WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 |
-- [ Страница 1 ] --

ЕВГЕНИЯ ГЕРЦЫК H. БЕРДЯЕВ В. ИВАНОВ Л. ШЕСТОВ М. ВОЛОШИН С. БУЛГАКОВ А. ГЕРЦЫК YMCA • PRESS Paris ЕВГЕНИЯ ГЕРЦЫК ВОСПОМИНАНИЯ Н. БЕРДЯЕВ В. ИВАНОВ Л. ШЕСТОВ М. ВОЛОШИН С. БУЛГАКОВ А.

ГЕРЦЫК YMCA-Press 11, rue de la Montagne Ste-Genevive, Paris 5.

© 1973 by YMCA-PRЕSS © Электронное воспроизведение "ImWerden" 2005 http://imwerden.de ПРЕДИСЛОВИЕ Евгения Казимировна Герцык (1875-1944) принад­ лежит блестящей эпохе русского культурного ренес­ санса начала XX века, в который и сама внесла определенный вклад. Она — переводчица на русский язык произведений Фр. Ницше, С. Лагерлёф, Э. Кар пентера, В. Джемса, А. Мюссе, Ж. Гюисманса. Кроле переводов, часто делавшихся совместно с сестрой, поэтессой Аделаидой Герцык, Евгения Казимировна писала статьи : ей принадлежит статья о Вячеславе Иванове « Религия страдающего Бога », статьи о Фр.

Ницше, Эдгаре По (остались неопубликованными).

О жизни Е. Герцык известно немногое. Родилась она в г. Александрове в семье инженера. Семья часто переезжала : Александров, Севастополь, Юрьев-Поль­ ский, Москва. В гимназии Е. Герцык не училась, стра­ дая от бронхиальной астмы, и экзамены сдавала экс­ терном. Затем окончила Высшие женские курсы в Москве по историко-филологическому отделению.

После революции она постоянно жила с семьей брата Вл. К. Герцыка в Судаке и на Кавказе. В 1938 г.

Герцыки переезжают в госзаповедник в Курской обла­ сти, а во время войны, на соседний хутор « Зеленая Степь», где Е.К. Герцык умирает 20 января 1944 г.

Свои воспоминания, названные « хроникой », Е.

Герцык начала писать примерно в 1935 г. и закончила их в 1941-42 г. Кроме этих воспоминаний ею ещё написана биографическая повесть « Мой Рим » с вымы­ шленными именами, так и оставшаяся неопубликован­ ной.

Воспоминания автора, принадлежащего к кругу знаменитых деятелей русского культурного и рели­ гиозного ренессанса : Н. Бердяева, С. Булгакова, Л.

Шестова, М. Гершензона, Вяч. Иванова, М. Волошина, о. П. Флоренского и др. интересны во многих отноше­ ниях. Это и описание духовного пути, умственных и религиозных исканий, которыми шла культурная элита того времени, и живые портреты великанов русской культуры, набросанные с близкого расстояния, и воспроизведение атмосферы тех лет и рефлексия самого автора, на закате жизни после десятилетий « советского » опыта размышляющего о ценнейшей странице в предреволюционной русской истории.

Читателю и в Советской России и в Зарубежье они помогут снова открыть эту страницу, заглянуть в сокровищницу русского духовного наследия.

I ДЕТСТВО 1.

В трех часах к северу от Москвы, леса, сплошь леса : то сквозные, березовые, то чаща замшелая, где ветвистые ели сплелись с осиной;

что ни станция — то историческое имя : Троице-Сергиево, Хотьков мо­ настырь, совсем уже сказочное Берендеево, Александ­ ровская слобода Грозного Александров. В этом Алек­ сандрове и прошло наше детство, сестры и мое, отсюда начало воспоминаний.

Но семья наша пришлая, не имеет в этой земле корней, хотя прожила здесь долгие годы. Отец — инженер, строил участок этого пути к северному морю и остался заведывать им. Сам же он и построил этот просторный уютный дом, где мы жили. Вознесенный над железнодорожным полотном там, где оно проле­ гало в глубокой выемке, стоял дом — точно на высо­ ком берегу реки. Кругом — цветник, аллеи, вновь разбитый английский сад, многочисленные службы.

Широко, по-усадебному раскинулись — но не усадьба с ее сельскими работами, сложными отношениями к крестьянам, с нудными заботами о сроках закладной.

Легче жили, собранней, может быть чуточку не по русски : не объедались, не опивались, не закармливали гостей до отвалу. Девочкой попадая в чужие дома, я всегда удивлялась как там много едят ! « В гостях едят ужасно много и в гостях всегда чем-то пахнет » отме­ чаю я, с детства сверх меры восприимчивая ко всем чувственным впечатлениям. В старинном доме соседей помещиков я принюхиваюсь к запахам — столетним — штофной мебели, из стеклянной горки — какими-то задумчивыми ананасами, которых давно не выращи­ вают в их заброшенной оранжерее... Наш дом — мой сверстник или чуть постарше : в нем нет старой мебели, нет застарелых запахов. Но нет и прадедовских секре­ теров, кресел с львиными ручками. Мебель удобная, без вычур. Это восьмидесятые годы, время художе­ ственного одичания России, опустошения слова, вкуса в убранстве, в одежде. Но на обстановке это пока не отразилось : мебель еще мастерят по солидным англий­ ским образцам.

2.

Семья отца польского рода. Когда-то владели зем­ лями — я раз всего мельком взглянула на родословное дерево, восходящее к XV веку — не было спеси — от недомыслия, не было любопытства к этому : не знаю, уж теперь не знаешь — с каких пор лишились всего и остались служить царям. Обрусели, забыли бесслед­ но горечь национальной обиды, как забыли язык. Но донесли и сохранили в котором-то уж поколении не-русские черты. Многочисленные братья и сестры отца связаны были влюбленной дружбой. Съезжались, шумно смеялись, грохотали за обеденным столом, целовались без конца. Фривольные разговоры, легкие безобидные вольности и — крепкая, нежнейшая се­ мейственность. Когда женился один — братья и сестры тотчас же влюблялись в его жену. Служа, не добива лись чинов, всюду сохраняли некоторую независи­ мость. Не от духовной свободы — от беспечности и барственного пренебрежения к карьеризму. Но служа­ ки были исправные. Те, кто жили в Петербурге, царя называли государем-императором, возмущались ниги­ листами. В этом не было корыстного реакционерства;

тем менее — идейного : к отвлеченному мышлению были совершенно неспособны, мысль вообще была не по ним. Позже, взрослой, обходя их петербургские квартиры, я тщетно искала хотя бы одной книги...

Зато все были музыкальными по слуху, то и дело заливались итальянскими ариями, а то и скороговор­ кой французской оперетки. В женщинах еще играла щебечущая польская прелесть, мужчины — в глубине хранили черты рыцарственности, все из той же « от­ чизны ». Такой рыцарственный жест — смерть мень­ шого брата отца уже в мировую войну. Он командовал полком и в самые первые, еще июльские дни, его артиллерия дала залп по своим. Он не был виновен, не подлежал ответственности, но — честь... Он застре­ лился. После Октября никто из них не эмигрировал — доживали, доголадывали, рассеянные по стране, усыновившей их.

Милое, без следа исчезнувшее племя, какой-то мелькнувший поворот лица человеческого, ни в чьей уж памяти не запечатленный, живущий, не запечат­ ленным.

3.

В характере моей матери отзвук германских ее предков : неясная, глубоко чувствующая мечтательни­ ца — это рано умершая мама, так рано, что зримого образа мне не оставила, бормотала — только в крови свою песнь, несхожую с окружающим. От большой любви и тихости она вся растворилась в муже и после ее смерти нигде в доме, в вещах, безделушках нельзя было найти ее — я не знаю ее любимого цветка, книги, мечты.... Отец любил ее восхищенной любовью.

Любя, задаривал, украшал. Но в дарах — он, не она.

Этот дом, который он с обдуманной заботой строил для нее и детей, отразил только его вкус. Через всю жизнь отца прошла романтическая мечта о юге и море.

Детские воспоминания о Севастополе осажденном в морских пейзажах на стенах и цветные литографии « Эсмеральда с козочкой », которые под грохот были вывезены из полуразрушенной Константиновской ба­ тареи;

юношеские годы военной службы : Тифлис, увлечение итальянской певицей, разъезды с зятем и другом, художником Лагорио по незамиренному Кав­ казу — все это оставило следы в виде акварелей, оружия с чернью итальянских песенных альбомов и рассказов, слышанных нами в детства. Талантом жиз­ ни обладал отец : голос его, отчетливая походка, смех, ласка, гнев — все повышало для окружающих тонус дня. Ничего от мысли, никакого философствования — вкус к жизни в ее простых проявлениях, к труду и развлечению, к усталости и отдыху. Во внешнем обли­ ке отца некоторая элегантность и одеваться любил у первого портного Москвы. С женщинами галантен — безразлично, с важной ли гостьей или с женой старшего рабочего, когда она, нарядившись, приходила поздравить с праздником. Рабочими был любим, не­ смотря на бешенные вспышки. Отступая в прошлое до его туманной грани, нащупываю первый зрительный образ отца : в дождевом плаще, с которого ручьями стекает вода, на перевозе вернулся с строящегося моста, где разливом снесло « быки ». Эти необычайные быки в реке, поразив, запомнились. Отец хороший инженер, увлечен делом. Однако он не продвинулся выше, оставаясь всегда как-то в стороне от начальства, от общества путейцев. Его ближайший приятель — молодой фабрикант, вывезший из-за границы либе­ ральные идеи организации труда, а позже — владев­ ший фабрикой по-старинке. Ему в лад либеральничает и отец, громит Каткова, Победоносцева. Раз даже у нас несколько дней укрывался кто-то нелегальный.

Но это все несущественный налет, а под этим другая — не libertas, не гражданская свобода полного пуль­ са, счастливой любви, свобода наездника, когда он с конем одно.

Счастливая любовь ! Ее излучение в какой-то час еле заметной убыли становится магнитом. В один осенний вечер к нам в дом попала помещичья дочка, красивая, избалованная успехом девушка. Как не похожи облики хозяев на знакомые ей уездные типы !

Грациозная хозяйка за роялем, с нежностью огляды­ вающаяся на мужа, он — у фисгармонии, старинные итальянские церковные секстеты. А над фисгармони­ ей гравюра : Зичиевский демон распластал крылья над встревоженной Тамарой. Гостья, покинув в тот вечер наш дом, едучи беззвездной ночью вся пронзена патетикой этого демонского образа, будто он, а не встреча с отцом надвое переломил ее жизнь. Начались для двоих годы подавленной страсти, радости и муки, и для одной годы муки и отречения. Мои первые ша­ тающиеся шажки, первые завоевания мира жадными рученками уже встречены улыбкой боли.

Но такова была выдержка тогдашних людей, что ничто в быту дома не выдавало..., по-прежнему бодр и ласков отец, не нарушен порядок дня, — только чаще появлялась в доме новая знакомая, только сча­ стливей загорались глаза отца, только таяла мать.

Тяжело проболев больше года, окруженная покаянной заботой отца, она умерла. Я ничего не помню из этих трагических и значительных событий — смерть мате­ ри и через год (целый год колебаний и пиетета !) вхождение в дом новой жены. Или, по-своему, непо­ нятно для нас, расценивается важное и неважное в детском сознании. Или, как говорят психоаналитики, память из самозащиты оттесняет все больное в под­ сознании. Вернее и то, и то.

Во всяком случае наша детская жизнь мало изме­ нилась. Бережно соблюдая ее распорядок, мачеха не сделалась для нас никем, ни близкой, ни далекой. Злое это слово никогда не приходило нам на ум — звали ее мы просто, как звали раньше — Женечкой — и так и относились к ней, как к привычной нарядной гостье.

Жизнь моя шла с нею рядом — не сливаясь — долгие годы, и встретились мы внутренне только в очень поздние наши годы. Только когда она стала бабушкой, самоотверженнейшей бабушкой — забавни­ цей, весь долгий путь озарился для меня одним смы­ слом и я восприняла его со всеми его изломами в его прекрасной цельности пламенной жизни.

4.

Адя. Старшая дочь. Гордость отца. В 3 года уже читает. Семейное предание о том, как при юбилейном чествовании деда — генерала, поставленная на наряд­ ный в хрустале стол, она произнесла поздравительную речь от имени всех детей. И не сбилась, не оробела среди обступивших ее старичков в трясущемся се­ ребре эполет. Было ей 5 лет. В платьице, усеянном множеством бантиков, с панталончиками, по обычаю висящими из-под платьица, коротенькая, некрасивая.

Да, некрасивая, умное лицо со складкой напряженной мысли между бровями, такая она на своих самых ранних фотографиях. И от этого, может быть, медлен­ но росла — долго была коротенькая, квадратная, ко­ ренастая. Помню, говорили о ее сходстве с портретом Бетховена —- вот этим взглядом исподлобья, волевой складкой сжатых губ.

Погруженная в свою какую-то внутреннюю работу, не замечала окружающего. Смеясь вспоминали стар­ шие : отец в отпуске — уже две недели, как уехал.

Садятся за обед, девочка рассеянно обводит глазами стол, спрашивает : « А папа не придет ? » Была нела­ сковая, скрытная.

« Я не помню, — говорит она в своих воспомина­ ниях, — когда я именно разочаровалась в больших.

Сестры Герцык : Евгения, Аделаида и муж Аделадиы Димитрий Жуковский Постепенно во мне вкоренилось убеждение, что от них не только нельзя ждать ничего нового и важного, но напротив нужно защищать все ценное, любимое, скры­ вать, спасать его от их прикосновения. Их отношение к вещам — самоуверенное, спокойное возмущало меня.

Они думали, что знают все и давали всему оскорби­ тельное простое объяснение, лишая мир красоты и тайны. Вот за это, за неумение пользоваться миром, за слепоту и спокойную уверенность не любила я их.

И они были все такие ! » Застав ее за разглядыванием карты полушарий кто-то из взрослых спешит удовлетворить любозна­ тельность девочки. Хмуро слушает она и по-просту отгоняет скучное объяснение. Эти кружочки, волни­ стые линии должны же значить что-то еще другое, настоящее, интересное ! « В каждой исписанной бумаж­ ке, в каждом пятне на обоях был смысл, была тайна, над которой надо было думать и трудиться. И все книги, которые мне дарили, надо было прочитать двояко : то, что в них напечатано для всех — легкое и неважное, что< я поглощала ужасно скоро, пропуская половину, и то другое, главное, что требовало всего напряжения мысли и внимания ».

Игры ее обыкновенно заключались в том, что о>на « неподвижно сидела над предметом и думала ». Вот она стоит посреди нашего двора и преображает его в немецкий средневековый городок, придумывает, чем может быть каретный сарай, прачечная, — спешит переименовать все. Старичок-садовник — это знаме­ нитый ученый астролог — слава городка. « К Степа нычу подходила кухарка, и я повернула в другую сторону, чтобы не видеть их встречи. Они сейчас заго­ ворят, и это будет неправда : он угрюм и особенно избегает женщин ». Она всегда перегоняет игру и не успеваешь ее вместить туда, а главное исправить, по­ тому что она вся неверная.

Вдруг затосковала по своей прежней няне-немке, жившей в Ярославле за немцем-машинистом.

И задумала со мною, четырехлетней, идет к ней.

В течение нескольких дней мы накапливали кусочки хлеба и жили в восторженной тайне. В летний вечер, когда нас уже уложили и большие в зале занимались музыкой, она подняла меня, одела. До станции (а Ярославль по ту сторону станции) было четверть версты, и это расстояние мы кое-как прошли в тем­ ноте, но тут я забоялась, расплакалась, стрелочник взял меня на руки и, сопровождаемый смущенной Адей, уже крепко спящую, внес меня на балкон. Нас еще не хватились, и переполох был велик.

Это маленькое приключение показывает, что у сестры был не только дар фантазии, но и воля к осу­ ществлению задуманного. Она не была безвольной как сама говорит в своих воспоминаниях, через призму лет окрашивая себя, прежнюю, в преобладающие тона себя позднейшей. Много упорства проявляла в учении.

В детской у нас висела гимнастика — кольца — « и Адя в течение нескольких...

II ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ Первая любовь. Лето 1900 года. Верчу в руках маленький паспорт с непривычной пометкой : Ohne Religion. Я зашла на Арбат к уютным нашим тетуш­ кам — у них иногда снимали комнату иностранцы, приезжавшие обучаться русскому, и вот только что она прописала молодого профессора-швейцарца. Ohne Religion — слова эти говорят мне сейчас не об атеизме, не о том, что мир безбожен — наоборот, вместо буд­ ничных загонов «православный», « римско-католик », мне вдруг привиделся человек лицом к лицу без забрала — с огромностью космоса. Все это один миг — с паспортом в руках — сердце расширилось.

Нас познакомили на летнем Брестском вокзале.

Подошедший поезд выбросил толпу дачников со сно­ пами цветов. Вечерние газеты. Читаем о смерти Вл.

