в шкафах и сундуках, состоят с ней в заговоре против расточительс тва, те же, что находятся в употреблении, каждый день приближаются к гибели, ибо каждое прикосновение, каждый чужой взгляд что-нибудь да отнимает у них. Первые представлялись ей богатством, которое вдали от глаз растет и приумножается, а вто рые — открытым и незащищенным капиталом, который распыляется и тает, тратит ся и вызывает новые траты. Но и то, что оставалось в употреблении, необъяснимым образом менялось. Все вещи выглядели так, словно были в ссоре друг с другом. Нельзя сказать, чтобы дом стал грязным и запущенным, но он уже ничем не походил на бла гополучные дома, где все «поет» и сверкает веселой и здоровой чистотой, потому что Алипашин Мост — населенный пункт под Сараевом.

скряжничество — одна из тех человеческих страстей, которые со временем приводят к физической нечистоплотности. Пока здесь еще не изжили былой опрятности, но первые признаки перемен появились. В комнатах, вокруг каждой вещи незаметно сгу щалась атмосфера угрюмой скуки, ледяной, цепенящей тоски. Все, что было в доме, медленно, но верно, с каждым днем, с каждым часом утрачивало частицы света, жиз ненного тепла и затягивалось чуть приметной серой пеленой — предвестницей пыли.

С первого взгляда было видно: комнаты убираются лишь настолько, чтоб нельзя было сказать, что они не убраны;

ясно было, что от вещей не требуют ничего другого, кроме того, что отвечает их прямому назначению и без чего нельзя обойтись. Такой вид при нимают с годами кельи мусульманских и христианских монастырей или квартиры чудаковатых холостяков, живущих одной страстью, одной причудой. Подобные дома люди обычно обходят, а если заходят в них, то только по необходимости.

Помимо родственников, в дом еще долго приходили нищие. Надо сказать, что в те времена сараевские нищие составляли особую касту, какие есть в любом восточном городе.

Существование нищенского ордена, основанного, по сути дела, на освященном суеверии и хитром расчете, предоставляет богатым дешевое средство успокоить собс твенную совесть, а нищим — средство пропитания. Однако прежние поколения смот рели на это иначе. Для них нищие были «божьи люди», забота о которых долг всех и каждого. Малолетние сироты, убогие калеки от рождения, с протянутой рукой и бегающим взглядом, то злобным, то испуганным. Глухонемые, слабоумные, а также падшие женщины, которые не могут и, по общему убеждению и согласию, не долж ны трудиться. Дряхлые, но неунывающие старцы, обросшие бородой, в одеянии из сплошных заплат, с торбой за плечами и палкой в руке;

они похожи на самого госпо да бога из притчи, в которой он, переодевшись нищим, идет по свету искушать людс кие сердца, дабы узнать, кто достоин жить в достатке и счастье, а кто нет.

В богатых или просто имущих домах нищие выполняли роль своего рода добрых духов, являясь живым свидетельством прочности благоденствия и процветания дома.

Состоятельные люди видели в них подтверждение «неисповедимых, но вечных уста новлений божьего промысла», по которому у одних есть и будет все, а у других ничего нет и никогда не будет, хотя люди, ради Христа, уделяют им от своих щедрот.

По заранее согласованному порядку, они посещают дома в определенные дни и даже часы, получают свой крейцер или свой кусок хлеба — как бы долю богатства и достатков, которая принадлежит им по неписаному, но святому праву, и идут дальше, оставляя свое благословение — а оно отнюдь не пустые слова — и обостренное ощу щение счастья, ибо все, чем наградил господь и что люди и беды не смогли отнять, попадает теперь под защиту и охрану благостыни.

Нищенство у нас и по смыслу и по значению отличается от того, какое бытует в странах Западной Европы. Там нищие часто люди порочные, дармоеды и мошенники, ищущие себе жертв, в то время как здешние (по крайней мере, по нашим, восточным, представлениям) — сами жертвы, на плечи которых общество взваливает часть своих неизбежных бед и которые поэтому всеобщие заимодавцы, законно притязающие на свою долю счастья счастливых и богатства богатых. Подобное отношение к нищенству находится (или находилось) в самой тесной связи с представлениями наших горожан и торгового люда о человеческой судьбе, с нашим образом жизни и путями обогаще ния. Нищенство — необходимый, древний и устоявшийся способ обмена между иму щими и сильными, с одной стороны, и обездоленными — с другой;

неизбежный, ес тественный и привычный путь возмещения и исправления того, чего никаким другим путем люди не могли или не умели исправить. Поэтому нищенство по молчаливому и давнему уговору оправдывалось и почиталось благостным делом, равно необходи мым и тем, кто дает, и тем, кто принимает.

В доме Обрена Радаковича последние восемнадцать лет нищих встречали радуш но и оделяли щедро. Это было известно. Теперь и это изменилось. Правда, Барышня понимала, что с нищими она не может обойтись так же сурово и круто, как она обош лась с прислугой. Мать, уступавшая ей во всем, на этот раз долго упорствовала. В ее глазах подаяние нищим было святым делом;

с таким представлением она вышла из отчего дома и точно такое нашла в доме мужа. Она не допускала мысли, что этот свя той обычай может быть нарушен, пока в доме есть хоть корка хлеба. Поэтому Райка не могла одним махом покончить с этой традицией, но, как и все прочее, подаяния тоже взяла под свое начало.

Нищие сразу почувствовали ее руку. Она встречала их по-своему: холодно, сурово, определяя строгим взглядом, кто заслуживает милостыни, кто нет, отыскивая в лохмо тьях следы тайно хранимого богатства, а в физических недостатках — фальшь и при творство. Большинство нищих, знавших ее еще ребенком, здоровались с ней по-свойс ки, шутили или жалко улыбались, тщетно пытаясь вызвать улыбку на ее лице.

Когда Барышня убеждалась, что нищий действительно изможден и стар и, ста ло быть, предлога отказать нет, она закрывала перед его носом дверь и шла в кухню.

Здесь она брала кусок черствого хлеба и засохшей брынзы и направлялась к нище му. Но поскольку она только еще постигала трудное искусство бережения и скряж ничества, она вдруг спохватывалась, шагая по коридору, что может прийти нищий еще более нуждающийся, возвращалась в кухню и водворяла брынзу на прежнее место. Потом снова шла к двери с одним хлебом, но, оглядывая его по дороге, обна руживала, что он слишком велик, поворачивала в кухню, разрезала кусок пополам и половину клала назад в корзинку. Уже выходя из кухни с куском, который она наконец решалась отдать нищему, она вдруг вздрагивала, снова бралась за нож и отрезала еще ломтик. А протягивая хлеб нищему, она все время переводила взгляд с хлеба на его лицо, пытаясь по его выражению уловить, не обманулась ли она и не дала ли лишнего.

Любого повода было достаточно для того, чтоб прогнать нищего. Один забыл притворить за собой калитку, другой принес на босых ногах грязь и запачкал мощен ный белой брусчаткой двор — предмет зависти всех купеческих семейств в Сараеве.

Однажды она прочла в газетах, что в Париже в убогом жилище умерла нищенка, а после в ее соломенном тюфяке нашли двести пятьдесят тысяч франков. Это дало ей повод целую неделю с бранью гнать нищих, утверждая, что все они притворяются, а сами «спят на деньгах».

И так изо дня в день, из месяца в месяц. В конце концов произошло нечто неслы ханное и невероятное для купеческого дома, в котором еще были живые люди. Нищие начали приходить реже и реже, пока наконец не перестали появляться вовсе. Госпожа Радойка горько жаловалась, что «ни сирый, ни убогий не стучится в двери дома». Она часто стояла у окна, озабоченно и испуганно глядя на улицу, и собственными глазами видела, как знакомые нищие обходят их дом, будто он чумной или вымерший. Это представлялось ей тяжким и неискупимым проклятием, и она плакала и страдала из-за этого больше, чем из-за самых жестоких лишений, которые приходилось пере носить ей самой.

Таким образом Барышня обдуманно и непреклонно убирала со своего пути все, что, по ее мнению, мешало ей идти к конечной цели, которую она не раскрывала ни кому и которую и сама не видела еще достаточно ясно и отчетливо. Между тем по дошла пора, когда она могла вступить во владение капиталом, положенным отцом в банке на ее имя. В начале нового года Барышне предстояло получить двадцать тысяч крон от страхового общества в Триесте.

