WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 |
-- [ Страница 1 ] --

ДЖОН ФАУЛЗ Мантисса im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2001 © И. Бессмертная, перевод с анлийского © «Im Werden Verlag» 2001 info Тогда, тщательно исследовав свое «Я», я понял, что могу вообразить,

что у меня нет тела, что внешнего мира не существует и не существует места, где я нахожусь, но, несмотря на это, я не могу вообразить, что я не существую;

напротив, самый тот факт, что я могу подвергнуть сомнению реальность других предметов, заставляет сделать ясный и четкий вывод, что я существую;

в то время как, если бы только я перестал мыслить, даже в том случае, если бы все, о чем я когда бы то ни было успел помыслить, соответствовало действительности, у меня не было бы основания полагать, что я существую: отсюда я заключил, что я есть существо, чья суть, или природа, заключается в мышлении и не только не нуждается в месте существования, но и не зависит в своем существовании от каких бы то ни было материальных предметов. Следовательно, это «Я», то есть душа, благодаря которой я есть то, что я есть, совершенно отлична от тела, легче познается, чем тело, и, более того, не перестанет быть тем, что она есть, даже если бы тела не существовало.

Rene Descartes. Discourse de la Methode СИЛЬВИЯ. А теперь будем серьезны. Звезды предрекают, что я выйду замуж за человека выдающегося, и я ни на кого другого и смотреть не стану.

ДОРАНТ. Если бы речь шла обо мне, я чувствовал бы себя в опасности: вечно боялся бы, вдруг ваш гороскоп сбудется — с моей помощью. В астрологии я абсолютный атеист... зато в личико ваше верю свято.

СИЛЬВИЯ (себе под нос) Вот назола! (Доранту.) Прекратите ка эти ваши штучки!

Вы к моей судьбе касательства не имеете. Вам то что за дело до моего гороскопа?

ДОРАНТ. А то, что там не предсказано, что я не влюблюсь в вас.

СИЛЬВИЯ. Ну и что? Зато там предсказано, что на пользу это вам нисколечко не пойдет, и слово даю — это уж точно. Полагаю, вы окажетесь способны говорить о чем нибудь помимо любви?

ДОРАНТ. Если только вы окажетесь способны ее не пробуждать.

СИЛЬВИЯ. Ну в самом деле, это возмутительно! Я вот вот выйду из себя. Раз и навсегда приказываю вам перестать быть в меня влюбленным!

ДОРАНТ. Как только вы перестанете быть!

Mariveaux. Le Jeu de l’Amour et du Hasard I Их обычно изображали в виде юных, прекрасных, застенчивых дев, любивших уединение;

они чаще всего являлись в разных одеждах, соответствовавших тем искусствам либо наукам, которым покровительствовали.

Lempriere. Under «Musae» Оно сознавало, что погружено в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, Альфа и Омега4 сущего, над океаном легких облаков, и смотрит вниз;

потом, после неопределенно долгого перерыва, уже не испытывая такого блаженства, оно восприняло чуть слышимые звуки, размытые тени где то на периферии сознания... Это резко уменьшило ощущение бесконечности пространства, витания в эмпиреях, создав впечатление чего то гораздо более тесного, вовсе не такого вместительного и дружелюбного. Оттуда, словно в неотвратимом стремительном падении, оно услышало, как тихие звуки нарастают, обращаясь в голоса, увидело, что размытые тени фокусируются, превращаясь в лица. Будто в неизвестном иностранном фильме — ничто не казалось знакомым: ни язык, ни место действия, ни состав исполнителей. Образы и эмблемы проплывали, то сливаясь на миг, то разделяясь вновь, как мириады амеб в озерной воде, в деловитой, но бесцельной суете. Эти сочетания форм и ощущений, соединения морфем и фонем возвращались теперь, как алгебраические формулы школьных дней, когда то бессмысленно заученные наизусть и навсегда отложившиеся в мозгу, хотя к чему их можно было бы теперь применить, зачем они вообще существуют — давным давно накрепко забыто. ОНО явно обладало сознанием, но не обладало ни местоимением — тем, что позволяет отличить одну личность от другой, ни временем, что позволяет отличить настоящее от прошлого и будущего.

Еще некоторое время блаженное ощущение превосходства, сознание, что каким то образом удалось взобраться на самый верх некоего нагромождения, сосуществовало с этим чувством безличности. Но вскоре и это ощущение было жесточайшим образом рассеяно неумолимым демоном реальности. Головоломный психологический кувырок, и ОНО оказалось вынужденным сделать неминуем вывод, что вместо величественного парения в стратосфере, на ложе из ямбических пятистиший, ОНО на самом деле лежит на спине в обыкновенной кровати. Над головой — настенная лампа: аккуратный прямоугольник, перламутрово белый пластмассовый плафон. Свет. Ночь. Небольшая серая комната — светло серая, такого цвета бывают крылья у серебристой чайки. Лимб, где никогда ничего не происходит, терпимое ничто. Если бы не две женщины, пристально глядящие сверху вниз — на него.

Безмолвный упрек на том лице, что поближе и потребовательнее;

ОНО вынуждено волей неволей сделать еще один вывод: по какой то причине именно ОНО оказалось в центре их внимания и даже стало чем то вроде «Я». Лицо улыбнулось, склонилось, на нем появилось выражение сочувственно скептической встревоженности, чуть окрашенной подозрением, — а не симуляция ли все это?

— Дорогой?

Новый, болезненно быстрый и уничижительный всплеск интуиции, и ОНО осознает, что ОНО не просто «Я», но «Я» мужского рода. Вот откуда, по всей вероятности, явилось это заполонившее его чувство приниженности, бессилия, тупости. ОНО, «Я» то есть, скорее всего — он — наблюдал, как губы плавно опустились, словно на парашюте, и приземлились прямо посреди его лба. Прикосновение и аромат — это уже не могло быть ни фильмом, ни сном. Теперь это лицо нависает над ним. Из ярко красного овала исходят слова:

— Дорогой, ты знаешь, кто я?

Он молча смотрит.

— Я — Клэр, разве не ясно?

Вовсе не ясно.

— Я твоя жена, дорогой. Вспоминаешь?

— Жена?

Странное, тревожное чувство: он понимает, что что то сказал, но лишь потому, что источник звука так близко. В карих глазах над ним — тень обиды: ужасающее предательство, супружеская неверность. Он пытается соотнести произнесенное слово с этой личностью, личность — с самим собой;

не удается;

тогда он переводит взгляд на лицо той, что помоложе и стоит подальше, с другой стороны кровати: она тоже улыбается, но равнодушно профессионально. Эта другая личность — руки в карманах, наблюдает, явно в состоянии профессиональной готовности;

на ней белый медицинский халат. Теперь и ее рот порождает слова:

— Вы можете назвать свое имя?

Ну разумеется! Имя! Никакого имени. Ничего. Ни прошлого, ни — где, ни — откуда.

Пропасть осознана, и почти одновременно приходит сознание непоправимости. Он отчаянно напрягает силы, как падающий, что пытается удержаться, но то, за чем он тянется, за что хочет ухватиться, — этого просто нет. Он пристально смотрит в глаза женщины в белом халате, в неожиданном приступе всепоглощающего страха. Она подходит чуть ближе:

— Я — врач. Это ваша жена. Будьте добры, посмотрите на нее. Вы ее помните? Помните, что видели ее раньше? Что нибудь о ней помните?

Он смотрит. На лице жены — ожидание, надежда и в то же время боль, чуть ли не обида, будто владелица этого лица оскорблена и бессмысленностью процедуры, и его молчаливым пристальным взглядом. Она кажется изнервничавшейся и уставшей, она слишком ярко накрашена, и вид у нее такой, будто она надела маску, чтобы сдержать рвущийся наружу вопль.

А кроме всего прочего, она требует от него того, чего он дать ей не в силах.

Рот ее начинает исторгать имена — имена людей, названия улиц, домов, городов, разрозненные фразы. Может, он и слышал их раньше, как и другие слова, но он и представления не имеет, с чем они должны соотноситься и почему — чем дальше, тем больше — они звучат как свидетельство совершенных им преступлений. Наконец он качает головой. Ему хотелось бы закрыть глаза, обрести покой и — в покое — снова все забыть, снова слиться с чистой страницей забвения.

— Дорогой, ну, пожалуйста, попробуй. Прошу тебя! Ну ради меня? — Она ждет секунду другую, потом поднимает взгляд на врача. — Боюсь, это бесполезно.

Теперь над ним склоняется врач. Он чувствует, как ее пальцы осторожно раздвигают ему веки — она разглядывает что то в его зрачках. Улыбается ему, будто он ребенок.

— Это — отдельная палата в больнице. Здесь вы в полной безопасности.

— В больнице?

— Вы знаете, что такое больница?

— Катастрофа?

— Перебой в подаче энергии. — Слабый намек на иронию оживляет ее темные глаза, благословенная соломинка утопающему — юмор. — Мы скоро включим вас снова.

— Не могу вспомнить, кто...

— Да, мы понимаем.

Другая женщина произносит:

— Майлз?

— Что такое «майлз»?

— Твое имя, дорогой. Твое имя — Майлз Грин.

Легкий промельк, незнакомый предмет, словно крыло летучей мыши во мгле, исчезает чуть ли не до того, как удается его заметить.

— А что случилось?

— Ничего особенного, дорогой. Все поправимо.

Он понимает — это неправда, и она понимает, что он понял.

Что то слишком много получается понимания.

— Кто вы?

— Клэр. Твоя жена.

Она опять произносит это имя, но теперь с вопросительной интонацией, словно и сама усомнилась — она ли это. Он отводит глаза, смотрит в потолок. Странный какой то потолок, но успокаивает;

серебристо серый, как чайка;

да, чайки... чаек он знает;

потолок чуть изогнут, образуя неглубокий купол, весь в маленьких квадратиках, будто простеган или подбит ватой, каждый квадратик — выпуклый, навесной, с небольшой, обтянутой мягкой материей пуговкой в центре. Впечатление такое, будто он состоит из бесконечных рядов кротовин или муравейников, перевернутых вверх дном. Где то в воцарившейся на миг тишине раздается новый, навязчивый звук, не замеченное до сих пор тиканье часов. Врач снова склоняется над ним:

— Какого цвета у меня глаза?

— Темно карие.

— А волосы?

— Темные.

— Цвет лица?

— Бледный. Гладкая кожа.

— Сколько мне лет, по вашему? — Он молча смотрит. — Попробуйте угадать.

— Двадцать семь. Восемь.

— Отлично. — Она одобрительно улыбается, потом продолжает — деловым, нейтральным тоном: — Так. Кто написал «Записки Пиквикского клуба»?

— Диккенс.

— «Сон в зимнюю ночь»? — Он опять молча смотрит. — Не знаете?

— «В летнюю».

— Прекрасно. Кто?

— Шекспир.

— Какое нибудь действующее лицо в пьесе помните?

— Боттом. — Подумав, добавляет: — Титания.

— Почему вам запомнились именно эти двое?

— Бог его знает.

— Когда в последний раз вы видели ее на сцене?

Он закрывает глаза — думает;

потом опять открывает их и качает головой:

— Не существенно. Ну ка, восемью восемь?

— Шестьдесят четыре.

— От тридцати — девятнадцать?

— Одиннадцать.

— Очень хорошо. Высший балл.

Она выпрямляется. Он хотел бы объяснить, что все ответы взялись ниоткуда, и то, что он загадочным образом оказался способен отвечать правильно, только усилило непонимание. Он делает слабую попытку сесть, но что то его удерживает... он плотно закутан в простыню, одеяло тщательно подоткнуто под матрас;

да к тому же — слабость, которой нет желания противиться, словно в ночных кошмарах, когда между желанием двинуться и самим движением лежит бесконечность... бесконечное пространство детской кроватки.

— Лежите спокойно, мистер Грин. Вам ввели успокоительное.

Тайная тревога возрастала. И все же, видимо, можно было доверять этим настороженным, настойчивым темным глазам. В них виделась приглушенная ирония давнего друга — друга противоположного пола;

сейчас взгляд был совершенно отстраненным, но в нем можно было заметить слабую тень более нежной заинтересованности. Другая женщина погладила его по плечу, снова претендуя на свою долю внимания.

— Нам надо перестать волноваться. Отдохнуть. Всего несколько дней.

Он неохотно переводит взгляд на ее лицо;

это «нам» вызывает инстинктивное желание противоречить.

— Я вас никогда раньше не видел.

Женщина издает смешок, короткий и почти беззвучный, будто это кажется ей забавным:

какая нелепость!

— Боюсь, все таки видел, дорогой. Каждый день на протяжении последних десяти лет. Мы ведь муж и жена. У нас — дети. Ты должен это помнить!

— Я ничего не помню.

Она глубоко вздыхает и опускает голову;

потом снова поднимает глаза на женщину врача, стоящую по ту сторону кровати;

но теперь он ощущает, что, укрывшись за профессионально сдержанной манерой, врач разделяет его возрастающую неприязнь к этому стремлению — пусть и не выраженному словами — обвинить, связать моральным императивом. Женщина слишком уж настаивает на своем праве обладания им, а ведь человеку необходимо прежде всего знать, кто он, только тогда он может захотеть, чтобы им обладали. Его охватывает непреодолимое желание остаться в неприкосновенности: пусть он — объект, на обладание которым она, может, и претендует, с этим бороться он не в силах, но он не ручной зверек, чтобы так легко поддаться этим ее претензиям. Лучше всего снова погрузиться в ничто, в лимб, в серебристо серую, чуть слышно тикающую тишину. Он медленно опускает веки. Но почти в тот же момент раздается голос врача:

— Я хотела бы начать кое какие предварительные процедуры, миссис Грин.

— Конечно, конечно. — Он замечает умильную улыбку на женолице, взгляд устремлен на противоположную сторону кровати, женщины смотрят друг на друга. — Такое облегчение — знать, что он в хороших руках. — Молчание. Потом она продолжает: — Вы ведь сразу же дадите мне знать, если...

— Сразу же. Не волнуйтесь. Неспособность ориентироваться в первое время — явление совершенно нормальное.

Женщина — его предполагаемая жена — снова смотрит вниз, на него, все еще не убежденная, все еще молча обвиняющая. Он вдруг понимает, впрочем испытывая не сочувствие, а раздражение, что она ужасно взволнована: рецепта, как справляться с подобными ситуациями, у нее нет.

— Майлз, я завтра опять приду. — Он не отвечает. — Пожалуйста, постарайся помочь доктору. Все будет хорошо. Дети о тебе страшно скучают. — Она делает последнюю отчаянную попытку: — Джейн? Том? Дэвид?

Льстивый голос, слова гораздо больше похожи на давно просроченные счета за былые бессмысленные траты, чем на имена детей. Она опять вздыхает, наклоняется, быстро, словно клюет, целует его в губы: я водружаю здесь свой флаг. Это моя земля.

Он не стал смотреть, как она уходит, лежал, глядя в потолок;

руки под простыней спокойно вытянуты вдоль боков. Обе женщины, тихонько беседуя, остановились у двери — вне его поля зрения. Успокоительное. Перебой в подаче энергии. Операция. Он пошевелил ступнями, потом провел ладонью по внешней стороне бедер. Голая кожа. А выше? Тоже голая кожа. Дверь закрылась. Женщина врач снова оказалась рядом с ним. Протянула руку, нажала кнопку звонка у кровати и с минуту пристально разглядывала лежащего.

— Попробуйте понять — для них это тоже потрясение, шок. Люди обычно не осознают, насколько они зависят от возможности быть узнанными, ведь именно это служит им доказательством их существования. Когда случается что то вроде того, что произошло сейчас, они пугаются. Чувствуют себя незащищенными. Понятно?

— На мне ничего нет.

Мимолетная улыбка — из за этакого nоn sequitur5, а может быть, из за того, что утрата одежды шокировала его больше, чем потеря памяти.

— А вам ничего и не нужно. Здесь очень тепло. Слишком тепло, по правде говоря. — Она касается своего белоснежного халата. — Я под халат вообще ничего не надеваю. Термостат здесь дает слишком высокую температуру, мы все жалуемся на это. И окон тут нет. — Пауза. — А вы знаете, что такое термостат?

— Некоторым образом.

