WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 |

«ДЖОН ФАУЛЗ Мантисса im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2001 © И. Бессмертная, перевод с анлийского © «Im Werden Verlag» 2001 info Тогда, тщательно исследовав свое «Я», я понял, что могу вообразить, ...»

-- [ Страница 2 ] --

— Мне было всего четырнадцать лет.

Он опять кивает. Она поворачивается на бок, лицом к нему, слегка подтянув к животу колени.

Ее правая рука разглаживает простыню.

— Он вышел из Источника Пиерид41 — это Тетушка Полли так претенциозно назвал наше озеро — и уселся на скале у берега — обсохнуть. И тут... ну конечно, он ведь был простой деревенский паренек. Ну, короче говоря, он стал... ну, играть на совсем другой свирели. Или — на трубе, мы с сестрами так эту штуку называли. Он, видимо, считал, что никого кругом нет.

Откровенно говоря, я была совершенно шокирована. Отвратительно! Не в том дело, что мне не приходилось раньше видеть обнаженных мужчин, приходилось конечно. У тети, на Кипре. — Она поднимает на него глаза. — Я говорила вам, что она живет на Кипре?

Он качает головой. Она снова принимается разглаживать простыню.

— Ну ладно. Между прочим, я раньше всегда считала, что эти их висячие жалкие штучки выглядят довольно нелепо. И волосы вокруг — как шерсть, такие противные. Меня всегда поражало: бороду то они ведь каждый день бреют, а там? Почему они не замечают, что моя тетя, и ее подруги, и я тоже — все мы гораздо красивее выглядим? — Она снова поднимает на него глаза: — Надеюсь, вы то заметили?

Он улыбается и кивает.

— Она терпеть не может ничего такого, что портит естественную линию. Из чисто эстетических соображений.

Он разводит руками.

— Полагаю, вы считаете, что это тоже одно из моих извращенных понятий.

Он отрицает это, но одновременно едва заметно пожимает плечами, будто тайное сомнение уступает его желанию из вежливости не затевать спора. Она разглядывает его вежливо улыбающееся лицо, затем приподнимается на локте.

— Речь идет о скульптурности. У моей тетушки полно самых разных друзей — замечательных служителей искусства. И все согласны с этим. — Он разводит руками. — И суть не только в визуальной стороне дела. Пластика тоже имеет огромное значение. — Он кивает. Она изучает выражение его лица. — Вы все таки считаете, что это извращенность, да? Правда? — Он улыбается ей слегка смущенно и опускает глаза. Она следит за ним еще минуты две, чуть нахмурив брови, потом рывком поднимается и стоит на коленях посреди кровати, совершенно прямо, повернувшись к нему лицом, колени плотно сжаты. — Послушайте. Я вас нисколечко не простила, и пусть вам ничего такого в голову не приходит, но, поскольку это консультация научного руководителя, а вы, кажется, не понимаете, о чем идет речь, я даю вам разрешение однократно и быстро оценить... этот последний аспект. — Руки ее опускаются и проводят две симметричные линии. — Между прочим, это названо в честь моей тетушки. Ямочки Афродиты. — Она поднимает на него глаза. — Так ее звали.

Он кивает. Теперь, заложив руки за спину, она пристально смотрит на стену позади него, словно школьница, ожидающая награды. Он встает со стула, подходит к кровати и садится на краешек, у самых нагих колен;

проводит кончиками пальцев вдоль «пластического аспекта».

— Я это делаю специальным эпилятором. Травяным. От одного человечка. Из Ктимы. Это совсем недалеко от тетушкиного дома.

Тишина. Вдруг она вынимает обе руки из за спины и резко отталкивает его прочь:

— Я просила вас оценить лишь внешнюю форму! С чисто художественных позиций! Вы хуже ребенка! С вами совершенно невозможно вести серьезный разговор. — Она поворачивается и садится в прежней позе, откинувшись на подушки и скрестив руки на груди. — Свинтус. — Она дрыгает левой ногой в сторону. — Да сидите вы, где сидели! Если вам так необходимо. Только руки попридержите. — Он остается сидеть на краю кровати;

наклоняется;

выпрямляется;

вглядывается в ее темные глаза. — Извращенец!

Он чуть придвигается к ней по краю кровати.

— Вам только палец дай.

Он садится так, что рука, на которую он опирается, оказывается закинутой за ее талию. Она крепко берет его пальцами за эту руку, удерживая его на достигнутом расстоянии.

— То, что на мне нет никакой одежды, вовсе не означает, что вы можете вести себя как неандерталец. Аналогия, которую я пыталась вам предложить, — нечто вроде классического симпозиума. Вы только что выдумали совершенно несуществующий светильник. Почему же, интересно мне знать, вы не можете создать вторую кровать или, скажем, аттическое ложе?

Этого я понять просто не могу.

Он улыбается. Она вскипает:

— Я знаю мужчин, которые отдали бы правую руку, только бы услышать эту очень личную главу из моей автобиографии. И с чего это я выбрала именно вас... Я уже почти совсем приняла решение замолчать. — Он выжидает. — И замолчала бы, если б не знала, что вы будете ходить и всем рассказывать, что я струсила, когда дело дошло до дела. Такого удовольствия я вам не доставлю! — Она смотрит куда то мимо него. — Все равно вам от меня не отделаться — придется выслушать.

Она теснее скрещивает на груди руки;

затем, избегая встречаться с ним глазами, продолжает:

— Теперь то я знаю, что моя визуальная инициация была проведена необычайно хорошо оснащенным юным представителем мужского пола. Каким то странным образом я вдруг ощутила, что мое отвращение сменяется чувством жалости к этому существу. Пожалуй, он был немного похож на вас. Такой же бьющий в нос нарциссизм, так что применить к нему обычные стандарты было бы просто невозможно. Это всегда было моей слабостью. Я слишком добросердечна, психологические уроды вызывают мое сочувствие. Ну да ладно. В конце концов мне захотелось подойти к нему и попросить, чтобы он бережнее к себе относился. Казалось, он так странно, так жестоко с собой обращается. Я решила, он на эту свою штуку рассердился или еще что. Разумеется, я ничего подобного не сделала, постеснялась. Мне ведь было всего тринадцать. Я потихоньку ушла оттуда, пыталась притвориться, что этого никогда не было. Но я всегда отличалась довольно живым воображением. Хорошо запоминала образы. — Она прерывает себя. — Да вы не слушаете!

Он поднимает глаза и кивает.

— Если вы полагаете, это дает мне возможность, хотя бы в малой степени... Ну не знаю. Я умываю руки! — Она приподнимает правое колено. — Думаю, дети... Ладно, можете продолжать. Перерыв тридцать секунд. — Она закидывает руки за шею и умиротворенно опускает голову на верхнюю подушку;

некоторое время она созерцает потолок, потом закрывает глаза. К концу тридцатисекундного перерыва, воспользовавшись тем, что глаза ее закрыты, он целует все это прелестное греческое тело, от колен к шее, по красоте своей соперничающей лишь с шеей Нефертити;

однако, когда он склоняется к ее губам, руки ее упираются ему в плечи и отталкивают его прочь.

— Нет!

Он по прежнему склоняется над ней. Она глубже утопает в подушках, словно пытается избежать его прикосновений, и мрачно вглядывается в его лицо.

— Вам не удастся меня остановить. Я все равно закончу. Так что и не пытайтесь.

Он согласно кивает.

— Если каким то чудом вам посчастливится увести свои мысли с того единственного пути, которым они только и способны следовать спокон веку, может, вы припомните, что все это началось на моем лугу. — Он кивает. — Если уж быть вполне откровенной, закончив умащивать тело маслом, я улеглась на живот — совершенно невинно, словно школьница. — Она вглядывается в его глаза. — Ах, если бы вы могли нарисовать себе эту картину! Как беззащитна я была, как всему открыта! — Он чуть отводит глаза, нахмурясь. — О Господи, да вы просто невозможны! Вы — как весь ваш век! Слова для вас все равно что серая каша размазня. Ничего реально не можете себе представить, пока на телеэкране не увидите! — Жертва судьбы и истории, он лишь пожимает плечами. Она колеблется, испускает вздох и переворачивается на живот;

лежит щекой на подушке. — Ну, может быть, теперь вы сумеете получить смутное представление об этой сцене. И между прочим, это еще не все. Получилось ужасно неудачно:

небольшая травянистая кочка просто впивалась в меня, и я попыталась примять ее движениями бедер. Теперь то я понимаю, что мое поведение могло быть истолковано совершенно превратно.

Тишину в комнате нарушает лишь новый нетерпеливый вздох рассказчицы. Она продолжает:

— Они такие коварные животные! Он, должно быть, подкрался сквозь подлесок. И хуже того, они ведь обладают телепатическими способностями, умеют мысли читать. Это как то связано с их звериной половиной. Так что он не только видел, что я там делаю, он прекрасно знал, о чем я думаю. И тут, в самый... неловкий момент, когда я как раз представляла себе, что делает со мной тот юный пастух... я слишком скромна, чтобы описать что именно... и я ни за что и никогда не допустила бы, чтобы он сделал это со мной в действительности... я вдруг почувствовала, как мохнатое тело нарушителя моего уединения и... и что то еще легло на мою невинную, умащенную оливковым маслом попку. Мне ведь было всего двенадцать лет! — Молчание. — Ой, ну чесслово! Почему вам надо всегда воспринимать все так буквально! — Он целует ее шею у самого затылка. — Я хотела закричать, сопротивляться. Но поняла — все будет напрасно. Вопрос стоял так: либо уступить, либо расстаться с жизнью. Вообще то, он вовсе не был жесток. Он укусил мне шею, но лишь играючи. Потом принялся нашептывать всякие вещи. Совершенно ужасные, но я заставила себя слушать. О других женщинах, о девушках, даже — я была просто поражена — об одной из моих сестер, о старшей — той самой, что подняла такой скандал из за того юного пастуха. Она оказалась невероятной лицемеркой.

Если бы только историки... Впрочем, не важно. — Она на миг замолкает. — Между прочим, через некоторое время он показался вовсе не таким противным, как я ожидала. У него замечательная смуглая кожа, а та часть тела, что покрыта шерстью, оказалась гораздо приятнее, чем можно было себе представить. Шерсть вовсе не грубая. Как мохер. Или ангора. — Она делает короткую паузу. — И он меня вовсе не пытался расплющить в лепешку. — Ее слушатель чуть приподнимается. Она с усилием вывертывает шею, чтобы посмотреть назад и вверх, и недоверчиво глядит на него уголком глаза. — И он не сделал ничего такого, что сейчас заполняет ваше гиперактивное воображение. На самом то деле ему хватило порядочности меня перевернуть. — Несколько мгновений спустя она продолжает, теперь уже глядя ему прямо в глаза: — К этому моменту я была уже не в силах сопротивляться. Стала как воск в его руках.

Могла только смотреть в его похотливые, развратные глаза. Можете себе представить?

Он улыбается, глядя в ее темные глаза, и кивает.

— Вовсе не смешно.

Он отрицательно качает головой.

— Он заставил меня раздвинуть ноги... я все таки сопротивлялась... немножко, но он был очень сильный и очень возбужден. — Она закрывает глаза. — Я до сих пор это чувствую. — Она снова умолкает. Потом поднимает веки и пристально смотрит — глаза в глаза. Ее ноги перекрещиваются, замыкая его в кольцо. — Это было отвратительно: чистейшее биологическое доминирование! Мой нежный, наивный ум не мог с этим примириться. Мне ведь едва исполнилось одиннадцать! Мне было ненавистно это зверское, отвратительное насилие. С первого до последнего момента. Я решила, что никогда его не прощу. И всех особей его пола.

Что с этого момента и навсегда, на всю мою жизнь, я объявляю войну, войну до победного конца, всему, что относится к мужскому полу. Буду изводить и мучить любого мужчину, кто попадется мне на пути. Я даже могу позволить им думать, что их ласки доставляют мне наслаждение, что мне приятны их поцелуи, их ласкающие руки. Но в глубине души, даже после дефлорации, я всегда оставалась девственницей — девственницей навеки. — Она одаряет его серьезным, даже торжественным взглядом. — Пусть ни одна душа никогда ни за что не узнает об этом. Я запрещаю вам кому нибудь об этом говорить.

Он мотает головой: никогда.

— Один раз я уже кое кому про это рассказала. Как последняя идиотка.

Он всем своим видом демонстрирует удивление.

— И конечно, он растрепал об этом на весь мир, при первой же возможности. И с типично женофобских позиций. А ведь это с полной очевидностью был лично мой сюжет. Я могу быть всем, чем угодно, но никак уж не парой дурочек нимф в придумке какого то поэта лягушатника42. Да еще в день отдыха. — Она прерывает себя: — И пожалуйста, пусть присутствующие возьмут это себе на заметку. А если вы интересуетесь, почему он сделал двоих из меня одной, могу вам сообщить, что он был пьян вдребезину. Как всегда. Его звали Верлен.

Он энергично трясет головой.

— Или как то еще. Один из этих43.

Он пытается губами изобразить правильное имя44. Она внимательно за ним наблюдает.

— У вас руки болят?45 Ну, надо было хорошенько подумать, прежде чем разрешить вашей смехотворной докторице использовать ту позу. Вы такой же, как все порнографы. Как только речь заходит об удовольствиях его сиятельства, реальность выбрасывается в окно. — Она пристально смотрит на его губы, потом снова вглядывается ему в глаза. — Ну, чесслово, я начинаю думать, что, когда вы молчите, вы еще отвратительней, чем когда разговариваете.

Теперь уже можете говорить. Если уж вы так настаиваете на этом. — Однако, прежде чем он успевает раскрыть рот, она продолжает: — И только в том случае, если вы не считаете, что плотский аспект нашей беседы хоть как то влияет на мое истинное мнение о вас. Или на мое метафорическое отвращение ко всему тому, что отстаиваете вы и все особи вашего пола, вместе взятые. И не думайте, что я не разглядела кричаще явных маневров, какие вы предпринимали, чтобы заставить меня оказаться в этом положении. — Кольцо ее ног сжимается несколько плотнее, и она спускается чуть ниже. — Все это никакого удовольствия мне не доставляет.

Думаю, и вам тоже. Уверена, вы предпочли бы скорее устроить тягуче нудную дискуссию о параметрах современных нарративных структур.

— Сжалься же наконец! Руки меня и в самом деле скоро совсем доканают!

— Можете опуститься на локти. Не более того.

Он опускается, и лицо его оказывается прямо над ее лицом.

— Очень хочется тебя поцеловать.

— Ну, с этим можно и подождать. Я еще не закончила историю о том, что случилось на той горе. Только я забыла, на чем остановилась.

— На дефлорации. Осуществленной фавном после полудня.

— Они совсем не такие, как обыкновенные мужчины. Они тетрорхидны46, если хотите знать.

И могут повторять это снова и снова. Так он и делал.

— И всегда одинаково?

— Конечно нет! Мы прошли весь алфавит от начала и до конца.

— Но ты же только что сказала, что алфавит еще не был...

— Ну, если бы уже был изобретен.

— Двадцать шесть раз?!

— Очнитесь! Мы же в Греции.

— Двадцать четыре?

— Плюс еще несколько дифтонгов.

— Ну, этих я как то не усматриваю. В данном контексте.

— Куда вам! Дело вот в чем. При всем моем возмущении, гневе и всем прочем, я должна была признать, что он великолепный любовник. С великолепным воображением. Фактически полная противоположность вам.

— Это несправедливо!

— Как вы можете судить? Каждый раз я думала — ну это последний. И каждый раз он умел как то по новому возбудить во мне желание. Он заставил меня желать стать похожей на него.

Как дикое животное. Это длилось часами... часами и часами. Я совершенно утратила чувство времени. Где то, начиная от сигмы47, я уже практически ничего не могла, так устала. Но не возражала. Даже была бы счастлива снова начать все с альфы. С ним.

Она умолкает.

— И это все?

— Вы и не слушали вовсе.

— Слушал.

— Вы бы не спросили: «И это все?» — таким явно насмешливым тоном, если бы слушали.

Вы бы прощения просили за то, что хоть когда нибудь осмелились предположить, что ваше собственное ничтожное воображение может идти хоть в какое то сравнение с таким событием реальной жизни, как это.

