WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы Ивановъ-Разумникъ О смысл жизни. Сологубъ, Л. Андреевъ, Л. Шестовъ ImWerdenVerlag Mnchen 2006 СОДЕРЖАНIЕ Предисловіе ко 2-му изданію ...»

-- [ Страница 2 ] --

На вс эти вопросы мы найдемъ отвтъ попутно съ изученіемъ художественнаго и философскаго творчества Л. Андреева и Л. Шестова — тхъ двухъ писателей, кото рые, вмст съ. Сологубомъ, наиболе сильно отзываются на вопросъ о смысл и цли жизни, — вопросъ, составляющій главную ось творчества всхъ ихъ троихъ. Изу ченіе же. Сологуба доведено нами до конца и мы здсь съ нимъ простимся, подведя только краткій итогъ тмъ результатамъ, къ которымъ мы пришли на предыдущихъ страницахъ.

Вся жизнь въ ея цломъ, жизнь, какъ таковая — сплошное мщанство: вотъ по ложеніе, проходящее черезъ все творчество. Сологуба и сближающее его прежде всего съ Чеховымъ, а черезъ него и съ Лермонтовымъ. Вся жизнь — сплошная пере доновщина: вотъ впечатлніе, вынесенное. Сологубомъ отъ столкновенія съ «дебе лой бабищей жизнью»... Если это такъ, то праздны и тщетны вс попытки найти об щій смыслъ и жизни человка и жизни человчества;

единственнымъ спасеніемъ изъ этого омута мщанства для захлебывающихся въ немъ отдльныхъ людей является либо «блаженное безуміе», либо избавительница смерть. Есть, впрочемъ, и иной вы ходъ;

этотъ выходъ — одиночество, пытающееся найти себ метафизическое оправ даніе въ солипсизм и ищущее дорогу индивидуальнаго спасенія въ культ красоты.

Послднее ведеть въ свою очередь къ двумъ противоположнымъ результатамъ, кото рые могутъ быть охарактеризованы нами какъ романтизмъ и реализмъ поэта. Съ од ной стороны. Сологубъ воздвигаетъ причудливые міры своей фантазіи, въ которыхъ онъ ищетъ смысла и спасенія отъ безсмысленности окружающаго мщанства;

съ дру гой стороны онъ начинаетъ цнить красоту не только въ своемъ вымышленномъ, но и въ дйствительномъ мір. Оба эти міра онъ совмщаетъ: надо жить всей полнотой переживаній въ данномъ намъ мір трехъ измреній и надо восполнять эти пережи ванія творчествомъ міра четырехъ измреній, полетомъ «за предлы предльнаго»...

Въ общей полнот переживаній и заключается единственный смыслъ жизни, подняв шейся надъ уровнемъ передоновщины;

но смыслъ этотъ — исключительно субъектив ный, а объективнаго нтъ и быть не можетъ. Вн этого субъективнаго смысла жизнь человка и жизнь человчества только — Безжизненный чертогъ, Случайная дорога...

Не хочетъ жизни Богъ, И жизнь не хочетъ Бога.

Не хочетъ жизни Богъ — ибо онъ не вложилъ въ жизнь человка и человчества того объективнаго смысла, котораго тщетно ищутъ въ ней и мистики и позитивисты;

и жизнь не хочетъ Бога — ибо довольствуется она тмъ субъективнымъ смысломъ, который не нуждается ни въ санкціи Бога, ни въ санкціи Человчества... Объективнаго смысла человческой жизни нтъ, ибо жизнь эта — «капризъ пьяной Айсы»;

объек тивнаго смысла исторіи человчества нтъ, ибо исторія эта — «Анекдотъ, рожденный Айсою» (см. «Перевалъ», 1907 г. № 1, статья. Сологуба);

есть только субъективный смыслъ человческой жизни и заключается онъ въ полнот переживаній, — а другого смысла не было, нтъ и не будетъ.

Такъ говоритъ намъ. Сологубъ. Хотлъ ли онъ сказать это — для насъ безраз лично, но это сказалось во всемъ его творчеств;

и въ этомъ его связь не только съ Чеховымъ и Лермонтовымъ, но и съ Достоевскимъ. И. Сологубъ, и Л. Андреевъ, и Л. Шестовъ — вс они вышли изъ Ивана Карамазова, какъ ни различны они по на строенію, по взглядамъ, по значенію въ русской литератур. Значеніе. Сологуба въ исторіи русской литературы — не велико: онъ слишкомъ интимный, слишкомъ инди видуальный поэтъ, чтобы занять своимъ именемъ десятилтіе, создать эпоху, школу...

Въ этомъ отношеніи онъ родствененъ Л. Шестову и совершенно противоположенъ Л. Андрееву: и. Сологубъ и Л. Шестовъ — писатели «для немногихъ», они никогда не будутъ пользоваться всеобщимъ признаніемъ. Это не порицаніе и не хвала: съ од ной стороны художникомъ «для немногихъ» является такой глубокій и тонкій писа тель, какъ Тютчевъ;

а съ другой — писателемъ «для всхъ» оказывается такой тонкій и проникновенный художникъ, какъ Чеховъ. Тютчевъ — одинокая вершина въ исторіи русской литературы, Чеховъ — соединенная съ прошлымъ и будущимъ горная цпь;

Тютчевъ связанъ внутренней связью съ отдльными великанами русской литературы (съ Пушкинымъ, съ Баратынскимъ), а Чеховъ, кром того, еще со всей русской лите ратурой и русской жизнью въ ея цломъ;

Тютчевъ — глубочайшій моментъ русской литературы, Чеховъ — цлая эпоха, одинаково и широкая и глубокая. Нтъ сомннія, что имя Л. Андреева будетъ современемъ обозначать собою отдльную эпоху русской литературы: Чеховъ, М. Горькій, Л. Андреевъ — такова будетъ послдовательная цпь именъ, характеризующихъ русскую литературу конца ХІХ-го и начала ХХ-го вка;

. Сологубъ (равно какъ и Л. Шестовъ) въ эту цпь не войдетъ. Онъ слишкомъ инди видуальный, слишкомъ интимный писатель, онъ стоитъ въ русской литератур особ някомъ и особнякомъ будетъ изучаться историками литературы. Про. Сологуба можно сказать словами Тэна объ одномъ изъ французскихъ писателей: онъ занимаетъ въ литератур высокое, но узкое мсто. Врне наоборотъ:. Сологубъ занимаетъ въ нашей литератур узкое, но высокое мсто. Его «Мелкій Бсъ» одинъ закрпляетъ за нимъ такое мсто въ литератур, если даже не говорить объ его стихахъ и о такихъ маленькихъ шедеврахъ, какъ многіе мелкіе разсказы. Сологуба — особенно т, въ которыхъ на сцену выводятся дти (напр., «Въ плну», «Два готика», «Земл земное» и др.). Такое же узкое, но высокое мсто занимаетъ. Сологубъ и своими стихами:

въ исторіи русской поэзіи девяностые и девятисотые годы будутъ охарактеризованы именами К. Бальмонта и В. Брюсова, а. Сологубъ со своей тонкой, интимной поэ зіей и здсь займетъ обособленное мсто — узкое, но высокое. Это не мшаетъ ему быть тсно связаннымъ съ отдльными великанами русской литературы — съ Лер монтовымъ, съ Чеховымъ и съ Достоевскимъ;

съ первыми двумя онъ связанъ своимъ отношеніемъ къ мщанству жизни, а съ послднимъ — своимъ отношеніемъ къ кара мазовскимъ вопросамъ, которые своимъ ядомъ отравили его сердце.

Это — главное, это — существенное въ творчеств. Сологуба. И по сравненію съ этимъ ничтожными и мелкими являются вс черты самовосхваленія, самообожанія и вообще того горделиваго юродства, которыя мы находимъ не у одного. Сологуба, но и у многихъ родственныхъ ему современныхъ писателей. Многихъ читателей при водятъ въ негодованіе такіе перлы, какъ, напримръ, предисловіе. Сологуба къ его трагедіи «Побда смерти»... «Разв стихи его не прекрасны? — говоритъ въ третьемъ лиц о самомъ себ. Сологубъ въ этомъ предисловіи: — разв проза его не бла гоуханна? разв не обладаетъ онъ чарами послушнаго ему слова?»... И читатель со смхомъ или негодованіемъ отодвигаетъ отъ себя книгу самоупивающагося автора...

Но, конечно, поступать такъ, значитъ изъ-за деревьевъ не видть лса. Надо подняться выше подобнаго мелкаго самовосхваленія, надо обращать фокусъ своего вниманія не на эти мелкія авторскія причуды, всегда такъ или иначе объяснимыя нравами лите ратурной кружковщины или условіями личной психики;

надо «смотрть въ корень» творчества писателя, искать общей связующей нити этого творчества. И въ томъ же предисловіи, изъ котораго многіе злорадно вырываютъ только-что приведенную фра зу, есть другая, гораздо больше заслуживающая вниманія. «Всми словами, какія на ходитъ, онъ говоритъ объ одномъ и томъ же. Къ одному и тому же зоветъ онъ неуто мимо», — говоритъ о себ самъ. Сологубъ въ этомъ же предисловіи;

и на эти слова надо обратить вниманіе, такъ какъ дйствительно они подчеркиваютъ то единство творчества. Сологуба, о которомъ мы говорили на предыдущихъ страницахъ. Нити творчества. Сологуба — многочисленны, сложны и идутъ переплетаясь;

но направ леніе этого пути — дйствительно едино. «Безуміе», «одиночество», «любовь», «кра сота», «смерть» — какъ бы ни отвчалъ еще. Сологубъ на стоящіе передъ нашимъ сознаніемъ карамазовскіе вопросы, но несомннно во всякомъ случа, что «всми сло вами, какія находитъ,. Сологубъ говоритъ объ одномъ и томъ же»... Онъ говоритъ о смысл жизни, о цли жизни, объ оправданіи жизни...

Что онъ говоритъ объ этомъ — мы знаемъ;

какъ отвчаетъ онъ на эти вопросы — мы слышали. На творчеств Л. Андреева и Л. Шестова мы прослдимъ дальнйшее развитіе того ршенія вопроса о смысл жизни, которое въ общихъ чертахъ было намчено нами въ творчеств. Сологуба и которое должно въ конц концовъ сдлаться яснымъ не только въ общихъ чертахъ, но и во всхъ подробностяхъ.

Леонидъ Андреевъ І.

Въ драм Л. Андреева «Къ звздамъ» есть одно мсто, которое слдовало бы взять эпиграфомъ ко всему творчеству этого автора. Вотъ это мсто: «человкъ думаетъ толь ко о своей жизни и о своей смерти — и отъ этого ему такъ страшно жить и такъ скучно, какъ блох, заблудившейся въ склеп... Чтобы заполнить страшную пустоту, онъ много выдумываетъ, красиво и сильно;

но и въ вымыслахъ онъ говоритъ только о своей смерти, только о своей жизни, и страхъ его растетъ. И становится онъ похожъ на содержателя музея изъ восковыхъ фигуръ. Днемъ онъ болтаетъ съ постителями и беретъ съ нихъ де ньги, а ночью — одинокій онъ бродитъ съ ужасомъ среди смертей, неживого, бездушна го»... Этотъ содержатель музея восковыхъ фигуръ — самъ Л. Андреевъ. Вс главные его герои — это намренно сдланныя изъ воска фигуры, ибо въ каждомъ изъ нихъ есть та доля нарочитаго символизма, которая длаетъ ихъ не столько живыми типами, сколько символами. И иногда Л. Андреевъ дйствительно «болтаетъ съ постителями», скрывая гнетущіе вопросы подъ разными масками;

но чаще — а за послдніе годы творчества постоянно — «одинокій онъ бродитъ съ ужасомъ среди смертей, неживого, бездушна го», и «чтобы заполнить страшную пустоту, онъ много выдумываетъ, красиво и сильно, но и въ вымыслахъ онъ говоритъ только о своей смерти, только о своей жизни, и страхъ его растетъ»... Да, это дйствительно такъ;

этими словами Л. Андреевъ самъ вскрываетъ лейтъ-мотивъ своего творчества.

Такимъ лейтъ-мотивомъ творчества Л. Андреева является, какъ уже неоднократ но отмчалось критикой, Смерть. Л. Андреевъ — писатель однодумъ: такъ смотритъ на него критика, такъ смотритъ на него читающая публика, и это въ значительной мр справедливо. Конечно, отсюда вовсе еще не слдуетъ, что Л. Андреевъ писатель однотонный, однообразный, упорно зудящій все одну и ту же ноту;

наоборотъ, онъ хочетъ, онъ старается — и это въ значительной степени ему удается — быть разно образнымъ, красочнымъ, неожиданнымъ, новымъ;

отъ избытка старанія онъ иногда впадаетъ даже въ противоположную крайность, становится слишкомъ цвтистымъ, вымученно новымъ;

онъ постоянно ищетъ все новыхъ и новыхъ эффектовъ, нетро нутыхъ и неразработанныхъ гармоническихъ рисунковъ. Но при всемъ этомъ онъ безсиленъ измнить канву своего рисунка;

при всемъ старательномъ разнообразіи своихъ мелодій онъ фатально проводитъ ихъ на фон одного и того же «органнаго пункта», выражаясь музыкальнымъ терминомъ. У Мусоргскаго есть одна небольшая пьеска «Il vecchio castello»: на протяженіи сотни тактовъ этой музыкальной картинки Мусоргскій даетъ рядъ гармоническихъ рисунковъ на одномъ и томъ же гнетущемъ фон органнаго пункта — безпрерывнаго продолженія все одной и той же основной ноты, сопровождающей мелодію и проходящей черезъ всю пьесу. Таково же и твор чество Л. Андреева, причемъ «органнымъ пунктомъ» его творчества является Смерть.

И иногда этотъ «органный пунктъ» заглушаетъ собою вс остальные мотивы творчес тва Л. Андреева, подобно тому, какъ въ «Цар Голод» въ ночь великаго бунта звукъ хриплаго рога Смерти «на нкоторое время становится почти непрерывнымъ. Вотъ онъ заглушаетъ колоколъ, вотъ заглушаетъ и заставляетъ молчать музыку, вотъ онъ наполняетъ залъ, хриплый, торжествующій, бшеный»... Такъ бываетъ иногда и въ произведеніяхъ Л. Андреева;

всюду и всегда онъ — писатель однодумъ, и Смерть яв ляется единой думой, заполнившей все его творчество, все его міровоззрніе. Самъ о себ говоритъ Л. Андреевъ, характеризуя состояніе духа одного изъ своихъ героевъ, для котораго «вс слова значили одно: смерть. И вс мысли, какія были у Павла, зна чили одно: смерть. Изъ сада шелъ густой и сильный запахъ травы, деревьевъ и рас пустившагося жасмина, и запахъ этотъ значилъ все то же: смерть»... (III, 149 — 159.

Ср. со слдующимъ мстомъ изъ «Разсказа о семи повшенныхъ»: «Было страшно произнести слово, какъ будто каждое слово въ язык потеряло свое значеніе и значило только одно: смерть»...). Мыслью о смерти пронизанъ для Л. Андреева весь міръ, все бытіе;

sub specie mortis смотритъ онъ на все окружающее.

Мысль эта неразрывно и тсно связана у Л. Андреева съ той проблемой, разсмотрнію которой посвящена настоящая книга — съ проблемой о смысл человческой жизни. Это та общая ось вращенія, которая проходитъ черезъ творчест во и. Сологуба, и Л. Андреева, и Л. Шестова;

но отношеніе къ вопросу о смысл жиз ни у каждаго изъ нихъ совершенно своеобразно, каждый изъ нихъ подходитъ съ иной стороны къ этой проблем. Мы видли, что. Сологубъ въ ужас останавливается пе редъ дебелой и румяной, но безобразной бабищей Жизнью, передъ ея безпросвтнымъ мщанствомъ, ея неизбжной передоновщиной;

«если вся жизнь есть мщанство, то въ чемъ же ея смыслъ?» — такъ спрашиваетъ. Сологубъ — и не находитъ оконча тельнаго отвта. Отсюда его надежды на избавительницу смерть, которая одна мо жетъ побдить всю безсмысленность передоновщины и все міровое зло:

О, владычица смерть, я ропталъ на тебя, Что ты, злая, царишь, все земное губя;

И пришла ты ко мн, и въ сіяніи дня На людскіе пути повела ты меня.

Увидалъ я людей въ озареньи твоемъ, Омраченныхъ тоской, и безсильемъ, и зломъ, И я понялъ, что зло подъ дыханьемъ твоимъ Вмст съ жизнью людей исчезаетъ какъ дымъ.

Такъ смотритъ на жизнь и на смерть. Сологубъ: если жизнь безсмысленна, то смерть спасаетъ и избавляетъ отъ безсмысленной жизни. Л. Андреевъ не стоитъ на та кой точк зрнія;

для него смерть, прерывающая нить жизни, является наиболе без смысленнымъ изъ всего въ мір. На вопросъ. Сологуба: «если жизнь — мщанство, то въ чемъ ея смыслъ?» — Л. Андреевъ отвчаетъ другимъ вопросомъ: «если есть смерть, то каковъ же смыслъ жизни?» Насколько безсмысленна для. Сологуба вся жизнь, настолько же безсмысленна для Л. Андреева смерть;

и если для. Сологуба жизнь есть дебелая, румяная, но безобразная бабища, то для Л. Андреева «жизнь такъ прекрасна, что хотлось умереть — чтобы жить вчно» (III, 150), a смерть есть «мракъ пустоты и ужасъ Безконечнаго»... «Ужасъ Безконечнаго» — это очень характерно;

Л. Андреевъ хочетъ отъискать смыслъ нашей земной, конечной жизни и не ищетъ р шенія въ области нуменальнаго или за предлами трехъ измреній.

