WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 || 9 | 10 |   ...   | 11 |

«ДЖОН ФАУЛЗ ВОЛХВ im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2002 © Джон Фаулз, перевод И. Бессмертной © „Im Werden Verlag“, 2002 info ПРЕДИСЛОВИЕ В этой редакции проблематика и сюжет «Волхва» не претерпели ...»

-- [ Страница 8 ] --

разве что, ступив на люк, поразишься, в какой странный узор сами собой сложились здесь камешки, однако микроскопическую выпуклость крышки подошвой ни за что не ощутишь.

— Глазам своим не верю, — сказал я, глядя на Жюли.

— Неужто ты решил, что я... — Не договорила.

— Каких то полчаса назад он сообщил, что ты его любовница. И что мы с тобой никогда больше не увидимся.

— Любовница?!

— Да, и Джун тоже.

Настал ее черед изумляться. С подозрением взглянула на меня, словно ожидая подвоха, протестующе фыркнула.

* Оборванная строка из стихотворения Мэри Хауитт (1799 1888) «Паучок и муха».

— И ты ему поверил?! — Наконец то я расслышал в ее голосе знакомую дрожь. — Если поверил — я с тобой не вожусь.

Я не мешкая обнял ее, наши губы встретились. Поцелуй вышел кратким, но вполне убедительным. Она нежно отстранилась.

— За нами, кажется, следят.

Я покосился на яхту и отпустил талию Жюли, но руки ее удержал в своих.

— А Джун где?

— Угадай.

— У меня угадайка сломалась.

— Мне сейчас пришлось таки промять ноги. Чудесная получилась прогулка.

— Ты из деревни пришла? Из Гермесова дома?

— Мы туда еще в четверг въехали. Совсем рядом с тобой. Я просто извелась вся.

— Так Морис...

— Сдал нам его до конца лета. — Рот до ушей. — Да, да. Я тоже сперва подумала, не во сне ли я.

— Бог ты мой. А как же его новые опыты?

— Отложены. Раз вечером он вдруг ляпнул, что на них времени не хватит. Вроде бы эксперимент переносится на будущее лето, хотя... — Повела плечиком. Ради того, чтоб быть вдвоем, и потрудиться не грех. Я пристально взглянул на нее.

— Не передумала? Останешься?

Стыдливо потупилась.

— А ты уверен, что в нормальной обстановке, безо всей этой романтики, мы друг Другу не разонравимся?

— Я на дурацкие вопросы не отвечаю.

С улыбкой подняла глаза.

— Видишь, уже разозлился.

Яхта загудела. Взявшись за руки, мы обернулись к ней. Теперь она стояла прямо напротив нас, ярдах в трехстах от берега. Жюли вскинула ладонь, помахала;

слегка замявшись, я последовал ее примеру. Вон Кончис и Джо, между ними черная фигурка Марии. Они тоже нам замахали. Кончис что то крикнул матросу на мостике. Там расцвел султанчик дыма, бабахнул выстрел, взмыл в небеса черный снарядик. Достиг высшей точки, лопнул. На лазурной тверди замерцала пригоршня ярчайших, потрескивающих звезд;

вторая, третья. Фейерверк в честь закрытия сезона. Долгий вопль сирены, трепет машущих рук. Жюли забросала стоящих на палубе воздушными поцелуями, я еще помахал. Стройный белоснежный корпус стал забирать мористее.

— Он правда сказал, что я его содержанка?

Я дословно воспроизвел утренние намеки Кончиса. Жюли глядела вслед яхте.

— Ну и наглец.

— Да я понял, что это туфта. Ты ж его знаешь, картежника: врет и не краснеет.

— Вот схлопочет по морде, небось покраснеет. Джун его в порошок сотрет, попадись он ей. — С улыбкой обернулась ко мне. — Слушай ка... — Дернула меня за руку. — Я аппетит нагуляла.

— Покажи, где вы тут прятались.

— Ну, потом. Сперва давай перекусим.

Мы поднялись на гребень, к корзинке, и обосновались в тени сосны. Жюли развернула сандвичи, я откупорил шампанское;

бутылка успела нагреться, и часть ее содержимого выплеснулась на землю. Впрочем, это не помешало нам выпить за здоровье друг друга.

Поцеловавшись, мы набросились на еду. По просьбе Жюли я подробно описал вчерашние события, а затем и то, что им предшествовало — ночную облаву, мое подложное письмо, где говорилось, что я болен...

— А мое письмо с Сифноса ты получил?

— Получил.

— Мы вообще то подозревали, что твоя болезнь — очередной финт. Но Морис был так обходителен с нами. Это наш взбрык подействовал.

Я спросил, чем они занимались на Крите и ближайших островах. Жюли поморщилась:

— Загорали и дохли от скуки.

— Никак не возьму в толк, зачем ему понадобилась эта отсрочка.

Жюли замялась.

— В прошлые выходные он попытался уговорить нас... ну, короче, чтобы Джун тебя у меня отбила. Кажется, ему до сих пор жаль этой своей придумки.

— Ты сюда посмотри. — Дотянувшись до походной сумки, я вынул оттуда конверт с деньгами;

назвал ей сумму, признался, что не могу ее принять. Жюли заспорила с полоборота:

— Ну что ты ломаешься! Ты их честно заработал, а от него не убудет. — Улыбка. — Тебе ж надо как то меня прокормить. Мой контракт разорван.

— Больше он вас деньгами не соблазнял?

— По правде — соблазнял. Либо ты и дом в деревне, либо полная выплата по контракту.

— А Джун что выигрывает?

Хмыкнула.

— Ей голоса не давали.

— Панама у тебя потрясающая.

Мягкая, девчачья, с узкими полями. Жюли стянула ее с макушки и повертела в руках, — ну в точности угловатая девчонка, которой впервые в жизни отвесили комплимент. Я нагнулся к ней, поцеловал в щеку, обнял за плечи, привлек к себе. Яхта уже отошла на две или три мили;

вот вот пропадет за восточной оконечностью Фраксоса.

— Ну, а коренной вопрос? Так и остался без ответа?

— Ой, ты не представляешь. Наутро мы чуть не на коленях перед ним ползали. Но это его второе условие. Или прежний бред продолжается, или мы никогда не узнаем, зачем он был ему нужен.

— Вот если б выяснить, что тут творилось прошлым летом. И позапрошлым.

— Они тебе на написали?

— Ни словечка. — И добавил: — Хочу повиниться перед тобой. — Тут я рассказал, как наводил о ней справки, и вытащил письмо из лондонского банка.

— Нехорошо это, вот что я тебе скажу, Николас. Ишь ты, не поверил! — Закусила губу. — Джун тоже нехорошо поступила, когда позвонила в Афины, в Британский совет, чтоб узнать, тот ли ты, за кого себя выдаешь. — Я ухмыльнулся. — Десятку мне проспорила.

— Ты меня так дешево ценишь?

— Не тебя, а ее.

Я посмотрел на восток. Яхта скрылась из виду, пустынный простор обдавал своим тихим дыханьем кроны сосен над головой, завитки волос Жюли. Я сидел, прислонясь спиной к стволу, она притулилась сбоку. Плоть моя дрогнула блесткой недавнего фейерверка, вспенилась выпитым до капли шампанским. Я взял Жюли за подбородок, и мы слились в поцелуе;

затем, не разнимая губ, легли рядом, вытянулись в ажурной тени ветвей. Я вожделел ее, но не столь жадно, как раньше — впереди ведь целое лето. Пока мне довольно и ладони меж спиной и блузкой, довольно ее языка меж моими зубами. Она шевельнулась, легла сверху, вперекрест, уткнулась носом мне в щеку. Молчание.

— Скучала? — прошептал я.

— Много будешь знать, скоро состаришься.

— Вот так бы ночи напролет, всю жизнь, всю жизнь.

— Ночь напролет не выйдет. Ты костлявый.

— Не вяжись к словам. — Я обнял ее крепче. — Скажи: да. Сегодня ночью — да.

Потеребила мою рубашку.

— Хорошо с ней было в постели? С австралийской подружкой?

Я мигом заледенел, глаза мои налились небом, голубеющим в сосновой хвое, в горле зашевелилось признание... нет нет, еще не пора.

— Про нее — в другой раз.

Ласково ущипнула меня.

— А я думала, ты уже все о ней рассказал.

— Почему ж спрашиваешь?

— Потому.

— Ну, почему?

— У меня вряд ли выйдет так... ну, ты понял.

Я изловчился, поцеловал ее макушку.

— Ты уже доказала, что гораздо ее талантливей.

Помолчала, точно я ее не убедил.

— Я еще ни разу ни с кем не спала по любви.

— Это не порок.

— Незнакомая территория.

— Будь как дома.

Опять помолчала.

— Почему у тебя нет брата. Он достался бы Джун.

— Она тоже не хочет уезжать?

— Немного побудет. — И шепнула: — Вот почему плохо быть двойняшками. Пристрастия совпадают.

— Не думал, что вам нравятся мужчины одного типа. Чмокнула меня в шею.

— Нет, но этот вот тип нам обеим нравится.

— Она просто подначивает тебя.

— Ты, верно, жалеешь, что не пришлось разыгрывать «Сердца трех».

— Да уж, зубами скриплю от обиды.

Еще щипок, почувствительней.

— А если честно?

— Ты иногда ведешь себя как ребенок.

— Я и есть ребенок. Моя кукла, моя!

— Возьмешь сегодня куклу к себе в постель?

— Кровать односпальная.

— Значит, там не хватит места для ночной рубашки.

— Я тут научилась обходиться без нее.

— Не буди во мне зверя.

— Это во мне зверь просыпается. Когда лежу без ничего и представляю, что ты рядом.

— И что я делаю?

— Пакости всякие.

— Например?

— Я о них не словами думаю.

— Ну, хоть грубый я или ласковый?

— Разный.

— Ни про одну пакость не расскажешь?

Помявшись, прошептала:

— Я убегаю, а ты меня ловишь.

— А потом что? — Молчание. Я провел ладонью по ее спине. — Кладу через колено и лупцую по попе?

— Начинаешь поглаживать, тихонечко, тихонечко.

— Чтоб не напугать? Ты ведь ни с кем не спала по любви.

— Ага.

— Дай я тебя раздену.

— Сперва придется отнести меня в деревню на закорках.

— Сдюжу как нибудь.

Оперлась на локоть, нагнулась, поцеловала меня, улыбнулась слегка.

— Ночью. Честное слово. Джун все для нас приготовит.

— Давай спустимся в ваше убежище.

— Там страшно внутри. Как в склепе.

— Мы скоренько.