Он приподнимает голову, вытягивает шею — впервые пытается осмотреть комнату. И правда, окна здесь нет, почти нет мебели, только небольшой столик и стул в дальнем левом углу, если смотреть от кровати, где он лежит. Стены обиты такой же серой стеганой, словно одеяло, материей, как и потолок. Даже дверь напротив изножья кровати обита так же. Только пол пощадили, будто пытаясь скрасить однообразие всего остального: он укрыт толстым тускло розовым, почти телесного цвета, ковром;

такой оттенок художники когда то называли «цвет увядающей розы». Стеганое одеяло... обивка... тюрьма... он не улавливал связи, но уставился в глаза женщины врача, и она, как видно, догадалась о том, чего он не смог выразить словами.

— Это — для тишины. Последнее слово науки. Акустическая изоляция. Мы переведем вас, как только вы начнете выздоравливать.

— Часы.

— Да. — Она указала рукой. Они висели на стене позади него, слева, ближе к углу комнаты, нелепо вычурные и разукрашенные швейцарские часы с кукушкой;

там были и альпийские взгорья, и целый сонм неясных фигур — крестьяне, коровы, альпийские пастушьи рожки, эдельвейсы и Бог знает что еще;

все это было выточено и вырезано на каждом свободном дюйме коричневого деревянного циферблата. — Их оставил нам предыдущий пациент. Джентльмен из Ирландии. Мы подумали, они несколько оживят обстановку.

— Но они ужасны.

— Они не будут вас беспокоить. Мы отсоединили ударный механизм. Они больше не кукуют.

Он не отводил взгляда от кошмарных часов, от их безумно перегруженного циферблата, цепей и гирь, напоминающих выпавшие внутренности. Они его очень беспокоили, символизируя что то, чего он боялся, хотя и не мог сказать почему;

они были аномалией, неуместным напоминанием обо всем, чего он не мог вспомнить.

— А он вылечился?

— Его случай был очень сложным.

Он поворачивает голову и снова смотрит на врача:

— Не вылечился?

— Я расскажу вам о нем, когда вы почувствуете себя лучше.

Он пытается переварить сказанное:

— А это не...

— «Не» — что?

— Сумасшедшие?

— Господи, конечно нет! Вы так же разумны, как и я. Возможно, даже больше, чем я.

Теперь она садится на край кровати, скрестив на груди руки, поворачивается к нему лицом, и они ждут, чтобы кто то явился на звонок. В верхнем кармане ее халата — две ручки и футляр от термометра. Темные волосы стянуты в строгий узел на затылке, лицо не подкрашено, однако в нем заметна какая то элегантность, что то классическое, средиземноморское. Чистая, гладкая кожа, за ее бледностью чувствуется теплота, возможно, тут есть частица итальянской крови;

впрочем, нельзя сказать, что она не типичная англичанка: манера поведения выдает прекрасное воспитание и происхождение, может быть даже высокое;

она похожа на молодую женщину, чей интеллект потребовал, чтобы она выбрала себе серьезное занятие, а не проводила дни в праздности. А может быть даже, подумал он, она еврейка, отпрыск одного из тех выдающихся семейств, что с давних пор сочетают крупные капиталы с глубокой ученостью и служением обществу... тут он удивился, как это он вообще оказался способен подумать об этом. Она протягивает руку и гладит его бок — старается приободрить:

— С вами все будет в порядке. У нас бывали случаи и похуже.

— Я будто снова стал ребенком.

— Я знаю. Лечение может сразу не дать результатов. Мы оба должны проявить терпение. — Она улыбается. — Взаимопомощь, так сказать. — Она поднимается и снова нажимает кнопку звонка у кровати, потом опять садится.

— А где мы?

— В Центральной. — Она наблюдает за ним.

Он качает головой. Она опускает глаза, с минуту молчит, потом смотрит на него;

в глазах мелькает уже знакомая ирония — готовится новый тест. — Я здесь затем, чтобы заставить вашу память снова функционировать. Ну ка, пошарьте в ней! Все знают, что такое Центральная.

Он шарит;

потом каким то странным образом до него доходит, что это — пустая трата времени и что гораздо мудрее будет даже и не пытаться. Было вовсе не так уж неприятно — после первого потрясения — сознавать, что ты напрочь отрезан от того, чем был или мог быть;

от тебя ничего не ждут, ты освободился от ноши, о которой раньше вроде бы и не помнил, однако теперь, когда ее не стало, понял, что она была, эта тяжесть, которой никогда раньше не замечал, но теперь всем своим психологическим хребтом ощутил огромное облегчение. А более всего ощущение отдыха и покоя возникало от сознания, что он попал в руки этой спокойной и компетентной женщины, доверен ее заботам. Из расходящихся уголком лацканов белого халата виднелась стройная шея и нежное горло.

— Хочется взглянуть на свое лицо.

— Пока что я ваше зеркало.

Он вглядывается в это зеркало: ничего определенного в нем не разглядеть.

— Со мной случилось несчастье?

— Боюсь, что да. Вас превратили в жабу.

Очень медленно, разглядев что то в ее глазах, он соображает, что его пытаются шуткой отвлечь от тревожных мыслей. Ему удается слабо улыбнуться. Она говорит:

— Вот так то лучше.

— А вы знаете, кто я был?

— Кто я есть.

— Есть.

— Да.

Он ждет продолжения. Но она смотрит на него и молчит: еще один тест.

— Вы мне не скажете?

— Это вы мне скажете. Скоро. На днях.

Он молчит: минуту, две...

— Я думаю, вы...

— Я — что?

— Ну, знаете... кушетки...

— Психиатр?

— Вот вот.

— Невропатолог. Нарушение функций мозга. Моя специальность — мнемонология.

— Что это?

— Как память работает.

— Или не работает.

— Иногда. Временно.

Узел ее волос завязан у затылка тоненьким шарфиком — единственная женственная деталь в ее одежде. На концах шарфика узор — мелкие розы перемежаются россыпью овальных листьев: черное на белом.

— Я не знаю, как вас зовут.

Сидя на краю кровати, она поворачивается к нему всем корпусом, приподнимает большим пальцем лацкан халата. На лацкане — именная планка: «Доктор А. Дельфи». Но тут, будто даже эта бюрократическая мелочь, касающаяся ее персоны, кажется ей нарушением строгих клинических правил, она поднимается на ноги.

— Да где же эта сестра, наконец?

Она идет к двери и выглядывает в коридор, — видимо, напрасно, потому что снова возвращается к кровати и нажимает кнопку звонка — теперь звонит долго и настойчиво.

Смотрит вниз, на него, с печальной иронией сжав губы: дает понять, что не он причина ее раздражения.

— Я давно здесь?

— Всего несколько страниц.

— Страниц?

Она скрестила руки на груди и снова — иронический вопрос в ее внимательно следящих за ним глазах.

— А что я должна была сказать?

— Дней?

Она улыбается более открыто:

— Отлично.

— А зачем вы сказали «страниц»?

— Вы утратили идентичность, мистер Грин. Я должна работать с вами, основываясь на вашем собственном чувстве реального. А оно, кажется, в полном порядке.

— Будто багаж потерял.

— Лучше багаж, чем руки ноги. Так считается.

Он рассматривает потолок, пытаясь изо всех сил вновь обрести прошлое, место в пространстве, цель.

— Наверное, я пытаюсь от чего то уйти?

— Возможно. Потому то мы здесь, с вами. Помочь вам просечь то, что позади. — Она касается его обнаженного плеча. — Но сейчас самое важное — не волноваться. Просто отдыхайте.

Она снова направляется к двери. За дверью — странная тьма, он ничего не может разглядеть.

Он снова смотрит в потолок, на этот неглубокий купол, на целый лес нависших над ним бутонов, каждый из которых завершается пуговкой. Серого цвета, они все равно походили на груди: ряд за рядом эти юные девичьи груди образовывали над ним полог из нежных округлостей, увенчанных сосками. Ему захотелось указать на это доктору, но она по прежнему ждала у открытой двери, а потом какой то инстинкт подсказал ему, что такое он не может сказать женщине врачу. Это слишком личное, каприз восприятия, это может ее оскорбить.

Наконец врач оборачивается. Кто то поспешно входит в палату за ее спиной: молодая сестра, явно уроженка Вест Индии, белая шапочка и смуглое лицо над крахмальной белой с голубым униформой. Через руку перекинут сверток красных резиновых подстилок. Она скашивает глаза на врача:

— На военной тропе — медсестра. Для разнообразия.

Врач умиротворенно кивает, потом произносит, обращаясь к пациенту:

— Это сестра Кори.

— Рады видеть вас у нас, мистер Грин.

Он поднимает на сестру взгляд, на лице — глуповато смущенная гримаса.

— Прошу прощения.

Она с шутливой строгостью поднимает палец:

— Никаких «прошу прощения». А то отшлепаю.

Миловидная девушка, чувство юмора, веселая повелительность тона. И — редкостное совпадение — при всей очевидности совершенно различного расового происхождения двух женщин, глаза у сестры точно того же цвета, что у врача.

— Закройте дверь, сестра, будьте добры. Я хочу начать предварительные процедуры.

— Обязательно.

И снова доктор Дельфи скрещивает руки на груди: это явно ее любимая поза. Ее взгляд, устремленный на него, на миг кажется удивительно задумчивым, будто она еще не окончательно решила, каким должен быть курс лечения, будто он для нее не столько живой человек, сколько трудная проблема. Но вот она чуть улыбается ему:

— Это не больно. Многие пациенты находят, что эти процедуры приятно расслабляют. — Она бросает взгляд на сестру, стоящую теперь по ту сторону кровати: — Начнем?

Они склоняются над ним и с привычной ловкостью высвобождают края простыни и одеяла из под матраса, сначала с одной стороны, потом — с другой. Быстро и аккуратно сложенные в несколько раз, одеяло и простыня оказываются в изножье кровати. Он пытается сесть. Но они обе немедленно возвращаются и встают над ним, мягко, но непреклонно заставляя его снова лечь.

Доктор Дельфи говорит:

— Лежите тихо. Так, как есть.

Голос ее, по прежнему спокойный, стал заметно более деловым;

она замечает, что он смущен.

— Ну, дорогой мой, мы же медики, я — врач, а это — сестра. Мы видим голых мужчин каждый Божий день.

— Да, — говорит он и добавляет: — Прошу прощения.

— Ну а сейчас мы постелим вам резиновую подстилку. Повернитесь ко мне. — Он поворачивается и чувствует, как сестра укладывает подстилку вдоль его спины. — А теперь на другой бок. Через завернутый край. Вот так. Отлично. Теперь — опять на спину. — Он смотрит в простеганный потолок. Подстилку расправляют и туго натягивают на матрас. — Теперь поднимите руки и заложите их за голову. Вот так. Отлично. Теперь закройте глаза — Я хочу, чтобы вы расслабились. Вы находитесь в самой лучшей из европейских клиник, занимающихся такими проблемами, как ваша. Процент излечений здесь очень высок. Вы уже не блуждаете бесцельно, вы — на пути к выздоровлению. Расслабьте мышцы. Освободите мозг. Все будет хорошо. — Она смолкла. — Так. Теперь мы проверим кое какие нервные реакции. Не двигайтесь. Лежите совершенно спокойно.

— Хорошо.

Он послушно держит глаза закрытыми. Несколько мгновений тишины, только тиканье часов, потом врач тихо произносит:

— Начинайте, сестра.

Две легкие ладони касаются внутренней стороны его рук, закинутых на подушку, спускаются к подмышкам, гладят бока, останавливаются у тазобедренных суставов, чуть на них надавливая.

— Вам приятны мои руки, мистер Грин? Чувствуете их тепло?

— Да, благодарю вас.

Сестра убирает руки, но лишь на миг. Одна из ее ладоней умело приподнимает его безжизненно обмякший пенис, потом опускает его и остается на нем лежать. Пальцы другой руки обнимают мошонку и начинают осторожно ее массировать. Встревоженный, он открывает глаза. Врач наклоняется к нему:

— Нервный центр памяти в мозгу тесно связан с центром, контролирующим деятельность половых желез. Необходимо проверить, нормально ли они функционируют. Это рутинная процедура. Нет причин стесняться. Будьте добры, закройте опять глаза.

В ее взгляде уже нет ни юмора, ни суховатой иронии — только профессиональная серьезность. Он закрывает глаза. Массаж мошонки продолжается. Другая рука начинает поглаживать его пенис — снизу вверх. И хотя он никак не может расслабиться, эти манипуляции и правда кажутся ему всего лишь рутинной медицинской процедурой, и, как бы в подтверждение этому, доктор Дельфи затевает разговор с сестрой, через кровать, над его простертым телом:

— Удалось им что нибудь сделать с той заглушкой?

— Смеетесь, что ли?

— Просто не знаю, что у нас творится с техобслуживанием. Чем больше жалуешься, тем дольше они тянут.

— Да они только и делают, что в карты дуются в котельной. Видала я их.

— Попробую напустить на них мистера Пикока.

— Удачи вам.

Глаза у него закрыты, но он угадывает, что доктору по душе молоденькая сестра, нравится ее саркастическое смирение;

что они улыбнулись друг другу после этого ее пожелания. Рука продолжает: то легко сжимает его пенис, то поглаживает, то осторожно перекатывает в пальцах.

Однако что то в их разговоре его встревожило. Ему кажется, что он уже слышал что то такое, какой то разговор о больничных делах, пережил такое раньше, даже это вроде бы... но как могло такое произойти с ним и не запомниться?

Очень тихо доктор произносит:

— Реакция?

— Отрицательная.

Он чувствует, как по прежнему безжизненный пенис приподнимают и дают ему снова упасть;

затем процедура возобновляется. Пробиваясь сквозь туман, сквозь жестокую серую мглу амнезии, он отчаянно пытается восстановить утраченную конструкцию предыдущего опыта и знаний. Больницы, врачи, медсестры, лекарства... какое то движение с той стороны кровати, где стоит доктор Дельфи.

— Дайте мне правую руку, мистер Грин.

Замерев, он не реагирует, но врач извлекает его руку из под головы и поднимает вверх.

Рука касается обнаженной груди. Потрясенный и напуганный, он открывает глаза. Доктор Дельфи склоняется над ним, белый халат распахнут, взгляд устремлен на стену над его головой:

будто она всего навсего щупает его пульс. Она кладет себе на грудь и другую его руку.

— Что вы делаете?

Она на него не смотрит.

— Пожалуйста, не нужно разговаривать, мистер Грин. Мне необходимо, чтобы вы сконцентрировали внимание на тактильных восприятиях.

Взгляд его движется вниз, вдоль распахнутых пол халата, затем удивление его достигает наивысшей степени — снова вверх, к ее отвернувшемуся лицу. Он раньше не принял всерьез ее слов о том, что под халат она ничего не надевает.

— Не понимаю, что вы такое делаете.

— Я же вам только что объяснила. Проверяем ваши рефлексы.

— Вы хотите сказать...

Она опускает на него взгляд с явной долей раздражения.

— По всей видимости, вы уже давали нам образцы во время предыдущих обследований.

Это точно такая же процедура.

Он убирает руку:

— Но я... Вы...

Ее голос становится неожиданно строгим и холодным:

— Послушайте, мистер Грин. У нас с сестрой масса других пациентов. Ими тоже нужно заняться. Вы же хотите вылечиться, правда?

— Да, конечно, только...

— Тогда закройте глаза. И ради всего святого, постарайтесь быть чуть более эротичным.

Мы не можем потратить на вас весь день. — Она наклоняется над ним, опираясь руками по обе стороны подушки. — Задействуйте обе руки. Как и где угодно.

Но он лежит неподвижно, закинув руки за голову.

— Да не могу я! Я вас и не встречал в жизни ни разу. Хоть от Адама счет начинай.

Доктор Дельфи нетерпеливо вздыхает:

— Мистер Грин, если речь идет обо мне, прошу вас начинать не от Адама, а от Евы. Или вы пытаетесь дать мне понять, что предпочитаете, чтобы эти процедуры проводили медбрат и врач мужчина?

— Нет уж, избавьте.

Она строго смотрит на него:

— Вы находите мое тело отталкивающим? — Ее голос и глаза повелевают, отказа она не потерпит. Он бросает взгляд на укрытые тенью нагие груди и отворачивается.

— Не понимаю, какое отношение все это имеет к...

— То, что вы называете «это», представляет собой самый современный и оправдавший себя метод лечения состояний, подобных вашему.

— Никогда ничего о нем не слышал.

— Всего несколько минут назад вы никогда ничего не слышали о своей жене и о собственных детях. Вы страдаете тяжким поражением памяти.

