WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 |

«ЕВГЕНИЯ ГЕРЦЫК H. БЕРДЯЕВ В. ИВАНОВ Л. ШЕСТОВ М. ВОЛОШИН С. БУЛГАКОВ А. ГЕРЦЫК YMCA • PRESS Paris ЕВГЕНИЯ ГЕРЦЫК ВОСПОМИНАНИЯ Н. БЕРДЯЕВ В. ИВАНОВ Л. ШЕСТОВ М. ВОЛОШИН С. БУЛГАКОВ А. ...»

-- [ Страница 2 ] --

Карамазовы исступленно целуют землю... По-дру­ гому, и к другой земле склоняется Волошин, — к земле в ее планетарном аспекте, к оторванной от своего огненного центра, одинокой. (Замечу в скобках, что это не декадентский выверт : что земля стынущее тело в бесконечных черных пустотах — это реально так же, как реальны города на этой земле, как реальна чело­ веческая борьба на ней. Кому какая дана память !) Перелистав книгу стихов Волошина нельзя не заметить сразу, что самые лирические ноты вырывает у него видение земли.

О, мать Невольница, на грудь твоей пустыни Склоняюсь я в полночной тишине...

В нем будит жалость « и терпкий дух земли горя­ чей » и «горное величие весенней вспаханной земли».

Я могла бы без конца множить примеры.

В гранитах скал — надломленные крылья, Земли отверженной застывшие усилья, Уста Праматери, которым слова нет !

И в поэте эта немота вызывает ответный порыв :

делать ее судьбу :

Быть черною землей....

и опять :

Прахом в прах таинственно сойти, Здесь истлеть как семя в темном дерне...

и наконец :

Свет очей — любовь мою сыновью Я тебе — незрячей — отдаю.

В своем физическом обличье сам такой материко­ вый, глыбный с минералом иззелена-холодковатых глаз, Макс Волошин как будто и вправду вот только что возник из земли, огляделся, раскрыл рот — гово­ рит...

Истерия человека начинается для него не во вче­ рашнем каменном веке, а за миллионы миллионов лет, там, где земля оторвалась от солнца, осиротела. Холод сиротства в истоке. Но не это одно. Каждой частицей своего телесного состава он словно помнит великие, межзвездные дороги. Человек « путник во вселенной ».

«...солнце и созвездья возникали и гибли внутри тебя ».

Что это значит ? Значений может быть много.

Возьмем простейшее : впервые в сознании человека раскрывается смысл и строй того, что до него совер­ шалось вслепую, — вглухую. Не одной земле — всей вселенной быть оком, быть голосом...

Все это мы вычитаем в его стихах, но это же и ключ к его человеческому существу, к линии его пове­ дения, ко всему, вплоть до житейских мелочей. Отсюда та редкая в среде писателей свобода, независимость, нечувствительность к уколам самолюбия. Он всегда казался пришедшим очень издалека — так издалека, что суждения его звучали непривычно, порой вычур­ но. Но вычурность это не словесная игра : сегодня — так, завтра — этак, а крепкое ветвие из крепкого коре­ нья.

Те, кто знали его в эпоху гражданской войны, смены правительств, длившейся в Крыму три с лиш­ ком года, верно запомнили, как чужд он был метанья, перепуга, кратковременных политических восторгов.

На свой лад, но также упрямо, как Лев Толстой, про­ тивостоял он вихрям истерии, бившим о порог его дома.

Изгоем оставался при всякой власти. И когда он с открытой душой подходил к чекисту, на удивление вызывая и в том доверчивое отношение, — это не было трусливое подлаживание. И когда он попеременно укрывал у себя то красного, то белого, и вправду не одного уберег, — им руководил не оппортунизм, не дряблая жалостливость, а твердый внутренний закон.

Нет, он не жалостлив. Жестокими штрихами, не минуя ни одной жестокой подробности, рисует он рус­ скую историю в своих стихотворениях последнего пери­ ода. Впрочем, назовешь ли их стихами ? Он их так называл. Не с того ли времени, как он до конца осознал свою мысль, не стало ему охоты рифмовать, раскачи­ вать метром свои поэтические замыслы ? Теперь он, как сам говорит, слово к слову « притачивает, притира­ ет терпугом », ища только наиболее крепкого, емкого.

Утекает последняя влага — не своя, заемная — только хруст да трение сопротивляющегося материала. Люб — не люб нам этот стих, но он точнее отражает внут­ реннее сознание поэта.

Я не пишу истории жизни Волошина. Из рассказа моего о нем выпадают целые периоды. Другие полнее опишут последние коктебельские годы, когда дом его и он сам были центром, собирающим поэтов, литера­ туроведов, художников;

писатели дореволюционные встречались с начинающими;

многие произведения чи­ тались здесь впервые, — впервые звучали имена, позже упрочившиеся в литературе. Десятилетие от начала 20-х годов до начала 30-х.

Я не бывала на этих людных съездах. Мне чаще случалось заезжать в Коктебель в глухую осень, в зимнюю пору, когда по опустелым комнатам стонал ветер, и ночь напролет хлопала сорвавшаяся ставня, а море холодно шуршало под окнами. Не в шумном окружении — мне запомнился одинокий зимний Макс — Jupiter Fluxior. Он все так же схож со своим камен­ ным подобием — зевсовским кумиром — когда в долгой неподвижности клонит поседелую гриву над маленькими акварельками. Слушает, слушает, спраши­ вает, не слушает, а рука с оплывшими пальцами терпеливо и любовно водит кисточкой. Преждевремен­ но потучневший — ему нет пятидесяти — не от сердца ли ? Так старый любовник, как зачарованный, опять и опять повторяет все ее черты — то алой на закате, то омраченной под дымной завесой, — но все ее. Един­ ственной, «Земли незнаемой».

Но холод гонит нас из мастерской в соседнюю ком­ нату — столовую, где потрескивает печурка. Там, за обеденным столом бездомный крымский помещик, ко­ торого Волошин приютил. Перед ним годовой комплект « Temps », пятилетней, а то и большей давности. Вытя­ нув подагрические ноги на другой стул, он, когда-то частый гость парижских бульваров, услаждается ново­ стями оттуда, — даже забывает брюзжать на « прокля­ тых товарищей ».

— Ого, Максимилиан Александрович, послушайте ка, что они в Одеоне ставят...

Смеющимися глазами Волошин поглядывает на меня. Мы устраиваемся на другом конце того же стола — тетради, книги перед нами. Он читает свои послед­ ние стихи, обсуждаем их. Читает новых поэтов, толку­ ет мне их.

Потом у керосинки разогреваем обед. Мария Сте­ пановна, жена его, — суровая и заботливая подруга последних лет, — уехав по делам, наварила на два дня.

Темнеет. С лампой в руках, укутавшись шалями, бро­ дим вдоль книжных полок в его мастерской. Волошин выискивает мне интересные новинки. Мелькают книги нашей молодости... И за полночь засиживаемся, гово­ ря уже не о книгах — о людях, близких и далеких, о судьбах, о смертях. Свои вправду мудрые и простые мысли он по старому выражает нарочито парадоксаль­ но. Что это ? Прихоть ? Декадентский навык ? Стыдли­ вость души, стыдящейся быть большой ?

И вот последняя страничка о Волошине.

В ноябре 28 года мы всей семьей уехали из Су­ дака, навсегда покинули его. Нам вслед конверт из Коктебеля с акварелями « Посылаю всем экспатри­ ированным по акварельке для помощи в минуты сурожской ностальгии ». Сурож, Сугдейя, Сольдайа — так в разные века и разные народы называли Судак.

Привожу выдержки нескольких писем Волошина, рисующих быт его пред-предпоследней зимы.

« Поздравляю всех киммерийских изгнанников с Н. Г. и желаю всем всего лучшего. Ушедший год был тяжелым годом — в декабре из близких умерла еще Лиля (Черубина Габриак) и писательница Хин. А едва ликвидировалось дело с конфискацией дачи, как на­ чался ряд шантажных дел против наших собак. Юта флы, этот вегетарианец, философ и непротивленец обвиняется в том, что он раздирает овец в стадах десятками. По одному делу мы уже приговорены к 100 р., а ожидается еще несколько. Идет наглое вымо­ гательство. Все это совершенно нарушает тишину на­ шего зимнего уединения и не дает работать. Нервы — особенно Map. Степ. — в ужасном состоянии. Писанье стихов уже несколько раз срывалось. О мемуарах нечего и думать. А я об них думаю много и чувствую всю неизбежность этой работы, которая требует меня.

Дневник Блока я тоже читал с волнением. Но он совсем не удовлетворил меня. Мы много говорили о нем летом с Сергеем Соловьевым. В Блоке была страшная пустота. Может она и порождала это гулкое лирическое эхо его стихов;

Он проводил ча с ы, вырезывая и наклеивая картинки из « Нивы ! ».

17/II-29. «...Простите, что не сразу отвечаю. Но хотел исполнить просимое Вами, и исполнил. Но это вышла не страница мемуаров, а стихотворение, посвя­ щенное памяти Аделаиды Казимировны, которое и посылаю Вам. Кроме того посылаю Вам законченную на этих днях поэму « Юная Епифания » — это pendant к Аввакуму. Его судьба меня давно волновала и тро­ гала. Кажется удалось передать это трогательное в его вере. Хочется ваше подробное мнение о стихах... У нас в Коктебеле жизнь обстоит так : харьковские друзья, обеспокоенные душевным состоянием М. Степ., прислали к нам нашего друга Домрачеву (всеобщую тетю Сашу) и та, собрав и упаковав Марусю, отправи­ ла ее в Харьков, а сама осталась « смотреть за мною ».

Маруся уехала с последним автобусом, а вслед за этим нас занесло снегами и заморозило морозами. Еще неожиданно свалился художник Манчанари и наш лет­ ний приятель юноша Коля Поливанов. И вот мы все сидим как остатки какой-то полярной экспедиции. Что мне не мешает целый день работать над. стихами.

Результаты работы я вам и посылаю 1).

1) Дальше в рукописи зачеркнуто : «...А все неприятности Вот стихотворение, посвященное Аделаиде Герцык.

Оно не меньше, чем о ней, говорит об авторе его, о том, что было ему в ней близко и отзывно.

Лгать не могла, но правды никогда Из уст ее не приходилось слышать :

Захватанной, публичной, тусклой правды, Которой одурманен человек.

В ее речах суровая основа Житейской поскони преображалась В священную мерцающую ткань — Покров Изиды. Под ее ногами Цвели как луг побегами мистерий Паркеты зал и камни мостовых.

Действительность бесследно истлевала Под пальцами рассеянной руки, Ей грамота мешала с детства в книге И обедняла щедрый смысл письмен.

А физики напрасные законы Лишали чуда таинство Игры.

Своих стихов прерывистые строки, Свистящие, как шелест древних трав, Она шептала с вещим выраженьем Как заговор от сглазу в деревнях.

Слепая к дням, физически глухая, Юродивая, старица, дитя, — Смиренно шла сквозь все обряды жизни :

Хозяйство, брак, детей и нищету.

События житейских повечерий ( — Черед родин, болезней и смертей — ) В ее душе отображались снами —• Сигналами иного бытия.

Когда ж вся жизнь ощерилась годами продолжаются. В нашей кассации нам отказали. И, кроме того, пришла новая повестка, вызывающая в новый суд за съедение еще двух баранов. Но я себя заставляю об этом не думать, чтобы не отвлекаться от работы ».

Расстрелов, голода, усобиц и вражды, Она с доверьем подавая руку Пошла за ней на рынок и в тюрьму, И, нищенствуя долу, литургию На небе слышала и поняла, Что хлеб воистину есть плоть Христова, Что кровь и скорбь — воистину Вино.

И смерть пришла, и смерти не узнала :

Вдруг растворилась в сумраке долин, В молчании полынных плоскогорий, В седых камнях Сугдейской старины.

В следующем письме Волошин отвечал на неко­ торые мои критические замечания.

Май.

«... у нас наконец наступила весна, и тепло, и еще никого нет из гостей. Блаженные дни отдыха и растворения. Все зимние истории — морально — по­ забылись, материально — ликвидированы. Штрафы уплачены. Сердце снова готово принять людей, которых пошлет судьба, со всеми их горестями, слепотой, неу­ мением жить, неумением общаться друг с другом, со всем, что так мучит нас летом.

Спасибо за все слова, что вы говорите о моих стихах памяти Ад. Каз. Но относительно двух замеча­ ний позвольте с вами не согласиться. Первые строки о « правде » необходимы. Это первое, что обычно поражало в Ад. Каз. Хотя бы в том, как она передавала другим ею слышанное. Она столько по-иному видела и слышала, что это было первое впечатление от ее необычного существа. Но для Вас его, конечно, не было.

« Паркеты зал » — необходимо художественно как контраст с последними строфами. И, в конце концов, фактически (сколько я помню ваши московские квар­ тиры разных эпох) не так уж неверно. Эта антитеза обстановки нужна.

Посылаю вам еще стихи, написанные позже: « Вла­ димирская Богоматерь » — стихи мне кажутся значи­ тельными в цикле моих стихов о России. Мне очень ценно ваше мнение о них. Очень хотел бы, чтобы вы переслали их B.C. — туда. Последнее время у меня частая тоска по общению со всеми отсутствующими и далекими. Я себе все эти годы не позволяю думать, но иногда это прорывается.

Кончаю зто краткое письмецо. На сегодня ждет еще много обязательной корреспонденции, которая ино­ гда меня изводит.

Приветы, пожелания и акварельки всем ».

В 1930 г. мы потеряли близкого человека. Макси­ милиан Александрович прислал нам большую акварель — все та же земля Киммерийская в тонах серебристо сизых с облаком, повисшим над горой. Он написал :

« Только что узнал о смерти Е. А. Радуюсь за нее. И глубоко сочувствую вам. Примите это видение на па­ мять о ней ».

Смерть не страшила его, быть может в иные дни в глубине влекла, как того, чей дух полон, мысль додумана. В августе 32 года он умер. В своей предсмерт­ ной болезни, как мне писали потом, был трогательно терпелив и просветлен.

VI ЛЕВ ШЕСТОВ Я — курсистка первокурсница. Исправно хожу на лекции. Большая аудитория в два света как бы с алтарным полукружием. В этом полукружии — ка­ федра. Один другого сменяют на ней один другого славнейшие лекторы. Старик Ключевский, слушать ко­ торого художественное наслаждение, о чем бы он ни повел рассказ. Величаво-самодовольный Виноградов, позднее прославившийся либеральным выступлением, опалой и почетным приглашением в Оксфорд. Нов­ городцев — исполненный морального пафоса, внедря­ ет в Москву кантовский идеализм. Старый краснобай Алексей Веселовский. И сколько их еще... Красота, идеал, научный метод, истина — чудом стоит под высоким лепным плафоном. И мне ни к чему все это, не захватывая колесиков идет мимо моей трудной внутренней жизни. Дома лежит книга 1). Совсем неиз­ вестного автора. И вот она мне — живой родник. Самое нужное — самыми простыми словами. О том, что наступает час, когда обличается внезапно, катастро 1) Добро в учении гр. Толстого и Нитше. С.-Петербург 1900.

фически лживость всего, что казалось незыблемым — добро, осмысленность жизни, истина. Человек пови­ сает над бездной... И все это показано на опыте Толсто­ го и Ницше, подкреплено цитатами. Человек повисает над бездной и тут-то ему впервые открывается настоя­ щее знание... На губах у меня горит вопрос : что же открывается ? Какое знание ? И ждать я не могу. Так Лев Шестов вошел в мою жизнь. Но, где его найти ?

Просматривая январский номер ) « Мира искусства » я вся встрепенулась : новая работа Шестова — и на ту же тему... Пишу в редакцию, спрашиваю адрес.

Ответ : Шварцман, Лев Исаакович, Киев, там-то.

Шварцман ? Ну что ж... « Какое странное письмо вы мне написали ». (Так начиналось первое его в ответ на мое). « Кто вы ? Есть ли у нас общие знакомые ?

Откуда вы узнали мой адрес ? » Наивные вопросы безвестного литератора ! Так завязалась наша долгая переписка. Каждый месяц, а то и чаще, мелко испи­ санные два листика... Из всего погибшего в 17 году в московской квартире, мне всего больше щемит душу потеря тоненькой пачки шестовских писем того ранне­ го периода. Не то, чтобы они были мне дороже других, наоборот : потому, что они всегда не удовлетворяли меня, я, досадливо прочитав, и ответив, больше не воз­ вращалась к ним и позже никогда не перечла их. Его книга кончалась так : « Нужно искать того, что выше состояния, выше добра. Нужно искать Бога ». И вот этого я и требовала от него в упор в каждом моем нетерпеливом письме. А он в своих ответах — на попятную, топчется на месте, изменяет обещанию...

Теперь я взглянула бы иначе на эти странички, нена сыщавшие меня, когда я корыстно искала в них помо­ щи себе.

2) Книга Шестова « Достоевский и Нитше » была по частям напечатана в журнале « Мир Искусства » в 1902 году в №№, 2, 4, 5-6, 7, 8, 9-10.