Заглянула в глаза, точно ни с того ни с сего собралась меня отговаривать;

затем улыбнулась, встала, протянула мне руку. Мы спустились по осыпи до середины склона. Жюли наклонилась, надавила на один из камешков;

зазубренная крышка откинулась, приглашая нас в зияющий люк. Жюли повернулась к нему спиной, стала на колени, вытянула ногу вниз, нашаривая первую перекладину лестницы, и начала спуск. Вот ее запрокинутое лицо уже смотрит на меня с пятнадцатифутовой глубины.

— Осторожней. Там ступеньки сломаны. Я полез к ней. В трубе было как то тесно и неуютно.

Однако внизу, напротив лесенки, обнаружилось квадратное подземелье, примерно пятнадцать футов на пятнадцать. Я еле различил двери, прорезанные в боковых стенах, а в обращенной к морю — задраенные апертуры щелей, пулеметных ли, смотровых. Стол, три деревянных стула, крохотный буфет. Воздух тяжелый, затхлый;

должно быть, это запах самой тишины.

— У тебя спичек нет?

Жюли достала откуда то походный фонарь;

я зажег его фитилек. Левую стену украшала неумелая роспись — пивной погребок, шапки пены на глиняных кружках, грудастые подмигивающие девчата. Блеклые ошметки краски свидетельствовали, что первоначально фреска была цветной, но теперь на штукатурке уцелел лишь ее серый контур. Он казался древним, точно стенные росписи этрусков;

след цивилизации, безвозвратно канувшей в небытие. На правой стене картинка была не такая бездарная: уходящая вдаль улица некоего австрийского города... вероятно, Вены. Похоже, правильно выстроить перспективу художнику помог Антон. Боковые двери формой напоминали те, что проделывают в корабельных переборках. На каждой по увесистому замку.

— Вот там была наша комната, — кивком указала Жюли. — А в другой спал Джо.

— То еще местечко. Ну и запах.

— Мы его прозвали Норой. Знаешь, как пахнет в лисьей норе?

— А почему двери заперты?

— Понятия не имею. Они никогда не запирались. Наверно, кто нибудь на острове тоже знает про наблюдательный пункт. — Криво усмехнулась. — Ты ничего не потерял. Там просто одежда. Кровати. И росписи, такие же кошмарные.

Свет фонаря выхватывал из мрака ее лицо.

— Ты храбрая девушка. Не боялась тут ночевать.

— Нас аж трясло. Столько квелых, несчастных мужиков. Сидели себе тут взаперти, света белого не видя. Я тронул ее за руку.

— Ладно. Посмотрели — и будет.

— Фонарь потушишь?

Я привернул фитиль, и Жюли устремилась вверх по лесенке. Стройные, обтянутые синим икры, блистающий свет над головой. Я выждал у подножья лестницы, чтобы не ткнуться в ее каблук, и полез следом. Вскидывая глаза, я видел подошвы туфель Жюли.

Вдруг она закричала:

— Николас!

Кто то — один или двое — выскочил из за поднятой крышки и ухватил Жюли за запястья.

Ее рывком вытянуло, выдернуло из трубы, как пробку, и отбросило прочь — она успела кое как брыкнуть ногой, пытаясь зацепиться за тросики запорного механизма. Снова позвала меня, но ей зажали рот;

шорох камешков сбоку от люка. Я молнией преодолел оставшиеся ступеньки.

На долю секунды в отверстии мелькнуло чье то лицо. Молодой блондин, стриженный ежиком, — матрос, которого я видел утром у виллы. Заметив, что от верха меня отделяют еще две перекладины, он поспешно захлопнул люк. Грузила рассерженно забарабанили по металлической обшивке на уровне моих щиколоток. Очутившись в кромешной тьме, я заорал:

— Бога ради! Эй! Минуточку!

Изо всех сил надавил плечом в крышку. Та едва едва подалась, будто сверху на ней сидели или стояли. А со второго жима ее и вовсе заклинило. В трубе было слишком тесно, чтоб упереться половчее.

И все таки я поднатужился в третий раз;

потом замер, прислушался. Полная тишина. Я последний раз толкнулся в крышку, махнул рукой и слез обратно на дно. Чиркнул спичкой, вновь зажег походный фонарь. Подергал ручки тяжелых дверей. Те были неприступны. Я настежь распахнул дверцы буфета. Там имелось столько же посуды, сколько смысла — в том, что произошло минуту назад: ноль. Злобно ворча, я вспомнил отплытие Кончиса. Этакая фея крестная из сказки: разудалое прощанье, салют, бутылка «Крюга». Дворцовые празднества завершились. Вот только свихнувшийся Просперо ни за какие коврижки не выпустит Миранду из лап.

Стоя у подножья лесенки, я кипел от ярости, тщась постигнуть заячьи петли безжалостного старца, расшифровать сочиненный им палимпсест. Пресловутый «театр без зрительного зала» — чушь, эта фраза ничего не объясняет. Без зрителей ни одному актеру (или актрисе) не обойтись. Возможно, в своих действиях он отчасти и руководствуется некой театральной концепцией, но, пользуясь его собственным выражением, «домашний спектакль — всего лишь метафора.». Что ж получается? Речь идет о новой, непостижимой философии — о метафоризме? Похоже, он воображает себя профессором умозрительного переносного факультета, Эмпсоном* случайных сплетений. Наконец голова моя загудела от умственных потуг, а в итоге зона неопределенности только расширилась. Накрыла, кроме Кончиса, и Жюли, и Джун. Взять хотя бы дни, когда Жюли прикидывалась шизофреничкой. Прикидывалась? Да да, все было рассчитано заранее, меня обрекли на вечную жажду, на вечную муку, меня дразнили, как боги дразнили Тантала. Но разве может девушка так живо играть любовь — а я точно въяве ощущал на себе ее поцелуи, вновь слышал ее неприкрыто страстный, настойчивый шепот, — ни капли ни любя? Если она и вправду не страдает умственным расстройством, если не убеждена подсознательно, что вольна предать свои прежние обеты?

И человек, называющий себя врачом, смотрит на все это сквозь пальцы! Чудовищно.

После получаса безуспешных попыток крышка люка нехотя поддалась моему нажиму. Раз, два, три, — я вновь на воле. Море и лес совершенно пустынны. Я взобрался на гребень, чтобы расширить обзор. Ясное дело, ни души. В алеппских соснах хозяйничал ветер, ровный, высокомерный, неземной. Клок белой бумаги, обеденная обертка, лениво колыхался на смилаксовых колючках ярдах в пятидесяти от меня. Корзинка и сумка лежали там, где мы их оставили;

розовая панама — там, куда ее положила Жюли.

Через две минуты я добрался до виллы. Тут с моего ухода ничего не изменилось;

ставни все так же заперты. Я заспешил по колее к воротам. И здесь, как и в первый приход, в глаза мне бросилась подсказка самоделка.

* Скорее всего, имеется в виду Уильям Эмпсон — поэт, критик, автор редактировавшегося Ф. Р. Ливисом журнала «Скрутини» — органа «кембриджской школы» литературоведения, требовавшей от литературных произведений прежде всего внятности содержания.

Точнее, две подсказки.

Они свисали с сосновой ветки неподалеку от ворот, на середине колеи, футах в шести над землей, покачивались на ветерке, беззлобные и праздные, вскользь тронутые солнцем. Кукла.

И человеческий череп.

Череп — на черном шнурке, продетом в дырочку, бережно просверленную в затылочной кости, кукла — на белом. Петля охватывала ее шею. Повешена во всех смыслах слова. Дюймов восемнадцати ростом, грубо вырезанная из деревяшки и покрашенная черным, с впопыхах процарапанными ухмылкой и зенками. Единственное одеяние — привязанные к лодыжкам пучки белой шерсти. Кукла изображала Жюли и подразумевала, что Жюли — это зло, что под белой оболочкой безгрешности в ней таится чернота.

Перекрутив шнурок, я пустил череп вертеться в воздухе. В глазницах метались тени, челюсти мрачно скалились по сторонам.

Увы, бедный Йорик.

Выпотрошенные сестры.

Или Фрейзер, «Золотая ветвь»? Вспомнить бы, что там написано. О чучелах, которые вешали в запретных кущах.

Я осмотрелся. Откуда то за мной наблюдают. Но вокруг — ни шевеленья. Сухостой на прямом солнце, кустарник в бездыханной тени. И вот снова жуть, жуть и тайна нахлынули на меня. Ветхий невод действительности, этот лес, этот свет. Безмерное пространство пролегло меж родиной и мною. Истинное расстояние по карте не измеришь.

Ты в лучах солнца, ты на древесной аллее. И куда ты ни глянешь — все проложено тьмой.

Тою, что пребывает безымянно.

Череп и его женушка подпрыгивали на ветряных перекатах. Блюдя их тайный союз, я поспешил прочь.

Догадки опутывали меня, будто лилипутские канаты — Гулливера. В сердце саднила единая боль, единая горечь — Жюли;

и в сердце, и в мире. В школу я брел как пышущий местью воитель исландских саг, но при этом лелеял мизерную надежду, что Жюли уже там, ждет меня.

Распахнул дверь настежь — настежь распахнул дверь своей пустой комнаты. Пойти, что ли, к Димитриадису, вытрясти из него всю правду? силком повести на очную ставку с естественником?

Или лучше сразу отправиться в Афины? Я снял чемодан с верхней полки платяного шкафа, но вдруг передумал. Нельзя пренебрегать тем, что до конца семестра осталось целых две недели;

две недели, на протяжении которых нас с Жюли можно еще вдоволь помучить. Или меня одного.

В конце концов я направил стопы в деревню, прямиком к дому у церкви. Ворота отворены;

к крыльцу через лимонную и апельсинную гущу ведет булыжная дорожка. Дом небольшой, но довольно нарядный: портик с пилястрами, на окнах причудливые наличники. Тень дрожала на беленом фасаде, сообщая ему оттенок, каким было окрашено в зените вечернее небо, только пожиже. Не успел я добраться до конца сумрачного и прохладного коридора фруктовых деревьев, как из парадной двери появился Гермес. Взгляд его заметался по сторонам, словно ему не верилось, что я пришел один.

— Барышня тут? — спросил я по гречески. Он воззрился на меня и обалдело развел руками.

Я нетерпеливо продолжал: — А другая барышня, ее сестра?

Вскинул голову. Нет.

— Где же она?

Села на яхту. После обеда.

— Откуда ты знаешь? Тебя тут не было.

Жена сказала.

— Уплыли с г ном Конхисом? В Афины?

— Нэ. — Да.

Завернув за восточный мыс, яхта вполне могла ненадолго пристать в гавани;

Джун, похоже, удалось заманить на борт без лишнего шума, сообщив ей, что мы с Жюли уже там. А может, с ней обо всем договорились заранее. Я смерил взглядом Гермеса, отстранил его и вошел.