— Это бы я запомнил.

— А свои политические взгляды вы помните? — Он молчит. — А религиозные? Счет в банке? Род занятий?

— Вы же знаете, что нет.

— Тогда будьте любезны поверить: я знаю, что делаю. Нас вовсе не затем долгие годы обучают этой специальности, чтобы кто то мог усомниться в нашей профессиональной компетенции, более того — на столь смехотворных основаниях. Физически вы совершенно здоровы. Вчера я обследовала вас всесторонне и весьма тщательно. Ваши гениталии в нормальном состоянии. Я не требую ничего невозможного.

Он лежит отвернувшись;

через некоторое время, проглотив ком в горле, говорит приглушенно:

— Может, можно... я сам?

— Мы вовсе не собираемся проверять вашу способность просто продуцировать сперму, мистер Грин.

Было что то такое в ее презрительном подчеркивании слова «сперма», чего он не понял.

Она словно говорила о каких то отбросах, о грязной пене.

— Но мне неловко...

— Да вы же в больнице, Господи прости! Ничего личного в этом нет и быть не может! Сестра и я просто проводим обычные процедуры. Здесь это каждодневная практика. Мы требуем всего лишь, чтобы вы сотрудничали с нами. Сестра?

— Все еще отрицательная.

— Так. Теперь давайте ка бросим заниматься ерундой. У меня совершенно нормальное женское тело. Закройте глаза и используйте его по назначению.

Ее голос и взгляд казались теперь голосом и взглядом нянюшки — нянюшки старой школы, — уговаривающей упирающегося ребенка отправить наконец естественные надобности.

— Но зачем?

— И будьте так добры, не задавайте бессмысленных вопросов.

Она отворачивается и смотрит теперь на стену за его головой, исключая дальнейшую дискуссию. Наконец он закрывает глаза и, подняв руки, осторожно кладет ладони на склоненные над ним груди. Он не ласкает их, просто не убирает рук. Груди теплы и упруги, они приятно наполняют чаши ладоней;

и он ощущает слабый смолистый аромат, словно аромат цветущего мирта;

несомненно, это запах антисептического мыла, которым она пользуется. Однако гораздо острее, чем женственность доктора Дельфи, он чувствует нарастающий в нем гнев. Ведь он сумел понять хотя бы то, что недавно, по видимому, перенес тяжелейшую травму и его мозг, очевидно, находится в таком состоянии, что особенно легко уязвим, а эти две женщины не только беспардонно пользуются его слабостью, тем, что он еще не вполне оправился от наркоза, но (что гораздо хуже!) совершенно не принимают в расчет те моральные устои, которых он, по всей вероятности, придерживается.

К своему ужасу — ведь сестра Кори так и не прекратила своих усилий, — он чувствует начинающуюся эрекцию. Может быть, сестра молча сделала врачу какой то знак, потому что та заговорила чуть менее едким тоном, — так, пожалуй, мог бы говорить какой нибудь министр туризма, принимающий делегацию представителей иностранных туристических фирм, заучивший оптимистический текст, составленный для него чиновником, который никогда и в глаза не видел ни одного живого представителя зарубежной фирмы.

— А теперь я предлагаю вам исследовать другие ареалы моего тела.

Это было уж слишком. Его руки снова упали на подушку. Впрочем, веки он так и не открыл.

— Это неприлично.

Доктор Дельфи молчит с минуту, потом, являя гораздо менее приятные аспекты ее более высокого интеллектуального и социального происхождения, произносит резко и холодно:

— Если хотите знать, мистер Грин, утрата памяти у вас вполне может быть отчасти связана с подсознательным желанием ласкать незнакомое женское тело.

Он возмущенно открывает глаза:

— Это совершенно необоснованное заключение.

— Напротив, у него имеются весьма веские основания. Моногамия — биологическая бессмыслица, мимолетный эпизод в истории человечества. Истинная эволюционная функция мужчины — и ваша в том числе — вводить сперматозоиды, то есть ваши гены, в лоно как можно большего количества женщин. — Она ждет. Он молчит. Тогда она продолжает, понизив голос: — Повторяю. Поместите руки куда хотите.

Он вглядывается в ее глаза, пытаясь отыскать в них хоть намек на иронию, юмор, на человечность, в конце концов. Ничего. Она оказалась неколебимо равнодушной к его принципам, его стыдливости, его чувству приличия. Наконец он решился, снова закрыл глаза и отыскал ее груди, потом повел руки вверх, к нежному горлу, нащупал выемки там, где шея соединяется с плечами, и снова вниз, к груди, вдоль боков — к плавному изгибу талии...

невесомая ткань распахнутого халата касалась тыльной стороны его ладоней. Доктор Дельфи подвинулась и оперлась коленом о край кровати.

— Куда хотите. — Его правая рука направилась к внутренней стороне бедра и остановилась. — Ну же, мистер Грин! Вы же не в первый раз в жизни касаетесь области лобка.

Я вас не укушу.

Он убирает руку.

— Это совсем другое. А как же жена?

— Миссис Грин полностью в курсе дела: я ознакомила ее с сутью этого метода еще до того, как вы проснулись. У меня в кабинете. Она подписью подтвердила свое согласие.

Неожиданно в его сознание вторгается некий давний предавний факт, милосердный союзник.

Он открывает глаза и обвиняюще смотрит ей в лицо:

— Я полагал, что у вас существует такая вещь, как клятва Гиппократа?

— Врачу следует использовать все доступные ему, или ей, средства для излечения пациента, доверенного его, или ее, заботам. Если мне не изменяет память.

— Должные средства.

— Должные средства — это наиболее эффективные средства. Именно их вы и получаете.

Невидимые руки сестры не оставляли его в покое. Он еще несколько мгновений вглядывался в глаза врача, обнаружил, что не может вынести светившееся в них, теперь уже не скрываемое, раздраженное неодобрение. И снова опустил веки. Мгновение спустя доктор Дельфи наклонилась к нему еще ниже. Губ его коснулся сосок — раз, другой... аромат цветущего мирта усилился, пробуждая в отдаленных укрытиях мозга смутные воспоминания о залитых солнцем склонах над лазурными морями. Он открыл глаза: сумерки под пологом нависшего над ним халата;

сосок снова настойчиво предлагал себя его губам. Он повернул голову набок.

— Бордель!

— Великолепно! Все, что угодно, лишь бы подстегнуть ваше либидо.

— Вы вовсе не врач.

— Путы. Хлыст. Черная кожа. Все, что вам на ум придет.

— Это чудовищно!

— Хотите, чтобы сестра разделась?

— Нет!

Доктор чуть отстраняется.

— Надеюсь, вы не расист, мистер Грин?

Не поворачивая головы, он произносит:

— Я требую, чтобы сюда пришел заведующий отделением.

— Я — заведующая отделением.

— Только до тех пор, пока я не вышел отсюда. Я добьюсь, чтобы вас лишили права лечить!

— Надеюсь, вы заметили, что вам уже не так трудно подбирать слова? Так что, может быть, есть какой то...

— Катись к чертям собачьим! Иди проссысь!

Молчание. Тон врача становится еще более ледяным:

— Возможно, вы не подозреваете об этом, мистер Грин. Однако любое использование образов, связанных с дефекацией или мочеиспусканием, есть симптом продуцируемого определенной культурой чувства сексуальной вины и подавления сексуальных импульсов.

— Отзынь!

И снова — молчание. Потом — голос сестры:

— Все пропало, доктор.

Он слышит раздраженный выдох доктора Дельфи;

потом, после некоторого колебания, она убирает колено с кровати и теперь просто стоит рядом.

— Сестра, боюсь, так мы с этим не справимся. Придется применить ПС.

Слышится шуршание ткани. Снова встревожившись, он со своей подушки бросает испуганный взгляд в сторону доктора Дельфи и видит, что та сняла халат и, ничем не прикрытая, протягивает его над кроватью сестре. Смерив его столь же неприкрыто раздраженным взглядом, она произносит:

— Вы получаете это лечение исключительно потому, что вы — пациент платный. Довожу до вашего сведения, что, будь вы на государственном страховании, я бы не стала терпеть подобное поведение. Ни секунды. — Скрестив на груди руки, она продолжает: — Не говоря уже ни о чем ином, список больных, ожидающих мест в нашем отделении, просто огромен. Мы работаем в постоянном напряжении.

Он собирается с силами и храбро глядит ей в глаза:

— Что такое «ПС»?

— Плексиколический стимулятор6. — Она нетерпеливо оборачивается на дверь: — Сестра, пожалуйста, поторопитесь. Вы же знаете, сколько больных у меня на сегодня назначено.

Пока они разговаривали, сестра Кори отошла к двери и повесила халат доктора на крючок.

Она не вернулась, а принялась отстегивать белый передник — на груди, на спине, потом повесила его туда же, где висел халат. Затем она занялась пуговицами на голубом форменном платье. Услышав голос врача, заспешила, стянула платье через голову, ее смуглые руки аккуратно поместили платье поверх передника;

все это она увенчала белой шапочкой, а затем сбросила туфли. И, ступая легко и изящно, возвратилась к своей стороне кровати, такая же обнаженная, как и доктор Дельфи. В неописуемой панике он словно загипнотизированный глядел на эти два нагих женских тела — темное и светлое. Женщины были одного роста, хотя двадцатилетняя сестричка была не такой тоненькой, как доктор Дельфи, и не такой профессионально строгой: ему показалось, что он разглядел тень сардонической усмешки в устремленном на него взгляде, в складке чуть полноватых губ. Доктор Дельфи заговорила снова:

— Прежде, чем мы начнем, я полагаю, мне следует сообщить вам, что ваше упорство может оказаться не столь высокоморальным, как вы воображаете. Мы прекрасно осведомлены о том, что некоторые из наших пациентов противятся лечению, так как подспудно надеются, что мы будем вынуждены прибегнуть к методам... так сказать... извращенным. Мы и правда время от времени применяем их — в случаях действительно запущенной эротической сопротивляемости.

Но не на такой ранней стадии, как ваша. Так что, если вы втайне стремитесь принудить нас к ценонимфической или псевдоспинальной стимуляции, я могу сразу заявить вам — ни за что!

Вы правильно меня поняли?

— Да Господи Боже мой! Я даже не знаю, что это такое!

— То же относится и к бразильской вилке.

— Слыхом не слыхивал.

Это заставило ее ненадолго замолчать. Доктор Дельфи приняла теперь вид классной дамы, которая понимает, что ее нарочно провоцируют, чтобы она вышла из себя. Она подперла бока руками.

— И последнее, мистер Грин! Мы также не исключаем весьма незначительной возможности применения криптоамнезии. — Она помолчала, желая увериться, что он понял предупреждение. — А теперь — на бок, пожалуйста. Лицом ко мне.

Рука медсестры скользнула под его плечо, мягко подталкивая повернуться.

— Ну же, мистер Грин! Что миссис Гранди7 говорит? Будьте хорошим мальчиком!

С подозрением и неприязнью он взглянул на улыбающееся темнокожее лицо, но все таки повернулся на бок. Точно выверенными движениями и абсолютно одновременно, что, несомненно, говорило о значительном профессиональном опыте, обе его медопекунши тоже оказались в кровати, каждая со своей стороны. Сестра Кори — у его спины, а доктор Дельфи, приведя его в абсолютное замешательство, — спиной к нему, впереди. Тут он почувствовал, как обе они одновременно подвинулись — одна вперед, другая соответственно назад, чтобы более плотно зажать его между своими телами. Ничем не спровоцированное движение бедер темнокожей девицы у самых его ягодиц подтвердило самые худшие его подозрения на ее счет.

Он не сводил глаз с темных волос доктора Дельфи, с шарфика, оказавшегося у самого его носа. Молчание длилось недолго. Доктор Дельфи заговорила. Тон ее был более спокойным, будто она пыталась, правда не очень успешно, подойти к проблеме не столь безапелляционно:

— Так. Теперь положите левую руку мне на грудь.

Она поднимает свою руку высоко вверх. Поколебавшись, он следует ее указанию, как мог бы, по указанию инструктора, положить руку на какой нибудь тумблер или выключатель. Доктор опускает свою руку. Ладонь ее ложится на его пальцы, удерживая их на месте.

— Теперь слушайте меня внимательно, мистер Грин. Попробую в последний раз объяснить вам. Память тесно связана с нашим «эго». Ваше «эго» проиграло битву с вашим же «супер эго», возымевшим намерение его подавить или цензурировать. Сестра Кори и я всего навсего хотим попытаться призвать на помощь третий компонент вашего духа — «ид»8. Ид и есть тот самый сплющенный орган вашего тела, что прижат сейчас ко мне пониже спины. Потенциально именно он является самым верным вашим другом. И моим, поскольку я ваш врач. Вы понимаете, о чем я говорю?

В этот момент сестра Кори поцеловала, а затем лизнула ему шею пониже затылка.

— Это — возмутительное нарушение права личности на уединение.

— Боюсь, это говорит ваше «супер эго». Данная процедура подобна применению искусственного дыхания «изо рта в рот», так же как амнезия подобна утоплению. Вы следите за моей аргументацией?

Он не сводит глаз с ее волос.

— Все равно я протестую.

Она вздыхает, но голос ее остается нарочито ровным и безразличным:

— Мистер Грин, я вынуждена заявить вам, что ожидала бы такого отношения от человека культурно недоразвитого. Но от вас — с вашим происхождением и образованностью!

— Заявляю протест по моральным основаниям.

— Не могу этого принять. Мне нужна помощь вашей психики.

— Знаете, может, в данный момент я и не знаю, кто я такой. Но я, черт бы меня побрал, совершенно уверен, что тот, кем я был, никогда в жизни не...

— Простите, но это вряд ли можно считать логичным доводом. Вы не знаете, кто вы такой.

Отсюда следует, что с равной математической вероятностью вы вполне могли быть неразборчивы в сексуальных связях. С точки зрения статистики могу сообщить вам, что упомянутая вероятность оказывается несколько более чем равной. Учитывая особую социальную среду и ваш род занятий. А он, кстати говоря — и об этом я должна предупредить вас, — характеризуется весьма длительной и хорошо документированной историей вашей неспособности встречать лицом к лицу факты реальной жизни.

— Эта чертова баба успела вам наговорить гадостей.

— Гораздо менее гадких, чем ваше враждебное к ней отношение.

— Просто я не мог вспомнить, кто она такая.

— Но вы, кажется, предпочитали смотреть на меня, хоть и вовсе не знали, кто я такая.

— Вы показались мне более понимающей. В тот момент.

— И более привлекательной? — Он колеблется.

— Возможно. — Помолчав, добавляет;

— Физически.

— Выражаясь бытовым языком — вы меня захотели?

— Слушайте, я очень болен. Секс — последнее, что могло бы занимать мои мысли. И ради Бога, скажите, чтобы сестра перестала присасываться к моей шее!

— А вы предпочли бы, чтобы она присасывалась к другим местам вашего тела?

Он молчит. Потом:

— Это отвратительно!

— Почему, мистер Грин?

— Вы и сами прекрасно знаете почему.

— Нет. Я вовсе не знаю почему.

— Слушайте, уважаемая, я, может, и забыл какие то факты. Но не забыл о приличиях.

Если бы я и о них забыл, я бы уже придушил вас обеих. Почти наверняка.

Она плотнее прижимает его пальцы к своей груда.

— Именно это сильнее всего меня и озадачивает, мистер Грин. Почему ваше столь явное отвращение к нашим методам находит свое выражение лишь в словах?

— Не понимаю, что вы хотите сказать.

— Вы не сделали ни одной попытки оттолкнуть нас, выскочить из кровати, уйти из палаты.

Не совершили ни одного из тех действий, на которые вполне способны. И которые явились бы адекватным физическим эквивалентом состояния вашей психики.

— При чем же тут я, если я наполовину еще под наркозом?

— Ах вот оно что! Но вы вовсе не под наркозом, мистер Грин. Вы могли так себя чувствовать, когда только начали просыпаться. Но проснулись вы как раз оттого, что я ввела вам антиуспокоительное. Стимулянт. Оно давным давно должно было оказать свое действие. Так что, боюсь, объяснить этим свое бездействие вам не удастся. — Он чувствует себя, словно шахматист, неожиданно угодивший в расставленную ловушку. Доктор снова плотнее прижимает к себе его руку. — Я вовсе не хочу критиковать вас, мистер Грин. Просто задаю вопрос.