Л. Андреевъ не можетъ примириться съ нелпостью факта смерти;

но это не мшаетъ ему и въ самой жизни видть много передоновщины, мщанства, безсмыс ленности и зла. Въ то время какъ для. Сологуба вся жизнь, весь міръ въ своей сущнос ти — сплошная передоновщина, для Л. Андреева прекрасная жизнь только запачкана этимъ мщанствомъ;

для него это мщанство — только болзнь, только состояніе, а не свойство человка. И эту тусклую передоновщину жизни онъ безпощадно осужда етъ, примыкая нкоторыми мотивами своего творчества къ Чехову, нкоторыми — къ Горькому. Но въ этой области Л. Андреевъ бываетъ только мимоходомъ, большею частью въ своихъ мелкихъ разсказахъ начала девятисотыхъ годовъ. Одинъ изъ луч шихъ его разсказовъ этого рода — «Нтъ прощенія»;

въ немъ проходитъ передъ нами одинъ день жизни типичнаго представителя тусклаго мщанства. Жизнь этого учи теля гимназіи, Митрофана Васильевича Крылова, — дешевая жизнь, какъ коночный билетъ съ надорваннымъ угломъ. Отъ дома до гимназіи и обратно: вс дни можно со считать по билетамъ, а сама жизнь похожа на клубокъ, изъ котораго грязные пальцы вытягиваютъ бумажную ленту и отрываютъ по билету — по дню»... И эта учительская шкура была самому ему такъ скучна и противна, что онъ съ удовольствіемъ вошелъ въ роль шпіона, шутки ради пугая этимъ какую-то молоденькую курсистку. Но когда шутка эта зашла слишкомъ далеко, когда онъ испугался, что его дйствительно могутъ навсегда счесть за шпіона и когда онъ сталъ мучительно искать во всей своей жизни какой-нибудь яркій фактъ, какое-нибудь твердое убжденіе, неоспоримо доказываю щее, что онъ не шпіонъ — то онъ не могъ найти такого факта, такого убжденія. «Пусть кто-нибудь, та же двушка обвинитъ его въ шпіонств — найдется въ его жизни что нибудь опредленное, яркое, убдительное, чтб могъ бы онъ противопоставить этому гнусному обвиненію?»... ««Мои убжденія, — бормочетъ онъ, — мои убжденія. Вс знаютъ. Мои убжденія. Вотъ, напримръ...» — Онъ ищетъ. Онъ ловитъ въ памяти обрывки разговоровъ, ищетъ чего-нибудь яркаго, сильнаго, доказательнаго — и не на ходитъ ничего. Попадаются нелпыя фразы: «я убжденъ, Ивановъ, что вы списали задачу у Сироткина». Но разв это убжденія? Пробгаютъ отрывки газетныхъ ста тей, чьи-то рчи, какъ будто и убдительныя, — но гд то, что говорилъ онъ самъ, что думалъ онъ самъ? Нту. Говорилъ, какъ вс, думалъ, какъ вс;

и найти его собственныя слова, его собственныя мысли такъ же невозможно, какъ въ куч зеренъ найти такое же ничмъ неотмченное зерно»... «Митрофанъ Васильевичъ вскакиваетъ и идетъ. — «Вздоръ, вздоръ! Нервы просто развинтились. Да и что такое убжденія? Одно слово.

Вычиталъ слово, вотъ теб и убжденіе. Катодъ, логаримъ! Поступки, вотъ главное!

Хорошъ шпіонъ, который...» — Но и поступковъ нту. Есть дйствія — служебныя, се мейныя и безразличныя, а поступковъ нту. Кто-то неутомимо и настойчиво требуетъ:

скажите, что вы сдлали? И онъ ищетъ съ отчаяніемъ, съ тоской. Какъ по клавишамъ пробгаетъ по всмъ прожитымъ годамъ, и каждый годъ издаетъ одинъ и тотъ же пустой и деревянный звукъ»... Опускаю многія прелестныя черточки этого выдержан наго разсказа, не желая удлинять цитатами изложеніе;

но и изъ этого немногаго ясно, какая и въ чемъ разница между двумя учителями гимназій — Передоновымъ и Кры ловымъ, то-есть, иными словами — какая и въ чемъ разница воззрній на мщанство. Сологуба и Л. Андреева. Для Л. Андреева Крыловъ — представитель громадной массы, большинства, этическаго мщанства, но далеко не всякій человкъ, далеко не представитель жизни вообще;

рядомъ съ нимъ въ разсказ идетъ рчь о людяхъ другого типа, о другой жизни — полной, интересной и разнообразной, проникнутой стройной гармоніей борьбы и быстрой мужественной радостью (III, 251). Но и незави симо отъ этого ясно, что кром гг. Крыловыхъ есть люди, обладающіе не дйствіями, а поступками, убжденіями, а не чужими мнніями;

есть люди — и такихъ не мало — которые имютъ въ своей жизни то опредленное, яркое и убдительное, чего нтъ и не можетъ быть у Крылова и у всхъ иже съ нимъ.. Сологубъ не призналъ бы такой отводъ закономрнымъ, такъ какъ для него всякая жизнь, жизнь сама по себ — сплошная передоновщина;

Передоновъ — это вс мы безъ изъятія, безъ исключенія, Передоновъ — это сама дебелая и румяная, но безобразная бабища жизнь. То, что для Л. Андреева является только состояніемъ большинства, для. Сологуба оказывается неотъемлемымъ свойствомъ человчества;

то, что для. Сологуба является нормой, для Л. Андреева оказывается случаемъ. Это мщанство жизни Л. Андреевъ клеймитъ мимоходомъ въ «Бенъ-Товит», добродушно (но и трагично) смется надъ нимъ въ «Оригинальномъ человк», но иногда (и въ этихъ же разсказахъ) задыхается подъ его тяжестью и испытываетъ тогда настоящій страхъ жизни. Случается это съ нимъ тогда, когда онъ подходитъ къ вопросу о причин и смысл зла, царящаго въ мір.

II.

Отецъ Сашки (изъ разсказа «Ангелочекъ») больной, молчаливый, цлыми днями лежалъ въ своей каморк и «думалъ о несправедливости и ужас человческой жиз ни»;

объ ужас этой жизни говоритъ и Маруся («Къ звздамъ»): «...Какъ можно жить среди тхъ, кто избиваетъ своихъ пророковъ? Куда мн уйти — я не могу больше. Я не могу смотрть на лицо человка — мн страшно! Лицо человка — это такъ ужасно:

лицо человка»... Но зачмъ брать такой случай — избіеніе пророковъ? Ужасъ жизни, который долженъ быть побжденъ (ибо иначе и жить нельзя), коренится въ повсед невныхъ мелочахъ, а не только въ рзкихъ и крупныхъ отдльныхъ явленіяхъ;

даже боле того, ужасъ этотъ сильне и невыносиме при взгляд именно на обыденную, повседневную жизнь. Вотъ почему, между прочимъ, — независимо отъ другихъ при чинъ — такое сильное впечатлніе производитъ «Жизнь Василія ивейскаго» и такое слабое — «Красный Смхъ». На первомъ изъ этихъ разсказовъ мы сейчасъ остановим ся подробно;

а о второмъ скажемъ только нсколько словъ, такъ какъ это одно изъ са мыхъ слабыхъ произведеній Л. Андреева. Не говоря уже о томъ, что построеніе этого разсказа совершенно невозможное, противорчивое *), но и самая идея его не про изводитъ того дйствія, на которое разсчитывалъ авторъ. Брать частныя явленія и на нихъ вскрывать весь ужасъ жизни — это сильно;

вскрывать ужасъ жизни на явленіяхъ массовыхъ — это весьма и весьма слабый пріемъ художественнаго творчества. Вой на вещь ужасная;

«тридцать тысячъ убитыхъ», о которыхъ говорится въ «Красномъ Смх» — это страшно подумать;

но не кажется ли вамъ, что смерть ребенка, затрав леннаго псами или убитаго обвалившимся домовымъ карнизомъ — еще страшне, еще безсмысленне? Есть извстный предлъ нервной раздражимости не только въ физіологіи, но и въ психологіи;

сотни тысячъ блдно-розовыхъ труповъ, которые вы брасываетъ земля въ заключительной сцен «Краснаго Смха» — ложный художест венный пріемъ, ocтавляющій читателя совершенно равнодушнымъ. «Онъ пугаетъ, а мн не страшно» — эти добродушно-ядовитыя слова Л. Толстого о Л. Андреев какъ нельзя лучше характеризуютъ подобныя мста произведеній Л. Андреева. Во сколько разъ сильне дйствуетъ на читателя та страница изъ «Братьевъ Карамазовыхъ», гд Иванъ описываетъ страданія измученнаго ребенка, который билъ себя кулаченками въ грудь, молясь Богу и рыдая неотомщенными слезками... И во сколько разъ сильне «Краснаго Смха» дйствуетъ на насъ «Жизнь Василія ивейскаго», гд ужасъ жизни и безсмысленность зла вскрываются на отдльной человческой личности, а не на со тняхъ тысячъ труповъ.

Зло — ирраціонально;

а если такъ, то и жизнь — безсмысленна, она не иметъ «оправданія»: вотъ основная тема и «Краснаго Смха», и «Жизни Василія ивейскаго», и «Жизни Человка», и еще многихъ произведеній Л. Андреева;

«ничего понять не возможно» — вотъ мотивъ, который своеобразно развивается въ каждомъ изъ этихъ *) Достаточно указать на слдующія несообразности. «...На порог стоялъ братъ, блдный, совсмъ блый, съ трясущейся челюстью и визгливо кричалъ: «я тутъ съ вами съ ума сойду! съ ума сойду!» (II, 265). Это совершенно противорчитъ другому мсту (II, 274), изъ котораго выясняется, что все это писалъ тотъ же самый «братъ». Затмъ, совершенно непонятно, кто же писалъ послднія страницы разсказа, и т. п.

произведеній. Вотъ одна сцена изъ «Краснаго Смха»: докторъ показываетъ раненому на его ампутированныя ноги.

« — А это вы понимаете? — таинственно спросилъ онъ.

Потомъ такъ же торжественно и многозначительно обвелъ рукою ряды крова тей, на которыхъ лежали раненые, и повторилъ:

— А это вы можете объяснить?

— Раненые, — сказалъ я. — Раненые.

— Раненые, — какъ эхо, повторилъ онъ. — Раненые. Безъ ногъ, безъ рукъ, съ прор ванными животами, размолотой грудью, вырванными глазами. Вы это понимаете?

Очень радъ. Значитъ вы поймете и это?… Съ гибкостью, неожиданною для его возраста, онъ перекинулся внизъ и сталъ на руки, балансируя въ воздух ногами. Блый балахонъ завернулся внизъ, лицо нали лось кровью, и, упорно смотря на меня страннымъ перевернутымъ взглядомъ, онъ съ трудомъ бросалъ отрывистыя слова:

— А это... вы также... понимаете?

— Перестаньте, — испуганно зашепталъ я. — А то я закричу»...

Нтъ смысла въ жизни. Но пусть этотъ докторъ сумасшедшій, пусть здсь передъ нами результаты войны, этого «безумія и ужаса», пусть это исключительный по своей рзкости примръ. Пусть, дале, по этой же самой причин мы отведемъ и другого нежелательнаго свидтеля — Марусю («Къ звздамъ»), въ отчаяніи восклицающую:

«что же это! Проклятая жизнь! Гд же Богъ этой жизни, куда онъ смотритъ? Прокля тая жизнь. Изойти слезами, умереть, уйти! Зачмъ жить, когда лучшіе погибаютъ... Ты понимаешь это, отецъ? Нтъ оправданія жизни — нтъ ей оправданія». Пусть и здсь передъ нами исключительный по рзкости случай — не война, но революція;

пусть все это будетъ такъ. Но вотъ передъ нами обыденнйшая жизнь Василія ивейскаго — и нелпость жизни еще боле усиливается, безсмысленность ея становится еще боле вопіющей: «...воистину суета всяческая, житіе же снь и соніе: ибо всуе мятется всякъ земнородный» (II, 184). Безсмысленна сама эта обыденная жизнь, нелпъ весь круго воротъ ея. «Страшно мн всего, — говоритъ попадья Василію ивейскому, — всего страшно. Длается что-то, а я ничего не понимаю, какъ это. Вотъ весна идетъ, а за нею будетъ лто. Потомъ опять осень, зима. И опять будемъ мы сидть вотъ такъ, какъ сейчасъ — ты въ томъ углу, а я въ этомъ»... Люди, для которыхъ все въ жизни понятно, для которыхъ весь міръ — какъ на ладони, снисходительно улыбнутся и посовтуютъ попадь познакомиться съ первоначалами космографіи, гд вполн ясно изложено, отчего за весною бываетъ лто, а за лтомъ осень и зима... Но не для этихъ слишкомъ понимающихъ людей написаны разсказы Л. Андреева...

«Проклятая жизнь! Гд же Богь этой жизни, куда онъ смотритъ?» — эти зна комыя намъ слова Маруси лежатъ въ основ «Жизни Василія ивейскаго». Многіе смотрли на этотъ разсказъ только какъ на великолпный психологическій этюдъ, только какъ на тонкій анализъ постепеннаго разложенія и распада вры въ религіоз номъ человк;

но, конечно, это совершенно неврно. Здсь дло не въ психологи ческомъ анализ, который всюду у Л. Андреева играетъ хотя и видную, но только вспомогательную роль, а въ постановк все той же проблемы о смысл жизни и про блемы Ивана Карамазова о смысл зла въ мір. Какимъ образомъ совмстимы Богъ и зло? Этотъ вопросъ, съ такой безпощадной рзкостью стоящій передъ каждымъ врующимъ, допускаетъ различные отвты. Одинъ изъ отвтовъ — упорная и слпая вра, несмотря ни на что, по примру ветхозавтнаго Іова: терпи и врь, а не ропщи и не разсуждай;

на такой точк зрнія одинаково стоитъ и историческое христіанство и мистическая теорія прогресса. Другой возможный отвтъ — рзкій дуализмъ суща го и должнаго, признаніе, что міровое зло само по себ, а Богъ самъ по себ;

міровое зло при этомъ персонифицируется въ Злую Силу — будь то обыкновенный чортъ съ хвостомъ какъ у датской собаки, по мннію Мережковскаго, или будь то Ариманъ, Люциферъ, будь то какая-нибудь метафизическая substantia spiritualis мірового зла.

Третій отвтъ — рзкій разрывъ съ Богомъ во имя безсмысленности земного стра данія, категорическій выводъ: разъ есть зло, то нтъ Бога, а если онъ и есть, то такой Богъ человку не нуженъ:

Не хочетъ жизни Богъ И жизнь не хочетъ Бога — по извстнымъ намъ словамъ. Сологуба. Но все это только съ одной стороны, это только вопросъ о смысл зла въ мір;

съ другой — передъ нами стоитъ проблема о смысл жизни вообще. И съ этой точки зрнія возможны три отвта, которые уже были намчены нами при разбор творчества. Сологуба. Первый отвтъ — вра въ объективный смыслъ человческой жизни;

второй — отрицаніе какого бы то ни было смысла жизни, и третій — признаніе субъективнаго смысла, субъективной ос мысленности. На всхъ этихъ трехъ отвтахъ мы еще подробно остановимся, а теперь прослдимъ по «Жизни Василія ивейскаго» за развитіемъ этого двусторонняго ряда мыслей въ творчеств Л. Андреева.

III.

Когда безсмысленное зло и непонятныя страданія обрушились всею своею тяжес тью на Василія ивейскаго, когда утонулъ, купаясь, его шестилтній сынъ и стала пить запоемъ отъ сверлящаго душу горя его жена, то передъ простымъ, немудрящимъ сель скимъ попомъ остро сталъ міровой вопросъ — о смысл зла, о смысл жизни.

Конечно, Василій ивейскій не размышлялъ о мистической теоріи прогресса, объ ирраціональности зла и т. п., но, быть можетъ, тмъ рзче было его недоумніе, тмъ глубже была его тоска. Онъ «врилъ въ Бога торжественно и просто: какъ іерей и какъ человкъ съ незлобивой душою»;

теперь передъ нимъ стоялъ вопросъ о смысл жизни, о смысл зла, и вопросъ этотъ надо было примирить съ врою въ Бога. И сна чала Василій ивейскій даетъ на этотъ вопросъ тотъ самый отвтъ, который столько уже вковъ продолжаетъ давать все историческое христіанство: не разсуждай, а врь.

Врь, что гибель твоего ребенка нелпа только здсь, на земл, въ мір феноменовъ;

а тамъ, на небесахъ, въ царств премудрости Божіей всякая слезинка усчитана, всякая слезинка оправдана и иметъ свой смыслъ. Не суди Промыслъ Божій по земнымъ со бытіямъ, но врь, что вс земныя страданія оправдываются Промысломъ Божіимъ. Не эти слова, но эти мысли проходили въ голов Василія ивейскаго, когда онъ, посл смерти сына и запоя жены, покорилъ протестъ разума пережитку чувства, увровалъ въ объективный смыслъ жизни и бросилъ въ небо горько-покорныя слова:

« — Я — врю.

Безъ отзвука потерялся въ пустын неба и частыхъ колосьевъ этотъ молитвенный вопль, такъ безумно похожій на вызовъ. И точно кому-то возражая, кого-то страстно убждая и предостерегая, онъ снова повторилъ:

— Я — врю»...

И четыре года спустя, когда горе и зло все тяжеле и тяжеле давили его, онъ еще разъ произнесъ эти же слова надломленнымъ, придушеннымъ и глухимъ го лосомъ, голосомъ великой безпріютности, и попрежнему угроза и молитва, предо стереженіе и надежда были въ этомъ голос измученнаго жизнью человка (II, и 114). И когда у него родился другой сынъ, долго жданный, желанный, и оказался злымъ, грязнымъ и прожорливымъ идіотомъ, то и это новое испытаніе не сокрушило еще души Василія ивейскаго: онъ продолжалъ врить въ Бога, но лишь все чаще и упорне погружался въ свои думы — «думалъ о Бог, и о людяхъ, и о таинственныхъ судьбахъ человческой жизни»... Но оглянувшись вокругъ себя, онъ увидлъ такую массу неизбывнаго человческаго горя, такое потрясающее равенство всхъ передъ гибелью и зломъ, что душа его не выдержала, и надломилась безхитростная вра въ сочетаемость понятій Бога и зла. Онъ началъ смутно прозрвать какую-то «огромную правду о Бог, и о людяхъ, и о таинственныхъ судьбахъ человческой жизни. Началъ чувствовать ее о. Василій и чувствовалъ ее то какъ отчаяніе и безумный страхъ, то какъ жалость, гнвъ и надежду. И былъ онъ попрежнему суровъ и холоденъ съ виду, когда умъ и сердце его уже плавились на огн непознаваемой правды, и новая жизнь вхо дила въ старое тло»... Безмрная жалость къ земнымъ страданіямъ людскимъ рас плавила умъ и сердце Василія ивейскаго;

онъ холодлъ отъ ужаса при мысли о той бездн человческаго горя, которое настигло не одного его, а является удломъ всхъ и каждаго. «Когда я подумаю... сколько вокругъ насъ страданій безцльныхъ, никому ненужныхъ, даже никому неизвстныхъ — я холодю отъ ужаса», — такъ говоритъ Липа въ позднйшей драм Л. Андреева («Савва»);

Василій ивейскій этого не гово ритъ, но мы знаемъ, что именно эта мысль гнететъ его душу. «Господи! Быть такимъ всемогущимъ»... — говоритъ Липа, — и терпть страданія людскія! Эта же мысль рас плавляетъ душу Василія ивейскаго;

на этой почв подготовляется его разрывъ съ Богомъ, во имя мірового зла.

Сцена исповди Семена Мосягина является въ этомъ отношеніи одной изъ цен тральныхъ сценъ всего разсказа. Мосягинъ раскрываетъ на исповди попу всю свою жизнь, такую простую и безсмысленную, обыкновенную и нелпую, «словно самъ строгій законъ причинности не имлъ власти надъ этой простой и фантастической жизнью»... Онъ постоянно голоденъ, голодаетъ и его семья;

ничто ему не удается;

по мощи ждать неоткуда.

« — Чего же ты ждешь? — спрашиваетъ Василій ивейскій.

— Чего жду-то? А чего-жъ мн ждать?..

— Такъ, значитъ, и будетъ? — спросилъ попъ, и слова его звучали далеко и глу хо, какъ комья земли на опущенный въ могилу гробъ.

— Такъ, значитъ, и будетъ. Такъ, значитъ, и будетъ, — повторилъ Мосягинъ, вслушиваясь въ свои слова.