И действительно, в конце января пришел газда Михаиле, Райкин опекун, как всегда спокойный и нецеремонный, но настроенный торжественнее обычного, даже чуть растроганный. Он тяжело дышал — астма давно мучила его и мешала жить. Газ да Михаило пришел сообщить Райке, что общество выплатило ее обеспечение и ка питал положен на ее имя в банке «Унион».

Барышня приняла известие без малейшего волнения. Лишь морщинка меж бро вей углубилась, говоря о напряженной работе мысли.

Опекун выложил бумаги, подтверждавшие, что общество выплатило сумму сполна за вычетом лишь гербового сбора и семидесяти шести крон комиссионных.

Тут же он сказал, что общество, весьма внимательно отнесшееся к ее делу, надеется, что в сараевских газетах появится, как водится, благодарность за точную и аккуратную выплату.

— Пожалуйста, только с условием, что общество возьмет на себя семьдесят шесть крон комиссионных. Иначе я не согласна.

Газда Михаило в изумлении уставился на девушку, словно не веря собственным ушам и желая воочию убедиться, не ослышался ли он. Он попытался спокойно объ яснить ей, что обычай требует поместить в газетах благодарность и что это не имеет никакого отношения к комиссионным расходам, которые по всем правилам долж ны нести клиенты. Так поступают все, и общество этого вполне заслуживает;

и кроме того, ей, Райке, это не будет стоить ни гроша.

— Мне не будет стоить, зато обществу выгодно, вот оно и должно мне заплатить, если хочет, чтоб благодарность появилась в газетах.

Газда Михаиле ушел, кашляя и ломая себе голову над странностями этой девуш ки.

Благодарность в газетах не появилась. А газде Михаило подопечная подготовила новый, еще больший сюрприз.

Однажды, вскоре после этого, Райка зашла в лавку газды Михаило и, застав его одного, просто и кратко объявила, что решила воспользоваться законом, по которому она может, принимая во внимание особые обстоятельства, требовать признания свое го совершеннолетия в восемнадцать лет. Она перечислила основания, которые пред ставит суду: отягощенное долгами состояние, оставленное отцом, болезнь опекуна и его занятость собственными делами, преклонный возраст матери, находящейся на ее попечении, готовность и желание самостоятельно вести дела, которые бы в этом слу чае пошли живее и лучше. Нужно только его согласие.

Газда Михаило смотрел на нее усталыми и до времени поблекшими глазами — в них были удивление и обида. Сворачивая сигарету и глядя на свои пальцы, он кротко произнес:

— Хорошо, дочка, но разве ты недовольна тем, как я вел ваши дела до сих пор?

— Нет, крестный, боже сохрани! Но ты ведь и сам видишь, каково положение.

Я молодая, здоровая, зачем же тебе утруждать себя еще и нашими заботами? Я буду обо всем с тобой советоваться, но лучше мне самой вести дела. Это было и папиным желанием.

Газда Михаило смотрел на Райку, словно видел ее впервые, и усиленно искал в ее лице черты девочки, которую когда-то знал.

В конце концов он дал согласие. Обо всем остальном позаботилась Райка. Спустя шесть недель после разговора с опекуном адвокат принес постановление суда о при знании ее совершеннолетней.

Газда Михаило, когда ему сообщили об этом, принял известие спокойно, не вы казав неодобрения и скрыв озабоченность.

— Теперь,— сказал он ей тихо и торжественно, — закон дал тебе право управлять своим имуществом, но для меня ты по-прежнему как дочь, я тебя от своих детей не от личаю. Что бы вам ни понадобилось — совет ли, помощь,— ни в чем отказа не будет!

Имей это в виду.

Барышня поблагодарила, но ни словом не обмолвилась о том, как думает распо рядиться деньгами, полученными от страхового общества. В последнее время она все меньше говорила с опекуном о делах, теперь же стала просто избегать его. Она разго варивала только с теми, кто был ей нужен, и только о том, о чем хотела говорить сама.

Райка и раньше без особой нужды с людьми не раскланивалась, а когда получила свой капитал, вовсе перестала это делать.

Не только газда Михаило, но и директор банка Пайер, а также старейшие и ис куснейшие торговцы не могли надивиться тому, как тщательно Райка приняла свой капитал, как быстро, ловко и незаметно, по всем освященным традициями правилам торгового мира, его разместила. А Барышня шла своей дорогой — ее не смущали и не сбивали с толку ни лесть, ни укоры, не останавливали никакие предрассудки. Деньги стали приносить прибыль.

Но, по сути дела, они приносили прибыль уже и раньше.

В один прекрасный день было замечено, что Барышня давно уже не занимается ликвидацией дел отца и обеспечением дома, а ведет новые операции, ею же самой задуманные. Тем не менее ей по-прежнему во всем шли навстречу, принимали без очереди и с особым вниманием, как несчастную сироту Обрена Радаковича.

Однако когда ее капитал начал стремительно расти, у нее все реже возникала нужда обивать чужие пороги. За несколько лет она познакомилась с людьми, учреж дениями, делами;

теперь она могла самостоятельно следить за новостями и переме нами на сараевском финансовом рынке, причем не на большом и открытом, а на ма леньком, тайном и кипучем — скрытом от большинства людей, но хорошо знакомом несчастным и порочным людям, рабам высоких процентов и неумолимых судеб.

Словом, люди сами начали приходить к ней.

III Сараево 1906 года! Город, где скрещиваются влияния, смешиваются культуры, где сталкиваются разные уклады жизни и противоположные мировоззрения. Но всем этим разным и непохожим друг на друга сословиям, верам, народностям и обществен ным группам присуща одна общая черта: всем нужны деньги, и всем гораздо больше, чем они имеют. Прежде всего существует большая группа бедняков, не имеющих са мого необходимого. Их жизнь состоит из несбыточных желаний и вечной погони за деньгами. Но и те, у кого что-то есть или как будто бы есть, хотят большего и лучшего, чем то, что они имеют. Сараево исстари было городом, где без денег не проживешь, а теперь и подавно. Горожане, и без того унаследовавшие тяжелое бремя турецкой лености и славянской склонности к излишествам, восприняли теперь еще и австрий ские бюрократические представления об обществе и общественном долге, согласно которым репутация и достоинство человека определяются величиной бессмысленных и непроизводительных трат на пустые роскошества, часто безвкусные и нелепые.

Трудно представить себе другой город, где было бы так мало денег, так мало ис точников дохода и так велика жажда денег, так ничтожно желание и умение трудить ся и так многочисленны прихоти и капризы. Смешение восточных обычаев и европей ской цивилизации привело здесь к возникновению особого типа общества, коренная часть которого успешно соревнуется с пришлой в создании новых потребностей, но вых поводов для трат. Дедовские правила воздержания в бедных семействах и береж ливости в богатых полностью забыты. И если еще попадаются люди со старинными навыками умеренности, живущие строго по принципу: «Маленькая добычка, да боль шой береж — век проживешь», то они стоят в стороне от всякой общественной жизни как нелепые реликты давно прошедших времен.

Вот в таком обществе, где неутолимая жажда денег сплела невидимую, но густую и нерасторжимую сеть долгов и займов во всевозможных размерах и самых разнооб разных формах, Райка и приступила к созданию своего капитала. Людей, которым, как ей, нужно меньше, чем они имеют, можно было на пальцах перечесть;

тех же, которые испытывают постоянную нужду в деньгах или потому, что у них нет на хлеб насущный, или потому, что тратят они больше, чем позволяют средства, насчитыва лись тысячи. Не вникая глубоко в общественные отношения и не пытаясь установить действительные связи между причинами и следствиями, она делала выводы на осно вании того, что видела на поверхности явлений, как обычно поступают женщины и вообще люди, поглощенные одной великой страстью, а она относилась и к тем, и к другим. Очень скоро город и все, что так или иначе окружало ее, она стала считать своим охотничьим угодьем, забыв обо всем, кроме жажды добычи.

Еще в первые годы Райка принимала в отцовском лабазе тех, кому требовалась срочная ссуда. Поначалу дело выглядело скромно и невинно, но скоро стало разви ваться с ужасающей быстротой, особенно после того как она вошла во владение ка питалом и была провозглашена совершеннолетней. И пока Весо, не подозревая о ее планах, занимался розницей, торгуясь с мужиками из-за двух-трех лисьих шкур, Ба рышня начала входить во вкус «ростовой денежки», того холодного похмелья, которое греет и светит в сырых лавках ростовщиков ярче солнца и теплее весны. Когда дело разрослось и посетителей стало значительно больше, она стала принимать не только в лабазе, но и дома. Разумеется, последнее распространялось лишь на избранных, на иболее уважаемых и солидных клиентов.