Соловьева в Узком. Я не знала тогда ни строчки его, но, взволнованная смертью, путаясь, по-французски, рассказываю иностранцу о странностях нашего фи­ лософа. Внимательный, вопрошающий, острый взгляд.

Тонкие красивые черты. Очень молод. Нет, он не швейцарец, или не только. Мать австриячка, воспиты валась в Англии, окончила Кембридж. Родина ? Просто Европа, вся.

Родственницы, очарованные своим постояльцем, привели его как-то к нам на дачу. Он экономист — чужое... Впрочем, с ним легко : у него английская не­ принужденность в обращении. И вместе — галльская живость. Водим его по Останкинскому парку, нащу­ пываем темы. Французская поэзия ? Модернизм ? Нет.

Вдруг — Ницше, античость — загорелось.

На сентябрь все мои уехали в Крым. Поступив на только что открывшиеся Высшие женские курсы, я осталась одна на городской квартире. Velleman тоже доживал последние недели в Москве. Пришел ко мне вместе с тетушками, на другой день один, на другой — опять. Все значительные люди, встречавшиеся мне до тех пор, были насквозь скептиками, пессимистами и так нова мне его ясная уверенность в смысле жизни и работы на общее благо, bien commun. A от русского студента-идеалиста отличает его внутренняя крепость, стальной скелет, ощутимый и под гибкостью и широ­ той суждений. И светлое чувство меры. То-то любовь к Греции !

В кармане его неизменная « Капитанская дочка » с подстрочником, и когда в разговоре нашем что-то слишком значительное вспыхивает, пугая нас самих, он, улыбнувшись лукаво, примется читать. Стара­ тельно произносит, а я, глуша волнение, поправляю ошибки.

Гуляя, мы забрели в Кремль мимо облетавшего Александровского сада, — в Кремль, и мне вдруг став­ ший заморским, сказочным, из царя Салтана, — кото­ рого я вчера только читала ему — и как мы смеялись веселой парности рифм, а я краснела толкуя ему, что значит « царица понесла »... Но полно — близки ли мы внутренне ? Мы утверждаем одно и то же, а стрелка указывает разные направления. Его безверие — под­ виг и стоило ему разрыва с любимым отцом-католи­ ком. Мне — русской оно далось даром и уж томит, — только вот сейчас, с ним, с Веллеманом, играет последним дерзким весельем. Ницше ? Для него — это бунт против затхлости, узости университетских шко­ ляров, для меня — первые зарницы нового закона надо мной, беззаконной. Для него... для меня... Но что в том — сегодня мы сливаемся. Рождение любви — у обоих первой.

В день отъезда, зайдя ко мне утром Веллеман в волнении не садится, ходит по моему кабинетику, при­ трагивается к разбросанным книгам, гравюрам. Начи­ нает говорить, обрывает... Остановился за плечом у меня, сидевшей в низком кресле и — на своем люби­ мом, на языке души, почти без звука : I love you, I love you, и смотрит ждущим, радостно уверенным взглядом. Молча, снизу смотрю на него в нестерпи­ мом блаженстве.

Вечером среди других, под осенним дождем про­ вожала его на Брестском вокзале. Настойчиво вопро­ шающий взгляд. Сбивчивые слова : « Я напишу... » « Вы напишете... » Потянувшиеся дни одиночества, жестоко-прежде­ временного, минуты ужаса перед чем-то, сухие губы, горячечные глаза, — все это, не обманней того мига счастья, говорит мне, что — да, это любовь. Как незрячая брожу по дому, встречаю вернувшуюся се­ мью, хожу на лекции, каждым нервом, каждым толч­ ком пульса жду падения письма в ящик в передней.

О, это ожидание, этот звук запомнены извилинами мозга на все будущие тысячелетия ! Упало. И сердце тоже... Идешь, замедляя шаги — не то письмо. Всегда не то. Дни, недели, — сколько их ? И вот оно через полтора месяца : большой лист, кругом исписанный нетерпеливой его решительной рукой. Рукой, властно повернувшей наш роман по нерусской стезе, по иност­ ранной — с сыновним долгом, с нерушимостью слова.

Читаю. Еще по дороге в Вене, его встретила весть о железнодорожной катастрофе, при которой погиб его отец. Все это время он в разъездах. Мать, после псхо рон опасно заболела. Распутывание семейных дел.

« Чтобы вы верно поняли меня, я должен ввести вас в некоторые детали, касающиеся меня и моей семьи.

Мне придется теперь спуститься в низменные сферы жизни (into lower spheres) на годы и годы отказаться от творческой научной работы, и я больше не вправе рассчитывать на внимание с вашей стороны. Говорю это не потому, чтобы я считал свои страдания заслу­ живающими большего сочувствия, чем страдания мил­ лионов вокруг меня, но исключительно для того, чтобы вы сохранили обо мне дружескую память и простили меня, если я обманул ваши ожидания ».

О, как безнадежно... Он рисует образ отца, умного, талантливого изобретателя, но — слепо привержен­ ного католической церкви. Когда V. юношей отошел от религии, это поселило раздор между ними. Кому-то выгодна их вражда — замешалась клевета. Отец — фанатик поверил, что сын, отойдя от церкви, способен на всяческую низость и написал ему жестокое письмо, на которое Веллеман ответил негодующим протестом.

На этом переписка оборвалась. Это было два года назад : « Это вам объяснит, почему внезапная смерть отца была мне так невыразимо горька. Ведь наши последние слова друг другу были полны озлобления.

Его обезображенное лицо преследовало меня по ночам, не давая покоя. Все зто, dearest friend, касается моих личных чувств. Вы, пожалуй, найдете в них оттенок средневековья, — может быть это и так, но я ничего с этим не могу поделать. Но есть еще и другая сторона ». Взяв на себя приведение в известность отцовских дел, он выяснил, что долги значительно превышают состояние. « Это на многие годы обречет меня на рабство : долги должны быть выплачены, а чтобы выплатить их нужен жестокий труд — и не для человечества, не для себя, а для денег, которых занятия наукой не дадут. Такова, по-видимому, моя судьба на ближайшие годы : вместо светлых надежд, с которыми я покидал Москву, надвигается ночь, и ночь будет долгой и темной, и одинокой, и беззвезд­ ной... » Суровой простоты письма, в котором не было ни красивых фраз, ни философских взглядов — не почув­ ствовала. Не расслышала в нем и обращенного ко мне такого бережного и, вместе с тем, гордого вопроса. Он мало любит, если пишет обо « всем таком » и ничего — о нашей встрече... Говорилось встарь, что человеку на его пути многие предстоят испытания, и что каждый испытывается по-разному, каждый — тем, что ему всего чужеродней... Перечитав сегодня это письмо, так никогда и не проникшее в мой слух, я вижу, что' в нем было испытание простотой. И испытания этого я не одолела. А непреодоленное испытание отбрасывает человека назад, замыкает его в том его свойстве, через которое он не смог перешагнуть. Меня — на долгие годы в непростоте. Но здесь я забегаю вперед.

Я ответила Веллеману письмом, в котором и неж­ ности, и возвышенных мыслей хоть отбавляй, но не было одного, что ему было нужно.

Молчание. Молчание. Опять прислушивание к падающему письму. Вся жизнь — в полуяви. На вто­ ричное мое письмо — открытка сквозь стиснутые зу­ бы : dearest friend, я так занят...

Крепче утвердилась мысль : он и не любит, и не любил. Самоуверенности вообще у меня не было : я некрасива, в обществе не находчива, и всякий раз вызванное мною чувство меня удивляло и было мне неожиданно.

Безрадостно, пустынно1 тянутся зимние месяцы. И вдруг — немецкое, бисерным почерком письмо. Под­ пись смешная : « Зук » Читаю : сквозь дебри философ­ ской превыспренности, под аркадой из имен Канта, Фихте — дверь в рай. После пространных восхвалений друга, вернее учителя своего, мой незнаемый корре­ спондент говорил :

« Там, где я вижу два равно высоких существа, питаю я для друга моего больше надежд, чем он сам.

Поэтому дерзаю сказать : Herr dr. Velleman любит вас в той же мере, в какой он чтит вас. Не встретив ответа с вашей стороны, он со скорбью, но стоически отказался от надежды соединиться с Вами. Он замк­ нулся, он молчит. Но я твердо знаю, что и сейчас... » и т. д. Зук заверял меня, что Веллеман ничего не знает об этом письме и не узнает, если я соблаговолю отве­ тить ему, Зуку. Он не мог поверить, чтобы женщина отвергла его прекрасного друга, он надеялся, что это недоразумение... Трогательная, геттингенская дружба, во имя которой этот юноша, трепеща, нарушал все правила немецкой благопристойности ! Из всего этого я восприняла одно блаженное : он любит. И в благо­ склонном моем ответе я великодушно разрешила пока­ зать мое письмо Веллеману, который и без того не может не знать, как велико мое чувство уважения, симпатии, дружбы... Мне казалось, что мой ответ очень горд и за него, и за меня, и что мы и впрямь два bermensch'a, стоящие на разных концах Европы. И, главное, мне хотелось продления сладостного « любит » и не хотелось того да-да, нет-нет, которого требовало нерусское, чуждое психологических ухищрений чувст­ во Веллемана.

С лица моего еще не успела сойти улыбка счастья, как пришло необычно скоро — взбешенное письмо Веллемана, взбешенное, конечно, на не в меру усерд­ ного друга, за которого злыми словами он приносил мне извинения. Но холодным своим гневом оно ушиб­ ло меня. Все навсегда кончено...

Есть улицы в Москве, которые до сегодня окра­ шены для меня мыслью о Веллемане. С курсов, что­ бы не идти домой, дольше не видеть своих, сворачива­ ла на Поварскую, малолюдную, засаженную деревьями улицу;

туда занесла семя несбывшегося и ходила потом на безрадостные встречи. Впрочем не только без­ радостные : молодая боль, что овес, весною посеянный в ящике — чуть не на глазах прорастает, нежно зеле­ неет.

Лето. Мы с сестрой в Швейцарии. Втихомолку задуманная ею поездка : часами сидела над переводом, копя нам деньги. Встретить нас в Берн приехал Вел леман. Вырвался на несколько часов. Он уже больше не профессорствует — забился в крошечный городок в Locl'e, где в колледже преподает по 12 часов в день, долбит что-то мальчишкам. Ночами подводит финан­ совые балансы своего кантона. Побыть мы сможем только, если приедем туда, но смеет ли он звать нас в такое неинтересное место ? О, конечно, мы приедем.

И вот, наспех осмотрев все самое прославленное :

зубчатки, ползущие среди елей, гремучие потоки, голубизну глетчеров, через две недели мы в Locl'e.

Живут там только часовщики, тикают на каждом доме снаружи часы. Да еще огромный на всю Швейцарию коммерческий колледж. А он, Веллеман ? Прошлогод­ него юношеского облика нет. Этих, как ни у кого сверкающих глаз. Весь поблекший. Приветлив, ровен, безличен. Оживляется только, говоря о подготовляе­ мой им лекции самого демократического направления :

l'galit en matire d'impt последний научный празд­ ник, как он говорит. С материнской нежностью : ах, пусть хотя impt, лишь бы светлел !

Раз мы зашли к нему. Смутили его. Крошечный cabinet d'tude — с полу до потолка книги. Над столом неаполитанский барельеф-Вакх и запрокинувшая го­ лову вакханка. Долго смотрю. Любимая им эллинская радость жизни ! По стенам приколоты эскизы каран­ дашом, сангиной — быстрой смелой рукой набросан­ ные портреты. Наш интерес к этой его, для нас неожиданной, способности, оживил его, он выташил запыленные папки. Ведь все это далеко в прошлом...

Потом показывает семейные фотографии. Лукавая, давно забытая улыбка на губах. Сидя на двух фоли­ антах, у моих ног (с чуть-чуть иронией : Офелия), по­ ложил мне на колени фотографию молодой женщины.

Я : I like her. Кто это ? И отложила. Деланное равно душие. Он упорно снова придвигает фотографию и смотрит на меня — как смотрит ?

Вечером сижу на открытом окне в маленьком салончике нашей гостиницы, он с папиросой рядом на стуле, Аделаида за пианино разбирает какие-то вен­ ские вальсы. Разговор мучительно вихляет, то под­ ступив вплотную к жгучей точке, то снова отхлынув...

Поздно. Адя встает. Я умоляющим взглядом возвращаю ее к клавишам. И говорю, наконец, свое « люблю », таимое год. Он каменеет и потом голосом, звучащим издалека : « поздно... поздно... если бы и хотел, я не могу вам ответить. Я связан словом ». И стремительно уходит. Всю ночь лежу с широко раскрытыми в темноту глазами : покой обречения, нет, вся боль раскаяния, нет, бунт : что это такое — связан ? Что за рабство — связан ?

Утром рано он ворвался к нам. Какое перышко сдунуло с его черт этого вчерашнего Веллемана ? Сду­ нуло весь этот год. Юный, юный, как в Москве.

« Сегодня не будет колледжа, сегодня я весь с вами — можно?... Я не помню, что вы уедете» И я, сразу и без остатка счастливая : я не помню, что я уеду. Втро­ ем идем гулять — идем во Францию. Четверть часа ходьбы и — граница, дружелюбно переговариваясь друг против друга, на двух концах мостика швейцар­ ский и французский часовые. Француз шутливо осмат­ ривает корзиночку с завтраком, взятым нами из отеля.

Лесистая Юра уступами, зелеными каскадами ниспа­ дает, открывая к западу синеющие дали лугов, пере­ лесков, вьющихся ручьев. Дальше островерхие коло­ кольни, позвякивание дальних коров. Июльская тишь.

Лежим на скошенном французском сене. Счастливая Франция !

На другой день : сегодня опять во Францию ? Да.

о, да. Сестра мне : что с ним ? Что с вами ? Молчу. Не говорим мы с ним больше ни о лекции, ни о чем, что будет, пугливо сторонимся будущего, о букашке ползу­ щей по стеблю, о воспоминаниях детства. Смеемся.

Пробираемся в зарослях, не спешим, высвобождая один другого из цепких веток, без нужды переходим ручей, раз и другой раз, и третий, протягивая друг другу руки. Не скажешь, конец ли, начало ? Только вдруг его взгляд : о, захоти же ! И недоуменно, тихо скажет : какая вы странная, какая... Да, я не захотела бороться за него. Конечно, не ради английской девуш­ ки, с детства любившей его и в этот страшный для него год неизменной преданностью завоевавшей свое счастье. Да, он и не нарушил бы, не мог бы нарушить слово « энгеджет » : не того он закала, но был бы весь восторг, вся мука борьбы за свою любовь. Мне же слаще : « не помнить... » Так в призрачном блажен­ стве прожили мы до минуты расставания.

Поезд врывается — в который раз — в туннель.

Грохочет в темноте. Сестра гладит мне руки, огляды­ ваясь на сидящих в вагоне, гладит лицо. « Скажи же что-нибудь, не молчи так. Ты бы задохнулась в этой швейцарской дыре ». Я : да, да. « Да не смотри такими страшными глазами. Мы каждый год будем приезжать сюда. Ты будешь его вдохновительницей... У тебя еще все, все в жизни будет — такое небывалое ». — Да, да.

Я слишком скоро изжила боль разлуки. Молодость ли : Значительность новой встречи ? Годы искания своего пути ? Но только, когда через два года мы всей семьей проводили лето в Швейцарии, я едва вспомни­ ла, что здесь где-то Веллеман. Ни тогда, ни позже и не мелькнуло у меня сожаление, что я не соединилась с ним, что жизнь пошла иначе. Ведь на одной стороне — верность своей внутренней линии, связь с людьми одного со мной духа, с судьбой родины... Все полно­ весно. А с другой что ? Зарождающаяся страсть, про­ стое человеческое чувство, может быть и не имевшее будущего. Позже я переживала и любовь, и страдание, и восторг. Не неверна была жизнь, не незначительна.

Так у каждого есть свой внутренне-логический путь, с вой включающий и свои ошибки, повторности... Да, но ведь можно не взять ему наперерез, наперерез самому себе, ускоренно' скачками — к правде боль­ шей, чем своя. Сближение людей различных рас, раз­ ной намагниченности, разных духовных возрастов, — отсюда сильное взаимное влечение, но и неизбежность борьбы, — все это как будто копило скрытую энергию.

Но худо ли, хорошо ли — я не пошла наперерез себе.

P. S. Написав эти страницы, заново пережив прошлое, я неудержимо, упрямо, романтически захо­ тела узнать, жив ли Веллеман, и что он. В наши дни найти человека в Европе — что песчинку на морском берегу ! Но — непонятная удача — передо мной письмо, печатные рецензии. Из письма незнакомца к моим друзьям узнаю, что Веллеман жив, составил себе имя в научном мире, но не как экономист, а как лингвист.