Он проводит пальцем по абрису ее губ.

— Ну и феноменальной же девственницей ты, видно, была в свои одиннадцать лет!

— Ну, я же не все свое оливковое масло истратила. Если это вас так интересует.

Он щелкает ее по носу:

— А это уже прямой плагиат из «Carmina Priapea»48.

— Мой собственный уникальный и потрясающе чувственный опыт, если хотите знать, предвосхищает этот затхлый сборник непристойностей по меньшей мере на два тысячелетия.

— Могу вполне поверить тому, что ты лежала на животе.

Она молчит;

и чем больше он улыбается, тем больше она не улыбается, если можно так выразиться.

— Вы что, хотите сказать, что все остальное я выдумала?

Он снова насмешливо щелкает ее по носу:

— Ты, как и я, прекрасно знаешь, что сатиры — чистейший миф.

На миг она чуть прищуривает глаза, их и без того темные радужки становятся будто бы еще темнее.

— Ах вот как?

Он все еще улыбается.

— Вот так.

— Вы делаете мне больно. Грудь...

Со вздохом он снова приподнимается над ее телом. Чувствует, как размыкается кольцо ее ног у него за спиной. Она скрещивает на груди руки и пристально на него смотрит. С ней происходит резкая перемена от одного настроения к другому: словно туча надвинулась на солнце.

А он все улыбается.

— Обожаю, когда ты притворяешься сердитой.

— Но я и правда сердита.

— Да ладно тебе. Уж и пошутить нельзя.

— Вы хотите сказать, что не верите ни одному слову из того, что я рассказала? Вы это хотите сказать?

— По моему, мы уже наговорились.

— Я жду ответа.

— Да ладно тебе.

— Мне очень хотелось бы, чтобы вы перестали использовать это дурацкое клише. — На лице ее не видно и следа иронии. — Вы верите или не верите тому, что я только что вам рассказала?

— Аллегорически.

Она мерит его ледяным взглядом:

— Вам нужно, чтобы отныне все было именно так, да?

Он больше не улыбается.

— Не имею ни малейшего представления, о чем ты толкуешь.

— Вам нужна ничем не приукрашенная правда, да?

— Ну, ты же прекрасно знаешь, почему тебе досталась художественная литература. Никакого отношения к невезенью, к вытянутой тобой короткой соломинке это не имеет. Просто ты всегда умела лгать в десятки раз искуснее, чем все твои сестры, вместе взятые.

— Какие еще сестры? Нет у меня никаких сестер.

— О, конечно! И тебя не зовут Эрато, и ты...

— Нет, меня не зовут Эрато! И вы абсолютно правы. Действительно, сатиры — чистейшей воды миф. Действительно, этой гротескной сцены никогда не было. Тем более что в ней были заняты не одно, а два совершенно мифических существа.

Он пристально смотрит вниз — на ее лицо.

Она отвечает ему полным ярости взглядом.

— Интересно, что все это должно означать?

— Просто я не позволю всякому эталонно отвратительному женофобу взять меня на пушку — вот что это должно означать. А еще я скажу вам, что такое современный сатир. Это тот, кто изображает женщину на бумаге, чтобы заставить ее говорить и делать такое, чего ни одна реальная женщина в здравом уме и твердой памяти в жизни не скажет и не сделает.

— Не понимаю, что ты пытаешься...

— Я из кожи вон лезу, чтобы вести себя, как вам этого хочется. Насколько мне это удается без чувства физического отвращения. И вот все, что я в конце концов получаю в виде благодарности: одни насмешки!

— Эрато!

— Да не смеши ты меня! Какая я тебе Эрато! Ее и на свете то никогда не было. И даже если бы она существовала, ты что, думаешь, она приблизилась бы хоть на десять световых лет к этой отвратительной палате, не говоря уж о том, чтобы раздеться и позволить тебе... Ну, чесслово! Ты когда нибудь повзрослеешь?!

— Тогда кто же ты, по твоему, черт возьми?

— Откуда мне знать? Просто еще одна из жалких фантастических фигурок, какие твой больной ум создает из ничего. — Она отворачивает лицо, смотрит в сторону. — О Господи, у меня одно лишь желание — чтобы ты поскорей уже трахнул меня и дело с концом! А потом бросил в очередной костер.

Он смотрит на повернутое в профиль лицо на подушке:

— Фантастическим фигуркам не дозволено иметь желаний. Так что могу тянуть с этим столько времени, сколько мне заблагорассудится. Пардон — поправочка. Заколебанного времени.

— Я то думала, такие, как ты, вымерли вместе с Оттоманской империей.

— А могу еще дольше. Поскольку ты ведь не настоящая.

Она снова сердито смотрит ему в лицо:

— Я кажусь реальной только из за твоего тошнотворного представления, что по настоящему совершенно нереальный персонаж, воплощением которого я, как предполагается, являюсь, должен таким казаться. На самом же деле реальная я в этой ситуации избегала бы вообще всякого упоминания об этом деле, и прежде всего потому, что ни за что не оказалась бы в подобной ситуации. Если бы имела возможность выбора. А у нее такой возможности нет.

Поскольку она нереальна, — Она приподнимается с подушки и с упреком качает головой. — Просто ты занимаешься тем же, чем и всегда: думаешь, что ловишь ускользающую тему, а на деле — гоняешься за собственным хвостом.

— Ах как смешно! А откуда тебе известно, чем я всегда занимаюсь?

— А я и не знаю.

— Но ты ведь только что...

Она отворачивает лицо.

— Я всего лишь как попугай повторяю слова, которые ты мне подсказываешь. Они — твои.

Вовсе не мои.

— Ни хрена себе. — Она по прежнему полна отвращения и не поворачивает головы. — Ты — всего лишь мои собственные слова? Всего лишь воск в моих руках?

— Я бы сказала — дешевый пластилин. Это больше подходит.

Он на миг задерживает дыхание.

— Что же, ни шепота сердца, ни малейшего признака собственной воли?

— Да я бы ушла из этой комнаты сто лет назад, будь моя воля.

— И я мог бы делать с тобой что в голову придет и ты бы так и лежала тут?

— Вот уж нет. — Она презрительно фыркает. — Я же знаю, какой смрадный гарем живет в твоем воображении! Я бы извивалась и дразнилась и подстрекала бы тебя по всячески.

Он ловит ее на слове:

— Откуда это ты знаешь, какое у меня воображение?

— «Знать» в данных обстоятельствах — просто эпистемологическая бессмыслица.

— Не важно. Ты же это слово употребила.

— Оттого что твое воображение так грубо повторяет себя, достаточно оказаться его жертвой всего на нескольких страницах, чтобы догадаться, как оно всегда работает.

— И ради всего святого, объясни — как это гарем может быть смрадным?

— А ты попробуй поживи в нем. Вместо того чтобы им владеть.

Он пристально смотрит вниз — ей в глаза:

— Я ни одного из этих слов тебе в уста не вкладывал.

— Да я скорее бы умерла, чем попала в твой диалог. По собственной воле. Если бы она у меня была.

— Если хочешь знать, ты говоришь исключительно так, как тебе самой хочется. То есть как испорченная сучонка, которая так же прямодушна, как поворот под прямым углом, и невинна, как стриптизерка в дешевом ночном клубе.

— Благодарю вас.

— Меня не так легко одурачить. Такие вот ситуации тебе особенно по душе. Появляешься, а потом капризничаешь и сопротивляешься — с самого первого слова и до конца. И более того, сама прекрасно это сознаешь. Разве не так?

— Как скажешь. То есть если ты скажешь, что «как скажешь» и есть то, что ты хочешь, чтобы я сказала. А так оно, очевидно, и есть.

— Я требую настоящего ответа.

— Наконец то он заговорил по настоящему.

— Я полагаю, что имею право на настоящий ответ.

— Тогда тебе лучше его по настоящему придумать.

— Но это же не ответ.

Она пожимает плечами:

— Попробуй еще раз. Ты же хозяин. Мастер слова.

Он сердито вглядывается в ее отвернувшееся лицо. Молчание. Потом он говорит:

— Я все таки тебя поймал.

— Как это?

— Велев тебе что то сделать. А ты не сделала.

— Я же мысли не читаю. Я просто твоя надувная кукла.

— Прекрасно. Я хочу, чтобы моя надувная кукла сказала, что она меня любит. Страстно.

Сейчас же.

— Я люблю тебя. Страстно...

— Не так. С чувством. Con amore49.

— Не думаю, что сумею.

— Так так так!

Она смотрит на него презрительно:

— Не моя вина, что я к тому же еще и запрограммирована рабски подчиняться любому дурацкому настроению, какое тебе заблагорассудится придумать. Какой бы неуклюжий набор женских эмоций ты для меня ни состряпал. Не говоря уж о твоем собственном персонаже. Я замечаю, что тут нет ни единого слова о его весьма сомнительном статусе. Интересно, кто дергает его за ниточки?

— Я сам. Я — это и есть я. Не смеши меня.

Она одаряет его саркастической усмешкой и отводит глаза.

— О Господи, до чего же ты наивен!

— Это ты наивна. Я ни за что не мог бы приказать моему собственному персонажу хотя бы намекнуть, что я — это на самом деле не я.

— А тогда почему он повсюду обозначается как «он»? Что это ты пытаешься скрыть?

Он на минуту умолкает.

— Слушай ка, я эту абсолютную дичь даже и обсуждать не собираюсь. Ведь на самом деле ты просто пытаешься уйти от объяснений, почему ты не хочешь выполнить мою просьбу.

— Ну, я, может, и сумела бы симулировать это чисто физически. Впиваться в тебя ногтями и стонать. Это подойдет?

— Нет, не подойдет.

— Тогда я предлагаю, чтобы этим занялся твой персонаж. Заставь его сказать мне, что он меня страстно любит. — Она опять отворачивает от него лицо. — Я жду.

— А я знаю, что тебя грызет. Ты просто классическая зануда — всегда все удовольствие испортишь. Как только начнешь испытывать наслаждение от чего то, сразу же чувствуешь себя виноватой. И ускользаешь — скрываешься за этой дерьмовой болтовней о реальном и нереальном.

— На твоем месте я бы не решилась заводить этот разговор.

— Что ты имеешь в виду?

— Боже мой, только подумать — в этот день, в этом веке... такая жалость! Весь мир полон вполне приемлемых ситуаций типа «мужчина женщина», литературно художественное исследование каковых представляет собой параллель жизненной социологической функции, а ты не можешь придумать ничего получше. Музы... Ну, я хочу сказать... Господи! Это же так все запутывает! Даже смущает. Неужели хоть одна современная женщина существующая в действительности — стала бы разговаривать в таком отвратительно взбалмошном и жеманном стиле о пастухах, свирелях и...

— Ну знаешь ли, женщины, толкующие о литературно художественных исследованиях, каковые представляют собой параллель жизненной социологической функции, нисколько не лучше.

— О, я прекрасно понимаю, что с нашей стороны это никуда не годится. Показывать, что мы на самом деле умеем мыслить. Что же еще ты мог бы сказать?

— Ты жестоко и совершенно садистски нарушаешь все и всяческие правила.

Она поворачивает к нему вспыхнувшее лицо:

— Твои правила!

— Хорошо. Мои правила.

Она опять отворачивается.

— Они мне до смерти надоели. Надо притворяться, что я существую в таком виде, в котором ни за что бы и не подумала существовать, если бы и вправду существовала.

— Но ты, черт возьми, все равно для меня существуешь. Такая, какая есть.

— Хайль Гитлер!

— Ну ладно. Просто в качестве аргумента: Гитлер утверждает, что ты существуешь. Такая, как есть.

— Ничего у него не выйдет. Чтобы существовать, нужно обладать определенными степенями элементарной свободы.

— Если хочешь знать, будь здесь сейчас кто нибудь еще, он пришел бы к выводу, что в настоящий момент ты вполне реальна. Чертовски реальна к тому же.

— А если ты хочешь знать, я считаю, что ты — самый неуклюжий, неприятный, бестактный и бесчестный из всех мужчин, с которыми мне когда бы то ни было приходилось спать в одной постели!

— А это — самый доказательный пример твоей ослиной, типично женской логики! Сначала ты вообще не существуешь. Потом тебя без конца трахают какие то другие мужики. Давай, ради всего святого, реши наконец, что ты выбираешь — то или другое?

— Я вполне способна сделать то сравнение, которое могла бы сделать, если бы существовала в том виде, какая я есть на самом деле. Если бы я такой была.

— Но ты же не можешь не существовать и быть на самом деле. Одно и другое взаимоисключаются.

— Понятно. Теперь меня даже воображения лишают.

— О Господи! Я сдаюсь.

— Мне даже не дозволено думать о том, какой я могла бы быть, если бы не имела несчастья быть созданной тобой. Не дозволено думать обо всех тех чутких, умных, интеллектуально утонченных художниках, которые могли бы выдумать меня раньше, чем ты. Вместо этого мне приходится довольствоваться всего лишь гнилым плодом, прирожденным «сапожником», слоном в посудной лавке, не способным и за миллиарды лет оценить мою ранимость, деликатность и острый ум.

— Ах ты неблагодарная... да без меня ты была бы просто ничто!

— И было бы чудесно! С тобой то я хуже чем ничто. — Она взирает на него с глубочайшим презрением. — А по честному, истинная правда заключается в том, что ты еще и не начал осознавать, каким потенциалом я обладаю. — Она отворачивается. — Думаю, это даже не твоя вина. При твоей технической неуклюжести ничего другого и ожидать было нельзя.

— Что ты имеешь в виду? Какая еще техническая неуклюжесть?

— От твоего внимания, по всей видимости, ускользнуло то, что было бы непременно замечено каким нибудь злосчастным третьим лицом, будь оно свидетелем происходящего: мы оба по прежнему пребываем в смехотворной и нелепой позе сексуального совокупления.

— Это не так уж трудно исправить.

Он резко отстраняется и встает с кровати, возвращается к стулу, садится и скрещивает руки, а затем и ноги. Старательно смотрит через всю комнату на противоположную стену. Его собеседница бросает на него огорченный взгляд, приподнимается на локте и поворачивается спиной. Воцаряется молчание. Наконец она говорит потухшим, сдавленным голоском:

— Надеюсь, я не слишком многого требую, и вы не станете возражать, если я попрошу вас придумать на этот раз что нибудь практичное, в виде исключения. Вроде одежек для меня.

Тогда я могла бы одеться и уйти. Что нибудь совсем простое. Домашний халат какой нибудь.

— Сначала я должен тебе кое что сказать.

— Все уже сказано. Ad nauseam50.

— Нет, не все.

Обнаженная юная женщина на кровати издает вздох и упирается кулачком в бедро, высоко вздернув локоть;

она молчит, но жест ее красноречиво говорит о том, что уступает она по принуждению. Он молча смотрит на ее спину, потом начинает говорить более спокойным тоном:

— Я признаю, что сделал одну серьезную ошибку. Не в отношении тебя, но в отношении ее.

Ну ладно, допустим, ее не существует в историческом или научном смысле. Но раз уж у тебя столь острый ум, уверен — ты согласишься, что она обрела некую апострофическую и просопопеическую51 реальность.

— Продолжайте, продолжайте. Только не надо разговаривать, как толковый словарь.

Он глубоко вздыхает:

— Но поскольку ее не существует, а мы оба теперь согласны, что она — это не ты, я могу быть совершенно откровенен. Ошибка моя заключалась в том, что я пытался воплотить абсолютно аморальную и настырную старую потаскуху если бы она существовала — в образ весьма привлекательной (хотя бы внешне) девушки, очень похожей на тебя. Я хочу сказать, кем же она была бы сейчас, в реальности, — если бы она существовала? Она же четыре тыщи лет только и делала, что отдавалась любому писаке, всем этим Томам, Дикам и Гарри, каждому, кто умел пером по бумаге водить: была фактически всего лишь парой вечно раздвинутых ног, вот и все. Мне следовало изобразить ее старой, заезженной клячей сифилитичкой. Тогда по крайней мере я хоть чуть чуть приблизился бы к истине. Ты не согласна?

— Мы закончили?

— Более того, она должна была бы — если бы существовала — провести некоторый маркетинг в отношении себя самой. Попробовать постучаться в одну дверь, в другую... «Привет.