В пустом и невеселом, холодном и неуютном доме, где не слышно было ни смеха, ни громкого говора, куда не заглядывали даже нищие, теперь появлялись новые, не обычные посетители. Здесь можно было наблюдать, сколь разнообразны типы людей, которых невидимыми нитями опутывают деньги, жажда денег.

В первое время приход каждого такого посетителя был для молодой девушки событием, к которому она готовилась и которое долго помнила, но со временем, когда число просителей так возросло, что стало ей в тягость, она принимала их все менее внимательно и вежливо, все более подозрительно и сурово. (Она быстро научилась распознавать среди посетителей людей, которых толкает на исступленные поиски де нег крайняя нужда или всепоглощающая страсть, и убедилась, что подобные люди настолько слабы, беспомощны и на все готовы, что с ними можно не церемонить ся. Это открытие она сделала неожиданно еще в самом начале своей деятельности и пользовалась им неукоснительно и смело.) Зимой и летом Барышня принимала в почти пустой гостиной за небольшим сто ликом, на котором не было ничего — ни книги, ни листка бумаги, — лишь старинная чернильница да дешевенькая ручка, сохранившаяся еще с гимназической поры. Сиде ла она на простом жестком стуле, а рядом стоял другой — еще меньше и жестче — для посетителей. Не топили здесь даже в самые лютые морозы.

— Раздеваться не надо,— говорила она в таких случаях и добавляла с злорадны ми нотками в голосе: — У меня не топят.

Поставив таким образом посетителя в наиболее неловкое и невыгодное для него положение, она спрашивала, чего он желает, таким строгим и удивленным тоном, словно тот ошибся адресом и обратился совсем не к тому, к кому его направили.

В большинстве случаев разговор действительно кончался тем, что посетитель, выложив Барышне все свои нужды, уходил с пустыми руками. Когда изредка кому нибудь удавалось склонить ее в свою пользу, разрешение дела откладывалось на сле дующий день. Назавтра на ее письменном столе появлялся листок бумаги с услови ями краткосрочной ссуды. Вексель, в зависимости от срока, предусматривал пре вышение суммы, выдаваемой просителю, на десять — тридцать процентов. Прочие условия находились в полном согласии с законом, то есть с его крайними граница ми. Оплата векселей происходила не в доме, а в лабазе у Весо или даже через пос редников;

часто это делалось весьма обходным путем у какого-нибудь менялы или у мелкого торговца, сидящего в полузаброшенной лавчонке, на вид пустой и убогой.

Ведь глубоко под видимой и бурной поверхностью общества, которое живет, тратит, наслаждается и транжирит, существует невидимая, стальная, тонкая и прочная сеть ростовщичества — безмолвная, безымянная и мощная организация тех, кто отка зался от всего лишнего и второстепенного и нашел путь к тому, что, по их мнению, единственно существенно и важно в жизни, кто одну свою страсть удовлетворяет за счет многочисленных мелких и крупных страстей и потребностей всего остального общества.

Но большинству посетителей так и не удается начать деловой разговор. Послуш ная необъяснимому инстинкту, Барышня прерывала человека на полуслове и своим сильным и звонким голосом объясняла, что его направили к ней по ошибке, что кое какие деньги у нее имелись, но она уже дала их взаймы друзьям. Проситель выходил из этой приемной, зимой — холодной, а летом — душной, расстроенный неудачей, но довольный, что освободился от этой крутой девицы с пронизывающим взглядом и рукопожатием атлета.

Лишь в исключительных случаях дело принимало другой оборот. И подобные случаи она помнила долго.

В один из февральских дней к ней вошла высокая красивая дама, в длинном паль то тонкого черного сукна с дорогим коричневым мехом на воротнике и рукавах. На голове — шапочка из того же меха. Белое нежное лицо с голубыми ясными глазами, мокрое от тумана, слегка зарумянилось на морозе. Она была иностранка, полька по происхождению, но выросла и жила в Боснии. Муж ее, хорват, служил чиновником.

Высокомерный, утонченный щеголь, он пользовался репутацией страстного игрока и большого любителя вина и веселых женщин. Барышня знала супругов в лицо, хотя и не была с ними знакома.

Молодая женщина начала разговор смущенно и неловко, но потом, откинув вся кую церемонность и всякое притворство, перешла к сути дела. Ее муж проиграл в карты в офицерском клубе большую сумму;

он дал честное слово, что выплатит ее в течение двадцати четырех часов. Она телеграфировала родителям и брату, у кото рого имелось предприятие в Польше. У нее есть другой брат, в Америке, он уже не раз выручал их в подобных обстоятельствах, но сейчас все упирается в срок. Сумма, собственно, не так уж велика — тысяча двести крон, — и они наверняка получат ее через неделю-другую, но деньги необходимо выложить на стол не позднее завтраш него утра. Мужем овладела мрачная апатия, и он грозит наложить на себя руки. Она должна спасти его и потому согласна на любые условия и проценты.

— Вас ввели в заблуждение, послав ко мне. У меня нет денег на такие цели. Что было, я раздала друзьям и теперь вот жду, когда они вернут.

Женщина приподнялась:

— Барышня, прошу вас. Мне сказали, что вы можете.

— Вам неверно сказали.

— Барышня, вы моя последняя надежда. Только вы можете спасти нас.

Райка встала было с места, желая прекратить неприятный и бесполезный разго вор. Но женщина, будто она только того и ждала, зарыдала в голос, всплеснула рука ми и умоляюще сложила их перед самым лицом ошеломленной Райки.

— Барышня, умоляю вас, как самого бога!

Барышня резко откинулась на спинку стула, а молодая дама, опустившись на пол, припала к ее коленям. Сквозь рыдания были слышны ее слова:

— Вернем все! Ради бога, спасите нас! Заклинаю, спасите!

После первого оцепенения Барышня высвободила колени, однако женщина как подкошенная упала к ее ногам и обхватила их выше щиколоток. Барышня вскочила оттолкнув стул.

Теперь она глядела сверху на скорченную у ее ног женщину, сотрясавшуюся от судорожных рыданий. И тогда она почувствовала, как в груди ее затрепетало что-то сладостное и теплое, словно второе, более сильное, сердце. Она было уже нагнулась, чтоб поднять женщину и успокоить ее, но потом передумала, отдернула протянутую руку и сказала неестественно тонким голосом:

— Перестаньте, сударыня... перестаньте! Вас ввели в заблуждение, уверяю вас.

Вам дорога каждая минута, и будет лучше, если вы, не теряя времени, обратитесь туда, где вы сможете получить деньги.

Прошло порядочно времени, пока несчастная женщина не поднялась, все еще бормоча:

— Барышня, умоляю вас... заклинаю, спасите нас! Он убьет себя!

Она повторяла это до самой двери, но там неожиданно выпрямилась, вы терла лицо, поправила волосы и вышла, не попрощавшись и не взглянув на Барышню.

Райка была смущена, в глубине души она ощущала словно бы легкий стыд. Но тут же навалились дела, и у нее не стало времени думать о красивой несчастной даме и беспокоиться о ее дальнейшей судьбе. Знала только, что муж дамы жив и здоров, так как спустя недели две после того визита она видела их на прогулке вдоль Миляцки.

Они шли рука об руку, крепко прижавшись друг к другу. Одинакового роста, похо жие, как брат и сестра, они были одеты самым изысканным образом, будто только что сошли с обложки модного журнала.

Но случалось и по-другому.

Однажды сухим и знойным летом в гостиной на жестком стуле оказался жан дармский обер-лейтенант Карасек, чешский немец. Он служил в городке неподалеку от Сараева, а веселый нрав его был известен во всех ночных кабаках, посещаемых офи церами. Из-за беспорядочного образа жизни и еще более беспорядочного состояния финансов его несколько раз переводили с места на место и наказывали, сейчас ему угрожала отставка.

Это был полный человек с крупными карими глазами и сильной, плотной шеей, не умещавшийся в своем черном мундире. От него исходил запах офицерского мыла, смешанный с коньячным перегаром. В правой руке он держал новые желтые лайко вые перчатки. Заговорил он по-немецки с той наигранной самоуверенностью, которая так свойственна алкоголикам:

— Барышня, мне нужны деньги. Большая сумма. Хотелось бы знать, каковы ваши условия. Две тысячи крон на три месяца. Полагаю, что гарантии, которые я вам пред ставлю, вас удовлетворят.