В первый раз я увидела Шестова в 1903 году в Швейцарии, в Интерлакене. Два года переписки — откровения я от него уж не жду ! Но, свесившись из окна отеля, с волнением смотрю на дорогу от вокзала, по которой он придет. Как я его узнаю ? Конечно узнаю. Еврей. С опаской жду типичное московское адвокатское лицо : очень черный волос, бледный лоб.

Но нет : он пришел как из опаленной Иудейской земли — темный загар, рыже-коричневая борода и такие же курчавящиеся над низким лбом волосы. Добрые и прекрасные глаза. Веки чуть приспущены, точно отго­ раживая от всего зримого. Позднее, в своих бесчислен­ ных разговорах с Ш. я заметила, что для него не существует искусства, воспринимаемого глазом : ни разу он не упомянул ни об одной картине. Доходчива до него только^ музыка да слово. Ему 38 лет — он и не кажется старше, но почему какая-то надломлен­ ность в нем ? Полдня мы провели гуляя, обедая, говоря без умолку — непринужденно, престо, дружески.

Только так, только встретив, наконец в ъ я в е давнего уже друга, поймешь, что не строем его идей решается выбор, и даже не лицом, не внешностью, а голосом, тембром голоса. Вся навстречу первому звуку — так вот твоя душа !

Поразил меня его голос — хрипловатый, приглу­ шенный, весь на одной ноте. Сразу пришло на ум сравнение : так скрежещет морской песок, когда волна прихлынет и отхлынет опять и тянет его по широко­ му взморью за собой, в глубину. Пленил этот его затягивающий в свою глубину голос. Тут же в наше первое свидание он рассказал мне, что в юности со страстью пел, готовился на сцену и сорвал, потерял голос.

После нашей встречи в Швейцарии, Шестов стал появляться в Москве, всем полюбился у нас в семье.

К 906-7-му году его приезды участились, он жи­ вал в Москве по неделям и потом снова уединялся за границей. Мы не знали тогда, что здесь в семье одного журналиста растет гимназистик, сын Льва Исааковича.

Этот такой чистый человек нес на совести сложную, не вполне обычную ответственность, от которой может быть и гнулись его плечи, и глубокие морщины так рано старили его.

Нередко, приходя к нам вечером, он приводил с собой « шестовцев », как мы с сестрою их прозвали.

Молчаливый народ, неспаянный между собой, а с ним, с Шестовым, каждого порознь связывали какие-то во­ все не литературные нити.

Милее всех была мне Бутова, артистка Худ. теат­ ра, высокая и худая с лицом скитницы. Мы стали видеться и в отсутствие Льва Исааковича. Большая, убранная кустарными тканями комната с окнами на Храм Спасителя. В шубке, крытой парчей, она тихо двигается, тихо говорит на очень низких нотах. От Худ. театра культ Чехова. Потчует. « Возьмите кры­ жовенного — любимое Антона Павловича ». А культ Шестова ? Кажется от какой-то неисцелимой боли жизни, да от жажды Бога, но в последней просто­ те, вне шумихи современного богоискательства. Слова скромны и просты, а внутри затаенное кипение. За­ жигала в углу рубиновую лампадку. Была прозорлива на чужую боль. Глубоко трогал созданный ею образ юродивой в « Бесах » Достоевского. Когда в 22 году после пятилетнего промежутка я попала в Москву, я узнала, что она умерла в революционные годы, что перед смертью пророчествовала в религиозном экстазе.

Скитница обрела свой скит.

Но были и другого рода люди. Красивый еврей Лурье, преуспевающий коммерсант, но и философ не­ множко, в то время увлеченный « Многообразием рели­ гиозного опыта » Джемса, позднее им же изданным.

Хмурый юноша Лундберг, производивший над собой злые эксперименты : проникнув в Лепрозорий ел с од ной посуды с прокаженными, потом в течение месяцев симулировал немоту, терпя все вытекающие отсюда последствия и унижения. Хорошенькая и полногрудая украинка Мирович, печатавшая в журналах декадент­ ские пустячки. Вся — ходячий трагизм. Заметив зако­ лотую на мне скромную брошку — якорь — значитель­ но произнесла : « Вы не должны носить якорь. Вам к лицу безнадежность ». Я уж готовилась услышать торжественное « lasciate ogni »... или как это в пара­ фразе Шестова ? Нет, Льву Исааковичу вкус не по­ зволил бы призывать приятельницу к безнадежности !

Да и не вкус один. В его отношении к близким ему людям ни тени позы или литературного учительства (в те годы это в диковину) — просто доброта и дело­ витая заботливость. Одного он выручал из тюрьмы и отправлял учиться к самым-то ортодоксальным нем­ цам, ничуть не трагическим, другому — беспомощному писателю — сам тогда еще никому не известный, добы­ вал издателя, помогал деньгами, разбирал семейные драмы. Все это без малейшей чувствительности. И сам он такой деловой, крепкими ногами стоящий на земле.

Притронешься к его рукаву — добротность ткани на­ помнит о его бытовых корнях в киевском мануфактур­ ном деле. Когда садится к столу — широким хозяй­ ским жестом придвинет себе хлеб, масло, сыр... Сидит, так сидит. Так не похож на птичьи повадки иного поэта-философа : вст-вот вспорхнет... Во всем его об­ лике простота и в то же время монументальность. Не раз при взгляде на него мне думалось о Микель-Анд жело, то ли о резце его, то ли о самом одиноком флорен­ тинце. Неужели ни один скульптор так и не закрепил его в глине и мраморе ? ').

Шестов не заражен кружковщиной, как многие тогда. Смотрим с ним очередную лиловую книжку « Нового пути » (журнал мистиков — модернистов). Я 1) Домогацкий сделал бюст Шестова (1915-1917 гг. ?) из уральского мрамора. Бюст находится в Третьяковской галерее.

со всем пылом пристрастия : « Только здесь сейчас и жизнь !» А он в ответ : « Так мы с вами думаем, а посмотрите у « Нов. пути » 5 тыс. подписчиков, а у « Русск. богатства » — тридцать (цифры привожу при­ мерно). Значит другим-то нужно другое ». Негодую. До­ вод от количества мне, конечно, неубедителен ! Да, трезв он, но эта трезвость и эти его приятели в разных лагерях — не от глубокого ли равнодушия ко всему, что не сокровенная его тема ? Как-то пригласили его в Москву прочесть отрывки из новой книги в ли­ тературно-художественном кружке. Он доверчиво при­ ехал, не зная даже, кто устроители и какова публика.

Я, внутренно морщась, сопровождала его в эти залы, устланные коврами, куда между двумя робберами за­ глядывают циники присяжные поверенные и сытые коммерсанты, да шмыгают женщины в модных бесфор­ менных мешках. Едва ли десять человек среди публики знали его книги и его идеи. Недаром один оппонент — пожилой bon-vivant в конце прений заявил, что он совершенно согласен с докладчиком и тоже считает, что нужно срывать цветы удовольствия...

Такой бедный, наивный, издалека-далека пришед­ ший, стоял Лев Исаакович. Но едва он начал читать — откуда эта мощь акцента и голос, вдруг зазвучав­ ший глубоко и звучно. Слушая, я уж не как младшая, а как старшая думала : сколько же ты не взял от жизни, что было' в ней твоего !

Я то и дело препиралась с ним : вслух, про себя.

Прекрасный стилист ? Да, но так гладок его стиль, как накатанная дорога — нигде не зацепишься мыслью.

А что последняя книга « Апофеоз беспочвенности » написана афористически — так это только усталость.

Нет больше единого порыва его первых книг — все рассыпалось... Афоризм — игра колющей рапиры или строгая игра кристалла своими гранями, но игра — разве это шестовское ?

Над моими плутаниями в те годы стояло одно имя — Дионис. Боль и восторг, вера и потеря веры все рав но, все наваждение Диониса. Делюсь этим с Львом Исааковичем. Впустую. Глух. Его же психологический сыск меня больше не занимает.

И все же он мне ближе стольких. Проблематич­ ность всего, эта бездна под ногами — ставшая привыч­ ным уютом, сокрушитель старых истин, превративший­ ся в доброго дядюшку ! У Теодора Гофмана случались такие казусы. Да, да это именно то слово : я взяла себе Шестова в духовные дядья — не в учителя, не в отцы, против которых бунтуешь, от которых ухо­ дишь, а с дядей-добряком — es ist nicht so ernstlich.

Пускаясь в опасные мистические авантюры, как-то надежнее, что за тобой, позади утесом стоит Шестов, что стало быть твои дерзания веры крепки его сомне­ ниями. Так молодой богохульник нет-нет, да и вспом­ нит облегченно, что дома старушка-мать, перебирая четки, спасает его пропащую душу...

В 1909 году, Аделаида, вышедшая замуж, жила за границей. Весною она писала мне : « Вчера мы вер­ нулись из Фрейбурга, где провели два дня. Бродили осматривая пансионы Heim'ы, заходили далеко за го­ род, где рощи едва зеленеют, все время шел маленький дождь, у нас не было зонтика, мы мокли. Красивый городок и кругом мягкие холмы Шварцвальда. Почти недозволенная идиллия немецкого благополучия. А вечер мы провели у Шестова. Накануне Дмитрий один прямо с вокзала зашел к нему, тот встретил его сму­ щенно и сознался под страшной тайной, что у него семья. Он 12 лет женат на русской бывшей курсистке (теперь она доктор) и у него две дочки 11 и 9 лет. Он должен скрывать эту семью из-за отца, которому лет и он не перенес бы такого удара, что она не еврейка и потому до его смерти они решили жить за границей. Я видела и жену его — лет 38, русское аку­ шерское лицо, молчащая, но все знающая, что интерес но ему (и о Мережковских, и о декадентах), гладко причесанная, с затвердело-розовым лицом. Девочки славные, светловолосые. Он ходит с ними в горы, учит их русскому и, знаешь, странно, — ему очень подходит быть семьянином. Сам он мне показался каким-то стоячим. Помни же, что его брак т айна, если это дойдет до Киева или его знакомых — он не простит ».

Так объяснялась загадка долголетнего житья Ше стова за границей, почему-то никогда не связываемая мною с женщиной. И мы несколько лет честно берегли эту тайну. Вероятно и не мы одни. 12 лет назад ?

Значит в 1897 году. Позднее я узнала, что это было вре­ мя глубочайшего отчаяния Льва Исааковича, его вну­ тренней катастрофы. Он скитался один по Италии.

В каком-то городке настигла его русская студенческая экскурсия. Разговорились в ресторане, и он, как при­ бывший ранее, в течение двух дней служил ей чиче­ роне. Какая-то трагическая черта в его лице поразила курсистку-медичку, и когда ее товарищи двинулись дальше, она осталась сиделкой, поддержкой никому не известного молодого еврея. Вероятно тогда она и вправду уберегла Льва Исааковича, но может быть и позже не раз ее спокойствие, трезвость, самоотверже­ ние служили ему опорой. Вот какая была эта Анна Елеазаровна с затвердело-розовым лицом !

В том же году осенью и я побывала за границей.

Я металась и внутренне и внешне. Пожив у сестры в Германии, вдруг сорвалась и решила вернуться домой морем, через Грецию (запоздалое паломничест­ во к Дионису !). Проезжая Швейцарией, заехала к Ше стову, который жил теперь в Coppet в двухэтажном домике — его приюте вплоть до войны. Жена его была где-то во Франции, получая последние доктор­ ские licences. Внизу, в идеально чистой кухне пожи­ лая немка накрывала на стол. Лев Исаакович, отозвав меня в сторону, подробно- объяснил мне, что они здороваются с ней за руку и обедает она с ними за Лев Шестов одним столом. Через несколько часов в глубокой рас­ сеянности объяснил мне все это вторично. Трогательна была эта забота о ближнем, продиравшаяся сквозь омертвелость души. Мне уж было не ново, что в послед­ ние годы спала та могучая творческая волна, которая в молодости вынесла его из тяжелого кризиса, но никогда я не видела его таким опустошенным. И я сидела против него нищая, скованная своим неизжи­ тым личным. День тянулся бесконечно. Гуляли с румяными девочками. Говорили об ужасах реакции в России, Шестов, морщась от боли, но не видя, не ища связи между этими внешними бедствиями и путями духа.

Была еще сестра его, д-р философии — молодая и молчаливая. Был зять — еврей, долго и мечтательно игравший нам вечером на рояле в маленьком салон чике верхнего этажа. Потом все разошлись, а мы с Львом Исааковичем все сидели и я не могла оторвать глаз от его выразительных пальцев, мучительно тере­ бивших страницы книг. С тоской спрашивала себя, спрашивала и его, будет ли ему еще пробужденье ?

И вот на берегу того же Женевского озера, мы опять встретились и оба — другие.

Март и апрель 12-го года я прожила в Лозанне : братом, лечившимся у ушного специалиста. Брат — жених. Счастлив мыслью о своей чернокосой красави­ це. Я счастлива на иной лад. Насилие над своим серд­ цем, проталкивание себя в аскетическую религиозную щель, потом бунт, кидание из стороны в сторону — и вдруг : — под влажным весенним ветром — стрях­ нуть с себя как прошлогодний лист и бунт этот и это насилие... Разлиться вширь — во всем угадывать но­ вую значительность. Сидя в столовой за отдельным столиком мы с братом смехом, веселой болтовней на­ рушаем чинность швейцарского обеденного часа.

Я списалась с Шестовым. Он приехал, вошел к нам в горном костюме, ноги в клетчатых гетрах, помо­ лодевший, оживленный. Часа четыре проговорив, во преки обыкновению делясь даже интимными пережи­ ваниями своими. А потом с такою же горячностью вникая в философские споры Москвы. Рассказал, что второй год с интересом читает средневековых мистиков, но больше всего Лютера, в котором нашел не пресного реформатора, а трагический дух сродни Ницше, срод­ ни ему. Мы стали видаться. От великой нежности к Шестову, я даже читаю толстенный том : Денифль-ка толик — о Лютере.

Мне особенно памятно, с каким подъемом в одну из встреч Шестов говорил об Ибсене, выделяя заветную его тему : страшнее всего, всего гибельней для чело­ века отказаться от любимой женщины, предать ее ради долга, идеи. От женщины, т. е. от жизни, что глуб­ же смысла жизни. Указывая на перекличку этой темы у Ибсена через много десятилетий от его юношеских « Северных богатырей » и до самых последних драм « Габриэль Боркман » и « Когда мы мертвы »... Из этой мысли позднее (а м. б. тогда же) выросла статья Шестова об Ибсене.

За долгие годы моего знакомства с Шестовым я не знала ни об одном его увлечении женщиной. И все же мне думается, что в истоке его творческой жизни 5ыла катастрофа на путях любви. Может быть страда­ ние его было больше страданием вины, чем муками неосуществившегося чувства. Может быть по пустын­ ности своего духа он вообще неспособен был к слия янию... Всякое может быть ! Но в эту весну мне казалось, что какая-то волна живой боли и нежности растопила его мертвевшую душу. Не весть ли о смерти той девушки его юности, которая уже давно лишь наполовину числилась среди живых ?

Весна была холодная. Яблоня, персик, вишня за­ цвели поздно, но как внезапно, пьяняще, белым дымом застилая все дали и близи. Мы с Шестовым шли меж;

горных складок тропинкой под сплошным бело-розо­ вым шатром. Помню его возбуждение : « Это я — скептик ? — пересказав мне какую-то о себе критику, — когда я только и твержу о великой надежде, о том, что именно гибнущий человек стоит на пороге откры­ тия, что его дни •— великие кануны... » Вернувшись с прогулки мы обедали за общим табльдотом. Среди других блюд нам подали обычное во французской кухне pigeons. Шестов отказался, и ко мне со своей милой улыбкой : « Я не ем голубя ». В тот период он зачитывался библией. Весь был напитан ею. Раз даже пошел провожать меня на вокзал в Coppet с огромной книгой под мышкой (в его руках она казалась еврейским пятокнижием), чтобы что-то дочитать. Это было в первый день Пасхи. Не столько от благочестия, как от переполнявшей меня радости, я поехала к заутрене в русскую церковь в Женеве.

Заутреня, ночная литургия — ранним утром, я заспе­ шила домой к брату. Заехала на час в Coppet. Лев Исаакович обрадовался моему неожиданному раннему приходу. Уговаривал остаться и отправиться, наконец, по соседству в Ферней, в места Вольтера. Я отказалась.

Он поддразнивал, говоря, что я боюсь кощунства — Вольтер в такой день ! И вдруг с внезапной серьез­ ностью сказал, что недаром это соседство, что его, Шестова, дело — навсегда обличить Вольтерову мысль, ползучую, хихикающую. Так странно прозвучали эти слова у Шестова, обычно не склонного к символизации или к провозглашению какой-то своей задачи !

В военные годы теснее сблизился в Москве ма­ ленький кружок друзей — Вяч. Иванов, Бердяев, Бул­ гаков, Гершензон и некоторые другие.