Просторная прихожая, нежаркая и пустая;

на одной стене — великолепный турецкий ковер, на другой — облупившийся герб, каких множество на английских надгробьях. В приоткрытую дверь направо виднелись контейнеры с холстами из Бурани. На пороге топтался мальчуган, — видимо, один из сыновей Гермеса. Погонщик что то буркнул ему, и парень, важно поведя карими глазами, удалился.

— Чего вам надо? — сказал мне в спину Гермес.

— Где комнаты девушек?

Поколебавшись, ткнул пальцем наверх. Казалось, он совершенно раздавлен происходящим.

Я взбежал по лестнице. От площадки второго этажа в оба крыла уходили одинаковые коридоры.

Я обернулся к Гермесу, шедшему за мной по пятам. Тот вновь заколебался;

вновь вытянул палец.

Дверь справа. Я очутился в жилой комнате с типичной для Фраксоса меблировкой. На кровати покрывало с народным орнаментом, паркетный лакированный пол, комод, элегантное кассоне, акварельные наброски деревенских улиц. Старательно стилизованные картинки напоминали суховатые штудии в искусстве перспективы и, хоть и не были подписаны, скорее всего принадлежали кисти того же Антона. Ставня окна, выходящего на запад, на три четверти длины задвинута и закреплена шпингалетом. На длинном подоконнике стоял запотевший канати, кувшин из пористой глины, какие в Греции помещают на сквознячке, чтобы охладить воду и заодно освежить воздух в комнате. На крышке кассоне — букет жасмина и свинцовок в вазочке с молочно бежевым узором. Милый, незатейливый, гостеприимный интерьер.

Я отодвинул ставню, чтобы усилить освещение. Гермес мялся в дверях, настороженно наблюдая за мной. Снова спросил, чего мне надо. Отметив, что поинтересоваться, где Жюли, он не решается, я пропустил вопрос мимо ушей. Мне даже хотелось, чтоб он применил ко мне силу, ибо телесное напряжение требовало какой то разрядки. Он, однако, не двигался с места, и мне пришлось вымещать злобу на комоде. Там я не отыскал ничего, кроме одежды и — в глубине одного из ящиков — набора туалетных и косметических принадлежностей. Махнув на комод рукой, я огляделся. Дальний угол отгораживала занавеска на косой перекладине.

Отдернув ее, я уткнулся в висящие рядком платья, юбки, летний плащ. Вот розовое платье, которое было на Жюли в тот воскресный день, когда я «узнал всю правду»;

вернее, то, что принял тогда за правду. На полу за шеренгой обуви похилился у стенки чемодан. Я схватил его, шлепнул на кровать, для очистки совести проверил замки. Против ожидания, чемодан не был заперт.

Опять шмотки: пара шерстяных джемперов, теплая твидовая юбка — летом в Греции все это ни к чему;

две сумки на длинной ручке, местного производства, новехонькие, даже ценники не оторваны — словно куплены кому то в подарок. На дне — несколько книг. Изданный до войны путеводитель по Греции, страницы переложены открытками с фото классических архитектурных сооружений и скульптур. На обороте пусто. Роман Грэма Грина. Американская книжонка о колдовстве;

вместо закладки — конверт. Оттуда выпала карточка с типографским текстом. Приглашение на выпускной вечер, состоявшийся неделю назад в Лондоне, в той самой школе, где Жюли, по ее словам, работала. Письмо переслали в Бурани из Серн Эббес, с ее дорсетского местожительства, почти месяц тому. И наконец, антология «Палатин»*. Я раскрыл титульный лист. «Джулия Холмс, Джертон». На полях мелким почерком Жюли кое где вписаны переводы стихов на английский.

— Что вы ищете? — выдавил из себя Гермес.

— Ничего, — пробормотал я. В душу закралось подозрение, что Кончис орудует людьми по принципу шпиона резидента: подчиненным не полагается знать того, что не входит в их * Антология греческой эпиграммы, по преданию, составленная Мелеагром.

компетенцию... вот Гермес почти ничего и не знал;

в лучшем случае его предупредили, что я могу заявиться с недовольным видом, а он должен меня задобрить. Оторвавшись от чемодана, я обернулся к погонщику.

— А комната другой барышни?

— Там пусто. Она все свои вещи забрала.

Я заставил его показать мне и комнату Джун. Она располагалась по соседству и обставлена была точно так же. Правда, тут вообще не осталось следов чьего бы то ни было пребывания.

Даже корзина для бумаг под столом пуста. Я снова подступил к Гермесу.

— Почему она не взяла сестрины вещи?

Он растерянно пожал плечами.

— Хозяин говорил, ее сестра вернется. Вместе с вами.

Спустившись, я приказал Гермесу позвать жену. Та оказалась островитянкой лет пятидесяти с желтушной кожей, в непременной черной одежде, но вроде бы побойчее и поречистей мужа.

Да, матросы принесли ящики, и хозяин заходил. Около двух. Барышню он забрал с собой. Она расстроилась? Наоборот. Хохотала. Такая пригожая барышня, добавила моя собеседница. А в прошлые годы она тут появлялась? Ни разу. Она иностранка, присовокупила жена Гермеса, точно я этого сам не знал. Сказала она, куда уезжает? В Афины. А вернуться не собиралась?

Женщина развела руками: не знаю. Потом проговорила: исос. Наверное. Дальнейшие мои расспросы не дали вразумительных результатов. Бросалось в глаза, что ни Гермес, ни его супруга сами не желают меня ни о чем спрашивать, но я уже убедился, что в этой истории они исполняют роль пешек;

даже понимай они, что тут к чему, мне ни за что не скажут.

Эйеле. Хохотала. Похоже, именно это греческое слово рассеяло мою решимость обратиться в полицию. Кончис мог увезти Джун обманом, но что нибудь она бы да почуяла и хохотать не стала бы. Эта несообразность подтверждала худшие мои опасения. И потом — вещи Жюли, брошенные здесь на произвол судьбы;

еще одна странность, но куда более утешительная. Всем их «приди ко мне — пошел прочь» еще не конец. Наверняка стоит выждать, перебороть уныние и досаду. Ждать.

В понедельник за обедом мне вручили письмо от миссис Холмс. На штемпеле значилось «Серн Эббес». Отправлено в прошлый вторник.

Дорогой мистер Эрфе!

Не извиняйтесь, никакого беспокойства. Я передала Ваше письмо мистеру Вэльями, директору начальной школы, он просто лапочка, пришел от Вашей идеи в восторг, французские и американские друзья по переписке уже навязли в зубах, правда же? Он Вам обязательно напишет.

Я страшно довольна, что Вы дружите с Жюли и Джун, хоть один англичанин на этом острове нашелся. Они говорят, у вас там чудесно. Напоминайте им, чтоб писали. Им на меня абсолютно наплевать.

С огромным уважением, Констанция Холмс.

Вечером я заступил на дежурство, но, когда ребята улеглись, сбежал и отправился к дому Гермеса. Окна второго этажа не горели.

Настал вторник. Я места себе не находил, маялся, не знал, за что ухватиться. К вечеру прошелся от набережной до площадки, где вершился расстрел. На школьной стене висела мемориальная доска. Ореховое дерево справа сохранилось, но решетчатые ворота заменили на деревянные. Рядом, у высокой стены, гоняли мяч мальчишки;

я вспомнил комнату, вспомнил ту пыточную камеру, куда заглянул в воскресенье по дороге от Гермесова дома;

школа была закрыта, но я обошел ее с тыла и посмотрел в окно. Теперь тут устроили кладовку, забили ее конторками, классными досками, сломанными партами и подобным хламом;

и хлам вытравил всякую память о случившемся в этих стенах. А надо бы оставить все как было — кровь, электрический огнь, чудовищный стол посредине.

Работа в эти дни здорово мне обрыдла. Состоялись экзамены;

рекламный проспект обещал, что «каждый ученик в отдельности сдает письменный экзамен по английскому языку и литературе англоязычному профессору». То есть мне предстояло проверить примерно двести сочинений. В некотором смысле это помогало. До остальных забот и треволнений руки не доходили.

Я ощутил в себе смутную, но значительную перемену. Понял, что никогда больше не поверю девушкам до конца — слишком уж туго завернут винт. Незадолго до того, как ее «похитили», Жюли вновь намекнула, что я де неравнодушен к Джун, и по прошествии времени это воспринималось как грубейшая ошибка с ее стороны. Я бы сразу это понял, не заморочь она мне голову. Они явно, как и прежде, действуют по указке Кончиса;

а значит, им, скорее всего, известно, причем известно с самого начала, какова его истинная цель. С этим выводом не больно то поспоришь, а вот и второй: Жюли и впрямь питала ко мне нежные чувства. Если учесть то и другое, поневоле смекнешь, что все это время она вела как бы двойную игру: дурачила меня, чтоб угодить старику, а старика — чтоб угодить мне. А отсюда, в свою очередь, следует, что она была уверена: я никогда не откажусь от нее окончательно, и мукам нашим настанет таки предел. Как жаль, что в удобный момент я не сказал ей о смерти Алисон, ведь коли я хоть чем то дорог Жюли, наши идиотские прятки сразу бы закончились. Но то, что я промолчал тогда, имеет и свои плюсы. Головоломки продолжаются — значит, про Алисон ей заведомо ничего не известно.

Среда выдалась не по эгейски душной, солнце затянуло поволокой, точно перед Страшным Судом. Вечером я всерьез взялся за проверку сочинений. Завтра был крайний срок их сдачи в канцелярию директора. Сильно парило, и около половины одиннадцатого послышались первые раскаты грома. Близился благодатный дождь. Часом позже, когда я на треть разгреб завалы изгаженной бумаги, в дверь постучали. Войдите, крикнул я. Верно, кто нибудь из учителей, а может, выпускник шестого класса, желающий выцыганить у меня послабление.

Но это оказался барба Василий, привратник. В седых моржовых усах пряталась улыбка;

и, едва он открыл рот, я вскочил из за стола.

— Сигноми, кирье, ма мья деспинис...

— Простите, сударь, вас там барышня...

— Где?

Он ткнул пальцем в направлении ворот. Я уже путался в рукавах плаща.

— Очень красивая барышня. Иностранка, ух...

Эти его слова я услышал, мчась по коридору.

Оглянулся на его ухмыляющуюся физиономию, крикнул «То фос!» («Включите свет!»), скатился по лестнице, выбежал в сад, на дорожку, ведущую к воротам. Над окном проходной торчала лампочка без колпака;

островок белого света во тьме. Я думал застать Жюли там, но не застал. С наступлением ночи ворота запирались — у каждого учителя имелся ключ от калитки. Порывшись в карманах, я вспомнил, что оставил свой в старой тужурке, которую надевал, идя на урок. Приник к прутьям решетки. На улице никого, на бурьянной пустоши, что начинается в пятидесяти ярдах от стены и тянется до самого берега — никого, на берегу тоже никого. Я негромко позвал ее по имени.