Однако Райка не дала ему досказать, каковы его гарантии, чтоб он не подумал, что они ее не удовлетворяют, и чтоб не затягивать разговор.

— Простите, сударь, но я не располагаю деньгами.

— Не располагаете?

— Не располагаю, сударь, и не располагала. Была у меня, и то давно, небольшая сумма, доставшаяся мне в наследство, но и ее я отдала взаймы. И это все.

Самоуверенность офицера таяла на глазах. — Все?

— Все, сударь!

— Все! — повторил офицер, переложив перчатки в другую руку и стиснув их еще крепче. — Какие бы условия вы мне ни предложили... я согласен на все.

— Очень сожалею, сударь, но у меня нет денег, и потому об условиях не стоит и говорить.

Офицер ничего не ответил, лишь судорожно мял в правой руке перчатки. На лысеющем темени выступили росинки пота. Остановившимся взглядом он смотрел куда-то в сторону, мимо Барышни, словно бы искал за ней другого человека. Чтоб прекратить тягостное молчание и освободиться от этого взгляда, Барышня поднялась первой. Ведь легче перенести любой неприятный взгляд, чем тот, который упорно устремлен мимо вас. Тогда встал и офицер, сконфуженно откашлялся, взял со стола фуражку, легко и неслышно стукнул каблуками:

— Что ж, прошу прощенья. Благодарю вас, Барышня! Прощайте!

На следующей неделе сараевский «Боснише пост» поместил краткое сообщение, набранное петитом, о том, что обер-лейтенант Карасек «скоропостижно скончался в Tap-чине, куда прибыл по делам службы».

Без особых расспросов Барышня узнала, что офицер отравился и что двое сара евских ростовщиков остались с безнадежными векселями на несколько сот крон. Она была довольна, что не дала офицеру денег;

тот, разумеется, заплатил бы мелкие дол ги, а остаток бы растранжирил и через.два-три месяца сделал бы то же самое, с той лишь разницей, что в роли основного кредитора выступала бы она. И все же ей было неприятно вспоминать об офицере, о его механических, безжизненных ответах, мерт венных и кратких, как эхо, о его невидящем взгляде. Долго после этого она нет-нет да и вспоминала обер-лейтенанта. Обычно это случалось в ту минуту, когда она отказы вала кому-нибудь в ссуде, произнося свое привычное: «Нет и никогда не было». Тогда ее внезапно охватывал страх, что человек сейчас встанет, стукнет каблуками и скажет:

«Что ж, прошу прощенья. Благодарю вас, Барышня! Прощайте!» Между тем человек поднимался по-другому, говорил другие слова, и тягостное воспоминание исчезало.

Барышня злилась на себя, старалась забыть офицера и все-таки не могла до кон ца освободиться от этого бессмысленного и мучительного страха и, провожая очеред ного посетителя, часто с содроганием ждала, что тот сейчас по-офицерски стукнет каблуками и скажет знакомые слова. Понадобилось много времени, чтоб этот случай совершенно изгладился из ее памяти.

Вначале в потоке посетителей еще выделялись и стояли особняком клиенты с редкой и любопытной судьбой, но с течением времени все они плотно слились в одну длинную и беспорядочную вереницу людей, в серую, безликую и безымянную массу, жаждущую денег.

Впрочем, Барышня скоро и сама убедилась, что так продолжать невозможно.

Она не могла принимать посетителей дома. Дело и без того получило огласку (прав да, говорили не вслух, а шепотом и только в определенном кругу). Старые друзья отца несколько раз предостерегали ее на этот счет. Тогда клиенты перестали появляться и в доме и в лабазе у Весо;

теперь их направляли на улицу Ферхадии, в крохотную лав чонку сараевского еврея Рафо Конфорти. Сюда шли те, кто «временно» находился в стесненных обстоятельствах и нуждался в небольшой ссуде «на неделю», то есть те, кто был готов по истечении недели за каждые десять крон вернуть двенадцать или, если это им не удавалось, за каждую просроченную неделю выплачивать еще одну крону с каждых десяти до тех пор, пока не будут погашены долг и проценты целиком. Эта была та самая смертоносная западня, которая мотам и людям, находящимся в острой нужде, представляется спасительной помощью и избавлением.

Посетителей принимал Рафо, хотя ни для кого не было тайной, что деньги, да ваемые здесь на таких условиях, принадлежат Барышне, равно как никто не допускал мысли, что они могут быть Рафины.

Рафо Конфорти, румяный, полный, до времени отяжелевший, вырос в нищей, многодетной семье портного;

поступив учеником в галантерейную лавку, он скоро на чал торговать от себя, хорошо одеваться и вынашивать смелые планы будущего обо гащения. Среди тогдашних сараевских евреев-сефардов он пользовался репутацией предприимчивого, хотя и несерьезного малого с чересчур живым и буйным вообра жением. Уйдя от галантерейщика, он завел на улице Ферхадии собственное дело. В маленькой, наполовину пустующей лавчонке торговали всем, чем придется. Обычно Рафо закупал партии устаревших, лежалых, но когда-то модных товаров и продавал их, широко пользуясь незнакомой в то время у нас рекламой, устной и письменной.

Товар он выкладывал на двух широких прилавках перед лавчонкой. Стены и окна сплошь увешивал красными и зелеными плакатами: «Пользуйтесь случаем! Снижа ем цены! Пользуйтесь случаем! Только сегодня!», «Дешевая распродажа! Не упустите случая!». А самую большую рекламу создавал сам Рафо. Толстый, краснощекий, улы бающийся, он кружился волчком, образуя вокруг себя водоворот смеха и гомона, и то и дело прикладывал к груди растопыренную ладонь, повторяя: «Честью клянусь! Да не видать мне счастья!» Что бы ни произошло в городе, какое бы слово ни обронил прохожий,— все для него было поводом для шутки, разговора, перебранки и рекламы.

— Не обманывай людей, Рафо! — бросит мимоходом какой-нибудь шутник, гля дя, как Конфорти нахваливает двум нерешительным покупателям старые галстуки.

— Что, что?

Рафо немедленно покидает клиентов, устремляется на середину улицы и, ударяя ладонью о ладонь, загораживает прохожему дорогу. Его черные испанские глаза зали вает влажное сияние, он потрясен до глубины души.

— Что? Мы обманываем? Мы? Да не видать мне счастья, если мы не продаем с десятипроцентным убытком! — кричит Рафо, говоривший о себе всегда во множест венном числе.

— Ладно, Рафо! Понятно! — отвечает прохожий, пытаясь продолжить путь, но Рафо хватает его за руки.

— Что понятно? Что понятно? Идем в лавку, я тебе покажу фактуру. Фактура скажет! А ну, давай спорить! Пятьдесят крон даю, пятьдесят моих бедняцких против твоих пяти купеческих, что торгуем себе в убыток.

Рафо подбегает к прилавку, театральным жестом подхватывает галстук и сует его под самый нос прохожему.

— Видишь? Да пусть он в дерьмо превратится, если не в убыток торгуем. Зайди, говорю, и посмотри фактуру, и, если я вру, все раздам народу даром.

Люди останавливаются, хохочут, наслаждаясь сценой, которая повторяется до вольно часто. Но всегда находится такой, кто видит ее впервые, и всегда кто-нибудь да раскошеливается.

Таковы были первые шаги Рафо Конфорти. С годами он остепенился, обрюзг и отяжелел, особенно после того как три года назад женился на девушке из весьма со стоятельного и очень почтенного семейства. Женился он тоже необычно. Живой юно ша приглянулся на одной еврейской вечеринке в Травнике красивой девушке, единс твенной дочке в семье. Родители не хотели и слышать о Рафо, и свадьбу пришлось справить уходом, без всякого приданого. Умыкнули девушку по всем правилам, со стрельбой (разумеется, в воздух), погоней и полицией. Молодым удалось добраться до Сараева, и родителям не оставалось ничего другого, как согласиться на их брак.

Теперь у Конфорти уже двое детей. Однако тесть окончательно их еще не простил.

Помогать помогает, но немного и только через третьих лиц.