Мы с сестрой были дружески связаны с каждым в отдельности. Маленький островок среди тревожно ка­ тившихся волн народного бедствия. Это не значит, что внутри кружка царило благополучие и согласие. Нет, в нем кипели и сталкивались те же противоречия, что и во мне... С 14-го года в Москве поселился и Шестов с семьей. С одними из этого кружка он был близок и раньше, сближение с другими было ему ново и увлека­ тельно. И эти люди, порой спорившие друг с другом до остервенения, все сходились на симпатии к Шестову, на какой-то особенной бережности к нему.

Звонок. Он в передней — и лица добреют. И сам он до страсти любил словесные турниры. Не спеша, всегда доброжелательно к противнику, развертывал свою аргументацию — точно спешить некуда, точно он в средневековом хедере и впереди годы, века, точно время не гонит... Зоркий на внутренние события души — ветра времени Лев Исаакович не слышал. И чем догматичней, чем противоположней ему самому собе­ седник — тем он ему милее, обещая долгий спор, дол­ гий пир, обилие яств...

Нас с сестрой особенно тешило эстетически, ко­ гда сходились Шестов и Вяч. Иванов — лукавый, тон­ кий эллин и глубокий своей одной думой иудей. Мы похаживали вокруг, подзадоривали их, тушили воз­ никавший где-нибудь в другом углу спор, чтобы все слушали этих двоих. И парадоксом казалось, что изменчивый, играющий Вяч. Иванов строит твердыни догматов, а Шестов, которому в одну бы ноту славить Всевышнего, вместо этого все отрицает, подо все ведет подкоп. Впрочем, он этим на свой лад и славил.

Так долго безвестный, потому что он не прина­ длежал ни к какой литературной группе, шел всегда особняком, в этим годы Шестов сразу приобрел имя :

журналы ему открыты, выходит полное собрание со­ чинений, его читают... Он не скрывал своего наивного удовлетворения, а нас двух веселило питать эту ма­ ленькую слабость милого человека. « Лев Исаакович, когда вы можете придти к нам ? Есть такая девочка, т. е. она уж писательница непечатанная — вот (под­ совываем ему « Королевские размышления », « Дым, дым... ») — она умоляет познакомить ее с вами, вы сыграли огромную роль в ее жизни. Придете во втор­ ник ?» И вот мы их оставляем вдвоем, и Ася, часто мигая светлыми ресницами близоруких глаз, говорит, говорит ему что-то умное, острое, женственное.

Иногда наши дружественные сборища перекоче­ вывали к Шестову в один из Плющихинских пере­ улков, где деревянные дома строены на манер скром­ ных помещичьих. Просторно и домовито в столовой и еще какой-то комнате : только самое необходимое, без каких-либо эстетических потуг. Анна Елеазаровна у вместительного самовара. Но кабинет обставлен по-гел лертерски. Раз я целый вечер под говор курящих, бегающих собеседников просидела в кожаном кресле Льва Исааковича, в кресле с строго рассчитанным вы­ гибом спинки, локотников;

нажмешь рычажок — выд­ винется пюпитр, другой — выскочит подножка для протянутых ног. Покоит. Не встать. Пожалуй, и не нафилософствуешь в таком кресле. Другие русские философы писали, присев на каком попало стуле, а у Влад. Соловьева кажется и стула своего не было. Но Лев Исаакович вступил в барочный период творчества:

обложен фолиантами, медленно и густо текут перио­ ды, сдобренные латинскими цитатами, — из-за слове­ сных фиоритур не сразу доищешься сути — не то что в простодушных его книгах-первенцах, где карты сра­ зу на стол. Чем не барочная штука его статья « Вяче­ слав Великолепный ? » Ему 50 лет. Мне кажется он в первый раз в жизни почти счастлив, спокоен, вкушает мирные утехи мыс­ ли, дружества, признания...

Но разве справедливо было бы на этой странице оборвать рассказ о Шестове ? Как-то зимою 16-го — 17-го года мы снова собрались у него — среди знакомых писательских лиц красивый тонкий юноша в военной форме. Сын Сережа. Весь вечер я только и следила за влюбленными взглядами, которыми обменивались отец с сыном. И этот звонкий, срывающийся юношеский голос среди всех до скуки знакомых. Не знаю, что он говорил. Что-то смелое, прямое. Все равно, что.

Дней через десять в нашем кружке телефонная тревога : один звонит другому, третьему, тот опять первому... В трубку невнятно, спотыкающимся от вол­ нения голосом Гершензон нам : « Вы слышали ? Сережа Шестов... Да, верно ли ?... Кто сказал ? Убит... А он — что ? » Он — ничего. К нему телефона нет, да разве об этом позвонишь ? Прислуга открыв дверь в Плю щихинском особняке, кому-то из друзей сказала : « Лев Исаакиевича дома нету ». — Анна Елеазаровна ? и ее нету. Через день — опять — нету. Мы с сестрой, мучаясь, писали ему письмо. Не знаю, сколько времени прошло — в один солнечный, по-весеннему каплющий день — он сам. В привычной своей плоской барашко­ вой шапочке, и лицо, давно ставшее дорогим — все то же. Не потому ли, что скорбь уж провела раз навсе­ гда все борозды — глубже нельзя, горше нельзя...

Несколько простых слов о Сереже — с себе ничего — а потом о другом, но, ах, с каким трудом ворочая ненужные камни идей.

Мы расстались в мае 17 года. До осени. Накануне моего отъезда в Крым, я ехала с ним в трамвае. Мы говорили. Хлынувшая солдатская волна разделила нас.

Меня столкнули. Он остался и издали, кивнув мне из двинувшегося вагона, прокричал : « Мы договорим ».

Мы не договорили.

Когда я через пять лет попала в Москву, он уж давно был за границей.

В следующие годы мы обменялись несколькими письмами. Привожу почти без пропусков два послед­ них, написанных из Парижа, в которых настойчиво звучит его тема.

14/V-26. Дорогая Евгения Казимировна. Попро­ бую ответить на ваше письмо, хотя это и трудно.

« A » — великая и последняя борьба вероятно у Плотина и была тем, о чем вы пише­ те. То есть прежде всего не борьбой с « другим » или с « другими », а борьбой с чем-то, что внедрилось в душу человека и хочет править им, т. е. не хочет, а правит. Он, говоря о Плотине, обмолвился (наверное обмолвился, не нарочно сказал) такой фразой : Плотин потерял безусловно доверие к мышлению. Тысячу лет греки безусловно доверяли мышлению и вдруг послед­ ний их великий философ потерял это доверие. А ведь он сам удивительный несравненный мастер мышления !

И никогда бы не решился и вопрос такой поставить :

можно ли верить мышлению или нельзя ? Ибо если бы он спросил, то должен был бы сказать себе, что не доверять мышлению нельзя, что у человека нет судьи, кроме его разума. И все-таки что-то, как он сам го­ ворит, « толкнуло » его туда, в ту область, которая « по ту сторону разума и мышления » (тоже его слова). В том и есть его « великая и последняя борьба ». Помни­ те как у апостола Павла, когда Бог послал Авраама в обетованную землю : « и пошел Авраам, сам не зная куда ». И Плотин, когда заподозрил разум и разумные пути, тоже пошел, не зная куда. Но какая огромная и напряженная борьба потребовалась, чтобы свалить ра­ зум. И какая борьба сейчас требуется, чтобы идти не туда, куда вас зовет разум, а идти на авось, не зная куда. Так что борьба, о которой идет речь, не с Римом, не с людьми, а, говоря словами Паскаля, с « наважде­ нием » — enchantement. Проснуться от кошмара, кото­ рый называется « действительностью » и о которой Гегель сказал « was wirrklich ist — ist verknftig ». Не знаю, вразумительно ли говорю. Да и как вразуми­ тельно говорить обо всем этом.

...Я как и прежде в splendide isolation, и теперь, под старость, это, конечно, вещь не очень приятная.

Все всегда бранят и сердятся. Пишите. Ваши письма большая, редкая радость. Жму вашу руку. Ваш. Л. Ш.

И через год 18 V-27.

Дорогая Е. К. Ваше письмо пришло сюда когда меня здесь не было. Я ездил в Берлин — там у меня мать живет. Чтобы вернуть расходы по путешествию прочел там две лекции « Влад. Соловьев и религиозная философия ». Я здесь в течение зимы читал целый курс на эту тему ) (тоже по-русски в Сорбонне), а во Берлине пришлось рассказать это в сокращенном ви­ де. Вот вам сразу несколько страничек из моей жиз­ ни. Я говорю Н.А. /Бердяеву/ « до чего мы с тобой пали — под старость профессорами сделались ». Он со мной не соглашается, он даже гордится своим профессорст­ вом. Но я — увы ! — не могу гордиться. Разве можно профессорствовать о « земле обетованной ». Помните в послании к евреям (XI, 8) « верою Авраам повиновался призванию идти в страну, которую имел получить в наследие;

и пошел, не зная куда идет ». Об этом только и думать хочется. Хочется идти, и идешь, не зная куда идешь. А когда пытаешься другим расска­ зать — на тебя смотрят такие недоумевающие и гру­ стные глаза, что язык иной раз прилипает к гортани и начинаешь завидовать В. Соловьеву, с которым толь­ ко что спорил и завидуешь именно в том, что он знал куда идет. А потом опять о том же начинаешь и гово­ рить и писать. Недавно я об этом по-русски напечатал « Неистовые речи » ) (о Плотине). Нужно ли это ко­ му — не знаю. — Недавно встретил я одного молодого француза, который год назад вернулся из Китая. Он рассказал мне, что перевел на китайский язык почти всего Достоевского и что китайцы им зачитывались.

А потом еще сообщил мне, что как приложение к Достоевскому выпустил мою книгу : « Les rvlations de la mort ». И что моя книга мгновенно раскупилась и китайцам очень подошла. « Sans doute » пояснил он мне, « ici on vous admire beaucoup, mais ici on se tient l'cart de vous », a китайцы так вот, мол, полностью приняли. Так что, как видите, мое место вот где — в Китае, и я, пожалуй, тоже выхожу евразийцем. — Нужно бы вам написать о разных движениях в ду 1) Этот курс был напечатан в журнале Современные За­ писки № 33 (1927) и № 34 (1928) под заглавием « Умозрение и Апокалипсис ».

2) Версты № 1. Париж 1926.

ховных областях — во Франции, Германии. Но я не очень мсгу следить за всем — времени мало, и силы тратятся на другое. Мне впрочем кажется, что ничего особенно значительного не происходит. Работают мно­ го, очень много, но больше заняты практикой, зали­ зывают раны, устраиваются наново. И в этом очень преуспевают. Даже в Германии — ей ведь труднее, чем другим странам. Люди ходят сытые, одетые, обутые — театры, кино, кафе переполнены. Лет через пять о войне, пожалуй, и совсем забудут ».

Лет через пять у власти стал фашизм, и всйна при дверях. Плохим пророком был Шестов !

После этого письма — ничего. Молчание. Тын ме­ жду ними и нами все выше, неприступней. Что письма — дыханию не передохнуть.

И вот кончилась жизнь. Не его еще, не моя. Жизнь наших отношений. Как всегда едва повернешь послед­ нюю страницу — жгучий укор себе : зачем так мало дала ? так скупо ?

VII H. A. Б Е Р ДЯЕ В Вечер. Знакомыми Арбатскими переулочками — к Бердяевым. Квадратная комната с красного дерева мебелью. Зеркало в старинной овальной раме над ди­ ваном. Сумерничают две женщины : красивые и при­ ветливые — жена Бердяева и сестра ее. Его нет дома, но привычным шагом иду в его кабинет. Присаживаюсь к большому письменному столу : творческого беспоряд­ ка никакого, все убрано в стол, только справа-слева стопки книг. Сколько их : ближе — читаемые, заложен­ ные, дальше — припасенные вперед. Разнообразие :

Каббала, Гуссерль и Коген, Симеон-Новый богослов, труды по физике, а поодаль непременно роман на ночь — что-нибудь изысканное у букиниста : Мольмот Ски­ талец. Прохаживаюсь по комнате : над широким дива­ ном, где на ночь стелется ему постель, распятие черного дерева и слоновой кости — мы вместе его в Риме купили. Дальше на стене акварель — благоговейной рукой изображена келья старца. Рисовала бабка Бер­ дяева : родовитая киевлянка, еще молодой она под­ пала под влияние схимника Парфения. Было у него необычное в монашестве почитание превыше Христа и Богоматери — Духа Святого. Иносказаниями учил жизни в духе. Молодая женщина приняла тайный постриг, т. е. продолжая жить в миру, неся обязан­ ности матери, хозяйки богатого дома, втайне строго выполняла монашеский устав молитвословия и аске­ тизма. Муж лишился красавицы — жены и это так озлобило его, что, даже после ее смерти, в старческом слабоумии, прогуливаясь с палочкой по Крещатику, замахивался на каждого встречного монаха — сколько их встречалось в старом Киеве ! Дети выросли неве­ рами : отца Бердяева я видела стариком — он смешил запозданным стародворянским вольтерьянством. А вот внук... Со стороны матери другая кровь — родом Шуазель, родня в Сен-Жерменском предместье, хоть и пообедневшая, но столь чванная, что еще в начале этого века разъезжала по Парижу в отчаянно громы­ хавших колясках, презирая резиновые шины как бур­ жуазно-демократическое измышление. Душнее, слепее круга не сыщешь, но вдали — позади пышных царе дворцов — предки рыцари, мечом ковавшие Европу своего' времени. Много мертвых и цепких петель спу­ тали, держат Бердяева. Отсюда может быть эти частые пароксизмы порывания со вчерашним уютом, со вчерашним кругом людей и идей, отсюда этот привыч­ ный жест как бы высвобождения шеи из всегда тугого крахмального воротника. А уют и старина сами собою обрастают вокруг него... Так и живет он среди двух борющихся тенденций — разрушать и сохранять.

Когда я с ним познакомилась, еще не было этой памятной многим московской квартиры, из которой в двадцать втором году я провожала его в изгнание. Он был бездомным, только что порвавшим с петербург­ ским кругом модернистов, с « Вопросами жизни », где был соредактором с Мережковским, тянувшими его в свое революционно-духовное деланье. Бездомный, пе­ реживший лихорадку отвращения и вдруг опять помо­ лодевший, посветлевший, полный творческого бурления — как он мне был нужен такой весною девятого года...

С осени он с женою поселился в Москве, в скромных Н. Бердяев меблированных комнатах — всегда острое безденежье — но убогость обстановки не заслоняла врожденной ему барственности. Всегда элегантный, в ладно сидя­ щем костюме, гордая посадка головы, пышная черная шевелюра, вокруг — тонкий дух сигары. Красивая, ленивая в движениях Лидия Юдифовна в помятых бархатах величаво встречала гостей. И за чайным столом острая, сверкающая умом беседа хозяина.

Совсем недавний христианин, в Москве Бердяев искал сближения с той, не надуманной в литератур­ ных салонах, а подлинной и народной жизнью Церкви.

Помню его в долгие великопостные службы в какой-то церкви в Зарядье, где умный и суровый священник сумел привлечь необычных прихожан — фабричных рабочих. Но как отличался Бердяев от других ново­ обращенных, готовых отречься и от разума, и от чело­ веческой гордости.

Стоя крепко на том, что умаление в чем бы то ни было не может быть истиной, быть во славу Божию, он утверждает мощь и бытийственность мысли, борет­ ся за нее. Острый диалектик — наносит удары направо, налево, иногда один быстрый укол... Душно, лампадно с ним никогда не было. И чувство юмора не покидало его. Случалось, мы улыбаемся с ним через головы тогдашних единомышленников его, благочестивейших Новоселова и Булгакова.

В маленькую мою комнату на Солянке в разные часы дня заходит Бердяев, взволнованно спешит поде­ литься впечатлением. Под Москвой была Зосимова Пустынь — как в дни Гоголя и Достоевского к оптин ским старцам, так теперь сюда в Зосимову Пустынь шла за руководством уверовавшая интеллигенция Москвы. После поездки туда, с каким мучительным двоящимся чувством пересказывал мне Бердяев свои разговоры с особо чтимым отцом Алексеем, ни на миг не закрывая глаз на рознь между ними. А как хотел он полноты слияния со святыней православия ! Подав­ ленность, — но сейчас же и гордая вспышка : « Нет, старчество — порождение человеческое, не Божеское.

В Евангелии нет старчества. Христос — вечно молод ».