Я — Эрато. Продаю вдохновение и витание в облаках. В рассрочку. А эпиталамы52 вас не интересуют? А новые строки, писанные персонализированной алкеевой строфой?53» Да всякий ей просто рассмеялся бы в лицо! Если бы не думал, что она сбежала из соседней психушки. — Он упирается взглядом в повернутую к нему спину. — Да все равно, теперь они при помощи компьютера и блока обработки словарных данных могут делать все то, что когда то делала она, да к тому же в сотню раз лучше. Мне даже ее немножко жаль: бедная, досуха выдоенная корова!

Если бы она существовала.

Теперь глубоко вздыхает лежащая на кровати девушка. Однако смотрит она по прежнему в дальний угол комнаты.

— Мне достаточно лишь взглянуть на тебя, как ты лежишь тут в позе Венеры Роксби, чтобы понять, как все это было нелепо. Вполне очевидно, что к сегодняшнему дню она превратилась бы в склочную старуху, в бесформенном драном пальто, из тех, что роются в помойках, бормоча что то себе под нос... если бы она и вправду существовала.

Эта несколько неожиданная концовка (или апосиопесис54) вызвана предшествовавшим ей движением той, что лежит на постели. При упоминании Венеры Роксби она повернулась и села совершенно прямо. Теперь, скрестив на груди руки, она взирает на мужчину на стуле;

губы ее плотно сжаты, глаза тверды, словно обсидиан.

— Ну, теперь вы наконец закончили?

— Да.

— Уверена — ей очень хотелось бы быть старой, заезженной клячей. Тогда по крайней мере она могла бы уйти на покой. Куда нибудь в такое место, где нет — просто не существует — мужчин.

— Но это вряд ли имеет хоть какое то значение. Ее ведь тоже не существует.

— Я говорю так, опираясь на ваше же допущение.

— Которое сугубо гипотетично — до смешного.

— И сугубо шовинистично — по мужски.

Он встряхивает головой и принимается рассматривать пальцы на собственной, закинутой на колено ноге.

— Поразительно, что именно ты так говоришь.

— Что я принимаю сторону представительницы моего пола?

— Ведь если бы она существовала и ее здесь не было — это означало бы, что делать всю грязную работу она предоставляет тебе. Именно твоему телу придется подвергнуться грязным домогательствам и сексуальному унижению, удовлетворяя мои желания. А это превращает ее просто в сводню. Нет?

— Я замечаю, что вы весьма типично оставляете без учета всю связанную с ней историческую ситуацию.

— Я вовсе не уверен, что мне нравится тот чисто теоретический элемент, который ты... вы пытаетесь ввести в нашу дискуссию.

— В отличие от вас, я — по воле случая — обладаю развитой способностью к состраданию и сочувствию. Я просто ставлю себя на ее экзистенциальное место.

— Если бы оно существовало. — Она возводит очи к потолку. — Ведь нам обоим ясно, что мы ведем совершенно абстрактный и ирреальный диспут. По сути своей подпадающий под ту же категорию, что старый схоластический спор о том, сколько ангелов могут играть в скакалки на острие иглы. — Он разводит ладони: — Слово предоставьляется вам.

Она пристально смотрит на него.

— Подозреваю, что вам никогда не приходило в голову, как ужасно было бы занимать место — если бы оно существовало — и выполнять роль и функцию, которые никак не подпадают ни под один из биологических законов. В полном одиночестве. Без помощи извне.

Без выходных. Постоянно переодеваться — то так, то этак, меняя обличья. Какая невероятная скука. Однообразие. Сплошное сумасшествие. День за днем подвергаться грубым издевательствам в мозгах самых разных людей, страдать от непонимания, профанации, унижений. И никогда — ни слова благодарности. Никогда...

— Минуточку! А как же насчет...

Она повышает голос:

— Никогда и мысли о ней как личности, только о том, какую бы выгоду из нее извлечь.

Никогда никакого сочувствия ее переживаниям. Вечно воображения не хватает, чтобы понять, что она, может быть, просто мечтает о капле нежности и симпатии, что она тоже женщина и в определенных ситуациях, в определенных обстоятельствах и настроении не может обойтись без мужского внимания, без услуг мужского тела — совершенно естественно, как всякая женщина;

и, между прочим, это ничего общего не имеет с какими то там унижениями и... — Она переводит дух. — Но какое все это имеет значение, если его сиятельство, кто бы он ни был, желает иного. Если он желает играть в собственные игры, оставляя ее...

— Да не я же все это начал!

—...рыдать от отчаяния. — Она отворачивается, устремляет взгляд на стену. — Если бы она существовала, разумеется.

Он опять принимается рассматривать пальцы на ноге.

— Так насчет халата. Вы предпочитаете какой то определенный цвет? И ткань?

— Я вас ненавижу!

— Как насчет зеленого?

— Вам это такое удовольствие доставило бы, правда? У нее хватило наглости возражать против того, чтобы с ней обращались всего лишь как с объектом сексуальных притязаний, так пусть катится. Отбросим ее назад, в ничто, как сношенный башмак.

— Но ты же сама об этом просила, всего минуту назад.

Она яростно взирает на него — миг, другой, потом быстро поворачивается и ложится на бок, спиной к нему, лицом к противоположной стене.

— Ни слова больше не скажу. Ты просто невозможен. — Пять секунд длится молчание. — Ты точно такой же, как все мужчины. Как только этот ваш нелепый клочок плоти между ногами получил свое, тут же стремитесь от нас избавиться поскорей.

— Если бы это соответствовало действительности, я бы уже давным давно от тебя избавился.

Просто ты только что убедила меня, что я могу делать все, что мне заблагорассудится.

— Точно.

— Что точно?

— У меня нет никаких прав. Сексуальная эксплуатация не сравнима с онтологической55.

Можешь уничтожить меня через пять строк, если тебе так захочется. Выбросить в мусорную корзину и даже думать обо мне забыть.

— Боюсь, для этого нет ни малейшей возможности.

— Забудешь, забудешь. Как все другие.

— Какие еще другие?

— Что за абсурдный вопрос? — Она бросает на него презрительный взгляд через плечо. — Ты что, хочешь сказать, что я у тебя — первая?

— Н ну... возможно, что не совсем первая.

— И возможно, что и не последняя?

— Возможно.

— Значит, это более чем возможно, что я просто самая последняя из целой серии несчастных воображаемых женщин, которым выпал злой жребий попасть к тебе в руки. Чтобы быть выставленными прочь, как только кто то более привлекательный появится на твоем пути.

— Между прочим, мой послужной список свидетельствует, что мои с ними отношения всегда были — и продолжают быть — глубоко гуманными и плодотворными для обеих сторон. В каждом отдельном случае мы всегда остаемся добрыми друзьями.

— С твоих слов, они представляются мне чудной компанией, где каждая — просто первоклассное воплощение дядюшки Тома в юбке.

— На такие слова я отвечать вообще не собираюсь.

— Вот удивил!

— Не далее как на днях одна из них сама сказала мне, что я предоставил ей слишком большую свободу в рамках нашего союза.

— Перед тем, как ее уничтожить.

— Я никогда не уничтожаю женщин, которые были мне друзьями.

— Ну да! Ты их собираешь всех в одном месте и мумифицируешь. Запираешь в погребе и ходишь туда глазеть и наслаждаться, тайно злорадствуя. Как Синяя Борода.

— Я нахожу это сравнение просто единственным в своем роде по оскорбительности!

— Оно вполне заслуженно. За множественные гадостные привычки. Их еще называют некрофилией.

Он поднимается на ноги:

— Ну ладно. Хватит. Ты только что заявила, что лучше тебе возвратиться в ничто без меня, чем быть хуже чем ничто — со мною. Так что — пока! Сама сделала выбор. Дверь вон там. — Он тычет большим пальцем в сторону двери. — Вот, пожалуйста. Видишь — там зеленый халат висит. Махровый. Все очень просто. Поднимайся с кровати, шагай к двери, облачайся в халат, и забудем обо всем, что было. Ничего этого не было. Твой ход.

Она бросает взгляд на дверь и снова отворачивается. Молчание. Она подтягивает колени к животу и отворачивается еще решительнее.

— Я замерзла.

Он идет к двери, берет купальный халат и, вернувшись, небрежно окутывает ее плечи зеленой махровой тканью. Затем снова опускается на свой стул. Она не произносит ни слова, но вдруг, странно медленно, будто надеясь, что он не заметит, позволяет себе расслабиться: тело ее обмякает, лицо утопает в подушке. Молчание растет и ширится. Ее левая рука осторожно выпутывается из складок халата и подбирается к глазам. Раздается чуть слышный, тщетно подавляемый всхлип. Человек, сидящий на стуле, поднимается, подходит к кровати и почти уже протягивает руку — коснуться плеча, но передумывает. Слышится новый всхлип. Человек садится на край кровати, спиной к лежащей;

он старается ее не коснуться, но говорит более нейтральным тоном:

— Мы не очень последовательны.

Ее голос — почти шепот, на грани срыва:

— Потому что ты никогда не признаешь, что хоть в чем то можешь быть не прав. Ты так недобр ко мне. Не понимаешь, как мне одиноко.

— Но ведь нам обоим было так хорошо вместе! Пока ты...

— Мне не может быть хорошо, когда у меня нет вообще никакого статуса. Когда я и представления не имею, кем я на самом деле должна быть. Когда я знаю, что все может кончиться в любой момент.

— У меня и намерения не было все это кончить.

— Откуда мне было знать?

— Просто я тебя поддразнивал. Шутя.

— Ничего подобного. Ты все время надо мной издевался. Пользуясь моей беспомощностью.

— А сейчас у тебя просто приступ паранойи.

— Вовсе нет!

Он чувствует, что она подвинулась за его спиной, и оборачивается. Она смотрит на него, укрывшись до подбородка халатом;

глаза ее все еще влажны, лицо — само воплощение всех обиженных и беспомощных женских лиц от начала времен, выражающих одновременно и упрек и мольбу о сочувствии.

— Всего несколько часов тому назад меня и на свете не было. Я чиста и невинна, как новорожденное дитя. А ты этого не осознаешь.

Лицо ее в слезах еще более прекрасно и соблазнительно, чем в других состояниях. Он резко отворачивается:

— Не я все это начал.

— Ну как же не ты! Это же ты дал мне изложить весь этот невозможный бред про сатира, а потом сразу обвинил меня во лжи. Ты сказал, что я так же чиста и невинна, как стриптизерка в дешевом ночном клубе. Знаешь, это все равно как если бы сутенер обозвал одну из своих девочек проституткой.

— Беру эту фразу назад. Считай, что я ее стер.

— Тогда я подумала, а что я здесь делаю, с этим совершенно чужим мне человеком, позволяя ему унижать меня, оскорблять, извращать мою истинную суть, то, какая я в реальности? Ну, я хочу сказать, я сознаю, что — в техническом смысле — я ничто. Но то, какой — я чувствую — я была бы, если бы не была этим «ничто». Мою истинную, серьезную суть.

— Ну я же признал уже, что был не прав по отношению к ней. К Эрато.

— Да она меня вовсе не заботит. Речь идет обо мне!

— Хорошо.

— Я совсем не такая. Я уверена, что не такая.

— Ну я уже сказал — хорошо.

— Это было так грубо. Так вопиюще вульгарно.

— Я вполне готов признать, что было ошибкой с моей стороны сделать тебя такой невероятно прекрасной.

— Ты ни на шаг не приблизился еще к пониманию того, зачем существуют женщины, подобные мне.

— Я понимаю, мне надо было наделить тебя тяжелым подбородком, толстыми ногами, косоглазием, прыщами, дурным запахом изо рта... не знаю, чем еще. Всем, что могло бы заставить твою истинную, серьезную суть воссиять сквозь такую оболочку.

Молчание.

— С этим ты несколько запоздал.

— Ну почему же. Я как раз подумал. Ведь я уже дважды менял твою внешность. На сей раз это будет после основательной консультации, разумеется. Ты сама подскажешь мне специфические черты, которые могут сделать тебя совершенно непривлекательной для мужчин.

— Ты изменял только мою одежду. Вовсе не специфические черты моего тела. Это было бы просто абсурдно!

— Я всегда могу вытащить deus ex machina56. Дай ка подумать. Мы вместе уходим отсюда.

Уезжаем в автомобиле. Попадаем в ужасную катастрофу. Ты изуродована ужасно, становишься инвалидом на всю жизнь;

я снова теряю память, через десять лет мы случайно встречаемся снова и я влюбляюсь в тебя, обреченную передвигаться в инвалидном кресле. Из чисто духовных побуждений, разумеется.

Он украдкой бросает взгляд на ее лицо. Оно спрятано в подушку. Со слезами покончено, но теперь во всей ее фигуре заметна угрюмая замкнутость, погруженность в себя — такая бывает у детей после капризной вспышки: первое печальное провидение того, что несет с собой взрослость. Когда она начинает говорить, голос ее звучит ровно и холодно.

— А я то полагала, вы предпочитаете классические формы союза.

— С Эрато — да. Но теперь, когда мы от нее отказались...

— Мне это представляется ужасно надуманным. Автомобильная катастрофа.

— Тогда — как насчет одного из тех восхитительно неопределенных концов?

И опять она медлит с ответом.

— Я не вполне понимаю, что вы имеете в виду.

— Ну вот, пожалуйста. У нас не сработало. Мы демонстрируем, какие мы оба замечательно зрелые и современные, согласившись признать, что у нас не сработало. Одеваемся, уходим...

Да, я уже вижу это, это мне нравится. Мы выходим, покидаем больницу, проходим через двор, останавливаемся на улице. Обыкновенные мужчина и женщина в мире, где вообще ничто никогда не срабатывает.

Нам даже не удается поймать такси для каждого из нас. Конечно, это не так уж страшно, но ведь нам обоим было бы намного легче при мысли, что мы больше никогда не увидим друг друга. Ты бы сказала: «Ну что ж...» И я бы в ответ произнес что нибудь такое же банальное, вроде: «Ну что ж...» Мы бы улыбнулись друг другу — бегло и иронично, — подсмеиваясь над собственной банальностью, пожали бы друг другу руки. Повернулись спиной друг к другу и разошлись в разные стороны. Возможно, я обернулся бы украдкой — взглянуть на тебя в последний раз, но ты уже исчезла бы навек, растворилась в толпе прохожих, в облаках автомобильного чада. И мне не надо было бы сочинять мораль. Я иду в будущее, милосердно лишенный воображения. Ты уходишь в будущее, милосердно лишенная существования. Неплохо звучит, а? — Однако он продолжает, не ожидая ответа: — Критики будут в восторге. Они обожают полные пессимизма концы. Это доказывает им, какое мужество от них требуется, чтобы вести полную оптимизма жизнь.

Довольно долго она ничего не отвечает. Приподнимается на локте и отирает не до конца высохшую влагу с глаз.

— Полагаю, вам не очень трудно вообразить пару тройку сигарет? И — зажигалку и пепельницу?

Он поднимается, словно забывчивый хозяин, принимающий гостью.

— О, конечно. Какой нибудь особый сорт?

— У меня такое чувство, что я скорее всего любила бы турецкие сигареты.

— С травкой?

Она энергично трясет головой:

— Нет, нет. Уверена — этот период у меня уже позади.

— Хорошо.

Он трижды быстро щелкает пальцами — большим и указательным. Тотчас же рядом с ней на кровати возникают пепельница из оникса, золотая зажигалка и серебряная сигаретница;

это происходит так быстро, что она в испуге отшатывается. Потом берет овальной формы сигарету. Склонившись над закутанной в зеленое фигуркой, он дотягивается до зажигалки и подносит ей огня. Она выдыхает душистый дым, затем держит сигарету в пальцах, изящно отведя руку.

— Спасибо.

Плотно стянув на груди полы халата, она подвигается и садится прямо;

потом незаметно и тщательно подтыкает халат под мышки. Он снова заботливо склоняется над ней:

— Что нибудь еще?

Она устремляет на его заботливое лицо застенчивый, чуть опечаленный взгляд:

— Знаете... боюсь, я слишком многого требую... Мне кажется, я самую малость близорука.

— Милая девочка, что же ты сразу не сказала? Какую оправу ты предпочитаешь?