Но тень ее не мелькнула в ответ за школьной оградой. Я в гневе обернулся. Барба Василий, хромая, спешил ко мне от учительского корпуса.

— Где же она?

Он лет пятьсот возился со щеколдой боковой калитки. Наконец мы вышли на улицу. Старик махнул рукой в сторону, противоположную деревне.

— Туда пошла?

— Вроде.

Я кожей ощутил очередной подвох. Улыбался дед как то странно;

предгрозовая ночь, безлюдная дорога... а впрочем, будь что будет, лишь бы что нибудь.

— Барба, вы мне свой ключ не дадите?

Но он отдернул руку, отправился в сторожку разыскивать запасной. Нарочно тянет резину?

В конце концов вынес мне ключ, и я нетерпеливо схватил его.

Заспешил по дороге параллельно морю. Восточный небосклон прорезала молния. Ярдов через семьдесят — восемьдесят стена поворачивала под прямым углом. Наверно, Жюли там, за ее выступом. Ни души. До конца проселка оставалось не более четверти мили;

за школьной оградой он чуть забирал в глубь острова, утыкался в пересохший ручей. Через русло ручья был перекинут мостик, а ярдах в ста левее и выше по течению виднелась одна из бесчисленных местных часовен;

от дороги туда вела тропа, обсаженная стройными кипарисами. Луна едва выглядывала из за клубящейся в вышине тучи, тускло, как на картинах Палмера*, освещая ландшафт. У моста я в нерешительности замедлил шаг: идти дальше или повернуть к деревне?

Именно туда Жюли, скорей всего, и направилась. Но тут она окликнула меня.

Голос ее доносился из глубины кипарисовой аллеи. Я поспешил к часовне. На полпути слева кто то зашевелился. Жюли стояла в десяти шагах от меня, меж двух неохватных стволов. Темное летнее полупальто, косынка, брюки, кофточка, в темноте угольно черная;

мерцающий овал лица. Уже открыв рот, я почуял в том, как она стояла, выжидательно засунув руки в карманы, нечто чуждое.

— Жюли?

— Это я. Джун. Слава богу, явились.

Я подошел ближе.

— Где Жюли?

Окинув меня долгим взглядом, театрально ссутулилась.

— А мне казалось, вы просекли.

— Что просек?

— Что происходит. — Вскинула глаза. — Между нею и Морисом.

Я не ответил, и она вновь опустила голову.

— За кого вы меня держите, черт подери? — Она промолчала. — Вся эта комедия с любовницей миллионера давным давно накрылась, к вашему сведению.

Покачала головой.

— Я не то имела в виду. Просто она... его орудие. Эротика тут ни при чем.

Глядя на ее склоненное чело, я принял решение. Сейчас развернусь, отправлюсь обратно в школу, к себе в комнату, к письменному столу, к непроверенным сочинениям;

фабула домашнего спектакля, как и положено, описала замкнутый круг. По сути, об этой девушке мне сегодня известно не больше, чем в тот вечер, когда я впервые увидел с террасы Бурани ее скользящую сквозь мрак нагую фигуру. И все же вернуться в школу я не в силах, как камень не в силах вернуться в бросившую его ладонь.

— Ну, допустим. А вы тогда что тут забыли?

— Я подумала — так нечестно.

— Что нечестно?

Взглянула на меня.

— Все было подстроено заранее. Что ее от вас умыкнут. Она знала, что так и случится.

— А этот ваш визит разве не подстроен?

* Сэмюэл Палмер — художник пейзажист, ученик Уильяма Блейка, типичный представитель английского романтизма.

Задумчиво уставилась во тьму над моим плечом.

— Не удивительно, что вы не верите.

— Вы так и не ответили, где Жюли.

— С Морисом. В Афинах.

— И вы из Афин приехали? — Кивнула. — Но пароход еще днем пришел.

— Я ждала в деревне, пока стемнеет.

Я впился в нее взглядом. И на лице, и во всей позе — наглое выражение оскорбленной невинности, безусловной правоты. Явно переигрывает.

— А у ворот меня почему не дождались?

— Психанула. Старика слишком долго не было. Вспышка молнии. В лицо пахнуло близким дождем;

с востока донесся тягучий, угрожающий рокот.

— Что здесь психовать?

— Я сбежала от них, Николас. Куда — они быстро сообразят.

— Почему ж не пошли в полицию? Или в посольство?

— Закон не преследует девушек за то, что те играют с мужчинами как кошка с мышкой. А эта девушка — моя сестра к тому же. — И добавила: — Дело не в том, что Морис вас обманывает. А в том, что вас обманывает Жюли.

В перерывах между ее фразами повисали многозначительные паузы, точно она всякий раз ждала, пока я усвою ее предыдущую мысль. Я не сводил с нее глаз. В ночной темноте иллюзия сходства сестер достигла невероятной силы — Я пришла, чтоб вас предостеречь, — сказала она. — Только ради этого.

— Предостеречь — и утешить?

Ответить на сей неприятный вопрос ей помешал чей то приглушенный голос, донесшийся до нас с проселка. Мы выглянули из за дерева. К мосту не спеша приближались три расплывчатые мужские фигуры, переговаривавшиеся по гречески. Перед сном сельчане и преподаватели, бывало, любили прогуляться до конца дороги и обратно. Джун посмотрела на меня с деланным испугом. Но я и на это не клюнул.

— Вы прибыли с полуденным пароходом?

Она не дала поймать себя с поличным:

— Я посуху добиралась. Через Краниди.

Изредка этот маршрут избирали родители, страдающие морской болезнью, — в Афинах садишься на поезд, в Коринфе пересаживаешься, в Краниди ловишь такси, а на побережье нанимаешь лодочника, чтоб перевез тебя на Фраксос;

поездка съедает целый день, и, не владея разговорным греческим, в путь лучше не пускаться.

— Почему так сложно?

— У Мориса всюду шпионы. Тут, в деревне.

— Вот с этим я, пожалуй, спорить не стану.

Я снова выглянул из за ствола. Троица невозмутимо миновала поворот к часовне и теперь удалялась;

сероватая лента дороги, черный кустарник, темное море. Идущие, несомненно, были теми, кем и представлялись со стороны: случайными прохожими.

— Слушайте, мне все это надоело до чертиков, — сказал я. — Любая игра хороша до тех пор, пока не коснется нежных чувств.

— Да я, может, с вами согласна.

— Слыхали, слыхали. Извините, не впечатляет.

— Но ведь она вас вправду одурачила, — понизив голос, сказала Джун.

— Причем куда ловчее, чем это пытаетесь сделать вы. И всю эту проблематику мы с ней, кстати, уже обсудили. Лучше ответьте ка, где она?

— В данный момент? Очевидно, в постели, со своим постоянным любовником. У меня перехватило дух.

— С Морисом?

— Нет;

с тем, кого вы называете Джо.

Я рассмеялся;

это уж слишком.

— Ладно, — сказала она. — Не хотите верить, не надо.

— А вы придумайте что нибудь поубедительней. А не то заскучаю и пойду домой. — Молчание. — Вот, оказывается, почему он так внимательно наблюдал, как мы с ней друг друга ласкаем.

— Если вы по настоящему ласкаете женщину каждую ночь, вполне это зрелище стерпите.

Тем более коли соперник ваш — дутый.

Она с поразительным упорством тщилась всучить кота в мешке клиенту, который уже имел случай его приобрести.

— Как вам самой не тошно. Прекратите.

Я повернулся и пошел прочь, но она схватила меня за руку.

— Ну пожалуйста, Николас... кроме всего прочего, мне негде переночевать. В деревенском доме нельзя показываться.

— Обратитесь в гостиницу.

Никак не отреагировав на мою грубость, зашла с другого боку:

— Завтра они сюда непременно заявятся, и, когда меня припрут к стенке, неплохо б вам быть рядом. Авось выручите. Больше мне от вас ничего не надо. Честно.

В какой то миг ее голос зазвучал искренне, а последнее слово она выговорила с улыбкой, в которой счастливо сочетались раскаянье и мольба о помощи. Я чуть чуть смягчился.

— Зря вы рассказали мне сюжет «Сердец трех».

— А что, сюжет неправдоподобный?

— Неправда начинается, когда на сюжет книги натягивают действительные события. И вы это прекрасно знаете.

— Не пойму, чего такого необычного в том, что мы вами повстречались... — Избегая смотреть на меня, замотала головой.

— Я должен переспать с вами. Так задумано?

— Да нет, но на случай, если вам доведется узнать о Жюли всю правду и... — Снова покачала головой.

— Зачем так долго тянуть?

— Затем, что... вижу, вы мне так и не поверили.

— Больно уж сладко вы поете.

Я уже не заботился о том, чтоб спрятать иронию. Вдруг она подняла на меня глаза, распахнутые, ровно у доверчивого дитяти.

— Принимаю ваш вызов;

не будем тянуть. Может, хоть тогда вы перестанете сомневаться.

— Чем дольше я знаком с вами обеими, тем беззастенчивей вы врете.

— Вы и ей, и мне по сердцу пришлись — это, что ли, вранье? Или — что мне жаль вас? И себя жаль. Но это к слову.

Я глядел на нее, прикидывая, как расставить ловушку похитрее. Впрочем, яснее ясного, что я нынче не охотник, а дичь.

— Жюли рассказала, что я написал вашей маме?

— Да.

— Пару дней назад пришел ответ. Любопытно, что она скажет, когда я еще раз напишу ей и сообщу, чем занимаются ее дочурки вместо того, чтоб в кино сниматься.

— Ничего не скажет. Потому что ее в природе не существует.

— А, так у вас просто случайно обнаружился в Серн Эббес знакомый, который шлет вам свои весточки и пересылает чужие?

— Я вообще не бывала в Дорсете. И фамилия моя настоящая не Холмс. И зовут меня не Джун, кстати.

— Конечно конечно. Опять двадцать пять. Роза и Лилия?

— Не Роза, а Рози. Но в общем, да.

— Бред.

Оглядела меня, что то быстро прикинула.

— Дословно не припомню, но мифическая мамочка написала вам примерно следующее:

дорогой мистер Эрфе, я вручила ваше письмо мистеру Вэльями, директору начальной школы.

Потом что то вроде того, что переписываться с французскими и американскими школьниками детям навязло в зубах. А дочки ее совсем забыли. Так или нет?

Тут уже я осекся;

почва под ногами мгновенно обернулась зыбучим песком.