Несколько раз я была с Бердяевым и его женою в знаменитом трактире « Яма » (кажется, на Покров­ ке), где собирались сектанты разных толков, толстов­ цы, велись прения;

захаживал и казенный миссионер, спорил нудно, впрочем скромно. Кругом за столиком с пузатыми чайниками слушатели больше мещанского вида, но иногда и любопытствующие интеллигенты :

религия в моде. Споры об аде — где он, реален или в душе ? Волнует их вопрос о душе, о ее совершенст­ вовании, о пути к нему : все они за эволюцию « Бес­ смертники ». Это — мистики, для них смерти уже нет, и греха нет. Сияющий старик-говорун в засаленном пиджачке : « Не могу грешить, и хотел бы, да не могу ! » Никита Пустосвят — в лохмотьях, как босяк — у этого какая-то путаная мистика времени : двигая перед лицом темными пальцами, трудно роняет слова — какие сочные — о том, что смерти нет. Сколько индивидуальностей, столько вер. Та же страсть к игре мысли у этих трактирных, малограмотных, что и у философов, заседающих в круглом зале университета, а может быть и более подлинная. Случалось, когда посторонние разойдутся, уйдет миссионер, останутся только самые заядлые, сдвинут столики, и Бердяев острыми вопросами подталкивает, оформляет их мысль, а потом не казенным своим, огневым словом гово­ рит о церкви, о вселенскости.

В эти годы возникло религиозно-философское из­ дательство « Путь » : в программе его — монографии о разных самобытных, не академических мыслителях русских : Чаадаеве, Сковороде, Хомякове и вообще изучение русской религиозной мысли. Во главе изда­ тельства те же люди, что составляли ядро рел. фил.

общества. Не легковесная петербургская « христиан­ ская секция » — это затеяно солидно, по-московски, по-ученому и на солидной финансовой базе. Маргарита Кирилловна Морозова — красивая, тактично-тихая, с потрясающе огромными бриллиантами в ушах, по­ чему-то возлюбила религиозную философию и субси­ дировала издательство. В ее доме бывали и собрания рел. фил. общества, президиум заседал на фоне Вру белевского Фауста с Маргаритой, выглядывающих из острогранной листвы. Умерший муж Морозовой был первым ценителем и скупщиком Врубеля. В перерыве по бесшумным серым коврам через анфиладу комнат шли в столовую пить чай с тортами — не все, а избранные. Морозова с величавой улыбкой возьмет меня под руку и повлечет туда вслед за другими, — она, вероятно, и имени моего не знала, но видела, что со мной в дружбе и Бердяев, и Булгаков, и старик Рачинский, и славнейший гость петербургский Вяче­ слав Иванов : тут уже, у стола с зеленой скатертью, завязывался у меня оживленный разговор с одним, с другим. Наскучив темными одеждами, я сделала себе белое платье строгого покроя, отороченное темным мехом. Друзья видели в этом символ... Не было у меня тщеславней поры, чем эта, « о Божьем », и с подлин­ ной тоской к Богу обращенная. Но подлинность эта была только наедине, в мои горькие или озаренные часы, с Бердяевым, потому что он и сам, чересчур сложный, видел насквозь путаную сложность мою.

Все же другие — Булгаков, Эрн — с наивностью умилялись моему « обращению » и отходу от грехов­ ного декадентства, и я, не совсем лукавя, такою с ними и была.

Захаживал ко мне и старик Рачинский, просвещал в православии. Изумительная фигура старой Москвы:

дымя папиросой, захлебываясь, целыми страницами гремел по-славянски из Ветхого завета, перебивал себя немецкими строфами Гете, и вдруг размашисто перекрестясь, перебивал Гете великолепными стихира­ ми (знал службы на зубок), и все заканчивал таинст­ венным, на ухо, сообщением из оккультных кругов — тоже ему близких. Подлинно верующий, подлинно ученый, и, что важнее, вправду умный, он все же был каким-то шекспировским шутом во славу Божию — горсткой соли в пресном московском кругу. И за соль, и за знания, и за детскую веру его любили.

2.

Встречи, разговоры, сборища у тех, у других и вдруг, разом все для меня поблекло, обезвкусилось.

Издавна знакомое чувство отвращения ко всему, и прежде всего к себе самой... Почти наприязнь к Бердяе­ ву. Уезжаю в Судак, перевожу немецкого мистика, заказанного мне издательством « Путь » — перевожу, глушу себя. Не отвечаю на письма Бердяева. И вдруг он сам приезжает — и с первой же встречи опять как близок ! То, что во мне едва, и вяло, и бесплодно, вско­ лыхнулось — в нем ярым бунтом : назревает раскол с «Путем», с московскими православными. Рвутся цепи благочестия, смирения, наложенные им на себя.

Боль от еще не пробившейся к свету с в ое й правды.

Глазами вижу эту боль : бледная с длинными ног­ тями рука — рука мыслителя, не человека земных дел — чаще обычного судорожно впивается в медный набалдашник трости. Говорим полусловами, встречая один другого на полдороге. И в радости ежеминутных встреч растворяется, нет, — заостряется внутреннее противоречие каждого, приближая, торопя новое, осво­ бождающее знание. При этом несоизмеримость наших умов, талантов, воль не играет роли : его огромной творческой активности, видимо, достаточно той малой духовной напряженности, которую он встречал во мне, как мне, чтобы сдвинуться с мертвенной точки, нужна была вся сила его устремленности. Равенство было полное, и равна была взаимная благодарность. Разго­ варивая, мы без устали, всегда спешным, все ускоряю­ щимся шагом ходили по долине, карабкались гор­ ными тропинками. Иногда, опережая меня, он убегал вперед, я, запыхавшись, за ним и видела со спины, как он вдруг судорожно пригибает шею, как бы изнут ри потрясенный чем-то. Случалось, мы не заметим, как стемнеет, внезапно над потухшим морем вдали вспыхнет мигающим светом Мэганомский маяк : раз — вспышка, два, три, четыре — нет, и опять, — раз — вспышка. И таинственней, и просторней станет на душе от этого мерного ритма огня. Замолчим, удивимся, что, не заметив, ушли так далеко от дома.

Не впустую было его волнение тех дней и того года вообще — в нем рождалось и, как всегда бывает, рождалось трудно, самое для него центральное : идея творчества как религиозной задачи человека. Может казаться, что мысль эта не нова, — кто не славит твор­ чества ? Однако религиозного оправдания его до Бер­ дяева никогда не бывало. На религиозном пути утвер­ ждалась праведность, любовь, но не творчество. Обычно культ игры творческих сил связан с какой-то долей скептицизма, с отрицанием высшего смысла или с бун­ том против него. Для него же, для Бердяева, идея творческой свободы человека неразрывно связана с верой в верховный миропорядок, связана со страстным по-библейски богопочитанием. Да, ныне человек в свои руки перенимает дело творчества (мир вступил в твор­ ческий период), но не как бунтарь, а как рыцарь, призванный спасти не только мир, но и дело самого Бога. Да и вообще, философскую мысль Бердяева так и хочется охарактеризовать, как рыцарственную : ре­ шение любой проблемы у него никогда не диктуется затаенной обидой, страхом, ненавистью, как было, ска­ жем, у Ницше, у Достоевского и у стольких. И в жизни он нес свое достоинство мыслителя так, как предок его, какой-нибудь Шуазель — свою Noblesse, потря­ сая драгоценным кружевом брызж, считая, что острое слово глубины мысли не укор, без тяжести, без над­ рыва, храня про себя одного муки противоречий, иногда философского отчаяния. В этом и сила и слабость его.

Интимных нот у него не услышишь. Там, где другой философ-мистик обнажит пронзенность своей души, покаянно падет перед святыней, он седлает Христа и паладином мчится в бой, или — выдвигает его как выигрышную фигуру, как высшее, абсолютнейшее... Не умиляет.

Трещина между Н. Бердяевым и московским изда­ тельством все шире, обмен враждебными письмами;

он спешит закончить монографию о Хомякове, деньги за которую давно прожиты, строит планы отъезда на зиму за границу, с женою и ее сестрой, на родину творчества, в Италию, добывает деньги, закабаляет се­ бя в другом издательстве, где просто толстая мошна коммерции, где не станут залезать в его совесть... В письмах делится со мною, зовет присоединиться к ним...

В гневном письме Бердяев восклицает : « Я не допу­ скаю, чтобы мы разошлись, я хочу быть с вами, хочу, чтобы вы были со мной, хочу быть вместе на веки веков ».

Помню, как над этим письмом у меня буквально — так говорится — брызнули слезы : душа растопи­ лась. Казалось, без этих слов не дожила бы до вечера.

Конечно, с ними в Италию ! Но поехать мне удалось только в феврале. Я застала их в Риме — перед этим они долго прожили во Флоренции, объехали малень­ кие городки. В первый же наш вечер они повезли меня на Яникул, на эту вышку Рима, и оттуда в вечерней заре я смотрела на море красно-коричневых крыш, на дальний Палатин и вспоминала... Но — все бывает не так, как ждешь. Праздника наслаждения Италией с Бердяевым нет. Я опоздала. Два три месяца он пережи­ вал, впитывал ее с ему одному свойственной стреми­ тельностью, потом щелкнул внутренний затвор, отбра­ сывая впечатления извне, рука потянулась к перу — писать, писать... А из Киева тревожные письма о болезни матери, о запутанности денежных дел этой обнищавшей и избалованной семьи, которая привыкла к тому, что « Коля » выручит из всех бед, телеграммы, требующие его возвращения, а здесь — слезы жены, возмущенной эгоизмом стариков : нарушить так труд­ но давшуюся ему передышку... Мы зажили не по-ту­ ристски тревожно. Просыпаюсь утром не отдохнувшая после позднего сидения вечером и спешу опять к нервно озабоченному Николаю Александровичу, разго­ ворить его тревогу, вдвоем пьем кофейную бурду с темными хлебцами (живем в бедном пансионе). Потом идем — не ждем медленных сестер — идем разыски­ вать мозаики по старым базиликам. Заходим послу­ шать служение братьев-доминиканцев : в черном с белым они ритмично движутся, читают в нос — в красивых лицах, в наклоне голов что-то античное, не христианское. А рядом — украдкой вижу — Бердяев закрывает лицо нервно< вздрагивающей рукой. Молит­ ся ? На улице все мучительно забылось, мы шли и говорили о творчестве. Он : « Весь ренессанс — неуда­ ча, великая неудача, тем и велик он, что неудача :

величайший в истории творческий порыв рухнул, не удался, потому что задача всякого творчества — мир пересоздать, а здесь остались только фрески, фронто­ ны, барельефы — каменный хлам ! А где же новый мир ? » Заспорив, мы запутались среди трамваев на Пьяцца Venezia, долго не могли попасть в свой. А ближе к дому, на нашем тихом холме, бросив меня, он побежал вперед, ожидая новой зловещей телеграммы.

И потом он не любит Рима — « вашего Рима » — мне с вызовом. Мертвенная скука мраморов Ватикана с напыщенным Аполлоном Бельведерским, грузные ан­ гелы, нависшие над алтарями барочных церквей...

Душа его во Флоренции, Флоренция была ему откро­ вением, он то и дело вспоминает ее.

И вот мы вдвоем едем в поезде на несколько дней во Флоренцию : он хочет мне ее показать так, как уви­ дел сам. Флоренция ! Не знаю, люблю ли ее. Благо­ уханного нет в ней для меня. Как неверно, что Фло­ ренция для влюбленных ! Но постепенно проникаюсь едким вирусом ее. Неутоленность, тоска, порыв. « Но сперва надо понять откуда, из каких корней это... » Он ведет меня в дома — крепости, купеческие замки, раз­ деленные один от другого проулочком в два метра шириной, бойница в бойницу, а в тесных хоромах толь­ ко все сундуки расписные : казна, деньги — вот их дворянские грамоты. Одни — скопидомы, другие — расточители. Все стяжатели. Потом виньория — наро­ доправство. Все трезво, жестоко, без мечтательности.

И — расцвет искусств и ремесел. Как понять, что в такой полный час истории, в такой корыстной и в упоенно-творческой Флоренции все высшие дости­ жения говорят о том, что нельзя жить на земле, тянутся прочь ? Таков Ботичелли. Как и вся Флорен­ ция, он — дерзновение творчества, создания не бывше­ го, потому — впервые и сюжеты у него свои, не одни традиционные мадонны, и тоска одиночества потому.

Молча стоим перед « Весною », этой бессолнечной, при­ зрачной весною, за которой не будет лета, не будет жатвы. В Уфицци, минуя залы и картины, Николай Александрович быстро ведет меня к одной, им отмечен­ ной. Полайола : три странника, трех разных возра­ стов, три скорбно-задумчивые головы. О чем скорбь ?

Куда их путь ? А вот эта его же на высоком цоколе Prudentia : руки и ноги аристократически утончены, широко расставленные глаза с холодным, невыразимо сложным выражением. Каким ? Оглядываюсь на Бер­ дяева. Впился пальцами в портсигар, давая исход молчаливому волнению. Как же властно над ним искус­ ство ! Флоренция мне ключ к нему. Он — к Флоренции.

Но я изнемогала от усталости, от впечатлений. Домой !

Еще десять минут, упрашивает он и влечет меня прочь из Уфицци узкими улочками, где едва разминуться с медленно пробирающимся трамваем, в церковь, в Бадию;

не давая мне окинуть ее взглядом, к одной, одной только Филиппиниевской фреске : « Явление Богоматери св. Бернарду ». Женский хрупкий профиль.

Но он торопит меня смотреть на ее руку : так глубоко прорезаны пальцы, так тонки, что кажется, сохраняя всю красоту земной формы, рука эта уж один дух, уже не плоть. И восторг в глазах Бердяева выдает мне его тайну — ненависть к плоти, надежду, что она рассыпется вся. Помню через несколько лет, в 15-16-ом году, когда он впервые познакомился с кубизмом в живописи, с картинами Пикассо, с каким волнением приветствовал он то, в чем увидел симптом разруше­ ния материи, крепости ее. До хрипоты кричал среди друзей о « распластовании материи », о « космическом ветре ».

Беру его под руку, чтобы умерить, затормозить его бег. « Да, да, конечно: вы Рима любить, понять не можете... » Но думала я это уже после. И не тогда, ког­ да мы вернулись в Рим : события, вести ускорились и через несколько дней я провожала их в Россию, — его уже преодолевшего внутреннюю борьбу, уже му­ жественного, жену его, Лидию, с которой в Риме впер­ вые сблизились, заплаканную : точно предчувствуя будущее католичество, она с болью отрывалась от гра­ да св. Петра.

Додумала я это в мои одинокие блуждания по Риму.

Если Флоренция вся порыв, то Рим — покой завершен­ ности. Создался-то и он жестокой волей Империи, корыстью и грехами пап, замешан на крови и зле, но время что ли покрыло все золото тусклой паутиной, не видно в нем напряжения мускулов, восстания духа — невыразимая, всеохватная тишь. Земля — к земле вернулася.

3.

Не перескажешь все те жизненные сочетания, в которые складывались мои с Бердяевым отношения.

Вот мы живем вместе в Москве (912-913 гг). Приютила нас созданная моей подругой школа... Утром и вечером сходились за чайным, за обеденным столом в большом зале вместе с подругой и ее домочадцами, или интим­ ней — в бердяевской комнате, в моей. Это было после У Бердяева. За дверью М. Цветаева Италии. Николай Александрович начал писать свою самую значительную книгу «Смысл творчества», весь жил ею. Центральная тема ее — раскрытие творче­ ской личности — сводила его с новыми людьми : его интересовали антропософы, но тут же он жестоко нападал на них, доказывая, что их « антропос » не человек вовсе, не живое единство, а туманное наслое­ ние планов. Но в процессе спора он так раскрыт всему живому в чужой мысли, так склонен увлечься ею, что эти самые антропософы, философски побиваемые им, тяготели к нему. Вопросы гносеологии творчества сво­ дят его с теоретиками искусства из «Мусагета», с Андреем Белым, с молодыми и рьяными неокантианца­ ми — Степуном и другими. Всего труднее ему обще­ ние с философами православия : Булгаковым, Эрном, Флоренским : всегдашнее затаенное недоверие с их стороны, а с его — тоже затаенный, но кипящий в нем протест против их духовной трусости. Заходит искус­ ствовед Муратов. Он нам проводник на выставку икон — событие в художественной жизни тех лет, в собра­ нии французской живописи у Щукина. Каждой новой встречей, каждым значительным разговором Бердяев делился со мной, но в многолюдстве, в мелькании го­ родской жизни наши отношения не достигали той остроты, той пронзительности, как при встречах летом, в природе, один на один.

Я возвращаюсь осенью из-за границы после шести месяцев, проведенных сперва у Вяч. Иванова в Риме, потом по лечебным местам с больными из нашей семьи.

Списалась с Бердяевым, условились съехаться с ними по пути в Крым в имении подруги на Украине...

Я повторяла себе, внушала себе : да, потому я поехала в Мюнхен, потому вступила в Антропософское общест­ во, что не могу больше жить так, как жила — без ответственности, без подвига. Свобода в вере, свобода в неверии, слабость дружбы... Слова, слова — а дел нет. Я хочу же, наконец, дела, хочу служить миру.

Пусть те, мюнхенские, чужды мне — тем вернее. Тут то уж не услада... Но ему я ничего не скажу.

С террасы, где уже накрывали к завтраку, несли вареники, сметану, всякую деревенскую снедь, мы вдвоем спустились в широкую аллею, уходящую в степь. Темные липы, рыже-красные лапчатые клены.