Она затягивается сигаретой, теперь глядя на дверь, выдыхает облачко дыма;

потом обращает на него тот же застенчивый взгляд:

— Мне думается, я обычно носила бы такие голубоватые очки, с большими круглыми стеклами, в золотой оправе. Кажется, специалисты называют их «Джейн Остен»57.

— Такие?

К ней протягивается его рука с очками.

— Блеск! Очень любезно. — Она надевает очки, прилаживает дужки и поднимает на него смущенный взор. — Такая глупость. Все эти мелочи. Смешные детали.

— Нисколько, нисколько. Что еще?

— Только если это не доставит вам беспокойства.

— Пожалуйста, прошу.

— Просто этот зеленый... — Она трогает пальчиком халат. — Подозреваю, это не совсем я.

— Выбирай.

— Что нибудь такое... как темное вино? Как сок тутовых ягод? Я не знаю, припоминаете ли вы то место у Пруста...58 О, это прелестно! Само совершенство! Именно то, о чем я думала.

Спасибо огромное.

— Кофе?

— Нет. — Она взмахивает рукой с сигаретой. — Это замечательно.

— Не стоит благодарности. Просто еще одна пара строк.

— Действительно. Но все равно — спасибо.

Несколько минут она молча курит, рассматривая собственные босые ступни, виднеющиеся из под полы нового халата. Он сидит на стуле. Наконец, с робкой улыбкой, она произносит:

— Майлз, мне не хотелось бы снова затевать спор... я могу называть вас «Майлз»?

— Пожалуйста.

— Вы были настолько любезны, что всего минуту назад заметили, что — хотя меня на самом деле и не существует — мне отныне будет все же позволено иногда высказываться (вы назвали это консультациями) по поводу наших отношений.

— Совершенно верно. Ты, например, говорила об определенных степенях элементарной свободы... Это я учел.

— Только... Ну, я хочу сказать... прошу простить мне попытку снова перековать наши орала на мечи, но мне кажется, вы все таки стараетесь в одиночку устанавливать законы, касающиеся нашего совместного будущего.

— Это мне и в голову не приходило. Я просто высказал некоторую идею. Вполне открыт к любой дискуссии. Тебе что то не нравится?

Она разглаживает халат.

— Ну, просто я подумала бы, что вам удалось бы более успешно добиться желаемого результата, если бы вы рассматривали все случившееся до сих пор как некую сюрреалистическую преамбулу... ну, если хотите, обратный ход нормального нарративного развития... к совершенно иному типу отношений между нами, включив их в гораздо более реалистический внешний контекст. — Она снова разглаживает халат на коленях. — Контекст, в котором мы встретились бы совершенно нормально и между нами развились бы совершенно обычные дружеские отношения. Я, разумеется, имею в виду, ну... эту вот сторону... как мы все время только и делаем, что отправляемся вместе в постель. Может быть, мы порой могли бы вместе отправиться и в театр. Обсуждать прочитанные книги. Посещать выставки. В таком вот роде.

— А а.

— Я бы решилась предложить, поскольку все эти наскучившие постельные сцены уже имели место в фантастической преамбуле, вы могли бы найти гораздо более спокойный, гораздо более современный тон повествования и сконцентрировали бы внимание на более серьезных, взрослых предметах. Взять хотя бы наш культурный фон. Или вот, например, политика.

Проблема абортов. Насилие на улицах. Ядерное разоружение. Экология. Киты. Белый хлеб.

Все то, что мешает нам полностью сблизиться друг с другом.

— Те самые — более тонкие — нюансы этакого либерального Angst ‘a? — Совершенно верно.

— И что, ты видишь... культурный фон для себя самой?

— Мне кажется, я хотела бы быть... может быть, выпускницей Кембриджа?

Специальность — английский язык? Чувствую, я могла бы опубликовать одну две книги стихов... Не очень успешных с коммерческой точки зрения, но в определенных кругах заслуживших вполне солидную репутацию. Что нибудь в таком роде. Я могла бы быть заместителем главного редактора в каком нибудь литературном журнале.

— Очень сдержанная, утонченная, высокоморальная девица?

— Если только вы не считаете, что это слишком тщеславно с моей стороны. Слишком не похоже.

— Что ты, что ты. Вовсе нет.

Она скромно опускает взгляд:

— Благодарю вас.

— Ну а я?

Она постукивает сигаретой об оникс пепельницы.

— Ну что ж. Вас я, пожалуй, вижу в роли преуспевающего бизнесмена с неявно выраженными художественными интересами. Имеющего весьма слабое представление о том, что такое — я, каково мое окружение, да и вообще о мире за стенами его кабинета. Делающего деньги. Полагаю, я могла бы сказать, что я его смущаю, даже пугаю превосходством своего интеллектуального опыта, гораздо более интеллектуальной среды, в которой работаю.

Понимаете? — Она на миг замолкает, потом поспешно добавляет: — Исключительно для того, чтобы создать реалистический контраст всему вот этому. Само собой разумеется.

— Понятно.

Она с минуту рассматривает его сквозь голубоватые стекла очков, потом поднимает руку и приглаживает спутавшиеся волосы, снова тщательно и как бы незаметно подтыкает халат.

— Майлз, я хотела бы сказать вам кое что — теперь, когда мы стали более открыты друг другу. Я чувствую, что была некстати эмоциональна и прямолинейна несколько минут тому назад. Я вполне способна сочувствовать вашим проблемам. Особенно потому, что — как я понимаю — я сама составляю одну из них. Я сознаю, какое всепоглощающее значение господствующая капиталистическая гегемония придает сексуальности. И как трудно всего этого избежать. — Она слегка подтягивает колени и теперь сидит чуть боком, подогнув ноги, укрытая пурпурным халатом. Бросает на собеседника открытый, может быть немного совиный, взгляд через очки. — Я хочу сказать, ты, разумеется, можешь все это сделать, как ты находишь нужным. Если чувствуешь, что тебе не под силу то, что предлагаю я. Это вполне возможно.

— Но мне хотелось бы попробовать.

— Серьезно, я ведь вовсе не настаиваю.

— Мне кажется, вы исключительно великодушны ко мне. Ведь я так безобразно все напутал.

— Я же понимаю — нужно не только брать, но и давать.

— Ну да. Только я до сих пор брал, ничего не давая.

Она пожимает плечами:

— Поскольку в техническом смысле я просто не существую...

— Но вы существуете! Вы только что продемонстрировали наличие у вас собственной воли.

Она строит чуть презрительную тоие60, как бы осуждая себя:

— Ну что ты, какая воля? Шепоток инстинкта.

Минуты две в палате царит тишина. И снова она разглаживает махровый пурпур:

— Просто божественный цвет. Обожаю приглушенный пурпур.

— Я рад.

Она молчит, потом возобновляет разговор на серьезные темы:

— Кроме всего прочего, мне не хотелось бы, чтобы ты испытывал чувство вины из за... из за того, что только брал... Я не так уж слепа к биологическим реалиям жизни. Мне было бы неприятно, если бы ты решил, что я просто синий чулок. Твои ласки... ты скорее всего и сам заметил. То, что ты заставил меня делать в самом начале... вопреки самой себе, я... Что то во мне было затронуто.

— От этого, я думаю, все становится еще хуже. Я беспардонно воспользовался тем, что вы — нормальная женщина.

— Но ведь и я вела себя не лучше. Это повествование о сатире... — От отвращения к себе она прикрывает ладонями глаза.

— Так это же я вас спровоцировал!

— Знаю. Но я сама разукрасила эту историю до предела. А должна была бы противиться, не соглашаться рассказывать ее вообще. Надеюсь, ты навсегда исключишь из текста ту часть, где... ну ты сам знаешь.

— Это моя вина.

— Мы оба виноваты.

— Вы слишком к себе несправедливы.

— Если по честному, я так не думаю. — Она опять принимается разглаживать халат над коленями. — Дело в том, что ты просто взял и швырнул меня в омут. Сексуальный. Застал меня врасплох. С самой первой страницы своего существования я каким то образом сознавала, что я по сути своей очень скромна и застенчива, хотя, видимо, вполне привлекательна для мужчин.

— Весьма привлекательна.

— Нет, серьезно, я бы предпочла оставить здесь «вполне». Может быть, не без определенного элемента латентной сексуальности, но совершенно определенно не слишком voulu61. Из тех, кого нужно долго и нежно настраивать.

— Понимаю.

Глаз она не поднимает.

— На самом деле я хочу сказать, что — мне так кажется — я была бы готова пойти на некоторый компромисс касательно характера наших отношений... где то в будущем, если ты так настаиваешь. Если бы мы узнали друг друга получше.

— Вы имеете в виду ту ситуацию, где вы — высоколобая дама поэтесса, а я — неотесанный бизнесмен?

Она бросает на него быстрый взволнованный взгляд, исполненный искреннего ужаса:

— Пожалуйста, Майлз, не надо, я совершенно не имела в виду ничего подобного. Вовсе не неотесанный. Если бы это было так, я со всей очевидностью... мой персонаж и не посмотрел бы в твою сторону. Во всех отношениях очень милый человек. По своему. Только самую малость... ограниченный, деформированный своей средой и профессией.

— Мне не вполне ясно, что за компромисс вы имели в виду.

— Если бы ты предпочел, чтобы они... ну, если говорить совсем совсем прямо, они могли бы вступить в более откровенные отношения где то в конце. Физически.

— Переспать, что ли?

— Ну если ты хочешь так это называть.

— Мне то она показалась чуть слишком переборчивой для таких вещей.

— О, я думаю, такой она и была бы достаточно долго. На протяжении многих глав. Может быть, даже до конца.

— До климакса?

— Ты неисправим!

— Я не то хотел сказать.

— А я уверена — именно то! Но это не столь важно.

— Я все еще не вижу, как это могло бы произойти. С такими характерологическими предпосылками.

— Это не мне решать. Такие вещи — твоя область.

— И ваша тоже. Я так хочу.

Она снова опускает взгляд:

— Это же абсурд. Учить ученого. У тебя гораздо больше опыта. А я все время чувствую такой ужас. Ведь я появилась на свет всего несколько страниц назад!

— Ну и что? Вы так быстро овладеваете знаниями!

— Ты заставляешь меня краснеть.

— Ну что вы! Я говорю совершенно серьезно.

Она некоторое время молчит, потом бросает на него быстрый взгляд:

— Это правда?

— Абсолютная правда.

Она гасит в пепельнице сигарету.

— Ну тогда... Только что придумала... Абсолютный экспромт... Представь себе некий кризис в отношениях, тебя все больше тянет ко мне, просто отчаянно тянет, ты собираешься бросить жену, чтобы соединиться со мной...

— Какую еще жену?

Она поднимает на него удивленные глаза:

— Просто мне представилось, что ты должен быть женат. Я именно так тебя вижу.

— Должен же я хотя бы знать!

Скрестив на груди руки, она пристально смотрит на дверь.

— Во всяком случае, однажды, в знойный летний вечер, ты заявляешься ко мне, в мою квартиру в Найтсбридже62, чтобы все наконец выяснить и утрясти, сказать, почему ты меня так любишь и почему я не могу не любить тебя и всякое такое, а случилось так, что в этот вечер я легла спать очень рано и на мне только коротенькая ночная сорочка. — Она на мгновение задумывается, потом расправляет халат. — Или — вот это. Не важно что. Очень душно. В воздухе пахнет грозой. Мне не хочется тебя впускать, но ты настойчив, и вдруг, как то неожиданно, все накипевшее изливается наружу, твоя прежняя робость оборачивается непреодолимой страстью, темным желанием, твоя мужественность наконец воспламеняется, и ты без единого слова бросаешься на меня, срываешь прозрачную одежду с моих обнаженных плеч, я кричу и сопротивляюсь, почти уже вырываюсь из твоих рук, мне как то удается добраться до стеклянных дверей и выскочить в туман, под проливной дождь, а ты...

— Квартира на первом этаже?

— Ну конечно. Само собой разумеется.

— Я просто взволновался из за соседей. Раз ты закричала.

— Ну ладно. Я не кричу, я шиплю, задыхаясь от ненависти, произношу слова злым шепотом.

Я еще не успела продумать мелкие детали, Майлз.

— Прошу прощения. Я перебил.

— Я же впервые в жизни делаю все это.

— Прошу прощения.

— Теперь я забыла, где остановилась.

— Сразу за стеклянными дверьми. В тумане. Под проливным дождем.

— Я выбегаю на садовую лужайку, но ты такой быстрый, такой сильный, тобой владеет животная страсть, ты догоняешь меня, швыряешь на мягкий дерн и овладеваешь мной со зверской жестокостью, разумеется против моей воли, я рыдаю, когда твоя возбужденная похоть торжествует над моими глубоко укорененными принципами. — Она делает небольшую паузу. — Я лишь пытаюсь дать тебе черновой набросок... общую идею.

— Пожалуй, мне нравится мягкий дерн. Только мне казалось...

— Да?

— Ты вроде бы что то такое говорила про то, как тебя нужно долго и нежно настраивать.

Она одаряет его трогательно смущенным и чуть обиженным взглядом и говорит тихо, устремив глаза долу:

— Майлз, я ведь женщина. Я соткана из противоречий, тут ничего не поделаешь.

— Конечно конечно. Прошу прощения.

— Ну, я хочу сказать, очевидно, тебе нужно будет как то подготовить эту сцену сексуального насилия. Ты мог бы, например, показать, как, до твоего появления, раздеваясь, я на миг подхожу к зеркалу, гляжу на себя, нагую, и задумываюсь втайне, может ли меня удовлетворить одна лишь поэзия.

— Обязательно буду иметь это в виду.

— Можно даже показать, как я грустно достаю с полки книгу Никола Шорье.

— Кого кого?

— Возможно, я оказалась здесь чуть слишком recherchee63. Отрывок, который я имею в виду, — это deuxieme dialogue64. Tribadicon65, как он грубовато его называет. Лионское издание тысяча шестьсот пятьдесят восьмого года. — Она вопросительно качает головой. — Нет?

— Нет.

— Извини. Я почему то решила, что ты должен знать всю порнографическую классику наизусть.

— Могу ли я осведомиться, как это, просуществовав всего несколько страниц, ты ухитрилась...

— О, Майлз! — Она поспешно прячет улыбку и опускает глаза. — Право, я полагала, наша беседа протекает вне рамок текстовых иллюзий. — Снова поднимает на него взор. — Я хочу сказать, возьми, к примеру, тот эпизод, где, в образе доктора Дельфи, я спросила, почему ты просто не выскочил из кровати и не ушел из палаты. В реальности тебе понадобились целых шесть недель, чтобы отыскать ответ.

Должна же я была чем то занять себя, пока тянулось ожидание. Я чувствовала: самое малое, что я могу сделать, — это ознакомиться с теми книгами, что дороже всего твоему сердцу. — Помолчав, она добавляет: — Я же твоя служащая. В каком то смысле.

— Твоей добросовестности нет предела.

— Ну что ты!

— Копаться во всей этой отвратительной мерзости!

— Майлз, я не могла бы смотреть жизни прямо в лицо, если бы не относилась к своей работе добросовестно. Видно, такова моя природа. С этим ничего не поделаешь. Я стремлюсь не просто достичь цели, но пойти гораздо дальше.

Он внимательно за ней наблюдает. Она снова опустила глаза на кровать, будто смущена необходимостью вот так, всерьез, рассуждать о себе.

— Итак, мы остались в саду, под дождем. Что дальше?

— Думаю, в результате может оказаться, что я уже много глав подряд просто умирала от желания, чтобы ты наконец сделал что то в этом роде, но, разумеется, моя натура эмоционально слишком сложна, чтобы я могла осознать это. На самом деле я рыдаю от любви к тебе. И наконец познаю оргазм. — Под дождем?

— Если ты не считаешь, что это de trop66.

Пусть это будет при лунном свете, если тебе так больше нравится.

Он слегка откидывается на стуле:

— И этим все заканчивается?

Она мрачно вглядывается в него сквозь совиные очки:

— Майлз, вряд ли современный роман можно закончить на предположении, что простое траханье решает все проблемы.

— Разумеется, нет.

Она снова разглаживает халат.

— Со своей стороны, я рассматриваю эту сцену как финал первой части трилогии.

— С моей стороны, глупо было не догадаться.