И представилось ему то, что было въ его жизни: голодныя лица дтей, попре ки, каторжный трудъ и тупая тяжесть подъ сердцемъ, отъ которой хочется пить вод ку и драться;

и оно будетъ опять, будетъ долго, будетъ непрерывно, пока не придетъ смерть. Часто моргая блыми рсницами, Мосягинъ... поднялъ глаза и сказалъ, жал ко усмхаясь половиною рта:

— А можетъ, полегчаетъ?

Попъ... молчалъ. Блыя рсницы заморгали быстре... и языкъ залопоталъ что то невнятное и невразумительное:

— Да. Стало быть, не полегчаетъ. Конечно, вы правду говорите...

Но попъ не далъ ему кончить. Сдержанно топнувъ ногой, онъ обжегъ мужика гнвнымъ, враждебнымъ взглядомъ и зашиплъ на него, какъ разсерженный ужъ:

— Не плачь! Не смй плакать. Ревутъ, какъ телята. Что я могу сдлать — онъ ткнулъ пальцемъ себ въ грудь. — Что я могу сдлать? Что я — Богъ, что ли? Его про си. Ну, проси! Теб говорю»... (II, 135).

Бездна, неутолимая бездна человческихъ страданій, безсмысленной боли, безвин ныхъ мукъ гнететъ своимъ ужасомъ безсильнаго ихъ утолить человка. Безсильнымъ чувствуетъ себя Василій ивейскій и только остатками вры цпляется за Бога, отсыла етъ къ Нему измученнаго жизнью человка. Его проси! Бога проси! — но если бы Богъ слушалъ просьбы Семеновъ Мосягиныхъ, то давно уже не было бы самого вопроса о томъ — какъ можетъ существовать Богъ, если есть зло на земл... Для Василія ивейскаго это зло наконецъ перевшиваетъ — онъ проклинаетъ Бога. Въ приступ страшнаго от чаянія онъ мечется по своей комнат «какъ зврь, у котораго отнимаютъ дтей», и изъ устъ его мы слышимъ безпредльно скорбныя слова: «бдная. Бдная. Вс бдные. Вс плачутъ. И нтъ помощи! О-о-о! — Онъ остановился и, поднявъ кверху остановившій ся взоръ, пронизывая имъ потолокъ и мглу весенней ночи, закричалъ пронзительно и изступленно: — И Ты терпишь это! Терпишь! Такъ вотъ же...» Разрывъ совершил ся. Василій ивейскій ршаетъ снять съ себя свой санъ;

въ немъ больше нтъ вры въ справедливость Промысла, его побдила безсмысленность мірового зла, его побдило невріе въ тотъ нуменальный смыслъ человческой жизни, какимъ обольщаютъ себя вс врующіе, въ Бога или въ прогрессъ — безразлично. Бога нтъ;

объективнаго смыс ла жизни нтъ. Однако его ждала еще послдняя вспышка этой вры въ нуменальное — вспышка, закончившаяся гибелью. Онъ потрясенъ внезапнымъ ударомъ — попадья сгораетъ живою при пожар дома;

еще одна нелпость, еще одно проявленіе мірово го зла. И нелпость эта привела его къ послдней, отчаянной попытк осмыслить все окружающее, осмыслить свою жизнь. Быть можетъ, смыслъ этотъ настолько глубокъ, что только избраннымъ дано его видть? «Непоколебимая и страшная вра» вливается въ потрясенную и измученную душу Василія ивейскаго;

онъ мгновенно испытываетъ «неизъяснимую и ужасную близость Бога» (II, 154) — «Нтъ! нтъ! — заговорилъ попъ громко и испуганно. — Нтъ! Нтъ! Я врю. Ты правъ. Я врю. — Онъ палъ на колни...

и съ восторгомъ безпредльной униженности, изгоняя изъ рчи самое слово «я», ска залъ: — Врую»... Отчаянная попытка еще разъ осмыслить окружающее заключалась въ томъ предположеніи, что только избраннымъ дано видть смыслъ человческой жизни и открыть его другимъ. И на этотъ подвигъ избранъ Богомъ — онъ, Василій ивейскій.

Онъ убжденъ теперь, «что тамъ, гд видлъ онъ хаосъ и злую безсмыслицу, тамъ мо гучею рукою былъ начертанъ врный и прямой путь», путь, приведшій его къ сознанію своей избранности. Теперь въ сознаніи Василія ивейскаго нуменальное беретъ вре менно верхъ надъ феноменальнымъ;

онъ теперь возстаетъ противъ эмпирической оче видности ирраціональности зла, теперь для него эмпирическая достоврность — ложь и обманъ: всякое человческое знаніе онъ считаетъ незнаніемъ. Воть, напримръ, по падья надялась зажить новой жизнью гд-нибудь въ новыхъ мстахъ посл отреченія Василія ивейскаго отъ сана, «и была бы скорбной эта жизнь, — разсуждаетъ Василій ивейскій;

— а теперь лежитъ она тамъ, мертвая, и душа ея смется сейчасъ и знаніе свое называетъ ложью»... Богъ одинъ знаетъ истину — и откроетъ ее въ должный часъ своему избранному. И тогда свершится чудо;

тогда откроется «міръ любви, міръ бо жественной справедливости, міръ свтлыхъ и безбоязненныхъ лицъ, не опозоренныхъ морщинами страданій, голода, болзней»... (II, 160). Такъ онъ грезилъ «дивными греза ми свтлаго, какъ солнце, безумія»;

такъ онъ врилъ въ это чудо безумною врою — и грознымъ предостереженіемъ этой вр явился безсмысленный смхъ его идіота-сына.

Я говорю о томъ удивительномъ мст разсказа, когда Василій ивейскій читаетъ идіо ту Евангеліе — о чуд исцленія слпорожденнаго. — «Я свтъ міру. Сказавъ это, Іи сусъ плюнулъ на землю, сдлалъ бреніе изъ плюновенія и помазалъ бреніемъ глаза слпому — и сказалъ ему: пойди, умойся въ купальн Силоамъ (что значитъ послан ный). Онъ пошелъ и умылся и вернулся зрячимъ.

— Зрячимъ, Вася, зрячимъ! — грозно крикнулъ попъ и, сорвавшись съ мста, быстро заходилъ по комнат. Потомъ остановился посреди нея и возопилъ:

— Врую, Господи! Врую!

И тихо стало. И громкій скачущій хохотъ прорвалъ тишину, ударилъ въ спину попа — и со страхомъ онъ обернулся.

— Ты что? — испуганно спросилъ онъ, отступая. Идіотъ смялся. Безсмыслен ный, зловщій смхъ разодралъ до ушей неподвижную огромную маску, и въ широ кое отверстіе рта неудержимо рвался странно пустой, прыгающій хохотъ:

— Гу-гу-гу! Гу-гу-гу!» Этотъ смхъ идіота — приговоръ вр безумнаго. Но въ то же время эта вра Василія ивейскаго въ здшнее земное чудо — незамтное возвращеніе его въ область человческой этики. Онъ, который на мгновеніе увровалъ въ объективный смыслъ жизни, въ высшій смыслъ страданія, зла, смерти и возсталъ противъ эмпирической очевидности во имя вры въ сверхъ-человческую справедливость — онъ не ищетъ те перь оправданія несчастію этого слпого отъ рожденія человка въ области трансцен дентнаго;

нтъ, слпой этотъ долженъ сдлаться зрячимъ здсь, на земл;

здсь фено менальное одерживаетъ въ душ его побду надъ нуменальнымъ, субъективное надъ объективнымъ;

изъ забитаго попа онъ обращается въ гордаго человка. Ярко и рзко проявляется эта побда въ заключительной сцен разсказа — при похоронахъ Семе на Мосягина, такъ нелпо и случайно погибшаго. Василій ивейскій не утшаетъ ни другихъ, ни себя той мыслью, что Мосягинъ теперь знаетъ истину о жизни, что душа его смется;

эта сверхъ-человческая, нуменальная истина не нужна живому человку, человкъ возвращаетъ Господу Богу билетъ для входа въ эту всемірную гармонію. Съ безконечной силой вритъ Василій ивейскій, что такъ не должно быть, что такъ не будетъ;

съ безконечной силой вры подходитъ онъ къ разлагающемуся трупу и гово ритъ: «теб говорю — встань!»... Онъ, Василій ивейскій, избранъ совершить это чудо, претворить правду нуменальную въ правду феноменальную... И когда гніющій трупъ попрежнему безъ движенія лежитъ въ гроб, то Василій ивейскій съ бшенымъ кри комъ обращается къ Богу:

« — Ты долженъ! Отдай ему жизнь! Бери у другихъ, а ему отдай! Я прошу.

Обращается къ молчаливо-разлагающемуся тлу и приказываеть съ гнвомъ, съ презрніемъ:

— Ты! Проси Его! Проси!

И кричитъ святотатственно, грозно:

— Ему не нужно рая. Тутъ его дти. Они будутъ звать: отецъ. И онъ скажетъ: сни ми съ головы моей внецъ небесный, ибо тамъ — тамъ соромъ и грязью покрываютъ головы моихъ дтей. Онъ скажетъ! Онъ скажетъ!»...

Вы ясно слышите во всемъ этомъ мотивы Ивана Карамазова: нуменальнаго смыс ла человческой жизни мы не хотимъ, ибо никакая вселенская гармонія не оправда етъ одну слезинку ребенка, одно проявленіе безсмысленнаго мірового зла;

мы ищемъ этого смысла здсь, въ нашей земной жизни, и разъ Богъ не хочетъ намъ его открыть, то мы не хотимъ Бога, какъ не хочетъ и какъ отвергаетъ его Василій ивейскій:

« — Такъ зачмъ же я врилъ?

— Такъ зачмъ же ты далъ мн любовь къ людямъ и жалость — чтобы посмяться надо мною?

— Такъ зачмъ же всю жизнь мою Ты держалъ меня въ плну, въ рабств, въ оковахъ? Ни мысли свободной! Ни чувства! Ни вздоха! Все однимъ Тобою, все для Тебя! Одинъ Ты! Ну, явись же — я жду»...

Но почему-то Богъ давно уже пересталъ появляться: не хочетъ жизни Богъ и жизнь не хочетъ Бога.

Несмотря на это, конечно, всегда останутся врующіе въ объективный смыслъ жизни и міровую гармонію, признающіе, что по частнымъ случаямъ нельзя су дить Промыслъ, царящій надъ міромъ;

мы вдь знаемъ, что признаніе объективной цлесообразности человческой жизни — дло вры, а вра во что бы то ни было всегда непобдима: она покоится не на логик, а на психологіи человка. Но зато вра эта и необязательна: вы вруете въ царящую надъ міромъ гармонію, а я — нтъ;

вы врите, что вс земныя слезы получатъ себ объясненіе по ту сторону бытія, а я ищу смысла жизни въ нашемъ мір трехъ измреній — и убдить другъ друга логически ми доводами мы, конечно, не можемъ: на моей сторон — эмпирическая очевидность, на вашей — религіозная увренность, а это дв величины несоизмримыя.

IV.

Зло — ирраціонально, и не должно быть оправдываемо идеей «Бога» — вотъ ос новной смыслъ «Жизни Василія ивейскаго»;

предоставляя врующимъ врить, мы должны искать ршенія проблемы о смысл жизни въ границахъ нашего человческаго познаванія, не переходя въ область трансцендентнаго. Для многихъ это трудно, это тяжело;

и даже отказавшись отъ вры въ Бога, многіе торопятся вставить новую вру въ старую рамку — вру въ человчество, въ общество, въ государство. Жизнь въ ея цломъ безсмысленна, а слдовательно ея смысла надо искать вн ея: вотъ обычное умозаключеніе, хромающее на об ноги. Отчего «слдовательно»? Откуда такая пре зумпція, что въ человческой жизни во что бы то ни стало долженъ быть объективный смыслъ? — Эти вопросы обыкновенно трусливо обходятся сторонкой или затушевы ваются догматическимъ утвержденіемъ, что вра въ объективный смыслъ жизни не отъемлемо присуща каждому человку. Дйствительно, человку трудно отказаться отъ такой иллюзіи;

но съ какихъ же это поръ трудность преодолнія иллюзіи является аргументомъ въ пользу ея истинности? Въ такомъ случа ужъ не вертится ли солнце вокругъ неподвижной земли, — ибо эта иллюзія наиболе непреодолимая изъ всхъ?

И за иллюзію объективнаго смысла жизни человкъ склоненъ цпко держаться;

онъ не хочетъ выпустить ее изъ рукъ, чтобы не остаться одинокимъ и случайнымъ звеномъ въ міровой цпи событій;

разорвавъ съ Богомъ, человкъ нервно ищетъ за предлами своей жизни нчто такое, что осмыслило бы навсегда его существованіе. Подобно ан дреевскому Сашк (изъ разсказа «Ангелочекъ»), человкъ жаждетъ «увидть то, чего не хватаетъ въ картин его жизни и безъ чего кругомъ такъ пусто, точно окружающіе люди не живые»... Сашка увидлъ это нчто въ восковомъ ангелочк, потому что ан гелочекъ этотъ «былъ безконечно далекъ и непохожъ на все, что его здсь окружало» (I, 28 — 29). Въ этомъ все дло: безсмысленную жизнь должно осмыслить нчто лежа щее за ея предлами — таковы всегда поиски за объективнымъ смысломъ жизни *).

Таковы поиски и Павла (изъ разсказа «Весной»), у котораго «крылатая душа трепе тала и билась, какъ въ клтк, и непонятна и враждебна была вся эта красота міра, которая зоветъ куда-то, но не говоритъ куда. Потерявшійся, онъ шелъ къ людямъ съ безмолвнымъ вопросомъ — и вс людскія лица казались ему плоскими и тупыми, какъ у зврей, а рчи ихъ ненужными, вздорными и лишенными смысла»... Этого же смысла искала и попадья, жена Василія ивейскаго: подавленная безсмысленностью жизни, она искала смысла впереди — когда она удетъ съ мужемъ далеко, неизвстно куда, «за предлы знакомаго ей и попрежнему страшнаго міра»... «Тамъ будетъ дру гое, — думала она, озаренная свтомъ неопредленной и прекрасной мечты»... (II, 151).

И мечта ея — это все тотъ же самый сашкинъ восковой ангелочекъ, безконечно непо хожій на окружающую дйствительность, а потому якобы осмысливающій жизнь. А въ разсказ «Иностранецъ» трогательная вра студента Чистякова въ «за-границу», гд жизнь такъ свтла, гд все дешево и только одни люди дороги, гд радостно и умереть — разв эта вра не тотъ же восковой ангелочекъ Сашки? И разв не тотъ же самый восковой ангелочекъ то «инспекторское мсто» Передонова, о которомъ у насъ уже была рчь? И не тотъ ли же самый восковой ангелочекъ земля Ойле. Сологуба, или религія человчества, или марксистскій Zukunstaat? Все это — попытки найти смыслъ жизни настоящаго въ чемъ-либо отдаленномъ отъ насъ или въ пространств, или во времени, и вс эти попытки обречены на такую же гибель, какъ и сашкинъ вос *) См. на эту тему статейку проф. Александра Введенскаго: «Условіе позволительности вры въ смыслъ жизни» (въ его книг: «Философскіе очерки», Спб. 1901 г.).

ковой ангелочекъ. Это таяніе воскового ангелочка иметъ поэтому для насъ, вполн независимо отъ намреній Л. Андреева, ясное символистическое значеніе. «Ангело чекъ, повшенный у горячей печки, началъ таять... (онъ) какъ будто шевелился. По розовымъ ножкамъ его скатывались густыя капли и падали на лежанку... Вотъ ан гелочекъ встрепенулся, словно для полета, и упалъ съ мягкимъ стукомъ на горячія плиты. Любопытный прусакъ пробжалъ, обжигаясь, вокругъ безформеннаго слит ка, взобрался на стрекозиное крылышко и, дернувъ усиками, побжалъ дальше. Въ завшенное окно пробивался синеватый свтъ начинающагося дня»... Такъ погибли иллюзіи, такъ погибли мечты... Ангелочекъ растаялъ — и эту общую съ нимъ участь рано или поздно раздлятъ вс т иллюзіи, на которыхъ люди до сихъ поръ строятъ доктрину объективнаго смысла жизни.

Какъ и когда растаяла эта иллюзія у Л. Андреева — это выяснитъ его будущій критикъ и біографъ;

мы же будемъ смотрть на этотъ фактъ, какъ на un fait accompli.

Иллюзія растаяла и человкъ почувствовалъ себя одинокимъ, созналъ себя случай нымъ звеномъ міровой цпи событій. Какимъ образомъ сознаніе безсмысленности жизни приводитъ людей къ страху передъ жизнью, а страхъ этотъ — къ одиночест ву, мы достаточно выяснили на примр. Сологуба;

въ произведеніяхъ Л. Андреева легко разглядть этотъ же процессъ въ нсколько иной модификаціи. Л. Андреевъ любитъ рисовать людей боящихся жизни или утомленныхъ жизнью;

а что же значитъ быть утомленнымъ жизнью, какъ не то, что сумятица, нелпость, безсмысленность жизни измучили человка? Въ великолпномъ разсказ Л. Андреева «Жили-были» купецъ Кошевровъ радуется при вид небольшого отведеннаго ему угла больничной палаты: «это было очень маленькое мсто, только уголъ палаты, но именно поэто му оно понравилось измученному жизнью человку»... Хижняковъ (изъ разсказа «Въ подвал») спасается отъ жизни въ углу какого-то подвала и хочетъ только, чтобы его оставили одного. Но положимъ, что это слишкомъ рзкіе примры: и Хижняковъ и Кошевровъ — оба они умираютъ, а умирать надо одиноко, это инстинктъ и человка и животнаго. Умирать — пусть такъ;

но жить?.. Человкъ, потерявшій вру въ смыслъ жизни, на первыхъ порахъ не видитъ ни въ чемъ спасенья и хочетъ жить такъ же оди ноко, какъ одиноко онъ и умретъ. И не только какой-нибудь жалкій Андрей Нико лаевичъ (изъ разсказа «У окна») «испытываетъ тотъ страхъ, который идетъ вмст съ жизнью», и создаетъ себ изъ своей комнаты «крпость, гд онъ отсиживается отъ жизни»;

не только символическіе Пьяницы (изъ «Жизни Человка») спасаются отъ жизни въ грязномъ кабак:

— «Мы вс пьяницы. Позовемъ всхъ сверху сюда. Наверху такъ мерзко...

— Мы вс пришли сюда. Мы пьемъ спиртъ, и онъ даетъ намъ веселье.

— Онъ даетъ ужасъ. Я весь день трясусь отъ ужаса.

— Лучше ужасъ, чмъ жизнь. Кто хочетъ вернуться туда?

— Я — нтъ.

— Не хочу. Я лучше издохну здсь. Не хочу я жить.

— Никто!

— Боже мой! Боже мой!»...