Говорили о чем-то безразличном, дорожном. Но Нико­ лай Александрович, хмурясь, взглядывал на меня и перебил : « Что с тобою ? — что-нибудь случилось ? » И бесстрастным голосом я тотчас же рассказала ему.

Не могла скрыть. Не глядя на него : « Не говори. Я все знаю, что можно сказать против Штейнера и сама не в упоении ничуть. Но для меня в этом пути истина, вырывающая меня, наконец, из моего шатания духов­ ного. Безрадостная, правда, но ведь и младенцу, отня­ тому от груди, сперва станет безрадостно, сухо... И од­ нако... » Он остановился, перегородив мне аллею и почти закричал : « Но это же ложь, истина может быть толь­ ко невестой, желанной, любимой ! Ведь истина откры­ вается творческой активностью духа, не иначе. А ты мне о младенце... И как же тогда она может быть безрадостной ? Имей же мужество лучше сказать, что ты просто ничего не знаешь, все потеряла, отбрось все до конца, останься одна, но не хватайся за чужое »...

Он обрушил на меня поток прожигающих слов. С террасы нас звали. А мы, не слушая, ходили, ходили, говорили.

Вечером, усталая, смывая с себя вагонную пыль, отжимая мокрые волосы, я после многих дней в пер­ вый раз вздохнула легко : « И где это я читала, что имя Николай значит витязь, защитник ? Смешной — как Персей, ринулся на выручку Андромеды, — кто это по мифу держал ее в плену ? Но он совсем не переубедил меня... » Потом потянулись дни — обед, прогулки, общие разговоры, все только на час, на часы прерывало мучительный все больное и стыдное обна­ жавший во мне поединок, — но сладостный, потому что в любви. Он бился за меня со мной. Вся трудность, вся свобода решения оставалась на мне, но этим разделением моей тяготы, моего смятения он дал мне лучшее, что человек может дать другому. Эти дни в Ольяховом Роге связали нас по-новому.

Пламенный в споре, воинствующий, Бердяев не давил чужой свободы. Но повести за собой — только высвободить человека из опутавших его цепей. На­ столько он умел быть терпимым, мириться с чужой правдой, показывает то, как он принял позднее пере­ ход жены в католичество, — и не это одно, а вступле­ ние ее в Доминиканский орден с подчинением всей жизни строжайшему монастырскому уставу. Глубоко расходясь с идеологией и практикой католичества, постоянно полемизируя с ним, Бердяев по-настоящему уважал верования жены, не отдалялся от нее и терпе­ ливо сносил все домашние неудобства, все нарушения часов вставания, обеда и т. д. Он писал мне : « У Лили свой особый путь. Католичество ей много дало. Но у меня очень ухудшилось отношение к католичеству, более близкое знакомство с ним меня очень оттолкну­ ло ».

4.

В начале пятнадцатого года Бердяев, проводивший зиму в деревне под Харьковом, приехал в Москву прочесть лекцию;

он остановился вместе с женою у сестры моей, у которой жила и я в ту первую военную зиму. Квартира в переулке у Новинского, снежные сугробы во дворе. Жили мы тихо, притаясь, оглушен­ ные совершавшимся. С приездом Бердяевых хлынули люди, закипели споры. В один из первых дней Нико­ лай Александрович, возвращаясь с какого-то собрания, поскользнулся и сломал ногу. Когда его вносили в дом, он доспаривал с сопровождавшим его знакомым на какую-то философскую тему. Потом два месяца лежа­ ния, нога во льду, в лубках, сращение перелома затя­ нулось. Друзья и просто знакомые навещают его.

Телефонные звонки, уходы, приходы, все обостряю­ щиеся споры между ним и Булгаковым, Вяч. Ивановым, которых захватил шовинистический угар. Приезжие из Петербурга, с фронта. Судебный процесс : Бердяев привлечен за статью против Распутина, модный адво­ кат навещает его, кадеты, которых ни тогда, ни после в эмиграции, он не терпел, восхваляют его... Новыми были хлынувшие из Варшавы беженцы-поляки, у некоторых из них создается живой контакт с Бердяе­ вым, разговор переходит на французский язык, на очереди вопросы польского мессианизма. На нашем давно молчавшем пианино играет Шимановский, та­ лантливый композитор-новатор- Сколько-то польской крови было у Бердяева, какая-то из прошлого связь с верхушкой польской интеллигенции : крестной его матерью была вдова Красинского, крупного поэта, про­ должателя идей Мицкевича и Словацкого. Николай Александрович глубоко переживал трагическую судьбу этого народа. Вообще в это время у него обострился интерес к вопросам национальностей. Не так, как у славянофилов или тогдашних эпигонов их, чувствую­ щих только одну свою народность — он же остро вни­ кал в особенности каждой нации. В ту пору повальной германофобии он напечатал этюд о германском духе с исключительно высокой оценкой его. Но так же, как шовинизм, ненавистен ему и пацифизм, уклонение от ответственности за судьбу родины. Любовь к России как вино ударила ему в голову. И все это было связано с самыми глубокими корнями его философии. Он сам как-то писал мне : « В моих идеях по философии истории есть что-то определяющее для всего моего миросозерцания и быть может наиболее новое, что мне удается внести в чистое познание ».

Не знаю, что именно он здесь разумеет. Меня же вдохновляло то, что его чувство человеческого « я » не теряет в яркости, в силе, когда он рассматривает это « я » в свете истории. « Да, путь человека к всечелове честву через дебри истории, через национальность, но нация — тоже лицо, и человек, как часть нации, сугу­ бо личен. Каждая человеческая песчинка, уносимая и терзаемая вихрем истории, может, должна внутри себя вмещать и нацию, и человечество. Судьба народов и всего человечества — моя судьба, я в ней и она во мне.

Да и зто слишком узко. Человек не муравей, и самый устроенный муравейник будет ему тесен. Социологи слишком часто забывают, что есть глубокие недра земли и необъятные звездные миры... А между тем подлинные достижения человеческой общественности связаны неразрывно с творческой властью человека над природой. Но этого не достигнуть одной техникой, для этого нужна самодисциплина, иная высшая степень овладения собой, своими собственными стихиями... че­ ловек... ».

Волнуясь, он повышает голос, силится припод­ няться, морщится от боли;

с этой вытянутой ногой, в лежачем положении на диване (ненавидит все мягкое, расслабляющее), ему трудно выразить всю действен­ ность своей мысли.

Я подсказываю : ну да, весь космос — тайный орден и преследует тайные цели. В нем степени посвящения, мастера, подмастерья. Имя мастера — человек. А ты — великий магистр ордена. Так ? — « Насмешница ! » — Но доволен.

5.

Вышла книга Бердяева « Смысл творчества ». Тол­ стый том. Сотни пламенных, пародоксальнейших стра­ ниц. Книга не написана — выкрикнута. Местами стиль маниакальный : на иной странице повторяется пятьде­ сят раз какое-нибудь слово, несущее натиск его воли :

человек, свобода, творчество. Он бешено бьет молотком по читателю. Не размышляет, не строит умозаключе­ ний, он декретирует.

Открываю наугад — какие сказуемые, т. е. какая структура словесного древа : мы должны... необходимо...

надо, чтобы... возможно лишь то-то, а не то-то... Пове­ ления. Это утомляет и раздражает читателя. Не меня.

Посягательство на мою свободу я в этом не вижу.

Вижу, т. е. слышу другое. Голос книги многое гово­ рит мне о судьбе ее автора...

Тьма, ничто, бездна, ужас тьмы — вот что для Бердяева в основе бытия, вот в чем корни божествен­ ного миротворчества и бездонной свободы человеческо­ го духа. Но эта же тьма, бездна снова настигает светлый космос и человека и грозит поглотить их — отсюда необходимость творчества во что бы то ни ста­ ло, отсюда центральное место творчества в идеях Бердеява : твори, не то погибнешь... Конечно, это всего лишь грубый намек на внутреннее зерно, хочется ска­ зать — на потаенный мир его философии, нигде пол­ ностью им не раскрытый, хотя он постоянно ходит вокруг. В одном письме он говорит : « Я часто думаю так : Бог всемогущ в бытии и над бытием, но Он бес­ силен перед «ничто», которое до бытия и вне бытия.

Он мог только распяться над бездной этого « ничто » и тем внести и свет в него... В этом и тайна свободы (т. е.

как человек может быть свободен от Бога). Отсюда и бесконечный источник для творчества. Без « ничто », без небытия творчество в истинном смысле слова было бы невозможно... Спасение же, о котором говорится в Евангелии, есть то же творчество, но ущемленное со­ противлением « ничто », втягивающим творение обрат­ но в свою бездонную тьму. Тут у меня начинается ряд эзотерических мыслей, которые я до конца не выразил в своей статье « Спасение и Творчество ».

Словесная форма этих бердяевских мыслей сло­ жилась под влиянием мистики Якова Беме. Яков Беме — исключительное явление в истории христианской мысли. Не век ли Возрождения, к которому он принад лежал, бросил на него отблеск своего титанизма и возвеличения человеческой личности ? Правда, что все это по-средневековому окрашено у него натурфилософ­ ски, отдает алхимической лабораторией : сера, огонь, соль и т. д. Близок он Бердяеву в том, что для обоих мировой процесс — борьба с тьмою небытия, что оба ранены злом и мукой жизни, обоими миссия человека вознесена необычно.

Но и задолго до знакомства с Беме Бердяев в личном подсознательном опыте переживал этот ужас тьмы, хаоса. Помню, когда он бывал у нас в Судаке, не раз среди ночи с другого конца дома доносится крик, от которого жутко становилось. Утром, смущен­ ный, он рассказывал мне, что среди сна испытывал нечто такое, как если бы клубок змей или гигантский паук спускался на него сверху : вот-вот задушит, втя­ нет его в себя. Он хватался за ворот сорочки, разрывал ее на себе. Может быть отсюда же, от этого трепета над какой-то бездной и нервный тик, искажавший его лицо, судорожные движения рук. С этим же связаны и разные мелкие и смешные странности Бердяева — например, отвращение, почти боязнь всего мягкого, нежащего, охватывающего : мягкой постели, кресла, в котором тонешь... Но эта темная, всегда им чувствуе­ мая как угроза стихия ночи, мировой ночи, не только ужасала, но и влекла его. Может быть так же, как Тютчева, кстати, любимого и самого близкого ему поэта. Ведь только благодаря ей, вырываясь из нее рождается дух, свет. Все может раскрыться лишь че­ рез друг ое, через сопротивление. Диалектиком Бер­ дяев был не по философскому убеждению, а кровно, стихийно.

6.

Барвиха, живописнейшая... На высоком берегу Москвы-реки — там проводила я с Бердяевым послед­ нее их лето на родине. Четыре года отрезанности в Сестры Герцык в гостях у больного Н. Бердяева Крыму, без переписки, без вестей, и вот, наконец, пер­ вый обмен письмами, и летом 22-го года я поехала к ним. После заточения в Судаке, после знойных и су­ ровых годов — прикоснуться к ласковой, насквозь зеленой русской земле ! Бердяевы тоже в первый раз с революции выехали на дачу и наслаждались. С пре­ красной непоследовательностью Николай Александро­ вич, ненавистник материального мира, страстно любил природу, и больше всего вот эту, простую, русскую, лесистую, ржаную. И животных : как бы ни был он захвачен разговором, в прогулке он не мог пропустить ни одной собаки, не подозвав ее, не поговорив с нею на каком-то собаче-человеческом языке.

Помню в давние годы, заехав к ним на их дачку, под Харьковом, я застала всю семью в заботе о подби­ той галке, всего чаще она сидела на плече у Николая Александровича, трепыхая крыльями и ударяя его по голове, а он боялся шевельнуться, чтобы не потрево­ жить ее. Теперь всю любовь бездетного холостяка он изливал на Томку, старого полуоблезлого терьера.

Я застала их еще в Москве — заканчивался зим­ ний сезон, шли научные совещания, к ним забегали прощаться, уговаривались на будущую зиму. В их квартире, все той же, толпился народ, мне незнакомый.

Бердяев жил не прежней жизнью в тесной среде писателей-одиночек. Он основатель Вольной Акаде­ мии Духовной Культуры, читает лекции, ведет семи­ нары, избран в Университет, ведет и там какой-то курс. Окружен доцентами. О политике не говорят, — успокоились, устроились, только иногда кто-нибудь свысока улыбнется новому декрету. Плосковатые шутки насчет миллиардов : про водопроводчика, починившего трубу — « вошел к вам без копейки, через полчаса вышел миллиардером». И серьезность и проникновен­ ность в разговорах о церкви. Некоторых я знала рань­ ше, как самодовольных позитивистов или скептиков :

теперь шепчут о знамениях, об обновившихся иконах — одни пламенные католики, другие православные, — от ненависти ? Обиды ? Брезгливости ? Я ежилась.

Сама не знала почему — не радовалась такому оцерко влению.

Годы военных ужасов, преследований, голода, ис­ сушили прежнюю веру, то есть всю влагу, сладость выпарили из нее. И в этом опять ближе Бердяев с его суровостью духа. В эти первые дни в Москве я пере­ ходила от элементарного чувства радости по забытому комфорту, книгам, еде досыта, к новой тоске, к жела­ нию спрятаться, допонять что-то, чзго-то небывалого дождаться. Только бы остаться наедине с Бердяевым.

Знала, что ему все те, с кем он ведет организационные совещания, внутренне чужды. Мечтала : что если б и он затих, замолк, вышел бы к чему-то совсем новому...

Но, конечно, тишеть, молкнуть, ждать — не в его обы­ чае. Из уголка, где прикорнула на диване, различаю среди многих голосов его, — его мысль, всегда вер­ нейшую, самую острую, самую свободную. Улыбаясь, узнаю [часть страницы — одно слово — оторвана]...

приемы : сокрушительным ударом бить в центр. Всегда в центр. Стратег. Голос повышается — уже других не слышно. Но почему-то вдруг мне кажется, что эта меткая, эта глубокая мысль — на холостом ходу. Раз­ мах мельничных крыльев без привода. И нарастает горечь и жалость.

Мы переехали в Барвиху — как в старину из Москвы во все концы тянутся возы всякого людского добра. Устраиваемся в новом бревенчатом, пахнущем сосной доме. Приколачиваем полки — это буфет, мастерим письменные столики из опрокинутых ящи­ ков, в первые дни — детски счастливы — будто выр­ вались, кого-то перехитрили... Лидия с рвением ново­ обращенной ходит за мной с католическими книгами, вкладывает их мне в руки, когда ложусь отдохнуть.

У них-то не на холостом ходу : все ввинчено одно в другое, штифтик в штифтик... Но... [часть страницы оторвана]... не по мне. Но тронутая заботой о моей душе — листаю книгу...

В памяти у меня от Барвихи разговоры, и нена­ сытность в прогулках — полями, полями до дальнего Архангельского, где век Екатерины или вдоль Москвы реки до чудесного парка другой Подмосковной. Со­ всем близко — сосновый бор — там лежим на теплых иглах, читаем вслух, пересказываем друг другу быль этих лет. Возвращаясь домой, набираем целый мешок шишек для самовара. Этот вечерний самовар на тесном балкончике, потрескивающие и снопом взлетающие искры, тонкий, как дымок, туман снизу с реки — и близкие, без слов близкие люди. Сладость жизни, ми­ лой жизни, опять как будто дарованной, и тут же, тот­ час же — боль гложущая... Внезапный звонок и [одно слово неразборчиво]... до рассвета длящийся обыск, перечитывание писем, бумаг Бердяева. Он, спо­ койный, сидел сбоку письменного стола. Я, с бьющимся сердцем, входила, выходила. Было утро, когда его увезли. Через несколько дней Бердяев вернулся с ве­ стью о высылке. Высылался он и многие другие. Не перспектива отъезда за границу — ему всегда была чужда и отвратительна эмигрантская среда, а само трагическое обострение его судьбы как будто развеяло давивший его гнет. Враг ? Пусть враг ? Лишь бы не призрачность существования...

Опять люди, прощанья, заканчиванья дел. Мы ма­ ло успевали говорить, но мне передавалась от него полнота чувства жизни, и не было места грусти от близящейся разлуки. Вечером, накануне отъезда, Ни­ колай Александрович со своим Томкой на коленях поехал на другой конец Москвы — дамы, почитатель­ ницы его, наперебой предлагали взять собаку и дома всесторонне обсуждался вопрос, которой из дам отдать предпочтение...

И все же из всех, кого я имела и кого потеряла — его я потеряла больше всех...

VIII КРЕЧЕТНИКОВСКИЙ ПЕРЕУЛОК (1915-1917 гг.) 1.

Военные годы в Москве, в Кречетниковском пе­ реулке, были счастливым оазисом в жизни сестер.

Это звучит дико, оскорбляет высокое чувство патри­ отизма, но что делать — так было. Для нас обеих за­ тянувшаяся болезнь молодости кончилась, в будущем копились годы нужды, ряд болезней, — их мы не предвидели конечно', хотя они и стучались глухо в со­ знание с каждой тревожной вестью с фронта, с каж­ дым провалом в тылу. Но так неудержимо хотелось дать раскрыться в себе всему, что раньше было при­ давлено трудными муками любви, духовных исканий, хотелось просто быть, зреть, отдаться творчеству, неж­ ной дружбе... Зло и ужас" войны не забыты, нет — ведь ими то и разгорается ежедневно душа, им обяза­ но все личное густотой звучания.