Она дергает за ниточку, торчащую из махровой ткани халата.

— Во второй части трилогии, я думаю, я становлюсь жертвой собственной, до тех пор подавляемой, чувственности. Мессалиной67 de nos jours68, так сказать. Уверена, ты эту среднюю часть можешь сделать запросто, хоть во сне.

— Я, видно, чего то не понял. Разве все удручающе скучные постельные сцены не должны были остаться в фантастической преамбуле в стиле «Алисы в стране чудес»?

— Искренне надеюсь, эти сцены не будут Скучными. Разумеется, сама я никакого удовольствия при этом не получаю. Я делаю все это от отчаяния.

— Откуда взялось отчаяние?

Она глядит на него поверх очков:

— Ну, ведь предполагается, что я — женщина двадцатого века, Майлз. Я в отчаянии по определению.

— А что происходит с моим персонажем?

Она берет из сигаретницы новую сигарету.

— А ты бы ужасно ревновал, начал пить, в делах у тебя — полный крах. В конце концов, тебе приходится жить на мои деньги, заработанные совершенно аморальным путем. Ты бы выглядел изможденным, истрепанным, отрастил бороду... стал пустой оболочкой... — она приостанавливается, чтобы зажечь сигарету, — того преуспевающего бананового импортера, каким когда то был.

— Когда то был... кем?!

Она выдыхает облачко дыма.

— В этом есть целый ряд преимуществ.

— Не испытываю ни малейшего стремления быть импортером бананов.

— Боюсь, ты будешь несколько бесцветным без какого нибудь экзотического фона. Между прочим, я представляю себе нашу первую встречу в реальном мире в одном из твоих ист эндских складов, где дозревают бананы. Наш диалог, осторожный, не ставящий точек над «i», идет контрапунктом бесконечным рядам недозрелых фруктовых пенисов.

— Не уверен, что сумел бы написать такое.

— Мне было бы так неприятно потерять этот эпизод. — Пауза. — Я чувствую, что так будет правильно.

— Чувствуешь, что так будет правильно?

— Чувствовать, что это правильно, для меня очень важно, Майлз. — Она силится улыбнуться. В улыбке — боль обиды. — Я было надеялась, что ты успел понять это.

Он едва заметно вздыхает.

— Ну а третья часть этой трилогии?

— Но я собиралась несколько уточнить одну две сцены во второй части. Когда противоестественная животная чувственность берет во мне верх. Сцена с двумя голландскими продавцами автомобилей и еще — с преподавателем гэльского языка.

— Думаю, я предпочел бы конспективное изложение. Не надо деталей. На данный момент.

— Ладно. Итак... — Она делает изящное движение рукой, в пальцах которой сигарета. — Ты, несомненно, отметил, что в первых двух частях недостает некоторого важного элемента?

Нет?

— Боюсь, что нет.

— Религии.

— Религии?

— Думаю, мне следует стать монахиней. Можно дать несколько сцен в Ватикане. Они обычно прекрасно раскупаются.

Он не сводит глаз с бледно розового ковра у ножек кровати.

— А я то думал, мы — невероятно утонченная выпускница Кембриджа. Специалист в области всего английского.

— В этом и будет заключаться пафос повествования! Когда та, что преклонялась перед Левисами и доктором Стайнером69, подвергается зверски жестокому насилию со стороны...

— Знаешь, ты, кажется, здорово зациклилась на зверской жестокости, если мне позволено будет заметить.

Она опускает очки пониже и смотрит на него поверх стекол:

— Я так понимаю, что мы в принципе договорились, что любой сколько нибудь точный мимесие70 современной действительности должен символически отражать зверскую жестокость классовых отношений в обществе, где господствует буржуазия.

— Ну если ты так ставишь вопрос. А кто...

— Двадцать четыре юных партизана марксиста в здании моей африканской миссии. Все, разумеется, черные. Для твоего персонажа там тоже найдется место. Он мог бы приехать в Рим на обряд посвящения. Со своей новой любовью.

— Но ведь я, кажется, тебя люблю.

Она выдыхает облачко дыма.

— Но уж никак не после того, как я принимаю постриг. Это было бы не vraisemblable71.

— Но откуда же возьмется эта новая женщина?

— Я говорю вовсе не о женщине, Майлз.

— Ты хочешь сказать...

— После потрясения, вызванного утратой — моим уходом в объятия Господа, полагаю, твои истинные сексуальные склонности могут вполне выразительно заявить о себе.

— Но...

— Дело вовсе не в том, что, как ты прекрасно знаешь, голубые составляют не менее тринадцати и восьми десятых процента англоязычных читателей, покупающих худлитературу.

Это, разумеется, не должно на тебя повлиять. Но определенный смысл в этом есть.

Она опять принимается пощипывать торчащую из ткани нитку.

— Но с какой стати гомосексуалист вдруг захочет присутствовать на церемонии твоего посвящения?

— Да потому, что ты не можешь меня забыть. И кроме того, я думаю, тебе и твоему другу парикмахеру должен очень нравиться весь этот высокий кэмп, экстравагантность всего этого.

Ладан, облачения. Знаешь, было бы даже мило, если бы мы могли закончить тем, как ты принял лицо Девы Марии, статуи конечно, за мое лицо... после Моей смерти, разумеется... в местном храме.

— Я что, тоже теперь католик?

— С самого начала. Просто я тебе забыла сказать. — Она поднимает на него глаза. — У тебя должен быть цельный характер. И сознание греха. А их — двадцать восемь и три десятых процента.

— Католиков?

Она кивает.

— И у меня возникла замечательная идея. Про последнюю сцену. Я вижу, как ты тайком кладешь небольшую гроздь бананов у подножия моей статуи... или ее статуи. Думаю, это могло бы придать особый смысл всему повествованию, если так закончить.

— Какой тут, к черту, может быть особый смысл? Не понимаю.

Она скромно и снисходительно ему улыбается:

— Не беспокойся. Полагаю, разбирающиеся читатели уловят символику.

— А ты не думаешь, что эта связка фруктовых пенисов будет выглядеть кощунственно — в заданных то обстоятельствах?

— Нет, если ты положишь их, опустившись на колени, со слезами на глазах.

— А ты не думаешь, что я мог бы обронить один банан, поднимаясь по крутым ступеням ко входу в храм?

— Зачем?

— Выходя из храма после этой сцены ex voto72, я мог бы поскользнуться на этом банане.

С минуту она смотрит на него, потом опускает глаза. Молчание. Наконец она произносит тоненьким от обиды голоском:

— Я же пыталась тебе помочь.

— А я вовсе и не собирался смеяться над тобой. Естественно, при падении у меня будет сломан позвоночник.

— Я просто пыталась наметить общую рамку, чтобы дать простор твоим способностям. Как я их понимаю. — Она пожимает плечами, не поднимая глаз;

гасит сигарету в пепельнице. — Не важно. По правде говоря, мне безразлично.

Он поднимается со стула и присаживается на край кровати, лицом к ней.

— Я и в самом деле вижу здесь массу возможностей.

— На самом деле ты в этом вовсе не убежден.

— Нет, серьезно. Поразительно, как ты открываешь целый новый мир всего лишь несколькими широкими мазками.

Она бросает на него колеблющийся, полный сомнения взгляд и снова опускает голову.

— Наверное, все это кажется тебе просто глупым.

— Ничего подобного. Очень поучительно. Чувствую, что знаю тебя раз в десять лучше, чем раньше.

— Ну это же просто краткий набросок.

— Такие наброски чаще всего многое открывают.

Она пристально глядит на него сквозь огромные дымчатые стекла очков:

— Я верю, ты смог бы написать это, Майлз. Если бы очень постарался.

— Все таки одна две мелочи мне не вполне ясны. Можно, я...

— Пожалуйста.

— Ну, к примеру, откуда вдруг двадцать четыре черных партизана? Зачем?

— Мне показалось, что так будет правильно. Именно это число. Конечно, я не специалист в этой области. Тебе надо будет как следует изучить проблему.

— Это совпадает с числом букв в греческом алфавите.

— Разве? А я и забыла. — Он пристально на нее смотрит. Она яростно трясет головой. — Мне очень жаль. Не вижу никакой связи.

— Может, ее и нет.

— Да ее просто не может быть. Откровенно говоря.

— А еще — ты, случайно, не подумала, какое имя следовало бы дать этой столь эмоционально сложной героине твоей трилогии?

Она касается пальцами его руки:

— Я так рада, что ты упомянул об этом. Мне не хотелось бы, чтобы ты думал — я с порога отвергаю все твои идеи. Знаешь, может быть, Эрато как раз то, что нужно. Это не избито.

Думается, мы можем это оставить как есть.

— А тебе не кажется, что это несколько натянуто? Назвать современную женщину именем незначительной, почти неизвестной богини, которой к тому же никогда и не существовало?

— А мне это имя представляется очаровательно загадочным.

— Но ведь оно наверняка может понравиться лишь одной сотой процента наших предполагаемых читателей, тем, кто хоть краем уха слышал это имя. И даже они вряд ли знают, кем она была или, вернее, не была!

— Даже такой малый процент имеет значение, Майлз.

Он склоняется над ней, опершись на закинутую за ее талию руку. Их лица сближаются. Его глаза отражаются в голубоватых стеклах ее очков. Она отстраняется, повыше натягивая халат.

— У меня остался еще один вопрос.

— Да?

— Тебя давно не шлепали по твоей нахальной греческой попке?

— Майлз!

— Эрато!

— А мне казалось, у нас все так хорошо шло.

— Это у тебя все так хорошо шло.

Он снимает с нее очки и вглядывается ей в глаза. Лицо ее без очков кажется удивительно юным, ни на день не старше лет двадцати, совершенно невинным, словно у десятилетней девочки. Она опускает глаза и шепчет:

— Ты не осмелишься. Никогда тебе этого не прощу.

— Ну испытай меня. Вдохнови меня еще каким нибудь высоколитературным сюжетом.

Она снова натягивает халат повыше, глядит в сторону, потом опять опускает голову.

— Я уверена — она придумала бы что нибудь получше, если бы и вправду существовала.

— Только не вздумай начать все сначала. — Он приподнимает ее лицо и поворачивает к себе, так что ей приходится взглянуть ему прямо в глаза. — И нечего делать такой невинный вид и недовольно морщить свой классический носик.

— Майлз, ты делаешь мне больно.

— Так тебе и надо. А теперь послушай. Может, ты и вправду совсем незначительная богиня какого нибудь пятого разряда. Может, ты вполне миловидна, как и полагается у богинь. Или у стриптизерок. И конечно, ты — дочь своего отца. Проще говоря, то самое яблочко, что так недалеко от яблони падает. А папаша твой — самый вонючий из всех старых козлов в вашем теологическом списке. В тебе самой нет ни капельки скромности или застенчивости. Интеллект у тебя совершенно такой же, как у какой нибудь «роковой женщины» двадцатых годов. Моя главная ошибка — в том, что я не изобразил тебя этакой Тедой Бара73. — Он слегка изменяет угол, под которым повернуто к нему ее лицо. — Или Марлен Дитрих в «Голубом ангеле».

— Майлз, прошу тебя... Не понимаю, что за напасть тебя одолела!

— Твое поразительное нахальство — вот что меня одолело! — Он постукивает кончиком пальца по ее классическому носику. — Прекрасно вижу, к чему ты клонишь! Просто пытаешься прокрутить такую эротическую сцену, которая выходит за все художественно допустимые границы.

— Майлз, ты меня пугаешь!

— На самом то деле тебе просто до смерти хочется, чтобы я сорвал с тебя этот халат и набросился на тебя. Пари держу, если бы у тебя хватало силенок, ты сама на меня набросилась бы.

— А теперь ты просто ужасен!

— И я не разложил тебя у себя на коленях и не задал хорошую трепку исключительно потому, что прекрасно понимаю — это доставило бы тебе исключительное удовольствие.

— Майлз, это жестоко!

Он снова постукивает пальцем по кончику ее носа:

— Все, деточка. Окончена игра. Слишком уж часто ты в нее играла.

Он выпрямляется и повелительно щелкает пальцами в направлении стула, где прежде сидел.

Столь же мгновенно, как и раньше, там появляется вешалка с легким летним костюмом, сорочка, галстук, носки, трусы и — под стулом — пара башмаков. Он поднимается с кровати.

— Теперь я буду одеваться. А ты будешь слушать. — Он надевает сорочку и, застегивая пуговицы, поворачивается к Эрато. — Не думай, пожалуйста, что я не понимаю, что за всем этим кроется. Просто ты делаешь все мне назло. Тебе невыносимо видеть, как у меня рождаются собственные замечательные идеи. А твоей невыносимо слабой героине, так неубедительно подделывающейся под высокоученую молодую женщину, ни на миг не удалось скрыть твое поразительное незнание сегодняшних интересов литературы. Держу пари, тебе и в голову не пришло, что должны на самом деле означать эти обитые стеганой тканью стены. — Он молча смотрит на нее, не закончив застегивать сорочку. Она качает головой. — Я так и знал. Серые стены — серые клетки. Серое вещество? — Он крутит пальцем у виска. — Ну как? Доходит?

— Все это... происходит в твоем мозгу?

— Умница.

Она оглядывает стены, устремляет глаза на купол потолка, потом снова на него.

— Мне и в голову не приходило.

— Ну вот, начинаем понемножку двигаться в нужном направлении. — Он наклоняется — натягивает трусы. — Ну а амнезия?

— Я... я думала, это просто такой способ...

— Способ чего?

— Ну чтобы был повод написать кое что о...

— И при всем при этом мы воображаем себя специалисткой в области английского языка и литературы! Господи! — Он снимает с вешалки брюки. — Ты еще скажи мне, что никогда и слыхом не слыхала о Тодорове? — О ком?

— Так таки и не слыхала?

— Боюсь, что нет, Майлз. Мне очень жаль. Он поворачивается к ней, держа брюки в руках:

— Как же можно обсуждать с тобой теоретические проблемы, когда ты даже базовых текстов в глаза не видала?

— Так объясни мне.

Он надевает брюки.

— Ну с... Если говорить попросту, для неспециалиста, весь утонченный символизм образа амнезии исходит из ее двусмысленной природы, ее гипостатической и эпифанической фасций, из диегетического процесса. Особенно когда мы говорим об анагнорисисе75. — Он принимается заправлять сорочку в брюки. — Отсюда — доктор Дельфи.

— Доктор Дельфи?

— Естественно.

— «Естественно» — что, Майлз?

— Тщетно пытаться справиться с амнезией моментально.

— А мне казалось, она пыталась справиться с ней сексуально.

Он поднимает голову, раздраженно перестав заправлять сорочку в брюки.

— Господи, да секс всего лишь метафора. Должен же быть там хоть какой то объективный коррелят герменевтической стороны происходящего. Ребенку понятно.

— Конечно, Майлз.

Он застегивает молнию.

— Слишком поздно. — Он садится, начинает натягивать носки.

— Право же, я тогда ничего не поняла.

— Еще бы. Там должны были быть две совершенно первоклассные финальные страницы.

Лучшие из всего, что я когда бы то ни было написал. А ты ворвалась в текст как слон в посудную лавку, черт бы тебя взял совсем!

— Ну, Майлз, какой слон, я же и тридцати двух килограммов не вешу!

Он поднимает голову: на лице — гримаса терпеливо добродушного страдания.

— Послушай, любовь моя, что касается тела, тут у тебя все в порядке. А вот с интеллектом...

Он у тебя подотстал лет этак на триста.

— Ну и нечего так злиться из за этого.

— Да я и не злюсь вовсе. Просто указываю тебе кое на что — для твоей же пользы.

— Все вы стали такими ужасно серьезными. В наши дни.

Он грозит ей пальцем — и носком, который держит в той же руке.

— Очень рад, что ты об этом заговорила. Это совсем другое дело. Может, в обычной жизни и остается еще место для юмора, но в серьезном современном романе его просто быть не может.