Не только эти люди испытывали тотъ страхъ жизни, который приводитъ къ оди ночеству;

его испытываетъ у Л. Андреева каждый, уразумвшій, что у жизни нтъ объ ективнаго смысла. И даже тотъ, кто — подобно андреевскому Савв — ничего на свт не боится, даже тотъ считаетъ жизнь самымъ страшнымъ на свт. «А ты — неужели ты ничего не боишься?» — спрашиваетъ Липа Савву. «Я-то? — отвчаетъ онъ: — пока ничего, да и впереди не ожидаю. Страшне того, Липа, что человкъ разъ уже родился, ничего быть не можетъ. Это все равно, что утопленника спросить: а что, дядя, промок нуть не боишься?.. Если уже я до сихъ поръ не испугался, когда жизнь увидлъ, такъ ужъ больше испугаться нечего. Жизнь, да. Вотъ обнимаю я глазами землю, всю ее, весь этотъ шарикъ, и нтъ на ней ничего страшне человка и человческой жизни»... Это же мы слышимъ и отъ Царя Голода: «я былъ везд, — говоритъ онъ, — и страшне всего у человка»... Человческая жизнь страшна, потому что безсмысленна;

одино чество спасаетъ человка хотя бы отъ многократно и многообразно повторенной без смыслицы человческой жизни въ сотняхъ и тысячахъ человческихъ жизней. Этотъ мотивъ осложняется у Л. Андреева его ненавистью къ передоновщин массы, толпы;

мотивъ одиночества не переходитъ у него въ солипсизмъ, какъ это было у едора Со логуба, а приводитъ его къ рзкому отрицанію города, этой символической антитезы одиночества, города, въ которомъ безсмысленность жизни многократно отражается точно въ многогранномъ зеркал.

О солипсизм у Л. Андреева много говорить не придется;

въ противоположность. Сологубу, Л. Андреевъ никогда не относился къ этой проблем серьезно;

онъ толь ко высмялъ ее въ тип семинариста Сперанскаго («Савва»), который сомнвается даже въ собственномъ своемъ существованіи, и Тюхи, который тоже утверждаетъ, что «никого нтъ. Никого, понимаешь? И Бога нтъ, и человка нтъ, и звря нтъ. Вотъ столъ — и стола нтъ. Вотъ свчка — и свчки нту. Одн рожи, понимаешь?»... Если вспомнить убжденіе. Сологуба, что вокругъ его единаго Я есть только «личины» людей, что дьяволъ смется надъ нимъ, «лпитъ злыя искаженныя хари и отводитъ мои глаза», что «дьяволъ прячется подъ уродливыми, слпленными имъ харями и визжитъ, и хохочетъ» — если вспомнить и сопоставить это съ философіей Тюхи: «ни чего нтъ. Рожи одн есть. Множество рожъ. Все рожи, рожи, рожи. Очень смшныя рожи», — то можно прійти къ предположенію, что такое совпаденіе, пожалуй, и не случайно... Во всякомъ случа, въ типахъ Сперанскаго и Тюхи мы имемъ намренную или — что вроятне — ненамренную пародію на солипсизмъ. Сологуба, и этимъ самымъ Л. Андреевъ вполн ясно выражаетъ свое отношеніе къ проблем солипсиз ма;

больше онъ на ней не останавливается. Но зато тмъ мучительне звучитъ у него мотивъ одиночества.

V.

Вс герои Л. Андреева — одиноки: это сразу и всмъ бросается въ глаза при знакомств съ его творчествомъ;

и почти въ каждомъ изъ этихъ героевъ рано или позд но «сознаніе одиночества какъ молніей освщаетъ черную пропасть, отдляющую его... отъ всего міра и отъ людей», какъ замчаетъ Л. Андреевъ въ разсказ «Празд никъ». «Смертельно одинокъ онъ былъ, — говоритъ Л. Андреевъ про одного изъ сво ихъ героевъ («Губернаторъ»), — и даже не (по)чувствовалъ этого, словно всегда, во вс дни его долгой и разнообразной жизни одиночество было естественнымъ, ненаруши мымъ его состояніемъ, какъ сама жизнь»... (IV, 85). И чмъ больше людей окружаетъ человка, тмъ больне чувствуеть онъ свое смертельное одиночество, тмъ ясне ви дитъ онъ, что нтъ ни малйшей возможности связать свою жизнь крпкой нитью съ жизнью другихъ людей, связать такъ, чтобы весь этотъ жизненный потокъ сталъ объек тивно-цлесообразнымъ. Экономическіе интересы, несчастія, общіе вкусы, стремленіе къ общимъ идеаламъ — все это сближаетъ людей, но это сближеніе, по Л. Андрее ву, не уничтожаетъ ужаса одиночества, ибо не иметъ объективнаго смысла. Тмъ то и страшна для Л. Андреева городская толпа, что въ ней мы видимъ безсмыслицу отдльной человческой жизни утысячеренной, повторенной сотни тысячъ, милліо ны разъ. Этой тем Л. Андреевъ уже давно посвятилъ небольшой разсказъ «Городъ», а поздне развилъ эту тему въ разсказ «Проклятіе звря». «Всего ужасне было то, — такъ намчается эта тема въ первомъ разсказ, — что во всхъ домахъ жили люди, и по всмъ улицамъ двигались люди. Ихъ было множество, и вс они были незнакомые и чужіе, и вс они жили своей особенной скрытой для глазъ жизнью, непрерывно рождались и умирали и не было начала и конца этому потоку»... И въ этомъ много людіи «было что-то упорное, непобдимое и равнодушно-жестокое»... (III, 158 — 159).

Поздне это непобдимо-жестокое равнодушіе Л. Андреевъ олицетворилъ въ сакра ментальной фигур «Нкоего въ сромъ», и мы на этомъ еще остановимся;

а теперь два слова о «город», какъ о подобномъ же олицетвореніи всей неизбжности того объективно-безсмысленнаго процесса, который мы называемъ человческой жизнью.

Въ разсказ «Проклятіе звря» эта тема переплетается со многими родственными другими — здсь и психологія толпы, здсь и старые герценовскіе мотивы о шаблон и мщанств массы, о раствореніи въ ней всякаго индивидуальнаго «я». Л. Андреева ужасаетъ даже «эта роковая, трагическая похожесть того, что должно быть различно, эта убійственная необходимость для каждаго влзать въ одну и ту же форму;

имть носъ, желудокъ, чувствовать и мыслить по однимъ и тмъ же учебникамъ логики и психологіи»...;

его ужасаютъ въ город эти «два милліона живыхъ людей, два мил ліона разъ повторяющихъ одно и то же безумно сходственное я»... Онъ чувствуетъ, что въ этой толп его «я уже начало расплываться въ многоликую, то смющуюся, то плачущую гримасу», ему казалось, что въ толп «я что-то потерялъ, а это потерянное есть мое я». И сначала, въ одиночеств лса и моря, ему кажется, что въ город, въ толп онъ спасется отъ своего одиночества, и скоре спшитъ онъ въ городъ, чтобы «поскоре стать одною изъ этихъ маленькихъ волнъ, умалиться ихъ малостью, ум ножиться ихъ множествомъ, растворить свое одинокое, сумасшедшее я въ однород ности всхъ этихъ такихъ же одинокихъ, сумасшедшихъ я, сдлавшихся мы»... Свое одиночество среди равнодушной природы онъ хочетъ утопить въ волнахъ городской жизни, единичную жизнь онъ хочетъ осмыслить жизнью массы: какъ видимъ, это все та же попытка человка найти спасеніе въ человчеств, это все то же самоотсыланіе отъ Понтія къ Пилату. Солнце, луна и звзды говорятъ человку о вчности и тайн, говорятъ ему о ничтожеств и безсмысленности его личной мгновенной жизни, — и отъ ужаса этихъ рчей человкъ хочетъ загипнотизировать себя толпой, массой, человчествомъ: вдь толпа — безсмертна, а потому, можетъ быть, и жизнь ея иметъ больше смысла, чмъ мгновенная личная жизнь? Человкъ старается спасти себя ил люзіей будто неопредленно-большое количество отрицательныхъ чиселъ можетъ дать въ сумм положительное число... И отъ пугающей его природы онъ бжитъ къ людямъ, къ масс, къ сумм.

— «Меня зоветъ городъ, — говоритъ онъ. — Мн чужды облака, эти безформен ныя, безобразныя груды сгустившихся паровъ;

холодомъ и тиною дышетъ на меня плескъ волны, безразличіемъ вчности пугаетъ меня огненный закатъ. Я хочу милыхъ, подвижныхъ людей, которые говорятъ такъ понятно;

я хочу каменныхъ домовъ, я хочу электричества, которое я самъ зажигаю, самъ гашу. Ты помнишь, какъ ночью подъ ок нами поютъ гудящіе трамваи, какъ по асфальту щелкаютъ копыта, какъ пахнетъ мок рой пылью, какъ тсно движется горячая толпа, какъ надъ громадою домовъ горятъ на черномъ неб огненныя слова — золотыя, зеленыя, красныя...

— «Шоколадъ и какао»... Ты про эти слова говоришь?»... — слышитъ онъ груст ное, расхолаживающее возраженіе, но оно не останавливаетъ его, его не останавли ваетъ эта эмблема пошлости и безсмысленности не только одинокой, но и массовой жизни: — «да «шоколадъ и какао», — вызывающе отвчаетъ онъ. — А что говоритъ мн солнце? Вчность. А что говорятъ луна и звзды? Вчность и тайна. Я не хочу вчности и тайны. Я хочу шоколада и какао. Я хочу, чтобы и на неб было написано то, что я понимаю, что сладко и не пугаетъ меня»... Какъ видите, это уже намренный самообманъ, попытка уйти отъ проклятыхъ вопросовъ и одиночества мысли въ су толоку жизни, попытка найти истину если не въ свт солнца, то хоть въ электри ческомъ освщеніи, вра въ то, что «шоколадъ и какао» имютъ, говоря фигураль но, тотъ объективный смыслъ, который мы не можемъ открыть въ звздахъ, лун и солнц. Стоитъ ли говорить подробно, въ чемъ здсь ошибка героя Л. Андреева? — она слишкомъ бросается въ глаза, такъ какъ черезчуръ наивно искать все того же объективнаго смысла жизни и въ области трансцендентнаго («вчность и тайна») и въ области имманентнаго («шоколадъ и какао»);

почему-то не хотятъ сразу увидть, что въ этой послдней области рчь можетъ быть только о субъективной, а не объ ективной цлесообразности. Не видитъ этого и Л. Андреевъ, упорно ища въ массо вой человческой жизни того объективнаго смысла, какого нтъ въ жизни каждаго отдльнаго человка;

ясно, что поиски эти кончаются гнетущей душу неудачей — и въ этомъ весь смыслъ разсказа «Проклятіе звря», смыслъ, быть можетъ, несознава емый самимъ Л. Андреевымъ. Въ двухмилліонномъ город онъ чувствуетъ себя еще боле одинокимъ, чмъ въ лсу, такъ какъ безсмысленность его жизни усугубляется для него зрлищемъ еще двухъ милліоновъ подобныхъ же безсмыслицъ. «Извозчикъ номеръ 14.800», «комната номеръ 212-й» — все это для него становится символомъ одной и той же нелпости, повторенной двсти разъ, четырнадцать тысячъ разъ, мил ліоны разъ, и нелпость эта — человческая жизнь. И не только не находитъ онъ себ спасенія въ этой многомилліонной нелпости, но, наоборотъ, теперь онъ страшится сліянія съ тмъ, къ чему раньше такъ стремился;

теперь онъ признаетъ объективную безсмысленность всей міровой жизни. Въ грязномъ бассейн зоологическаго сада онъ видитъ умирающаго тюленя и слышитъ его дикій предсмертный крикъ. «...Сразу весь похолодвъ отъ чувства непередаваемаго ужаса, я понялъ, что онъ — проклинаетъ.

Стоитъ въ своей грязной лоханк, по середин огромнаго города и проклинаетъ про клятіемъ звря и городъ этотъ, и людей, и землю, и небо... Онъ не ждалъ отвта;

оди нокій, умирающій, онъ не искалъ пониманія;

онъ проклиналъ въ вка и пространс тва, бросалъ свой голосъ въ ихъ чудовищную, безумную пустоту. И почудилось мн:

вмст съ проклятіемъ его встаютъ изъ гроба гигантскія тни умершихъ столтій;

и идутъ торжественно въ кровавой мгл;

и новыя встаютъ за ними;

и безконечной вере ницей огромныхъ, блдныхъ, окровавленныхъ тней он беззвучно облегаютъ землю и въ пространство направляютъ свой страшный путь»... Вотъ вамъ въ общей картин не одна человческая жизнь, а жизнь всего человчества, міровая жизнь, заслужива ющая только проклятія звря — и проклятія человка. «Я боюсь проклятій звря. За что онъ проклялъ меня, за что? Разв я виноватъ, что на земл такъ плохо? Когда я родился, земля была такою;

и такою же останется она, когда я умру. Вдь такъ коротка и безсильна моя жизнь!..» — говоритъ человкъ, и самъ проклинаетъ жизнь, землю и небо, проклинаетъ вмст съ умирающимъ звремъ: «мы будемъ проклинать вмст.

Кричи, громче кричи! Пусть услышитъ тебя городъ, и земля, и небо!.. Кричи объ опас ности, кричи объ ужас этой жизни, кричи о смерти! И проклинай, проклинай, и къ твоему проклятію звря я присоединю мое послднее проклятіе человка»... Мы уже знаемъ, что все творчество Л. Андреева является такимъ крикомъ объ ужас жизни, о смерти, проклятіемъ человка, безплодно ищущаго объективную цлесообразность въ своей человческой жизни. Нтъ такого объективнаго смысла человческой жизни въ «вчности и тайн» — объ этомъ говоритъ намъ «Жизнь Василія ивейскаго»;

нтъ такого объективнаго смысла и въ «шоколад и какао» — таковъ выводъ изъ «Проклятія звря». Жизнь массы, жизнь человчества иметъ не боле смысла, чмъ жизнь одно го человка.

VI.

Крайняго своего развитія и наивысшаго напряженія эта тема достигаеть въ «Жизни Человка»;

на этомъ произведеніи Л. Андреева мы остановимся особенно подробно. Здсь передъ нами выступаетъ «Нкто въ сромъ», на голову котораго Л. Андреевъ обрушивалъ свои проклятія съ первыхъ же шаговъ своего художествен наго творчества, придавая ему, этому «Нкоему въ сромъ», различныя имена. Ва силій ивейскій просто и торжественно врилъ въ Бога, но читателю ясно, что вмсто Бога въ темномъ углу поповскаго дома все время стоялъ Нкто въ сромъ;

«надъ всей жизнью Василія ивейскаго тяготлъ суровый и загадочный рокъ» — этими словами начинается разсказъ о жизни Василія ивейскаго. И «молитвенный вопль, похожій на вызовъ», и проклятія Богу измученнаго жизнью попа — все это мы найдемъ и въ «Жизни Человка»... И когда гимназистъ Павелъ (изъ разсказа «Въ туман») дума етъ о «печальной и лишенной смысла жизни», «о жизни, въ которой все непонят но и совершается съ жестокой необходимостью», то читатель невольно вспоминаетъ олицетвореніе этихъ мыслей въ образ Нкоего въ сромъ. И когда (въ «Елеазар») люди чувствуютъ себя «покорными рабами требовательной жизни и безотвтными слугами грозно молчащаго Ничто», то мы знаемъ, что это «грозно молчащее Ничто» и есть именно Нкто въ сромъ. «И отвтомъ ему было молчаніе» — на этой фраз построенъ цлый разсказъ Л. Андреева («Молчаніе»), и черточка эта получила свое развитіе опять-таки въ образ Нкоего въ сромъ. И тотъ «городъ», который ненавис тенъ Л. Андрееву за то, что въ его громадности «было что-то упорное, непобдимое и равнодушно-жестокое» — разв не является онъ адекватнымъ выраженіемъ той силы, олицетвореніемъ которой является Нкто въ сромъ? Наконецъ, у Л. Андрее ва есть цлый разсказъ «Стна», посвященный все тому же образу. Нкоторые объ ясняли этотъ разсказъ съ чисто «политической» точки зрнія, считая эту «Стну» олицетвореніемъ русскаго политическаго строя и чуть ли не режима Плеве... Нече го и говорить, насколько неудачно подобное «объясненіе»: посл «Жизни Человка» для каждаго должно быть ясно, что «Стна» — это судьба, рокъ, Мойра, Нкто въ сромъ. И право же слишкомъ много чести не только режиму Плеве, но и всему рус скому абсолютизму XIX вка сравнивать его съ вчной, неизмнной, фатальной си лой, какою представляется Л. Андрееву «Стна». Помните: «мы ударились грудями о стну и она окрасилась кровью нашихъ ранъ, но осталась глухой и неподвижной......

Неподвижна и высока была стна и равнодушно отражала она вой... — Отдай мн мое дитя! — сказала женщина. И вс мы молчали, и яростно улыбались, и ждали, что отвтитъ стна..., мы ждали нетерпливо, грозно, что отвтитъ подлая убійца...

А она — она молчала. Такая лживая и подлая, она притворялась, что не слышитъ, и злобный смхъ сотрясъ мои изъязвленныя щеки, и безумная ярость наполнила наши изболвшіяся сердца. А она все молчала, равнодушно и тупо, и тогда женщина гнвно потрясла тощими желтыми руками и бросила неумолимо: — Такъ будь же проклята, ты, убившая мое дитя!......И звенящимъ тысячеголосымъ стономъ повторила вся зем ля: — Будь проклята! Проклята! Проклята!»... Если вспомнить это мсто и сравнить его съ соотвтственными положеніями «Жизни Человка», то «Стна» и «Нкто въ сромъ» станутъ двумя выраженіями одной и той же мысли.

Позволю себ сдлать небольшое отступленіе или, врне, немного забжать впередъ и указать на одно мсто изъ Л. Шестова, освщающаго эту же «Стну» съ нсколько иной точки зрнія: Л. Шестовъ видитъ въ этой «Стн» логическія и этичес кія нормы, за предлы которыхъ человку закрытъ путь. Онъ приводитъ слдующія извстныя слова Достоевскаго (изъ его геніальныхъ «Записокъ изъ подполья»): «пе редъ стной непосредственные люди... искренно пассуютъ. Для нихъ стна не отводъ, какъ, напримръ, для насъ... не предлогъ воротиться съ дороги. Нтъ, они пассуютъ со всей искренностью. Стна иметъ для нихъ что-то успокоительное, нравственно разршающее и окончательное, пожалуй, даже что-то мистическое»... Приведя эти слова Достоевскаго, Л. Шестовъ замчаетъ: «...кто не узнаетъ въ этой стн кантов скихъ а priori, поставленныхъ передъ Ding an sich? Философовъ они очень удовлетво ряли, но Достоевскій... сознательно предпочитаетъ лучше расшибить голову о стну, чмъ примириться съ ея непроницаемостью»... (Л. Шестовъ, «Достоевскій и Нитше», стр. 95). За Достоевскимъ идетъ и Л. Андреевъ;

хотя онъ понимаетъ подъ «стной» не логическія нормы, a отвлеченное понятіе рока, судьбы, мойры, воплощая ихъ въ Нкоего въ сромъ, но и для него легче разбить себ голову объ эту стну, чмъ при мириться съ нею. И пусть «стна» всегда остается побдительницей, но непримири мое проклятіе Человка, объективно побжденнаго, длаетъ его побдителемъ съ на шей субъективной, человческой точки зрнія.