— Потому что... потому что я же ничего не помню! Полагаю, тот, кто отправил меня сюда, все таки знал, что делает.

— Если я правильно понимаю, вы допускаете, что наши методы имеют под собой некоторые основания?

— Просто я не выношу вашу манеру вести себя.

Некоторое время доктор молчит;

потом спокойно убирает его руку со своей груди, чуть отодвигается и поворачивается на другой бок, лицом к нему. Теперь ее глаза оказываются так близко, что ему трудно сфокусировать собственный взгляд, но что то в них, да и в выражении ее лица, говорит ему, что она поняла — силовые методы больше применять не следует. На этот раз глаза опускает она. И говорит шепотом, так тихо, будто не хочет, чтобы ее услышала сестра Кори у него за спиной:

— Мистер Грин, наша работа здесь не так уж легка. Мы ведь тоже не вовсе лишены обычных человеческих чувств. Бывают пациенты... ну, честно говоря, с которыми установить контакт легче, чем с другими. Мне не следовало бы этого говорить, но, когда я обследовала вас при поступлении, я не испытала — а это, признаюсь, со мной иногда бывает — сожаления, что не занялась педиатрией, как поначалу намеревалась. Я, между прочим, даже с нетерпением ждала, когда можно будет начать интенсивно работать над вашим излечением. Отчасти потому, что, судя по некоторым специфическим чертам, могла ожидать, что вы и сами с увлечением станете работать в полном единении со мной. Ну, строго говоря, насколько это возможно для пациента.

Я со всей искренностью прошу вас простить меня, если я слишком понадеялась на этот свой прогноз. С другой стороны, хотелось бы верить, что вы поймете: в нашем отделении не может работать тот, кто не ставит здоровье пациента превыше своих собственных чувств. Кто не научился жертвовать чисто факультативными понятиями стыдливости и права личности на уединение, возложив их на великий алтарь неотложных человеческих нужд. — Она серьезно и вдумчиво глядит ему в глаза. — Надеюсь, это то вы можете принять?

— Если это необходимо.

— Мистер Грин, через минуту или две я закрою глаза. Мне хотелось бы, чтобы вы поцеловали меня в губы, затем повернулись и поцеловали сестру. Просто в знак человеческого отношения друг к другу в ситуации, достаточно трудной для всех троих. И тогда, может быть, мы сумеем начать все сначала и помочь вам достичь эрекции и проявить тот эротизм, на который, я уверена, вы весьма способны.

Прежде, чем он успел ответить, она протянула ему губы;

теперь в ней ничего не оставалось от врача, от классной дамы, даже от взрослой женщины: словно застенчивая племянница ожидала поцелуя от дядюшки. Он почувствовал, как его мягко подталкивают в спину, осторожно поощряя сделать то, о чем просят. Он взглянул на лицо, что было так близко от его собственного, на темные ресницы, опущенные на бледную кожу щек, на классический нос и прекрасных пропорций рот. В иных условиях можно было бы назвать это лицо красивым, в нем превосходно уравновешивались одухотворенность и потаенная чувственность. Он заколебался, все еще сопротивляясь, все еще ощущая, что несправедливо загнан в ловушку. Но необходимо было что то сделать. Он вытянул шею, торопливо коснулся сжатыми губами протянутых ему губ и тотчас же отстранился.

— Благодарю вас, мистер Грин. — Глаза ее раскрылись, перед ним снова был врач. — Ну что ж. Теперь я уверена, что вы не расист, но вы были не очень то добры с сестрой Кори.

Опасаясь, что некоторые факты могли быть забыты вами в связи с утратой памяти, напомню, что вклад Вест Индии в успешную работу нашей больницы всегда был весьма существенным.

Я уверена, что сестра Кори оценит, если вы повернетесь и одарите ее таким же знаком взаимопонимания, как и меня.

Она чуть отстранилась, и он почувствовал, что тело медсестры сделало точно такое же движение. Профессионально строгие глаза доктора Дельфи на мгновение удержали его взгляд, и вполне возможно, что именно для того, чтобы уйти от этих глаз, он в конце концов повернулся.

Руку он решительно и твердо держал вытянутой вдоль бока, будто стоял по стойке «смирно».

Ладонь сестры Кори поднялась к его плечу. Глаза ее, как раньше у доктора, были закрыты, полноватые губы протянуты ему так же покорно, по детски, в ожидании поцелуя. Но тело ее казалось теплее, изгибы его — более плавными и податливыми, чем у доктора Дельфи, и, хотя она лежала совершенно неподвижно, он ощутил дремлющую в ней живую силу.

Он наклонил голову — запечатлеть и на ее губах знак взаимопонимания. Но на этот раз не встретил той же пассивности. Ладонь сестры Кори скользнула ему за голову. Не успели их губы разъединиться после его быстрого, словно клевок, поцелуя, как слились снова. Ее рот слегка приоткрылся, и он различил тот же самый смолистый аромат, что и у доктора. Вероятно, в жидкость для полоскания рта входил тот же антисептик, что и в мыло, и пользовался им весь штат больницы. Прошла минута, две, он попытался отстраниться, но ладонь у него на затылке настоятельно удерживала голову в том же положении, а девичье тело прижалось теснее. Ее язык проник к нему в рот. Потом смуглая нога приподнялась и, согнувшись в колене, тихонько всползла на его ногу, еще теснее сблизив их тела.

Он был теперь нисколько не менее напуган и шокирован, чем раньше, однако ему по прежнему не хватало воли оттолкнуть эту молоденькую и такую настойчивую медсестру. В конце концов, она не так уж и виновата... к тому же он испытывал некоторую приятность от возможности натянуть нос докторице, проявив больше желания сотрудничать с ее подчиненной.

И он не ошибся в своем суждении о скрывавшейся в ней живой силе: это беспокойное и гибкое существо заставило его снова откинуться на подушку и почти накрыло его своим телом, как бы желая продемонстрировать собственную способность продлить и углубить поцелуй. Миг, другой, и сестре удалось улечься на него целиком. Доктор Дельфи тем временем, видимо, успела слезть с кровати. Он почувствовал, как сестра Кори нащупала его неподвижно лежащую на подстилке ладонь и положила на упруго округлый контур своей правой... ну, скажем, щеки. К ставшим теперь бесстыдно недвусмысленными синекдохам9 ее языка добавилось содрогание и трепет обнаженной плоти под его ладонью. В напрасной попытке утихомирить сестру, он приподнял правую руку и опустил ее на другую щеку.

Словно в ночном кошмаре, он сознавал, что неминуемо скатывается в пропасть и нет сил предотвратить падение. И все же где то в глубине ослепленной души его этическое «я» восставало против такого малодушия, такой позорной уступки самым низменным инстинктам.

В восстании участвовало и его эстетическое «я», «я» человека, обладающего тонким вкусом, истинного, хоть временно и потерявшегося Майлза Грина, который — он понимал это всем своим существом — ни за что в жизни не позволил бы себе оказаться в таком вульгарном и физически унизительном положении, ни на секунду не стал бы прислушиваться к обманчиво благовидным объяснениям доктоpa Дельфи. Вдруг, вызвав радостное волнение, ему пришла в голову мысль, что интуитивное представление о том, каким он никогда не мог быть, возможно, станет ключом к осознанию того, кем он был на самом деле, и он принялся размышлять (с некоторым трудом, ибо сестра Кори приподнялась на руках и взялась щекотать его лицо и губы сосками полных и упругих юных грудей) о том, каков же был род его занятий. И почти тотчас же он получил свидетельство, что находится на верном пути и что доктор Дельфи, смутно намекнув на что то далеко не почтенное и довольно низкого разбора, опять таки сознательно вводила его в заблуждение.

Ниоткуда, каким то чудесным образом, пришло первое воспоминание о чем то несомненно автобиографическом, имевшем прямое отношение к его закрытому от взора прошлому. И хотя оно явилось ему всего лишь смутным представлением, без конкретных деталей, он знал, что это как то связано с бесчисленными рядами увлеченно внимающих лиц и что внимали они именно ему. В этом он был совершенно уверен. Это был настоящий прорыв, и в радостном волнении он, сам того не сознавая, впился пальцами в ягодицы сестры Кори;

она, разумеется, поняла этот жест совершенно превратно, так что ему пришлось в ответ вынести пароксизм страсти, выразившийся в бурных движениях как верхней, так и нижней части ее тела. Но он вовсе не желал отвлекаться от хода собственных мыслей. Поэтому разумнее всего было поощрить ее не отвлекаться от хода ее собственных мыслей. Исправив положение рук на обнаженных щеках и пережив новый приступ ее содроганий, он смог опять сосредоточиться на своем открытии.

Однако его искалеченная память отказывалась предоставить ему более надежные ключи к разгадке прошлого;

тем не менее он не сомневался, что ему было привычно так или иначе выступать перед публикой. Он рассеянно ласкал отвердевший сосок кончиком языка, просто чтобы утихомирить лежащее на нем смуглое тело, одновременно пытаясь пробудить в себе воспоминание о какой нибудь престижной и вполне достойной профессии. Это, по всей видимости, было что то весьма далекое от фривольности всяческих искусств, от развлекательности... юриспруденция, может быть? Церковь? Вряд ли подходит. Директор частной школы? Возможно, а может, военный флот? Капитан Королевского флота Майлз Грин...

звучит вполне правдоподобно, однако не вызывает в мозгу более точных и окончательных ассоциаций. Мелькнула мысль, что одна из театральных профессий могла бы, вообще то говоря, по всем статьям подойти, поскольку брезжило что то чарующее, полускрытое мглой в том расплывчатом и все же достаточно определенном ощущении внимающей аудитории. А с другой стороны, актеры ведь не были социально ответственными людьми, а истинный Майлз Грин — был, в этом он становился все более и более уверен.

Ибо все его столь же расплывчатое, но все же достаточно определенное реальное «я» восставало, поднималось одновременно с сестрой Кори, которая вдруг поднялась совсем прямо, поставив колени по обе стороны его торса, поднималось против самой мысли о том, что когда бы то ни было, в здравом уме и твердой памяти, он мог позволить такому с ним случиться. И вдруг — новое озарение. А не похоже ли более всего, думал он, в то время как темнокожая девушка, схватив его ладони, безжизненные, словно банные перчатки или губки, вела их вверх по гладкому животу, чтобы омыть ими упругие конусы плоти, увенчанные более темными окружьями на концах, — не похоже ли, что он — Член Парламента?! Решительный противник сил зла, насаждающих в обществе мораль вседозволенности?

А что говорила эта злосчастная докторица о неспособности встречать лицом к лицу реальные факты жизни? Разве это не похоже на обычные фальшивки, на по детски злобные выпады, столь любимые чернью, нападающей на тех, кто избран представлять ее интересы? Он чувствовал необычайное возбуждение от интуитивной уверенности, что вот наконец то — тепло, просто горячо... и еще большее возбуждение оттого, что ведь она сказала еще кое что так его взволновавшее. Ведь и правда — почему он немедленно не покинул палату? Впрочем, погоди ка: если он и вправду Член, столкнувшийся с отвратительным злоупотреблением врачебными обязанностями, злоупотреблением, значение которого выходит далеко за пределы одной этой больницы? Тогда все становится на свои места. Выбор между личным отвращением и общественным долгом может быть только один, что когда то продемонстрировал Гладстон10, работая с проститутками.

Гладстон! Он вспомнил про Гладстона! И в третий раз он ощутил frisson11 начинающегося открытия себя, ибо на ум ему пришли воспоминания не только о Гладстоне, но и о более современных политических деятелях, самоотверженно рискнувших спуститься в секс преисподнюю притонов Гамбурга и Копенгагена во имя своих избирателей. Он чувствовал невероятное облегчение. Пусть и бессознательно, но, не покинув палату, он сделал совершенно правильный, ответственный выбор, он сделал то, что — теперь он был в этом совершенно уверен — был избран делать.

И если это так, — Господи Боже мой! — наступит день, когда он заклеймит этого врача, больницу, всех этих мошенников с их лечебными процедурами, разделается с ними раз и навсегда. В этот момент его руку поместили меж распахнутых бедер стоящей над ним на коленях медсестры, приглашая двинуться дальше. Нет, он не из молчаливых Членов, он привлечет к себе взгляд спикера и встанет, ничто не помешает ему встать, — уверенно, с достоинством, в полную силу, торжественно и прямо подняться во весь свой внушительный рост. «Да знает ли министр о все возрастающем числе случаев сексуальных злоупотреблений, совершаемых нимфоманами врачами самых разных рас и национальностей в отношении пациентов с нарушениями психики, в одной из наших ведущих клиник? Осознает ли он, что их несчастные жертвы...» Увы, дальнейшее составление обличительной речи стало невозможным, так как внимание сестры Кори оказалось, по всей видимости, отвлечено чем то тоже торжественно и прямо поднявшимся позади нее. Рука ее отпустила его руку и протянулась назад.

— Мистер Грин! Получилось!

Миг — и она упала на него всем телом. Коротко, но страстно поцеловав его в губы, она, извиваясь, словно змея, соскользнула ниже вдоль его торса. Он почувствовал ее язык на своих сосках и оставил всяческие попытки представить себе, чем эта отвратительная сцена может закончиться.

— Достаточно, сестра. Сестра!

Второй, более резкий окрик заставил сестру замереть: голова ее, словно на подушке, покоилась у него на животе. Он открыл глаза. Доктор Дельфи стояла у кровати, скрестив на груди руки, и взирала на распростертую помощницу с гораздо большим неодобрением, чем раньше выпадало ему. Сестра Кори поднялась — сначала с него, потом с кровати — и стояла теперь с низко опущенной головой.

— Простите, доктор.

— Сколько раз я вам говорила, что здесь мы используем последовательность Хопкинса Сещольского?

— Я забыла.

— Уже третий раз на одной неделе.

— Но ведь сработало, доктор.

— Вопрос не в том, сработало или не сработало. Я говорю о правилах, существующих в нашем отделении. Для вашего же блага, сестра. Я постоянно повторяю вам, что гиперстимуляция только удваивает количество работы. Поэтому я и настаиваю на Хопкинсе Сещольском. Вы прекрасно это знаете. — И добавила с назидательностью, свойственной людям, с удовольствием подчеркивающим свое более высокое положение: — Мне не хотелось бы обращаться из за вас к старшей сестре.

Сестра Кори, стоя с противоположной стороны кровати, в ужасе взглянула на нее:

— О, пожалуйста, не говорите ей, доктор Дельфи. Пожалуйста. Эта старая корова у меня уже вот где сидит.

— Сестра! Вам не следует говорить так о старших по должности при пациентах!

Сестра снова опускает голову:

— Просто все так про нее говорят, доктор.

— Это не оправдание.

— Честно, я больше не буду, доктор. Чтоб мне провалиться.

Доктор Дельфи смягчается:

— Прекрасно. Но смотрите, чтобы мне не пришлось снова вести с вами этот разговор. — Наконец она отводит взгляд от сестры и обращает его вниз, на пациента. — Пожалуйста, простите меня, мистер Грин. Сестра Кори еще не закончила период обучения в нашем отделении. — Теперь она смотрит на нижнюю часть его тела. — Так. Давайте посмотрим, как поживает ваша самая чувствительная и здравомыслящая часть.

Он чувствует, как она взвешивает на руке эту часть и оценивает ее твердость. Он закрывает глаза.

— Давайте ка попробуем чуть чуть это увеличить. На сантиметрик, не больше. — Она поглаживает эту часть пальцами. — Чудесно. Так. Еще. Еще разок. Прекрасно. — Голос ее приобретает новый тон, почти хвалебный, в нем даже звучат удивленные нотки. Она снова выпрямляется, стоит прямо над ним. — Я сама закончу процедуры сегодня, поскольку это наш первый сеанс. В дальнейшем это будут делать сестры. Я, разумеется, буду время от времени приходить и проверять, как вы прогрессируете. Согласны?

Он открывает глаза, но не может произнести ни слова, все, на что он сейчас способен, — это не обещающий ничего хорошего взгляд, который она игнорирует. Без всякого предупреждения, оперев левое колено о кровать, она легким движением гимнастки оказывается верхом на своем пациенте.

— Введение осуществит сестра.