Я вовсе не против потратить часок другой строго наедине, — чтобы обменяться с тобой шуточками вроде тех, которые тебе так по душе. Но если я позволю чему то такому просочиться в опубликованные мною тексты, репутация моя вмиг обратится в прах. — Пока он произносит эту тираду, она сидит с низко опущенной головой. Наклонившись, чтобы надеть носок, он продолжает, уже не так резко: — Это — вопрос приоритетов. Я понимаю, тебя воспитали как язычницу и ты с этим ничего поделать не можешь. Да и нагрузили тебя таким обширным полем деятельности, требуют от тебя такой глубины и напряженности воображения, каких ты себе и представить никогда не могла... я то полагаю, это было серьезной ошибкой — выбрать для этого существо, весь предыдущий опыт которого составляли любовные песенки. Наиболее подходящей кандидатурой для современного романописания была бы твоя сестра — Мельпомена76. Не понимаю, почему ее не выбрали. Но, снявши голову, по волосам не плачут.

Она вдруг произносит тоненьким голоском:

— А можно мне спросить?

Он поднимается и берет со спинки стула галстук.

— Конечно.

— Мне непонятно: если в обычной жизни еще осталось место для юмора, почему его не может быть в романе? Я полагала, роману на роду написано отражать жизнь.

Он так и оставляет галстук незавязанным и стоит, уперев руки в бока.

— Ох Ты, Боже мой! Просто не знаю, как тебе объяснить. С чего начать. — Он слегка наклоняется к ней. — Роман, отражающий жизнь, уж лет шестьдесят как помер, милая Эрато.

Ты думаешь, в чем суть модернизма? Не говоря уже о постмодернизме? Даже самый тупой студент теперь знает, что роман есть средство размышления, а не отражения! Ты то хоть понимаешь, что это значит?

Она качает головой, избегая его взгляда. То, что она говорила о себе, повествуя о сцене с сатиром, кажется, начинает происходить на самом деле: она теперь выглядит девочкой не старше семнадцати, школьницей, которую вынудили признаться, что она не выполнила домашнего задания. Он наклоняется еще ниже, постукивает вытянутым пальцем о палец другой руки.

— Темой серьезного современного романа может быть только одно: как трудно создать серьезный современный роман. Во первых, роман полностью признает, что он есть роман, то есть фикция, только фикция и ничего более, а посему в его планы не входит возиться с реальной жизнью, с реальностью вообще. Ясно?

Он ждет. Она покорно кивает.

— Во вторых. Естественным следствием этого становится то, что писать о романе представляется гораздо более важным, чем писать сам роман. Сегодня это самый лучший способ отличить настоящего писателя от ненастоящего. Настоящий не станет попусту тратить время на грязную работу вроде той, что делает механик в гараже, не станет заниматься сборкой деталей, составлять на бумаге всякие истории, подсоединять персонажи...

Она поднимает голову:

— Но ведь...

— Да, разумеется. Очевидно, в какой то момент он должен что то написать, просто чтобы продемонстрировать, насколько ненужным и несоответствующим делу является романописание.

Только и всего. — Он принимается зывязывать галстук. — Я говорю очень просто, чтобы тебе было легче понять. Ты следишь за ходом моей мысли?

Она кивает. Галстук наконец завязан.

— В третьих. Это самое главное. На творческом уровне в любом случае нет никакой связи между автором и текстом. Они представляют собою две совершенно отдельные единицы.

Ничего — абсолютно ничего — нельзя заключить или выяснить ни у автора в отношении текста, ни из текста в отношении автора. Деконструктивисты доказали это, не оставив и тени сомнения.

Роль автора абсолютно случайна, он является всего лишь агентом, посредником. Он не более значителен, чем продавец книг или библиотекарь, который передает текст читателю qua77 объект для чтения.

— Тогда зачем же писателю ставить свое имя на титульном листе книги, а, Майлз? — Она застенчиво поднимает на него глаза. — Я просто спрашиваю.

— Так большинство писателей такие же, как ты. Ужасающе отстали от времени. А тщеславны — просто волосы дыбом встают. Большинство из них все еще питают буквально средневековые иллюзии, полагая, что пишут собственные книги.

— Да что ты говоришь! А я и не представляла.

— Если тебе нужен сюжет, людские характеры, напряженность действия, яркие описания, вся эта до модернистская чепуха, отправляйся в кино. Или читай комиксы. Не берись за серьезных современных писателей. Вроде меня.

— Конечно, Майлз.

Он вдруг обнаруживает, что с узлом галстука не все в порядке, довольно раздраженно распускает узел и снова принимается вывязывать галстук.

— Главный приоритет для нас — это способ дискурса, функция дискурса, статус дискурса.

Его метафоричность, его несвязанность, его абсолютно ателеологическая78 самодостаточность.

— Конечно, Майлз.

— Не думай, я прекрасно понимаю — тебе кажется, что ты меня сейчас поддразнивала, но я рассматриваю это как симптом твоих до смешного устаревших взглядов. На самом деле ты не способна вдохновить кого бы то ни было даже на элементарный анализ — на уровне кандидатской диссертации. Безнадежный случай: ведь твоя первая мысль всегда одна и та же — как бы поскорей заставить героев снять одежду и забраться в постель. Абсурд! Все равно что мыслить на уровне стрел и лука в век нейтронной бомбы. — Он рассматривает макушку ее низко склоненной головы. — Я знаю, ты, в общем то, в душе существо довольно безобидное, я даже чувствую к тебе определенную привязанность. Думаю, из тебя получилась бы замечательная гейша. Но ты безнадежно утратила всякий контакт с жизнью. Это просто ужасно.

Пока ты не вмешалась сегодня в текст, сексуальный компонент в нем оставался клинически строгим и, если мне позволено будет так выразиться, был весьма талантливо лишен всякой эротики. — Он опускает воротник сорочки и еще раз подтягивает узел галстука, ставший после вторичного вывязывания более совершенным. — Явно метафизическая по сути сцена. Во всяком случае, для академически подготовленного читателя, а только с такими и следует сегодня считаться. И тут врываешься ты, вся тщательно сбалансированная структура разлетается вдребезги, запорота до смерти, взлетает на воздух, все тривиализировано, фальсифицировано, подогнано под вульгарные вкусы массового читательского рынка. Все уничтожено. Просто невозможно. Мой галстук правильно повязан?

— Да. Мне ужасно жаль.

Он снова опускается на кровать и надевает башмаки.

— Послушай, Эрато, я буду с тобой абсолютно искренен. Давай посмотрим фактам в глаза, это ведь не в первый раз, что мы с тобой зря тратим время на выяснение отношений. Не стану отрицать — порой ты мне очень помогаешь, когда речь идет об одном или даже двух элементарных аспектах так называемого женского интеллекта... поскольку фундаментальные задачи современного романа, к сожалению, должны осуществляться посредством создания разнообразных, довольно поверхностных масок и декораций, — иначе говоря, образов женщин и мужчин. Но не думаю, что ты хоть когда нибудь могла возвыситься до понимания интеллекта творческого. Ты как какой нибудь завзятый редактор, всегда кончаешь тем, что решаешь переписать всю книгу самостоятельно. Не выйдет. То есть я хочу сказать, если тебе так уж хочется писать книги, иди и пиши их сама. Это не так уж трудно — у тебя получится.

Читательская аудитория, предпочитающая женские романы определенного сорта, в последнее время невероятно расширилась: «И он вонзил свои три буквы в мои пять букв». Что нибудь в этом роде. — Он затягивает шнурки на башмаках. — Почитай ка, что пишет Джонг79.

— Ты хочешь сказать — Юнг? Швейцарский психолог?

— Не существенно. Дело вот в чем. Ты должна наконец принять как данность, что для меня, для нас — для всех поистине серьезных писателей ты можешь быть лишь советчицей по вопросам редактуры, да и то лишь в одной двух вполне второстепенных областях. — Он встает и протягивает руку за пиджаком. — И скажу тебе со всей откровенностью, что и в этом на тебя уже нельзя полностью положиться. Ты продолжаешь действовать так, будто мир по прежнему вполне приятное место для существования. Более вопиющей поверхностности в подходе к жизни вообще и представить себе невозможно. Все международно признанные и добившиеся настоящего успеха художники наших дней четко и безоговорочно доказали, что жизнь бесцельна, беспросветна и бессмысленна. Мир — это ад.

— Даже если ты международно признан и добился настоящего успеха? Неужели, Майлз?

Он стоит, разглядывая ее склоненную голову.

— Не остроумно, дешево и совсем по детски.

— Прости, пожалуйста.

— Ты что, сомневаешься в искренности трагического восприятия у ключевых фигур современной культуры?

— Нет, Майлз. Разумеется, нет.

Он некоторое время молчит, чтобы она смогла в полной мере осознать его неодобрение;

потом продолжает еще более критическим тоном:

— Ты вот тут придумываешь сомнительные шуточки по адресу женщин двадцатого века:

они, мол, по определению, должны испытывать отчаяние. На самом то деле ты умереть готова, только бы быть настоящей женщиной. Наслаждаешься каждой минутой своего женского существования. Ты не способна узнать отчаяние в лицо, даже если бы оно вдруг свалилось тебе на голову с какой нибудь крыши.

— Ну, Майлз, я же ничего с этим поделать не могу.

— Прекрасно. Тогда будь женщиной и получай от этого наслаждение. Но не пытайся при этом еще и мыслить. Просто прими как данность, что так уж выпали биологические карты. Не можешь же ты обладать мужским умом и интеллектом и быть в то же время всехней подружкой.

Это что, по твоему, звучит неразумно?

— Нет, Майлз. Раз ты так говоришь.

— Прекрасно. — Он надевает пиджак. — А теперь я предлагаю забыть весь этот неудачный эпизод. Пожмем друг другу руки. И я уйду. А ты останешься здесь. Как нибудь в будущем, когда — и если — я почувствую, что мне нужен твой совет по какому нибудь мелкому вопросу, я тебе позвоню. Не обижайся, я тебе обязательно позвоню. И я думаю, в следующий раз мы встретимся на людях. Я поведу тебя в кафе, где готовят прекрасные кебабы, за ланчем мы побеседуем, выпьем рецины80, будем вести себя как современные цивилизованные люди. Если будет время, провожу тебя в аэропорт, посажу в самолет, летящий в Грецию. И все. О’кей? — Она покорно кивает. — И последнее. Я подумал, что мне приятнее было бы, если бы в будущем наши отношения строились на материальной основе. Я буду выплачивать тебе небольшой гонорар за каждую использованную вещицу, идет? И налог не придется платить, я всегда могу сказать, что это просто исследование.

Она снова кивает. Он наблюдает за ней, потом протягивает ей руку, которую она вяло пожимает. Он некоторое время колеблется, потом наклоняется, целует ее в макушку и гладит обнаженное плечо.

— Не унывай, детка. Это у тебя пройдет. Надо же было все тебе сказать, верно?

— Спасибо за откровенность.

— Не стоит благодарности. Входит в обслуживание. Так. Может, тебе что нибудь нужно?

Пока я не ушел? Красивое платье? Журнал какой нибудь? «Для вас, женщины»? «Хорошая хозяйка»? «Вог»?

— Да нет, все нормально. Обойдусь.

— Рад буду по дороге вызвать тебе такси. — Она качает головой. — Точно? — Она кивает. — Ты не обиделась? — Она снова качает головой. Он улыбается, почти добродушно. — Ведь на дворе восьмидесятые! Двадцатый век.

— Я знаю.

Он протягивает руку и ерошит волосы на греческой головке:

— Ну, тогда — чао!

— Чао.

Он отворачивается и направляется к двери. Идет твердым шагом, с видом человека, с нетерпением ожидающего нового делового свидания после успешного заключения выгодной сделки. Mann ist was it81, а также — что на нем надето. В прекрасно сшитом костюме, с университетским галстуком Майлз Грин выглядит дважды, а может быть, и десятижды человеком светским, опытным, нисколько не смущающимся (ведь на дворе — восьмидесятые!) из за того, что в этот до предела заполненный день выбрал пару часов, чтобы провести их с той, кто — по сути своей — всего лишь девица, вызываемая по телефону для определенного рода услуг;

но теперь он, освеженный, собирается заняться более серьезными делами: может быть, встретиться с литагентом, или принять участие в литературоведческой конференции, или погрузиться в мужественно мирную обстановку своего клуба. Впервые за все время в палате устанавливается атмосфера некоей правильности происходящего, некоей здравой реальности.

Увы, атмосфера эта рассеивается почти так же быстро, как возникла. На полпути к двери уверенные шаги замирают. Сразу же становится ясно, чем это вызвано: двери, полпути до которой уже пройдено, больше нет. Там, где она была, теперь тянется сплошная, серая, обитая стеганой тканью стена;

исчез даже крючок. Майлз оглядывается на фигурку той, кого так сурово отчитывал, но она по прежнему сидит на кровати с потупленным взором и явно не замечает изменения обстановки. Он снова смотрит туда, где была дверь;

щелкает пальцами в направлении стены. Стена остается неизменной. Еще раз и еще: ничего. Помешкав немного, он решительно подходит к стене и ощупывает руками обивку, будто он — слепой, пытающийся отыскать ручку двери. Затем прекращает поиски, отступает на два три шага, будто готовится пробить стену плечом. Вместо этого он вытягивает руки перед собой, как бы примериваясь к воображаемой двери, которую сейчас возьмет и насадит на петли. Снова раздается щелчок пальцами. И снова стена остается такой же точно гладкой и бездверной. Он мрачно взирает на то место в стене, где раньше была дверь. Потом отворачивается и решительно подходит к изножью кровати.

— Ты не имеешь права!

Она очень медленно поднимает на него взор:

— Конечно, Майлз.

— Я здесь главный.

— Конечно, Майлз.

— Если ты полагаешь, что кто нибудь поверит в это хотя бы на миллионную долю секунды...

Я приказываю тебе поставить дверь на место! — В ответ она лишь откидывается на подушки. — Ты слышала, что я сказал?

— Конечно, Майлз. Может, я и глупая, но вовсе не глухая.

— Тогда делай, что тебе говорят.

Она поднимает руки и подкладывает их под стройную шею. Халат запахнут уже не так плотно.

Она усмехается:

— Обожаю, когда ты притворяешься сердитым.

— Предупреждаю, если эта дверь не будет возвращена на место в течение пяти секунд, я прибегну к физическому насилию!

— Как наш любимый маркиз?

Он набирает в грудь побольше воздуха.

— Ты ведешь себя как пятилетняя девчонка!

— Ну и что? Я же всего навсего пятиразрядная богиня.

Он пристально смотрит на нее или, скорее, на ее ехидно прикушенную нижнюю губу.

— Ты не можешь держать меня здесь против моей воли.

— А ты не можешь выйти из собственного мозга.

— Еще как могу! Это же всего навсего мой метафорический мозг! Ты ведешь себя совершенно абсурдно. Ты с таким же успехом могла бы попытаться отменить законы природы или повернуть время вспять.

— Но я же так и делаю, Майлз. И очень часто. Если помнишь.

Неожиданно вся одежда, которую он с таким тщанием надевал на себя, исчезает — до последней нитки. Подчиняясь инстинкту, он поспешно прикрывается руками. Она снова прикусывает губу.

— Этого я не потерплю! Не собираюсь в таком виде стоять здесь!

Она похлопывает ладонью по кровати рядом с собой:

— Тогда почему бы тебе не подойти и не присесть на краешек?

Он отворачивается и скрещивает руки на груди:

— Ни за что!

— Твой бедный малыш замерз. Так хочется его поцеловать!

Он устремляет мрачный взгляд в пространство — насколько это позволяет ограниченное пространство палаты. Она снимает пурпурный халат и легко бросает его Майлзу, стоящему у изножья кровати.

— Может, наденешь? Мне он больше не нужен.

Он с отвращением глядит на халат, потом хватает его с кровати. Халат слишком мал, но ему удается как то натянуть его на себя, запахнуть полы и завязать пояс. Затем он решительно подходит к стулу, поднимает и несет в дальний угол — к столу;

там он решительно ставит его на пол, спинкой к кровати. Садится, скрестив на груди руки и закинув ногу на ногу;

упорно смотрит в угол простеганной палаты, футах в пяти от себя. В палате царит молчание. Наконец он произносит, едва повернув голову:

— Ты, конечно, можешь отобрать у меня одежду, можешь помешать мне уйти. Но чувств моих изменить ты не можешь.

— Я понимаю. Глупый ты, глупый!

— Тогда мы до смешного зря тратим время.

— Если ты сам их не изменишь.