Это — основной выводъ изъ «Жизни Человка», къ которой мы теперь и пере ходимъ. Мы видли, что въ цломъ ряд произведеній Л. Андреева разсяны черточ ки, собранныя имъ во-едино въ образ Нкоего въ сромъ;

въ цломъ ряд произве деній Л. Андреева ставятся т же вопросы о смысл жизни, соединенные имъ теперь какъ въ одномъ фокус въ «Жизни Человка»;

вещь эта можетъ поэтому считаться синтетической для цлой полосы творчества Л. Андреева. Не будемъ останавливать ся на частностяхъ и мелочахъ, а перейдемъ къ центральному пункту этого произве денія Л. Андреева — къ ничтожеству Человка и его отношенію къ той сил вещей, которую олицетворяетъ собою Нкто въ сромъ. Здсь мы имемъ попрежнему дв точки зрнія на человка и на смыслъ его жизни: объективная безсмысленность этой жизни ярко противопоставляется ея субъективной осмысленности, и весь вопросъ въ томъ — какой изъ этихъ двухъ точекъ зрнія даетъ Л. Андреевъ окончательную побду? Казалось бы, не можетъ быть двухъ отвтовъ на этотъ вопросъ, такъ какъ побда Нкоего въ сромъ предршена еще задолго до рожденія Человка: «прійдя изъ ночи, — говоритъ про Человка Нкто въ сромъ, — онъ возвратится къ ночи и сгинетъ безслдно въ безграничности временъ, не мыслимый, не чувствуемый, не зна емый никмъ»... (Прологъ). Для этого Нкоего въ сромъ и его свиты, врод Старухъ, жизнь Человка есть сплошная, несознаваемая имъ безсмыслица: « — зачмъ он рожаютъ? — пересмиваются между собой Старухи: — это такъ больно. — А зачмъ они умираютъ? Это еще больне! — Да. Рожаютъ и умираютъ. — И вновь рожа ютъ»... И Старухи тихо смются. Смется надъ Человкомъ, быть может, и «Нкто въ сромъ, именуемый Онъ»: « — говорятъ, что Онъ смется самъ, — перешептыва ются между собой Старухи. — Кто это видлъ? Вы передаете просто слухи: о Немъ такъ много лгутъ»... Но отчего бы Ему и не смяться, если вся жизнь есть только діа воловъ водевиль, если люди родятся и умираютъ, и вновь родятся и вновь умираютъ?

Точка зрнія субъективнаго телеологизма Ему не можетъ быть понятна, а съ высоты объективнаго міропониманія разв не забавенъ этотъ человческій театръ маріоне токъ, этотъ безсмысленный круговоротъ человческой жизни? Разв не смшно, что безслдно погибаетъ въ безграничности временъ жизнь Человка, что въ его свтломъ и богатомъ дом выбиты рамы, что втеръ ходитъ по всему дому и шуршитъ соромъ, а въ дтской кроватк «крысы завели свое гнздо и выводятъ дтей — такихъ милень кихъ, голенькихъ крысятокъ»... Итакъ, сомнній нтъ: побдилъ Нкто въ сромъ и рабы его празднуютъ эту побду...

Такъ ли это, однако? Не слишкомъ ли торопится Молохъ объективизма, говоря словами Блинскаго, праздновать свою слишкомъ легкую побду? Не упускаетъ ли онъ изъ виду, что кром объективнаго телеологизма существуетъ еще телеологизмъ субъективный? Послушаемъ самого Человка;

извиняюсь за длинную цитату. «Эй ты, какъ тебя тамъ зовутъ: Рокъ, дьяволъ или жизнь, я бросаю теб перчатку, зову тебя на бой! Малодушные люди преклоняются предъ твоею загадочной властью: твое ка менное лицо внушаетъ имъ ужасъ, въ твоемъ молчаніи они слышатъ зарожденіе бдъ и грозное паденіе ихъ. А я смлъ и силенъ и зову тебя на бой. Поблестимъ мечами, позвенимъ щитами, обрушимъ на головы удары, отъ которыхъ задрожитъ земля! Эй, выходи на бой!.....Твоей зловщей косности я противопоставляю мою живую и бод рую силу;

мрачности твоей — мой яркій и звонкій смхъ! Эй, отражай удары! У тебя каменный лобъ, лишенный разума — бросаю въ него раскаленныя ядра моей сверка ющей мысли;

у тебя каменное сердце, лишенное жалости — сторонись, я лью въ него горячую отраву мятежныхъ криковъ!.. Побждая, я буду пть псни, на которыя от кликнется вся земля;

молча падая подъ твоимъ ударомъ, я буду думать лишь о томъ, чтобъ снова встать и ринуться на бой! Въ моей брон есть слабыя мста, я знаю это.

Но покрытый ранами, истекающій алой кровью, я силы соберу, чтобъ крикнуть: ты еще не побдилъ, злой недругъ Человка!.....И умирая на пол брани, какъ умираютъ храбрые, однимъ лишь возгласомъ я уничтожу Твою слпую радость: я побдилъ! Я побдилъ, злой врагъ мой, ибо до послдняго дыханія не призналъ я Твоей власти!»...

Здсь передъ нами другая крайность: слишкомъ легко празднуетъ Человкъ свою побду надъ Молохомъ объективизма. Но не правъ ли, однако, Человкъ? Вдь онъ впослдствіи исполнилъ все, какъ сказалъ, прибавивъ только свое проклятіе безсмыс ленной судьб: «будь проклята, будь проклята вовки! И проклятіемъ я побждаю тебя. Что можешь еще сдлать ты со мною? Вали меня на земь, вали, я буду смяться и кричать: будь проклята! Клещами смерти зажми мн ротъ — послдней мыслью я крикну въ твои ослиныя уши: будь проклята, будь проклята!»... Но вотъ прихо дитъ къ Человку смерть, — она находитъ его въ грязномъ кабак, куда онъ ходитъ, чтобы спастись отъ гнетущаго одиночества. Что суть дла здсь не въ «кабак», а въ «одиночеств» — этого многіе не понимали;

Л. Андреевъ вынужденъ былъ поставить точку надъ і во второмъ варіант «Смерти Человка» (см. Альманахъ «Шиповникъ», кн. 4). Помните послдній разговоръ Пьяницъ:

« — Зачмъ ходитъ сюда Человкъ? Онъ пьетъ мало, а сидитъ много. Не надо его.

— Пусть идеть въ свой домъ. У него свой домъ.

— Пятнадцать комнатъ.

— Не трогайте его, ему больше некуда ходить»... Здсь настигаетъ его смерть. И Человкъ умираетъ побдителемъ: онъ «встаетъ, выпрямляется, закидываетъ сдую, красивую, грозно прекрасную голову и кричитъ неожиданно громко, громко, при зывнымъ голосомъ, полнымъ тоски и гнва:...«Гд мой оруженосецъ? — Гд мой мечъ? — Гд мой щитъ? — Я обезоруженъ! — Скоре ко мн! — Скоре! — Будь про кля...» Падаетъ на стулъ и умираетъ»... Умираетъ, до послдняго дыханія не признавая власти Рока, умираетъ побдителемъ, ибо тотъ.....кто смерть пріялъ въ бою, Тотъ разв палъ и побжденъ? — говоря словами М. Горькаго. И если даже согласиться, что Человкъ умеръ не побди телемъ, то разв не ясно зато во всякомъ случа, что онъ умеръ не побжденнымъ?

VII.

Что же это за странный поединокъ, въ которомъ, быть можетъ, есть два побдителя и наврное нтъ ни одного побжденнаго? Отвтъ на это мы уже дали выше: здсь пе редъ нами человческая жизнь разсматривается съ двухъ противоположныхъ точекъ зрнія — съ точекъ зрнія объективнаго и субъективнаго телеологизма. Объективнаго смысла человческой жизни нтъ — вотъ что еще и еще разъ говорить намъ Л. Ан дреевъ образомъ Нкоего въ сромъ. И тщетна надежда найти этотъ смыслъ, перенося свои упованія съ человка на человчество;

такія тенденціи иногда замтны и у Л. Ан дреева, но онъ самъ ихъ ядовито высмиваетъ въ «Жизни Человка». Вотъ небольшой діалогъ между Человкомъ и его женой, когда уже жизнь прошла въ вчномъ стрем леніи къ чему-то впереди, къ какой-то несуществующей цли, когда впереди только смерть и когда Человкъ цпляется за послднюю надежду жизни въ человчеств:

«это сдлано хорошо, — говоритъ Человкъ про построенный имъ домъ, — и, мо жетъ быть — какъ ты думаешь? — переживетъ меня хоть немного?..

— Около того дома (отвчаетъ жена) я видла молодого художника. Онъ внима тельно изучалъ зданіе и срисовывалъ его въ альбомъ.

— А, какъ же ты не сказала мн этого, мой другъ. Это очень важно, очень важно.

Это значитъ, что моя мысль передается другимъ людямъ, и пусть меня забудутъ, она будетъ жить. Это очень важно, жена, чрезвычайно важно»...

Если Нкто въ сромъ способенъ смяться, то вроятно Онъ смялся при произ несеніи Человкомъ этихъ словъ. Это все та же престарлая и худосочная иллюзія о безсмертіи въ потомств, которой человкъ склоненъ утшать себя за неимніемъ вры въ настоящее безсмертіе. Человкъ смертенъ — но человчество безсмертно;

человкъ несчастливъ — человчество будетъ счастливо: мы уже сказали, что Л. Андреевъ иног да готовъ проповдывать подобныя мысли, производить эту продажу безсмертія оп томъ и въ розницу;

но въ данномъ случа онъ, повидимому, какъ и Нкто въ сромъ, самъ смется надъ Человкомъ. По крайней мр эти же мысли онъ вкладываетъ въ уста одного изъ Родственниковъ, изрекающаго пошлйшія сентенціи во всей второй половин первой картины. Цль жизни онъ видитъ въ воспитаніи дтей: «воспитывая ребенка, устраняя отъ него т ошибки, жертвой которыхъ мы были, укрпляя его умъ нашимъ собственнымъ богатымъ опытомъ, мы, такимъ образомъ, создаемъ лучшаго человка и медленно, но врно движемся къ конечной цли существованія — къ со вершенству»... Къ совершенству, «къ звздамъ»... Если бы рчь шла о субъективной, нами поставленной цли, то эта рчь почтеннаго филистера была бы хоть отчасти пріемлемой;

но господа объективисты упорно твердятъ намъ о конечной цли, пре дуказанной намъ Богомъ, природой, ходомъ вещей и вообще кмъ-то или чмъ-то со стороны. Надъ этой врой намренно или ненамренно поставилъ крестъ Л. Андре евъ образомъ Нкоего въ сромъ;

объективнаго смысла, объективной цли въ жизни человка нтъ — вотъ что говоритъ намъ это его произведеніе. Но субъективная дль, субъективный смыслъ? Ихъ Л. Андреевъ затушевываетъ и во всякомъ случа не пока зываетъ ихъ такъ ясно, какъ могъ бы сдлать;

и намъ, читателямъ, приходится иногда договаривать за него, ставить точки надъ і. Происходитъ это оттого, что Л. Андреевъ далеко не съ той силой убжденъ въ субъективной осмысленности человческой жиз ни, съ какой силой онъ убжденъ въ ея объективной безсмысленности;

онъ все какъ-то не можетъ вполн согласиться съ тмъ, что жизнь сама по себ минутная человческая жизнь, иметъ свои цли въ настоящемъ и что здсь безсиленъ передъ человкомъ Нкто въ сромъ, кто бы онъ ни былъ. Любопытно вотъ что: на Василія ивейскаго Л. Андреевъ обрушилъ кучу бдствій;

но на Человка онъ ихъ вовсе не обрушиваетъ до самой его старости. Это сдлано намренно, такъ какъ если и такая жизнь заслу живаетъ только проклятій, то что же говорить о всякой другой жизни? Здсь и счас тливое дтство, и веселая бдность, и проходящая черезъ всю жизнь любовь, и яркая молодость, и слава, и богатство, и сынъ, у котораго кудри какъ солнечные лучи... Когда Человкъ уже состарился, то этому сыну его кто-то разбилъ голову камнемъ;

ударъ камнемъ въ голову — и «молодое, полное жизни, надеждъ на будущее, веселое, пре красное, радостное существо вдругъ обращается навсегда въ негоднаго калку», боле того — умираетъ (мы уже приводили эти слова Л. Шестова и встртимся съ ними еще разъ). Это проявленіе безсмысленнаго мірового зла ожесточаетъ душу Человка, онъ апеллируетъ къ міровой справедливости. «Поврь мн, выздороветъ нашъ сынъ, — говоритъ жена, — разв это будетъ справедливо если молодое умретъ раньше стара го»... — «А гд ты видла справедливое, жена?» — съ горечью отвчаетъ Человкъ, но все же хватается, какъ утопающій за соломинку, за послднюю надежду: «быть мо жетъ, отзовется вчная справедливость, если преклонятъ колни старики»... Но вдь Нкто въ сромъ — это мертвая, механическая сила, рокъ, мойра, судьба: какъ же можно предъявлять къ ней требованія справедливости? Какъ можно ждать и жаж дать отъ косной и слпой силы объективнаго телеологизма? Конечно, утопая, можно хвататься и за соломинку;

но нельзя основывать свое міровоззрніе на какомъ-нибудь момент аффекта или на какомъ-нибудь единичномъ импульс. Смотря правд см ло въ глаза, мы должны признать неотвратимость мірового зла и искать противоядія не за предлами нашего разума, а въ самой нашей многоликой и многообразной жиз ни. Мертвая механическая сила не можетъ услышать живого человческаго голоса;

молитвы тутъ такъ же безсильны, какъ и проклятья. Но это не мшаетъ нашей жизни имть вполн ясно выраженный субъективный смыслъ.

Цль жизни — въ настоящемъ, а не въ будущемъ;

цль жизни — въ каждомъ дан номъ момент;

цль жизни — во всей полнот ея переживаній. Этого человкъ не хо четъ видть, этого онъ не хочетъ понять. Когда къ нему приходитъ гнетущее горе — онъ проклинаетъ свою жизнь, а долгіе годы свтлой радости онъ торопится прожить скоре, лихорадочно стремясь къ какой-то призрачной цли, стоящей на его пути гд-то въ бу дущемъ, въ то время какъ она стоитъ за его спиной. И какъ это трудно — осознать, что каждый данный моментъ и есть цль;

какъ это трудно, если судить по тому, что во всей русской литератур ХІХ-го вка одинъ только Герценъ осмлился стать на эту точку зрнія (объ этомъ еще будетъ рчь ниже) и стоять на ней до конца, не впадая въ то же время ни въ абсолютный эгоизмъ, ни въ штирнеріанство. Очевидно, не всмъ подъ силу эта точка зрнія субъективизма, лишающая человка права и возможности опи раться на объективное и подбадривать себя иллюзіями міровой гармоніи, человчества, прогресса. Не вс поэтому могутъ и хотятъ видть, что въ «Жизни человка» была не только смерть сына и не только нелпый «балъ», но была и любовь, и борьба, и слава, и радость побды... Что перевшиваетъ? — это дло психологіи человка;

оптимизмъ или пессимизмъ равно недоказуемы и неопровержимы логическими посылками. Но не надо все-таки забывать, что если у Человка есть «часы унынія и тоски, когда смертны мъ томленіемъ омрачается душа», то есть у него и «часы радости, когда высоко паритъ его свободный и смлый духъ» — такъ говоритъ Нкто въ сромъ (Прологъ). И когда Человкъ умираетъ, а Старухи злорадно шепчутъ ему на ухо: «ты сейчасъ умрешь, а ты помнишь?» — и напоминаютъ ему вс свтлыя минуты его жизни, чтобы подчеркнуть ихъ безсмысленность, то отъ лица Человка мы можемъ сказать: «да, вы правы — во всхъ моихъ переживаніяхъ нтъ и не было объективнаго смысла. Но вдь это прошед шее было когда-то для меня настоящимъ — и ясный внутренній смыслъ носила тогда моя жизнь. Я страдалъ, я любилъ, я хотлъ;

вмст съ другими людьми я ставилъ себ субъективныя, но общія многимъ цли и боролся за ихъ осуществленіе;

я жилъ всей полнотой доступной человку жизни и съ гордостью носилъ имя Человка. Теперь я умираю;

умрутъ когда-нибудь вс люди до послдняго, но это отсутствіе объективнаго смысла въ жизни человка и человчества не страшитъ меня, такъ какъ я искалъ смысла не въ будущемъ, а въ настоящемъ. И пусть потухнетъ солнце, пусть разсыплется пылью земля, но то, что было — было;

моя любовь, моя ненависть, вся полнота моихъ пере живаній дали моей жизни тотъ внутренній смыслъ, посл котораго я не нуждаюсь въ безсмертіи ни на земл, ни на неб...

И есть иль нтъ дорога сквозь гроба — Я былъ, я есмь! Мн вчности не надо!» VIII.

Въ «Жизни Человка» Л. Андреевъ намренно грубыми ударами, намренно упрощенными мазками очерчивалъ, ставилъ и ршалъ въ наиболе общей форм вопросъ о смысл человческой жизни;

въ другихъ своихъ произведеніяхъ — изъ ко торыхъ мы особенно подчеркнемъ его драмы «Къ звздамъ», «Савву», «Царь Голодъ» и «Черныя маски» — онъ беретъ этотъ же вопросъ въ другой плоскости, иногда въ частныхъ формахъ, и приходитъ къ нсколько инымъ выводамъ;

очевидно, онъ еще самъ себ не уяснилъ окончательнаго отвта. Вотъ, напримръ, отдльный вопросъ:

человкъ — цль или средство? Вопросъ этотъ тсно связанъ съ проблемой о смысл человческой жизни;

если человкъ — средство, то смыслъ жизни лежитъ въ буду щемъ, въ будущности класса, общества, человчества;

если человкъ — цль, то смыслъ его жизни лежитъ въ настоящемъ, въ широт, глубин и интенсивности его пережи ваній. Мы только-что видли, какъ ставитъ и ршаетъ Л. Андреевъ эти вопросы въ схематическихъ формахъ своей «Жизни Человка»;

посмотримъ, какъ относится онъ къ этимъ же вопросамъ при ихъ реальной и конкретной постановк.

Всякій человкъ — самоцль: этотъ принципъ этическаго индивидуализма былъ воспринятъ и Л. Андреевымъ. Весь его знаменитый «Разсказъ о Серг Петрович» яв ляется протестомъ отъ лица незамтной, обыденной, срой личности, возмутившей ся противъ необходимости быть въ жизни только средствомъ для чего-то, быть только (какъ говорилъ самъ Сергй Петровичъ) «полезностью» для окружающихъ, причемъ полезность эта находится вн его воли. Онъ возмутился: «я не хочу быть нмымъ ма теріаломъ для счастія другихъ: я самъ хочу быть счастливымъ, сильнымъ и свободнымъ и имю на это право»... Эта простая мысль, — замчаетъ отъ себя Л. Андреевъ, — «вы говаривается такъ рдко и съ такимъ трудомъ!»... (I, 94). И эта же мысль приходитъ въ голову Василію ивейскому, когда онъ видитъ отвратительнаго и грязнаго калку, нищаго, вора и убійцу, когда думаетъ объ ужасной нищет этой искалченной души:

«съ грозной ясностью онъ (Василій ивейскій) понялъ, какъ ужасно и безвозвратно лишенъ этотъ человкъ всего человческаго, на что онъ имлъ такое же право, какъ короли въ своихъ палатахъ, какъ святые въ своихъ кельяхъ»... И этотъ мотивъ про ходитъ черезъ все творчество Л. Андреева, сталкиваясь съ другимъ мотивомъ, совер шенно противоположнымъ. Подъ однимъ изъ портретовъ Л. Андреева можно видть слдующій его автографъ: «губя отдльныхъ людей, правда спасаетъ человка»...