Воссоздал какой-то исчезнувший язык в Швейцарии, составил словарь его. Другие печатные труды. Послед­ ние годы специализировался на старинной испанской литературе, профессорствовал в Мадриде, где у него « роскошно обставленная квартира ». Эту зиму пере­ жидал войну в Женеве, а в настоящее время едет с какой-то научно-дипломатической миссией в Испан­ скую Африку — в Испанию Франко.

Так. Вот одна из европейских кривых. И, кажет­ ся, почти неизбежных.

Здесь ставлю последнюю точку моей молодой любви.

Весна, 1938 г.

III РОЖДЕНИЕ ПОЭТА По иному трагично и мучительно' пережила любовь Аделаида. Но и по иному плодотворно. Как бы обере­ гая муки души от слишком сестрина по-молодому безжалостного взгляда, внешние условия разъединяли нас в эти два жестоких для нее года. Мы жили врозь — я в Москве, увлеченная курсами и новой дружбой, сестра у подруги в Царском, где в одной школе читала ряд лекций по фольклору. Потом, проведя несколько недель дома, вся надломленная пережитым, ехала ран­ ней весной к той же подруге на Украину. Лето тоже врозь, Съезжаясь, мы больше молчали о главном, но она читала у меня в глазах, если неверна, если несовер­ шенна любовь — как можно мириться с нею ! Неумная логика молодости.

В памяти у меня воспаленные от бессонницы веки, усталость в опадающей линии плеч. Что запомнила я в истории их отношений ? Всего несколько счастливых дней крымской осени, когда давнее чувство восхищен­ ной дружбы при новом свидании разом зажглось по иному. А дальше — всегда беглые встречи, оскорби­ тельно торопливое первое обладание, отвращение к психологическому углублению связавшего их чувства, к тому, что всего дороже ей. Раздраженное — уже на поезде при расставании : « почему у вас такое страдаю­ щее лицо? Ведь я же люблю вас». Опять разлука и чувство вины, что не сумела быть счастливой и значит — дать счастье. Опять встреча — в благонравном семейном окружении, где ласки украдкой в касании рук, в зовущем взгляде — быть может самые ей сладо­ стные. И встречи наедине в чужой и нестерпимой обстановке в квартире врача — его старой любовницы, перешедшей на роль услужливого друга и сводни.

Встречи спаляющие — так хотела она себя уверить, но всегдашняя ее зоркость тотчас же обличала ей всю убогость их. В ней ли, в нем вина ? Если он пришел к ней пресыщенный долгой любовной практикой, то она несла за собой всю терпкость, всю безрадостность неве­ рия в жизнь, неверия в себя. И ведь хотела бы поверить, ведь сладко было бы учиться этому у люби­ мого ! А языческий культ тела, исповедуемый им и когда-то пленявший не самое ли это жалкое ? La chair est triste — вспоминается ей желчная усмешка поэта.

А в ее стихах по-иному трогательно прозвучало это :

« И станет жалко себя и друга »... Ужас одиночества с глазу на глаз с любимым, которому нечего больше, не­ чего дать ей, который ничего не умеет взять у нее.

Может быть и он страдал от этого.

В шуточной поэме пересмеивал он и себя и ее :

Жил близ моря сатир козлоногий, Двухкопытный, двуухий, двурогий...

И вот в его лесных зарослях...поселилось непресное чудо :

Завелась там сирена морская И томилась, по морю вздыхая, Чуть проглянет заря — она плачет, А сатир утешать ее скачет...

Но несмотря на все его сатиры и приманки...

Его лес ей чужим оставался.

И вот сатир на плечах галантно поволок рыбо хвостую подругу к морю, с камня на камень, скок, все дальше, туда, где пенится бурун, и захлебнувшись потонул.

Так в басне. В жизни не так. Да и море, ее море еще далече. Она и сама не укажет к нему пути. Мишура этих масок — сирены, сатира — нимало не скраши­ вала для ее безжалостности их любовных будней.

Но не только же это. Были и дни, сулившие пол­ ноту. Весна, курчавая немецкая весна, зеленеющие рощи и холмы. Аделаида и ее друг съехались в загра­ ничном санатории. Покорно подчиняются лечебному распорядку, а свободные часы они вместе. Его все больше влечет литература, и здесь, вдали от петер­ бургских служебных обязанностей он с увлечением обрабатывает накопившиеся за долгие годы художест­ венные заметки. И во всем ему нужна помощь и кри­ тика подруги, и все крепнет связь с нею, такой ему трудной и непривычной в другие часы. У сестры голос уверенный, задорная улыбка. Она пишет стихи :

Любви уж нет Душа...холодная,...прозрачная Опал, (в тетрадке помечено : попытка в духе Arno Holz).

Лукаво улыбаясь возлюбленному, поверх стихов обсуждает с ним правила « vers libres ». О, могло бы...

Окончив курс лечения раньше его, сестра присо­ единилась к нашей семье, проводившей лето в Швей­ царии.

Да, да, поздоровела. Сон лучше, не утомляется.

Спешила хвастнуть своими окрепшими силами, чтобы снять с нег о всегдашнюю укоризну родных.

Не в пример другим семьям нашего круга, в на ше й была большая терпимость в вопросах любви — не на идеологическом основании — просто от душевной де­ ликатности, от беспечности, от нелюбви к морализму вообще... Но к другу сестры старшие таили в семье у нас глухую к нему неприязнь — за пренебрежитель­ ный его тон (за выражаемое им чувство превосход­ ства), за страдающий вид Адин... Слушая его рассказы, я размечталась : вы будете как Некрасов и Панаева — у вас будет свой журнал (жена неважно), литера­ турный салон... Сестра улыбалась грустнее. Уже по­ гасила. Уже не верила. Вспоминала как за табльдотом он оживленно склонялся к соседке слева — веселой и нарядной венгерке. И встревожило коротенькое, не­ брежно нацарапанное письмо его о том, что ему тяжело нездоровится, лихорадит... И я не видела лица ее (ушла на целый день в горы), когда она открывала телеграм­ му от их общего санаторного приятеля русского. При­ зыв немедленно приехать — ее другу очень плохо, неудачная операция. Через час она в поезде на север (властная причина не дала мне догнать ее, быть с нею).

Ночью одинокое ожидание на грохочущей узловой станции немецкой. На рассвете в Дрездене. По знако­ мым улицам к спящему санаторию. Среди сада отдель­ ные павильоны-помещение больных. Вот — его. Дверь не замкнута. В сером утреннем свете — он в постели, перевязка сорвана, голова запрокинута, искаженные черты, на полу — разбитый стакан. Он был один, сиделка отлучилась, он умирал один. Поняла ли Адела­ ида с первого взгляда ? Не поняла ? Зачем-то взяла в руки подсвечник со свечой, горевшей ненужным жидким огоньком, уронила его на пол и не услышала звука падения. Внезапная глухота. На нее пало все — первые разговоры с растерянно оправдывающейся администрацией : злокачественный нарыв, невозмож­ ность спасти, молниеносное заражение крови. Она, ничего не слыша, кивала головой. Ожидание и встреча жены, дочерей. После похорон она вернулась к нам.

Она не безумствовала, в отчаянии не искала смерти.

Была тиха, будто удивлена. Спасительная, обволаки­ вающая ее глухота понемногу оттаивала, отступала. В глаза, в уши проникал горный мир. Мы жили в уеди­ ненном шале — день и ночь внизу, в ущелье грохотал ручей. Поутру, прорывая клубящийся туман, перед окном качались иглистые ветви лиственницы, розове­ ли вершины. Издалека — зазывный звон коровьих бубенцов. Мы много гуляли вдвоем, больше молча.

Тело уставало от горных подъемов, чужая, непривыч­ ная красота уводила прочь от себя. Лето перевалило к осени — в горах стало холодно. Мы перекочевали на юг, в укромный уголок на озеро Лугано. И сразу в глаза метнулись осенние краски юга — красный лист винограда, темень плюща, озерная синь, метну­ лись и разбили немоту. С нами больная, мы могли оставлять только по очереди. Аделаида уходила одна, бродила над. озером и складывала бесхитростные стро­ фы, в которых и мхи и лианы перевивали мысль об умершем. Не бесхитростные стихи, а бесталанные. Но стихи целители. С таким чувством смотрю я сейчас на эту бедную, бледную тетрадь. Точно бледная, выцвет­ шая фотография в старом альбоме — только тень когда-то живых черт, живой боли и страсти.

Но как прозрачен в этой тетради творческий путь сестры. Такая жадная на новшества формы в беспе­ чальные свои годы, когда она по очереди влюблялась в разные поэтические школы, теперь она равнодушно хватает первые попавшиеся банальнейшие эпитеты, метафоры. Многословно, ритмически убого изливается душа. Так и кажется, что эти тысячекратно повто­ рявшиеся « трепетная слеза », « строгое безмолвие вер­ шин », « пламенное горе », заключают в себе и общие места переживаний и рассуждений. И только терпеливо вглядевшись в это скучное стихотворчество видишь, что это1 не так, что авторское чувство жизни необыч­ но, порой парадоксально и что оно, по правде говоря, вовсе и не выражено в этих стихах, а кое-как небреж­ но втиснуто в них и притоптано всеми этими лириче­ скими штампами.

Еще в первых, наивно-любовных стихах звучат у нее не совсем обычные мотивы. Не укоризна, не жа­ лобы — она жалеет его, не умеющего любить.

Не вы, а я люблю, Не вы, а я богата.

Но — обману, но — разлюблю, Чтоб боль блаженную утраты Вам даровать...

Это лишь кажущаяся манерность — она в п р а в ду так чувствует : ей вправду боль реальней, и потому слаще обладания. Ее отношение к жизни никогда не просто, не цельно, оно всегда точно затуманено. Созна­ ние раздвоено, расщеплено. Вот сама она терзаема любовной обидой — А душа моя спит наяву И во сне И ропщет эта душа.

Ты неверный избрала мне путь !

Не давай мне уснуть.

Как характерны для поэта символиста эти диало­ ги его со своей душой.

В борьбе между торжествующей жизнью и стра­ данием Аделаида всегда на стороне страдания. Ей ревниво думается, что люди плохо горюют горе, не дают ему встать во всю мощь, ей бы укрыть его.

И всю ночь стеречь, Чтобы горе от людей Ночью хоть сберечь...

Подругу, бунтующую против страдания — Твое горе — недотрога...ерошится Словно еж щетиной — она шутливо увещевает :

... приручить бы Эту тварь лесную, Выманить из чащ дремучих, Лаской приголубить, Чтоб у ног твоих ложилась, Чтобы шерсть, блестя, крутилась Под твоей рукой....

Приманить, приручить страдание, наиграться с ним — это ли не мотив поэта Аделаиды Герцык ?

Так горем — так же и со смертью. Ее хрупкому, непрочному чувству жизни вторит столь же призрач­ ное чувство смерти. Что это — смерть ? Потеряв лю­ бимого, она мучится тем, что не находит образа, рав­ ного смерти, не умеет назвать ее, что сама смерть — зыбка, неокончательна, что он недоумер, как она — недожила, недолюбила. Все неосуществленно, все зыб лется, и ничему нет покоя. Полутона, четверти тока, шестнадцатые — как выразить их привычными округ­ лыми размерами — не потому только, что она плохо владеет ими. Вернее, вовсе не владеет, у нее нет уха для них, нет руки для ковки их;

ученически, рабски воспроизводит школьные образы. Нудные анапесты, которыми привычно изливаться женским песням, раз­ лапый амфибрахий, а больше всего — тощий ямб. Но вот постепенно, нагнетаемые внутренним пережива­ нием, ритмы ломаются, выпадают слога, недозвучав, гаснут концы строчек... Появляется « полусофическая строфа » или подобие ее, такое характерное для нее в будущем — Отчего, за что я люблю ее ?

Она вся изранена.

Перестройка формы идет не от прикосновения к искуснейшим мастерам стиха, нет. Ведь она уж давно пленена парнасцами, их скульптурностью, пытается переводить их, но в своей поэзии ничему так и не на­ училась от них. Рядом с их парчевой ризой на ней все то же старомодное, худо сшитое платьишко. Что дале­ кие парнасцы ! Уже вышли первые книги русских символистов, их изысканный стих вызывает в одних смех, в других — восторженный интерес. Бальмонт, Брюсов — темы яростных споров. И в те годы многие примыкали к новой школе, сперва пленившись новиз­ ной формы, и лишь постепенно сквозь эту форму про­ сачивались в них душевные оттенки и изломы, родив­ шие ее. Что ж — и это путь. Но путь Аделаиды иной.

Ей нужно было стать новой, чтобы стих стал новым.

Вернее, не новой, а собою, до конца, отбросив все условности — не поэтические только, а жизненные :

как человек, как женщина с бесстрашием заглянуть в свои глубины и полным голосом назвать их.

Я не знаю, муки нужны ли крестные, Чтобы семя прозябло к жизни новой ?

спрашивает она. И вправду — нужны ли ? в мое мо­ лодое время страдание было в чести. Верилось, что только через него путь. Радость жизни была под подозрением, казалась недостаточно глубокой. Теперь неизбежен перегиб в другую сторону : ненависть к страданию, презрение к нему, укрепилось в современ­ ном сознании. Но самое противопоставление страдания счастливой полноте — верно ли оно ? Страдание, ост­ рая душевная боль наряду с исступлением страсти, героизма выводит человека за его естественные грани, понуждает на непосильное ему. Сделать то, чего не можешь сделать, — но это же вместе с тем и есть рож­ дение нового, прорыв из сегодня в завтра. Счастье, как бы полно оно ни было, всегда заодно с чувством само­ сохранения, всегда бережет, охраняет форму, не ему — сверх предела напрячь личность, вздернуть ее на ды­ бы... Не им, или не только им « самим прозябнет к жизни новой »...

Нащупывая злачную почву, где бы семени не за­ глохнуть, а прорасти, Аделаида тянется к шири рус­ ской песни, — от своего прежнего безъязычья не к изы­ сканности новых поэтов обращается, а к речевой сти­ хии народа. В начале делает это несмело, нескладно, мешая стили, но верно чуяв пути поэзии. В этом первые модернисты — Брюсов, Бальмонт — сами чуждые на­ родности, не могли быть учителями, Вячеслава же Иванова и Блока она еще не знала, — вернее Блока как поэта еще не было. Наследие 80-х годов, бесплод нейший, надсоновский язык, вдруг наливается русским звуком, живым. Уже близко, вот-вот — ходит и плещет стихия.

Близко — а все еще что-то между.

Сосны зеленые, Сосны несмелые Там за песчаными Дюнами белыми — Сосны, вы слышите '?

Море кслышится...

На этом кончается тетрадь. Она дошла. Она дойдет.

Родился поэт.

IV ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ 1.

По обыкновению я толковала ему « Кормчие звез­ ды » Вяч. Иванова, а он, затягиваясь папиросой, то ли дразня меня, то ли чтобы длить эти уютные часы, повторял : « Нет не понимаю ».

А потом вдруг : « а вы знаете, что он теперь здесь, они с осени поселились в Петербурге... » « На мое взволнованное : « Ах ! » — Хотите позна­ комиться с ним ? — Но как ? — Да хоть сейчас, сегодня.

— Нет, не поздно. Нет, они очень простые, милые.

И вот в этот нежданный простой из простых вечер, я с Жуковским, издателем философских книг, поеха­ ла на Таврическую. Перед дверью, на самом верху многоэтажной лестницы, я оробела : Мой спутник по­ смеивался : — Не хотите — не надо. Я думал, вы храбрая.

Я позвонила.

Дверь открыл Вячеслав Иванов. В черной мягкой блузе, сутулый, в полумраке передней, освещенный со спины сквозь пушистые кольца волос, казался не то юношей, не то стариком. Так и осталось навсегда : ка кой-то поворот — слово — и перед тобой старческая мудрость или стариковское брюзжание, и через миг — окрыленность юности. Никогда — зрелый возраст.

Они были одни с Лидией Дмитриевной Зиновьевой-Ан нибал. Миновав длинную гостиную с геральдическими лилиями на обоях, сегодня полутемную, он ввел в со­ седнюю комнату красно-коричневую, жарко натоплен­ ную.

И без нащупывающих праздных фраз — разом — о близком им и близком мне. В них обоих необычная радость и открытость новому человеку : не брат ли, не единомышленник ли пришел ? Протянут чашу серд­ ца настежь... И это не нарушалось старомодно-учти­ вым тоном Вяч. Иванова (гостиные старушки Европы) или учительским, когда он допрашивал меня о моих пристрастиях в эллинской культуре. Ничего от дека­ дентского стиля в обоих : даже небрежно разрисован­ ное лицо Лидии Дм., бровь, криво сбегающая над огненными синими глазами и сколотый булавками кра­ сный хитон — скорее только знак дерзания, вызова общепринятой эстетике, только наивный манифест. И на стенах не изысканности Клингера или Бердслея, а простые образы стародавней красоты — камни Пар­ фенона, фрески Секстины. Трудно воспроизвести то­ нус, ярко почувствованный 30 или больше лет назад.