— Извините, — сказала она, — но есть такая штука под названием «универсальный штемпель». Письмо сочинили здесь, наклеили английскую марку, и — р раз... — Движение, каким экспедитор метит конверт. — Теперь поверили?

Охваченный паникой, я попытался заново осмыслить все со мной происшедшее: коли они вскрывали отправляемые письма...

— А письма, адресованные мне, вы тоже читали?

— Увы — читали.

— Значит, вам известно о...

— О чем?

— О моей австралийской подружке.

Передернула плечами: конечно, известно. Однако я каким то наитием понял, что она ничего не знает. Попалась!

— Что ж, расскажите.

— О чем?

— О том, что с нею сталось.

— У вас был роман.

— А потом? — Снова повела плечами. — Вы ж просматривали всю мою почту. И не можете не знать.

— Знаем.

— И то знаете, что во время каникул мы все таки встретились с ней в Афинах?

Она опешила, стараясь разобраться, когда я говорил правду, а когда лгал. Помедлила, ответила на мою улыбку, но не проронила ни слова. Письмо ее матери я бросил на письменный стол — Димитриадис или кто то другой мог забраться в комнату и прочесть его. Но письмо Энн Тейлор вместе со всем содержимым я надежно припрятал — запер в чемодан.

— Мы действительно все про вас знаем, Николас.

— Докажите. Встречались мы с ней в Афинах или нет?

— Вам отлично известно, что нет.

Я без промедления вкатил ей пощечину. Не в полную силу, дабы не вышло синяка, только поболело немножко, но она все равно закаменела.

— Зачем вы это сделали?

— Еще не так, т твою, получите, если дальше будете вилять. Вы всю мою почту вскрываете?

Секунду подумала;

затем, не отнимая руки от лица, созналась:

— Только те письма... в которых что нибудь важное, по конверту судя.

— Халатность какая. Основательней надо работать. — Молчание. — Если б вы вскрывали почту, знали бы, что в Афинах я виделся с этой несчастной шалавой.

— Не пойму, что...

— Из за вашей сестры я попросил ее отлипнуть от меня подобру поздорову. — Джун слушала с нескрываемым испугом, ошеломленно, не в силах предугадать, куда все повернется. — Через пару недель она не только от меня отлипла, но и от всего на свете.

Покончила с собой. — Я выдержал паузу. — Вот цена ваших забав и фейерверков.

Она так широко открыла глаза, что я возликовал: дошло наконец! Но тут Джун отвела взгляд.

— Морису такие розыгрыши лучше удаются. Я схватил ее за плечи, встряхнул:

— Да не разыгрываю я вас, дегенератка вы этакая! Она по кон чила с собой.

Джун никак не желала мне верить — и все же поверила.

— Но... почему вы нам не сказали?

Я отпустил ее.

— Как то жутко становилось...

— Да кто ж кончает с собой из за...

— Видимо, некоторым дано относиться к жизни слишком серьезно, до того серьезно, что вам и не снилось.

Воцарилось молчание. Затем Джун простодушно застенчиво поинтересовалась:

— Она вас... любила?

Я замялся.

— Я не хотел ей врать. Может, и зря не хотел. Если б вы тогда не уехали на выходные, написал бы все это в письме. А встретил ее и решил, что подло молчать, раз она... — Пожал плечами.

— Вы рассказали ей о Жюли?

В ее тоне слышалась неподдельная тревога.

— Не бойтесь. Она стала пеплом и унесла вашу тайну с собой.

— Я не то имела в виду. — Потупила чело. — Она что... сильно расстроилась?

— Но постаралась это скрыть. Если б я знал заранее... а ведь думал, что поступаю как честный человек. Освобождаю ее от прежних обязательств.

Помолчав еще, пробормотала:

— Если это правда, не понимаю, как вы... позволили нам продолжать в том же духе.

— Да я по уши втрескался в вашу сестру!

— Морис ведь вас предупреждал.

— Морис меня всю дорогу обманывал.

Вновь замолчала, что то просчитывая в уме. Поведение ее изменилось;

она больше не играла роль перебежчицы. Заглянула в глаза:

— Тут дело серьезное, Николас. Вы не солгали мне?

— Доказательства у меня в комнате. Желаете, чтоб я их предъявил?

— Если можно.

Теперь она говорила неуверенным, заискивающим тоном.

— Договорились. Выждите минуты две и подходите к воротам. Не подойдете — сами будете виноваты. Я то вас всех в гробу видал.

Не дав ей ответить, я повернулся и зашагал восвояси, умышленно не оглядываясь, точно меня не трогало, идет ли она следом. Но когда я вставил ключ в скважину боковой калитки, сверкнула очередная молния — ослепительный ветвистый разряд почти над самой головой, — и я краем глаза заметил, что Джун медленно движется по дороге ярдах в ста позади.

За письмом Энн Тейлор и газетными вырезками я сбегал как раз за две минуты. Джун стояла на виду, напротив ворот, у дальней обочины. В освещенном прямоугольнике двери топтался барба Василий;

я не обратил на него ни малейшего внимания. Она шагнула навстречу, и я молча сунул ей в руки конверт. Джун так разнервничалась, что, достав оттуда письмо, выронила его, и мне пришлось нагибаться. Повернув бумагу к свету, углубилась в чтение. Дойдя до конца записки Энн, быстро перечла ее;

перевернула листок, пробежала глазами вырезки. Вдруг ресницы ее опустились, голова поникла — молится? Не спеша сложила листочки вместе, сунула в конверт, вернула мне. Голова все так же опущена.

— Мне очень жаль. Не могу подыскать слов.

— В кои то веки!

— Об этом мы правда не знали.

— Зато теперь знаете.

— Надо было сказать.

— Чтоб услышать от Мориса новое резюме типа «Смерть, как и жизнь, не стоит принимать близко к сердцу»?

Встрепенулась как ужаленная.

— Ох, знай вы, что к чему... до чего ж все гнусно, Николас.

— Ох, знай я, что к чему!

Скорбно уставилась на меня;

отвела глаза.

— У меня действительно нет слов. Для вас это, наверное, было...

— Не «было», а «есть».

— Да, могу себе... — И, внезапно: — Простите меня, простите.

— Вам то, в общем, не за что извиняться.

Покачала головой.

— В том и штука. Есть за что.

Но за что конкретно, объяснять не стала. Мы помолчали — два незнакомца на похоронах.

Снова блеснула молния, и в момент удара Джун приняла решение. Слабо, сочувственно улыбнулась мне, тронула за рукав.

— Подождите минуточку.

Шмыгнула в калитку, приблизилась к барбе Василию, что тупо наблюдал за нами с порога сторожки.

— Барба Василий... — и затараторила по гречески — куда свободнее, чем изъяснялся на этом языке я сам. Я расслышал только имя старика;

Джун говорила понизив голос. Вот он согласно кивнул, вот еще и еще, выслушав некие указания. Джун вышла на дорогу и остановилась в пяти шагах от меня;

маска чистосердечья.

— Пойдемте.

— Куда?

— В дом. Жюли там. Ждет.

— Какого ж дьявола...

— Теперь это неважно. — Метнула взгляд вверх, на сгущавшиеся тучи. — Партия закончена.

— Быстро же вы выучили греческий.

— Не слишком быстро. Я третий год сюда приезжаю. Видя мою неуклюжую ярость, мирно улыбнулась;

порывисто схватила за руки, притянула к себе.

— Забудьте все, что я наболтала. Меня зовут Джун Холмс. Ее — Жюли. И мамочка у нас с придурью, хоть и не в Серн Эббес проживает. — Я все еще трепыхался. — Стиль то ее, — сказала Джун. — Но письмо мы подделали.

— А Джо?

— Жюли к нему... неровно дышит. — В глазах ее проступила строгость. — Но не спит с ним, будьте покойны. — Теперь она из кожи лезла, не зная, как еще убедить меня и умилостивить. Молитвенно воздела руки. — Ну же, Николас. Прошу вас, отбросьте подозрения.

Хоть ненадолго — пока не доберемся до дома. Всем святым клянусь, мы не знали, что ваша подружка умерла. Иначе сразу перестали бы вас мучить. Поверьте, это именно так. — В ней откуда то взялись и сила воли, и красноречие;

совсем другая девушка, совсем другой человек. — Едва вы увидите Жюли, вам станет ясно, что ревновать не к кому;

а не станет — разрешаю утопить меня в ближайшем резервуаре.

Я не поддавался:

— Что вы сказали привратнику?

— У нас имеется чрезвычайный пароль: прекратить эксперимент.

— Эксперимент?

— Да.

— Старик на острове?

— В Бурани. Пароль ему передадут по радио.

Я увидел, как барба Василий запер калитку и отправился через сад к учительскому корпусу.

Джун взглянула на него через плечо, потянула меня за руку.

— Пошли.

Ее ласковое упорство сломило мою нерешительность. Я покорно поплелся рядом;

ладонь Джун наручником охватывала запястье.

— В чем суть эксперимента?

Сжала пальцы, но отвела не сразу.

— Морис лопнет от огорчения.

— Почему лопнет?

— Ну, ваша подружка сделала то, против чего он всю жизнь искал лекарство.

— Кто он такой?

Чуть помявшись, отважилась на откровенность:

— Почти тот, за кого себя выдавал на одном из этапов. — Ободряюще пожав мою кисть, отняла руку. — Отставной профессор психиатрии, живет во Франции. Еще пару лет назад был светилом сорбоннской медицины. — Посмотрела искоса. — Я не в Кембридже училась.

Закончила психфак Лондонского университета. Потом поехала в Париж в аспирантуру, Морис мой научный руководитель. Джо из Америки, тоже его аспирант. С остальными вы скоро познакомитесь... Да, кстати, у вас, конечно, правда к ложь в голове перепутались, но уж будьте добры, не обижайтесь на Джо за его тогдашнее поведение. В жизни он парень душевный я добрый. — Я внимательно посмотрел на нее;

Джун явно смутилась, развела руками: чего тут скрывать. — Его обаянию не одна Жюли подвержена.

— Кошмар какой то.

— Не волнуйтесь. Сейчас поймете. Тут вот в чем дело. Жюли вам правду сказала, она здесь впервые. Точно точно. Она была почти в том же положении, что и вы.

— Однако понимала, кто есть кто?

— Да, но... в лабиринте ей приходилось блуждать самостоятельно. Мы все через это прошли.

Каждый в свой срок. Джо. Я. Остальные. Мы прочувствовали, что это такое. Неприкаянность.

Отверженность. Исступление. Но мы знаем и то, что игра стоит свеч.