Здсь уже отдльные, живые люди играютъ роль средства для человка вообще;

ины ми словами это значитъ, что Л. Андреевъ видитъ цль въ будущемъ, въ человчеств, въ прогресс и т. п. — т.-е. въ томъ самомъ, что почти въ то же время онъ высмялъ въ «Жизни Человка», вкладывая эту мысль въ безконечно тупую голову одного изъ Родственниковъ, какъ мы видли выше. Здсь два противоположныхъ мннія рзко сталкиваются;

здсь передъ нами та самая борьба шуйцы съ десницей, которую мы отмтили нсколько выше и у. Сологуба. Окончательной побды той или другой мы еще не имемъ у Л. Андреева;

намъ остается поэтому только прослдить ихъ вза имоотношеніе, которое особенно рельефно проявилось въ двухъ его драмахъ — «Сав ва» и «Къ звздамъ».

Вотъ передъ нами Савва со своей сестрой Липой, какъ представители этихъ двухъ взаимнопротивоположныхъ точекъ зрнія. Представьте себ, что воскресъ Ва силій ивейскій, со своей доходящей до озлобленія жалостью къ людямъ и со своей уже окончательно опредлившейся ненавистью къ Богу — и вы получите Савву. Есть у тебя враги? — спрашиваетъ Липа: — «ну, такой врагъ, одинъ, что ли, котораго бы ты особенно не любилъ, ненавидлъ?» — «Такой, пожалуй, есть: Богъ, — отвчаетъ Савва и, видя недовріе и ужасъ сестры, поясняетъ: — Богъ, я говорю. Ну, тотъ, кого вы называете вашимъ Спасителемъ»... Такъ опредлилось его отношеніе къ Богу;

опредлилось и его отношеніе къ людямъ: онъ хочетъ огнемъ уничтожить весь ста рый міръ и на голой земл оставить голаго человка, чтобы начать строить все съиз нова;

губя отдльныхъ людей, онъ хочетъ спасти человка... И онъ почти буквально повторяетъ эти слова Л. Андреева, отвчая на вопль Липы: «это ужасно! Сколько кро ви!» — равнодушными словами: «да, многовато... Когда дло идетъ о существованіи человка, тутъ ужъ не приходится жалть объ отдльныхъ экземплярахъ»... И въ то время какъ для Липы каждый человкъ цль, въ то время какъ она боится «неизбыв ныхъ страданій людскихъ, для Саввы человкъ — только средство;

для Саввы — цль въ человчеств, на пути къ счастью котораго стоитъ только «неизбывная человческая глупость», закрпленная въ формахъ культуры. И хотя Л. Андреевъ — не Савва, но разв не любопытно, что онъ вкладываетъ въ его уста свои подлинныя чувства и слова?

Одинъ примръ мы только-что привели;

вотъ другой. «Городовъ настроили — идіо ты!» — говоритъ Савва про людей, и поздне еще разъ повторяетъ: «потомъ, дядя, мы сожжемъ ихъ города!» (IV, 228 и 255). A въ своемъ прекрасномъ разсказ «Проклятіе звря» Л. Андреевъ повторяетъ уже отъ себя: «онъ сожжетъ ихъ города. — Кто? — Тотъ, кто захочетъ правды. И наступитъ время, когда ни одного города не останется на земл. Быть можетъ, не останется и человка»... Повторяю еще разъ: Л. Андреевъ не стоитъ за Саввой, но въ высшей степени характерны эти совпаденія, показывающія намъ, что и для Л. Андреева человкъ бываетъ средствомъ. Характерно однако и то, что эта мысль является у Л. Андреева слдствіемъ только великаго отчаянія, великой тоски отъ окружающаго насъ зла, ужаса, страданій. Быть можетъ, еще боле харак терно, что слдствіемъ этого же великаго отчаянія являются діаметрально противопо ложныя мысль и чувство Маруси изъ драмы «Къ звздамъ».

Въ этой драм передъ нами снова стоятъ лицомъ къ лицу два человка разныхъ воззрній на смыслъ человческой жизни: для Маруси — цль въ настоящемъ, живой и страдающій человкъ не можетъ служить для нея средствомъ;

для Сергя Никола евича человкъ есть только средство, а цль лежить въ далекомъ будущемъ даже не человчества, а всей вселенной — таково его пантеистическое міросозерцаніе. Стол кновеніе этихъ двухъ убжденій — центральный пунктъ всей драмы. Пользуюсь слу чаемъ остановиться на одномъ легко возникающемъ недоразумніи, связанномъ съ признаніемъ цли въ настоящемъ. Причинно-обусловленный рядъ можетъ разсмат риваться нами, какъ рядъ телеологически-обусловленный;

человческое «я» является въ каждый данный моментъ пунктомъ пересченія причины и средства, слдствія и цли — объ этомъ у насъ была уже рчь выше. Съ этой точки зрнія цль лежитъ въ каждомъ данномъ момент, цль лежитъ въ настоящемъ;

но это значитъ только, что объективной цли въ будущемъ нтъ. Отсюда далеко еще до умозаключенія, что разъ цль въ настоящемъ, то мн нтъ никакого дла до будущаго;

нтъ, ни отъ прошла го, ни отъ будущаго человкъ не можетъ и не долженъ отказываться. Объективной цли мірового процесса нтъ, но у меня есть мои субъективныя цли — и я буду стре миться къ ихъ достиженію. Именно на этой точк зрнія стоялъ все время Михай ловскій, проводя свою теорію «субъективнаго антропоцентризма»;

одно это служитъ достаточнымъ указаніемъ на совмстимость такого міровоззрнія съ общественными идеалами. Поэтому работающая для будущаго революціонерка Маруся вовсе не рас ходится этимъ съ теоріей «цли въ настоящемъ», такъ какъ будущее это намчено ею же, это будущее — ея субъективная цль. Бываютъ, конечно, такіе «мщане отъ ре волюціи», какъ Анна или Верховцевъ, къ которымъ въ этой своей драм Л. Андреевъ относится такъ недружелюбно, для которыхъ революція простое ремесло и которые черезъ головы людей смотрятъ только въ будущее человчества при его достиженіи земного рая. Бываютъ люди, которые смотрятъ еще дальше, которыхъ интересуетъ не будущее человчества, а будущее вселенной;

таковъ Сергй Николаевичъ. Противъ его точки зрнія возразить ничего нельзя — такая точка зрнія возможна и несокру шима никакими логическими аргументами;

но это точка зрнія не человческая, а сверхъчеловческая, отъ которой когда-то съ одинаковымъ негодованіемъ отворачи вались и Профанъ Михайловскаго и Иванъ Карамазовъ Достоевскаго.

Сергй Николаевичъ отршился отъ земли и ея интересовъ;

въ своей горной аст рономической обсерваторіи онъ живетъ «за предлами предльнаго»... Тамъ внизу, на земл идетъ кровавая революція, въ которой принимаютъ участіе его дти;

Николай, его сынъ, раненъ и брошенъ въ тюрьму и не сегодня-завтра будетъ разстрлянъ;

а онъ, сходя со своей астрономической вышки, удивленно спрашиваетъ: «разв тамъ еще убиваютъ? Разв тамъ еще есть тюрьмы?»... Но если даже и разстрляютъ его сына — что за бда? «Въ мір — говоритъ онъ — каждую секунду умираетъ по человку, а во всей вселенной, вроятно, каждую секунду разрушается цлый міръ. Какъ же я могу плакать и приходить въ отчаяніе изъ-за смерти одного человка?»... Изъ этого міра, гд люди страдаютъ и умираютъ, онъ ушелъ въ свою обсерваторію и тамъ отсиживает ся отъ жизни;

онъ не можетъ понять мірового зла и предпочитаетъ просто закрывать передъ нимъ глаза и искать смысла въ міровой жизни. «Смерть, несправедливость, не счастья, вс черныя тни земли — вотъ суетныя заботы», — говоритъ онъ;

онъ ищетъ спасенія отъ нихъ въ мір объективнаго. «Я думаю обо всемъ, — говоритъ онъ. — Я думаю о прошломъ, и о будущемъ, и о земл, и о тхъ звздахъ — обо всемъ. И въ туман прошлаго я вижу миріады погибшихъ;

и въ туман будущаго я вижу миріады тхъ, кто погибнетъ;

и я вижу космосъ, и я вижу везд торжествующую безбрежную жизнь — и я не могу плакать объ одномъ... Жизнь, жизнь везд. Сейчасъ, въ эту ми нуту — да, въ эту минуту! — родится кто-то такой же, какъ Николай, лучше, чмъ онъ — у природы нтъ повтореній»... Для того, чтобы достичь высотъ такого объек тивизма, нужно сначала атрофировать въ себ все человческое;

посл этого объек тивизмъ становится неуязвимъ ни логически, ни психологически. Но это не мшаетъ намъ, вслдъ за Иваномъ Карамазовымъ, чувствовать къ такой сверхъ-человческой точк зрнія полнйшее отвращеніе, какое и чувствуетъ къ ней Маруся: «я не могу уйти отъ земли, — говоритъ она, — я не хочу уходить отъ нея: она такъ несчастна. Она дышетъ ужасомъ и тоской — но я рождена ею и въ крови моей я ношу страданія зем ли. Мн чужды звзды, я не знаю тхъ, кто обитаетъ тамъ. Какъ подстрленная пти ца, душа моя вновь и вновь падаетъ на землю»... И какъ противъ врага идетъ Маруся противъ Сергя Николаевича: «я нашла, я знаю теперь, что я буду длать, — говоритъ она. — Я построю городъ и поселю въ немъ всхъ старыхъ..., всхъ убогихъ, калкъ, сумасшедшихъ, слпыхъ. Тамъ будутъ глухонмые отъ рожденія и идіоты, тамъ бу дутъ изъденные язвами, разбитые параличемъ. Тамъ будутъ убійцы, тамъ будутъ предатели и лжецы и существа, подобныя людямъ, но боле ужасныя, чмъ зври. И дома будутъ такіе же, какъ жители: кривые, горбатые, слпые, изъязвленные, дома — убійцы, предатели. Они будутъ падать на головы тхъ, кто въ нихъ поселится, они будутъ лгать и душить мягко. И у насъ будутъ постоянныя убійства, голодъ и плачъ;

и царемъ города я поставлю Іуду и назову городъ: «Къ звздамъ»!»... Этотъ городъ Ма руси мы знаемъ;

уже давно Л. Андреевъ обрисовалъ намъ его въ разсказ «Стна»...

И какъ ни ужасно жить въ этомъ город, гд собрано воедино все міровое зло, гд соединена въ одно цлое вся та безсмыслица жизни, изъ которой вс мы жаждемъ выхода, — но лучше жить въ этомъ город и медленно погибать отъ вида безсмыслен ныхъ человческихъ страданій, чмъ уйти въ горы къ Сергю Николаевичу и жить его врою въ «неизвстнаго друга», отдленнаго отъ насъ безконечностью пространства и времени. Лучше плакать вмст съ матерью и съ невстой надъ безсмысленно раз битой молодой жизнью Николая, чмъ утшаться вмст съ Сергемъ Николаеви чемъ, что вотъ въ эту же минуту рождается кто-нибудь лучшій его сына, что сынъ его безсмертенъ: «онъ въ теб, онъ въ Пет, онъ во мн — онъ во всхъ, кто свято хранитъ благоуханіе его души»... И во сколько разъ прекрасне, во сколько разъ человчне тотъ моментъ «Жизни Человка», когда посл смерти сына Человкъ бросаетъ свое безплодное проклятіе судьб;

во сколько разъ человчне и прекрасне тотъ неволь но приходящій на память — сопоставленіе это было уже сдлано критикой — отецъ Илюши (въ «Братьяхъ Карамазовыхъ»), который въ отвтъ на слова своего умираю щаго мальчика: «...какъ я умру, то возьми ты хорошаго мальчика, другого... назови его Илюшей и люби вмсто меня»... — можетъ только разразиться рыданіями и проскре жетать: «не хочу хорошаго мальчика! не хочу другого мальчика! аще забуду теб, Іеру салиме, да прилипнетъ»... И упавъ на колни, онъ начинаетъ рыдать, «какъ-то нелпо взвизгивая»... И насколько эти «нелпыя взвизгиванія» человчне и прекрасне воз вышенныхъ самоутшеній пантеиста-астронома!

Тутъ примиренія быть не можетъ;

одно изъ двухъ — либо человческая, либо сверхъ-человческая (а потому и безчеловчная) точка зрнія. Л. Андреевъ, повиди мому, хотелъ возможно сгладить это противорчіе: по крайней мр Сергй Никола евичъ благословляетъ Марусю идти въ жизнь, а она начинаетъ утшать себя мыслью, что душа Николая живетъ въ ней, Марус... И когда Сергй Николаевичъ, протя гивая руки къ звздамъ, посылаетъ торжественный привтъ — «привтъ теб, мой далекій, мой неизвстный другъ!», а Маруся, протягивая руки къ земл, посылаетъ скорбный привтъ «привтъ теб, мой милый, мой страдающій братъ!», то по мысли автора это должно, вроятно, гармонически заканчивать всю драму;

но тщетна эта попытка примирить непримиримое по своему существу. И рыдающія слова мате ри: «Колюшка!.. Колюшка!..», послднія слова драмы, лучше всего вскрываютъ всю внутреннюю фальшь попытки синтеза противоположныхъ точекъ зрнія Маруси и Сергя Николаевича. Если Л. Андреевъ, какъ можно думать, хоть отчасти стоялъ за Сергемъ Николаевичемъ, то онъ хотлъ все же найти возможность общей почвы и съ Марусей;

попытка совершенно невозможная. Онъ скоро это понялъ, потому что въ «Жизни Человка», произведеніи, написанномъ годомъ поздне, онъ уже далекъ отъ точки зрнія Сергя Николаевича;

еще дальше отходитъ онъ отъ нея въ одномъ изъ послднихъ своихъ произведеній — «Цар Голод», все содержаніе котораго ле житъ какъ-разъ въ области тхъ «суетныхъ заботъ», къ которымъ такъ равнодушенъ Сергй Николаевичъ — «смерти, несправедливости, несчастья и всхъ черныхъ тней земли».

IX.

«Черныя тни земли» — эти слова Сергя Николаевича можно было бы взять для характеристики вншняго построенія «Царя Голода»;

внутреннее же содержаніе его сводится къ все той же проблем о человк-средств и человк-цли. Формулу эту, «человкъ-средство», можно разсматривать или «во времени», или «въ пространств»;

а именно: съ одной стороны, выраженіе «человкъ-средство» можетъ обозначать собою тотъ взглядъ, что современный человкъ является средствомъ для будущихъ поколній, унаваживаетъ собою будущую гармонію, — это тотъ самый этическій анти-индиви дуализмъ «во времени», который былъ такъ ненавистенъ Ивану Карамазову. Но, съ другой стороны, формула «человкъ-средство» можетъ выражать собою тотъ взглядъ, что не для будущаго, а для настоящаго одна часть людей должна являться средствомъ для другой части;

это тотъ самый этическій анти-индивидуализмъ «въ пространств» (при условіи одновременности), который проповдуется всми врагами демократиз ма, всми аристократическими теоріями, примромъ которыхъ можетъ считаться знаменитая утопія Ренана (въ его «Dialogues et fragments philosophiques») или анало гичное воззрніе Нитцше. Первое пониманіе формулы «человкъ-средство», счита ющее человка средствомъ для будущихъ поколній, свойственно всмъ крайнимъ общественникамъ и государственникамъ, всмъ людямъ типа Сергя Николаевича и вообще всмъ исповдующимъ въ тхъ или иныхъ формахъ «религію Человчества»;

второе пониманіе этой формулы, считающее часть людей средствомъ для другой час ти въ настоящее же время, свойственно всмъ анти-демократическимъ ученіямъ. Оба эти рода этическаго анти-индивидуализма должны быть осуждаемы нами самымъ ка тегорическимъ образомъ, причемъ осужденіе это является той нитью, которая связы ваетъ индивидуализмъ съ демократизмомъ. Мы не допускаемъ мысли о томъ, чтобы т современныя формы жизни, которыя длаютъ большинство человчества средс твомъ для меньшинства, могли быть признаны закономрными этически;

мы видимъ, что такова дйствительность, но мы боремся съ нею во исполненіе нашего субъектив наго идеала — и въ этомъ неизбжный дуализмъ въ нашемъ сознаніи между тмъ, что есть, и тмъ, что должно быть, между сущимъ и должнымъ. И во имя нашего субъективнаго идеала мы боремся за соціальное и политическое освобожденіе тхъ классовъ и слоевъ общества, которые являются средствами для другихъ обществен ныхъ группъ, играющихъ роль цли. Но въ то же время мы не можемъ допустить и той мысли, чтобы прошлыя поколнія человчества являлись только средствомъ для будущихъ поколній, чтобы прошлыя и настоящія муки оправдывались будущимъ блаженствомъ: или мы должны получить отвтъ «за всхъ нашихъ братій по крови», или намъ совсмъ не надо никакого отвта.

Все это очень не ново и высказывалось въ русской публицистик еще со вре менъ Герцена, а поздне было развито подробно въ міровоззрніи Михайловска го;

соотвтственное отраженіе эти взгляды находили и въ художественной русской литератур. «Царь Голодъ» Л. Андреева въ этомъ отношеніи продолжаетъ традиціи русской литературы, являясь гнвной сатирой, рзкимъ осужденіемъ этого взгляда на часть человчества, какъ на средство для другой его части;

и поскольку этотъ взглядъ есть отраженіе существующихъ отношеній, постольку «Царь Голодъ» Л. Андреева яв ляется проклятіемъ «сущему» во имя «должнаго», проклятіемь соціальному злу, какъ частному случаю зла мірового: въ картин «Суда надъ голодными» прокуроръ-Смерть всхъ обвиняемыхъ осуждаетъ «во имя дьявола». Жизнь человческая осуждается во имя дьявола потому, что нтъ смысла этой жизни, что вся жизнь есть сплошной без смысленный «діаволовъ водевиль»... Одинъ изъ рабочихъ, олицетвореніе всей рабо чей силы, представитель тхъ сотенъ милліоновъ работающихъ, чьими руками «такъ измнено лицо земли, что теперь не узналъ бы ея самъ Творецъ» — съ недоумніемъ и угрозою спрашиваетъ: «зачмъ я длалъ это? Чью волю я творилъ? Къ какой цли я стремился? Моя голова тупа. Я усталъ смертельно»... И здсь все т же вопросы о смысл жизни, отъ которыхъ Л. Андреевъ не можетъ и не хочетъ отойти;

и здсь т же проклятія тхъ и за тхъ, кто обреченъ играть роль только средства въ «діаволовомъ водевил», именуемомъ жизнью. Правда, и среди этихъ обреченныхъ есть люди, ко торые готовы быть средствомъ для грядушей цли;

помните, какъ у Чехова: «черезъ триста-четыреста лтъ вся земля обратится въ цвтущій садъ»..., «черезъ двсти — триста лтъ жизнь на земл будетъ невообразимо прекрасной, изумительной»..., «о, наврное, какая это будетъ жизнь, какая жизнь!»... Въ «Цар Голод» эти чеховскіе мотивы вложены въ уста молодого рабочаго, который, «кашляя кровью, улыбается и смотритъ въ небо»... Отчего? «Оттого, — отвчаетъ рабочій, — что на моей крови вырастутъ цвты и я уже вижу ихъ... Въ темнот я научился поклоняться огню. Уми рая, я понялъ, какъ прекрасна жизнь. О, какъ прекрасна!.. Это будетъ большой садъ, и тамъ будутъ гулять, не трогая другъ друга, и зври и люди»... Это взглядъ Чехова, но далеко не Л. Андреева, который не можетъ оправдывать настоящія страданія буду щимъ блаженствомъ: въ этомъ мы имли достаточно случаевъ убдиться;

формула «человкъ — средство» непріемлема для Л. Андреева ни въ одномъ изъ двухъ ея воз можныхъ смысловъ, отмченныхъ выше.