Лишь сейчас нащупываю, в чем было отличие Ивано­ вых от всех людей нового искусства, которых я знала и которых не знала ! все они (включая и до конца ис­ кренних, как Блок или Анненский), все они, большие ли, мелкие ли, пронзены болью, с трещинкой через все существо, с чертой трагизма и пресыщенности. А эти двое — Вяч. Ив. и Зиновьева-Аннибал — счастли­ вы своей внутренней полнотой, как не бывают счаст­ ливы русские люди, как не бывали тогда, с придушен­ ными декабрьскими днями позади. Не первого десяти­ летия 20 века — пришельцами большого, героического казались они, современниками Бетховена что ли. Я не хсчу сказать, что им была чужда та рафинированность, которая связала их с модернистским движением, нет, конечно. Но не этим определялся их духовный облик, не это в нем доминировало. По крайней мере в тот час большой творческой полноты, когда я узнала их. По­ луденный час недолог. Но суметь хотя бы краткий срок так полно утверждать в духе и красоте, роднит не с ущербным веком — с великими всех времен.

В этот первый вечер они слились для меня в одном нераздельном впечатлении. Но вот я начинаю вос­ принимать их и порознь. Через день Вяч. Иванов при­ шел ко мне, к подруге моей, у которой я остановилась.

Сидит в гостиной на ломком модном стулике как на жердочке. Речь необычная по глубине и изысканности замечаний. Обаятельный, но и немножко смешной, не­ современный облик в этом сюртуке со свисающими фалдами. Уж не дедушкином ли ? Позже я привыкла к тому, что у них все дедушкино : и доха, в которой зимой выезжал зябкий Вяч. Иванов, и обитая красным мебель, и старинное готическое кресло. Дедушка этот — отец Лидии Дм., доживал свой век у них в Жене­ ве. И какой же уют давало призрачной « башне » все это дедово добро !

При дневном свете вижу почти ребяческую розо­ вость лица Вяч. Ив., золотистая клинышком бородка, золотистые космы волос — все мягко, только за очка­ ми безбровый взгляд остр и зелен. Но не тогда, когда читает стихи — тогда затуманивается. Впервые слышу его чтение — певучее, чуть-чуть в нос, с католическим распевом. Стихи о солнце, о солнечности — одно, дру­ гое... Солнце — сердце. Сердце — солнце. Характерным для него жестом (иерейским) откидывает левую руку, ладонью к собеседнику.

От себя я возгораюсь, Из себя я простираюсь Уподобься мне в распятье, И гори, гори, гори !

Но как устоять в зените ? Не неизбежен ли срыв ?

Сквозь слепящую лучистость и тогда уж до меня до­ несло ноту истомы и смуты.

В другой раз пришла ко мне Лидия Аннибал, сиде­ ла долго, немолчно говоря, и обо всем сразу;

о детях, оставленных пока в Женеве, о своем прошлом и о новых, стремительно завязавшихся отношениях. По­ весть о ее дерзкой молодости жадно запоминалась : за­ брав троих детей, она бежала от первого мужа за гра­ ницу. С нею три девушки, не то прислуги, не то воспитанницы. Девушки не знали ни одного загранич­ ного языка, садились вокруг нее на полу в итальянской отдельной комнате, пели русские песни. И среди них она — золотоволосая, жадная к жизни, щедрая. Такой она встретила узкоплечего немецкого школяра — меч­ тателя, втихомолку слагавшего странные стихи и взяла его, повлекла, поволокла. И вот — поэт Вячеслав Ива­ нов. Так постепенно вставало передо мною их прош­ лое. На столе ваза с апельсинами. Непривычное петер­ бургское солнце, скользящее с ее золотящейся кур­ чавой головы (оба одной масти), легло на них — на тя­ желые, горячие. Лидия Дм., играя ножичком, глотает дольки и говорит, говорит. Не тогда — т е пе р ь толь­ ко слышу за ее безудержными излияниями тревогу, не знающую куда себя бросить. Отсюда и декадентские писания, рискованность ее жизненных выходок. Но как различны источники : у русского декадента чаще от опустошенности, от скудности крови, у нее — от раз­ рывающего ее жизненного избытка.

Не зря я обмолвилась « русским декадентом ».

Ивановы русские — всеми кровями, ведь аннибалов ская, смуглая, Пушкиным усыновленная России;

Вяч.

Иванович природный москвич, из кривеньких дере­ вянных переулков. Но долгая эмиграция создала им другую предисторию, чем та, что была, скажем, у Бе Вячеслав Иванов лого и Брюсова. В блужданиях — в пространстве и во времени — по Европе, по востоку, до капли избыли они русскую сумеречность, порастеряли связи с хилой русской журналистикой 90-х годов. Что им до ругани, которой Буренин встретил первых символистов ? Но не в одних блужданиях дело — позади у Вяч. Ив. напря­ женно рабочая жизнь, закал труда, — ведь в молодо­ сти он, прирожденный лирик, больше был ученым и исследователем. Отсюда же от долгой оторванности и радость их русским встречам, родине, праздничное восприятие ее. Во всех стихах В.И. того периода о России, о Москве, звучит нота возврата, свидания по­ сле разлуки, сладостная и немножко отчужденная :

Посостарилось злато червонное, Сердце сладко горит полоненное...

Вольное ль вновь приневолится Сердце родимой темнице ?

Как по-иному — глубоко, ожесточенней чувство­ вали в те годы свою землю, и любимую, и ненавидимую, Блок, Белый. Должно быть нельзя безнаказанно сбро­ сить с плеч бремя. Освободив и окрылив В.И., эми­ грация вместе с тем породила и пустоты в его творче­ ском сознании. У него есть ряд. стихов еще загранич­ ных, связанных с японской войной — бледные славя­ нофильские перепевы, сладковатая водичка на осадке когда-то крепкого московского зелья. Почти так же ненужно и отвлеченно прозвучали и отклики на год, писанные им уже в России.

2.

...В кругу безумных, темнооких Ты золотою встал главой.

Слегка согбен, не стар, не молод, Весь — излученье тайных сил, О, скольких душ пустынный холод Своим ты холодом пронзил !

(Блок) Искуситель для других — каким же он был иску­ сителем для самого себя. Завывание Вакха, потрясе­ ние тирсом для него не пустая игра. Свидетельство это­ му его замечательный лирический цикл « Эрос ». Он вправду наколдовал себе виденье страшного и сладо­ стного демона.

Облик стройный у порога...

Нет дыханья... света нет...

Полу-отрок, полу-птица Под бровями туч зарница Зыблет тусклый пересвет...

« Лирика — не развлечение, — сказал как-то в бе­ лее поздние годы Вяч. Иванов, — тот, кто испытывал лирическое волнение, знает, что оно иссушает все си­ лы, преследует, испепеляет ». И вправду, каким опусто­ шенным показался сн мне, когда я увидела его через год после первого знакомства. Осеннее дерево с обод­ ранной ветром листвой. Даже кольца волос не пуши­ лись, а жалостно липли к вискам. Лидия Дмитриевна лежала в больнице, после операции. Среды отменены.

Он скитался один по опустелым комнатам. Ухватился за меня. Не отрываясь читал мне все написанное им, читал « Ярь » Городецкого, тогда шумевшую в кругах модернистов — новое кряжистее знамя символизма.

« Нет, вы должны увидеть его ». И на другой день ко мне с каким-то поручением зашел длинноногий студент с близко-близко, по-птичьи сидящими глазами и чув­ ственным ртом. Мы постояли среди комнаты друг про­ тив друга — на что мне этот паренек — тронули одну тему, другую — я-то уж ему совсем ни на что ! Но вечером пришел ко мне Вяч. Иванов и с взволнован­ ным изумлением : « Знаете, что он сказал ? Что вы похожи на меня, как сестра родная ». И вижу — уж заиграл хмель. « Сестра !» Я не видела между нами физического сходства, но вот эту беспреградность, как с кровно близким и в то же время странно волнующую, почувствовала с первой встречи. Непонятны иногда родственные сближения. Помню, когда позднее, по­ знакомилась с В. И. моя мачеха, недавно потерявшая любимого мужа, она в слезах, взволнованная вышла из комнаты : так он напомнил ей моего отца — не чер­ тами лица, а чем-то неисследимым — движением руки с папиросой, наклоном головы, ритмом дыхания... Вяч.

Ив. нередко говорил мне, что я понимаю его с полу­ слова и до глубины, не мыслью, а инстинктом, — го­ ворил это с умиленной благодарностью, а то и с гневом, потому, что находил во мне только зеркальность, толь­ ко двойника своего, а не ту другую силу, родную, но перечащую, о которую выпрямились бы прихотливо разбегающиеся волны его мысли. Я же теряла себя в нем.

— Где же вы, sorellina ? 1) — с ласковым укором — что вы таете у меня лунным туманом ?

Не было у него для меня другого имени, как сестра, sorella. Так случайно этот, на миг зашедший ко мне Городецкий, побратал нас накрепко и надолго.

Зыбок круг нашего братства — разбивая и мутя его, временами врывалась и страсть, и чувственность, и вражда, но самая глубокая в нем нота была сестра.

... и вот — Сестра.

Не знал я сестры светлоокой;

Но то, то была — Сестра.

И нити клуб волокнистый Воздушней чем может спрясти Луна из мглы волокнистой, — Дала и шепнула « прости ! » 1) Е.К. Герцык была близким другом В.И. особенно в годы 1906-1909. В.И. звал её « сестра » — sorella. (прим. О.А. Шор.) В даль тихо плывущих чертогов Уводит светлая нить — Та нить, что у тайных порогов Сестра мне дала хранить.

(Песни из Лабиринта) Пусть это миф. А явь — как часто безобразна, же­ стока, слепа, жалка. Но правда — миф сердца, а не уплывающий бред дней.

Таков итог наших переменчивых на протяжении лет отношений. Но сперва шло радостное настроение.

В первый раз привести к нему сестру мою, глядеть, как он слушает ее стихи, слушать, как он толкует их, и в них — ее, и через нее — меня. От встречи до встречи открывать, что этот человек для других не понятнейший и жуткий, мне — всех ближе, всех про­ ще.. Это было перед расставанием весною 907 года — недолгие горячие дни сближения нас четверых — Ивановых обоих и нас, сестер. Казалось, им опосты­ лели декадентски-оргиастические вихри, крутившие на их средах. « Ох, уж эти мне декаденты с Апракси­ на рынка ! » — мотая головой говорила Зиновьева-Ан нибал. Она обожглась, она устала. Повлеклись к работе. Затевали с осени издание журнала — художе­ ственно-философского органа символизма, отмежевы­ ваясь от эстетствующих «Весов». И «Московские сестры » должны были участвовать и в творческой, и в технической работе. Нехотя отпускали нас. « Смот­ рите, не засиживайтесь в своем Крыму ». Так мы расстались.

3.

...На мокрой платформе под низко нависшим не­ бом, мы ждем. Медленно подплывает товарный вагон.

И — гроб. В 20-х числах октября, вернувшись в Моск ву из Крыма, мы застали телеграмму Вячеслава Ива­ нова о кончине Лидии Дмитриевны. Они проводили лето в деревне Могилевской губ. Осенью, заразившись скарлатиной, она сгорела в несколько дней. Через два дня мы в Петербурге. К Вяч. Ив. жмутся две очень белокурые девочки. Поодаль чинная и высокородная родня — Зиновьевы. Ближе, теснее, непритворно уг­ нетенные лица — Блок, Кузьмин, Чулков и многие, которых не знаю. Сотрясаясь, как мальчик, рыдает Городецкий. На лицах : вот, вот она сумела первая сбросить эту накрашенную личину. Я вспоминаю ее весеннее, решительное : « не хочу больше ». Л она была так счастлива в это лето. Родина, и снова дети с нею, и новый расцвет близости между нею и Вяч. Ив.

...все, чем сердце обманулось, Улыбнулось сердцу вновь.

Небо, нива и любовь.

В тот же вечер, насильно зазвав нас к себе, Вяч.

Ив. читал нам последние страницы ее дневника. Весь трепеща пересказывал ее последние слова (текстуаль­ но внесенные им позднее в ей посвященные каноны), говорил о той близости, которую они испытали на краю, на обрыве, когда ее уже отрывало, относило от него...

Как он переживает ? с болью спрашивала я себя.

И спрашиваю себя теперь : как пережил бы он, как преодолел бы, иначе ли ? — не будь другой воли, в те дни овладевшей его солей. Анна Рудольфовна Минц лова 1). Теософка, мистик, изнутри сотрясаемая хаосом душевных сил : она невесть откуда появлялась там, где назревала трагедия, грозила катастрофа. Летучей мышью, бесшумно шмыгает в дом, в ум, в сердце — и останется.

1) Дальше зачеркнуто. « Странная женщина судьбы доброй или недоброй, вкравшейся в жизнь не одного только Иванова.

С копной тускло-рыжих волос, безвозрастная, грузная, с астмической одышкой, всегда в черном пла­ тье, пропитанном пряным запахом небывалых каких то духов, а глаза, глаза ! — близоруко-выпуклые, но когда загорались, то каким-то алмазным режущим блеском. Незваная пришла к Вячеславу Иванову, сво­ ей мягкой, всегда очень горячей рукой обхватила его руку, зашептала : « она здесь, она близко, не надо отчаяния, она слышит, вы услышите... » Пришла и уж не ушла из башни. Поселилась.

— Не грустите, sorella, увещевал он меня, не бун­ туйте. Это будет не век. Но я должен, должен узнать все, что она может открыть мне. Теперь мне только нужен покой. Помогите же мне, отстраняйте, все, что нарушает его...

И то же шептала мне она, обдавая меня не по людски горячим дыханием :

— Вы ему всех ближе. Берегите этот драгоценный, этот хрупкий дух. Охраняйте его.

Я то подчинялась, то бунтовала, бродила в потем­ ках, ища правды для себя, для него, мучимая при­ месью лжи, которую внутренне изобличала. Но ведь богатство новых идей, новые прекрасные стихи налицо, ведь она не убивает в нем творчества. Живет затвор­ ником. Раньше всем гостеприимно открытая башня — за семью засовами. Посторонним, желающим видеть Вяч. Ив., после долгих переговоров скупо отмеривает­ ся час, вечер. Кузьмин живет в башне в далекой ком­ нате, неслышно приходит, уходит. Прозвище его l'abb de la Tour. Иногда зайдет в гостиную, присядет к маленькой ветхой фисгармонии, наигрывает католиче­ ские секстеты XVII в. и — исчезает (мушка на щеке, напудренная маска, огромность глаз) — на вечер но­ вого искусства, в кабаре « Бродячей собаки »... Тушит­ ся лампа, зажигают свечи в бра на стенах, — В. И-ч любит их теплый медовый свет, Минцлова за роялем — и поток бетховенских сонат. Не соблюдая счета, перемахивая через трудности, но с огнем, с убедитель ностью. В.И. неслышно ходит взад и вперед по боль­ шому ковру, присаживается ко мне, шепотом делится поправкой в последнем сонете, на клочке бумаги пишет опьяняющие меня слова... В третьем часу ночи я ухожу;

длинная гулкая лестница, с чувством неловкости зво­ ню к важному барственному швейцару (« как такому на чай ? »). Наконец, на пустынной ночной улице.

Вздох облегчения. Пешком ? Извозчик дремлет у подъ­ езда. И знаю, что еще до света они будут шептаться, она его будет водить по грани, то насильственно во­ лочить к ней, то ограждать, запеленывать...

Было тогда время увлечения оккультизмом в кру­ гах модернистов. Брюсов с научной методичностью врезается в толщи средневековой магии — памятник, его роман « Огненный ангел ». Сколько их ютилось по закоулкам тогдашней жизни — маленьких магов и астрологов ! Стихи запестрели заклинательными име­ нами духов и дьяволов. Вячеславу Иванову весь этот астрологический реквизит остался чужд. В руках его я никогда не видела книгу по магии. Строгость ли его филологической эрудиции отвращала его от них или подлинно религиозное отношение к стихии слова противилось в нем словесной мешанине оккультных писаний ? И вот все, что он узнал из области тайнове дения пришло к нему через Минцлову, живое вопло­ щение тех пьяных богов вакханок, которых изобразил Еврипид;

и образ которых влек Вяч. Иванова. Вот она, насмерть испуганная птица бьется у него под рукой... 1).

Может быть выдержка из письма Аделаиды то­ гдашними взволнованными словами лучше передаст, чем дышал тогда Вяч. Ив.

«...А вчера был страшный вечер. Вячеслав увел 1) Дальше вычеркнуто : Не раз говорил он мне. что были минуты, когда всего шаг отделял ее от сумасшествия : « Надо это помнить и жалеть ее. Ведь только так, видя лица вокруг и держась за меня, она на миг живет как все, а оставшись одна опять вся трепещет и не во власти своей ».