В вышине вовсю трепетали узкие крылья молний. На востоке — в десяти, в пятнадцати милях от нас — бледно высвечивались и меркли соседние острова. Воздух был напоен свежестью, пронизан заполошными сырыми порывами. Мы быстро шли по деревенским улицам. Где то хлопнула ставня, но навстречу никто не попадался.

— Какие научные результаты вы собираетесь получить? Она вдруг остановилась, взяла меня за плечо, повернула к себе.

— Начнем с того, Николас, что из всех наших испытуемых вы самый интересный. А во вторых, ваши тайные соображения, ощущения, догадки... которыми вы даже с Жюли не делились... для нас представляют первостепенную важность. Мы заготовили сотни и сотни вопросов. И если все вам объяснить до того, как мы их зададим, чистота опыта будет нарушена.

Пожалуйста, потерпите еще денек другой.

Я не выдержал ее прямого взгляда.

— Терпенье мое на исходе.

— Я понимаю, вам кажется, что я прошу слишком многого. Но и наградят вас по царски.

Я не стал соглашаться, но и спорить не стал. Мы пошли дальше. Похоже, она почувствовала во мне внутреннее сопротивление. И через несколько шагов расщедрилась на подачку:

— Так и быть, подскажу вам. Давняя область Морисовых исследований — патология маниакального синдрома. — Сунула руки в карманы. — Но внимание психиатров все чаще и чаще привлекает лицевая сторона монеты — почему нормальные нормальны, почему отличают галлюцинацию и игру воображения от реальности. И в этом ни за что не разберешься, если сообщить нормальному кролику, а в данном случае — аж супернормальному, что все слышимое им во время опыта говорится для того лишь, чтоб его заморочить. — Я не ответил, и она продолжала: — Вы, верно, считаете, что мы вторгаемся в сферы, в которые врачебная этика вторгаться не позволяет. Что ж... мы отдаем себе в этом отчет. И оправдываем себя тем, что рано или поздно наблюдение за нормальными людьми, которые, как вы, попадают к нам в оборот, поможет исцелять людей тяжелобольных. И вы даже не представляете, до чего поможет. Я помедлил с ответом.

— И какую иллюзию вы собирались внушить мне сегодня?

— Что я единственная, на кого вы можете положиться.

— И, торопливо: — Это отчасти верно. Насчет единственной не знаю, а положиться можете.

— На это бы я не купился.

— А от вас и не требовалось. — Снова скользящая улыбка. — Вообразите шахматиста, который не стремится победить, а лишь наблюдает за реакцией партнера на очередной ход.

— Что это за глупости насчет Лилии и Розы?

— Это не имена, а прозвища. В колоде таро есть карта под названием «волхв». Чародей, волшебник. Цветки лилии и розы — его постоянные атрибуты.

Мы миновали гостиницу и очутились на площадке с видом на новую гавань. Грозовые сполохи выхватывали из темноты наглухо задраенные фасады домов, в мертвенном свете казавшиеся картонными... и рассказ Джун похож был на вспышки молний: сцена то высвечивается до дна, то заволакивается мраком былых сомнений. Но буря приближалась, и сияние постепенно торжествовало над тьмой.

— Почему вы раньше Жюли сюда не брали?

— Ее личная жизнь оставляла... впрочем, она, наверно, рассказывала.

— Она то в Кембридже училась?

— Да. Роман с Эндрю потерпел крах. Она никак не могла оправиться. И я подумала, что поездка сюда пойдет ей на пользу. А Мориса привлекали богатые возможности использования двойняшек. Это вторая причина.

— Мне так и полагалось в нее втюриться?

Замялась.

— На протяжении опыта никому, по существу, ничего не «полагается». Эмоции управляемы, но половое влечение к кому то внушить человеку нельзя. Как нельзя и вытравить.

— Уткнулась взглядом под ноги, в булыжную мостовую.

Влечение зарождается само по себе, Николас. Его не предусмотришь. Если хотите, белая мышь в чем то равноправна с исследователем. От ее воли контур лабиринта зависит в не меньшей степени. Пусть ей самой это и невдомек, как вам было невдомек. — Помолчав, весело сообщила: — Открою еще секрет. Жюли не нравился наш воскресный план. С похищением.

Честно говоря, мы вовсе не рассчитывали, что она его выполнит. Однако выполнила.

Я немедля припомнил, с каким жаром Жюли отказалась спускаться в то чертово подземное убежище, пока мы не перекусим, да и после еды кобенилась;

а я почти насильно заставил ее спуститься.

— Если отвлечься от сценария — вы одобряете выбор сестры?

— Видели б вы предыдущего властелина ее девичьих грез. — И быстро добавила: — Нет, я пережала. Эндрю умный. Все понимает. Но он бисексуал, а все бисексуалы в любви испытывают непреодолимые трудности. Ей нужен человек, который бы... — Прикусила язычок. — Весь мой врачебный опыт подсказывает, что именно такого она в вашем лице и встретила.

Мы взбирались по бульварчику, ведущему к площадке, где расстреляли заложников.

— А россказни старика о прошлом — сплошной вымысел?

— Нет, сперва уж вы с нами поделитесь своими догадками и выводами.

— А сами то вы знаете, как было взаправду?

Заколебалась.

— Мне кажется, в основном знаю. Знаю то, что Морис не счел нужным утаить.

Я указал на мемориальную доску, посвященную жертвам расстрела.

— А как насчет этой истории?

— Спросите у деревенских.

— Ясно, что он принимал участие в тогдашних событиях. Но вот какое участие?

Короткая пауза.

— У вас есть основания не верить его рассказу?

— Момент, когда на него низошла абсолютная свобода, описан убедительно. Но не слишком ли дорого встало откровение, восемьдесят человеческих жизней? И потом, вы говорили, он чуть не сызмальства терпеть не мог самоубийц, а одно с другим как то не вяжется.

— Так, может, он совершил роковую ошибку, понял все превратно?

Я растерялся.

— Меня эта мысль посещала.

— А ему то вы говорили?

— Говорил, но вскользь как то.

Улыбнулась.

— Скорей всего, ошиблись вы, а не он. — Не дала мне ответить. — Когда я находилась... в вашем нынешнем положении, он раз целого вечера не пожалел, чтоб убить во мне веру в мой здравый смысл, в мои научные возможности, причем обставил все так, что возразить было нечего... и я наконец сломалась, только твердила как заведенная: лжешь, лжешь, я не такая. А потом смотрю — он смеется. И говорит: ну вот и ладненько.

— Хорошо б он еще во время своих садистских выкрутасов такую сладострастную морду не корчил.

— Да что вы, как раз эта манера и вызывает у испытуемого наибольшее доверие. Как сказал бы Морис, эффект нерукотворности. — Посмотрела на меня без иронии. — Ведь и эволюцией, существованием, историей мы зовем умыслы природы, человеку враждебные и, вне всякого сомнения, садистские.

— Когда он рассказывал о метатеатре, мне приходило в голову нечто подобное.

— В его курсе лекций была одна особенно популярная — об искусстве как санкционированной галлюцинации. — Гримаска. — При подборе испытуемых каждый раз боишься нарваться на кого нибудь, кто читал его статьи на эту тему. И французов с высшим гуманитарным образованием мы поэтому за километр обходим.

— Морис — француз?

— Грек. Но родился в Александрии. Воспитывался большей частью во Франции. Отец его был очень богат. Настоящий космополит. Если я правильно поняла. Кажется, Морис взбунтовался против судьбы, какую отец ему уготовил. И в Англию, по собственным словам, поехал, чтоб спрятаться от родителей. Они запрещали ему поступать на медицинский.

— Вижу, он для вас — недосягаемый идеал.

Не замедляя шага, кивнула и тихо проговорила:

— По моему, он величайший в мире наставник. Да что там «по моему». Так оно и есть.

— Прошлым летом вам удалось чего нибудь добиться?

— О Господи. Жуткий был тип. Пришлось другого подыскивать. Уже не в школе. В Афинах.

— А Леверье?

При воспоминании о нем Джун не сдержала теплой улыбки.

— Джон... — Тронула меня за руку. — Это долгая история. Давайте завтра. Теперь ваша очередь рассказывать. Как же все таки... ну, это несчастье случилось?

И я рассказал об Алисон подробнее. Дескать, при встрече в Афинах я себя повел безукоризненно. Просто Алисон слишком стойко держалась, так что я и представить не мог, до какой степени она потрясена.

— А прежде она на самоубийство не покушалась?

— Ни единого раза. Наоборот, казалось, она то, как никто, умеет мириться с неизбежным.

— А приступы депре...

— Никогда.

— Да, с женщинами такое случается. Без видимых причин. Ужаснее всего, что при этом они, как правило, не собираются умирать по настоящему.

— Она, к сожалению, собиралась.

— Возможно. В таком случае весь процесс был загнан в подсознание. Хотя, в общем, симптомы то не могли не проявиться... И уж определенно вам скажу: разрыв с любовником — причина недостаточная, тут еще что то наложилось.

— Хотелось бы в это верить.

— Вы ей, по крайней мере, ни словечком не соврали. — Порывисто сжала мою ладонь. — А значит, ваша совесть чиста.

Мы наконец добрались до дома, и как раз вовремя: с неба брызнули первые капли, еще редкие, но крупные. По всему, главный свой удар буря нацелила именно на остров. Джун толкнула створку ворот и повела меня по садовой дорожке. Вынула ключ, отперла парадную дверь. В прихожей горел свет. Правда, нить лампочки то и дело тускнела, не в силах противостоять электрическим вихрям в вышине. Джун изогнулась, с какой то робостью чмокнула меня в щеку.

— Подождите тут. Она, наверно, уснула. Я мигом.

Взбежала по лестнице, скрылась в боковом коридоре. Я расслышал стук, негромкий зов:

«Жюли!» Звук открываемой и закрываемой двери. Тишина. Гром и молния за окном;

в стекла ударил дождь, теперь уже проливной;

по ногам потянуло холодом. Прошло две минуты.

Незримая дверь наверху отворилась.

Жюли вышла на площадку первой — босая, в черном кимоно поверх белой ночной сорочки.

Застыла у перил, горестно глядя на меня;

сбежала по лестнице.

— Ах, Николас.

Упала мне на грудь. Мы даже не поцеловались. Джун улыбнулась мне с верхней ступеньки.

Жюли отстранилась на расстояние вытянутых рук, пытливо посмотрела в лице.

— Как ты мог молчать?

— Сам не знаю.

Вновь приникла, словно утрата постигла не меня, а ее. Я потрепал ее по спине. Джун послала мне воздушный поцелуй — сестринское благословение — и удалилась.

— Джун все тебе рассказала?

— Да.

— Все все?

— Все, я думаю, не успела.

Крепче прижалась ко мне.

— Какое счастье, что это позади.

— Проси прощения за воскресное, — шутливо сказал я, но вид у нее сделался и впрямь виноватый.