Итакъ, Л. Андреевъ отошелъ отъ Сергя Николаевича, порвалъ съ нимъ. Смерть, несправедливость, несчастья и вс черныя тни земли — вс они снова властно стали передъ художественнымъ сознаніемъ Л. Андреева, а Смерть снова получила преоб ладающее значеніе въ его творчеств;

попытка спрятаться за спиной Сергя Нико лаевича кончилась для Л. Андреева полнйшей неудачей. Но вотъ въ чемъ вопросъ:

разрывая окончательно съ нуменальной точкой зрнія, настолько ли же окончательно приходитъ Л. Андреевъ къ точк зрнія феноменальной? Разрывая съ Сергемъ Ни колаевичемъ, приходитъ ли онъ къ Марус?

Съ Сергемъ Николаевичемъ онъ разрываетъ: чтобы убдиться въ этомъ, до статочно сравнить отношенія Л. Андреева и Сергя Николаевича (т.-е. того же Л. Ан дреева годомъ раньше) къ Нкоему въ сромъ. Для Сергя Николаевича Нкто въ сромъ и есть тотъ «далекій, неизвстный другъ», которому онъ шлетъ торжественный привтъ... «Съ холоднымъ бшенствомъ, покорные желзной сил тяготнія, несутся въ пространств по своимъ путямъ безконечные міры — и надъ всми ими господст вуетъ одинъ великій, одинъ безсмертный духъ»... — «Не говори мн о Бог», — пере биваетъ его Маруся, но онъ продолжаетъ: «я говорю о существ, подобномъ намъ, о томъ, кто такъ же страдаетъ, и такъ же мыслитъ, и такъ же ищетъ, какъ и мы. Я его не знаю — но я люблю его, какъ друга, какъ товарища»... «Оно молчитъ, отецъ! Оно смется надъ нами!» — слышимъ мы опять слова Маруси... Вотъ два отношенія къ Нкоему въ сромъ. Для Сергя Николаевича это существо, по вол котораго «съ хо лоднымъ бшенствомъ, покорные желзной сил тяготнія несутся міры», существо это — страдающее, мыслящее, ищущее;

для Маруси существо это или молчитъ, или смется надъ нами... Нечего и говорить, какой изъ этихъ двухъ образовъ воплощенъ въ Нкоего въ сромъ — одинаково неспособнага ни къ страданію, ни къ исканію, вчно молчащаго на вс призывы человка и, быть можетъ, смющагося надъ нимъ. Оно молчитъ, оно смется — эти слова Маруси были развиты потомъ Л. Андреевымъ въ цлый образъ, легли въ основу его взгляда на міровую необходимость, какъ на молча ливую, насмшливую и враждебную человку силу, буде таковая не есть только игра нашей фантазіи...

X.

Послдній ударъ этой своей мимолетной вр въ объективную цлесообразность жизни Л. Андреевъ нанесъ въ позднйшемъ разсказ (1908 г.) «Мои Записки». Раз сказъ этотъ, какъ и многія другія произведенія Л. Андреева, есть, несомннно, про изведеніе thse;

онъ хочетъ доказать намъ, что міръ безцленъ, что жизнь безсмыс ленна или, по крайней мр, неосмысленна, что нтъ цлесообразности въ мір, нтъ смысла въ жизни. Л. Андреевъ доказывалъ это себ и намъ еще въ «Жизни человка» путемъ прямого демонстрированія всей человческой жизни, отъ рожденія до моги лы;

въ «Моихъ запискахъ» онъ доказываетъ это же самое путемъ своеобразнаго дока зательства отъ противнаго. Раньше Л. Андреевъ говорилъ намъ, что міръ есть тюрь ма («тюремная канцелярія»), что въ немъ нтъ цлесообразности, что въ жизни нтъ смысла;

теперь онъ выводитъ передъ нами безымяннаго автора «Моихъ Записокъ», — человка, десятилтія проведшаго въ тюрьм и пришедшаго тамъ къ убжденію о великой цлесообразности міра, о великомъ закон, управляющемъ человческой жизнью... Ядовитая иронія этой аллегоріи слишкомъ бросается въ глаза съ первыхъ же страницъ разсказа. «Единственная цль, какою руководился я при составленіи мо ихъ скромныхъ записокъ, — пишетъ ихъ безымянный авторъ, — это показать моему благосклонному читателю, какъ при самыхъ тягостныхъ условіяхъ, гд не остается, казалось бы, мста ни надежд, ни жизни, человкъ, существо высшаго порядка, об ладающее и разумомъ и волей, находитъ то и другое. Я хочу показать, какъ человкъ, осужденный на смерть, свободными глазами взглянулъ на міръ сквозь ршетчатое окно своей темницы и открылъ въ мір великую цлесообразность, гармонію и красоту».., Каждый изъ насъ — такой осужденный на смерть человкъ, окруженный «стнами», за которыя нтъ выхода;

тмъ интересне намъ выслушать человка, нашедшаго вы ходъ, спасеніе, объясненіе...

Передъ нами — человкъ, обреченный на пожизненное тюремное заключеніе;

онъ одинъ въ своей одиночной камер. Тюрьма для него теперь — міръ, за предлы котораго онъ не властенъ проникнуть (точно такъ же, какъ для всхъ насъ міръ, по убжденію Л. Андреева, есть тюрьма, изъ-за стнъ которой намъ нтъ выхода). Ему тридцать лтъ;

долгіе и томительные годы и десятилтія ему предстоитъ прожить въ этомъ каменномъ мшк. И сначала онъ бьется головой о стны, онъ испытываетъ «ужасъ безнадежности», онъ проклинаетъ міръ и жизнь, онъ признаетъ ихъ «одной ог ромной несправедливостью, насмшкой и глумленіемъ», онъ приходитъ «къ полному отрицанію жизни и ея великаго смысла». Если такое настроеніе у человка, живущаго въ мір-тюрьм, продолжается, ему остается только одно: умереть. Но противъ этого возстаетъ въ человк та «центростремительная сила» жизни, о которой говорилъ еще Иванъ Карамазовъ. Жить хочется, хотя бы весь міръ и былъ тюрьмой, хотя бы тюрь ма была міромъ;

жить надо. «Я долженъ жить», — настойчиво подчеркиваетъ авторъ «Записокъ». А для того, чтобы жить, надо убдить себя въ осмысленности безсмысли цы, въ цлесообразности хаоса;

легче всего сдлать это, придя къ тому обобщаюше му объективизму, который ставитъ высоко надъ человкомъ тотъ или иной законъ, а человка низводитъ до степени quantit negligeable: таковъ, напримръ, Сергй Нико лаевичъ, съ которымъ мы только-что познакомились выше. Въ автор «Записокъ» мы имемъ дкую пародію на взгляды этого возвышеннаго астронома-пантеиста;

«разв нтъ красоты, — пишетъ авторъ «Записокъ», — въ суровой правд жизни, въ мощ номъ дйствіи ея непреложныхъ законовъ, съ великимъ безпристрастіемъ подчиня ющихъ себ какъ движеніе небесныхъ свтилъ, такъ и безпокойное сцпленіе тхъ крохотныхъ существъ, что именуются людьми?».

Такъ найдена и установлена красота нашего міра-тюрьмы;

теперь уже не труд но увидть въ немъ и гармонію, и цлесообразность... Дйствительно, обратите фо кусъ вашего вниманія не на отдльныхъ людей, страдающихъ и погибающихъ, а на все прогрессирующее человчество, и вы убдитесь въ гармоніи нашего міра...

«Человчество безсмертно, не подвержено болзнямъ и въ гармоничномъ цломъ своемъ, несомннно, движется къ совершенству»... А то, что красиво и гармонично, то, разумется, и цлесообразно: «откинувъ все личное, вглядываясь въ окружающее холоднымъ и зоркимъ взглядомъ наблюдателя, я вскор пришелъ къ чрезвычайно цнному выводу, что и вся наша тюрьма построена по крайне цлесообразному плану, вызывающему восторгъ своею законченностью», — пишетъ и подчеркиваетъ авторъ «За писокъ».

Нельзя отказать Л. Андрееву въ сил сарказма и въ ядовитости этой концепціи, это го своеобразнаго геductio ad absurdum взгляда господъ объективистовъ: вы убждаете меня, господа, что міръ цлесообразенъ, что жизнь объективно осмысленна, а я докажу вамъ, что и тюрьма есть верхъ осмысленности и цлесообразія... Эта концепція приво дитъ мн на память одну изъ картинъ талантливаго М. Добужинскаго;

картина назы вается «Дьяволъ», но могла бы быть названа и «Смыслъ жизни». На ней изображена громадная тюремная камера съ высокими и узкими окнами съ желзной ршеткой;

на далекомъ неб ярко горятъ звзды. Посредин камеры стоитъ колоссальный паукъ, грузно опустивъ свое мохнатое тло на десять суставчатыхъ лапъ;

у него человческое лицо, закрытое маской, изъ-за которой свтятся только узкіе прорзы огненныхъ глазъ;

вокругъ головы — сіяніе. А внизу, на каменномъ полу, между широко раздвинутыми липкими лапами паука, въ покорномъ оцпенніи движется безконечнымъ кольцомъ толпа людей... Это — міръ, это — жизнь, это — смыслъ жизни... И одинъ изъ этой тол пы, авторъ «Записокъ», двигаясь между лапами паука, проповдуетъ въ то же время окружающимъ о великой цлесообразности этой тюрьмы...

Нтъ необходимости слдить за тмъ, какъ доказываетъ свои мысли авторъ «Записокъ»;

да впрочемъ онъ ихъ не доказываетъ, какъ не доказываютъ ихъ и вс объективисты: это — область вры, гд доказательства излишни и невозможны.

«Цлесообразность тюрьмы», это — его вра;

безъ этой вры ему нечмъ было бы жить;

эта вра спасаетъ его отъ ужаса безцльности и ужаса безнадежности. Вдь именно этотъ ужасъ томилъ его душу. «Велика Твоя Голгоа, Іисусъ, — говоритъ авторъ «За писокъ», обращаясь къ распятію, — но слишкомъ почтенна и радостна она, и нтъ въ ней одного маленькаго, но очень характернаго штришка: ужаса безцльности!» Этотъ ужасъ преодолвается врой въ высшую цлесообразность;

безсмысленно двигаясь по кругу своей тюрьмы между чудовищными лапами паука, человкъ тшитъ себя врой въ объективную осмысленность жизни. «Я перевернулъ міръ! — восклицаетъ авторъ «Записокъ». — Моей душ я придалъ ту форму, какую пожелала моя мысль;

въ пустын, работая одинъ, изнемогая отъ усталости, я воздвигъ стройное зданіе, въ которомъ живу нын радостно и покойно, какъ царь. Разрушьте его, — и завтра же я начну новое и, обливаясь кровавымъ потомъ, построю его! Ибо я долженъ жить».

Онъ хочетъ жить;

потому-то и цпляется онъ такъ за свою теорію, когда ее на рушаетъ жизнь. Все гармонично, все цлесообразно;

но воть приходитъ къ нему, ста рику, выпущенному изъ тюрьмы, его бывшая невста, тоже уже старуха;

начинает ся сцена любви, ревности, страсти между стариками... Это до такой степени нелпо, что никакая теорія объективной цлесообразности не выдержитъ такого испытанія...

«Подъ ногами моими раскрылась бездна, — пишетъ авторъ Записокъ, — все шата лось, все падало, все становилось безсмыслицей»... Но человческая вра живуча, и черезъ немного времени авторъ «Записокъ» снова возвращаетъ своему поколеб ленному міросозерцанію «всю его былую стройность и желзную непреодолимую крпость». Все цлесообразно, все осмысленно, — но вотъ кончаетъ въ тюрьм са моубійствомъ его товарищъ по заключенію, художникъ, и снова хаосъ торжествуетъ надъ цлесообразностью: зачмъ лгать, зачмъ строить, обливаясь потомъ, тяжелое зданіе теоріи объективной цлесообразности, разъ можно такъ легко побдить стны и замокъ, правду и ложь, случайныя радости и безсмысленныя страданія? Но и на это авторъ «Записокъ» находитъ отвтъ: «Мой дорогой юноша, — мысленно обращается онъ къ самоубійц, — мой очаровательный глупецъ, мой восхитительный безумецъ, кто сказалъ вамъ, что наша тюрьма кончается здсь, что изъ одной тюрьмы вы не попа ли въ другую, откуда ужъ едва ли придется вамъ бжать?»... И даже загробный міръ онъ склоненъ представлять себ въ вид величественной тюрьмы, гд есть и г. главный на чальникъ тюрьмы, и прекрасные тюремщики съ блыми крыльями за спиной... Вдь надъ всмъ равно царствуетъ общій великій законъ — «священная формула желзной ршетки», — великое начало причинности и объективной цлесообразности... Одно только огорчаетъ немного автора «Записокъ», — то, что онъ не могъ узнать имени стро ителя тюрьмы: «Такъ неблагодарна память у лучшихъ людей! Впрочемъ, — утшаеть онъ себя и насъ, — анонимность въ строеніи нашей тюрьмы нисколько не мшаетъ ея солидности и не уменьшаетъ нашей благодарности къ неизвстному творцу»...

Эта парянская стрла — быть можетъ одна изъ самыхъ удачныхъ во всемъ разсказ Л. Андреева...

Итакъ — сомнній нтъ — съ Сергемъ Николаевичемъ Л. Андреевъ разошелся окончательно;

въ «Моихъ Запискахъ» онъ свелъ послдніе счеты со своей былой мимо летной врой въ объективную цлесообразность жизни. Но мы снова спрашиваемъ:

уйдя отъ Сергя Николаевича, пришелъ ли Л. Андреевъ къ Марус? Вопросъ этотъ остается пока открытымъ, хотя, повидимому, наиболе близкимъ къ истин былъ бы утвердительный отвтъ. Въ «Тьм» Л. Андреева мы какъ-разъ имемъ противопостав леніе двухъ тхъ же самыхъ воззрній — «привтъ теб, мой далекій, мой неизвстный другъ» и «привтъ теб, мой милый, мой страдающій братъ»;

любовь къ дальнему и любовь къ ближнему — вотъ, коротко говоря, тема этого разсказа. Здсь любовь къ ближнему доходитъ до своего крайняго предла, до абсурда, до сознательнаго отре ченія отъ свта во имя страдающаго брата, осужденнаго жить во тьм — «ибо стыдно зрячимъ смотрть на слпыхъ отъ рожденія... Если нтъ рая для всхъ, то и для меня его не надо — это уже не рай,...а просто-напросто свинство»... Какъ далеко это отъ міровоззрнія Сергя Николаевича и насколько это ближе къ мыслямъ Ивана Кара мазова! Вдь это тоже своеобразное возвращеніе Господу Богу билета на право входа во всемірную гармонію... Не останавливаемся подробне на этомъ разсказ, такъ какъ въ немъ Л. Андреевъ слишкомъ перегибаетъ лукъ въ другую сторону и толкуетъ лю бовь къ ближнему, цль въ настоящемъ и человка-самоцль слишкомъ узко, слиш комъ мелко;

здсь онъ, двигаясь прочь отъ Сергя Николаевича, съ разбга проходитъ мимо Маруси и изъ «сверхъ-человчнаго» становится уже «слишкомъ человчнымъ», настолько «человчнымъ», что почти переходитъ въ область пародіи надъ тмъ взгля домъ, который онъ проводитъ въ этомъ разсказ *). Онъ, конечно, не остановился на такой точк зрнія;

но къ чему онъ еше прійдетъ — это вопросъ, который пока остается открытымъ и на который можно отвчать только предположительно и съ условными оговорками. Наиболе опредленнымъ отвтомъ были пока его «Жизнь Человка» и «Мои Записки», съ категорическимъ признаніемъ отсутствія объективнаго смыс ла человческой жизни. Но субъективный смыслъ этой жизни? Л. Андреевъ все не ршается твердо стать на этой откровенно-имманентной точк зрнія, хотя и возвра щается къ ней постоянно. Въ драм «Къ звздамъ» эту андреевскую трагедію пережи ваетъ Петя, находящій въ конц концовъ твердую точку опоры именно въ признаніи смысла жизни въ ней самой. Сначала онъ ищетъ смысла объективнаго: «зачмъ все это? — спрашиваетъ онъ: — зачмъ, когда все это умретъ, и вы, и я, и горы. Зачмъ?»...

На этой почв у него развивается нервная горячка и, перенеся ее, онъ иначе смотритъ на все окружающее;

онъ не ищетъ уже объективнаго смысла жизни, онъ принимаетъ ея субъективный смыслъ. «Мн теперь такъ хочется жить, — говоритъ онъ: — отчего это? Вдь я попрежнему не понимаю, зачмъ жизнь, зачмъ старость и смерть? а мн все равно»... Не такой ли же переломъ происходитъ теперь въ Л. Андреев? Возможно, что да;

и мы остановимся въ заключеніе на тхъ мотивахъ его произведеній, которые ясне всего показываютъ, что въ творчеств Л. Андреева идетъ борьба между Жизнью и Смертью, и что очень часто, несмотря ни на что, это «преніе Живота со Смертью» оканчивается побдой жизненнаго начала.

XI.

Мы уже видли, какое значеніе играетъ Смерть въ творчеств Л. Андреева;

мы знаемъ, что она для него обезсмысливаетъ жизнь: «Зачмъ все это? зачмъ, когда все это умретъ, и вы, и я, и горы? Зачмъ?...» Въ этомъ отношеніи — и это уже отмчено выше — Л. Андреевъ представляетъ собою полную противоположность. Сологубу:

оба они вскрываютъ безсмысленность человческой жизни, но въ то время какъ для. Сологуба смерть является желаннымъ избавленіемъ отъ «діаволова водевиля», отъ дебелой и безобразной бабищи жизни, для Л. Андреева смерть есть послдняя нелпость, длающая жизнь той безсмыслицей, какою она является на дл. Для Л. Андреева смерть есть тотъ фактъ, который заставляетъ его признать нашу жизнь не счастной, жалкой, нелпой;

смерть — объ этомъ была уже рчь — является «органны мъ пунктомъ» всего творчества Л. Андреева. Нелпость смерти заслоняетъ въ глазахъ Л. Андреева нелпость какой бы то ни было жизни;

и кто бы ни умиралъ — гордый *) Л. Андреевъ, вроятно, и не подозрваетъ, насколько близко онъ подошелъ въ разсказ «Тьма» (а отчасти и въ «Цар Голод») къ взглядамъ такъ называемой «махаевщины», требующей во имя равенства низведенія всего и всхъ до одного общаго уровня.