меня к себе. Душная маленькая комнатка. Каменное, как изваяние лицо Анны Рудольфовны с невидящими глазами. Он хотел, он властно требовал, чтобы она открыла мне о смерти, о жизни. Сначала он сам гово­ рил о расцвете после смерти, о слиянии — единствен­ ном настоящем — нетленного с тленным... А дальше я сам только ученик и А. Р. скажет вам то, что надо, чтобы вы знали»...

И он сел у ее ног, прижался к ней весь, и она — холодная, огненная, как мрамор белая, острым шепотом стала говорить. Она так дрожала вся, что это переда­ лось мне. Но я ничего не слышала от волнения, а она старалась и не могла повысить голос, — тогда Вяче­ слав стал записывать под ее диктовку отрывочные слова, взглядывая на нее, спрашивая. Я сидела и ждала. Голова как в тумане. Потом он дал мне лист, и я читала. Он принес стихи свои о том же и пояснял их. Потом зоркими вопросами они (больше он) стали узнавать мою душу, сферы открытые ей. Самыми бед­ ными словами, неукрашенными отвечала я, заботясь только, чтобы была одна правда. И как темна и убога казалась я сама себе. Не знаю, поняли ли они... Но Вяч. сказал (говорил он, но все время спрашивая ее), что « миссия моя — любовь, чистая, не хотящая для себя ». Сказал, что я не должна учить никого, умство­ вать, — только « благовествовать о любви и смерти и гореть огнем, который зажегся во мне... Наконец, Вяч.

ушел, и мы еще побыли вдвоем, но я ничего уж не воспринимала — слабость была у меня как после обмо­ рока ».

Приведенные Аделаидой слова Вячеслава Иванова и стихи его, в которых он, как Данте за Беатриче, рвется следом за умершей, как будто говорят о том, что горе, пережитое им и общение с оккультисткой Минцловой, оторвали его от реальной земной почвы.

Но это не так. Вся внутренняя работа этого года, кризис, глубоко пережитый им, наоборот ломал и ис­ треблял в нем остатки идеалистического платонизма и крепил присущий ему, но раньше бледный, расплыв­ чатый, монизм. Проще, конкретней скажу, что все соблазны бегства из мира, соблазны духослышания лишь утвердили его в том, что за утраченной любовью не к у д а гнаться в постустроннее, что настигаешь ее з десь, в своей душе и на родимой, вечно обновляю­ щейся земле.

На черновиках своих стихов (обычно писавшихся в полудремотные утренние часы в постели) В. И.

нередко записывал где-нибудь вкось, на уголке изре­ чения, подсказанные ему ночной грезой.

Помню такие : Laudata sia la morte per sua fidelta alla terre, или Vis eius intgra si versa fuerit in terram.

(Видно и ночные духи с ним, эрудитом, беседовали на иноземных языках).

И земля для него не только эта вот, колосящаяся и вновь и вновь весенняя, но и обитель человеческая — будущих преображенных человеческих обществ.

Верность земле, как семя в плоде, включает и любовь к грядущему, веру в него.

Сила твоя осуществится лишь обратясь к земле.

Вячеслав Иванов этого периода очень отличается от того, каким был еще год назад : голос его крепче, мысль зорче, на место прежней созерцательности или вакхической одержимости — волевая установка. Слу­ чайные встречи и разговоры с ним прежних гостей его сред вызывают в них потрясающее впечатление.

Сошлюсь на Брюсова, всегда трезвого в своих сужде­ ниях. В письме к матери 1 апр. 1908 г.

« А вот кого я опять понял — это Вяч. Иванова.

Перед его отъездом в Москву мы говорили долго и откровенно. Он совсем уж перестает быть человеком и начинает походить на ангела, до такой степени все понимает и сияет большой внутренней и светлой си­ лой ».

В 1001 ночи говорится : был он прекрасен, как опьяненный ангел. Думается мне, и В. И. в то время тоже походил на опьяненного ангела. Поворот к земле, Л. Зиновьева-Аннибал о котором я говорила, на первых порах принимает у него форму исступленного культа женского начала.

Оно заливает все в мире, утверждается как женское единобожие, как стихия, в которой сладость потонуть.

И гибель древних Атлантид, и смерть — только маска, за которой мерцает она.

« Познай меня, как пела смерть, я Страсть » (Cor ardens).

Историк — он листает ученые труды, ловит глу­ хие указания на древний матриархат, грезит о новых формах его, о женщинах — жрецах будущего... Как ил от схлынувшего половодья я сейчас нахожу следы этих настроений в его статьях и лирике 1908 года. Я знала людей воинствующего целомудрия, которые с негодованием говорили, что вся книга Cor ardens — сплошная сексуальность, опрокинутая на сферу духа, что от нее разит запахом семени. Но чрезмерное цело­ мудрие само подозрительно.

Как бы то ни было, тонкий эротизм, и впрямь излучавшийся в то время из каждого слова Вяч. Ив., кружил и мне голову. Этот год и для меня был годом духовного опьянения. Наряду с чувством к Вяч. Ив. и даже именно им питаемая, разгоралась во мне и дру­ гая любовь : здесь быть ученицей, быть ведомой, там — вести;

двоих любить — никому не отдаваться. Мысль постоянно направлена на то, что мы называли мисти­ кой пола. Помню как я однажды в большом возбужде­ нии писала В. И., что мне открылось к а к в будущем сложится его жизнь в сфере любви, пола : он, мол, уж так высок, что для него неверна любовь к од ной, искание личного счастья — он должен давать свою любовь всем живущим, приходящим к нему.

И он, старший, не сдернув меня, в лад мне ответил, что это и глубже, и мистичней, что сам он думал. Я не щажу себя (как не щажу и близких мне). В любовь приносишь всю муть своей жизни, своего со­ знания, — нет проявителя сильней любви. Но что же — все постыднейшие заблуждения, если их дсстра даешь до конца, могут стать камушками, ступенями, взбираясь по которым, человек и вправду очищается.

Мысли, владевшие тогда Вячеславом Ивановым, пробудили в нем интерес к хлыстовству, пьяному тем же вином духа. Насколько мне помнится, Пришвин, сам в то время увлеченный сектантством, повез его к хлы­ стовской богородице. Обставленная тайной поездка на тройке куда-то за Петербург в глухие, дальние приго­ роды. В маленьком мещанском домике состоялась у В.

И. с нею долгая беседа. А через несколько1 дней он чи­ тал публичную лекцию о « Древнем Ужасе », и среди привычной модернистской публики в первых рядах сидела женщина, молодая еще, с красивыми строгими чертами, с головы до пят укутанная черной шалью. Это и была хлыстовская богородица. С жадным любопытст­ вом оглядывала я ее и впервые не утерпела — спро­ сила, не мешает ли ее пониманию множество греческих имен, цитат ? Она повела очень красным кончиком язы­ ка по тонким губам и, глянув на меня немножко насмешливо, ответила : « Нет, что ж, понятно : имена разные, и слова разные, а правда одна ». Я не помню, встречался ли В.И. с нею еще. Может быть она ему и не нужна была. В то время он уж побеждал в себе это упоение стихией женского. Да и всегдашняя близость душевного хаоса в лице Минцловой побуждала его са­ мого быть собранней, настороженней. Рядом с нею, обуздывая ее, он строил и раскрывал с вою мысль.

Повторялся стародавний феномен (тот же, что и у та­ инственных алтарей Дельф) : ее была только потрясен ность, экстатическое, нечленораздельное бормотание, а истолкователем, творцом слова, смысла был о н.

4.

Лето 1908 года Вячеслав Иванов провел у нас в Судаке. Постепенно приезжали все члены его семьи — девочки, радостно вырвавшиеся из непривычной им, замурованной жизни Петербурга, сбросив башма ки, босиком бегали по винограднику, копались в огоро­ де. Всегда хлопотливая Замятина, преданный друг семьи. И Минцлова. Последним приехал он. Комната с балконом — мезонин нашего старого дома — там поместили мы его. Опять астрологом на башне, куда вела витая лесенка.

Вяч. Иванов никогда не бывал в Крыму, все вол­ новало его здесь отголоском Италии, томило печальным напоминанием : кипарисы под его балконом, доносимые ветерком южные запахи. Но идти по этой новой и не новой ему земле у него не было охоты. Или он уже отходил свое — знаю, что когда-то он излазил даже скалы Корнвалиса над океаном... С трудом удавалось нам и девочкам зазвать его к морю или знойным утром в виноградник, а куда-нибудь дальше в горы — уж никак не пешком, а только на старенькой тряской на­ шей линейке. Скользит вокруг рассеянным, невидящим взглядом, не примечает деталей. Между тем в его стихах, где ему случается говорить о природном, о рас­ тительном мире, мы не встретим ни одного условного образа — каждый — заметка памяти, свидетель при­ стального вглядывания. Приведу пример. Есть порода дубов, которая не теряет листвы не только зимою, но вплоть до июня.

« В бронзовой дремлет броне под бреями бурными зиму».

Но вот весна :

« Черную ветвь разгляди :

под металлом скорченных листьев Ржавой смеется тюрьме нежный и детский побег ».

Гекзаметр этот точен как параграф описательной ботаники. Но нынче взгляд его обращен только во­ внутрь. Ходит и ходит Вяч. Иванов по тесной своей комнате, по балкону, вниз спускается почти только для общих трапез, выхаживает свое новое миросозер цание. Иногда я сейчас же после разговора с ним, или прослушав поток его импровизаций, записывала его слова. Те, кому знакомы его статьи, может быть узнают здесь его мысли у самого их истока, еще не остывшими.

« Я : отчего вы молчали всю дорогу из Кизильта ша *), и смотрели на звезды ? Что вы думали ? — Fieri debet est, esse debet quod non est. В том благость сущего, что оно с т а нов ит с я, проходит свой круг восхода, полдня... и не надо страшиться черных бездн по ту сторону нашей звездной вселенной. Широки врата космического — все несущее хлынет в сущее.

Все жажды, все воли будут утолены. Только не нужно скупым сердцем ставить препоны, текущим все новым водам сущего — велика тоска сердца от того, что все прибывает жизнь. Нужно снест и, разорваться, но снести. Учение о Боге есть только учение о бытии.

Много обителей в доме Отца Моего ».

« А ведь опять настал век эпический, век романа.

Давайте, sorella, писать романы. И не так, как пишет наша братия, модернисты : неспешные, обстоятельные, в пять томов, с описанием обстановки дома на пяти­ десяти страницах. И без прорезов в вечность. Надо опять закрыть глаза, не раскрывать их чересчур на трагическое : последней борьбе еще не время. Поэтому трагедия нынче не индивидуальная, а хоровая. Нет сейчас личных трагических конфликтов. Трагическая проблема нашего времени в том, как с не с т и: не бунт мощного духа « один против всех », а избыток не­ посильный для душ нежадных : как снести, что все дано, все будет, и все будут. Непонятно, sorellina ? » « Свободным может быть лишь тот, кто других освобождает. Ложь — свободолюбие одиноких байро *) Горный монастырь.

нических героев. Свободный синоним освободителя.

Для себя одного нельзя быть свободным.

Освобождать, искупать нельзя отдельные души — можно только искупать все, весь мир. Великая суета думать, что можно спасти ближнего, — спасешь его походя, целясь на другое. В исключительных случаях Wahlverwandtschaft можно спасти одну душу — но только потому, что за нее даешь всю свою душу. Да и то...» « Вячеслав говорил о двух обратных направлениях — или двух сферах — добра (бытия, Бога) и зла. Добро на начальных ступенях (или на периферии сферы) solutio (разреженность, рассеяние), потому начально оно всегда свобода, легкость, оно почти безвидно.

Далее же, выше, оно, подобно девяти ангельским сте­ пеням, устремленно, свободой своей избирает свою необходимость. Высшее в добре, в центре Дантоза рая — coagulatio спаянность, сгз'щенность, там действует центростремительная сила, которая все, что любовь, что добро, бытие, спаивает в одной точке. Наибольшее coagulatio, бытие в энной степени — высшая красота.

— Обратно в зле : там на первых ступенях, на пери­ ферии — coagulatio (потому что эта сфера подчинена закону центробежному, гонит все во вне) — сгущенные яркие образы;

вместо свободы — « прелесть », красота.

Далее, глубже убывает сгущенность, рассеивается кра­ сота. В центре, из которого центробежная сила гонит все — ничего, мрак, провал ».

«...Гете — мещанин, вырос из семечка, вверх тянется, совершенствуется, не божественный огненный дух, как Байрон. Одни, как Гете, измеряются по тому, куда они дойдут, другие — по тому, откуда они вышли.

Христа тоже спрашивали, не куда он идет, а откуда он.

Байрон хром и прекрасен, и нельзя нам его понять, он упал откуда-то. Другие, такие же как он сыны неба, рано уходят, как падучие звезды, Новалис, seraphitus.

Вся судьба их обычно — грозное низвержение, потому прекрасно. Конечно, жизнь Байрона безобразна — он не знал любви;

и поэзия его, по правде говоря, немно­ гого стоит, в ней и тени пушкинской красоты нет. Но я не люблю красоту. Мне не нужна красота. А греки — их вообще понять нельзя — Эсхила и других.

Обманчивая близость формы, и навеки чуждая за ними психология. Лгут те, кто их понимает. А зачем читать Гомера ? Одно притворство. Говорят « священ­ ная соль » и восхищаются, — так ведь для грека это звучало совсем по-другому. Сырое кровяное мясо, чуть что не людоедство — быт их, и дикое однообразное чтение гекзаметра... Древних надо забывать, а архео­ логи раскапывают, сохраняют. Археология — хула на Диониса, она чтит гроба, не любит воскресения : не дай Бог попортят саркофаг ! Надо разрушать — вот завет Диониса. Даже стихи писать — низкая бережли­ вость, не лучше коллекционерства. И « верность зем­ ле » не то слово. Утверди только его, провозгласи — сейчас же и тут соберется вся мерзость как около гоголевского забора. Еще меньшее. Сердцу быть вер­ ным... ».

Записываю в дневнике :

« Из всего возникает спор и осуждение Анны Рудольфовны. Сегодня, когда мы засиделись на бал­ коне после обеда, он говорил : Мечта о социализме, о более справедливом устроении человечества одна дает право нам прислушаться к гулу в душе Великого Колокола. Только когда будет для всех путь к хлебу и правде его — мы, немногие, сможем сплотиться в братство «Гостей земли», взять пожаром... Не рань­ ше. Пока они не хозяева — мы не « гости ». Нужно честно взглянуть в глаза экономическому материализ­ му в истории и признать, что все совершается, большие линии истории перестраиваются в силу смены эконо­ мических условий — культура рабства, феодальная, капиталистическая и т. д. Этот слой, облекающий зем лю, этот humus почти не подлежит воздействию ду­ ха... » Анна Руд. с потемневшим, отяжелевшим лицом повторяет, что ей ненавистны соц. демократы. Она любит черный бархатный отряд « бессмертных », у которых вышиты серебром черепа и кости и от вида которых (она конфиденциально шепчет) « императри­ ца » упала в обморок. О какой бы она была Крюднер в другой век ! А сейчас за ужином среди нас, нелепо молчащих, Вячеслав ей : « Отчего вы никогда не люби­ ли и не отдались мужчине ? И зачем вы другому позволяете то, чего сами не захотели ? Теософия все позволяет, все терпит : любовь, искусство, страсти, не­ много презирая все это и тех, кто еще нуждается в этом ».

А. Р. возражала, колыхаясь, оскорбляясь, не по­ нимая, что это в нем самом эта борьба... Вячеслав пуще нападать. А. Р. в слезах ушла. После этого опять бесконечная беседа у него с нею, и я слышала рядом в ее комнате шаги, взволнованные голоса, а сама лежала в тишине, благословляя в нем эту борьбу « пусть сам, один доборется ». А радостно бьющееся сердце все тише, все нерадостней билось. Он зашел проститься усталый, догоревший. « Приласкайте, so rellina. Тоскую смертельно. Только с вами »... Всегда там, за стеной, и гнев, и напор воли. Зачем я всегда только понимаю, только отзвучна, зачем ? И боль, боль ».

Эти долгие месяцы отъединения от литературных кругов, эта напряженная внутренняя перестройка без разрядки, той, которую дает широкое общение, сдела­ ли Вячеслава Иванова болезненно-чувствительным ко всем прикосновениям извне. От любопытствующих соседей, донимавших его приглашениями, он — обыч­ но старомодно-учтивый — почти грубо отмахивался.

Молодой графине, которая оборвав воланы, своевольно вбежала к нему наверх, с требованием стихов в альбом, пытался написать дерзкое восьмистишие — да так и не осилил : не мастер на это.

Столкновения возникали и внутри нашего тесно­ го круга. У нас гостил шестнадцатилетний брат, дру­ живший с моим братом. Как-то мы все вскарабкались на скалу с развалинами генуэзской крепости. На верхушке ее, свисая над отвесным обрывом — « Де­ вичья башня » с часовней, вернее фрагментом закруг­ ленной абсиды с чуть видными на ней следами древней росписи. Мальчики, взобравшись на стену, широко размахивая и вызывая в нас ужас, кидали камни в море. Один из камней, брошенных двоюродным братом, ударился о стену абсиды. Вячеслав Иванов, увидев это, вознегодовал и после мальчишеского с верха стены : « Ну, что за беда ! И еще раз кину... » — с непривычной быстротой убежал домой. Приказ вспугнутым девочкам и всегда покорной Замятиной — немедленно укладываться, послать за извозчиком.