А он способен только смотреть, не в силах поверить в происходящее, несмотря на то что оно уже происходит. Он чувствует, как доктор Дельфи, опираясь на руки, со знанием дела опускает к нему лоно, приподнимается, выгибается, приноравливается. Введение осуществляется. Он попал в переплет... он тонет... он погребен...

— Надеюсь, вы не испытываете неудобства?

Он смотрит не отрываясь. Кажется, она обрела совершенно иную индивидуальность. В ней нет ни раздражения, ни злости, только спокойная сосредоточенность. Она снова говорит с ним, не замечая ни его пристального взгляда, ни того, что этот взгляд пытается выразить.

— Руки мне на грудь, пожалуйста.

Он закрывает глаза. Что то заставляет его поднять руки и положить ладони ей на грудь.

— Вот это сила духа! Попытайтесь теперь оттянуть свой оргазм. У меня его не будет. — Она начинает медленно двигаться вверх вниз, по прежнему опираясь на руки. Прижавшись к нему лобком, она на мгновение приостанавливается: — Мне хотелось бы задержать вас как можно дольше, так что, пожалуйста, сообщите мне, если найдете эти движения гиперстимулирующими.

Он плотно сжимает губы, решив, что не произнесет ни слова. Проходит полминуты или около того. Поясничные упражнения продолжаются.

— Очень хорошо. Прекрасная выдержка.

Терпение его лопается, он открывает глаза:

— Не представляю себе, как вы можете даже думать о том, чтобы делать такие вещи!

Она снисходительно, сверху вниз, одаряет его мимолетной улыбкой:

— Полагаю, это потому, что у вас нет научного образования, мистер Грин.

— Как уличная женщина!

— Боюсь, среди современных социологов вы найдете не очень много таких, кто не считал бы, что проститутки выполняют весьма полезную социальную функцию. — Ее лобок снова на миг замирает, прижавшись к нему, и снова отстраняется. — Начнем с того, что случаи изнасилований значительно возросли бы в числе, если бы не было проституток. К тому же имеется достаточно свидетельств, что они снижают давление личных — а следовательно, и коллективных — стрессов иного характера. — Она вдруг прекращает движение их соединенных чресел. — Теперь мы немного отдохнем.

Он опускает руки.

— Но ведь именно это здесь и происходит. Изнасилование. Только наоборот.

— Да полно вам, мистер Грин! Не хотите же вы сказать, что только из за того, что я временно завладела несколькими дюймами вашего тела, медицински и биологически уже давно утратившими свое значение... Я полагала, что этот вид инфантильной мужской фобии сохранился лишь в самых примитивных обществах. — Он закрывает глаза. — У меня и сил не хватило бы с вами справиться. Я ведь всего навсего обнаженная женщина, мистер Грин.

— Это я успел осознать.

— Думаю, вы это осознали бы гораздо успешнее, если бы открыли глаза и более эффективно воспользовались руками. Мне хотелось бы, чтобы вы увидели и почувствовали мою беззащитность. Увидели, как я мала и слаба по сравнению с вами... иначе говоря, как легко меня изнасиловать. — Он не поддается. — Мистер Грин, я не хочу показаться тщеславной, не хочу хвастаться своим профессионализмом, но я достаточно долго проработала в этом отделении, чтобы понимать, что ваше нежелание дать волю совершенно естественным инстинктам абсолютно необычно. Одна из причин, которую я уже теперь могу определить, заключается в том, что вы отдаете предпочтение вербализации чувства вместо прямого осуществления этого чувства на практике, что в свою очередь означает...

— О Господи! Да кто же тут больше всех говорит то?!

Теперь ее голос обретает невыносимо чопорный, строго научный — если бы только этот эпитет не противоречил физическим обстоятельствам дела — тон:

— Я говорю, чтобы объяснить. И выяснить, подтверждает ли эрекция словесно выраженную враждебность. Рада отметить, что не подтверждает.

— Подтверждала бы, если бы я мог хоть как то повлиять на эту чертову штуку.

Она улыбается:

— Ну вы и правда уникум, мистер Грин. Вначале — боязнь кастрации. Теперь — боязнь наслаждения. Боюсь, нам придется сделать из вас чучело и экспонировать в музее.

— Могу сообщить вам, что теперь единственное наслаждение, о каком я мечтаю, — это не оплатить представленный вами счет.

— Мистер Грин, в этом нет никакой необходимости, если только ваши угрозы не возбуждают вас еще больше: в этом случае, прошу вас, продолжайте. Мы здесь прекрасно знаем, что для некоторых мужчин понятие совокупления неотделимо от понятия осквернения, профанации, связанного с неразрешенной...

— Я могу сообщить вам и еще кое что. Эта ваша сестра разбирается в том, как надо обращаться с пациентами в тыщу раз лучше, чем вы. Она по крайней мере делала свое дело с увлечением. Это вам надо у нее поучиться, а не наоборот.

— Я уже объяснила, почему не могу проявить к вам никаких чувств, мистер Грин. Боюсь, вам придется к этому привыкнуть. Как, кстати говоря, и сестре Кори. Потому я и отчитала ее.

Наша единственная функция — обеспечить вам источник эротического возбуждения. В этой области, в области различных методик совокупления — разумеется, в разумных пределах и в зависимости от состава сотрудников, — вам следует только попросить, и мы сделаем все, что в наших силах. Если вы предпочитаете иные позы, мы можем предложить вам почти все имеющиеся в «Кама Сутра», в «Хокуата Моносаки», у Аретино, Кинси, Сьестрема — исключая, разумеется, бразильскую вилку, о чем я вас уже предупреждала, — Мастерса и... — А знаете, что я вам еще скажу? В вас самой эротики — как в том гребаном айсберге!

— Спасибо, что упомянули об этом, мистер Грин. Я глубоко верю в успех нашей терапии, особенно в тех случаях, когда достигается полное сотрудничество с пациентом. И вижу, что в данном случае показано балансирующее применение оральных процедур.

Прежде чем он мог произнести хотя бы слово в ответ, руки ее подогнулись и она упала ему на грудь. Он было попытался в последний момент ее оттолкнуть, но было слишком поздно.

Несколько мгновений спустя она приподнялась на локтях, теперь лицо ее нависало прямо над его лицом. Он вглядывался в ее глаза ошеломленно и озадаченно, пытаясь понять, что же кроется в их глубине, за темно карими радужками, но безуспешно.

— Ну вот, мистер Грин. Надеюсь, это убедит вас, что методика нашей клиники не исключает некоторых взаимных уступок эрогенным реалиям. — Она бросила взгляд на его губы, наклонилась и легко поцеловала их напоследок. — Чувствую, вы станете одним из моих лучших пациентов. — Она снова поднялась на руках. — Посмотрим, сумеем ли мы довести вас до соответствующей кульминации. Сестра! Вы готовы?

— Да, доктор.

Он глянул в сторону и увидел, как сестра, теперь уже полностью облаченная в униформу, поднялась со стула у углового столика, где до сих пор сидела, и подошла к ним. Тут он почувствовал, как напряглись вагинальные мускулы доктора Дельфи.

— Прекрасно, мистер Грин. Отличная работа. Теперь несколько ускорим темп. Не могли бы вы положить руки мне на бедра? Сожмите их покрепче. Я хочу, чтобы вы сами задавали ритм. — Процедура возобновляется в убыстренном темпе. — Не переусердствуйте, мистер Грин. Просто равномерно распределяйте толчки. Держитесь как можно дольше. — Она еще ниже наклоняет голову, вглядываясь туда, где соединяются их тела. — Замечательно. Отдых... Толчок! Еще раз. Вот и все, что вам нужно делать, мистер Грин. Отдых — толчок. И снова. Уверенный ритм, без перебоев, вот и весь секрет. Блеск! Еще раз. Со всего размаха. Прекрасно. Всем телом, пожалуйста. Держите ритм. Так полезней для вас, полезней и для вашего новорожденного.

— Для моего новорожденного?!

Однако доктор Дельфи слишком занята своим терапевтическим курсом, чтобы откликнуться.

Он бросает отчаянный взгляд на сестру Кори, стоящую у изголовья кровати:

— О чем это она? Какой еще новорожденный?

Сестра прикладывает палец к губам:

— Вы просто сконцентрируйтесь, мистер Грин. Теперь уже недолго.

— Но я же мужчина, в конце то концов!

— Вот и наслаждайтесь! — И сестра подмигивает ему.

— Но...

Тут резко вмешивается доктор Дельфи:

— Мистер Грин, прекратите вербализацию! — Дыхание ее стало прерывистым, ей приходится умолкать после каждой фразы. — Так. Последнее усилие. Я чувствую его приближение. Хорошо. Хорошо. Прекрасно. От бедер. Изо всех сил. — Голова ее по прежнему низко наклонена, — видимо, доктор Дельфи наблюдает за все усиливающимися, убыстряющимися движениями их слившихся чресел. — Ну вот... вот мы какие... великолепно.

Великолепно. Теперь все в порядке. Продолжайте. Не останавливайтесь. Вплоть до последнего слога! Сестра!

Он смутно отмечает, что сестра Кори прошла к изножью кровати и исчезла из виду, так как энергично работающая доктор Дельфи, все еще опираясь на вытянутые руки, загораживает обзор.

— Ну, последний толчок. Еще один. Еще. Самый последний!

Она коротко вскрикивает, будто и вправду разрешилась от бремени, и движение прекращается. Молчание. Он сознает, что сестра Кори опять отошла к столу в углу комнаты.

Доктор Дельфи не поднимает головы, концы ее шарфика спустились совсем низко. Она пытается отдышаться, делая частые вдохи, будто только что ныряла на большую глубину. Потом без сил опускается ему на грудь. Кожа ее стала влажной от пота, и он слышит, как колотится у нее в груди сердце. Но ее изнеможение — совершенно явно — результат физических усилий, а вовсе не бурных эмоций, так как лицо она от него отвернула.

Примерно полминуты или около того он взирает на потолок в состоянии запоздалого шока.

Под конец ему все же не удалось настолько полно сохранить объективность, насколько хотелось бы, но он и не настолько увлекся, чтобы не отметить некоторые странные слова и неверные концепции... им овладевает ужасное подозрение: что, если, несмотря на ее утверждение обратного, он все же оказался в сумасшедшем доме, учреждении для умалишенных, и каким то образом попал в руки двух других пациентов... пациенток... по недосмотру настоящих сестер и врачей? Но с какой стати мог он очутиться в подобном учреждении? И с какой стати мог подобный недосмотр иметь место?

Он незаметно глянул через всю комнату в сторону сестры Кори. Она сидела к нему спиной — не совсем, вполоборота, склонившись над бумагами, лежавшими на столе, — видимо, над историей его болезни. Ничто в ней не говорило о сумасшествии;

наоборот, она так усердно вчитывалась в текст, останавливаясь то на одном, то на другом параграфе, что в ней приоткрылась теперь иная черта — старательность усердной ученицы. Да и тело той, что всей своей тяжестью лежала теперь на нем, выглядело не иначе как абсолютно нормальным. Ни рыданий, ни кудахтающего довольного смеха. Как ни странно, он находил молчание доктора Дельфи, ее очевидное изнеможение довольно трогательным;

ему хотелось утешить ее, как хотелось бы утешить бегунью, выбившуюся из сил на дистанции, но так и не добившуюся победы (поскольку память о чем либо ином, кроме его профессии — да даже и это, как он подозревал, представлялось хоть и вполне возможным, но все таки недостаточно точным, — оставалась по прежнему мучительно вне пределов досягаемости);

так что он с некоторым опозданием позволил себе приобнять доктора Дельфи и легонько прижать к себе.

Теперь, в состоянии относительного покоя, в размеренно тикающей тишине, он принялся размышлять. Может быть, за этим фрейдистским жаргоном, в том, что говорила доктор Дельфи, все таки кроется зернышко истины, какая то строго клиническая правда? Если дать себе время подумать, может, лучше ему подождать с обличительно разоблачительной речью в парламенте?

Необходимо продолжить изучение вопроса. В конце концов, первейший долг каждого честного политика сегодня не столько разоблачать дурное, сколько не быть втянутым в это дурное — ни за что, ни при каких обстоятельствах.

Его взгляд снова устремляется в угол комнаты — туда, где виднеется затянутая в аккуратную униформу фигура сестры Кори, по прежнему погруженной в изучение истории болезни.

Изящные смуглые руки, стройные щиколотки и лодыжки под краем крахмальной голубой юбки...

если его болезнь действительно настолько тяжела — а именно такое предчувствие у него теперь возникло, — тогда ему придется смириться с тем, что лечение может оказаться весьма долгим, и принять эту неизбежность, как подобает мужчине. Он вдруг испытывает необычайно сильное желание прошептать несколько слов в этом смысле, зарывшись лицом в темные волосы у самой своей щеки, но удерживается — это было бы самую малость преждевременно. Надо прежде всего подумать о том, как это повлияет на дальнейшее. Тем не менее он осторожно гладит влажную спину доктора Дельфи, по доброму, по братски, как бы молчаливо кое за что извиняясь, просто чтобы дать понять: он признает — она сделала все, что в ее силах, хоть и не добилась успеха.

Доктор Дельфи не откликалась. Он заподозрил, что она на миг задремала. Что ж, он не против;

наоборот, хоть и невольно, это его еще больше растрогало. Это доказывало, что ничто человеческое ей не чуждо. Вес ее стройного, изящного тела вовсе не был ему неприятен, формы у нее были почти столь же хороши, что и у сестры Кори. Вряд ли можно было при данных обстоятельствах считать, что, словно кошка, он сумел упасть на все лапы;

но что то подсказывало ему, что все могло бы быть гораздо хуже. Если подумать, он и сам ощущал приятную усталость во всем теле и потеря памяти тревожила его гораздо меньше, чем раньше.

Он закрыл глаза, но какой то звук заставил его снова раскрыть их. Сестра Кори поднялась от стола и шуршала бумагами, постукивала ими по столу, складывая их вместе, выравнивая края. Она обернулась к нему, весело и живо, вполне оправившаяся от выволочки, и вернулась к кровати;

глаза ее были устремлены на него, небольшая стопка листков прижата к груди.

— Ну, мистер Грин, ну молодец мальчик! И кому это тут удача привалила?

— Какая удача?

Она подошла на шаг ближе, встала совсем рядом и бросила взгляд на листки, перегнувшиеся через прижатую к груди правую руку;

потом кокетливо и лукаво улыбнулась ему:

— Какой рассказ написал! И совсем один, без чужой помощи.

Ничего не понимая, он смотрел на ее глупо сентиментальную улыбку. Сомнения, которые он так успешно отверг, охватили его с новой силой. Он в психиатрической больнице, девушка безумна, обе они безумны. Они наверняка знают, что он — значительная персона, почти наверняка Член Парламента. А теперь она пытается намекнуть, что он какой то писака, жалкий новеллист или что то вроде того. Это же абсурдно! Но дальше все стало еще абсурднее, так как сестра, явно пользуясь кажущимся забытьем доктора Дельфи и снова нарушив все правила поведения медперсонала, уселась на край кровати.

— Вот постойте ка, мистер Грин. Послушайте. — Она склонила хорошенькую головку, увенчанную белой шапочкой, и принялась читать верхнюю страницу, осторожно ведя пальцем по словам, словно касалась носика новорожденного или его крохотных сморщенных губ: — «ОНО сознавало, что погружено в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, альфа и о ме га...» — Она живо сверкнула улыбкой в его сторону. — Вы это так произносите, мистер Грин? Это греческое слово, да? — Не ожидая ответа, она продолжала читать: — «...сущего, над океаном легких облаков, и смотрит...» ТР РАХ!

II Мнемозина — дочь Урана и Геи13, мать девяти муз, рожденных от Зевса, который принял образ пастуха, чтобы насладиться ее обществом;

имя ее по гречески означает «память». Мнемозине приписывается искусство рассуждения и наречения соответствующими именами всех вещей, с тем чтобы мы могли их описывать и беседовать о них, их не видя.

Lempriere. Under «Mnemosine» Эрато — покровительствовала лирике, нежной и любовной поэзии;

изображалась в венце из роз и цветов мирта, с лирой в руке, с видом задумчивым, но иногда и весело оживленным;

к ней обычно взывали влюбленные, особенно в апреле.