— До чего ж противно было, — протянула умоляюще.

— Николас, я им едва не испортила все. Честное слово. Чуть не умерла, все думала: вот сейчас, сейчас...

— Что то я не заметил, чтоб ты помирала.

— Держалась только тем, что терпеть совсем чуть чуть оставалось.

— Оказывается, ты здесь в первый раз, как и я?

— Ив последний. По новой я не снесу. Особенно теперь... — И опять глаза молят о снисхождении и сочувствии. — Джун такой туман вокруг тутошних дел развела. Должна ж я была поглядеть!

— Все хорошо, что хорошо кончается.

Снова прижалась ко мне.

— В главном я не врала.

— Смотря что считать главным.

Нашарила мою ладонь, слегка ущипнула: не шути так. Перешла на шепот:

— Не идти же тебе назад в школу по такой погоде. — И, после паузы: — А мне одной страшно: гремит, сверкает.

— Откровенность за откровенность. Мне одному тоже страшно.

Тут мы смолкли, но разговор наш продолжался;

затем Жюли взяла меня за руку и потянула наверх. Мы очутились у комнаты, где я устраивал обыск три дня назад. У порога она замешкалась, стушевалась, смеясь над собственной нерешительностью, но и гордясь ею.

— Повтори, что я сказала в воскресенье.

— С тех пор, как с тобой познакомился, я и думать забыл, как было с другими.

Потупилась.

— Дальше чары бессильны.

— Я всегда знал, что мы с тобой не кто нибудь, а Миранда и Фердинанд.

Ее губы тронула усмешка, точно эту параллель она совсем упустила из виду;

окинула меня внимательным взглядом, как если бы собиралась ответить, но потом передумала. Отворила дверь;

мы вошли. У кровати горит лампа, ставни закрыты. Постель не прибрана: верхняя простыня и покрывало с народным орнаментом откинуты прочь, подушка измята;

на столике раскрыт стихотворный сборник с длинными, четкими лесенками строк;

раковина морского ушка приспособлена под пепельницу. Мы немного растерялись — так часто бывает, когда настает давным давно предвкушаемый тобою миг. Волосы Жюли рассыпались по плечам, белая сорочка доходила почти до щиколоток. Она озиралась вокруг так, словно видела знакомые вещи вчуже, моими глазами, словно боялась, что патриархальная простота обстановки оттолкнет меня;

даже передернулась стыдливо. Я улыбнулся, но скованность овладела и мною: субстанция наших отношений переродилась, отторгла уловки, уклончивость, фальшь — все, что Жюли сейчас назвала чарами. Дико, но в какой то миг я ощутил непостижимую тоску по утраченному раю обмана;

мы вкусили от древа, мы отлучены.

Но благосклонная стихия спешила к нам на помощь. За окном сверкнула молния. Лампа мигнула, погасла. Кромешная тьма накрыла нас с головой. Сверху мгновенно ударил оглушительный громовый раскат. Отголоски еще не смолкли в холмах за деревней, а Жюли уже билась в моих объятиях, мы уже жадно пили поцелуи друг друга. Еще молния, еще удар, громче и ближе прежнего. Она вздрогнула, прильнула ко мне, как маленькая. Я поцеловал ее макушку, погладил по спине, шепнул:

— Давай я тебя раздену, уложу, укрою.

— Подержи меня немножко на коленках. А то мурашки по коже.

Потащила сквозь тьму к стулу у изголовья кровати. Я сел, она забралась мне на колени, и мы опять поцеловались. Жюли примостилась поудобней, нащупала мою левую ладонь и переплела пальцы с моими.

— Расскажи про свою подружку. Как все было взаправду. Я повторил все, о чем только что поведал ее сестре.

— Я не собирался ехать к ней на свидание. Но Морис уж больно меня достал. Да и ты тоже.

Я должен был хоть как то развеяться.

— Ты говорил с ней обо мне?

— Сказал только, что на острове встретил другую.

— Расстроилась она?

— В том то и загвоздка. Если б расстроилась. Если б хоть на миг ослабила контроль.

Ласковое пожатие.

— Ты не захотел ее, нет?

— Мне стало жаль ее. Но внешне она не слишком убивалась.

— Это не ответ.

Я усмехнулся во тьму: состраданье всегда не в ладах с женским любопытством.

— Проклинал себя, что теряю с ней время, пока ты далеко.

— Бедненькая. Представляю теперь, каково ей пришлось.

— Она не ты. Ей все было до фонаря. И в первую очередь все, что имело отношение к мужикам.

— Но ты то ведь не был ей до фонаря. Раз она это сделала.

Я отмел это возражение.

— По моему, я ей просто под руку подвернулся, Жюли.

У нее все шло наперекосяк, а я сыграл роль козла отпущения. Как говорится, последняя капля.

— Чем же вы в Афинах занимались?

— Город осматривали. Сходили в ресторан. Потолковали по душам. Наклюкались. Нет, правда, все было в рамках. Со стороны.

Нежно впилась ногтями в тыльную сторону моей ладони.

— Признайся, вы переспали.

— А если б и переспали, ты бы обиделась?

Я почувствовал, что она мотает головой.

— Нет. Я того и заслуживала. Я бы все поняла. — Поднесла мою руку к губам, поцеловала. — Скажи: да или нет?

— Почему это тебя так волнует?

— Потому что я тебя почти не знаю.

Я глубоко вздохнул.

— Может, и надо было переспать. Глядишь, в живых бы осталась.

Притихла, чмокнула меня в щеку.

— Просто хотела выяснить, с кем собираюсь провести ночь: с толстокожим носорогом или с падшим ангелом.

— Есть только один способ узнать это наверняка.

— Думаешь?

Опять мимолетный поцелуй;

она осторожно высвободилась и скользнула куда то вдоль края кровати. В комнате было слишком темно, чтоб различить, куда именно. Но вот в щелях ставен полыхнул небесный огонь. В его скоротечном сиянии я увидел, что Жюли у кассоне, стягивает сорочку через голову. Послышался шорох — она ощупью пробиралась назад;

хряпанье грома, ее испуганный выдох. Я вытянул руку, перехватил ладонь Жюли и водворил, нагую, обратно на колени.

Изнанка губ под моими губами, рельеф тела под пальцами: грудь, утлый живот, шерстяной клинышек, бедра. Десять бы рук, а не две... покорись же, сдайся, раскройся передо мною.

Вывернулась, привстала, перебросила ногу, сжала пятками мои икры и принялась расстегивать пуговицы рубашки. При свете сполоха я рассмотрел ее лицо — серьезное, сосредоточенное, как у ребенка, раздевающего куклу. Содрала рубашку вместе с курткой, кинула на пол.

Обхватила меня за шею, сцепила ладони замком, как тогда, в ночной воде Муцы;

чуть откинулась назад.

— В жизни ничего красивей тебя не видала.

— Ты ж меня и не видишь.

— Чувствую.

Нагнувшись, я поцеловал ее грудь, потом притянул к себе и снова отыскал губы. Духи ее обладали необычным ароматом, мускусным с примесью апельсинового, — так пахнет весенний первоцвет;

запах оттенял и чувственность, и неискушенность Жюли, в нем смешивались жгучая плотская жажда и дрожь души, наугад постигающей, чего я жду от нее, и готовой отозваться точь в точь: трепетом, изнеможением, последним серьезом. Она с натугой, будто выбившись из сил, отвернула лицо. Отдышалась, шепнула:

— Давай откроем ставни. Люблю, как пахнет дождем. Улизнула из под рук к окну. Я второпях сбросил оставшуюся одежду и настиг Жюли у подоконника. Она уже поворачивалась, чтоб отправиться назад, но я развернул ее обратно, обнял со спины, и мы замерли, глядя на текучую пелену ливня, колеблющуюся в трех футах от наших лиц, дышащую прохладой и тьмою. Свет потух не только у нас, но и по всей деревне;

видимо, на центральном щите перегорели пробки.

Молния разодрала небосклон чуть не до гребня материковых гор и на секунду другую озарила тесные домишки в чаше бухты, сутолоку стен и крыш, да и саму гладь Эгейского моря дьявольским, синюшным блистанием. Гром, однако, запоздал;

эпицентр бури уже сместился к горизонту.

Жюли прислонилась ко мне спиной, подставив грудь прикосновениям ночи и моих благоговеющих рук. Ладонь моя чиркнула по ее животу, взъерошила волосы на лобке. Она прижалась ко мне щекою, согнула правую ногу в колене и поставила на сиденье ближнего стула, чтоб не стеснять моих пальцев. Завладев левой, положила к себе на грудь — и застыла, отдаваясь сладкой щекотке. Будто не я, а заоконный дождь вошел к ней истинным суженым, полночь и дождь;

а от меня зависела лишь мелкая подробность вроде той, что была подарена мне во время купанья. Брызги ливня, пляшущего на карнизе, покрыли изморосью мою руку и ее живот, но она их, казалось, не замечала.

— Выйти бы в сад, — прошептал я.

Безусловно соглашаясь, мазнула губами по моей коже, но сразу накрыла мои ладони своими, удерживая — не дай бог убегут. Вот что ей нравилось: медленный грех, неспешная нежность...

утихающие молнии понемногу утрачивали четкость, мироздание клином сошлось на теле Жюли, на моем теле... спелый изгиб, жаркий, округлый;

шелковистые, отрадой отороченные дольки;

дозволенный, жалованный, нежнейший испод. Нечто подобное блазнилось мне поначалу, в дни Лилии Монтгомери: трепетное, расплывчатое созданье, обморочно упадающее в лапы собственного воспрянувшего естества;

созданье к тому же неразвитое, при всем своем обаянии и безукоризненных манерах хранящее отсвет первородного тлена, абрис девчушки, одаривающей сверстников своей игрушечной страстью.

Но уже через полминуты она отняла мои руки и отправила под арест — притиснула к животу.

— Что такое?

— Бессовестный.

— Я специально.

Повернулась ко мне, уткнулась лбом в мою грудь.

— Расскажи, что она делала, чтоб тебе стало хорошо. Тем самым подтвердилась универсальная теорема Николаса Эрфе: степень плебейства женщины в постели прямо пропорциональна образованию. Однако теперешняя задачка сулила не только правила, но и упоительные исключения.

— Зачем тебе это знать?

— Хочу сделать тебе, как она.

Я крепче обнял ее.

— Мне нравится, что ты — это ты.

— Ух какой громадный, — пробормотала она.

Руки ее пробирались книзу. Я слегка отстранился, чтоб ей было удобнее. Она подчас вела себя как девственница, но девственница покладистая, готовая пуститься во все тяжкие. Снова шепот:

— У тебя эта штука с собой?

— В плаще.