И все же этот оазис — новая уступка тому же индивидуализму, старому греху нашему. Но в ней ли корень долгих ошибок в будущем, разнобоя с жизнью целого, с жизнью страны, корень повторных роковых опаздываний вплоть до последнего, загнавшего ме !

ня, старую, в страшный 41-ый год в эту « Зеленую Степь » ? Отсюда через две, разделенные двадцатиле­ тием, громаднейшие катастрофы, как через стекла сте­ реоскопа, гляжу в прошлое : такими развертывает­ ся оно далекими, отошедшими, онемевшими картин­ ками. И все же они — звено, которого не выбросишь из целого.

В жизни Аделаиды эти годы означались новыми чертами. Она писала :

Завершились мои скитания Не надо дальше идти.

Снимаю белые ткани — Износились они в пути.

Всегда лелеявшая страдания, бездомность — она захотела покоя, благополучия, уюта. Символом этого стал дом, который она строила в Судаке рядом с на­ шим стареньким, отжившим свое. Поместительный, барский дом с колоннами. Конечно, практической сто­ роной постройки занимались все другие, а только не она — муж ее, когда приезжал с фронта, брат, все мы.

Но дом так и назывался « Адин дом ». Держа за ручку мальчика, она осторожно вела его по доскам, переки­ нутым через провалы, и нашептывала ему сказку про дом, про то, какая в нем будет жизнь. Сказка осталась сказкой, — жить же в нем ей пришлось совсем по другому.

А в зимней квартире в Кречетниковском я чаще всего видела ее в сизом, голубино-сизом халатике на широкой тахте с тетрадью и карандашом в руке, а рядом с нею двух мальчиков '), старшего, с рвением разрисовывавшего большие листы цветными лабирин­ тами. Или же она, отбросив тетрадь, с рассеянно ласковой улыбкой выслушивала излияния прильнув 1) Старший Даниил Дмитриевич (погиб в годы культа личности);

младший — Никита Дмитриевич, врач.

шей к ней девочки-поэта. Их было несколько в те годы вокруг Аделаиды. Еще с 1911 года идущее зна­ комство и близость с Мариной Цветаевой : теперь и вторая сестра Ася — философ и сказочница — появи­ лась у нас. О них обеих, тесно связанных с нашей жизнью, скажу особо 2). Тот же Волошин, ранее по­ знакомивший сестру с Цветаевой, в один из наездов в Москву рассказал ей, как к нему пришла совсем девочка с нерусским острым личиком и прочла ему свои искусные по форме французские стихи. Он пле­ нен ею. — Нет, вы непременно должны прослушать ее ! — И вот Майя Кювилье у нас и стала частой гостьей. Хрупкая детская фигурка, прямые, падающие на глаза волосы, а в глазах — нерусская зрелость женщины. Не от того ли эта двойственность в суще­ стве Майи, в уме ее, то поражавшем сухой трезвостью, то фантастически дерзком, что к французской крови примешалась в ней русская ? У нее были какие-то основания думать, что отец ее мичманом погиб в Цуси­ ме, но мать — с юности гувернантка в разных русских семьях — почему-то не соглашалась назвать ей его имя. В те годы желание раскрыть эту тайну пресле­ довало Майю- В спущенных уголках губ горькая черточка разочарования неверия. А вела себя часто по-детски : плененная поэзией Вяч. Иванова и внезап­ но влюбившаяся в него, когда встретились с ним у нас, взобралась вместе с сестриным мальчиком на фисгармонию, уставилась на него и слова не вымол­ вила. А в стихах ее к нему сквозь изящную галант­ ность — зоркое и чуть насмешливое проникновение в его характер. Потом начался у нее другой роман. Забе­ гает к нам и ластится к сестре : — Если мама позво­ нит, Аделаида Казимировна, скажите, что я у вас — и уж нет ее. Недалеко от нас квартира-коммуна, населенная молодыми художниками, начинающими пи­ сателями — филиал коктебельской вольницы, и во 2) Воспоминания о Цветаевых остались ненаписанными.

главе ее говорящая басом и одетая по-мужски мать Волошина ). Там же помещица, княгиня Кудашева, временно поселила сына, кончающего гимназиста. В его-то комнатке ведутся у Майи с ним нескончаемые разговоры, волнующие обоих. Часов в одиннадцать и вправду звонит мадам Кювилье, гувернантка в доме оперного антрепренера Зимина, и по-французски спра­ шивает сестру, у нее ли Мари. Сестра отвечает, что да, она здесь — смотрит на меня растерянно от теле­ фонной трубки : но видите-ли, она сейчас в детской — мой самый маленький все не засыпал и только, когда Майя — Мари — стала ему напевать, затих Стакой случай правда был однажды)... Может она вам позво­ нить позднее ? — О, пожалуйста, мадам, не беспокой­ тесь... Обмен французскими извинениями. Мы никогда в лицо не видали этой мадам Кювилье. Сестра отхо­ дит от телефона с озабоченным видом. — Нехорошо...

Ах, Майя... Меня мучит, что я Никулю втянула в эту ложь. Как ты думаешь — ничего ? Пойдем посмотрим на него.

Вызывало сомнение, сам ли Сережа Кудашев, титул ли влек Майю ? Мы не видали их вместе, и нас не было в Москве летом, когда она обвенчалась с ним, уже призванным в армию. Потом она жила в имении с его матерью, родился сын. Мальчик — муж был убит на войне, кажется, на гражданской, уже в рядах бе­ лых, а в первый же год революции старинная усадьба разгромлена, сожжена, семья спаслась бегством.

Десяток одиноких лет (сын рос у бабушки), цепь ри­ скованных встреч, умственных метаний — человек с красной звездой на кубанке, потом переписка с Генри­ хом Рене, маститым королем поэтов, и поездка к нему в Париж;

, и что только не отделяет нашу Майю от Марии Павловны Роллан, жены и друга старческих 3) Коммуна называлась « обормотником » — Н.В. Кранди евская, Я вспоминаю, — « Прибой ». Сб. произведений ленин­ градских писателей, Л., 1959, с. 76.

лет Ромена Роллана. Такою в тридцатые годы стала она известна у нас широкому кругу. Мы же с нею больше не встречались, но не раз узнавали некоторые ее черты в Асе, одной из героинь « Очарованной Ду­ ши », а также и в том, что доносили до нас скупые рассказы о подруге любимого писателя.

2.

Все в те годы было так или иначе связано с вой­ ною, ею зажжено, вызвано к жизни или в ней тонуло.

Внезапные сближения между людьми, раньше чуж­ дыми друг другу, иногда злые расхождения прежних друзей. В близком нам кружке писателей и философов со страстью обсуждались все повороты военной судь­ бы, жадно прислушивались к живым свидетелям.

Сестра у телефона : приходите вечером — будет Алексей Толстой, только что с турецкого фронта, с Кавказа... Позже, приготовляя винегрет, посмеиваем­ ся : помнишь в « Войне и Мире » у старой фрейлины, у Анны Павловны на вечерах каждый раз был какой нибудь « гвоздь »... И почему это он захотел прежде всего' к нам придти ? — С Алексеем Толстым знаком­ ство у нас давнее — через Волошина, Коктебель — но не близкое. Вечером — похудевший, точно сплыл с него жирок бонвивана, в полу-военном с обычным мастерством неспешно и сочно рассказывал военные эпизоды. Стеснившись вокруг, слушали, Булгаков 1), загоравшийся платоновским эросом к каждому, свя­ занному с русской славой, влюбленно смотрел на него.

Но рано простившись, А. Толстой шепнул сестре : мне нужно отдельно поговорить с вами. И на другой день он поведал ей о новой своей любви, о тайно решенном браке (с первой женой, с которой связана богемно разгульная полоса его жизни, он уж разошелся). « Вы именно оцените ее, она поэт, и вообще они удивитель 1) Булгаков, Сергей Николаевич.

ные •— две сестры, обе маленькие, талантливые, друж­ ные : когда Туся и Надя чем-нибудь взволнованы, они вместе залезают в ванну, воду по горло, дверь на крючок, плещутся и говорят, говорят. У нее был уж неудачный брак, но они разошлись. Не могла же она, поэт, жить с модным адвокатом — да в наше-то время?

Дорогая, можно привести ее к вам ? » Почему-то мно­ гим было сладостно делиться с Аделаидой пережива­ ниями любви и не стыдно своей сентиментальности.

Он пришел с Натальей Васильевной Крандиевской.

Тоненькая искусно причесанная, в каком-то хитрого фасона платьице с разлетающейся туникой поверх узкой юбки. И щупленькая книжечка ее стихов, сколь­ ко помню, изящных и холодноватых 1). Он жадно смотрел на ее губы, пока она читала, а потом сияющим, ждущим взглядом на сестру, — как-то она поймет, обласкает невесту-поэтессу. Нова была эта просто душность в нем, цинике и в жизни, и в ранней бел­ летристике своей. Помню за чаем, совсем размягчив­ шись и уже не стесняясь меня, ему чужой, он говорил с медвежачьей наивностью : « мы хотим жить так, чтобы все было значительно, глубоко — каждый час.

По новому жить. Так Туся говорит. Как ты говорила, Туся ? » Слова были беспомощны и смутны, но и вправду союз его с Крандиевской на первых порах внес что-то новое, обогатил его несложную психоло­ гию. Сужу об этом по трогательным образам сестер в « Хождении по мукам ». Как сложилась их жизнь вдвоем — нам не пришлось видеть : жили в разных странах, позднее в разных сферах — он вверху, мы внизу.

Семье Крандиевских вообще были свойственны духовные интересы. Младшая сестра Надежда Василь­ евна прошла путем фанатических религиозных вле­ чений и отталкиваний — то прилеплялась к старцам, 1) Имеется в виду « Стихотворения », М. Кн-во К.Ф. Не­ красова, 1913.

то к наивнейшим мистикам — прежде, чем стала тем исключительно гармоничным, солнечным скульптором, каким мы знаем ее теперь.

По какому-то поводу у Аделаиды побывали ста­ рики Крандиевские — отец и мать, в прошлом « не­ бесталанная беллетристка » ) (кто-то из них был глух и потому оба наперебой и с жаром кричали).

Они вместе издавали « Бюллетени литературы и жиз­ ни », скромный библиографический журнальчик : обо всех книгах давались краткие отзывы, но тому, что было связано с новыми формами духовной жизни, с развитием внутренней силы, с иогизмом, посвящались длинные, сочувственные статьи. Сообщали не только о книгах, но и о жизненных фактах того же рода. Это было не очень глубоко и последовательно, но говори­ ло о живом интересе. Не помню, здесь ли или в однородной газетке сына Суворова « Новой Жизни » печатались путевые впечатления Успенского, автора книги « Tertium organum » и еще другой — книг, посвященных оккультизму, ученых, но литературно бесцветных. Мы жадно прочитывали эти строки, писан­ ные на возвратном пути из Индии и рассказывающие о встречах и разговорах с любомудрами, с ищущими разных стран. А тут как-то к Аделаиде зашла сестра давней, еще школьной ее подруги Мантейфель, актри­ са, малоудачливая, но с исканиями нового. Оказалось, что Успенский ее муж и что сам он тоже уже в Москве.

И вот они вдвоем у нас. Он рассказывал о скитаниях своих в Индии, например по следам книги Радда "Тай на юге в Голубых Горах", где обитают обладающие магическими силами племена Тоддов и карликов Ку румбов. Показывал снимки, сделанные им с них, под­ тверждал некоторые из чудесных фактов, рассказан­ ных русской писательницей. Таинственный мир волну­ юще приблизился ! Подарил мне фотографию Рамакри шны, в то время только что узнанного и полюбленного 2) Крандиевская, Анастасия Романовна.

мною, передавал живые предания, услышанные от учеников его, по сути, не образны были его рассказы по сравнению с вдохновенной книгой Ромена Роллана, посвященной великому мистику вчерашнего, почти се­ годняшнего дня. В глазах Успенского напряженная сила сосредоточения, собранной в одно острие воли, но духовного обаяния в нем не было. Что сделалось с ним потом ? В литературе я больше не встречала его имени.

Может быть, оставив ее по боку, он на другое напра­ вил это острие воли, может быть и по сейчас где-то что-то сверлит ею ?

3.

Мимолетно появлялись среди нас и другие мисти­ ки-одиночки. Старик финн, пророчивший в недалеком будущем потрясение, которое в Европе камня на камне не оставит — пророчество, ныне никого бы не удивив­ шее. Не припомню еще многих, мелькнувших тогда.

Война будила апокалиптические веяния. То там, то здесь шли рассказы о священниках-прозорливцах, не­ похожих на обычных батюшек... Но мы с сестрой оставались далеко от всего этого. Аделаида, казавшая­ ся такой податливой, как воск восприимчивой к чужой мысли, по существу, в глубине была духом незави­ симей многих и многих, прямо-таки неспособна была идти за кем-нибудь, быть в свите, среди жен мироносиц.

Ее духовное томление предыдущих лет разрешилось теперь тем, что она перешла в православие, но сдела­ ла это тихохонько, тайком даже от меня и не ища замечательного духовника — просто сбросить тяготив­ шую неправду лютеранства и стать, наконец, совсем дома в этих полюбившихся ей церковках московских.

Вечером выскользнет из дома, зайдет на минуту ко всенощной;

иногда сперва заботливо купит свежих булок к чаю и с пакетиком постоит, не слушая чтения, перед богородичной иконой, розовеющей от лампадки.

И только свечи перед иконами, Мерцая, знают самое важное И их колеблющее сияние, Их безответное сгорание Приводит ближе к последней истине.

Так писала она позднее.

Другом ее в эти годы сделался Булгаков. Сергей Николаевич Булгаков — в прошлом марксист и соци­ ал-демократ, а теперь правоверный православный, — в будущем священник и духовный отец лучших среди русской эмиграции. В годы, о которых я говорю, он уж автор нескольких книг по православной мистике.

Книги эти с дружеской надписью лежат у нас, но как-то так случилось, что мы обе, заглянув лишь туда сюда, прилежно их не прочли, и вот у меня нет цельного представления о его миросозерцании. Причи­ на может быть и в том, что цельности не было в нем самом. На одной стороне — правоверие, которое свя­ зывало его со столпами московского православия, с старцами Зосимовой Пустыни. Появляясь же в кружке близких нам людей, он отдавался их темам, зыбким и рискованным, внося в них ту свежесть восприятия, которой уже не было у других. По годам такой же как большинство наших друзей — между тридцатью и сорока — он казался моложе благодаря какому-то хаосу, еще не перебродившему в нем. Нас с сестрой забавляло, ему, которого за своего почитали разные владыки с наперсными крестами, открывать какого нибудь немножко кощунственного поэта, толковать Уайльда, музыку Скрябина, встречать внимательный, загорающийся взгляд его красивых темных глаз. Узко­ плечий, несвободный в движениях, весь какого-то плебейского склада — прекрасны были у него только эти глаза. От времени марксизма сохранил он задор спора и так же бывал резок, жесток, нападая на инако­ мыслящих — будь ли то атеисты, теософы, разных толков — ни ноты христианского духа примирения. И тем больше веселило нас, что от Аделаиды он, не бунтуя, выслушивал любые еретические слова. Скло­ нившись над ней, он что то длинно ей говорил, а она, перестав его слушать, отвечает совсем невпопад. Если я была близко, случалось, я вмешивалась : « Адя, но ты не расслышала... Сергей Николаевич именно и говорит... » Но может быть ее « невпопад » как раз и было ему нужно : он уходит размягченный. Проводив его, сестра возвращается утомленным шагом : « Ниче­ го... он не обиделся... это было что-то скучное и не важно что, но я люблю, когда у него загораются глаза — такие коричневые и... добрые ». Она немножко лукавила : его, правда, коричневые и глубокие глаза, когда он с нею говорил, были не добрые, а восхищен­ ные. Пристрастие его к Аделаиде было предметом незлобивых шуток среди самых близких. Бердяев под­ саживался к ней и весело поблескивая глазами : у вас был Сергей Николаевич ? был очень « софиен » ?

София, Премудрость, женское начало или женское дыхание в Божестве — предмет тайного поклонения Булгакова.

У французов есть меткое выражение avoir le cou­ rage de ses opinions — я бы досказала : le courage de ses passions.

Вот этого мужества своих пристрастий недоста­ вало Булгакову — или же оно давалось ему нелегко, с мукой. В шестнадцатом году он был поглощен изда­ нием одной книги. В Нижнем жила скромная сотрудни­ ца местной левой газеты Анна Шмидт. За несколько лет до смерти Владимира Соловьева она написала ему, что ей открылось : она — воплощение Софии, Души Мира, которой поклонялся философ, которою дышит вся его поэзия. Что-то в письме Шмидт поразило Вл.