« Я не могу оставаться в доме, где поносится Богома­ терь ». Мы с сестрой избегались к нему по лесенке — заверяли, что не видно там и следа Богоматери, что это не нарочно;

взбегали в мезонин над кухней к разволнованным мальчикам. Мальчуган гордо : « Нет, я уеду, я ! » Обед стыл на террасе. Позже Вяч. Ивано­ вич целовал руки моей мачехи, до слез оскорбленной, сам в слезах. Умиление, примиренье.

5.

Осень. Только когда они все уехали, я поняла, как я устала. Но не успела я вздохнуть судакской осен­ ней тишиной — письма, телеграммы, торопящие мой приезд. На башне меня ждала оранжевая комната с широкими окнами под самым потолком (только небо), с работой на столе : разбор рукописей Лидии Аннибал.

Здесь я прожила зиму монастырского затвора, искуса.

Я говорю о затворе в смысле внутренней жизни своей, потому что внешние двери дома раскрылись, стало людно. Конечно, ничего похожего на прежние среды, ни свистящих шелками актрис, ни модернистской богемы. Ученики приходили к метру, подобие литера­ турных семинаров, непроизвольно, возникало из про­ смотра нового стихотворного сборника, из оскудения новой театральной постановки. Каждый вечер студен­ ты Модест Гофман, Ивойлов, изредка Гумилев, Ахма­ това, совсем юные, ставшие впоследствии поэтами, или так и не ставшие, а также и уже несомненные, как Верховский и другие.

Однажды бабушка привела внука на суд к Вяче­ славу Иванову, и мы очень веселились на эту поэтову бабушку и на самого мальчика Мандельштама, читав­ шего четкие фарфоровые стихи. Щедрость Вячеслава Ивановича в выслушивании и углублении чужого творчества была изумительна. Детальнейший техни­ ческий разбор неприметно переходил в грозное испы­ тание совести молодого автора, в смысле философском, общественном. Мастер слова, влюбленный в тончай­ шие оттенки его, внезапно оборачивался моралистом.

Это не всем было по нутру. Помню, как я единствен­ ный раз видела Анненского у В. И. — два метра, два поздних александрийца вели изысканнейший диалог, — мы кругом молчали : в кружево такой беседы не вставишь простого слова. Но Анненский за александ ризмом расслышал другое : высокий застегнутый на все пуговицы, внешне чиновный, он с раздражением, подергиваясь одной стороной лица, сказал : « Но с вами же нельзя говорить, Вячеслав Иванович, вы со всех сторон обставлены святынями, к которым не подсту­ пись ! » У обоих были свои потаенные святыни, но ими они не соприкоснулись. Вскоре Вяч. Ив. писал Анненскому :

Зачем у кельи ты подслушал, Как сирый молится поэт, И святотатственно запрет Стыдливой пустыни нарушил ?

В тот год зародилась литературная группа « Апол­ лона». В отдельности ценя некоторых из молодых поэтов, будущих акмеистов, Вяч. Иванов яростно на­ падал на эстетствующий дух кружка. Споры с пред­ ставителями « Весов », в особенности когда приезжал из Москвы Андрей Белый. Помню одно его посещение, разговор между ними, затянувшийся до утра, горя­ щие глаза всегда трепетного и вызывавшего какую-то жалостливую нежность Бориса Николаевича. Он то негодующе вскакивал, защищая свои и своих позиции, то, прижимая руки к груди, будто каялся, отдавался.

Против воли побеждало влечение к Вяч. Иванову, чем-то, может быть экстатичностью своей, близкому ему. Когда мы под утро прощались с ним, он повторял ему : « Я ваш, весь ваш, мы завтра договорим, я при­ ду... » Закрыв за ним дверь, Вяч. Иванов, посмеиваясь, сказал : « Посмотрите, он теперь много месяцев глаз не покажет ». Так оно и было. Захожу к В. Ивановичу на другое утро — утро у него, это три-четыре часа дня — ходит по кабинету, зябко кутаясь в плащ и фантазирует : « У каждого за плечами звери как у евангелистов — по два. У меня — орел и вол. Иоаннов орел парит, а вол (филолог) тянет плуг. И тени их :

тень орла — земля, тень вола — козел, похотливый и бездельный. У Лидии было величаво : орел и лев, рыкающий, кидающийся. А у нашего Белого — лев и тень его заяц — чаще тень, чем лев. Но и лев. И — человек ».

Я. — А тень человека ?

— У человека нет тени. Это идеализм, иллюзи­ онизм, призрачность, всегда подстерегающая « челове­ чески то, что оторвалось от природных корней ».

Евангелие наводит его на неожиданные сопостав­ ления, на мысли будто и не евангельские. Но постоянно вижу его с потрепанной черной книжечкой в руках.

Говорит : « Евангелие еще не прочитано. Столько про тиворечивых слов ! Только сгорая сердцем постепенно зажигаешь слово за словом... » В этот год сложились религиозные верования Вячеслава Иванова. И навсегда. В его христианстве не было ничего конфессионального, — оно было его, из глубины его опыта рожденное, и как бы он ни определял себя впоследствии — еретиком-гностиком, католиком — только это простое зерно вправду сроще­ но было с его духом. Он не раз со свойственным ему глубокомыслием излагал в статьях свои религиозные идеи. Но что они, если перевести их на простой и неподкупный язык наших дней ?

Само бытие, неисчерпанность, полнота его — это для него Бог, это Отец. Ведь чем, как не мерой почи­ тания, благоговения познается Бог ? А по отношению к нему, что Вячеслав Иванов называет « благостью космоса », никогда не бывало у него бунта, сомнения, — его природа органически религиозная. Но человек в своем отъединении забывает, теряет связь с целым :

вихри страсти крутят его, его носит по волнам, он тенет, гибнет, и хотя мир над ним и бежит, но покуда са м он не станет Сыном, не может протянуться спасительная между ним и Отцом нить. И вот быть может на последней гибельной грани — в человеке родится Сын, Христос, луч света, от света всемирного зажженный. Сын, Люцифер в первоначальном значе­ нии не мятежного духа, а светоносца. — Я сжимаю в сухую схему то, что в поэзии В. И., в его философии дышит и цветет многокрасочно, что пережито им и в личном опыте, так как кому, как не ему, грозило — и неоднократно — потонуть в дионисийском хаосе. На эту схему опирается он в своих суждениях и приго­ ворах. Записаны у меня слова его о Пушкине. « Кто говорит, что Пушкин атеист ? Он благочестив как пра­ воверный мусульманин. Кому другому так близок дух Корана ? Недаром он бросил Ершову гениальную строч­ ку : « Против неба на земле жил мужик в своем селе ».

Земля прот ив неба. Ведь это же дух пустыни, Ара вии ! Нет, в том его грех негрский, что он только еговист, без люциферианства, без пути к Христу...

Отсюда вина его перед женщиной, непросветленность отношения к ней ».

В эту зиму Вяч. Иванов стал деятельным участ­ ником религиозно-философского общества. Вместе с Мережковским и группой священников основал в Об­ ществе « христианскую секцию ». Собрания ее были тесней, интимней, — сюда шли только те, для кого евангелие уже было бесспорной основой. Собирались на Васильевском, кажется в каких-то закоулках Уни­ верситета : помню тесные комнатки и в витринах под стеклом коллекции минералов. Как ни узок был кру­ жок, единства в нем не былО'.Что могло быть общего между исторической демагогией Мережковского, осто­ рожными батюшками и чересчур тонкой мыслью Вяч.

Иванова ? Каждый говорил свое. И со слушателями не образовывался контакт. Это было бесплодным делом, как и многие общественные начинания тех лет.

Помню среди других доклад В. Иванова « Земля и евангелие » и в нем толкование главы VIII от Иоанна.

К Христу привели женщину, взятую в прелюбодеянии, и, испытывая Его, требовали от Него суда над нею. « Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом по земле, не обращая на них внимания ». Этот жест Вяч. Иванов толковал так : в земле вписана страстная судьба чело­ века и неразрешима она в отрыве от земли, неподсуд­ на другому суду. Но это тайное;

Христос, подняв голо­ ву, сказал иначе внешним, экзотерическим словом :

« кто из вас без греха — пусть первый бросит в нее камень». И опять, наклонившись низко, писал на зем­ ле ».

Христианство в истолковании Вяч. Иванова было тем откровением, которое я давно ждала. Замыкаясь в своей оранжевой комнате, со всей страстью новообра­ щенной пересматриваю, казню все свое прошлое — скептическое, не знавшее Бога, не знавшее добра и зла, не прожженное единством. Хочу совершенствования.

Рвусь ввысь. И Вяч. Иванов больше чем когда-либо мой учитель, мой старший, ведущий брат. Но рядом с этим неуклонно нарастает тяжесть от общения с ним и окружением его. Мне становится все душнее в этом кольце поклонения, в создании которого я, может быть, повинна больше других. Морализм гнетет меня, при­ выкшую к внутренней свободе, — то и дело изрекается приговор человеку, явлению какому-нибудь : то-то и то-то « не право » — слово это отголосок дионисийской формулы, « правое и неправое безумие ». И по всей башне прокатывается « не право », и все с осуждением смотрят на того, кто почему-то вызвал негодование Вяч. Иванова. Заражаюсь и я, но тотчас же возмущен­ но бунтую, начинаю ненавидеть это мудрое греческое «неправо». Все острее чувствую, что свободной быть около него, так вдохновенно говорящего о свободе, нельзя.

Вячеславу Иванову была особенно близка та идея, что мир страданием красен и что жрец и жертва — одно, — идея, роднившая его с мистериальной Гре­ цией. Припоминаю, как по его словам был он потрясен, увидев на улицах Баку шествие членов какой-то суср фитской секты : они шли, нанося себе в грудь удары кинжалом и обливаясь кровью ! Въяве видение древ­ него оргиазма ! И вот в жизненном быту его эта идея, как бы становясь пародией, гримасой на себя самое, принимала уродливые формы садизма и мазохизма.

Растравлять в себе самом душевнее страдание, когда острота его притупляется, а также доводить до отчая­ ния, до слез хитро измышленными придирчивыми уко­ рами близких ему, например, беззаветно преданную Замятину... Может быть это вообще свойственно худо­ жественным натурам, постоянно ищущим раздражений, — может быть, но я задыхалась в этом.

К тому же я была очень одинока : сестра вышла замуж, проводила зиму в Париже. Даже письма наши были немы — мы обе молчали о тягостях наших жиз­ ней. В. Иванов ревниво не одобрял брак сестры, считая, Вячеслав Иванов Л. Зиновьева-Аннибал и ее дочь что она недостаточно любит, недостаточно любима, а втайне негодуя, что она изменила образу из его сонета, ей посвященного :

Так ты скользишь чужда веселью дев Глухонемой и потаенной тенью...

Потом приезжий из Парижа пересказал ему ка­ кие-то, кем-то сказанные слова и вот взрыв гнева : Аде­ лаида предала его, его врагам в парижской русской колонии, — предательница ! И вся семья с укором глядела на меня, сестру предательницы. Впоследст­ вии, при первом же свидании сплетня рассеялась и между ними опять нежнейшие отношения ученицы и учителя. Но в ту весну девятого года все мне было в нестерпимую боль. Когда я получила от сестры, беременной и тяжело переносившей беременность, при­ зыв приехать — я вся встрепенулась, рванулась к ней.

Вяч. Иванов сперва гремел : « Или я или враги мои », потом разжалобливал меня... Но я нашла в себе силы уехать. Когда он провожал меня на Варшавском вок­ зале, слова его были — вся нежность, но я с тоской переживала конец.

В последующие годы мы встречались : и я гостила у них, и в Москве мы виделись в кругу друзей, но свидания несли мне больше боли, чем радости.

Но была у нас еще недолгая полоса, месяц, прове­ денный в интимной близости.

Осенью 1912 года Вяч. Иванов покинул Петербург, вместе с семьей уехал за границу. В литературном мире пошли шепоты о том, что он сошелся со своей падче­ рицей и что она ждет ребенка. Друзья смущенно мол­ чали — все привыкли считать эту светловолосую с античным профилем Веру как бы его дочерью, не­ доброжелатели кричали о разврате декадентов.

Зимою я получила от него письмо о том, что у Веры родился сын, что они переезжают в Рим и настой­ чивый зов приехать к ним. Семейные обстоятельства сложились так, что я смогла это сделать, и в апреле с грустно-радостным волнением шла к ним на Пьяц цу дель Пополо, давно знакомыми, давно любимыми улицами Рима. Во внутренний дворик палаццо, по лестнице из массивных плит вверх... Они занимали квартирку, переданную им какой-то англичанкой. Ком­ натки завешены индусскими вышитыми тканями, тон­ кий запах лаванды, которую любят старые англичанки.

Семейный уют, привычки Вяч. Ивановича ревниво блюла хлопотунья Замятина. Молодая мать над ко­ лясочкой трехмесячного сына. Вторая девочка, подро­ сшая, похожая на отца, быстрым, безбровым взглядом — композитор в будущем — ходила в музыкальную школу. Вяч. Иванович, — с тех пор, как сбрил бороду, похожий на Момзена острым профилем и пушистой головой — мыкался по тесному кабинету, медленно, с затяжками ничегонеделания переводил Эсхила.

Встретил меня с волнением : сестра... его радость мне вызвана и тоской по привычному умственному общению и тревожна желанием знать, что думают о нем друзья. Пошли долгие разговоры, смахивавшие на самооправдывание. Стали вместе перебирать планы их устройства в будущем. Отношение его к молодой жене оставалось то же, что было к девочке-падчерице, как и прежде в житейских делах она, трезвая, крепко стоя­ щая на земле, восхищала и подчиняла себе его, такого неумелого в жизни, и, как прежде, она же молча и бла­ гоговейно слушала его вдохновенные речи. Теперь — такие редкие. Начнет — и сейчас же взлет мысли оборвется. Стихов не писал 1). Каким обнищалым ка 1) О. Шор несогласна с замечанием Е. Герцык о бесплод­ ности Вяч. Иванова в этот период. « В то время стала распро­ страняться, летом и осенью 1912 г. написанная книга лирики — "Нежная Тайна", »...именно в тот, ею проведенный, в доме В.И. месяц он написал целую поэму « Младенчество ».

Поэма была опубликована в Москве в 1918 г.;

но в рукописи она самим автором датирована : « Рим, от 10 апреля по мая 1913 г. « Тогда же В.И. занимался собиранием и обработ зался он мне ! Не знала я, что лирику периодически нищать, опустошаться до дна — это жизнь его, это хлеб его.

— И отчего вы, sorellina, такая счастливая, такая независимая ? — Чуточку ревниво допрашивал. — Рас­ скажите мне все про себя.

И я рассказывала — о себе, о друзьях, и далее — когда мы засиживались ночью за правкой Эсхила — чтобы развеять ужас Клетимнестровой судьбы пе­ ресказывала ему увлекательный английский роман.

Только бы потешить, развлечь. Он и здесь, как под хмурым петербургским небом, упорный домосед. Брюз­ жит на Рим. Я же всякое утро с радостно бьющимся сердцем вскакивала : куда сегодня ? Наскоро выпив что-то в кухне под старательный итальянский Верин говор с кухаркой, выходила на римскую улицу с незабываемыми римскими запахами. Музеи, галереи исхожены, — презирая Бедекер, шла разыскивая среди заброшенного виноградника на Цели какую-то, нигде не отмеченную церквушку, с которой связана древняя легенда, какой-нибудь затейливый, еще не виденный фонтан, фрагмент барокко... А вечером все в подроб­ ности, чертя карандашом, рассказывала Вяч. Иванову, и не только об этом — о жизни улицы : о торговце ножами в тележке под огромным звездным зонтом, о том, как в Трастевере две бабы, подравшись, швыря­ ли друг в друга морковь. Он наслаждался, смеясь по стариковски. Но почему его не зазовешь никуда ? То ли боязнь больших, из прошлого впечатлений, боязнь разбудить что-то... Два, три выхода вместе — не больше. Раз мы поехали за город. Вячеслава Иванови­ ча навещал ученый монах padre Palmieri, ревностный сторонник воссоединения церквей. Он и повез нас по неспешной узкоколейке в монастырь базильянцев кой материала по вопросу об истоках религии Диониса, на основании которых впоследствии написал целое исследование — « Дионис и Прадионисийство ».