Конфорти был одним из первых Райкиных клиентов в пору, когда он только за вел лавку. Вначале она ссужала его небольшими суммами, не очень доверяя ему и тре буя многочисленных гарантий. Но скоро выяснилось, что при всем своем шутовстве он не такой уж пустозвон и обладает гораздо большими способностями, чем казалось на первый взгляд.

Еще два года назад, в самом начале их знакомства, Рафо проявил себя человеком полезным и дальновидным.

В октябре 1908 года он зашел к ней однажды под вечер, чтоб попросить отсрочки очередного платежа.

Дни стояли необычайно ясные и погожие. Окно было открыто. Теплую ночь на полнял странный шум, вторивший их монотонным подсчетам. Воздух дрожал тор жественно и жутко. Во всех католических церквах били колокола. Воздушные волны от колокольного звона сталкивались и мешались с громкими и величавыми звуками гимна, который невидимая толпа распевала на центральных улицах, во тьме теплого, почти летнего вечера.

Барышня прислушалась.

— Слышите? Вы знаете, что это такое? — спросил Рафо тихо и взволнованно, подавшись в сторону, откуда доходил шум.

— Да, знаю... аннексия,— ответила Барышня довольно равнодушно.

— Да, объявили аннексию Боснии и Герцеговины, но сразу же началась мобили зация, Teilmobilisation7. Войска направляют на сербскую и русскую границы. Теперь самое время покупать дукаты.

— Да это все знают и все делают.

— Нет, видите ли, это не совсем так,— прервал ее Рафо,— не совсем так. Не все об этом знают, а из тех, кто знает, не все делают. Люди глупы, Барышня, а к тому же ленивы и нерадивы. Да и мало у кого есть наличные деньги. Вот и я знаю и вам говорю, а покупать не покупаю — не на что. У вас деньги есть, Барышня, заклинаю вас, купи те как можно больше золота, раз вам бог дал и вы можете. Пустите всю наличность, не пожалеете. А через месяц посмотрите, будет война или нет. Если будет, оставите золото у себя вместо бумажных денег, а нет — продадите с прибылью. Послушайтесь меня, говорю вам как друг, не пожалеете. Если хотите, и я могу для вас купить. И без всяких условий, сами потом решите, смотря по барышам.

Конфорти говорил, взволнованно размахивая руками, глаза его сияли и от воз буждения чуть косили, он страшно сожалел, что сам не располагает деньгами на это прекрасное и верное предприятие.

И Барышня потихоньку, с большими предосторожностями стала скупать дука ты, больше всего у мусульманок.

(Позднее она жалела о своей осторожности и медлительности.) Покупал ей ду каты и Рафо. А примерно в январе следующего года, когда кризис, вызванный аннек сией, достиг своей высшей точки, Рафо, как хорошая легавая, неожиданно дал знак продавать золото. Барышня колебалась, упиралась: цена на золото продолжала неук лонно расти. Но Рафо нетерпеливо и настойчиво советовал ей спустить его как можно скорее, потому что через неделюдругую всем будет ясно, что до войны дело не дойдет, и тогда цена на дукаты начнет быстро падать. Барышня выбрала средний путь, на ка кой часто становятся женщины и трусливые натуры,— одну часть продала, получив тридцать — сорок пять процентов барыша, а другую на всякий случай попридержа ла. Через две недели цена на золото действительно стремительно упала, но ей все же удалось спустить остальные дукаты с десятью — пятнадцатью процентами прибыли.

Это снизило средний процент барыша от всей операции, но в то же время показа ло, что на Конфорти можно положиться. За комиссию Барышня заплатила ему один процент.

Вот этот самый Рафо теперь, в начале 1910 года, взял на себя переговоры с Райки ными клиентами. Около его лавки давно уже нет гама и крикливых афиш, и живет он отныне не шумными распродажами, а шепотными сделками, невидными и неслыш ными. В лавке есть товары, есть и молодой приказчик, но главным делом занимается Частичная мобилизация (нем.).

сам Конфорти. Он сидит за стеклянной перегородкой, где стоят письменный стол, ма ленькая печка и большой несгораемый шкаф. Сюда приходят люди, которым нужна срочная ссуда, шепчутся с газдой Рафо, оставляют под залог драгоценности или вексе ля, получают деньги и выходят с чувством огромного облегчения. Таковы все моты — когда, гонимые нуждой или страстью, они находят то, что им нужно, им кажется, что все мучающие их проблемы решены кардинально и навсегда.

А раз в месяц Рафо, коротконогий и грузный, отправляется на другой конец го рода, к Барышне. Это самый длинный путь, который он проделывает, и настоящий подвиг, подобно тому как расчеты с Барышней — самая тяжелая часть его работы.

Ибо при расчетах с Барышней, которая, как клялся Рафо, «видит все насквозь», не помогают ни клятвы, ни божба, ни самые искренние заверения, ни самые выразитель ные жесты,— она верит только точным и реальным цифрам.

Балканская война 1912 года принесла новый кризис и одну из тех перемен, при которой одни теряют, а другие выигрывают. Барышня и на этот раз была в числе тех, кто выиграл. На паях с Конфорти она снова провела несложную и выгодную опера цию с дукатами, которые они скупали у вдов и сынков турецких бегов, привыкших жить на широкую ногу, не работая и не зарабатывая. Куш, однако, теперь сорвали гораздо меньший, так как границы нынешнего кризиса не были столь резко обозна чены — с началом, очевидным для всех, и концом, легко предсказуемым;

путаный и скрытый, кризис проникал во все области жизни, вроде бы исчезал, снова появлялся, и конца ему не было видно.

Годы проходили для Барышни быстро и незаметно. Время мучит и изнуряет лишь тех, кто занят мелкими заботами о собственной персоне и собственных удоволь ствиях, но оно пролетает незаметно для тех, кто, забывая о себе, отдается любому, превосходящему его силы делу. А когда человек живет смелой и несбыточной мечтой, время и вовсе перестает для него существовать.

А Барышня уже много лет живет одной великой мечтой, затмившей и сделав шей второстепенным все остальное в ее жизни. Ее давнишнее желание — отомстить, рассчитаться за отца. Раз она не в силах была спасти его, она по крайней мере, не оглядываясь по сторонам, не жалея ни себя, ни других, будет выполнять отцовский завет так, как она его поняла. Эта ее мечта, неприметно для нее самой, с течением времени росла и изменялась — менялись цели, к которым стремилась Барышня, и средства, которыми она пользовалась. Теперь у этой мечты было даже имя, она зва лась: Миллион.

Как-то Райка прочла, что один американский миллиардер, бывший некогда продавцом газет, сказал: «Надо добыть первый миллион, дальше все просто. Лишь тот не миллионер, кто не хочет им быть. Надо хотеть. В этом все дело». Легкомыслен ное и, возможно, выдуманное газетное сообщение озарило и вдохновило Барышню.

То, к чему она издавна стремилась и о чем мечтала, получило вдруг свое наименова ние. Миллион! Вот что светило ей теперь как звезда, которая не гаснет ни днем, ни ночью, ни даже во сне. Устремив взор к этой далекой золотой цели, она трудилась и скопидомничала, мечтала и грезила в своем пустом доме, становившемся все более похожим на могильный склеп. До цели далеко, очень далеко, но тем слаще бере женье и важнее любой прибыток. Немногие люди находят в себе силы и в мире — возможности идти к этой цели, но неизмеримо меньше тех, кому дано этой цели достигнуть. Она это хорошо понимала, но в то же время знала и чувствовала, что значит идти такой дорогой. Ни один из тех, кто окидывал ее на улице изумленным взглядом или судачил о ней с соседями, даже не подозревал о ее мечте. А Барышня, живя ею одной, проходила мимо людей как мимо покойников. Из всего того, что происходило и около нее, и в большом мире, что двигало людьми, в том числе и са мыми ей близкими, что вызывало какие-то перемены и события в странах и народах, она слышала и воспринимала лишь то, что было связано с ее мечтой — бесконеч ную, сложную, вечную перепалку приходов и расходов.

Для нее давно уже существовало два мира, совершенно различных, хотя и связан ных друг с другом. Во-первых, наш мир, тот, что весь мир зовет миром,— шумная и необозримая земля, люди со своими судьбами, инстинктами, стремлениями, думами и верованиями, со своей вечной потребностью строить и разрушать, с непостижи мой игрой взаимного притяжения и отталкивания. И во-вторых, мир денег, царство наживы и накопительства, невидное и тихое, лишь немногим известное, бескрайнее царство безмолвных битв и вечных замышлений, в котором властвуют два немых бо жества — счет и мера. Неслышный и невидный, этот другой мир ничуть не меньше, ничуть не однообразней и ничуть не беднее первого. И в нем есть свое солнце и звезды, свои рассветы и сумерки, свои взлеты и падения, свои урожаи и недороды, и им двига ет великая таинственная сила глубокого жизненного начала, на котором все зиждется, вокруг которого все вращается и о котором простой смертный может только подоз ревать и догадываться. И это темное подпольное царство она считала лицом мира, а первый — его изнанкой.