Соловьева. Он поехал в Нижний, увиделся с нею, старался отрезвить ее, обменивался с нею письмами, прочел со вниманием ее пророческие писания, о кото­ рых, конечно, и не подозревали ее газетные сотовари­ щи. Через много лет после этого, следуя за какими-то нитями, Булгаков разыскал корреспондентку Соловь­ ева, теперь уже седую старушку, но верную все тем же мыслям, беседовал с нею. Вскоре она умерла, и вот в его руках ее архив — переписка с Вл. Соловьевым и ее собственные писания. Сергей Николаевич/ подготовил их к печати, написал большое предисловие, гностически истолковывая прозрения Шмидт, но из­ дал книгу не в издательстве « Путь », где был главным редактором, издал на свои средства, безымянно, и даже под предисловием не решился поставить своего име­ ни. А там были высказаны самые глубокие и доро­ гие ему мысли ! Недостаток мужества ? Может быть и не только это. Может быть он умышленно ограждал как частное, интимное, ни к чему не обязывающее, свою любовь, свою тоску ?

Помню другую его слабостную ересь той же поры.

Проводя лето обычно в Крыму, под Ялтой (имение родителей его жены), он не раз сталкивался с автомо­ билем царя, внезапно налетающим из-за поворота, и вид этого уже обреченного человека — злой судьбы России — пробудил в нем безмерную жалость — влюбленность. Всеми навыками радикальной полити­ ческой мысли он знал неизбежность революции и гибели царизма, но сильнее этого изнутри жгло его чувство к несчастному помазаннику. При разговорах о царе — а возникали они тогда непрестанно — он болезненно морщился, но иногда, в особенности, когда слушательницей его была сестра, он отдавался не только муке, но и сладости этого чувства. В его думах о России, ее судьбе, судьбе царя был безумящий его хмель — что-то общее с хмельными идеями Шатова у Достоевского. Быть может и влечение к священству возникло в нем прежде всего, как желание привести в гармонию свою слишком мятежную, хаотическую сущность. Как ему, верно, трудно было эти интелли­ гентские руки, привыкшие к писанию, к резким жестам спора, переучить к плавному иерейскому воздеванию!

Мне не пришлось видеть его священником, но думаю, что гармонии он достиг и голос его обрел ту уверен­ ность, которой не доставало ему.

В двадцать пятом году, когда Аделаида умерла, он писал мне из Парижа :

« У меня давно, давно, еще в Москве было о ней чувство, что она не знает греха, стоит не выше его, но как-то вне. И в этом была ее сила, мудрость, очарова­ ние, незлобивость, вдохновенность. Где я найду слова, чтобы возблагодарить ее за все, что она мне давала в эти долгие годы — сочувствие, понимание, вдохно­ вение, и не мне только, но всем, с кем соприкасалась.

Не знаю даже, не могу себе представить, чтобы были слепцы, ее не заметившие, а заметить ее это значило ее полюбить, осияться ее светом. Я узнал опытом дол­ гой жизни, что неотразима и победна только святость, ее все, все в глубине души и ищут, — ее только одной — и ничего другого не хотят, и если ее увидят и узнают — все оставят и за нею пойдут. Потому неотра­ зима Богоматерь, что Она вся есть чистота и святость.

О, если бы люди знали... Зачем я говорю это самое заветное, что есть на душе ? Потому, что о ней и для нее не могу не говорить только заветного, ибо и она была заветная.

Наши старые отношения вы знаете, это было у вас на глазах. Видал же я ее в последний раз в Сим­ ферополе в двадцатом году. Она очень изменилась, состарилась, но внутренний свет ее оставался тот же, только светил еще ярче и чище. Она меня провожала на почту, я как-то знал, что провожаюсь с нею навсе­ гда, что в этом мире мы не увидимся. Ее письма были всегда радостью, да радостью, утешением, светом. Чем больше для самого меня раскрывалось на моем пути глубины сердца, тем лучезарней видел ее образ. В ней я все любил : ее голос, глухоту, взгляд, особую дикцию. Правда, я больше всего любил и ценил ее «творчество», затем для меня стала важна и нужна она сама с дивным, неиссякаемым творчеством жиз­ ни, гениальностью сердца. Последние годы мы жили далеко. Если бы мы жили ближе, я мог бы помогать ей в церковности, но вряд ли ей нужна была помощь в ее личном духовном пути. Во всяком случае было так, как нужно, и ей, очевидно, дано было осуществить себя в значительной мере.

Земно кланяюсь ее могиле (родное, жаркое, выж­ женное южное кладбище — как я это знаю и как мучительно люблю !)... ».

Не знаю, рассказал ли бы он такими простыми, спокойными словами о своем давнем чувстве к ней, если бы не был священником.

4.

О скольких не упоминаю я в моих воспоминаниях.

Но одну дружбу-вражду не хочу обойти молчанием.

Началась она много раньше описываемых лет : в 1906 г., наша двоюродная сестра вышла замуж за студента Ильина ). Недавний революционер эсдек, (он был на памятном съезде в Финляндии в 1905 г.), теперь неокантианец, но сохранивший тот же макси­ мализм, он сразу порвал с родней жены, как раньше со своей насквозь буржуазной, но почему-то исклю­ чением были мы с сестрой, и он потянулся к нам со всей присущей ему пылкостью. Двоюродная сестра не была нам близка, но — умная и молчаливая — она всю жизнь делила симпатии мужа, немножко ирони­ ческая к его горячности. Он же благоговел перед ее мудрым спокойствием.

Молодая чета жила на гроши, зарабатываемые пе­ реводом : ни он, ни она не хотели жертвовать временем, которое целиком отдавали философии. Оковали себя железной аскезой — все было строго расчислено, вплоть до того, сколько двугривенных можно в месяц потратить на извозчика;

концерты, театр под запретом, а Ильин страстно любил музыку и Художественный 1) Иван Александрович Ильин, впоследствии известный философ.

театр. Квартирка — две маленькие комнаты — блиста­ ли чистотой — заслуга Натальи, жены. Людей, друзей в их обиходе не было. Ильин оставлен при Университете по кафедре философии права, но теперь, влекомый к чистой философии, возненавидел и право, и профес­ сора по кафедре — Новгородцева, и сотоварищей.

Всегда вдвоем — и Кант. Позднее Гегель, процежен­ ный сквозь Гуссерля. И так не год, не два. Винт завинчивался все туже. И вот как отдушина — влече­ ние к сестрам, таким непохожим на них, носимым туда — сюда прихотью сменяющихся вкусов : Ницше, античность, модернизм, восточная мистика... То, что отвращало в других — в нас влекло. Бывают такие причуды.

Когда же наши пристрастия из книжных пре­ вратились в живых людей, и Ильины стали встре­ чать у нас Волошина, Бердяева, Вяч. Иванова, стало плоше : с неутомимым сыском Ильин ловил все сла­ бости их, за всеми с торжеством вскрывал « сексуаль­ ные извращения ». И между нами и Ильиными прошла трещинка, вражда, сменявшаяся опять моментами старинной дружественности. Способность ненавидеть, презирать, оскорблять идейных противников была у Ильина исключительна, и с этой, только с этой стороны знали его москвичи тех лет, таким отражен он в Воспоминаниях Белого. Ненависть, граничащая с психозом. Где, в чем источник ее ? Может быть от­ части в жестоких лишениях его юных лет : ведь во имя отвлеченной мысли он запрещал себе поэзию, художественный досуг, все виды сладострастия, ду­ ховного и материального, все, до чего жадна была его душа. Знакомство с Фрейдом было для него открове­ нием : он поехал в Вену, провел курс лечения-бесед, и сперва казалось, что-то улучшилось, расширилось в нем. Но не отомкнуть и фрейдовскому ключу замкну­ тое на семь поворотов.

В годы, о которых я пишу, Ильины уж не нужда­ лись— то ли наследство какое-то — помню его большой кабинет с рядами книг, с камином и кожаной мебелью.

Как не русским был он в своей аскетической выдерж­ ке, так нынче не по-русски откровенно наслаждался комфортом, буржуазным благополучием. По матери — немецкой крови, светлоглазый, рыжеватой масти, вы­ сокий и тонкий, Иван Ильин — тип германца. И как бывает порой с русскими немцами, у него была ревни­ вая любовь к русской стихии — неразделенная любовь.

Страстно любил Художественный театр, выискивал в игре его типично русские черты, любил Чехова, любил Римского-Корсакова так, как любят любовницу, нена­ видя тех, кто тоже смеет любить;

любил, не всегда различая некоторую безвкусицу, например в сусально русских былинах Ал. Толстого. Выйдет из кабинета на маленький заснеженный балкончик и влюбленно смотрит на « свою Москву », говорит подчеркнуто по московски, упивается пейзажем Нестерова. В после­ революционные годы он близко сошелся с самим ху­ дожником, и тот написал его с книгой в руках идущим вдоль тусклого озера и скудных березок — этаким светловолосым мечтателем. И вправду, за злобными выпадами копошились в нем нежнейшие ростки.

В 15-16-ые годы уже не мы одни с сестрой объект его почти сентиментальной дружбы — он упоен сближением с композитором Николаем Метнером, пре­ дан Любови Гуревич, дружит с одним умным и тонким евреем, толкователем Ницше, — и везде-то его дружба напарывается на шипы : здесь враждебный ему Ниц­ ше, а Метнер, приятель Белого, особенно ненавистного Ильину. К нам, в Кречетниковский пер., они теперь заглядывали редко : трудно выкроить вечер, чтобы у нас наверняка никого не было. А придет Ильин весь дружественно раскрытый, и не нам одним — всему, что окружает сестру : благоволит немножко свысока к ее мужу 1), удостаивая его философской дискуссии, 1) Дмитрию Евгеньевичу Жуковскому, издателю журнала « Новый путь » 1903-1904.

возится с мальчиком, бегает по комнате, дурачится.

Едко и зло пародирует молодых московских когениан цев, риккертианцев... Смеемся, хотя по нас что пре­ зираемый им Коген, что чтимый Гуссерль — одна мура!

Но вот раскрытая книга с авторской надписью на столе — толчок к язвительному наскоку на кого-ни­ будь из наших друзей. Мы на дыбы. Слово за слово все резче. Расстаемся в холоде. А через день от него покаянное письмо. И опять все сызнова. Скучная канитель. Думается, что если бы его писательский дар был ярче и ему удалось выбросить из себя злобу в желчных статьях, он в жизни был бы мягче. Но, упря­ мо насилуя себя, он годы и годы пишет все одну книгу о Гегеле. Мне так и не довелось прочесть ее. И не удержала в памяти его толкования Гегеля, и вообще — стержня лично его, ильинских мыслей : долгими и бесплодными были отношения — совсем незачем — так, грех попутал.

Но нынче, в час суда над прошлым, спрашиваю себя, не во мне ли отчасти вина ? Будь я сама тогда свободной от чужих влияний, будь до конца собою, разве не соприкоснулась бы я с глубью его духа — все равно, для осуждения ли или для помощи ?

В двадцать втором году Ильин среди многих дру­ гих был выслан за границу. Они осели прочно в Берлине и с тех пор канули для нас в неизвестность.

Жив ли он ? Во всяком случае встреча с фашизмом не могла не быть ему и возмездием и суровым испы­ танием.

5.

Прихотливым узором сплетаются иногда в чело­ веке национальные черты. Вот еще полунемец, близ­ кий нашему кружку. Эрн — по отчеству даже Фран цевич — отец его природный немец из Германии, провизор. Не знаю, какими путями, может быть, под влиянием матери, русской, Эрн смолоду пришел к православию. Но знаю, что уж потом никогда сомнение не коснулось его ясной, монолитной души. Одновремен­ но и также цельно он полюбил античность, светлый мир Эллады. Обе любви сплавились в одну через посредство необыкновенно в нем живого чувства перво христианства. В Риме, где Эрн писал свою диссерта­ цию, он пристально изучал катакомбы, — символике их посвятил не одну статью. Упор на христианство первых веков — это ведь черта лютеранская. В право­ славии Эрна не было ничего от мрачного византийства, — он просто верил, что на русской земле преображен­ ным Христовым светом зацветает та же солнечная религиозная стихия Эллады. Концепция фантастиче­ ская ? Но утверждал ее Эрн со всем догматизмом и нетерпимостью пасторского « брандовского » духа (Бранд — персонаж Ибсена). Кротким и мирным его нельзя было назвать — даже книгу своих религиозных опытов он озаглавил « Борьбою за Логос », и вправду был бойцом, но, яростно споря, чужд был и тени личной неприязни. Весь он был тверд как алмаз и как-то кругло закончен, не было в нем и щелки, чтобы просунуть в нее кончик своей мысли, своего возраже­ ния, и мне казалось, что как-то не о чем говорить с ним. Может быть это происходило и от того, что в эти годы он — еще совсем молодой — уже нес в себе смертельную болезнь, от которой и умер в 17 году — тяжелое заболевание почек. Серо-бледный, с отеками на лице, с слишком светлым, глядящим и не гля­ дящим взглядом. Он как будто все нужное для жизни и смерти узнал и больше ни в чем и ни в ком не нуж­ дался. Жил он в те годы с женой и голубоглазой, похожей на него дочкой-пятилеткой у Вяч. Иванова, в котором влек его тот же сплав христианства с античностью. А Вячеслав Иванов, посмеиваясь, гова­ ривал : Владимир Францевич — совесть моя и — ох — и лютая же ! Впрочем, уживался он со своей сове­ стью не плохо, умея когда хотел, заворожить ее.

Я недостаточно глубоко знала Эрна, поэтому мне хочется привести еще характеристику его из письма единомышленника его Флоренского к их общему дру­ гу.

« Мир души — вот что нужно1 оттенить в Э/рне/, реализовавшем слова нашего святого, апокалиптиче­ ского Серафима : « Радость моя, радость моя, стяжи мирный дух, а тогда тысячи душ спасутся около тебя ! » Мир духа — не нирвана, наоборот это повы­ шение жизненного пульса, так что и радость с горем становятся конкретнее и сочнее. Но сознание всякий раз допускает в себя только осиянную сторону их и не дает врываться хаосу. Для Э/рна/ зло не абстрак­ ция, но он относится к злу как к чему-то чуждому и внешнему, с викингской яростью нападает на него...

Одним утром, когда я лежал еще в полусне, мой друг разговаривал в соседней комнате с проворовавшимся мужиком и убеждал его покаяться. Ты знаешь, как нетерпимы для меня все наставления и морализования.

Навязчивость их, обычное неуважение к живой лич­ ности во имя « принципа » заставляет из одного протес­ та поступить наоборот... Но тут — тут впервые м/ожет/' б/ыть/ я услыхал голос «власть имущего». Такая убежденность в силе добра в каждой ноте его голова, столько любви, уважения к личности в его речах, простых и безвычурных, что я был потрясен.

Я видел действие Э/рна/ на других. Но я знаю больше. Однажды Э/рн/ и я были вынуждены про­ ждать со сторожем при вокзале всю холодную ночь в сторожевой будке. Обессиленный двумя бессонными ночами и иззябший я невольно опустил голову на колени друга и заснул. Во сне он явился мне сияющим Архангелом, и я знал, что он отгоняет от меня все злые силы. Может быть в эту холодную ночь, голод­ ный и измученный, впервые за всю жизнь я был без­ условно спокоен ».

6.

Когда идешь по Арбату и ближними переулочками — чуть не каждый дом памятная стелла. Вот в этом угловом прошло детство Белого и описан он в « Ко­ тике Летаеве ». И в нем же лет сорок бессменно квартира наших тетушек, и много молодого изжито там нами. Через два дома — тот, в котором Пушкин жил с Натальей Гончаровой в первый год женитьбы. А повернешь за угол в « Николу-Плотника » — подъезд :

здесь уж на моей памяти была квартира Белого, здесь первая встреча его с Блоком, так волнующе описан­ ная им. Еще через несколько домов во дворе нелепой декадентской архитектуры особняк. Те все дома — надмогильные плиты, а этот еще живой : в той же квартире, где жил Гершензон, и сейчас живет его дочь искусствовед, черными кудряшками и горячим взглядом так напоминающая отца, и в маленьких ком­ натках как будто еще не совсем остыло жаркое биение пульса.

Дом принадлежал пожилой женщине, Орловой, внучке генерала. Через нее потоком выцветших писем, семейных преданий, альбомных зарисовок дошли до Гершензона драгоценные осколки нашего прошлого, нашей русской славы. Может быть этим определился его творческий путь — его первые книги « Грибоедовская Москва » и другие. А может быть он потому и поселился у Орловой, что уже ранее пошел этим путем и на нем встретился с нею — не знаю.