Grotta Ferrata, где служба шла не по-римски —• по чину Василия Великого. Монастырь, напоминающий восток и тем, что на русский лад обнесен толстой по­ беленной стеной и тем, что на фресках святые отцы длиннобороды и волосаты без тонзуры. Вяч. Иванович на элегантном итальянском языке вел с падре Паль миери разговоры о соединении востока и запада, но чувствовалось, что души в это не вкладывал. Потом приходил Эрн, молодой московский ученый, писавший в Риме диссертацию о философе Джоберти. С ним вливалась к нам волна влюбленности в первохристи анский, катакомбный Рим и воинствующая ненависть ко всей современной Европе — равно к марксизму, к неокантианцам, к Ватикану. Он верил только в мона­ шеский восток... Вяч. Иванов слушал его посмеиваясь, похаживая, останавливался у окна : тонкий обелиск на площади еще розовел вверху, а основание его тону­ ло в фиолетовой мгле. Искусный спорщик, сейчас он не принимал вызовы Эрна. « В сущности, ведь мне совсем не верно быть belliqueux, быть волевым » — говорил он мне потом.

Теперь, когда у меня в руках его последние рим­ ские сонеты написанные через 15-20 лет после той весны, мне ясно, что уже тогда в нем, нищем, не пи­ шущем стихов, копился в тишине дух этих сонетов.

Пью медленно медвяный солнца свет, Густеющий, как долу звон прощальный.

И светел дух печалью беспечальной, Весь полнота, какой названья нет.

Это писалось в тридцатых годах нашего века. Вяч.

Иванов почти старик. Отгорели страсти, от бурь и битв истории бежал (думал, что бежал), ряд потерь по­ зади, вместо почетной старости — безвестность, может быть, нужда;

не эмигрант — эмигрантским кругам он тоже чужд. А дух полон :

.... один На золоте круглится купол синий.

Та римская весна, которую мы прожили вместе, была предчувствием этих его последних вечерних озарений.

В Риме мне стала яснее прежнего кровная бли­ зость Вяч. Иванова с Достоевским (или сам он тогда именно осознал ее явственней ?). Имя Достоевского то и дело поминается им. В его отношении к Пушкину чувствовался холодок, несмотря на всегдашнее восхи­ щение пушкинским мастерством. Ближе ему пантеист Тютчев;

не ночной, не знающий Бога, бессолнечный Тютчев — нет, не он его спутник в радости и горе. А вот Достоевского он любил всегда живой любовью, хотя и по-иному, чем тот — Пушкина, не как благого­ вейный ученик... Но какого Достоевского ? Достоев­ ский стоит на перекрестке слишком многих дорог — среди них есть одна малохоженная, едва намеченный след : Пушкин — Достоевский — Вяч. Иванов. Это — восприятие святости как красоты, — или красоты как святости (« красота мир спасет »). Это — сладостный восторг в созерцании мира, не иного, а этого, здешне­ го, который они Есе трое самозабвенно (так. по-разно­ му) любили. Этот мир, эта земля.

Уже в самых ранних стихах Вяч. Иванова я на­ хожу этот мотив, пока еще бесхитростно, бедно выра­ женный :

И все, что дух сдержать не мог, Земля смиренно обещала.

В мировой поэзии я не знаю другого поэта, кото­ рый, зачерпнув, испив так много неба, вечности, ду­ гою-радугой спускался бы сюда же, льнул к этой земле, у которого звучало бы такое безостановочное утверждение мира, оптимизм. Гете ? Но он вообще вряд ли когда отрывался от земли. Данте ? Этот, до­ стигнув девятого неба, так и не вернулся.

Мне могут возразить, что Вячеслав Иванов рвался прочь из этого мира, называл его призрачным, могут привести и примеры, опровергающие меня. Я сама могу их привести.

О, сновиденье жизни, долгий морок !

Уже давно не дорог Очам узор, хитро заткавший тьму.

И другие подобные. Но не это доминанта, или, вернее, звучание было бы не то, если бы и эта нота не входила в ту « полноту, какой названья нет ».

Эти мысли о последнем слове поэзии Вяч. Ива­ нова в смутных еще догадках, помню, бродили во мне именно в Риме, в мои одинокие утренние блуждания.

В Риме, где внутренняя тихость Вяч. Иванова не заслонялась для меня блеском его бесед с приятелями, — ни эрудицией, ни хитросплетениями ума. Ведь обыч­ но именно это отмечают все, кто пишут о нем. Слава одного из последних в Европе гуманистов мешает слышать за всем этим чистейшего лирика. Для чита­ телей будущего этой помехи не будет. Правда, будет другая : стих его порой архаичен, перегружен велико­ лепием, сейчас чуждым уху. А под коростой великоле­ пия такие журчат живые, утоляющие воды.

Так прошли мы рядом этот весенний месяц в никогда еще не бывшем тихом согласии — без событий, без мудреных бесед. В памяти у меня картина : Вера с мальчиком на полу, на ковре, Вячеслав Иванович от письменного стола задумчиво, немножко грустно смо­ трящий на них. Может быть и не так уж лжива измышленная им, а ею слепо повторяемая идея, будто их брак не новый союз двоих, а только отголосок, тень его брака с ее матерью ?

Мне нужно ехать. Вещи мои уже сложены, а Вяч.

Иванович по своему обычаю удерживает меня то хитростью, то гневом, то лаской... Наконец я проводи­ ла их двоих в Ливорно, где старик греческий священ­ ник когда-то венчал его с Лидией Аннибал венцами из виноградной лозы, перевитой белой шерстью (пер вохристианский обычай). Теперь он же освятил и этот брак : русская синодская церковь этого бы не сделала.

Но на голове Веры был не венец менады, а обыкновен­ ный, тяжелый, золоченый.

Проводив их, я уехала на север на соединение со своими. Это была моя последняя встреча с Римом и последняя глава моей близости с Вячеславом Ивано­ вым.

V ВОЛОШИН « Он — священная пчела » « Пчела — Афродита » « Он — хмель Диониса ».

Щуря золотистые ресницы, моя гостья с трога­ тельной серьезностью подбирает образы — изыскан­ ные и ученые — и я вторю ей. Но в зеркале ловлю лукавую улыбку сестры : сидя поодаль с ногами на кушетке, записывает наш диалог. Вот он и сохранился у меня на обложке какой-то тетради...

В 1907 году мы всего ближе подошли к декадент­ ству, непритворно усвоили жаргон его, но чуть что — и сами высмеем себя.

Это пришла ко мне знакомиться Маргарита Са­ башникова, соперница моя по толкованию лирики Вячеслава Иванова и по восхищению своим поэтом.

Питать к сопернице примитивные злые чувства ? Ко­ нечно же нет. Но что же, если и вправду привлека­ тельна и сразу близка мне Маргарита ? Она как и мы пришла сюда из патриархального уюта, еще де­ вочкой-гимназисткой мучилась смыслом жизни, тоско­ вала о Боге, как и мы чужда пошиба декадентских кружков, наперекор модным хитонам ходила чуть что не в английских блузках с высоким воротничком. И все же я не запомню другой современницы своей, в которой бы так полно выразилась и утонченность ста­ рой расы, и отрыв от всякого быта, и томление по необычно-прекрасному. На этом-то узле и цветет цветок декадентства. Старость ее крови с востока :

отец из семьи сибирских золотопромышленников, по­ роднившихся со старейшиной бурятского племени. Раз­ рез глаз, линии немножко' странного лица Маргаритина будто размечены кисточкой старого китайского масте­ ра. Кичилась прадедовым шаманским бубном.

По ее рассказам вижу ее тоненькой холеной девочкой в длинных натянутых чулочках. Богатая московская семья. Отец — книголюб и издатель — немножко смешной и милый, вместе с дочкой поба­ ивается «мамы», у которой сложная и непреоборимая система запретов. Почему, что нельзя — им обоим никогда не понять. Вот Маргарите так хочется позвать в детскую швейцарова внука, приехавшего из деревни;

швейцар принес ей лубяную беседочку — Гришино изделье, — но позвать его, показать, как живут куклы — нельзя. Она тиха, не бунтует, только взгрустну лась. Вдруг — озаренье : Гриша будет бог кукол — бога ведь не видно, только знаешь, что он есть. Жизнь заиграла. Собираясь на прогулку, Маргарита всякий раз берет с собой другую куклу, наряжая ее, волнует­ ся : может быть растворится дверь в швейцарскую мелькнет вихрастый мальчик — кукла увидит бога. И через несколько дней горько упрекала маленькую подругу : зачем, зачем ты выдала ! Теперь у кукол больше нет бога.

— Да почему ? Мама твоя не бранилась.

•— Но она знает, а что она знает, то уж больше не бывает.

И позже, когда Маргарита, уже взрослая, заго­ рится новым поэтом, а мать в своей нарядной гостиной под розовым абажуром перелистает, хотя бы и молча, не осуждая, тощий томик — и вот его уже нет, сник, повял...

Маргарита уехала в Париж;

учиться живописи. У нее подлинное дарование, чистота рисунка, вкус. По­ чему она не стала художником с именем ? Портреты ее работы, которые я знаю, обещали прекрасного ма­ стера. Правда, почему ? Не потому ли, что, как многие из моего поколения, она стремилась сперва решить все томившие вопросы духа, и решала их мыслью, не орудием мастерства своего, не кистью.

Маргарита уехала в Париж;

и там встретилась с Волошиным, тогда начинающим поэтом и художником.

По галереям Лувра, в садах Версаля медленно зрел их роман, — не столько роман, как рука об руку вжи­ вание в тайну искусства. Волошин пишет :

Для нас Париж был ряд преддверий В просторы всех веков и стран, Легенд, историй и поверий...

Как жезл сухой расцвел музей.

Но в их восприятии прошлого — какая рознь : он жадно глотает все самое несовместимое, насыщая свою эстетическую прожорливость, не ища синтеза и смы­ сла. Пышноволосый, задыхающийся в речи от спешки все рассказать, все показать, все воспринять. А рядом с ним тоненькая девушка с древним лицом, брезгливо отмечает и одно, и другое, сквозь все ищет единого пути, и ожидающим, и требующим взглядом смотрит на него. Он уставал от нее, уходил. Но месяцы прохо­ дили и опять, брызжущий радостью, спешил через Европу туда, где она. И они соединились.

После брака они поселились в Петербурге, в том самом доме, где вверху была « башня » Вяч. Иванова.

Оба сразу поддались его обаянию, оба вовлечены в заверть духа, оба — ранены этой встречей. Все это произошло за несколько месяцев до знакомства моего с М. Сабашниковой, о котором выше. Тогда же узнала я и Волошина. Поздней ночью (по обычаю башни) я сидела у Вяч. Иванова, перед нами гранки его новых стихов « Эрос », и я смятенно вслушивалась в эти новые в его творчестве ритмы. Бесшумными движе­ ниями скользнула в комнату фигура в пестром азиат­ ском халате, — увидев постороннюю, Волошин смутил­ ся, излился в извинениях — сам по-восточному весь мягкий, вкрадчивый, казавшийся толще, чем был, от пышной бороды и привычки в разговоре вытягивать вперед подбородок, приближая к собеседнику эту ры­ жевато-каштановую гущину. В руках — листок, и он читает, посвящение к этим же стихам Вяч. Ив. Читая, вращал зеленоватыми глазами. Весь чрезмерно пыш­ ный рядом с бледным, как бы обескровленным Вяч.

Ивановым. Но вот в разговоре он упомянул Коктебель.

« Вы знаете Коктебель ?» и перед глазами у меня пустынный амфитеатр гор и море, синее, которого не увидишь в Крыму. Нам это первый отец на пути в Судак, и все, что еще в вагоне не развеется из зимне­ го и ненужного — здесь наверняка снесет соленым порывом. Но разве живут в Коктебеле ? Там на без­ людном берегу ни дома, ни деревца... А он сказал :

« Коктебель моя родина, мой дом — Коктебель и Па­ риж;

, — везде в других местах я только прохожий ».

И вот уж мне больше не чужой. По-другому запылали у меня щеки, когда мы с ним наперебой посыпали названиями гор, балочек, селений, думалось мне, никому во всем мире не известных...

В ту весну седьмого года мы как-то вечером сидели вчетвером : Волошин, Сабашникова, сестра и я.

Волошин читает терцины, только что написанные.

С безумной девушкой, глядящей в водоем, Я встретился в лесу. « Не может быть случайно, Сказал я, встреча здесь. Пойдем теперь вдвоем ».

Но вещим трепетом объят необычайно К лесному зеркалу я вместе с ней приник.

И некая меж нас в тот миг возникла тайна.

И вдруг увидел я со дна встающий лик — Горящий пламенем лик солнечного зверя.

« Уйдем отсюда прочь ! » Она же птичий крик Вдруг издала и, правде вновь поверя, Спустилась в зеркало чернеющих пучин.

Смертельной горечью была мне та потеря И в зрящем сумраке остался я один.

Маргарита не весело смеялась, тихо, будто шеле­ стела. « И все неправда, Макс ! Я не в колодец прыгаю — я же в Богдановщину еду ».

Это был канун их отъезда, его — в Коктебель, ее — в имение родителей.

« И не звал ты меня прочь ». И сам ты не меньше меня впился в Солнечного зверя ! И почему птичий крик ? Ты лгун, Макс ».

— Я лгун, Амори — я поэт.

Так дружелюбно — они расходились.

Нам с сестрой с первых же дней довелось узнать Волошина не таким, каким запомнили, зарисовали его другие современники : в цилиндре, на который глазела петербургская улица, сеящая по литературным сало­ нам свои парадоксы, нет — проще, тише, очеловечен ней любовной болью.

В конце мая мы в Судаке, и в один из первых дней он у нас : пешком через горы, сокращенными тропами (от нас до Коктебеля 40 верст), в длинной по колени кустарного холста рубахе, подпоясанной таким же поясом. Сандалии на босу ногу. Буйные волосы перевязаны жгутом, как это делали встарь вихрастые сапожники. Но жгут этот свит из седой полыни. Наив­ ный и горький веночек венчал его дремучую голову.

Из рюкзака вынимает французские томики и испи­ санные листки — последние стихи.

Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель.

По нагорьям терн узорный и кустарник в серебре.

По долинам тонким дымом розовеет вдали миндаль.

И еще в таких же нерифмованных античных ладах. Музыка не жила в Волошине — но вот зазву­ чала музыка.

Не знаю, может быть говорит во мне пристрастие, но мне кажется, что в его стихах 7-го года больше лиризма, меньше чем обычно назойливого мудрования, меньше фанфар. В кругах символистов недолюблива­ ли его поэзию : все сделано складно, но чего-то черес­ чур, чего-то не хватает...

Помню, долгие сидения за утренним чайным сто­ лом на террасе. Стихи новейших французов сменяют­ ся его стихами, потом сестриными, рассказами о его странствиях по Испании, Майорке, эпизодами из жизни парижской богемы... Горничная убирает посуду, снима­ ет скатерть, с которой мы поспешно сбрасываем себе на колени книги и тетради. Приносится корзина с черешнями — черешни съедаются. Потом я бегу на кухню и приношу кринку парного молока. Волошин с сомнением косится на молоко (у них в солончаковом Коктебеле оно не водилось), как будто это то, которое в знойный полдень Полифем надоил от своих коз.

И вот он пересказывает нам — не помню уже чью, которого из неосимволистов — драму : жестикулируя короткой по росту рукой, приводит по-французски целые строфы о Полифеме и Одиссее. В театре Ра­ сина античность являлась подмороженной, припудрен­ ной инеем. А вот Волошин воспринял ее в ядовитом оперении позднего французского декаданса. Все вооб­ ще до него дошло приперченное французским esprit.

Ему любы чеканные формулировки, свойственные ла­ тинскому духу, — например, надпись на испанском мече : nо ! nо ! si ! si ! — не потому ли, что сам он никогда ничему не скажет нет ? Восполняя какую-то недохватку в себе, он в музеях заглядывался на орудия борьбы, убийства, даже пытки ?

Подмечаю, как рассказывая о своей беседе с Реми де Гурмон, тонким эссеистом и языковедом, он с осо­ бенным вкусом останавливается на обезображенном виде его : лицо изъедено волчанкой, обмотано красной тряпкой, в заношенном халате, среди пыльных воро­ хов бумаг — таким он увидел этого изысканнейшего эстета. Парадоксальность в судьбе человека всегда ма­ нит его. В судьбе человека — в судьбе народов, потому что Волошин с легкостью переходил и на широкие исторические обобщения. Заговариваем о революции — ведь так недавно еще 5-й год, так тревожит душу, не сумевшую охватить, понять его...

— Революция ? Революция — пароксизм чувства справедливости. Революция — дыхание тела народа...

И знаете, — Волошин оживляется, переходя на милую ему почву Франции — 89-й год, или вернее, казнь Людовика — корнями в 14-м веке, когда проис­ ками папы и короля сожжен был в Париже великий магистр Ордена Тамплиеров — Яков Молэ, — этот могущественный орден замышлял социальные преоб­ разования, от него же и принципы, и т. д. И вот во Франции пульсация возмездия, все революционное все­ гда связано с именем Якова : крестьянские жакерии, якобинцы... Исторический анекдот, остроумное сопо­ ставление, оккультная догадка — так всегда строила мысль Волошина и в те давние годы, и позже, в зре­ лые. Что ж — и на этом пути случаются находки. Вся эта французская пестрядь, рухнувшая на нас, только на первый взгляд мозаична — угадывался за ней свой, ничем не подсказанный Волошину опыт. Даром что он в то время облекался то в слова Клоделя, то в изре­ чения из Бхагават Гиты по-французски...