ли Человкъ («Жизнь Человка»), тюлень ли въ клтк зоологическаго сада («Про клятіе звря»), или страстный винтеръ при объявленіи большого шлема въ безкозы ряхъ («Большой шлемъ») — смерть всегда нелпа и ужасна;

да и ужасъ самой жизни заключается прежде всего въ томъ, что проклятіе смерти стоитъ надъ каждой ея ми нутой. Мотивы ужаса жизни самой по себ, столь рзкіе у. Сологуба, встрчаются и у Л. Андреева — достаточно вспомнить разсмотрнный выше разсказъ «Проклятіе звря» и незатронутый нами разсказъ «Іуда Искаріотъ и другіе», одинъ изъ лучшихъ разсказовъ Л. Андреева;

но не эти мотивы характеризуютъ его творчество. И если. Сологубъ въ ужас стоитъ передъ дебелой и безобразной бабищей Жизнью, то Л. Андреевъ съ еще большимъ ужасомъ останавливается передъ обезсмысливающей жизнь Смертью.

Не всякій человкъ — или, врне, изъ тысячъ одинъ — можетъ взглянуть Смер ти прямо въ глаза. Блаженъ, кто вруетъ — тотъ, по крайней мр, можетъ утшиться надеждою на область трансцендентнаго, отложить до своего перехода въ эту область свои поиски объективнаго смысла жизни;

«тамъ видно будетъ!» — какъ говоритъ одна чеховская старушонка. И этотъ взглядъ Смерти часто является толчкомъ, при нуждающимъ человка судорожно ухватиться за вру, чтобы найти смыслъ жизни.

Типичнйшій примръ этого мы имемъ передъ собою въ одномъ изъ величайшихъ произведеній русской литературы — въ «Исповди» Льва Толстого. Окруженный жи тейскимъ благополучіемъ, во всеоружіи таланта, славы, здоровья, счастья, богатства — Левъ Толстой вдругъ затосковалъ, точно въ глаза ему взглянулъ андреевскій Елеазаръ.

Въ чемъ смыслъ жизни, если существуетъ смерть? — этотъ вопросъ неотвязно сталъ передъ его сознаніемъ. Я не буду приводить эти геніальныя страницы «Исповди», гд Толстой разсказываетъ о своихъ душевныхъ мученіяхъ, о смертельной тоск, даже о стремленіи къ самоубійству;

лучше напомню параллельное мсто изъ «Елеазара», разсказывающее о томъ, что длалось съ людьми, взглянувшими въ глаза Елеазара Смерти. «Не переставало свтить солнце, когда онъ смотрлъ, не переставалъ звучать фонтанъ, и такимъ же безоблачно синимъ оставалось родное небо, но человкъ, под павшій подъ его загадочный взоръ, уже не чувствовалъ солнца, уже не слышалъ фон тана и не узнавалъ родного неба. Иногда человкъ плакалъ горько;

иногда въ отчаяніи рвалъ волосы на голов и безумно звалъ другихъ людей на помощь — но чаще слу чалось такъ, что равнодушно и спокойно онъ начиналъ умирать, и умиралъ долгими годами, умиралъ на глазахъ у всхъ, умиралъ безцвтный, вялый и скучный, какъ де рево, молчаливо засыхающее на каменистой почв. И первые, т, кто кричалъ и без умствовалъ, иногда возвращались къ жизни, а вторые — никогда»... Левъ Толстой кри чалъ и безумствовалъ — и вернулся къ жизни;

онъ ухватился за вру и нашелъ въ ней спасеніе отъ смерти и отъ безсмыслицы жизни. Но вдь вра не длается по заказу;

и какъ быть тому человку, который даже подъ взглядомъ Елеазара не можетъ отказать ся отъ своей имманентной точки зрнія? Л. Андреевъ говоритъ, что такіе люди чаще всего умирали долгими годами, умирали безцвтные, молчаливые, вялые, скучные...

Да, есть и такіе: вспомнимъ прелестную сказочку Салтыкова о премудромъ пискар, который всю жизнь, сто лтъ, дрожалъ въ своей нор, какъ бы его щука не слопала...

Разница лишь въ томъ, что пискарь премудрый былъ типичный мщанинъ и дрожалъ въ своей нор передъ лицомъ жизни, а люди эти всю жизнь дрожатъ передъ лицомъ смерти. Типичнйшимъ примромъ такого рода людей мн представляется одинъ французскій мыслитель, переведенный въ отрывкахъ на русскій языкъ тмъ же Ль вомъ Толстымъ: это — Henri Amiel, оставившій посл своей смерти своеобразнйшій и цннйшій document humain, свой дневникъ за тридцать лтъ. Я не имю возмож ности подробно остановиться на этомъ единственномъ въ своемъ род произведеніи, составляющемъ десятокъ громадныхъ томовъ, изъ которыхъ опубликована только не значительная часть («Fragments d’un journal intime»);

но нсколько словъ о немъ будутъ не излишни, такъ какъ они прямо касаются разбираемаго нами вопроса. Аміель былъ именно тмъ человкомъ, который молчаливо умиралъ въ теченіе всей своей долгой жизни, умиралъ вяло, скучно, безцвтно, занося каждую свою мысль и ощущеніе на страницы своего дневника. Что это за потрясающая книга! Вы видите передъ собой человка, взглянувшаго еще въ молодости прямо въ глаза Елеазара-Смерти;

взгля нувъ, онъ не кричалъ, не безумствовалъ, а медленно и безропотно умиралъ изо дня въ день въ теченіе всхъ остальныхъ тридцатипяти лтъ своей жизни, умиралъ тоскливо и одиноко... «...Даже наши самые интимные друзья не знаютъ нашихъ бесдъ съ Ца ремъ Ужаса. Есть мысли, которыхъ нельзя поврить другому;

есть печали, которыя не раздляются. Нужно даже изъ великодушія скрывать ихъ. Мечтаешь одинъ, стра даешь одинъ, умираешь одинъ, одинъ занимаешь и домъ изъ шести досокъ», — пи шетъ онъ въ своемъ дневник. Вра? Но за нее онъ не могъ ухватиться. Любопытны слдующія его слова: «равнодушная природа? Сатанинская сила? Или добрый, пра ведный Богъ? — три точки зрнія. Вторая (т.-е. та, что вся міровая исторія есть «діа воловъ водевиль» — И.-Р.) неправдоподобна и ужасна......Одна третья точка зрнія можетъ дать радость. Но допустима ли она? Есть ли особый Промыселъ Божій, руко водящій всми обстоятельствами нашей жизни и, слдовательно, посылающій намъ наши несчастія въ воспитательныхъ цляхъ? Эта героическая вра трудно совмстима съ ныншнимъ знаніемъ законовъ природы. Трудно...» Послднее, конечно, неврно, такъ какъ законы природы и религіозная вра находятся въ двухъ неперескающихся плоскостяхъ и вполн совмстимы логически;

но что же длать, если эта религіозная плоскость находится вн предловъ моей или вашей досягаемости, какъ это было и съ Амеліемъ? Неужели же только и остается умирать изо дня въ день подобно ему, всю жизнь дрожать въ своей нор отъ страха смерти? Неужели же, взглянувъ въ глаза Елеазара-Смерти, мы можемъ только или схватиться за вру, или впасть въ ироцессъ хроническаго умиранія?

Нтъ, есть и третій выходъ, открывающійся на той же почв имманентнаго субъ ективизма, на которой мы стояли все время выше;

выходъ этотъ заключается въ от рицаніи объективнаго и въ признаніи субъективнаго смысла жизни, въ признаніи самодовлющей цнностью широты, полноты и интенсивности человческихъ пере живаній. «Жизнь для жизни намъ дана». И, смотря въ глаза Елеазара-Смерти, мы по вторяемъ слова Пети («Къ звздамъ»), почувствовавшаго цну жизни самой по себ:

«...я попрежнему не понимаю, зачмъ жизнь, зачмъ старость и смерть? — а мн все равно»... Смерть неотвратима — и въ этомъ счастье человчества, какъ мы еще уви димъ, говоря о Л. Шестов;

вс мы умремъ — но именно потому жизнь наша и иметъ такую большую субъективную цнность. Очень часто не страхъ смерти, а жалостъ жизни является у человка, взглянувшаго въ глаза смерти;

стоитъ вспомнить разсказъ Л. Андреева «Жили-были» и центральную сцену этого разсказа. « — Не плачь. Ну, чего плакать?! Боишься умирать? (спрашиваетъ умирающій купецъ Лаврентій Петро вичъ своего сосда по койк, тоже умираюшаго отца діакона).

О. діаконъ порывисто сдернулъ одяло съ головы и жалобно вскрикнулъ:

— Ахъ, отецъ!

— Ну, что? Боишься?

— Нтъ, отецъ, не боюсь, — тмъ же жалобно поющимъ голосомъ отвтилъ діа конъ и энергично покачалъ головой. — Нтъ, не боюсь, — повторилъ онъ, и, снова повернувшись на бокъ, застоналъ и дрогнулъ отъ рыданій...

— Чего же ты плачешь? — все такъ же медленно и недоумнно спрашивалъ Лав рентій Петровичъ, —...чего же ты ревешь?...

О. діаконъ охватилъ руками лицо и, раскачивая головой, произнесъ высокимъ, поющимъ голосомъ:

— Ахъ, отецъ, отецъ! Солнушка жалко. Кабы ты зналъ... какъ оно у насъ... въ Там бовской губерніи, свтитъ. За ми... за милую душу!

Какое солнце? — Лаврентій Петровичъ не понялъ и разсердился на діакона. Но тутъ же онъ вспомнилъ тотъ потокъ горячаго свта, что днемъ вливался въ окно и золотилъ полъ, вспомнилъ, какъ свтило солнце въ Саратовской губерніи на Волгу, на лсъ, на пыльную тропинку въ пол, — и всплеснулъ руками, и ударилъ ими себя въ грудь, и съ хриплымъ рыданіемъ упалъ лицомъ внизъ на подушку, бокъ-о-бокъ съ головой діакона. Такъ плакали они оба. Плакали о солнц, котораго больше не уви дятъ, о яблон «блый наливъ», которая безъ нихъ дастъ свои плоды, о тьм, которая охватитъ ихъ, о милой жизни и жестокой смерти»... Это рыданіе, это прощаніе съ уходящей жизнью — совсмъ не то, что аміелевское трепетаніе передъ фантомомъ смерти;

и быть можетъ многіе изъ насъ, умирая, вспомнятъ «солнышко», и тропинку въ лсу, и свои земныя радости и скорби, но эта горечь разлуки съ жизнью не иметъ ничего общаго съ аміелевскимъ дрожаніемъ въ своей нор. Если бы Аміель, вмсто того, чтобы дрожать въ своей нор десятки лтъ въ ожиданіи смерти, заполнилъ бы эту свою жизнь глубокимъ, разнообразнымъ и интенсивнымъ содержаніемъ, то не ужели же, умирая, онъ не оглянулся бы съ чувствомъ благодарности и радости на все свое пережитое? Конечно, все это область владычества психологіи, а не логики: страхъ смерти непреодолимъ никакими логическими доводами. Какіе аргументы могли бы подйствовать на человка, подобнаго Аміелю? — Никакіе. — «Сто лтъ представля ются мн сномъ, — отвчаетъ на вс доводы Аміель, — жизнь — однимъ дыханіемъ, и все — ничтожествомъ. Сколько нравственныхъ мученій — и все это, чтобы умереть че резъ нсколько минутъ! Чмъ интересоваться и зачмъ?»... Остается только покорно существовать и трепетать при мысли о смерти. Все это совершенно неопровержимо логически, какъ неопровержимъ и противоположный взглядъ: человческая жизнь — это цлая вчность, годъ жизни — необъятное количество времени;

одинъ годъ пол ной, интенсивной жизни длинне и цнне тридцатилтняго хроническаго умиранія Аміеля. Здсь передъ нами два разныхъ психологическихъ типа, здсь безсильна ло гика, здсь господствуетъ психологія. Человкъ аміелевскаго типа не можетъ, психо логически не можетъ, преодолть страхъ смерти;

отъ этого страха онъ или будетъ искать спасенія въ области трансцендентнаго, или всю жизнь будетъ дрожать въ своей нор. Человкъ другого психологическаго типа преодолетъ мертвящій взглядъ Еле азара-Смерти признаніемъ субъективной цнности жизни самой по себ, вн всякихъ объективныхъ цлей человка или человчества.

Все это Л. Андреевъ сильно и образно поставилъ передъ читателемъ въ замчательномъ своемъ разсказ «Елеазаръ». Лазарь, воскрешенный Іисусомъ, явля ется воплощеніемъ самой Смерти;

изъ глазъ его, «сквозь черные кружки его зрачковъ, какъ сквозь темныя стекла, смотритъ на людей само непостижимое Тамъ»... (Ср. II, 54 и III, 113). Кто взглянетъ ему въ глаза, тотъ или умираетъ медленно, десятки лтъ, либо кричитъ и безумствуетъ отъ страха, какъ бы заглянувъ въ лицо самому «Царю Ужаса», по выраженію Аміеля. И этотъ мертвящій взглядъ Елеазара убиваетъ не только Аміелей, но иногда и людей противоположнаго психологическаго типа. Та ковъ скульпторъ Аврелій, пришедшій взглянуть въ глаза Елеазару. Аврелій не боялся взгляда Смерти: «онъ много размышлялъ о смерти, не любилъ ея, но не любилъ и тхъ, кто смшиваетъ ее съ жизнью. По эту сторону — прекрасная жизнь, по ту сто рону — загадочная смерть, размышлялъ онъ, и ничего лучшаго не можетъ придумать человкъ, какъ живя — радоваться жизни и красот живого»... Но его побждаетъ мертвый взглядъ Елеазара, и Аврелій начинаетъ медленно умирать день-изо-дня. Ав релій побжденъ, но это частный случай, не общее правило;

люди этого авреліевска го типа могутъ выдерживать пустой и губящій взоръ Елеазара-Смерти, имютъ отъ него защиту въ своемъ имманентномъ субъективизм. Дйствительно, что страшнаго читаемъ мы въ глазахъ Елеазара? Вотъ что чувствовали т, кому посмотрлъ въ гла за Елеазаръ: «...та великая пустота, что объемлетъ мірозданіе, не наполнялась види мымъ, ни солнцемъ, ни луною, ни звздами, а царила безбрежно, всюду проникая, все отъединяя, тло отъ тла, частицы отъ частицъ;

въ пустот разстилали свои корни деревья и сами были пусты;

въ пустот, грозя призрачнымъ паденіемъ, высились хра мы, дворцы и дома и сами были пусты;

и въ пустот двигался безпокойно человкъ и самъ былъ пустъ и легокъ, какъ тнь;

ибо не стало времени, и сблизилось начало каждой вещи съ концомъ ея: еще только строилось зданіе, и строители еще стучали молотками, а уже видлись развалины его, и пустота на мст развалинъ;

еще только рождался человкъ, а надъ головою его зажигались погребальныя свчи, и уже тухли он и уже пустота становилась на мст человка и погребальныхъ свчей;

и объятый пустотою и мракомъ, безнадежно трепеталъ человкъ передъ ужасомъ безконечна го»... Каковъ же der langer Rede kurzer Sinn? Что пугаетъ человка во взор Елеаза ра-Смерти? Пугаетъ его объективная безсмысленность человческой жизни. Зачмъ жизнь, если все есть только великая пустота? Зачмъ жизнь, если она есть только без смысленный процессъ постройки зданія для его разрушенія, рожденія человка для его смерти? Говоря уже приведенными выше словами Пети: «зачмъ все это? зачмъ, когда все это умретъ, и вы, и я, и горы. Зачмъ?»... Зачмъ жить, если существуетъ смерть?

Отвтъ на этотъ вопросъ даетъ намъ самъ Л. Андреевъ въ заключеніи своего раз сказа: императоръ Августъ выдерживаетъ взглядъ Елеазара, Жизнь не побждается Смертью;

здсь Л. Андреевъ побждаетъ объективную безсмысленность жизни ея субъективной осмысленностью, здсь онъ побждаетъ въ себ т аміелевскія черты, которыя несомннно часто являются обще-человческими. Объективная безсмыслен ность жизни побждается ея субъективной осмысленностью — таковъ смыслъ сцены между Елеазаромъ и Августомъ. Елеазаръ взглянулъ въ глаза Августу: «остановилось время, и страшно сблизилось начало всякой вещи съ концомъ ея. Только-что воздвиг нутый, уже разрушился тронъ Августа и пустота уже была на мст трона и Августа.

Безшумно разрушился Римъ, и новый городъ всталъ на мст его, и былъ поглощенъ пустотою. Какъ призрачные великаны, быстро падали и исчезали въ пустот города, государства и страны, и равнодушно глотала ихъ, не насыщаясь, черная утроба Безко нечнаго.

— Остановись, — приказалъ императоръ. Уже равнодушіе звучало въ голос его и безсильно обвисали руки, и въ тщетной борьб съ надвигающимся мракомъ загора лись и гасли его орлиные глаза.

— Убилъ ты меня, Елеазаръ — сказалъ онъ тускло и вяло.

И эти слова безнадежности спасли его. Онъ вспомнилъ о народ, щитомъ кото раго онъ призванъ быть, и острой, спасительной болью пронизалось его омертввшее сердце. Обреченные на гибель — съ тоскою подумалъ онъ;

свтлыя тни во мрак Безконечнаго — съ ужасомъ подумалъ онъ;

хрупкіе сосуды съ живою, волнующейся кровью, съ сердцемъ, знающимъ скорбь и великую радость — съ нжностью поду малъ онъ. И такъ размышляя и чувствуя, склоняя всы то на сторону жизни, то на сторону смерти, онъ медленно вернулся къ жизни, чтобъ въ страданіяхъ и радости ея найти защиту противъ мрака пустоты и ужаса Безконечнаго»... Такъ субъективный смыслъ жизни побдилъ въ Август ея объективную безсмысленность;

такъ отвчаетъ на этотъ разъ Л. Андреевъ на центральный вопросъ своего творчества — зачмъ жить, если есть смерть? Отвтъ гласитъ, что именно потому и надо жить, что существуетъ смерть;

именно потому наша жизнь и иметъ такую большую субъективную цнность:

недаромъ, выдержавъ губительный взоръ Елеазара, — «въ тоть вечеръ съ особенной радостью вкушалъ пищу и питіе божественный Августъ»... Тотъ, кто смотрлъ въ глаза Елеазару-Смерти, этому «Царю Ужаса» и не погибъ отъ зрлища объективной безсмысленности всего окружающаго, тотъ найдетъ источникъ живой воды въ са мой жизни и обртетъ неисчерпаемую бодрость въ мысли о субъективномъ смысл человческой жизни.

XII.

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.