Музейные вкусы — не редкость. Собирать, хра­ нить автографы, бисерные закладки, за которыми уга­ дываешь тонкие пальцы женщин 30-х годов, невест, сестер... Но Гершензон ненавидит музей, ненавидит вещи как вещи, — ему кажется, что они только за­ соряют, остужают жизнь. Жизнь — вот что всегда в центре его страстного внимания — безразлично, в далеком ли прошлом или в явлении сегодняшнего дня. Он нетерпелив и никогда не в рабстве у докумен тов. Потому и попадает порой впросак как литерату­ ровед-исследователь : вот вышла книга его этюдов о Пушкине, и уже на другой день он рыскает по книжным лавкам и, волнуясь, вырезывает из свежего тома маленькую статейку, которую критика изобличи­ ла в грубой фактической ошибке. А как много в этой книге пронзающего о мудрости Пушкина — первый он сказал, что Пушкин — мудр — в те годы догадки об этом еще не было. /.../. Помню впечатление, выне­ сенное им из записок Алексея Вульфа, впервые напе­ чатанных в 16-м году. Холодный разврат, вскрывший­ ся в них (не ради самого Вульфа, конечно, а ради участия в нем Пушкина), буквально терзал его и неде­ ли он ходил, как больной. Так оплакивают падение друга, брата... Все давнее в его маленьких комнатках становилось сегодняшним, живее живого.

Не знаю, казалось ли мне это или и вправду нигде так жарко не натоплено, нигде так не уютно, как в гершензоновской столовой, где мы сидим вечером за чаем. У самовара Марья Борисовна, приветливая, с умным, всегда заинтересованным взглядом. Она сест­ ра пианиста Гольденвейзера, завсегдатая Ясной Поля­ ны. Забегают проститься перед сном мальчик и девочка, оба курчавые, черноглазые. Перед Михаилом Осипо­ вичем ящик с табаком, и вид этих пальцев, набиваю­ щих гильзы, неразрывно связан в памяти с его горячей, от волнения заплетающейся, шепелявой речью. С чего он начнет сегодня ? Принесет с письменного стола архивную выписку, в его толковании по новому осве­ щающую что-нибудь давно известное ? Нет. Утром был у него Ходасевич. Михаил Осипович в полосэ увлечения им : читает записанные им новые стихи, и, одновременно торопясь и несносно медля, въедчиво анализирует каждый оттенок мысли и выражения поэта. Если тут же за столом Бердяев или Шестое, привыкшие к скорым обобщениям, они заскучают и в нетерпении завертят ложечкой в чайном стакане. Но если прислушиваешься терпеливо к спотыкающейся капризными загогулинками мысли Гершензона — так и посыпятся на тебя драгоценные крупинки наблюде­ ний над живой душой. Гершензон капризен. Он всегда в увлечении кем-нибудь, чем-нибудь или в сварливом отвращении к кому-нибудь — хотя бы из вчерашних друзей, которые завтра снова будут его друзьями. — Есть маленькая книжечка « Переписка из двух углов », которая во всей свежести доносит до читателя дух и звучанье тогдашних бесед. Составилась она из подлин­ ных писем Гершензона и Вяч. Иванова, когда их, изголодавшихся, в 19-м году приютил подмосковный дом отдыха : помещались они в одной комнате вместе с другими отдыхающими и — неугомонные разговор­ щики — чтобы не мешать соседям, не говорили, а писали, каждый сидя на своей койке.

Помнится, не всегда беседы тех лет были мирны, бывали и острые стычки, вспышки враждебности. К концу 16-го года резко обозначилось двоякое отноше­ ние к событиям на войне и в самой России : одни старались оптимистически сгладить все выступавшие противоречия, другие сознательно обострили их, как бы торопя катастрофу. « Ну где вам в ваших переулках, закоулках, преодолеть интеллигентский индивидуа­ лизм и слиться с душой народа ! » — ворчливо заме­ чает Вяч. Ив/анов/ — « А вы думаете душа народа обитает на бульварах ?» — сейчас же отпарирует Бердяев. И тут мы обнаружили, что все сторонники благополучия, все оптимисты — Вяч. Иванов, Булга­ ков, Эрн — и вправду жительствуют на широких бульварах, а предсказывающие катастрофу, ловящие симптомы ее Шестов, Бердяев, Гершензон — в кривых переулочках, где редок и шаг пешехода... Посмеялись.

Поострили. Затеяли рукописный журнал « Бульвары и Переулки». Особенно усердно принялись писать жены — не лишенные дарования и остроумия Лидия Бердяева и Мария Борисовна Гершензон : шуточные характеристики друзей-недругов, пародии. Собрались через неделю читать написанное у нас — наша кварти ра символически объединяла переулок и бульвар : вход с переулка, а от Новинского бульвара отделял всего только огороженный двор, и окна глядели туда... Мо­ жет быть у кого-нибудь и сохранились листки этого, кажется, единственного номера « Бульваров и Переул­ ков ».

Но что же объединяло таких несхожих мыслите­ лей, как Вяч. Иванов и Гершензон, Шестов и Бердяев?

Это не группа идейных союзников, как были в прош­ лом, например, кружки славянофилов и западников.

И все же связывала их не причуда личного вкуса, а что-то более глубокое. Не то ли, что в каждом из них таилась взрывчатая сила, направленная против умст­ венных предрассудков и ценностей старого мира, про­ тив иллюзий и либерализма, но вместе с тем и против декадентской мишуры, многим тогда казавшейся по­ следним словом?». Конечно, это было анархическое бунтарство, — у каждого свое видение будущего, стройное, строгое, определяющее весь его творческий путь. Что в том, что когда совершился грандиозный поворот в жизни страны, судьба всех их трагически не совпала с исторической судьбой родины. Люди дерзкой, самобытной мысли и отстают от века, и опе­ режают его, но редко идут с ним в ногу. Вспомним Толстого и Достоевского. Им, этим одиночкам — бремя последнего отъединения. Соотечественники их — запе­ чатанные, непонятые, молчащие книги. Но в свое время — может быть очень нескорое — печати снимут­ ся, молчальники заговорят.

А в Кречетниковском, наряду с участием в умст­ венной жизни друзей, шла своя женская жизнь. Осо­ бенно сгущалось это женское и семейное во времена наездов других членов нашей семьи — невестки, мачехи. Покупки, портнихи, доктора, массажистки.

Всплывала позабытая родня. Тетушка, сестра отца, беженка из Варшавы, сядет за пианино и бисерной россыпью пробежит по клавишам — так играли в са лонах XIX века. Сквозь позевыванье скуки улыбаем­ ся и умиляемся нашему прошлому.

А в центре всего — дети, их болезни, их капризы, их словечки, наблюдение над постепенно обозначаю­ щимися характерами. Обсуждение неудачных нянь.

Среди этих сменявшихся нянь и вертушек-горнич­ ных была одна верная Василиса, кухарка, перешед­ шая к Аделаиде еще из старого герцыковского дома.

Маленькая, вся кругленькая, короткорукая, костро мичка с говором на « о » — сам уют, когда она, присев на низенькую скамеечку около сестры, лежащей на кровати, обсуждала с ней завтрашний обед или про­ сила почитать о войне и, слушая, лила тихие, негорь­ кие слезы... На все у нее свое словцо, всем — и свои прозвища. Бердяева за гром его речей, доносившихся и до кухни, прозвала « опровергалой ». Выглянув в окно : « вона ваш-то опровергало идет, палочкой по­ стукивает ». Нашу Василису описал Ремизов, как-то в наше отсутствие останавливавшийся в Кречетни ковском.

Иногда мы с сестрой спохватимся и яро возьмемся за запущенную и просроченную работу. Словари на обеденном столе, гоним мальчиков, обе за перевод, совместно обсуждаем трудности. Среди других пере­ водов помню два томика комедий — Comdies et pro verbes — Мюссе, изящнейших и почти неодолимо трудных, так как весь диалог построен на неперево­ димой игре слов. Мы с увлечением брали эти препят­ ствия. Наш Мюссе так и не увидел света — рукопись сгорела в издательстве Сабашникова в 17-м году, да и век настал не под стать Мюссе. — Годы эти не были лирическими в жизни сестры — она почти не писала стихов. Зато тут были написаны ею своеобраз­ ные, очень отражавшие ее прозаические очерки и единственная ее повесть. Сотрудничала в петербург­ ском журнале « Северные Записки ».

На неделю, на две приезжает с фронта муж: ее, работавший там в Думской организации. В комнатах раскиданы полувоенные вещи, немецкая каска. Он немногословен, рассказывает мало, рассеян к москов­ скому — только отоспаться, отмыться — ходит по тамошним поручениям, приходят к нему тамошние люди... Иногда устраивал себе винт. Это мои любимые вечера. Часов в 9 сажусь в горячую ванну — от нака­ ленной колонки пышет жаром в маленькой ванной комнате. Из ванной прямо в постель. Звонки собираю­ щихся винтеров. На одеяле у меня книги : и умная, и божественная, и последний номер журнала, разрез­ ной нож. Полученное письмо и начатый ответ. Хорошо отточенный карандаш. В предвидении долгих часов я пробежалась на Арбат и купила плитку шоколада любимого сорта. Сестра приносит чай с малиновым вареньем, ломтиками ветчины, сдобный хлеб, ваниль­ ные сухарики. Я буду пить всласть, еще чашку, еще.

Адя принесет. Она присаживается и забавно рас­ сказывает о даме-винтерке, красивой жене скульпто­ ра Домогацкого, об авторитетных ее литературных суждениях. Бедной Аде придется любезно бодрство­ вать часов до 2-х ! Лежу, острое, почти пронзительное чувство благополучия, духовного и физического, — как будто я тогда знала, какое бывает неблагополучие, как будто было сравнение ! Меня зовут к телефону.

Набрасываю халат, выхожу в переднюю (моя малень­ кая комнатка прямо из передней), плотнее прикрываю дверь в столовую — за ней кабинет винтеров. Да, он, Бердяев. У него сидят молодые спорщики, но он оторвался, чтобы перед сном посмеяться, позлословить со мной. Быстрый отчет дня, мысль, сверкнувшая ему за письменным столом. И смех. Непрерывный высокий пафос мысли, непрерывная лихорадка войны, в которой тогда жили, требовала разрядки в смехе. И умели же мы с ним смеяться — дерзко, отчаянно, не щадя своих же святынь, — все просмеять насквозь, как струей холодного воздуха, чтобы нигде застоя.

Так крепка была вера. « Ну прощай, дорогая. До завтра ». — « До завтра ».

ПРИЛОЖЕНИЕ ПИСЬМА ЕВГЕНИИ ГЕРЦЫК К Л. ШЕСТОВУ Судак, Крым 26. 1. Дорогой друг мой Лев Исаакович !

Шлю Вам привет после многих, многих лет разлу­ ки. Я давно хотела писать Вам, но останавливало то, что ничего не знаем мы друг о друге чуть не за десяток лет, а сейчас, узнав, что моя хорошая зна­ комая, недавно уехавшая от нас, живет в одном доме с Вами, поручаю ей рассказать Вам о страде этих лет в Крыму, о Жуковских и обо мне и передать Вам это коротенькое слово.

Помню и чувствую Вас близким, несмотря на полное неведение всего что с Вами было, и так горячо хочу услышать Ваш голос.

За исключением полугода, который я провела с Бердяевыми в Москве, я эти годы жила почти безвы­ ездно в Судаке в самом тесном мирке, но в нем отра­ жалось все то же, что во всей Европе. И так внутренно значительны эти годы во всей своей трудности и безрадостности, что я не отказалась бы от них. И радости, какие были, и боль — все было самое насто­ ящее, а не слова, слова, как нередко бывало раньше.

Конечно эти годы не поколебали, а напротив укрепили сознание духовной осмысленности жизни, но только труднее это все выразить в словах, потому что требовательней стала я к правдивости слов. Когда еще лучше узнаешь все — совсем не станет слов.

Но как « духа предпоследняя услуга », временами по прежнему увлекают меня острые мысли.

Так последнее время пленилась я Эйнштейном — видно до старости всего ближе мне будут (неразбор­ чиво) Милый Лев Исаакович, напишите мне хорошее письмо, как бывало Вы писали — прежде всего о личной жизни семьи Вашей, потом о том, над чем работаете, что писали эти годы, какие вопросы ближе всего Вам. Хотелось бы знать, что в умственной жизни Запада Вам близко, с кем из русских Вам радостно общение.

Знаю, что на все не ответить — но ответьте хоть на что нибудь, и главное скорее. Буду очень ждать.

Меня жизнь приковала к моей бедной вечно боле­ ющей семье и оторвала от почти Есего. что мне дорого, так что уже поэтому меня следует порадовать пись­ мом.

От Бердяевых получаю изредка длинные письма и пс прежнему с ними близка. Как то получила очень печальные строчки от Вячеслава 1) из Баку. Как рассе­ ялся наш былой кружок — Париж — Берлин — Мо­ сква — Баку — Крым... И много кругом внутреннего передвижения.

Недавно одна москвичка рассказывала мне как она слышала пламенную проповедь Над. Серг. Бутовой в одном из тогдашних приходов московских. — Это было незадолго до ее смерти.

Очень хочется мне знать как определилась жизнь 1) Иванова и вкусы Ваших Тани и Наташи -) и что все вы дела­ ете ? Вышло ли за эти годы что нибудь Ваше в печати?

Привет всем Вашим и Вам из самой глубины не забывающего друзей сердца.

Ваша Евгения Герцык [Судак] 28. 8. [1924] Дорогой Лев Исаакович !

Я очень виновата, что не ответила Вам, но я тогда со дня на день ехала в Москву и собиралась оттуда написать Вам, чтобы поделиться московскими впечат­ лениями.

Новые болезни задержали меня, а потом я ждала Вашего ответа Жуковским чтобы узнать летний адрес.

Не будьте как я, и сообщите мне открыткой Ваш новый адрес в Париже.

Кроме письма Вашего еще заново и близко почув­ ствовала Вас из тех выдержек из Ваших статей и статьи СВ. о Вас, которые добрые друзья для меня переписали. В особенности заинтересовало меня о Паскале и хотелось бы ее иметь. И так хотелось бы знать, как Вы звучите по французски. Хороший ли у Вас переводчик ? Сюда в Судак все хорошо доходит — если б у Вас был какой нибудь газетный отзыв о Вас — пришлите, доставите большую радость.

Какая жестокость — эта невозможность иметь хотя бы книги друзей ! Для меня книга совсем не ряд идей, а что-то столь же иррациональное, как литю и голос человека : по ним я узнавала и полюбляла людей, а вовсе не их идеи. Так и должно быть. Так и надо писать, и надо читать.

Очень хотелось бы поговорить с Вами, милый Лев Исаакович, а писать письмо так убого. И всетаки такую 2) Дочери Льва Шестова.

огромную радость приносит каждое приходящее сюда слово. Помните это.

Живем и мы, как Жуковские, очень трудно, ду­ маем, думаем как изменить жизнь, и ничего не при­ думаем.

Моя жизнь очень осложнена болезнями близких, приковывающих к месту. Летом здесь много москви­ чей, от них знаю как и там тяжела материально и всячески жизнь, так что нет такого места, к которому хотелось бы прикрепиться, а хочется старой свободы передвижений — но почти это одно из старого хоте­ лось бы вернуть, потому что слишком пережглась душа и не мило старое.

Помните ли Вы Асю Цветаеву ? ') Мы многое страшное здесь переживали с нею вместе. Она глубоко верит и вся устремлена к нездешнему: вся любовь ее к блеску мысли переплавилась в другую любовь.

Напишите будете ли читать в этом году и какой курс?

Я рада, что Н.А. в Париже и буду зимой в своем невероятном одиночестве представлять себе иногда вас вместе и в городе, где так многое старое мне дорого.

Пока кончаю, ответьте скоро или Жуковским или мне, чтобы мы знали, что письмо дошло — верно Вы уже не в Chtel-Guyon.

Привет Вашим и поздравление молодому инже­ неру.

Искренно Ваша Евг. Г.

1) Анастасия Цветаева, сестра поэтессы Марины Цветаевой.

18. 1. Дорогой друг Лев Исаакович !

Чуть не полгода не отвечала я на Ваше летнее письмо, между тем общение с Вами всеми дальними для меня радость.

Молчала потому, что все хотелось содержательней и полней написать, а время уходит и хочу сегодня хоть бегло, плохо поговорить с Вами.

Кое что знаю о Вас через Гершензона — о том, что Наташа блистательно окончила. Где она теперь работает — молодой и привлекательный (думаю так) инженер ? Как хотелось бы видеть какую нибудь до­ машнюю группку вас всех — ведь я помню Ваших девочек еще румяными подростками — а этому уже скоро десять лет.

Близка ли которая нибудь из них миру Ваших мыслей ? Если Вам не трудно, охарактеризуйте немного их, чтобы яснее мне представить Ваш семейный круг.

На днях, встречая одиноко Новый Год, я думала о том, что — значительный год — завершение первой четверти века. И мысленно оглядела всю эту четверть века.

Не помню в 1900 или 1901 году умерли Ницше и Соловьев и для меня лично это были важные моменты, точно впервые толкнувшие меня к тому, к чему и сейчас иду. И Вас я тут же вскоре узнала — скоро двадцать пять лет !

Обещанная Вами Жуковским книга Ваша о Пас­ кале нас горячо интересует — дойдет-ли и когда ?

Pages:     | 1 || 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.