Но Волошин умел и слушать. Вникал в каждую строчку стихов Аделаиды, с интересом вчитывался в детские воспоминания ее, углубляя, обобщая то, что она едва намечала. Между ними возникла дружба или подобие ее, не требовательная и не тревожащая. В те годы, когда ее наболевшей душе были тяжелы почти все прикосновения, Макс Волошин был ей легок : с ним не нужно рядиться напоказ в сложные чувства, с ним молено быть никакой. А он, обычно такой объек­ тивный, не занятый собою, чуждый капризов настро­ ений, ей одной, Аделаиде, раскрывался в своей внут­ ренней немощи, запутанности. « Объясните же мне, — пишет он ей, — в чем мое уродство ? Все мои слова и поступки бестактны, нелепы всюду, и особенно в лите­ ратурной среде, я чувствую себя зверем среди людей, чем-то неуместным... А женщины ? У них опускаются руки со мной, самая моя сущность надоедает очень скоро, и остается одно только раздражение. У меня же трагическое раздвоение : когда меня влечет жен­ щина, когда духом близок ей — я не могу ее коснуться, это кажется мне кощунством... » Так он говорил и этим мучился. Но поэту все впрок. Из этого мотка внутрен­ них противоречий позднее, через несколько лет, он выпрял торжественный венок сонетов : « В мирах люб­ ви неверные кометы ».

Как-то среди лета Волошин появился в сопровож­ дении невысокой девушки, черноволосой с серо-синими глазами. Ирландка Байолет, с которой он сблизился в художественных ателье Парижа. Он оживленно изо­ бразил сцену ее приезда : был сильный ливень, горный поток, рухнув, разделил надвое коктебельский пляж...

Он и Байолет стояли по< обе стороны его, жестами, беспомощными словами перекликались, наконец она разулась и, подобрав платьице, мужественно ринулась в поток — он еле выловил ее. « И первым жестом моего гостеприимства было по-библейски принести чашку с водой и омыть ей ноги ». Байолет тихо сияла глазами, угадывая, о чем он рассказывал. Мы пере­ ходили на французский язык, на английский, но на всех она была немногоречива. Ее присутствие не нару­ шило наших нескончаемых бесед, только мы стали больше гулять, наперебой стремясь пленить иностран M. Волошин ку нашей страной. Она восхищенно кивала головой, в испанских соломенных espadrilles на ногах, козочкой перебегала по скалам и, усевшись на каком-нибудь выступе над кручей, благоговейно вслушивалась в французскую речь Волошина, — речь свободно теку­ щую, но с забавными ошибками в артикле (article).

Эта тихая Байолет так и осталась в России, при­ жилась здесь, через несколько лет вышла замуж за русского, за инженера, и, помню, накануне свадьбы, в волнении сжимая руки сестры моей, сказала ей :

Max est un dieu.

На нашей памяти Байолет была первой в ряду тех многих девушек, женщин, которые дружили с Воло­ шиным, и в судьбы которых он с такой щедростью врывался : распутывая застарелые психологические узлы, напророчивал им жизненную удачу, лелеял самые малые ростки творчества... Все чуть не с пер­ вого дня переходили с ним на « ты ». Какая-нибудь девчоночка, едва оперившаяся, в вольере поэтесс, окли­ кала его, уж седеющего : « Макс, ну, Макс же ! » Толь­ ко мы с сестрой неизменно соблюдали церемонное имя отчество, но за глаза, как все, называли его « Мак­ сом ». И в памяти моей он — Макс.

Вот я впервые в Коктебеле, так не схожем с тепе­ решним людным курортом. Пустынно. Пробираюсь зарослями колючек к дому Волошина. У колодца, вытягивая ведро, стоит кто-то, одетый точь-в-точь, как он, с седыми, ветром взлохмаченными волосами — старик ? Старуха ? Обернувшись к дому, басом, сильно картавя, кричит Максу какое-то приказание. Мать !

Но под суровой внешностью Елена Оттобальдовна была на редкость благожелательна, терпима, чужда мелоч­ ности. По отчеству будто немка. Но я не знаю, никогда не удосужилась спросить ее о ее прошлом и о детстве сына. Нам было тогда не до житейских корней. Помню только фотографию красивой женщины в амазонка с двухлетним ребенком на руках, и знаю, что вот таким она увезла его от мужа и с тех пор одна растила. Но какое-то мужеподобие ее лишило нежности этот тес­ ный союз и, по признанию Макса, ласки материнской он не знал. Мать ему — приятель, старый холостяк, и в общем покладистый, не без ворчбы. И хозяйство у них холостяцкое : на террасе с земляным полом, при­ строенной к скромной даче, что углом к самому прибою, нас потчуют обедом — водянистый, ничем не приправ­ ленный навар капусты запивается чаем, заваренным на солончаковой коктебельской воде. Оловянные лож­ ки, без скатерти... Оба неприхотливы в еде, равнодуш­ ны к удобствам, свободны от бытовых пут. Но в комнате Волошина уже тогда привлекало множество редких французских книг и художественная кустар­ ная резьба — работа Елены Оттобальдовны.

15 августа 1907 г.

« Дорогая Аделаида Казимировна.

Маргарита Васильевна приехала вчера в Кокте­ бель. Но мы не сможем собраться на этой неделе в Судак. Сейчас она устала очень, а в воскресенье я должен, к сожалению, читать на вечере в пользу кур­ систок в Феодосии. Так что мы приедем не раньше, чем во вторник на следующей неделе.

Коктебель кажется одержал на этот раз победу над ее сердцем. Венки из полыни и мяты, которыми мы украсили ее комнату, покорили ее душу во сне своим пустынным ароматом.

Эти дни я все твержу про себя стихи Шарля Гере на. Послушайте, как это хорошо :

Contemple tous les soirs le soleil qui se couche;

Rien n'agrandit les yeux et l'me, rien n'est beau Comme cette heure ardente, hroque et farouche, O le jour dans la mer renverse son flambeau ».

Они приехали под вечер. Почти не заходя в дом, мы повлекли Маргариту на плоскую, поросшую полы­ нью и ковылем гору, подымавшуюся прямо за домом.

Оттуда любили мы смотреть на закат, на прибрежные горы. Опоздали : « героическое и жестокое » миновало.

Но как несказанно таяли последние радужные пятна в облаках и на воде. Лиловел тяжелый Мэганом. Я не знаю, откуда на земле прекрасной открывается земля !

Наше ли общее убеждение передалось Маргарите, только она, запрокинув голову, шептала : да, да, мы как будто на дне мира... Волошин счастливым взгля­ дом — одним взглядом — обнимал любимую девушку и любимую страну : больше она не враждебна его Ким мерии !.. Мы долго стояли и ходили взад и вперед по темнеющей Полынь-горе. Волошин рассказывал, как накануне Маргарита зачиталась с вечера « Wahlver wandtschait » Гете и когда кончила роман, так была потрясена им, что в 3 часа ночи со свечой в руке, в длинной ночной сорочке пошла будить — сначала его, но не найдя в нем, сонном, желанного отклика, при­ ехавших с нею двоюродную сестру и приятельницу и, подняв весь дом, стала им толковать мудрость Гете.

Маргарита, смеясь смущенно : не как же спать, когда узнаешь самое сокровенное и странное в любви.

У нас начались новые дни, непохожие на прежние с Волошиным. То застенчивая, то высокомерная Мар­ гарита оттесняла его, « Ах, Макс, ты все путаешь, все путаешь... » Он не сдавался : « Но как же, Амори, толь­ ко из путаницы и выступит смысл ».

Он оставил ее погостить у нас и, простившись с нами у ворот, широко зашагал в свой Коктебель — к стихам, книгам, к осиротевшей Байолет.

Маргарита не ходок. Мы больше сидели с ней в тени айлантусов в долине. Зрел виноград. Я выиски­ вала спелую гроздь розового муската и клала ей на колени, на ее матово-зеленое платье. Она набрасывала эскизы к задуманной картине, в которой Вячеслав Иванов должен был быть Дионисом, или призраком его, мерцающим среди лоз, а она и я « Скорбь и Мука » — « две жены в одеждах темных — два вино­ градаря... » (по его стихотворению). Мы перерыли шка фы, безжалостно распарывали какие-то юбки, темно синюю и фиолетовую, крахмалили их : она хотела, чтобы они стояли траурными каменными складками, как на фресках Мантеньи. Картина эта никогда не была написана. И говорили мы чаще всего о Вяч. Ива­ нове, о религиозной основе его стихов, многоумно решали, куда он должен вести нас, чему учить... Мар­ гарита печалилась, что жена мешает ему на его пути ввысь. Все было возвышенно, но все — мимо жизни.

Это была последняя моя длительная встреча с нею.

Осенью она надолго уехала за границу. Через годы — и еще через годы — я встречала ее, и всякий раз она была все проще и цельнее, все вернее своей сущности, простой и религиозной. Но здесь я роняю Маргариту — не перескажешь всего, не проследишь линий всех от­ ношений.

Я слишком долго задержалась на первом и интен­ сивном этапе нашего общения с М. Волошиным, на лете 1907 года. Дальше буду кратче.

Следующую зиму он в Петербурге. Живет в ме­ блированных комнатах. Одинок. Болеет. Об этом и о круге его тогдашних интересов говорит одно из сохра­ нившихся писем к нам.

« Дорогие Аделаида Казимировна и Евгения Кази мировна ! Прежде всего поздравляю вас с праздником.

Долговременное мое заключение заставило меня оце­ нить разные виды роскоши, которые раньше я недоста­ точно ценил, имея возможность пользоваться по же­ ланию. Теперь же я мечтаю, как буду приходить к вам, вести длинные беседы, как только восстановится мое ритмическое общение с миром духов, которое, как известно, происходит посредством дыхания.

Как мне благодарить вас за пожелания и за книги.

И Бальмонт, и Плотин и... индюк. Этот дар Веры Степановны тронул меня больше всего и польстил. Я почувствовал себя древним трубадуром. Зимой, когда они удалялись в тишину своего дома и подготовляли к летним странствиям новые песни, из окрестных зам ков, согласно обычаю, им присылали дары : жареных кабанов, оленей, индюков. Вы понимаете, с какой гордостью приму восстановление этих прекрасных ли­ тературных традиций.

У Плотина я нашел очень важные вещи — неко­ торые почти буквальные совпадения в мыслях и даже словах с Клоделем, о котором мысленно уже пишу.

Я только что закончил статью о Брюсове. Его об­ щую характеристику, как поэта. Прежде чем отдать ее в Русь, мне бы очень хотелось, надо было бы про­ честь ее вам. Может быть это можно было бы сделать сегодня вечером или завтра утром ? Может вы можете заехать ко мне ?... » Одинокость. Отчужденность от кругов модернис­ тов. Не в эту, кажется, а в следующую зиму один ин­ цидент обострил и без того неладившиеся отношения.

Нехотя ворошу эту старую историю, такую, однако, характерную для тех душных лет. В редакции « Апол­ лона » читались и обсуждались стихи молодых поэтов.

Среди выступавших была Д. Незаметная, некрасивая девушка и эстетствующий редактор. С. Маковский с обидным пренебрежением отнесся к ней и к прочтен­ ному ею. Через некоторое время он получил по почте цикл стихов. Женщина — автор, тоном светской бол­ товни, ссылалась на свою чуждость литературным кругам, намекала на знатное и иностранное происхож­ дение. Стихи были пропитаны католическим духом, пряным и экстатичныгл. Тематика их, обаятельное имя Черубин, глухие намеки пленили сноба Маковского.

Стихи сданы в набор, он приглашает автора в редак­ цию. Она отказывается. Маковский шлет ей цветы, по телефону настаивает на встрече... Какие литератур­ ные реминисценции подсказали эту игру ? Не помню в точности, в какой мере М. Волошин участвовал в ней и какие мотивы преобладали в нем, — страсть ли к мистификации, желание осмеять литературный сно­ бизм, рыцарская защита женщины-поэта ? Но он был упоен хитро вытканным узором и восхищался талан тливостью Д. В книгах по магии он выискал имя захудалого чертенка Габриок и, приставив к нему дворянское « де », забавлялся : « они никогда не рас­ шифруют ! » Когда обман раскрылся, редакция, чтобы выйти из глупого положения, в следующем же номере напе­ чатала другие стихи Д., уже за ее подписью. Но все негодование Маковского и его единомышленников об­ рушилось на Волошина. Произошли какие-то столкно­ вения. Ему стало невтерпеж в Петербурге и он снова бежал в любимый Париж. Но отношения с Д., друже­ ские и значительные, прошли через всю его жизнь.

Я никогда не встречала ее и вся эта история глухо, как бы издалека, дошла до меня.

В ту же зиму из писем Аделаиды, помеченных Парижем : «... На днях, по желанию Дмитрия мы устроили обед для его родных (зятя и племянницы), Макс был поваром;

он великолепно готовит — его специальность суп из черепахи. Вообще Макс своим присутствием облегчает мне многое. Он легок, не пом­ нит прошлого, не помнит себя, влюблен в Париж, все­ гда согласен показывать его и напоминает мне бестре­ вожную судаковскую жизнь... » И через две недели :

« Сегодня в два часа была наша свадьба, дорогие мои, тихая и целомудренная. Обручались рабы Божии...

Присутствовали только Макс, зять Дмитрия Ц. с пле­ мянницей и Дима с Юриком. Шаферами были Макс и Юрик, оплакивали меня Любочка и Дима, свидетелем был Ц. Он генерал, так что все-таки был свадебный генерал. Я была без вуали, но с белыми розами — М-м Holstein прислала мне великолепный букет, а Макс принес мне gerbe вишневого цвета. Мы ехали в цер­ ковь вчетвером, и всю дорогу Макс читал нам свои последние парижские сонеты. Вернувшись домой, вы­ пили кофе и малаги, и потом все разошлись. Дмитрий с Максом пошли на лекцию Бергсона, а меня оставили отдыхать, и вот я одна сижу, вернее лежу, и на паль­ це у меня блестит толстое кольцо ».

Так в ткани наших жизней имя Макса — нить знакомой повторяющейся расцветки — мелькает там — здесь.

С годами круг близких людей менялся, но среди них, то зимою в Москве, то летом в Крыму, время от времени появлялась фигура Волошина. Он тоже уж не с нами переживал самое живое актуальное, и толь­ ко спешил при свидании поделиться, перерассказать все. Коктебель делался людным : комната за комнатой, терраса за террасой пристраивались к Волошинской даче. Богемный, суматошный дух коктебельцев был не по нас. Мы с сестрой в те предвоенные годы — точно под нависшей тучей — каждая, по-своему, мучаясь, переживали религиозные искания. Вместе с теми, кто стал нам тогда близок, подходили к православию, от­ ходили — искали чистых истоков его. Вплотную к душе, к совести подступил вопрос о России. Когда Волошин слышал эти разговоры, у него делалось ка менно-безучастное лицо. А меня раздражали его все те же, пестро-литературные темы.

« А Россия, Максимилиан Александрович, почему вы никогда не задумываетесь над ее судьбой ? » Он поднимает брови, круглит глаза.

« Как ? Но я же для этого и жил в Париже, а те­ перь, чтобы понять Россию мне нужно поехать на крайний восток, в Монголию ». — Он в то время носил­ ся с этим планом.

Я, конечно, огрубляю его слова, было сказано сложнее, но суть та же, и я, смеясь, сообщила кому-то — « Макс, чтобы найти Россию, едет в Париж и в Монголию... » Но так ли это нелепо ? Ведь в последние годы жизни он и вправду нашел, выносил, дал с вое пони­ мание России, ухватил срединную точку равновесия в гигантских весах Востока и Запада. Что Восток и За­ пад — может быть ему, чтобы выверить положение России и суть ее, нужно было провести звездные ко­ ординаты...

Здесь, мне кажется, я нащупываю сердцевину его мирочувствия вообще, пальцем закрываю одну малень­ кую точку, на которой — все.

Какой внутренний опыт выковал своеобразие Во лошинской поэзии с ее прожилками оккультных и древних идей, не отторжимых от самого в ней интим­ ного ? ? Послушаем его признание :

Отроком строгим бродил я По терпким долинам Киммерии печальной, Ждал я призыва и знака.

И раз перед рассветом, Встречая восход Ориона, Я понял Ужас ослепшей планеты, Сыновность свою и сиротство.

Для многих людей отношение их к земле — мера их патетической силы, мера того, что они вообще могут понять. Еще из детства доносится бесхитростное Шил лерово :

Чтоб из низости душою Мог подняться человек, С древней Матушкой-Землею Он вступил в союз навек.

Pages:     || 2 | 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.