В нем проходила ее действительная жизнь, ему принадлежала она всем своим существом. А в нашем мире ее жизнь во многом напоминала жизнь аскета, давно и прочно установившего мистическую связь с неким божеством и целиком себя ему посвятившего, — он еще вынужден ходить среди нас, но это явление временное и пре ходящее;

ходит он легко и свободно, с неизменной улыбкой на губах, ибо для него все, что лежит за пределами его мира, заслуживает лишь улыбки, с какой взрослые смот рят на детские игры и забавы.

И действительно, события, которые приносили с собой дни, месяцы, годы, для Ба рышни были только невнятным звуком и далеким туманом. Ее связи с миром и людьми свелись к минимуму, который определялся необходимостью. Давно были отвергнуты последние претенденты на ее руку. Несмотря на ее замкнутый характер и странную манеру одеваться, и в ее доме, по крайней мере в первые годы, появлялись женихи. Их было несколько, совсем разных,— начиная с учителя арифметики, скромного и застен чивого человека, кончая торговцем, молодым вдовцом с двумя детьми. В одном лишь судьба их оказалась одинаковой: Барышня отказала всем, коротко и без долгих разду мий, не обращая ни малейшего внимания на укоры матери и опекуна.

Точно так же она давно прекратила всякие сношения не только с досужей моло дежью, но и со своими замужними сверстницами. А своим образом жизни и поведе нием оттолкнула от себя всех родичей. Они перестали приглашать ее к себе, ходить к ней и, если бы не мать, вообще не переступали бы порога дома. Барышня не пыталась скрыть своего полнейшего равнодушия к ним, к их мнениям и словам. А думали и говорили они о ней скверно, бранили ее поведение, болезненную скупость, позорное ростовщичество. Тетка Госпава, низенькая, полная, грубоватая и шумная женщина, арбитр и рупор всех Хаджи-Васичей, а также дюжины родственных домов, на семей ных сборищах обычно говорила так:

— Не знаю, что выйдет из этой девочки. Растет, как дичок, вдали от дороги, ни кому от нее и тени нет. Не знаю, не знаю! Как у таких родителей могло уродиться этакое?

Говоря о Райке, родичи не переставали спрашивать себя, в кого она пошла. И при этом всегда вспоминали ее прадеда по матери, покойного газду Ристана.

Еще были живы люди, которые помнили этого де-родного и гордого старика с холодным взглядом и цепкими руками;

в жизни он ценил только две вещи: деньги и свое доброе имя, а имя он снискал себе главным образом скряжничеством. Когда его просили о чем-нибудь по дружбе, он отвечал: «Да разве ты мне друг? Друг тот, кто у меня ничего не просит». Он сам ежедневно отправлялся на базар и покупал все припасы для дома. И гордился не столько своим солидным и весьма разветвленным делом, сколько тем, что никто лучше него не умел купить дешево да сердито и что не родился еще тот крестьянин или горожанин, который сумел бы его провести. Когда он шел на базар за яйцами, он брал с собой специальное железное колечко: яйцо, проходившее в него, откладывал в сторону. И пока он перебирал яйца в крестьянской корзинке, лавочники с почтением показывали своим сыновьям и приказчикам на су рового и непреклонного старика:

— Видел, как дело делают и деньги наживают?

Однако газда Ристан, при всей своей бездушной скупости и алчности, умел, ког да этого требовали обстоятельства и честь дома, тряхнуть мошной, принять гостей с такой широтой и радушием истинного хозяина, что его грош, казалось, весил боль ше, чем иной дукат. А Райка жалась и скряжничала, не глядя ни на обычаи, ни на родовую честь, и скорее смахивала на польского еврея, чем на девушку из почтенного купеческого дома. С тех пор как стоит Сараево, никто не помнит, чтоб женщина сама вела дело, распоряжалась деньгами, ценными бумагами и была вот такой бережохой и выжигой. Такого никогда не бывало ни среди православных, ни среди католиков, ни среди мусульман. «Надо же, чтобы этой печальной новиной и великим позором судьба покарала нашу семью»,— говорили озадаченные родственники. Больше всего ей ставили в упрек обращение с матерью. Кое-кто даже уговаривал старую хозяйку бросить дочь и перейти к родным, но она не захотела — так и сидела безвылазно в своей комнате, напуганная и одинокая, до времени состарившаяся, угасая, подобно бесправному и безгласному невольнику. На праздники ее навещала какая-нибудь ста руха родственница или приятельница, и она тихо и бесслезно плакала, но никогда ни на что не жаловалась.

В городе за Райкой утвердилась нимало не лестная и редкая репутация — снача ла странной и безобразной девочки-чудовища, а затем барышни-ростовщицы, чело века без души и сердца, своего рода феномена, что-то вроде современной ведьмы.

Еще в первые годы после смерти отца, сводя вместе с Весо баланс, Райка урезала все расходы на благотворительность, которые при жизни газды Обрена были доволь но значительны. И с каждым годом продолжала их урезывать, пока однажды не ре шила вовсе от них отказаться. Весо, не одобрявший и многих других поступков Райки, на этот раз решительно воспротивился:

— Нельзя так, Райка, человек не один на земле, нельзя без людей жить.

— Можно, раз нужно. Нет денег, и все.

— Погоди, деньги ни у кого на полу не валяются, но, если уж так заведено, надо дать.

— Вот ты и давай.

— Я-то дам. Но и ты должна дать. Для твоей же пользы советую!

— Благодарю за совет. Мне лучше знать, что я могу, а что нет.

Ее ледяное спокойствие приводило маленького человека в ярость.

— А мне все кажется, ты сама не знаешь, что говоришь.

— Знаю прекрасно.

— Ну так не знаешь, что о тебе говорят.

— Меня это не интересует.

— Вот и видно, что ума у тебя меньше, чем ты думаешь. Был бы жив покойный хозяин...

— Ты прекрасно знаешь, почему его нет в живых.

— Погоди. Я все помню, но ты ведь ни в чем не знаешь меры. Вечно прячешься за предсмертный завет отца, но то, что я вижу, это не благословение, а проклятие. Мно гих твоих поступков покойный газда никогда бы не одобрил, не мог он этого желать и требовать! Просто полюбились тебе деньги, поработили они тебя, взнуздали;

при крываешься отцовской волей да именем, а сама потакаешь своей причуде. Попомни мои слова: деньги еще не всё. Плох купец, что честью платит за богатство. Пусть хоть миллион добудет, слишком дорого он ему встанет.

Барышня высокомерно, с горьким презрением окинула взглядом этого карлика, который осмеливается ей говорить о миллионе. А Весо продолжал с металлом в голо се, который появляется у низкорослых и безусых мужчин в минуты гнева:

— Можешь думать что хочешь и поступать как тебе заблагорассудится, как ты и раньше поступала, но я говорю тебе: плохо твое дело, и ты еще раскаешься в том, что натворила, да боюсь — поздно будет! Думаешь, ты первая открыла, как из одного гро ша сделать два? Много было таковских, но никто не помнит, чтоб такая деньга долго продержалась. Раньше, позже, а дьявол свое возьмет.

Подобные ссоры повторялись часто, но ничто не могло убедить Барышню и за ставить ее отступиться от своей цели. И те, кто собирал по сараевским лавкам пожерт вования в пользу благотворительных и патриотических обществ, из ее лавки и ее дома выходили с пустыми руками.

Она упрямо отказывалась давать хоть кому-нибудь что-нибудь. Скоро в сара евских газетах стали появляться заметки, явно намекающие на ее способ обогаще ния.

«Српска рийеч» поместила статью о том, что некоторые потомки основателей и покровителей ряда сербских заведений в Сараеве пренебрегли прекрасной традици ей и, по-грязнув в меркантилизме и гнусном себялюбии, забыли о своем долге перед народом и народными обществами. Социал-демократическая газета «Слобода» от крыто обрушилась на Барышню, когда та отказала в пожертвовании на больных детей рабочих, и назвала ее «Шейлоком в юбке».