Lempriere. Under «Erato» Дверь палаты распахивается от яростного пинка ногой. В проеме возникает невообразимо злобное привидение, прямиком из ночного кошмара... Или, точнее, прямо с рок фестиваля панков... черные сапоги, черные джинсы, черная кожаная куртка. Пол привидения не сразу становится очевиден: более всего оно наводит на мысль о гермафродитизме. Единственное, что можно сказать совершенно определенно, — это что оно в ужасающем гневе. Под черной курткой, увешанной невероятного размера английскими булавками (еще одна такая булавка свисает с мочки левого уха) и значками с изображением свастики, виднеется белая футболка с намалеванным на груди пистолетом. Торчащие иглами во все стороны волосы на голове тоже белые, абсолютно белые, как у альбиноса, невозможно понять отчего — от краски, от перекиси или от ужаса при виде лица, над которым растут.

Глаза пугающе обведены внушительными кругами черной туши, заставляя думать не столько о косметике, сколько о недавно проигранной кулачной схватке;

это вполне сочетается с тем, как выглядит рот: губы, по всей видимости, начищены той же ваксой, что и сапоги на ногах, только что пинком распахнувших дверь. Левая рука с тесно сжатыми в кулак пальцами покоится на бедре, в то время как правая стиснула шею почти бестелесной электрогитары. За гитарой тянется недлинный хвост — обрывок разлохмаченного на конце шнура, выдранного из звукоусилителя с такой яростью, что шнур оборвался посередине.

Но запредельный ужас оставлен напоследок. Как ни трудно поверить, и в позе, и в строении лица кошмарного привидения, несмотря на отвратительную маскировку, видится что то явно знакомое. Постепенно становится ясно, что это вовсе не гермафродит, не оно, а она, и не просто она, а абсолютный двойник доктора Дельфи, лежащей на кровати. Это можно определить по обведенным черными кругами глазам. А еще — по реакции того, на кого направлен злобный и обвиняющий взгляд этого жуткого клона. По некоторым признакам предполагаемый Член Парламента, хоть и явно потрясенный, не так уж удивлен. Высвободившись — с быстротой и энергией, до тех пор вовсе не характерных для его поведения, — он садится, опираясь на одну руку, бросает мимолетный взгляд на все еще лежащую ничком партнершу и снова всматривается в невероятную фигуру, торчащую в дверях;

потом решается заговорить с ней:

— Вы... — Он сглатывает комок в горле. — Я... — Он снова сглатывает.

Единственная реакция дьявольского двойника заключается в том, чтобы прошагать на середину комнаты и резко там остановиться, широко расставив ноги. Гриф гитары теперь угрожающе выставлен вперед, словно дуло пулемета, и нацелен на бедную беззащитную докторицу. Рука с грязными ногтями поднимается и резко ударяет по струнам — так мог бы какой нибудь головорез в Глазго полоснуть бритвой по лицу. В палате раздается неописуемо громкий звон истерзанного арпеджо. Миг — и на кровати уже нет доктора Дельфи, лишь чуть заметная вмятина на подушке, где покоилась ее голова.

Сестра Кори, в испуге вскочившая на ноги, открывает рот, пытаясь закричать, но безжалостная гитара уже рывком направлена в ее сторону, и грязные пальцы успевают злобно полоснуть по стальным струнам. И вот сестра — изящные смуглые руки, бело голубая униформа, испуганные глаза — мгновенно, как не бывало, растворяется в воздухе, оставив за собой лишь трепетание рассыпающихся машинописных листков. Бам трам блям — гремит кошмарная гитара... в ничто бесследно уходит каждый листок.

Завершив безжалостную и молниеносную бойню в честь дня святого Валентина, Немезида устремляет взор пылающих гневом глаз на пациента: словно менада17, она все еще пребывает во власти испепеляющей ярости. Она говорит, и речь ее звучит словно взрыв:

— Ах ты, ублюдок!

Майлз Грин выбирается из постели, торопливо стягивая за собой резиновую подстилку и используя ее как импровизированный передник.

— Минуточку! Вы, кажется, перепутали палату. Забыли, куда шли. И что хотели сказать.

— Женофоб гребаный! Шовинист!

— Спокойно, спокойно!

— Вот я покажу тебе «спокойно»! Дерьмец занюханный!

— Но не можете же вы...

— Чего это я не могу?

— Как вы выражаетесь?!

Ее черные как смоль губы искривляются в яростной издевательской ухмылке.

— Я, блин, могу выражопываться как захочу. И буду, будь спок.

Он отступает, плотно прижимая к животу резиновую подстилку.

— И этот наряд. Вы же на себя не похожи.

Она угрожающе наступает — один шаг, другой...

— Но нам ведь удалось как то распознать, кто я. — Губы снова презрительно искривляются. — Несмотря на наряд. Не так, что ли?

Он отступил бы еще дальше, но обнаруживает, что стоит у обитой мягкой тканью стены.

— Просто мне пришла в голову эта мысль.

— Ни хрена тебе не пришло. Нечего лапшу на уши вешать.

— Маленький тест. Первые наметки.

— Катись в зад.

— Я думал, больше никогда вас не увижу.

— Ну вот, блин, ты меня опять, блин, видишь. Усек, нет?

Он пытается ускользнуть вбок, вдоль стены, но обнаруживает, что загнан в угол и стоит, прижавшись спиной к девичьим грудкам обивки, лицом к грозному гитарному грифу. Его награждают кислотно щелочным взглядом, потом возмущенно трясут пальцем перед самым его носом.

— Ты хоть понимаешь, чего натворил, блин? Испортил мне самое клевое из выступлений за много лет. Мне стоило только один гребаный аккорд взять, и шестнадцать тыщ ребят тащились, как бешеные.

— Легко могу поверить.

— Думаешь, у меня получше дела не найдется, чем тут, как дерьмо в проруби, болтаться да порнуху разводить? У тебя что, совсем мозга за мозгу зацепилась?

— У меня создается впечатление, что уровни дискурса у нас с вами не вполне совпадают.

Она оглядывает его с ног до головы: во взгляде — тотальное презрение;

потом лицо ее складывается в насмешливую гримасу.

— А как же! Совсем из памяти вон. Плюс обычные детали. — Углы ее губ саркастически ползут вниз. — Более глубокие уровни смыслов. Ха! — Она смотрит так, будто вот вот плюнет ему в лицо. — Жалкий притворщик. Ты же, блин, теперь даже не представляешь, где они и что.

— Если вы не против, я бы осмелился заметить, что вы несколько переигрываете с «блином» и прочими вещами в избранной вами стихомитии18.

— Да пошел ты знаешь куда, с твоими стебаными замечаниями! — Она снова бросает на него испепеляющий взгляд. — Чесслово, блин, от тебя уже рвать тянет. Доктор А. Дельфи19 — ни хрена себе! Это что, по твоему, каламбур? Дерьмо собачье! А сестра Кори?20 Господи помилуй! Вонючее снобистское хлебово. Ты что, решил, весь долбаный мир до сих пор по грецки разговаривает?

Он бросает на нее взгляд искоса, в котором сомнение и вопрос.

— Не в политику ли вы вдруг ударились?

Она трясет головой, снова впадая в ярость:

— Которые произведенья честные, то есть немещанские, всегда политические. Если их пишут не буржуйские зомби вроде тебя.

— Но вы же раньше...

— Не смей мне в нос тыкать тем, что я раньше. Не моя, блин, вина, если я оказалась жертвой исторического заговора фашиствующих мужиков.

— Но в последний раз, когда мы...

— Хватит заливать!

Он опускает глаза. Потом делает новую попытку:

— Очень многим и в голову бы никогда не пришло.

— Да пошли они все! — Она сердито тычет большим пальцем себе в грудь, туда, где на футболке намалеван пистолет. — Учти — сестричку охмурить не так то легко. Не надейся и не жди. Кто ты есть то? Типичный капиталистический сексуальный паразит. Только горя с тобой и нахлебалась, идиотка такая, с тех пор как решила время на тебя потратить. — Он и рта не успевает раскрыть — она продолжает: — Трюки всякие. Игрушечки. Только и пытается эксплатнуть, и в хвост и в гриву. Но так и знай — это в последний раз тебе со мной удается, ты, подонок! — Она лягает пяткой кровать. — Что ты из моего лица то сделал? Из моего тела?

Вырезалку картонную?

— Но я же дал всего лишь общее описание.

— Дерьмо!

— Мы же когда то были такими друзьями!

Она передразнивает его тон:

— «Мы же когда то были такими друзьями!» — и снова трясет головой в его сторону. — Я тебя с незапамятных времен насквозь вижу. Все, чего тебе надо, — это разложить меня по быстрому.

— По моему, вы меня с кем то путаете. С Вальтером Скоттом. А может, с Джеймсом Хоггом21.

Она прикрывает веки, будто считает до пяти, потом снова впивается в него уничтожающим взглядом:

— Господи, вот если бы ты тоже был персонажем! И я могла бы просто стереть тебя со всеми твоими бездушными, бесполыми, бумажными марионетками.

Она отирает рот тыльной стороной ладони. Он предпочитает немного помолчать.

— Вы сознаете, что ведете себя, скорее, как мужчина?

— Эт ты что хочешь этим сказать?

— Моментальные оценочные суждения. Интенсивное сексуальное предубеждение. Не говоря уже о попытке укрыться за ролью и языком, свойственными среде, к которой вы вовсе не принадлежите.

— Закрой варежку!

— Начнем с того, что вы смешали формы трех совершенно различных субкультур, а именно спутали бритоголовых с «Ангелами ада» и панками. А они, знаете ли, совершенно не похожи друг на друга.

— Да заткнешься ты когда нибудь, черт стебаный!

Глаза ее снова мечут черный огонь, но Майлз Грин чувствует, что ему наконец удалось ответить, пусть и не таким уж сильным, но все таки ударом на удар, потому что она вдруг отворачивается от него, по прежнему стоящего в углу, через голову стягивает с плеча лямку гитары и сердито швыряет инструмент на кровать. С минуту она так и стоит отвернувшись.

Куртка ее на спине украшена изображением черепа — белого на черном, под черепом — слова, начертанные нацистски готическим шрифтом, заглавными буквами: «СМЕРТЬ ЖИВА!» Потом она поворачивается, протянув руку и уставив в него указательный палец:

— А теперь запомни. Отныне правила устанавливаю я. Понятно, нет? Если ты когда нибудь еще... kaput! Представление окончено. Это ясно?

— Как солнце вашей родины.

Она смотрит на него не мигая.

— Тогда пошел вон. — Скрестив на груди руки, она указывает головой куда то вбок. — Пошел. Вон отсюда!

Он приподнимает резиновую подстилку на один два дюйма:

— Но я же раздет.

— Здорово! Теперь весь распрогребаный мир увидит, что ты на самом деле такое. А еще — надеюсь, ты схватишь смертельную простуду.

Он колеблется, пожимает плечами, делает пару шагов босиком по изношенному ковру цвета увядающей розы, направляясь к двери, но останавливается.

— Может, хоть руки друг другу пожмем?

— Ты что, шутишь? Совсем с ума сбесился?

— Мне и вправду кажется, что приговор вынесен без суда и следствия. Я ведь просто пытался слегка откомментировать...

Она подается вперед:

— Слушай. Каждый раз, как я что нибудь себе всерьез позволяла, ты принимался издевки строить. Не ет, я тебя раскусила, дружище. Такой свиньи еще свет не видал. Numero Uno! Она сверкает глазами в сторону двери, и снова ее похожая на изображение черепа голова, увенчанная белыми иглами волос, делает движение вбок. — Вон!

Он совершает еще два шага, двигаясь спиной вперед, словно придворный перед королевой давних времен, поскольку резиновая подстилка недостаточно широка, чтобы обернуть ее вокруг пояса, и опять останавливается.

— Я ведь мог все это сделать много хуже.

— Ах вот как?

— Мог бы изобразить, как вы, слащаво напевая, бродите в оливковых рощах, облаченная в прозрачную ночную сорочку, словно Айседора Дункан в свободное от спектаклей время.

Она упирает руки в бока. Голос звучит, как змеиное шипение:

— Ты что, блин, настолько обнаглел, что предполагаешь...

— Уверен, это имело какой то смысл. Во время оно.

Она стоит — руки в боки, ноги врозь. Впервые в ее глазах помимо гнева брезжит что то еще.

— Но теперь то такое только ржать нас может заставить, нет, что ли? Ты про это?

Он скромно пожимает плечами:

— Это и в самом деле представляется некоторой нелепостью. Раз уж вы сами об этом упомянули.

Она кивает несколько раз. Потом говорит сквозь зубы:

— Ну, валяй дальше.

— Разумеется, ни в коем случае не как чисто литературная концепция. Или как часть иконографии ренессансного гуманизма. Ботичелли и всякое такое.

— И все таки — хренотень?

— Мне и в голову не пришло бы такое неприличное слово употребить. Мне самому.

— Ну ладно, выкладывай. Какое слово ты сам бы употребил?

— Наивность? Сентиментальность? Легкое сумасшествие? — Он торопливо продолжает: — Я хочу сказать, ну вот Богом клянусь, — вы ведь можете выглядеть потрясающе.

Этот черный костюм в облипочку, что был на вас в прошлый раз...

Руки ее резко опускаются вниз, кулаки сжаты. Он менее уверенно продолжает:

— Поразительно!

— Поразительно?

— Совершенно поразительно. Незабываемо.

— Ну да. Мы все знаем, какой у тебя вкус, блин. Только тебе и судить. Особенно когда дело доходит до того, чтобы унижать женщин, превращая нас в одномерные объекты сексуальных притязаний.

— Я полагаю, двухмерные были бы...

— Да заткнись ты! — Она некоторое время рассматривает его, потом отворачивается и берет с кровати гитару. — Думаешь, ты такой, на хрен, умный, да? «Иконография ренессансного гуманизма», Господи Ты Боже мой! Да ты и не знаешь ни фига! Не представляешь даже, как я на самом деле выглядела, когда только начинала. Да я прошла такие ренессансы, и столько их было, что ты столько хлебцев поджаренных за всю жизнь на завтрак не съел.

— Понимаю.

— Ишь ты какой — понимает он! Ты всю жизнь на это напрашивался. Вот теперь и получай!

Ублюдок самодовольный!

Ее правая рука начинает перебирать струны, негромко наигрывая мелодию давних времен, в лидийском стиле23. Преображение происходит не сразу, образ словно тает, медленно, едва заметно, и все же поражает воображение. Волосы становятся мягче и длиннее, полнятся цветом;

безобразный грим исчезает с лица, теряет цвет одежда, да и сама одежда растворяется, меняет форму, превращается в тунику из тяжелого белого шелка. Туника плотно окутывает тело, оставляя обнаженными обе руки и одно плечо, и спускается ниже колен. У талии она перехвачена шафрановым поясом. В тех местах, где шелк натянут, он не совсем непрозрачен. Исчезают сапоги: теперь ее ноги босы. Волосы, ставшие совсем темными, стянуты в узел — в греческом стиле. Лоб опоясывает изящный венок из нежно кремовых розовых бутонов вперемежку с листьями мирта, а гитара превратилась в девятиструнную лиру, на которой теперь, когда метаморфоза свершилась, она наигрывает ту же давнюю лидийскую гамму — в обратном порядке.

Лицо будто бы то же самое, но моложе, словно ей удалось сбросить лет пять;

на ее коже играет золотисто медовый теплый отблеск, его выгодно подчеркивает белизна прилегающей к телу туники. Что же касается общего впечатления... лица, посылавшие в плавание тысячи кораблей, — ничто по сравнению с этим. Это лицо могло бы заставить вселенную остановиться в своем вечном движении и оглянуться. Она роняет лиру, позволяя ему глазеть раскрыв рот на это несомненное чудо — божество древнейших времен. Несколько мгновений проходят в молчании, но тут она упирает руку в бок. Кое что, как видно, остается без изменений.

— Итак... Мистер Грин?

Голос ее тоже успел утратить былые, не вполне безопасные акценты и интонации.

— Я был целиком и полностью не прав. Вы выглядите ошеломляюще. Не от мира сего. — Он пытается найти подходящее слово — или делает вид. — Почти как ребенок. Кажетесь такой ранимой. Нежной.

— Более женственной?

— Несравненно.

— Легче такую эксплуатировать?

— Я вовсе ничего такого не имел в виду. Правда... просто мечта! Такую девушку хочется пригласить домой — с мамочкой познакомить. А розовые бутончики — ну восторг!

В ее голосе звучат нотки подозрения:

— Что плохого в моих розовых бутонах?