— Никогда.

— Майлз!

— Как ты сама говоришь, чтобы существовать, нужно обладать определенной степенью элементарной свободы.

Она некоторое время наблюдает за ним, потом вдруг встает с кровати, наклоняется и извлекает из под нее венок из розовых бутонов и листьев мирта. Поворачивается лицом к стене, будто там зеркало, и надевает венок на голову;

слегка поправив его, она принимается, как бы играючи, приводить в порядок волосы, высвобождая то одну, то другую вьющуюся прядь;

наконец, удовлетворенная тем, как теперь выглядит, обращается к сидящему в противоположной стороне комнаты мужчине:

— Можно, я подойду к тебе и посижу у тебя на коленях, а, Майлз?

— Нет, нельзя.

— Ну пожалуйста.

— Нет.

— Если хочешь, мне будет всего пятнадцать.

Он резко поворачивается вместе со стулом и предостерегающе поднимает палец:

— Не подходи!

Но она направляется к нему. Однако, не дойдя нескольких шагов до того места, где он сидит напрягшись, видимо готовый броситься на нее, если она ступит хоть чуть чуть ближе, она опускается на колени на истертом ковре и присаживается на пятки, покорно сложив на коленях руки. Несколько мгновений он выдерживает устремленный на него взгляд, затем отводит глаза.

— Ведь я дала тебе только малое зернышко. Всю настоящую работу ты сделал совершенно самостоятельно.

Некоторое время он сидит молча, потом взрывается:

— Господи, да стоит мне подумать про всю эту бодягу про пластилин, про пашу, про гаремы!

Да еще про Гитлера к тому же! — Он резко к ней поворачивается: — Знаешь, что я тебе скажу?

Ты — самая фашистская маленькая фашистка за всю историю человечества! И не думай, что, стоя на коленках и глядя на меня глазами издыхающего спаниеля, ты хоть на миг сможешь меня одурачить.

— Майлз, фашисты ненавидят секс.

Его улыбка похожа скорее на карикатурную гримасу.

— Даже в самых отвратительных философских доктринах можно отыскать что нибудь положительное.

— И любовь ненавидят.

— В данных обстоятельствах это слово звучит непристойно.

— И нежность тоже.

— Нежности в тебе — как в том долбаном кактусе.

— И они совершенно не способны смеяться над собой.

— О, я ясно вижу, что тебе может представляться в высшей степени забавным лишать человека всяческой веры в собственные силы, весьма эффективно кастрировать его на всю оставшуюся жизнь. Ты проявляешь невероятную выдержку, не катаясь по полу от смеха, — так это все весело и забавно. Извини, я не могу участвовать в твоем веселье.

— И все это только из за того, что приходится признать: ты все таки во мне немножко нуждаешься?

— Я в тебе не нуждаюсь. Нуждаешься в этом — ты. Это тебе надо меня унижать.

— Майлз!

— Я сказал именно то, что хотел, и именно теми словами. Ты с самого начала разрушала все, что я делал, своими абсолютно банальными, пустяковыми, пригодными только для повестушек идеями. Когда я начинал, у меня не было ни малейшего желания быть таким, как теперь. Я собирался идти по стопам Джойса и Беккета. Но нет — пришлось семенить за тобой!

Каждый женский персонаж следовало изменить до неузнаваемости. Она должна непременно делать то то, поступать так то. И каждый раз надо было ее раздувать так, чтобы она заполонила собою все, превратила бурный поток в стоячее болото. А в конце — всегда одно и то же. То есть — ты, черт бы тебя взял совсем. Ты постоянно вынуждаешь меня вырезать самые лучшие эпизоды. Помнишь тот мой текст — с двенадцатью разными концами? Это было само совершенство, никто раньше до такого не додумался. И тут ты принимаешься за дело, и у меня остается их всего три! Вещь утратила главный смысл. Пропала даром. — Он сверлит ее гневным взглядом. Она закусывает губы, чтобы сдержать смех. — Могу сообщить тебе, где будет происходить действие новой книги. На горе Атос82.

Улыбка ее становится еще шире. Он отворачивается и продолжает проповедь:

— Все, на что ты способна, — это диктовать. У меня столько же прав на собственные высказывания, как у пишущей машинки. Господи, подумать только, сколько бесконечных страниц французы потратили, пытаясь решить, написан ли сам писатель или нет... Да десяти секунд, проведенных с тобой, хватило бы, чтобы раз и навсегда этот факт доказать.

— Ты прекрасно знаешь, что это неправда.

— Тогда почему нельзя вернуть эту дверь? Почему, хотя бы один раз, я не могу закончить сцену так, как я считаю нужным? Почему тебе всегда должно принадлежать последнее слово?

— Майлз, но ведь сейчас именно ты ведешь себя не очень последовательно. Ты же сам только что объяснил, что между автором и текстом не существует абсолютно никакой связи.

Так какое значение все это может иметь?

— Но ведь должен же я иметь право по своему решать, каким образом быть абсолютно не связанным с моим собственным текстом!

— Я сознаю, что я всего навсего твоя ни на что не годная безмозглая подружка, но даже мне видно, что сказанное тобой не выдерживает логического обсуждения.

— А я не собираюсь обсуждать с тобой вещи, которые гораздо выше твоего разумения.

Она разглядывает его повернутую к ней вполоборота спину.

— Мне не хотелось бы прекращать разговор, пока мы снова не станем друзьями. Пока ты не позволишь мне сесть к тебе на колени и немножко тебя приласкать. И поцеловать.

— Ох, ради всего святого!

— Я очень тебя люблю. И больше не смеюсь над тобой.

— Ты вечно надо мной смеешься.

— Майлз, ну посмотри же на меня!

Он бросает на нее полный подозрения взгляд: она действительно не смеется. Но он снова отворачивается, будто увидел в ее глазах что то похуже смеха. Она сидит, молча за ним наблюдая. Потом произносит:

— Ну хорошо. Вот тебе твоя дверь.

Он бросает быстрый взгляд туда, где раньше была дверь, — она действительно там. Эрато поднимается, направляется к двери, открывает ее.

— Ну давай. Иди сюда, посмотри, что там, с другой стороны. — Она протягивает ему руку. — Ну иди же. Ничего страшного.

Он сердито поднимается со стула, идет к открытой двери, не обращая внимания на ее руку, и заглядывает в дверной проем. Он смотрит на мужчину в пурпурного цвета халате, который ему слишком мал, на изящную нагую девушку с венком из розовых бутонов на волосах, на ее классической формы лоно, видит кровать на заднем плане, часы с кукушкой и висящий на них призрачно белый хитон, стеганые серые стены. Все это встает перед ним, словно отраженное в зеркале или у Магритта83. Она делает жест рукой, приглашая его пройти в дверь.

— Нелепость какая!

Он сердито отворачивается. Она закрывает дверь, задумчиво разглядывает его спину, делает несколько шагов в его сторону, приближаясь к нему сзади.

— Слушай, не будь таким вредным. Полежи рядышком со мной.

— Нет.

— Мы не будем больше разговаривать. Будем просто любить друг друга.

— Ни за что. Никогда.

Она закладывает руки за спину.

— Ну просто как друзья.

— Какие друзья?! Мы просто двое арестантов, запертых в одной камере. Из за непереносимой мелкотравчатости твоего типично женского умишки.

— Я чувствую, что очень многим тебе обязана за то, что ты только что мне объяснил. А ты не даешь мне вознаградить тебя по достоинству.

— Нет уж, спасибо большое.

И так уже достаточно мягкий, тон ее становится просто умоляющим:

— Майлз, я ведь чувствую — ты втайне этого хочешь.

— Ничего ты не чувствуешь.

— Я буду с тобой такой же, какими были критские жены, когда их мужья вернулись после осады Трои. Они делали все, чтобы показать, как они соскучились. Это описание было в UR тексте84, но в сохранившихся памятниках в этом месте сплошь лакуны.

— Ты просто невозможна.

— Это жестоко!

— Я категорически заявляю, что меня не интересуют сексуальные извращения Древней Греции.

— А я чувствую, что на самом деле — интересуют. — Она на несколько мгновений замолкает. — Иначе ты не боялся бы посмотреть мне в глаза.

Он резко оборачивается:

— Да я нисколько не бо...

Кулачок у нее очень маленький, но правый апперкот нанесен снизу, от пояса, и не просто молодой женщиной, которая хоть и не атлетического сложения в прямом смысле слова, но может вполне гордиться своей физической подготовкой. Удар нанесен с удивительным профессионализмом, время точно рассчитано, так же точно рассчитано и попадание — прямо в подбородок. Можно заподозрить, что она наносит такой удар не впервые. Совершенно очевидно, что наибольший эффект достигается именно хорошо рассчитанной неожиданностью, ведь известно, что ее папаша предпочитал, чтобы его целенаправленные удары сыпались как гром с ясного неба. Голова мистера Майлза Грина резко откидывается назад. Рот широко раскрывается, глаза стекленеют, зрачки не фокусируются: он покачивается и медленно опускается на колени;

с минуту пытается снова подняться, но затем, в результате весьма умелого и твердого толчка босой пяткой прелестной левой ноги, опрокидывается на изношенный ковер цвета увядающей розы. И лежит без движения.

III Вот что, однако, рождает у многих убеждение, что существование бога трудно доказуемо. Они не способны подняться мыслями над предметами, воспринимаемыми посредством чувств;

они настолько не привыкли рассматривать что бы то ни было без того, чтобы прежде не вообразить его себе — а ведь это есть способ мышления, применимый лишь к материальным объектам, — что все невообразимое кажется им непостижимым. Об этом явственно свидетельствует тот факт, что даже философы преподносят своим ученикам как максиму, что ничто не может быть воспринято умом, не будучи прежде воспринято чувствами... из чего, однако, следует, что концепции бога здесь вовсе нет места. Мне представляется, что те, кто пытается использовать воображение, чтобы постичь эту концепцию, ведут себя так, словно хотят воспользоваться зрением, чтобы слышать звуки или ощущать запахи.

Rene Descartes. Discours de la Methode Дочь мнемозины взирает на свою жертву, задумчиво трогая кончиком языка костяшки все еще сжатых в кулачок пальцев. Некоторое время спустя — традиционные десять (хотя на этот раз никем не отсчитанных) секунд — она решительно перешагивает через простертое на полу тело и подходит к кровати;

нажимает на кнопку звонка. Стоит ей лишь коснуться кончиком пальца его пластмассовой пуговки, как из девушки боксера она моментально превращается в женщину врача. Она снова — доктор Дельфи. Белый халат, грудной карман с торчащими из него ручками, именная планка, волосы стянуты в строгий узел тоненьким черно белым шарфиком (венок из розовых бутонов исчез, как и хитон, висевший на часах с кукушкой), образ восстановлен до мельчайших деталей. Как и прежнее, сурово холодное выражение лица. Ни следа нежности или поддразнивания.

И теперь, таинственным образом ре преобразившись, она возвращается к недвижно лежащему на полу мужчине и опускается рядом с ним на колени. Словно спортивный врач на ринге, она поднимает кисть его руки — проверить пульс. Затем склоняется над лицом — он распростерт на спине — и приподнимает ему веко. И тут открывается дверь.

В дверях стоит пожилая медсестра, явно из тех, кто строго придерживается правил и никаких вольностей не допустит. В ее позе, во всем ее облике, прежде чем она успевает произнести хоть одно слово, видится абсолютная беспрекословность, уверенность в том, что она лучше всех в этом больничном мире знает, для чего существует и чем занят этот ее мир.

Неодобрительно, без капли юмора, смотрит она сквозь очки на распростертое тело. Доктор Дельфи явно поражена. Довольно неуклюже для обычно столь грациозного существа, она поднимается с колен.

— Старшая... Я полагала, сегодня дежурит сестра Кори.

— Я тоже так полагала, доктор. Но, как обычно, ее невозможно отыскать.

Глаза ее снова обращаются на пациента.

— С этим тоже все как обычно, не правда ли?

— Боюсь, что так.

— У меня и так не хватает персонала. А пациенты вроде него доставляют нам больше хлопот, чем все остальные, вместе взятые.

— Хорошо бы вы прислали медбрата с носилками. Надо бы уложить его обратно в постель.

Старшая сестра мрачно кивает, но остается стоять, глядя на лежащего без сознания пациента с таким отвращением, будто перед ней — немытое подкладное судно.

— Вы знаете мое мнение, доктор. Таким необходимо гормональное лечение. Если не хирургическое вмешательство. В прежние времена мы с этим справлялись именно так.

— Я знакома с вашими взглядами, сестра, благодарю вас. Вы были настолько любезны, что изложили их нам довольно пространно на прошлом собрании сотрудников отделения.

Старшая сестра ощетинивается:

— Я должна заботиться о безопасности наших сестер.

Доктор Дельфи скрещивает руки на груди:

— Я тоже.

— Иногда мне приходит в голову мысль: а что бы подумал доктор Боудлер86, если бы он еще был жив? Про то, что делается в нашей больнице во имя медицины.

— Если вы говорите о всех наших новых подходах...

— Ничего себе — подходы! Я то знаю, как их следует называть! Не больница стала, а Бедлам87 настоящий!

— Будьте так добры, пришлите медбрата с носилками!

Старшая и ухом не ведет.

— Конечно, вы думаете, что я всего навсего старая дура, доктор, но позвольте мне вам сообщить кое что еще. Я давно собираюсь поговорить с вами об этом. Эти стены. Их же не ототрешь!! Грязь — отвратительная, липкая грязь скопилась в каждой складочке обивки! Они просто кишат септицемией!88 Это чудо, что нас еще не одолевают эпидемия за эпидемией!

— Посмотрю, не удастся ли мне организовать парочку — для вас лично, сестра!

Это уж слишком. Старшая гневно подается вперед:

— И придержите ваш сарказм для кого нибудь другого, девушка! Через мои руки прошло больше так называемых молодых специалистов, больно много о себе понимавших, чем через ваши — тарелок с горячим супом! Ваше поколение считает, что вам все известно. Могу вам напомнить, что я имела дело с подобными случаями, когда вы еще пеленки пачкали.

— Сестра!..

Но дракона в юбке остановить невозможно.

— Половина пациентов в этом отделении — просто симулянты. Меньше всего им нужно, чтобы их по головке гладили недопеченные доктора, только только со школьной скамьи...

— Сестра, я прекрасно понимаю, что у вас сейчас очень трудный период...

— Это никакого отношения к делу не имеет!

— Если вы сейчас же не прекратите, мне придется поговорить о вас с заведующей.

Это не помогает;

сестра гордо выпрямляется:

— Миссис Тэтчер89, чтоб вы знали, вполне разделяет мои взгляды. Как на дисциплину, так и на антисептику.

— Вы что, пытаетесь показать мне пример дисциплинированности?

— He вам говорить мне о дисциплинированности! Наше отделение катится в тартарары с тех самых пор, как вас к нам назначили!

— Полагаю, вы хотите сказать, что оно теперь только наполовину походит на тот концентрационный лагерь, каким было до моего появления?

Сразу же становится ясно, что эта с такой готовностью предпринятая атака ведет в ловушку.

Старшая сестра направляет взор в пространство над головой доктора Дельфи и говорит с полной достоинства сдержанностью человека, готового всадить нож в спину ненавистного коллеги:

— Лучше концентрационный лагерь, чем эстрадный стриптиз.

— Что вы хотите этим сказать?

Сестра по прежнему вонзает в дальнюю стену буравчики глаз.

— Не думайте, что мне не известно, что происходило в демонстрационном зале третьего дня.

— И что же там происходило?

— А то вы не знаете! Вся больница об этом гудит.

— Я не знаю.

— Мистер Лоуренс демонстрировал новый метод надреза при мастэктомии90.

— Ну и что в этом такого?

— Говорят, он демонстрировал его при помощи хирургического мелка на вашей груди. Голой!

— Но он вряд ли сумел бы продемонстрировать свой метод на одетой груди! — Сестра издает носом звук, полный глубочайшего скепсиса. — Я просто случайно проходила мимо, когда он искал добровольца.

— На глазах у двадцати четырех студентов. И все — мужчины! Если меня правильно проинформировали.

— И что же?

Глаза сестры, вдруг вспыхнув — если только нечто тускло серое может вспыхнуть, — встречаются с глазами врача.