Газда Михаиле, ее бывший опекун и директор банка Пайер уговаривали Райку опомниться, дать хоть безделицу, как делают все, и вообще не чураться людей, не от гораживаться от всего света. Однако Барышня твердо продолжала держаться своего образа жизни, идти своей дорогой, с полнейшим равнодушием относясь к людскому мнению, не имея ни времени, ни охоты о нем размышлять.

А годы шли. Барышня до времени приобретала все более законченный вид рез кой и чудаковатой старой девы жизнь ее проходила между домом и лавкой, вся в за ботах о деньгах и денежных операциях, без развлечений и общества, без какой-либо в них потребности. Единственное место, куда она ходила регулярно, не преследуя дело вых целей, была могила отца. Каждое воскресное утро, не глядя на погоду, она шла на кладбище в Кошево. Мать она никогда с собой не брала.

Люди уже привыкли к ее странному облику, который особенно резал глаз в пого жие, солнечные дни, когда улицы заполняла оживленная, празднично разодетая тол па. Высокая, хмурая, с мужской поступью, она и манерой держаться, и платьем резко отличалась от нарядных женщин, неумолчно щебечущих на прогулке или по дороге в церковь. На ней всегда один и тот же темно-серый костюм мужского покроя, на го лове — допотопная черная шляпа, на ногах — стоптанные туфли на низком каблуке.

Люди на улице и даже на самом кладбище провожали ее косыми, испытующими или откровенно любопытными взглядами, но ей до них было столько же дела, сколько до чужих покойников, лежавших на кладбище.

А стоило ей сесть на скамеечку перед отцовской могилой, как тут же захлопыва лась последняя дверь, отделяющая ее от людей. Здесь ничто не нарушало ее одино чества.

Кругом тихо. Города не видно, потому что кладбище расположено в глубокой долине среди зеленых холмов. Время от времени тишине вторит (вторит, а не наруша ет ее) далекий мягкий звон колоколов городских церквей, горизонт чуть разнообразят белые летние облака, степенно и величаво проплывающие по небу. Но Барышня всего этого не видит. Она видит только могилу.

Могила обложена дерном и окаймлена белым камнем;

в головах — небольшая мраморная плита с крестом, перед ней роза, посаженная в землю прямо в горшке.

Сквозь зелень на плите можно прочесть сделанную золотом надпись: «Здесь покоится Обрен Радакович, торговец. Преставился 45-ти лет от роду».

Долго, пристально и неотрывно смотрит Барышня на эту надпись, пока в гла зах у нее не зарябит и буквы, смешавшись со слезами, не сойдут со своих мест и не превратятся в золотые искорки. Тогда она опускает глаза и погружается в себя, ста новясь недоступной для внешнего мира. Уйдя от него, она разговаривает с могилой.

В согнувшемся, скрюченном теле неудержимой волной поднимается нежность — чу десная, невидимая, но могущественная сила, которая живет в женщинах, этих слабых созданиях, и пробивается в самых разных формах, порождая и губя жизни и судьбы.

Задыхаясь от нахлынувших чувств, Барышня прерывисто дышит в сжатые кулаки и проникновенно шепчет:

— Отец! Отец! Отец!

В переливах голоса, когда она произносит это простое слово,— все ступени не жности, сострадания и жалости, на какие только способна женщина в разных обсто ятельствах и в разные периоды своей жизни. Однако вслед за первым взрывом долго скрываемых и нерастраченных чувств является мысль — простая, сильная и неумоли мая, как холодный ангел с огненным мечом в руке.

Отца, вечного и единственного предмета ее нежности, нет. Он убит подло и без наказанно, убит, потому что не умел защищать и беречь свое, потому что потакал своему жалостливому сердцу, считался с людской честью и достоинством, по-рыцар ски храбро и безрассудно помогал в беде любому, входил в положение каждого, пока однажды, взглянув наконец на себя, не обнаружил, что у самого ничего нет. Это его судьба, и это ее жизнь;

так случилось, что ее жизнь оказалась неразрывно связанной с его смертью.

Здесь Барышня обычно поднимала голову, подавляла в себе все чувства, успокаи валась и, устремив сухие глаза на мраморную плиту, начинала свой безгласный отчет могиле. Она мысленно отчитывалась перед ней во всем, что сделала в течение недели, а также рассказывала и поясняла свои планы на следующую неделю, требуя одобре ния сделанному и благословения задуманному.

В полдень она поднималась и шла назад, в город. Улицы тогда бывали особенно оживленными, и ее странная фигура еще сильнее бросалась в глаза, но она шла, ни на кого не глядя, и лишь про себя говорила: «Вот те люди, что убивают добрых и чес тных и пресмыкаются перед черствыми и наглыми». Ободренная утренней беседой, она чувствовала, как душу ее наполняет спокойной силой равнодушное презрение к толпе,— ведь уже сейчас люди не могут ей ничего сделать, и они непременно падут к ее ногам, когда она окажется в своей крепости, имя которой Миллион. Барышня шла решительной походкой, и ей чудилось, что она не только в мыслях своих выше этой убогой мятущейся толпы, но что она и в самом деле ступает по ней, как по муравей нику.

IV Воскресенье 28 июня 1914 года ничем не отличалось от всех предыдущих вос кресений, разве только какой-то сонливой вялостью, с какой Барышня собиралась на кладбище. Она дольше обычного простояла у открытого окна, глядя на противопо ложный берег Миляцки с ее зелеными кручами. С неба еще не ушли румяные отсве ты зари, и над городом стояла утренняя свежесть, но на другом берегу Миляцки, на набережной, было уже оживленно. Сновали пешеходы, громыхали коляски, с шумом проносились автомобили — в них сидели люди в ярких парадных мундирах, которые, казалось, расцвели на летнем солнце. Барышня смотрела на улицу, но все проходило мимо ее сознания, как мутный сон. Она была поглощена другим, более жизненным видением, видением приснившегося ей этой ночью сна. И, стоя у окна, глядя на про сыпающийся в сиянии летнего дня город, она еще жила этим невыразимо сладостным сном, расплывчатым и несвязным. Она не могла бы пересказать его, дать в нем отчет даже самой себе, но с той ночи, когда она его впервые увидела, этот сон не выходит из ее головы ни днем, ни ночью, и особенно он ярок утром, когда впечатления от ночных видений еще не тронуты и не стерты дневной сумятицей.

Не впервые ей снился сон о сне ее жизни — Миллионе. С разной силой и в разных вариантах не единожды за последние годы виделось ей ночью одно и то же: ее состоя ние достигло миллиона и тут же за него перевалило. И каждый раз, как и в минувшую ночь, она чувствовала при этом, что всю ее заливает и пронизывает упоительное теп лое сияние. Неиссякаемый источник этого сияния, которое приносит столько радости и счастья, был в груди — где-то под самым горлом, и, когда она клала на это место руку, а потом подносила ее к глазам, ей чудилось, что рука отливает золотом и сереб ром, что это сияние — не жидкость и не газ, а что-то среднее между ними и что оно, словно некая добрая и могущественная сила, поднимает человека над землей, защи щает и охраняет его от всевозможных бед и унижений. Омытая и пронизанная этим сиянием, она и не ходит и не летает;

ее парение — где-то между горделивой поступью и чудесным полетом. Миг, когда, ощутив себя владелицей миллиона, она почувство вала, что отныне она уже не разделяет судьбы большинства людей, что она теперь не подвластна законам борьбы, которая изматывает и губит недостойную чернь, был мигом полного счастья. И весь следующий день она жила под впечатлением этого сна, и на всем — на мыслях, на счетах, на окружающих ее предметах, на ней самой — ей мерещились время от времени отблески таинственного и прекрасного сияния, только очень быстрые — быстрее молнии, так что о них можно скорее догадываться, чем их увидеть.

Вот и сегодня выдалось такое утро. Барышня, одетая, дольше обычного стояла у открытого окна;

хотя она давно проснулась, она с трудом освобождалась от власти своего сна и все не решалась приступить к делам, которые принес день;

сейчас она походила на других женщин и девушек, что проводят время у открытого окна, погру зившись в мысли о радостях или горестях любви.