— Это — гибридная чайная роза «офелия». Боюсь, ее не выращивали до тысяча девятьсот двадцать третьего года.

— Как это типично! Вы просто чертов педант.

— Прошу прощения.

— Между прочим, это моя любимая роза. С двадцать третьего года.

— Моя тоже.

Она поднимает лиру.

— Такую же — или то, что от нее осталось, — можно увидеть в музее «Метрополитан», в Нью Йорке. Пока вы не начали и на эту тему каламбурить.

— Она выглядит абсолютно как настоящая.

— Она и есть настоящая.

— Ну разумеется.

Она бросает на него неприязненный взгляд:

— И вот что. Пока мы тут рассуждаем, перестаньте разглядывать мою грудь с таким явно недвусмысленным видом.

Он переводит взгляд на ее прелестные босые ноги:

— Прошу прощения.

— Я же не виновата, что бюстгальтеры тогда еще не изобрели.

— Разумеется, нет.

— Эти чудовищные цепи, сковывающие истинную женственность.

— Слушайте, слушайте!

Она смотрит на него в задумчивости:

— Я ничего не имела бы против случайного беглого взгляда. Это еще один из ваших недостатков. Вы никогда ничего не оставляете воображению.

— Постараюсь исправиться.

— Только не здесь. Я все это сделала лишь для того, чтобы показать вам, что вы упустили.

Впрочем, вы, видимо, не способны это оценить. — Она отворачивается. — Если хотите знать, все порядочные мужчины падают на колени, когда впервые видят меня. Такой, какая я на самом деле.

— А я и стою на коленях. В душе. Вы выглядите потрясающе.

— Этим вы всего навсего хотите сказать, что меня хочется трахнуть? Вы забываете, что я вас насквозь вижу. Вместе с вашим жалким мономаниакальным умишком. Я для вас всегда была и останусь просто еще одной цыпочкой — из многих.

— Неправда.

— Конечно, я вовсе не жду, что вы начнете сочинять гимны и оды в мою честь и совершать возлияния, и... — она чуть приподнимает лиру и снова опускает ее на бедро, — и всякое такое.

Вот когда мир был еще хоть немножко цивилизованным... Я прекрасно понимаю, что в вашем грубо материалистическом веке ни от кого нельзя ожидать слишком многого. — Она бросает на него полусердитый, полуобиженный взгляд через обнаженное плечо. — Все, о чем я прошу, — это минимальное признание моего метафизического статуса vis a vis24 с вашим.

— Прошу прощения.

— Слишком поздно. — Она устремляет взгляд чуть вверх, будто обращается к гребню далекого горного хребта. — Ваша безобразная выходка была последней каплей. Я могу закрыть глаза на многое, но не допущу, чтобы моя естественно скромная манера вести себя подвергалась такому бессовестному осмеянию. Все знают — я по природе застенчива и склонна к уединению.

Я не допущу, чтобы меня превращали всего лишь в женское тело, лишенное мозгов и готовое по мановению пальца удовлетворять ваши извращенные потребности. И вы забываете, что я не просто что то такое из книжки. Я в высшей степени реальна. — Она опускает взор долу, разглядывая ковер, и произносит, понизив голос: — И между прочим, я — богиня.

— Но я же этого и не отрицаю!

— Нет, отрицаете! Каждый раз, как раскрываете свой дурацкий рот. — Она опускает лиру на кровать и, избегая его взгляда, скрещивает на груди руки. — Думаю, мне следует предупредить вас, что я всерьез собираюсь поднять этот вопрос на нашем следующем ежеквартальном собрании. Потому что, по сути, оскорбление нанесено не только мне, но всему моему семейству. И, откровенно говоря, нам надоело. Слишком уж много такого случается в последнее время. Давно пора на чьем нибудь примере всех проучить.

— Я и правда прошу прощения.

Она внимательно смотрит на него и опять отводит глаза.

— Придется вам поискать более убедительное доказательство того, что вы сознаете свою вину. — Она поднимает к глазам кисть левой руки, по рассеянности, видимо, позабыв на миг, что в классические времена часов, как и розы «офелия», не существовало. В раздражении она оглядывается на часы с кукушкой. — У меня сегодня очень напряженный график. Даю вам еще десять предложений, для того чтобы вы могли принести полные, соответствующие нормам официальные извинения. Это ваш последний шанс. Если я сочту извинения приемлемыми, я буду готова отложить решение о занесении вас в черный список. Если нет, вы должны будете понести ответственность за свои поступки. В таком случае я, по всей справедливости, должна буду настоятельно посоветовать вам в течение всей вашей дальнейшей жизни держаться подальше от отдельно стоящих деревьев и от домов без громоотводов. Особенно во время грозы.

Это ясно?

— Ясно, но несправедливо.

Она бросает на него прозорливый взгляд:

— Это не только справедливо, но невероятно снисходительно при данных обстоятельствах.

А теперь — хватит спорить. — Она поворачивается, чтобы взять лиру, потом слегка расправляет плечи. — Можете начать с того, чтобы опуститься на колени. Мы можем опустить целование следов моих ног — ведь я спешу. В вашем распоряжении десять предложений. Не более, но и не менее. А потом — прочь!

Твердой рукой удерживая импровизированный передник на месте, он довольно неуклюже опускается на колени, попирая ими бледно розовый ковер.

— Всего лишь десять?

— Вы меня слышали.

Она смотрит в дальний угол палаты;

ждет. Он прочищает горло.

— Вы всегда были для меня самой совершенной из женщин.

Она поднимает лиру, щиплет струну:

— Осталось девять. Тошнотворная банальность.

— Несмотря на то что я никогда не мог вас понять.

Она снова щиплет струну:

— Это верно. Можно было бы и повторить.

— До конца.

— Семь.

— Это же не предложение. Там нет сказуемого.

— Семь!

Он вглядывается в строгий профиль:

— Ваши глаза — словно косточки локвы25, амфисские оливки, черные трюфели, мускатный виноград, хиосский инжир... они не отрываются...

— Шесть.

— Я же не закончил!

Она фыркает:

— Нечего было делать из этого целое меню.

— Никто никогда всерьез не занимал мои мысли, кроме вас.

— Врун паршивый. Пять.

— Прекрасно понимаю, почему вы сводите всех мужчин с ума.

— Четыре. И женщин тоже.

Он замолкает, вглядываясь в ее лицо:

— Честно?

Она бросает быстрый взгляд вниз, на него:

— Не пытайтесь меня отвлечь.

— Я и не пытаюсь. Просто интересно.

Она говорит, обращаясь к стене:

— Если хотите знать, та старая горбатая калоша с Лесбоса так и не оправилась после того, как увидела меня раздевающейся перед утренним купанием.

— И это все, что было?

— Конечно, это все, что было.

— А я то думал...

Она бросает на него нетерпеливый взгляд:

— Послушайте! Один из пятидесяти тысяч фактов, которые вам так и не удалось осознать, — это что я не вчера на свет родилась. — Она отводит глаза. — Конечно, она пыталась... все эти ее лесбийские штучки... Хотела сфотографировать меня в бикини и всякое такое.

— Сфотографировать вас в...?!

Она пожимает плечами, трясет головой:

— Ну, как там это тогда называлось. Скульптуру с меня сделать, или что... Не могу же я мельчайшие детали помнить. Ну же, ради всего святого, давайте кончать. Три предложения у вас еще осталось.

— Четыре.

Она сердито отдувается:

— Ну ладно. Четыре. И лучше бы они были удачнее, чем предыдущие.

— То, как вы появляетесь, как исчезаете...

Она дважды щиплет струны лиры.

— Осталось два.

— Но это же смешно! Там совершенно явственно была запятая!

— По тому, как вы это сказали, не было.

— Просто я сделал паузу. Для риторического эффекта. Эти два понятия тесно связаны.

Появление. Исчезновение. Любому ясно. — Она предостерегающе устремляет вниз взгляд.

Он медленно произносит: — Вы ведь и на самом деле самое эротичное существо во вселенной, понимаете вы это?

Она смотрит в сторону:

— Теперь определенно два.

— Я тоже умею играть по правилам, как видите.

— Одно.

Она стоит в позе, намекающей, что она обладает неким высшим внутренним знанием, и видом своим не так уж отдаленно напоминает знаменитую мраморную голову с Киклад26, что совершенно непереносимо. Он набирает в легкие побольше воздуха.

— То (запятая) о чем я и вправду подумал (запятая) заключалось в следующем (двоеточие) а нет ли здесь на самом деле (запятая) вопреки вашей явно преувеличенной обиде из за одного двух заключений (запятая) которые я был вынужден сделать (запятая) создавая ваш литературный образ (запятая) за что вам в любом случае следовало бы винить более всего собственную крайнюю неискренность (скобка) если не явную кокетливость (тире) я говорю об этом как человек (запятая) который гораздо чаще (запятая) чем ему хотелось бы помнить (запятая) был выставлен вами на посмешище без малейшего предупреждения о том (запятая) что вы сводите счеты с кем то другим (скобку закрыть и запятая) касательно неких областей (запятая) заслуживающих тщательного исследования со стороны как описываемой (запятая) так и описателя (запятая) или (запятая) если хотите (запятая) меж персонифицированной histoire и персонификатором в виде discourse27 (запятая) или (запятая) проще говоря (запятая) вами и мной (точка с запятой) и я почти уверен (запятая) что у нас обоих есть одна общая черта (двоеточие) взаимное непонимание того (запятая) как ваше в высшей степени реальное присутствие в мире литературы могло остаться незамеченным (скобка) хотя вы могли бы счесть такое отсутствие внимания поистине благом (скобку закрыть) штатными университетскими профессорами штамповщиками (запятая) структуралистами (запятая) деконструктивистами (запятая) семиологами (запятая) марксистами и всеми прочими (точка с запятой) и более того (запятая) я уверен (запятая) что поистине всеобъемлющий семинар a deux28 на тему о нас самих займет достаточно времени (запятая) а я испытываю некоторое неудобство из за необходимости прикрывать интимные части своего тела резиновой подстилкой (запятая) тогда как вы (запятая) напротив (скобка) хотя вы и вправду выглядите совершенно восхитительно и божественно (запятая) положив прелестные пальчики вот так на струны вашей абсолютно настоящей лиры (скобку закрыть и запятая) создаете впечатление (тире) если только это не остатки той отвратительной черной туши вокруг глаз (тире) человека несколько утомленного (запятая) что вполне понятно (запятая) ведь вы так любезно решились проделать такой долгий путь (запятая или, если хотите, точка с запятой) вот мне и пришло в голову (запятая) что было бы вовсе не плохо (запятая) если бы мы позволили себе немного расслабиться (тире) исключительно (запятая) спешу я добавить (запятая) для пользы дискуссии (запятая) что само собой разумеется (точка с запятой) и я мог бы добавить (запятая) что кровать замечательно удобна (запятая) если вы испытываете желание прилечь на несколько минут (запятая) однако я...

— Это ни к чему не приведет, не надейтесь.

Он улыбается:

— Боюсь, я еще не закончил.

Она смотрит на него молча, потом возмущенно отворачивается и присаживается на край кровати, положив лиру рядом с собой. Скрещивает на груди руки и многозначительно устремляет взгляд на часы с кукушкой.

— (многоточие) Возвращаясь к сказанному (тире) однако я должен заявить (запятая) что следует понять (двоеточие) хотя я могу продолжать в этом духе бесконечно (запятая) пока вам не придется улечься в постель в полном изнеможении (запятая) нам нужно согласиться (запятая) что формальным основанием для дискуссии должно стать ваше признание неопровержимого факта (запятая) что если бы вы несколько ранее обозначили себя в тексте (запятая) против которого вы так бурно возражаете (тире) особенно в этом потрясающем классическом одеянии (запятая) или в хитоне (запятая, тире) нарративное развитие (запятая) которое вам так исключительно не по душе (запятая) почти наверняка вовсе не имело бы места и мы теперь (запятая) соответственно (запятая) не стояли бы на коленях и не сидели бы на кровати в этой идиотской палате (запятая) описать которую толком (запятая) в солидной старой манере (запятая) у меня не хватило терпения (запятая) не говоря уже о стиле nouveau roman29 (точка с запятой) но (запятая) учитывая (запятая) что именно так я и должен был начать (запятая) потому что вы действительно всегда были и есть (тире) а я вовсе не (подчеркнуто) женофоб и не шовинист (тире) одна из самых чудовищных динамисток во всей истории нашей планеты (запятая) и я иногда думаю (запятая) насколько облегчилось бы все это дело (запятая) если бы все мы были голубыми (запятая) а если вы будете продолжать в том же духе (запятая) так оно скорее всего и случится (запятая) а тогда где вы сами окажетесь (тире) снова будете бродить в печали на Богом забытой горе (запятая) воющим голосом выпевая жалкие песни на никому не понятном ионическом30 диалекте (запятая) бренча на этой кошмарной лире (запятая, тире) а пока вы этим будете заниматься (запятая) мне хотелось бы (запятая) чтобы вы все таки ее поднастроили (запятая) басовые струны фальшивят по меньшей мере на полтона (запятая) и (запятая) чтоб не забыть (запятая) вы всех нас очень обяжете (запятая) если попросите вашу сестрицу Эвтерпу31 (запятая) или святую Цецилию32 (запятая) или любого (запятая) кто хоть сколько нибудь прилично владеет бузукой33 (запятая) дать вам несколько элементарных советов (запятая) как правильно держать медиатор и...

Он наконец то зашел слишком уж далеко. Она хватает лиру и вскакивает с кровати, угрожающе потрясая инструментом.

— Если бы перенастраивать эту штуковину стоило не такого труда, я просто нанизала бы ее на вашу дурацкую голову. И не смейте отвечать! Одно только слово — и все будет кончено.

Тотчас же!

На миг у него от ужаса замирает сердце, ему кажется, что она осуществит свою угрозу, невзирая на последствия. Но она роняет лиру.

— За все четыре тысячи лет мне не приходилось встречаться с подобным высокомерием. И с таким кощунством! Я не вдохновляю порнографию. И никогда не вдохновляла. А что касается того другого отвратительного слова... все и каждый знают, что самое главное во мне то, что я — наивысшее воплощение девической скромности, и — раз и навсегда — прекратите разглядывать мои соски, наконец! — Он поспешно опускает глаза и принимается разглядывать ковер. Она смотрит на него, потом на свою лиру, потом снова — на него. — Я ужасно, ужасно сердита. — Он кивает. — Бессмертно обижена. Не говоря уже ни о чем другом, вы, кажется, напрочь забыли, чья я дочь. — Он поспешно поднимает глаза и отрицательно мотает головой.

Но успокоить ее не удается. — Я ничего не могу поделать с тем, кто он такой на самом деле. Я лезу из кожи вон, стараюсь вести себя по человечески, быть как все вы. Не быть снобом, не бегать с жалобами к папочке, как какая нибудь бедная богатенькая девочка. — Она сердито смотрит на ковер у своих ног. — А вы только и норовите в своих интересах воспользоваться моей порядочностью, моим стремлением не отставать от времени. — Она вот вот заплачет. — Посмотрела бы я, как бы вы попробовали выглядеть вечно молодым и быть старым, под несколько тысяч лет от роду, и все в одно и то же время!

Насколько позволяет его немота, он пытается выразить ей самое искреннее сочувствие.

Она внимательно разглядывает его — тянется долгий миг;

затем вдруг отворачивается и снова присаживается на край кровати, держа лиру на коленях;

нервно водит пальцем по узору на одном из ее округлых боков.

— Ну хорошо. Возможно, — Бог знает почему, из какого то ложного чувства ответственности, — я и вдохновила вас, подсказав лишь самую суть представления о чем то таком вроде совсем нового характера нашей с вами встречи. Но мне виделась лишь интересная вариация — небольшая, в современном духе — темы совершенно классической. Что то такое для просвещенного читателя. А вовсе не эта непристойная... — Она машет рукой, указывая на изголовье кровати. — Я полагала, вам хватит ума хотя бы просмотреть для начала несколько классических текстов. — Ее пальчик не переставая бродит вверх вниз по изогнутому лебединой шеей золоченому боку лиры. — Такая несправедливость! Я вовсе не ханжа. И такое унижение!