— Говорят, что большинство наблюдавших, кажется, меньше всего изучали линию надреза.

Доктор Дельфи улыбается — очень тонкой улыбкой:

— Сестра, мне нужно пойти в аптеку, получить две тридцатимиллиграммовые таблетки дембутопразила. А вы, пока вы тут, может быть, все же сделаете и то, зачем я вас первоначально вызывала?

В бледно зеленых глазах за стеклами очков зажигается злобный огонек.

— Увидим... доктор. Мы еще увидим. — И, сделав этот прощальный выстрел, обозленная сестра — «доктор» в ее устах прозвучало скорее как плевок, чем обращение, — уходит.

Доктор Дельфи несколько мгновений глядит ей вслед, затем быстрым движением упирает руки в бока и поворачивается к пациенту. Смотрит на лежащего без сознания мужчину. И следующее ее движение оказывается абсолютно не медицинским. Она отводит правую ступню далеко назад и резко пинает в бок простертое на полу тело, с такой силой и точностью, что вполне можно предположить — она столь же хороший футболист, как и боксер. Эффект этого «пинка жизни» сказывается незамедлительно. Майлз Грин сразу же садится, держась рукой за пострадавший бок;

по виду его никак не скажешь, что он только что выплыл из обморока.

— Это было больно.

— Именно этого я и хотела. Что за гадкую подлянку ты мне подкинул!

— А я думал, она получилась забавной.

Доктор сердито грозит ему пальцем:

— Я вызывала сестру Кори. На его лице появляется выражение абсолютной невинности, глаза полны удивления.

— Но я думал, старшая сестра — это твоя идея. Доктор Дельфи мерит его пристальным взглядом;

потом снова отводит ногу назад, и он получает новый, еще более сильный пинок.

Однако на этот раз Майлзу удается парировать самый страшный удар:

— Ну, это был просто экспромт.

— Ничего подобного! Она была отделана до малейшей реплики! Ты все время держал ее наготове, точно камень за пазухой. В своей обычной... ты просто пытался уложить меня на обе лопатки.

— Но ты прекрасно справилась с этим. Он улыбается, она — нет.

— Да к тому же — старшая сестра! Не думай, пожалуйста, что я не поняла, на что ты намекаешь!

— На что намекаю?

— Да на мою противную настоящую сестру!

— Всего лишь случайное совпадение.

— Да перестань же ты обращаться со мной, как с кретинкой какой нибудь! Ее очки меня нисколько не обманули. Я эти бледно зеленые рыбьи гляделки за милю узнаю! Не говоря уж об этой ее манере вести себя: я, мол, святее, чем ты, во сто раз, святее не бывает! Вечно вынюхивает, где тут грязь. Грязь — с ее точки зрения. Говорит, это ее святая обязанность.

Моральный долг перед историей. Свинья похотливая!

— Да нет, честно! Я кое что другое имел в виду.

— А что касается этой инфантильной и совершенно необязательной непристойности, этой сцены с раздеванием перед... и дело не просто в том, что ты настолько лишен вкуса, лишен малейшего понимания того, как тебе повезло, что ты можешь хоть как то видеть меня, не говоря уже о том, чтобы меня касаться, и... безнадежно! Я умываю руки. — Она продолжает, не останавливаясь. — Стоит мне только подумать о бесконечных часах, которые я... и над тем, что... наверное, я просто сошла с ума. — Он открывает рот, пытаясь что то сказать, но она торопливо продолжает: — Двадцать минут назад все могло прийти к абсолютно счастливому концу. — Он осторожно подносит ладонь к подбородку. — До этого. Когда я просила тебя позволить мне посидеть у тебя на коленях.

— Тебе просто надо было доказать, кто здесь главный.

— Если бы тебе медведь на ухо не наступил и ты был бы способен различать тончайшие языковые нюансы, ты заметил бы, что я употребила выражение «приласкать и поцеловать», несомненно сентиментальное и весьма избитое, но тем не менее вполне в данном контексте знаковое, во всяком случае в кругах лингвистически умудренных, к каковым мы, по всей видимости, и принадлежим.

— Я заметил.

— Когда женщины говорят это, они хотят выразить свою нежную привязанность. — Она мрачно смотрит на него. — Полагаю, ты не распознал бы оливковую ветвь, даже если бы сидел в саду среди олив.

Он откидывается на спину и снова растягивается на старом розовом ковре, закинув руки за голову;

глядит вверх, прямо ей в глаза:

— Твой стилистически весьма интересный синопсис данного сюжета имеет лишь один недостаток: в нем ничего не сказано о том, что ты нарочно выбрала такой момент, когда я не мог не отказать тебе.

— Отвергаю это утверждение целиком и полностью. На самом деле это был такой момент, когда от тебя требовался лишь скачок воображения.

— Сквозь твой обруч.

Она подходит на шаг ближе и яростно взирает на него, скрестив руки поверх белого халата.

— Послушай, Майлз, пора нам кое что как следует прояснить. Раз уж ты так точно сравнил себя с дрессированным псом, так и быть, приму участие в дурацкой игре — я спускаю тебя с поводка. Я понимаю — инфантильный ум должен каким то образом высвобождать нецеленаправленную энергию. Но все эти роли, все эти шуточки, необходимость делать вид, что я даже и не слышала о Цветане Тодорове и о герменевтике, о диегезисе и деконструктивизме91, — со всем этим теперь покончено. Когда речь идет о литературных проблемах, требующих истинной зрелости и опыта, как, например, конец произведения, решаю я. Это ясно?

— Да, доктор.

— И можешь избавить меня от твоего сарказма. Должна напомнить, что ты всего лишь абсолютно случайное и преходящее биологическое явленьице и что...

— Что я такое?!

— Ты слышал. Микроскопическое ничтожество, амебоподобный трутень, трупная муха, заблудившаяся в полете сквозь неизмеримый зал вечности. Тогда как я — архетип женщины, наделенный архетипическим здравым смыслом, развивавшимся на протяжении многих тысячелетий архетипическим пониманием высших ценностей. Сверх всего этого, тебе, как и мне, прекрасно известно, что мое физическое присутствие здесь абсолютно иллюзорно и является всего навсего эпифеноменом, результатом определенных электрохимических реакций, происходящих в правой и, если хочешь знать, патологически гипертрофированной доле твоего мозга. Более того, — она останавливается, чтобы перевести дух, — ну ка убери руку с моей щиколотки!

— Да мне просто интересно знать, есть ли у архетипов щиколотки.

— Только попробуй поднять руку повыше, получишь здоровенный пинок. Какого еще не получал.

Он убирает руку.

— Итак, ты говорила...

— Вопреки твоим слишком ощутимым недостаткам и несоответствиям, я все таки сохраняла слабую надежду, что в один прекрасный день ты сможешь — с моей помощью — осознать, что самое малое, чем ваш эгоистичный, самонадеянный и надоедно животный пол обязан моему полу за все его прошлые...

— Ради Бога, не начинай все сначала!

—...жестокости, — это немного нежной привязанности, когда мы об этом просим.

— То есть требуется перетрах?

Она опускает голову, меряя его пристальным взглядом, потом очень медленно направляет в его сторону обвиняющий палец, словно пистолет, курок которого она вот вот готова спустить:

— Майлз, я тебя предупреждаю. Ты на самом краю пропасти.

— Тогда я беру обратно этот вульгаризм.

— Я сказала, что мне необходимо?

— Нежная привязанность. Постараюсь в следующий раз не забыть.

Она решительно скрещивает на груди руки и глядит на дальнюю стену комнаты.

— Между прочим, пока шла та последняя сцена, я приняла решение. Следующего раза не будет.

Тиканье часов с кукушкой звучит особенно громко в тишине, спровоцированной этим «указом». Губы Майлза расплываются в улыбке.

— Кто это сказал?

— Я это сказала.

— Как ты только что изволила меня проинформировать, на самом деле ты вовсе не стоишь здесь надо мной — ты у меня в голове. Мне не совсем ясно, каким образом любое решение по поводу нашего совместного будущего может зависеть от тебя одной.

Она бросает на него быстрый проницательный взгляд. В глазах его, в его улыбке светится нескрываемое самодовольное ехидство. Однако никогда еще за всю долгую историю своего существования, подобная улыбка не стиралась с лица с такой быстротой. Несколько мгновений он способен издавать только слабое кряканье, затем резко садится, широко раскрыв от удивления рот. Из положения сидя он поднимается на колени, яростно водя руками в пустом пространстве, которое только что, пару секунд назад, заполняла она. Она бесследно исчезла.

Он встает на ноги, в отчаянии снова ощупывая руками воздух вокруг себя. Поспешно оглядывает палату, приседает, чтобы заглянуть под кровать, потом снова оглядывает замкнутое серыми стенами пространство.

— О Господи!

Он решительно шагает к двери, рывком отворяет ее, только чтобы вновь увидеть ту же самую палату, вход в которую загораживает его собственное отчаянное лицо, венчающее фигуру его оставшегося в одиночестве двойника. Закрыв дверь, он прислоняется к ней спиной и пристально вглядывается в кровать. Мгновение спустя он поднимает левую руку и со всей силы щиплет себя за кисть пальцами правой. Снова оглядывает комнату. Наконец сдавшись, он сглатывает ком в горле, откашливается. Голос его обретает странный, полувопросительный полуумоляющий тон:

— Эрато... дорогая?

Тишина.

— Сука паршивая!

Тишина.

— Этого не может быть!

— Этого не только НЕ не может быть. Это есть. Голос ее раздается из того угла комнаты, где стоят стол и стул, но голос совершенно бестелесен. Нет ни малейшего признака ее физического присутствия.

— Да куда ты подевалась, ради всего святого?

— Туда, откуда мне вообще не следовало уходить.

— Разве можно так поступать? А ты еще рассуждала о том, что я нарушаю правила...

— Хочу кое что спросить у тебя, Майлз. Интересно, стал бы ты обращаться со мной так по варварски злобно, как в последние час полтора, если бы я была не той, что есть на самом деле, а дочерью крестного отца какой нибудь мафии? Если бы ты знал, что мне стоит только поднять телефонную трубку и сказать ему пару слов, как он заключит контракт на твое убийство?

— А я хочу знать, почему я тебя не вижу?

— У тебя только что развилась небольшая аневризма мозга, то есть патологическое расширение артерии. К сожалению, это повлияло на центры, управляющие контактом между волеизъявлением и мысленной визуализацией. Они расположены вблизи кортекса92 и часто оказываются легко уязвимы.

Кажется, им овладевает ужас какого то иного рода. В отчаянии он устремляет взгляд на пустой стул:

— Я даже не помню, как ты выглядишь!

— Может быть, хотя бы это отучит тебя лезть в те области, о которых ты и понятия не имеешь. Вроде амнезии.

На ощупь, словно слепой, он пробирается к кровати и тяжело садится в изножье.

— Это необратимо?

— Уверена, что все литературное сообщество вместе со мной станет молить Бога, чтобы так оно и было.

— Ты не можешь так со мной поступить. — Голоса больше не слышно. Он просовывает руку под полу пурпурного халата и прикладывает ладонь к сердцу. — Мне дурно.

— Ты не ответил на мой вопрос.

— Мне нужен врач.

— Я — врач.

— Настоящий, реальный врач.

— Если хочешь знать, Майлз, та абсурдно романтическая роль, какую мне вечно приписываешь ты, да и весь твой невротический род, не имеет к реальности никакого отношения.

А я, между прочим, получила медицинское образование психолога клинициста. И так уж случилось, что моя специализация — психическое расстройство, которое вы, невежды, именуете литературой.

— Психическое расстройство?

— Вот именно, Майлз. Психическое расстройство.

— А как же...

— С моей точки зрения, ты просто некто, кому необходимо какой либо деятельностью освободиться от подавленного ощущения первичной травмы. Как это обычно бывает, травма оставила у тебя ярко выраженное стремление к деструктивному реваншу. И — опять таки как обычно — ты пытался сублимировать это столь же ярко выраженной тенденцией к вуаеризму и эксгибиционизму. Я встречалась с этим явлением десятки тысяч раз. Точно так же ты подчиняешься характерной патологии, когда пытаешься справиться с этой невыявленной травмой путем постоянной погруженности в квазирегрессивную активность, выражающуюся в писании и публикации написанного. Со всей ответственностью могу заявить, что здоровье твое могло бы значительно улучшиться, если бы ты полностью и совершенно открыто погрузился бы в те два вида регрессивной активности, что лежат в самой основе твоей деятельности.

— Стал бы открыто подглядывать в замочную скважину и выставлять напоказ собственные гениталии?

— Существует профессия, допускающая и даже вознаграждающая подобного рода активность. Правда, в несколько сублимированной форме.

— А именно?

— Театральная деятельность, Майлз. Тебе надо было бы стать актером или режиссером.

Только, боюсь, уже слишком поздно.

— Лицом к лицу ты не решилась бы так разговаривать со мной.

— Ты так считаешь потому, что всегда с неизбежностью воспринимаешь меня как суррогат собственной матери, иными словами, как главный объект подавляемого чувства отторжения, эдипова комплекса, трансмутировавшего в Rachsucht93, то есть потребность в реванше, мести.

Мне думается, тебе давно пора перечитать труды Фрейда. Или другого из моих наиболее талантливых учеников — Фенихеля. Попробуй прочесть его «Психоаналитическую теорию невроза». Нью Йорк, У. У. Нортон и Со., тысяча девятьсот сорок пятый год.

— Да если бы Фрейд хоть раз встретился с тобой, он утопился бы в Дунае!

— Не будь ребенком, Майлз. Ты только снова и снова подтверждаешь мой диагноз.

— Что ты хочешь этим сказать? Как это — «снова и снова»?

— Не думаю, что мне удастся благоприятно истолковать истинные намерения, лежащие в основе потребности унижать, хотя бы и символически, женщину врача. — Он молчит. Вдруг ее голос раздается гораздо ближе, у самой кровати, прямо за его спиной: — На самом то деле, знаешь, это не были удары грома и трезубцы. В нашей семье всегда верили в целительные силы самой природы.

Он сидит понурив голову;

вдруг, без всякого предупреждения, резко оборачивается и бросается через угол кровати, словно регбист, импровизирующий перехват, туда, откуда доносится голос. Увы, его правое колено цепляется за довольно высокий угол больничной койки, и, несмотря на отчаянные попытки удержаться, он летит на пол. Сердито поднимается на ноги.

Теперь выводящий его из себя голос раздается откуда то из под купола потолка, прямо над его головой:

— На твоем месте я бы не стала волноваться. Ведь это не помешает тебе вести абсолютно нормальный образ жизни. Очень возможно, что гораздо более полезный. В качестве землекопа.

Или мусорщика.

Он устремляет взгляд вверх:

— Знаешь, лучше тебе здесь больше не появляться. Богом клянусь.

— А я вовсе не намерена снова здесь появляться. На самом деле в очень скором времени твоя аневризма распространится на близлежащие слуховые центры. Ты не сможешь даже слышать мой голос.

Он почти кричит в потолок:

— Да я буду рад и счастлив, как только ты уберешься на свою гребаную, насквозь проссанную гору!

Яркая выразительность этого заявления оказывается несколько подпорченной тем, откуда раздается ее ответ — голос снова звучит от столика в углу палаты:

— Я с тобой не совсем еще покончила. Прежде всего мне хотелось бы, чтобы ты учел, как тебе повезло, что я не попросила папочку устроить тебе обширное кровоизлияние в мозг. Не стану уделять внимание твоему издевательскому скептицизму и стремлению высмеять все, что я отстаиваю. Я полагаю, что при весьма поверхностном уровне твоего интеллекта и общей клинической картине вряд ли возможно винить тебя за то, что ты весь пропитан дешевым иконоборческим духом бесталанной и саморазрушительной культуры.

— Да тебе же нравилось все это — до малейшей детали!

— Нет, Майлз. Если мне и удалось создать у тебя подобную иллюзию, то лишь потому, что я хотела тебя испытать. Посмотреть, каких глубин можешь ты достичь в своем падении. В тщетной надежде, что ты вот вот воскликнешь: «Довольно! Я не могу касаться священных тайн!» — Господи, попалась бы ты сейчас мне в руки!

Pages:     | 1 || 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.