Глядя на оживление, царившее на противоположном берегу реки, она вспомни ла, что на днях в газетах писали о прибытии в Боснию престолонаследника Франца Фердинанда и о приготовлениях в Сараеве к его встрече. Собственно, самого сообще ния она не читала, просто на первой полосе ей бросились в глаза крупные заголов ки приветственных статей. В отличие от прочих людей, первые страницы газет она просматривала мельком, внимательно же читала только последнюю, где помещались объявления об аукционах, распродажах и займах, об изменениях курсов ценных бу маг и валюты. На сладостное воспоминание о ночном сне, заставившее ее недвижимо стоять у окна, черной тенью легла мысль о газетах. Она никогда их не любила, всегда страшилась их, как чего-то ненужного и опасного, а в последнее время совсем возне навидела И, как мы видели, не без оснований.

Настроение сразу испортилось. Барышня отошла от окна и стала собираться на кладбище.

Она вышла из дому и, подойдя к мосту, увидела на другом берегу вереницу автомобилей, расцвеченную яркими пятнами парадных офицерских мундиров. Ав томобили мчались по набережной к центру города. Пока она переходила мост, они уже скрылись из виду. А когда она вошла в узкую улицу, на которой находились два высоких правительственных здания и которая выводила на Кошев-ское шоссе, из города донесся сильный глухой взрыв. Барышня подумала, что в автомобильной процессии мог быть престолонаследник и что это, наверное, артиллерийский салют в его честь.

На кладбище она пробыла, по обыкновению, до полудня. На обратном пути ей показалось, что улицы как-то странно оживленны и что люди стремительно разбега ются по домам. Но это наблюдение занимало ее всего лишь минуту, и она тут же за была о нем. Углубившись в свои мысли, опустив глаза в землю, ни на кого не обращая внимания и не видя ничего вокруг, она той же дорогой вернулась домой, не заметив, что на обоих балконах правительственного здания развеваются черные флаги, кото рых утром, когда она шла на кладбище, не было.

Лишь только они с матерью кончили свой скромный воскресный обед, в воро та постучали. Это был Рафо Кон-форти. Удивленная неожиданным визитом в столь неурочное время, а еще больше необычным видом и поведением Рафо, Барышня, не здороваясь, ввела его в дом.

— Видите, Барышня, видите, что случилось,— взволнованно повторял он, и глаза его растерянно бегали.

— Что такое?

— Как? Вы не знаете? Не знаете? О-о-о, произошло несчастье, Барышня, несчас тье для всего мира. Покушение. Убили эрцгерцога и эрцгерцогиню, жену эрцгерцога, и еще нескольких человек.

Рафо говорил возбужденно, руки у него дрожали, и от собственных слов в глазах стоял страх.

— Да кто убил? Каким образом? Когда?

— Ах, какой-то сербский школяр8. Гимназисты, студенты, а убили здесь вот, на на бережной, у Латинского моста, обоих. Помилуй бог, помилуй бог! — вздыхал Рафо.

С минуту молчали.

— Собственно, я пришел сказать вам, Барышня, чтоб вы были осторожны, в лавку не ходите, берегите и себя и госпожу, потому что неладное готовится, нелад ное...

— Да что нам кто сделает, газда Рафо, двум несчастным женщинам! Нас это все не касается, вы же знаете.

Рафо нетерпеливо отмахнулся:

— Знаю, что не касается, да видите, что творится. Страшное дело! Тронфольгер!9.

В городе всякое говорят. Помилуй бог! — И, пригнувшись к ней, испуганным шепо том добавил: — Народ поднялся, грабят, палят. Католический священник в пропове ди призывал все сербские лавки порушить. И домам грозил, говорят. Помилуй бог.

Люди рассказывали. Мне жалко вас и госпожу, потому и пришел вас предупредить.

Лучше всего, Барышня, сидите дома. И видеться нам не нужно, пока неурядицы не кончатся. Понимаете? Сидите и молчите. Мол-чи-те! А я пришлю человека на случай, если у вас в чем нужда будет.

Так Рафо и простился — со страхом в глазах, приложив палец к губам.

Только оставшись одна, Барышня почувствовала в душе смятение. Ни слова не ска зав матери, она подошла к окну и стала смотреть на противоположный берег Миляцки.

Все было на своем месте, как и прежде, людей не меньше и не больше, чем в обычное воскресенье в эту пору, и тем не менее набережная казалась ей теперь какой-то пре Ах, какой-то сербский школяр. — Имеется в виду Таврило Принцип, близкий товарищ Андрича в годы юности. Их сближала, в частности, любовь к литературе и страсть к чтению, они одновременно начинали пробовать свои силы в поэзии и оба стали членами национально-патриотической организации «Молодая Босния».

В гимназические годы Андрич был одним из основателей и руководителей, как писал он в своей автобиографии, «тайной молодежной группы, которая поддерживала связи с подобными студенческими организациями в Белграде и видела свою задачу в расширении и укреплении идеи освобождения среда сербской и хорватской молодежи».

Вспоминая о годах своей молодости, Андрич писал: «В моей памяти эти времена светлые и далекие. Словно какая то всепоглощающая страсть, словно лучшая часть жизни» (1934).

Престолонаследник (нем.) ображенной, новой: в воздухе был разлит страх и неизвестность, хоть она не могла бы объяснить, откуда это и почему.

Вторая половина дня в воскресенье всегда тянется дольше, чем в будни, но сегод ня она тянулась особенно долго.

Наконец солнце, утонув в собственном пламени, спустилось за деревья под Ху мом. Барышня не разрешила зажечь в доме свет и села вместе с матерью у отворен ного окна. Воздух был еще напоен ароматами знойного дня и пыли. Раздавался глу хой погребальный звон колоколов. Его перекрывали резкие, пронзительные, словно железные удары большого колокола католического собора. Теперь Райка вынуждена была сказать матери, что произошло и какая угроза нависла над сербскими домами и лавками. Сердобольная старая госпожа заплакала, как плакала она, впрочем, и по другим, менее значительным поводам. Барышня утешала ее небрежно и рассеянно, и та продолжала плакать. Гул колоколов доносился с далекой Ваньской горы и из Конака, а в коротких интервалах крутые горы под Сараевом отзывались протяжным и странным эхом, как бы отвечая этой металлической музыке смерти и смятения.

Время от времени в эти звуки врывался дружный и слаженный рев толпы, которая где-то в центре города возвещала одним славу, другим — погибель. Спускался мрак, наполненный духотой, необычайными звуками, торжественным и жутким предчувс твием грандиозных и роковых событий. В городе зажглись огни, а две женщины по прежнему сидели у окна, непривычно близко друг к другу, и настороженно прислу шивались.

Мать громко вздыхала, что у женщин всегда предвещает горестные разговоры.

Барышня рассердилась. Ей не хотелось даже думать о каком-либо разговоре.

— Иди и ложись, — резко сказала она матери, — ничего не будет, не бойся.

— Не знаю, дочка, что будет, одно знаю, не к добру гибнут большие господа.

— Ложись спать, мама. Нас это совершенно не касается, — повторяла Барыш ня, а сама прислушивалась к голосам темной дали, словно проверяя правильность своих слов.

— Ах, дочка, касается, еще как касается! Опять несчастным сербам достанется.

Барышня молчала, и разговор прекратился.

Долго еще женщины вслушивались в ночь, а ночь эта, когда стих колокольный звон и замолкли крики манифестантов, стала казаться гораздо тише прежних, потому что ниоткуда не доносилось ни звука — ни музыки, ни песен, обычно раздававших ся летом далеко за полночь. Всюду властвовала тишина, на которую сильные мира сего, умирая, обрекают еще на какое-то время больший или меньший круг живых.

Наконец обе женщины легли. Мать, томясь во тьме без сна, оплакивала свою горькую вдовью долю, сокрушаясь не только о «несчастных сербах», но и чуть ли не обо всем мире,— неслышно, без шума и крика, как все, что она делала и переживала в жизни.

А дочь в Это время читала путевые заметки одного немца.

(Описания путешествий — единственные книги, которые она покупала и регу лярно читала, в которых искала и находила нечто такое, что имело довольно неопре деленную, но крепкую связь с ее жизнью, особенно если это были книги о путешес твиях по неизвестным континентам или об открытиях неведомых богатств и новых рынков.) Вскоре она погасила свет и заснула.

Проснулась Барышня на рассвете, свежая, успокоенная, бодрая, без всяких следов сонливости, словно она вовсе и не спала. Она лежала, плотно сжав губы и сведя брови, и пристально глядела в темноту за окном, начинавшую редеть и рассеиваться.

Pages:     || 2 | 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.