Что, если вся моя злосчастная семейка услышит об этом? — В голосе ее все сильнее звучит обида. — Они и так думают, что все это шуточки. А все потому, что я, когда мы все впервые тянули жребий, подумала: какое везенье, что я вытянула любовную поэзию. А потом завязла во всей художественной литературе вообще. Мне приходится вкалывать в десять раз больше, чем всем им, вместе взятым. — Она погружается в печальные размышления о собственных бедах. — Конечно, в этом жанре теперь Бог знает что творится. Смерть романа — ой не смешите меня! Всем своим знаменитым родственничкам могу такого пожелать от всей души.

Насколько легче всем было бы. — Она на миг замолкает. — Вот чего я терпеть не могу в этой вашей паршивой стране. А в Америке — и того хуже. Одни только французы изо всех сил стараются разделаться с этой тягомотиной раз и навсегда.

Он поднимается с колен. Она все сидит, низко потупив голову, потом отбрасывает лиру.

Минуту спустя поднимает руку и снимает со лба венок из розовых бутонов, с недовольным видом теребит его в пальцах.

— Не знаю, с чего мне вздумалось вам все это рассказывать. Вам то что за забота!

Он осторожно приближается и, помешкав, присаживается на край кровати рядом с ней;

между ними — лира. Она бросает на инструмент горький взгляд искоса:

— Конечно, я знаю, что она фальшивит. Я вообще ее терпеть не могу. И кто это пустил слух, что весь мир замолкал, когда это всехнее посмешище, мой двоюродный братец34, давал свои бесконечные концерты? Бог его знает. Динь дзинь, бряк бряк. Все, кого я знала, засыпали от бессмертной скуки во время его концертов. — Она теребит венок, будто это он во всем виноват. — И костюм этот идиотский. Не думайте, я прекрасно вижу — вы только притворяетесь, что он вам нравится.

Темные глаза смотрят на него холодно и искоса — головы она не поворачивает.

— Свинтус. — Она отрывает бутон. — Ненавижу. — Он ждет. — И все равно вы считаете, что у этой черной сестры грудь красивее, чем у меня.

Он отрицательно качает головой.

— Просто удивительно, как это вы и ее не трахнули под конец. Или нас обеих вместе. — Она вытягивает еще один бутон из венка и принимается обрывать лепестки — один за другим. — Если бы этот замысел развить должным образом, все могло быть сделано интересно и со вкусом. Я не предъявляю неразумных претензий. Я не стала бы возражать против некоторых осторожных нюансов, создающих романтический интерес. Я не так уж забывчива и сознаю, что вы — мужчина, а я — женщина.

Он отталкивает лиру подальше и придвигается чуть ближе.

— И не думайте, что это вам хоть как то поможет.

Он протягивает руку и берет ее ладонь в свою;

она пытается выдернуть ладонь, но он не уступает. Их соединенные руки — тюремщик и арестантка лежат между ними на белой простыне. Она бросает на них презрительный взгляд и отворачивается.

— Даже если вы будете молить меня, снова встав на колени. И еще одно. Это все — не для записи.

Он теснее сжимает ее ладонь и придвигается еще чуть ближе;

опять сжимает и, чуть погодя, обнимает ее за плечи. Она не реагирует.

— Я прекрасно вижу, что вы намереваетесь делать. Может, я и не самая музыкальная в нашем семействе, но могу различить фуговую инверсию, когда сталкиваюсь с ней лицом к лицу.

Он наклоняется и целует ее обнаженное плечо.

— У меня не осталось к вам ни малейшего чувства любви или привязанности. Я просто слишком устала, чтобы обращать на все это внимание. Этот долбаный перелет был ужасно утомителен. Меня укачало.

Он опять целует ее плечо.

— А вы совершенно не сочувствуете моим чувствам.

Он снимает резиновую подстилку. Она бросает беглый взгляд на его колени и отворачивается.

— Вы порой бываете невыразимо вульгарны.

Он пытается прикрыть ее ладонью свою невыразимую вульгарность, но она вырывается и, скрестив руки на груди, устремляет взор на обитую мягкой тканью стену.

— Нечего думать, что я не заметила эту ухмылочку на вашем лице, когда говорила о своей девической скромности. И все из за того, что я когда то пару раз позволила себе расслабиться в вашем присутствии. Полагаю, вы думаете, что это не только непоследовательно, но и глупо.

То, что я время от времени совершенно по человечески позволяю себе поступать вопреки собственному, повсеместно сложившемуся образу.

Он молча изучает ее профиль, потом начинает потихоньку стягивать белую бретельку туники с восхитительно округлого золотистого плеча. Но она резко прижимает локоть к боку, как только появляется угроза, что верх туники вот вот соскользнет.

— И чтоб вы не подумали, какой вы замечательный соблазнитель, я, пожалуй, напомню вам, что вы вовсе не один такой на свете. С меня снимали одежды гении — чуткие и нежные. И я не позволю себе увлечься сочинителем жалких эротических поделок.

Он убирает руку. Воцаряется молчание. Немного погодя, все еще устремив взгляд на стену, она дает бретельке, упавшей с плеча, соскользнуть с локтя.

Молчание все длится. Она не сводит взгляда со стены.

— Я же не говорила, чтобы вы убрали руку.

Он снова обнимает ее за плечи.

— Хотя, конечно, мне абсолютно наплевать. В глубине души.

Он очень бережно начинает играть шелком туники там, где кое что мешает шелку соскользнуть к ней на колени.

— Вы думаете, я ничего в мужчинах не понимаю. Должна вам сообщить, что мой самый первый любовник... да у него в ногте мизинца на ноге было больше сексуальности, чем у вас во всем вашем занудном теле! Или было бы, если бы у него был на ноге мизинец. Он не стал бы спокойно разглядывать груди Мисс Греции тысяча девятьсот восемьдесят два! — Помолчав, она добавляет: — Тысяча девятьсот восемьдесят два — до новой эры, разумеется.

Он повыше приподнимает руку, тогда как другая — та, что обнимает ее плечи, сползает к обнаженной теперь талии, и притягивает ее чуть ближе к себе. Наклоняется, пытаясь поцеловать ее в щеку, но напрасно. Она отворачивается.

— И он не страдал преобразованно инфантильным комплексом голливога35. — Он откашливается. — Беру эти слова обратно. Во всяком случае, у него не было типично мужской псевдоинтеллектуальной женофобской уверенности, что траханье чернокожих медсестер свидетельствует о либеральных взглядах.

Молчание. Она наблюдает за действиями его правой руки.

— Пожалуй, надо мне вам о нем рассказать. Просто чтобы поставить вас на место. — Она с минуту продолжает за ним наблюдать. — Ну, это всего лишь непроизвольная реакция. Такого результата я могу добиться и собственными руками. — Она презрительно фыркает. — И мне довольно часто приходится это делать — ведь все вы, в большинстве своем, невежественны и ничего не умеете. — Рука его останавливается. Она раздраженно вздыхает: — Ох, Боже Ты мой! Да продолжайте же! Раз уж начали! — Он продолжает. — Не понимаю, отчего это мужчины так высоко ценят все это. На самом деле это вовсе не так уж увлекательно, как вы все с таким вожделением воображаете. Это всего лишь биологический механизм выживания.

Способствующий выкармливанию. — Минуты две спустя она снова вздыхает и откидывается назад, опираясь на локти. — Честное слово. Вы все равно как лабораторные крысы. Чуть на кнопку нажмешь — и бегут со всех ног. — Она подвигается на кровати, опускаясь чуть ниже, но все еще опирается на локти. — Грызут и кусают. Кусают и грызут. — Молчание. Вдруг она садится и отталкивает его прочь. — Нечего все это делать, пока вы не развязали мой пояс. Все равно это только отвлекающий маневр с вашей стороны. Что вам сейчас и правда необходимо, так это ведро холодной воды. — Она шлепает его по руке. — Прекратите. Это очень хитрый узел. Если хотите в порядке исключения сделать что нибудь полезное, лучше пойдите и закройте дверь. И раз вы уже встали, выключите по дороге свет.

Он идет к двери и закрывает ее, отгораживаясь от непроницаемой ночной тьмы, что за нею стоит. Она тоже стоит у кровати, повернув к нему обнаженную спину, обе руки — у бока, развязывают шафрановый пояс. Но, не успев сбросить тунику на пол, она оборачивается к нему, глядит через плечо:

— Будьте любезны! Мы и так слишком долго занимались вуаеризмом36 в этой отвратительной палате!

Он нажимает кнопку выключателя у двери. Белый плафон над кроватью гаснет, но другой — над самой дверью, видимо контролируемый снаружи, — по прежнему светится. Не очень ярко, словно лунный свет в летнюю ночь.

Он извиняющимся жестом разводит ладони.

— Подлец! Вы сами это придумали. — Он поднимает руки, отрицая свою вину. — Нет, сами!

Раньше об этом никаких упоминаний не было. — Тянется долгий миг: она пригвождает его к месту обвиняющим взглядом, потом поворачивается спиной и перешагивает через соскользнувшую на пол тунику. И вот уже стоит к нему лицом, держа свое одеяние перед собой, словно натурщица викторианских времен.

— На самом то деле вы ведь опять напрашиваетесь. Единственная удавшаяся вам строка была та, где доктор говорит, что из вас надо сделать чучело и выставить в музее.

В сумеречном свете она ищет, куда бы повесить тунику;

потом огибает изножье кровати и направляется в дальний угол, к часам с кукушкой. Там она вешает тунику на выступающую из под угла крышки голову серны. Не глядя на него, возвращается к кровати, взбивает подушки и садится посредине, скрестив на груди руки. Он делает движение, пытаясь сесть рядом.

— Вот уж нет. Можете взять себе стул, на него и сядете. — Указывает на ковер футах в десяти от кровати. — И попробуйте раз в жизни послушать, что вам другие говорят.

Он приносит стул и садится, где указано, скрестив, как и она, руки на груди. Дева с греческой прической, сидящая на кровати, разглядывает его с неприкрытым подозрением и неприязнью;

потом роняет взгляд на нижнюю часть его тела и сразу же с презрением переводит глаза на светящийся над дверью плафон. В воцарившейся тишине он не сводит глаз с ее обнаженного тела. Открывшееся во всей своей прелести, это тело не позволяет от себя оторваться — в любом смысле этого слова. Каким то странным образом оно, в одно и то же время, выглядит и девственно скромным и зовущим, классическим и современным, уникальным и подобным Еве, добрым и безжалостным, существующим в настоящем и в прошлом, реальным и пригрезившимся, нежным...

Она бросает на него яростный взгляд.

— Ради всего святого, перестаньте смотреть на меня точно пес, ожидающий, когда же ему бросят кость! — Он опускает глаза. — В отличие от вас, я привыкла думать, прежде чем приняться за рассказ. — Он наклоняет голову, выражая согласие. — Лучше отнеситесь к этому как к консультации с научным руководителем. И не только по поводу сексуального высокомерия.

А о том, как просто и быстро подойти к делу, без того чтобы бесконечно ходить вокруг да около.

Как некоторые мои знакомые.

Снова наступает молчание, потом она начинает рассказ:

— Если хотите знать, это случилось у меня на родине. Мне было всего шестнадцать. Было такое местечко, вроде альпийского луга, обрамленного густым подлеском, куда я любила ходить одна позагорать. Моя любимая тетушка — по правде говоря, я была для нее больше дочерью, чем племянницей, — всегда придерживалась нудистских принципов. Она первая научила меня не стыдиться собственного тела. Некоторые говорят, я на нее похожа. Она еще увлекается морскими купаньями — и летом, и зимой. Но это для вас никакого значения не имеет.

Она размыкает руки и закидывает их за голову, по прежнему глядя на огонек над дверью.

— Ну да ладно. Так вот, я была на этом своем лугу. Парочка соловьев заливалась в соседних кустах. Луговые цветы, жужжащие пчелы — все, что полагается. Солнце играло на моей спине.

Мне ведь было всего пятнадцать. Тут я подумала, что могу обгореть. Встала на коленки, принялась смазывать кожу оливковым маслом — я его с собой принесла. Даже не представляю, с чего бы вдруг, только, растирая масло по всему телу, вместо того чтобы размышлять о нудистских принципах, я стала думать о молодом пастухе. Я раза два встретила его — совершенно случайно. Звали его Мопс37. Правда, чисто случайно, во время моих одиноких прогулок. В жаркое время дня он обычно прохлаждался под одним и тем же деревом — раскидистым буком. Играл на свирели, и если вы полагаете, что моя лютня расстроена... ну да ладно, все равно. За месяц до того, как моя мать... Вы знаете про моих родителей?

Он кивает.

— У нее была аллергия на пастухов. После развода.

Он снова кивает.

— Ну, вам все равно не понять, вы же мужчина. Я хочу сказать — двойня, и то уже достаточно трудно. А девятерня?! И все — дочери! Должен же был быть какой то предел — даже в те времена. — Она смотрит на него, как бы ожидая возражений, но на лице его светится абсолютное понимание. — Все мое детство прошло под этим знаком. Постоянные скандалы из за алиментов. Я не во всем виню папочку. Мать сменила больше адвокатов, чем примеряла платьев на распродаже. Да к тому же она немало заработала на нас девятерых, когда мы подросли. Стоит только о выездном паноптикуме вспомнить! Мы и дома то почти не бывали, все в пути да в пути. Хуже, чем «Роллинг Стоунз»! Как перекати поле. И менеджер у нас был отвратительный, наш так называемый музыкальный дядюшка, абсолютно голубой... конечно, мама потому его и выбрала: к женщинам его влекло, как кинозвезду к неизвестности. Мы с Талией38 прозвали его «Тетушка Полли». Талия — единственная из моих сестер, обладающая чувством юмора. Он обычно бренчал на своей малышке кифаре, а мы должны были скакать под эту музыку, каждая в своем костюме, стараясь выглядеть ужасно душевными и умными, и всякое такое. Ну, я хочу сказать, в этом и состояло представление. Вы за всю свою жизнь ничего более жалкого и видеть не могли.

Он высоко поднимает брови, выражая признательность за столь глубокое проникновение в древнегреческие верования.

— На самом то деле его звали Аполлон Мусагет39. Это его сценическое имя.

Рот слушателя раскрывается от удивления.

— Потому я так и разозлилась, когда вы заговорили о пении в оливковых рощах. Куда там!

Мы едва менструировать начали, как нас вытолкнули на первые гастроли. Пиндус, Геликон, да еще каждая несчастная горка между ними. Чесслово, к четырнадцати годам я как свои пять пальцев знала раздевалку в любом из храмов Греции. Нас рекламировали как Прославленных Муз. А на самом деле мы были всего лишь Дельфийскими Танцовщицами. В большинстве случаев это было так же интересно, как в Брэдфорде40 выступать в дождливый воскресный вечер.

Он делает соответствующий жест, моля о прощении.

— Свинтус. Ну в общем, мама месяц назад перевела этого пастуха куда то с нашей горы.

Две из моих сестер пожаловались, что видели, как он что то такое делал... мне не сказали, что именно. Очевидно, он как то нехорошо поступил с одной из овечек. Да, именно так оно и было.

И его прогнали. Не могу вообразить, с чего это он мне вспомнился как раз в тот день.

Она слегка откидывается на спину, поднимает колени;

потом вытягивает одну ногу вверх, поворачивая ступню то в одну сторону, то в другую, с минуту рассматривает собственную стройную щиколотку, прежде чем положить ногу рядом с ее напарницей.

— Ну, если по правде... там было кое что... наверное, лучше будет вам рассказать. Опять таки совершенно случайно, как раз перед тем, как его выперли, я пошла на свою одинокую прогулку, и мне случилось пройти мимо этого его бука. День был ужасно жаркий. Меня удивило, что пастуха под деревом не видно, хотя все его вонючие овцы были там. Потом вспомнила — Олимп его знает почему, — что недалеко от этого места есть источник. Ручеек выбегает из небольшой пещеры и образует озерцо. Вообще то, это озерцо было наше, оно как бы служило и ванной и биде для моих сестер — и для меня в том числе, но это к делу не относится. Все равно делать то мне было нечего, все происходило в те дивные времена, когда алфавит и письмо не были еще изобретены: о Зевс Всемилостивый, если бы мы только знали! Мы должны были бы так радоваться! — Она бросает на него мрачный взгляд. — Словом, я пошла к озеру. Он купался. Естественно, я не хотела нарушить его уединение, так что взяла и спряталась за кустами. — Она бросает взгляд на мужчину, сидящего на стуле: — Я вам не наскучила?

Он отрицательно качает головой.

— Точно?

Он кивает.

Pages:     || 2 | 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.