— Надеть?

Пока я рылся в плаще, Жюли ждала у кровати. Стало немного светлей — должно быть, тучи поредели, — и я различал контур ее фигуры. Наконец отыскал презерватив, передал ей.

Она усадила меня на постель, сама опустилась на пол — колени пришлись прямо на коврик местной выделки, — подвинулась ближе, несколькими взмахами пальцев управилась с процедурой, нагнулась, легонько провела по резине губами. Затем уселась на собственные пятки, прикрыв скрещенными предплечьями пах: недотрога. Я с трудом разглядел ее улыбку.

— Притвора. Хватит скромницу то корчить.

— Меня пять лет мурыжили в монастырской спальне.

Там кто угодно стал бы придурковат*.

Ливень стихал, но дождевая свежесть — резервуарный дух мокрого камня — наполняла комнату до краев. Я представил себе, как она безвидно стекает по стенкам сотен колодцев;

как в экстазе плещутся на дне рыбята.

— А как же бегство? Просто треп?

Улыбнулась шире, но не ответила. Я подал ей руку, и она поднялась с колен, склонилась надо мною;

не противясь, легла сверху. Мертвая тишина, внятный разговор наших тел. Она властно задвигалась вверх вниз, дразня и теша быстрыми губами;

потом умолкли и жесты, сейчас, сейчас ее плоть расплавится, смешается с моей;

но нет, тело ее не течет, а схватывается комком, стекленеет в ожидании. Я пошевелился, и магия покоя оставила нас. Жюли перевалилась на спину, вытянулась на кусачем покрывале, положила голову на подушку. Я приподнялся и, стоя на четвереньках, покрыл ее поцелуями до самых лодыг, залюбовался ею с изножья. Она лежала, едва заметно изогнув талию, рука свободно отброшена, голова повернута вбок. Но чуть я простерся сверху — выпрямилась как струна. Секунда, другая — и я уже целиком внутри нее. По опыту я знал, что значит войти в женщину впервые, но сейчас опыт не помогал, ибо мы находились по ту сторону секса, далеко далеко, в дерганом, чреватом пагубой былом, что гляделось в оправу грядущего;

далеко, у самого престола обладанья. Я понял, что не одно лишь тело ее обрел. Я косо висел над ней, опираясь на вытянутые руки. Она смотрела вверх, в темноту.

— Обожаю тебя, — сказал я.

— Да, обожай.

— Всю жизнь?

— Всю жизнь.

Я качнулся раз, другой — но тут произошло нечто непостижимое. Внезапно зажглась лампа на ночном столике. Похоже, деревенскую электростанцию наладили. Я резко притормозил, и мы с напряженной растерянностью уставились друг на друга, точно столкнувшись нос к носу на улице;

осознав комизм ситуации, обменялись улыбками. Я посмотрел вниз, вдоль ее тонкого в кости тела, туда, где мы сливались воедино, опять поднял глаза. На лице ее мелькнуло беспокойство стыдливости, но она поспешно смежила веки, повернулась в профиль. Делай что хочешь.

И я отпустил тормоза. Она завела руки на затылок — сама беззащитность, сверхнагота, воплощенная покорность;

мышцы скованы безмятежной негой, лишь бедра ритмично движутся навстречу и вспять. Поскрипывает пружинная рама. Жюли казалась невероятно миниатюрной, хрупкой и тем самым располагала к грубости, какую я, по ее словам, проявил в часовне у Муцы.

Сжала кулаки, будто ей стало по настоящему больно. Я извергся — раньше времени, но сдержаться было немыслимо. По моим расчетам, угнаться за мной она не могла, — и однако, не успел я, уже обмякший, выйти наружу, как она взметнула руки, вцепилась мне в плечи, мелко и судорожно заерзала подо мной. А потом притянула к себе, впилась поцелуем в губы.

Мы полежали немного, не разнимая тел, в гулкой тиши спящего дома;

затем разъединились, и я вытянулся рядом с ней. Она нашарила выключатель, и нас снова окутала темнота. Она перевернулась на живот, ко мне затылком. Я провел пальцами вдоль ее позвоночника, нежно похлопал по задику, накрыл его ладонью. К горлу моему, сминая естественную физическую истому, подступал пьянящий восторг. Я не ждал от Жюли подобного самозабвенья, подобных щедрот, неисчерпаемых, как неисчерпаемо тепло ее тела под моею рукой;

не ждал такого пыла, такой готовности. Мог бы и догадаться, сказал я себе, ведь в Джун это сладострастие всегда чувствовалось, а значит, и тихоне сестричке, что лежит вплотную ко мне, оно должно быть присуще, только поглубже копни. И вот наши тела наконец обрели дар речи;

и чем дальше, тем увлекательней потекут их собеседования... безмерно вдумчивей, протяженней, богаче.

* Эта и последующая реплики — аллюзия на роман маркиза де Сада «Жюстина».

Яблочные холмы, растрепанный локон у самых губ. Далекий рокот изнемогающего грома. За окном прояснилось — это, верно, луна выглядывает в прорехи туч. Все непогоды позади, нас осеняет покой возвращенного рая.

Это случилось минут через пять. Мы лежали рядом, не переговариваясь, не нуждаясь в словах. Вдруг она отжалась от кровати, торопливо нагнулась надо мной, поцеловала.

Прислонилась к спинке, — склоненное лицо в лохматом ореоле свисающих волос, легкая улыбка, прямой взгляд.

— Николас, поклянись, что запомнишь этот урок навсегда.

— Какой урок? — осклабился я.

— Урок такой: главное — это «как», а не «зачем». Я все еще ухмылялся.

— «Как» получилось восхитительно.

— Я очень старалась.

Сделала короткую паузу, точно ждала, чтоб я повторил ее заклинание слово в слово.

Отпрянула, спрыгнула на пол, потянулась к кимоно. Мне бы сразу очухаться — до того решительно она ринулась одеваться, до того странно зазвучал ее голос, переменилось лицо:

она говорила со мной не простодушно, как я сперва подумал, но попросту холодно. Я оперся на локоть.

— Ты куда собралась то?

Медля с ответом, повернулась лицом ко мне;

глядя прямо в глаза, стянула поясок халата.

След улыбки, кажется, еще играл на ее губах.

— На суд.

— Куда куда?

Все завертелось с неимоверной быстротой. До меня наконец дошла суть происшедшей с нею перемены, извращенной хрипотцы, какой надломился девичий тон. Но она уже шагнула к двери.

— Жюли!

С порога обернулась;

выдержала небольшую паузу, чтобы усилить эффект заключительной реплики.

— Меня не Жюли зовут, Николас. И прости, что мы тебе сковородку не обеспечили.

Я так и взвился — что еще за сковородка? — но едва открыл рот, как она распахнула дверь настежь и посторонилась. Из коридора хлынул яркий свет.

В комнату, топоча, ворвались какие то люди.

Трое в темных брюках и черных водолазках. Они двигались так стремительно, что меня хватило лишь машинально прикрыть простыней чресла. Негритос Джо подскочил ко мне первым. И сразу, не давая крикнуть, скрутил. С налету зажал рот ладонью, налег всей массой, пытаясь перевернуть меня на живот. Один из вошедших щелкнул выключателем лампы. Его я тоже узнал: это лицо я видел на водоразделе, но владелец был тогда в немецкой военной форме и изображал Антона. Третья физиономия принадлежала белобрысому матросу, с которым я дважды столкнулся в Бурани в минувшее воскресенье. Трепыхаясь под тушей Джо, я искал глазами Жюли, все еще надеясь, что провалился в страшный сон, угодил в переплет бракованной книжки, романа Лоуренса, куда по ошибке вклеен кусок из Кафки. Но узрел я лишь ее мелькнувшую спину. Некто, стоящий за дверью, приобнял ее за плечи и потянул к себе, точно уцелевшую после авиакатастрофы.

Я сражался как лев, но они предусмотрительно прихватили веревки, загодя оснащенные морскими узлами. И тридцати секунд не прошло, как я был связан по рукам и ногам и уложен на кровать лицом вниз. Кажется, я без передыху осыпал их бранью;

в голове у меня, во всяком случае, ничего кроме ругательств не оставалось. Наконец в рот мне впихнули кляп. Кто то накинул на меня простыню. Я с усилием повернул голову к двери.

На пороге выросла новая фигура — Кончис. Весь в черном, как и его сообщники.

Сковородка, черти, ад. Он воздвигся надо мною, бесстрастно глядя на мое исступленное лицо.

Я вложил в свой взор всю наличную ярость, что то замычал: пусть слышит, как я его ненавижу.

Предо мною встал наяву эпизод военной новеллы: дальняя комната, распростертый навзничь скопец. Я заплакал от унижения и бессильной злобы. Так вот что напомнил мне взгляд Жюли, брошенный через плечо напоследок. То был взгляд хирурга, успешно проведшего сложную операцию;

теперь пора содрать резиновые перчатки, удостовериться, ровен ли шов.

Суд, сковородка... не иначе, они безумны, а она безумнее прочих, — ущербней, безнравственней, выморочное...

Лже Антон подал Кончису открытый чемоданчик. Тот вынул оттуда шприц, проверил, нет ли в зелье пузырьков воздуха, приблизил иглу к моему лицу.

— Стращать вас, молодой человек, мы больше не станем. Но вам придется поспать. Чтоб зря не дергались. Не вздумайте сопротивляться.

Я ни с того ни с сего вспомнил о стопке непроверенных сочинений. Джо и матрос перевернули меня на спину и плотно притиснули левую руку к матрацу. Я попытался высвободится, но вскоре затих. Мокрая ватка. Игла под кожей запястья. Я ощутил: морфий, если это морфий, потек по моим жилам. Иглу вытащили, снова протерли мокрым место укола. Кончис выпрямился, понаблюдал за моей реакцией, отвернулся, положил шприц обратно, в черный несессер.

Куда ж тебя угораздило попасть, спросил я себя. В край, где ни закон, ни совесть над людьми не властны.

Пронзенное сердце сатира.

Мирабель. Механическая наложница, мерзостный автомат, присвоивший душу живу и оттого мерзостный вдвойне.

Минуты через три в дверях появилась Джун. На меня и не взглянула. Цвет на ней был тот же, что на мужчинах: черные блузка и брюки, — и я еле сдержал рычание, ведь в этой одежде она пришла за мной в школу, уже зная, что мне уготовано... ох, известие о гибели Алисон — и то ни на йоту их не вразумило! Джун пересекла комнату — волосы на затылке схвачены черной шифоновой лентой — и принялась укладывать в саквояж вещи, висевшие на вешалке в углу.

Все понемногу поплыло у меня перед глазами. Люди, мебель, потолок куда то стронулись;

я падал в черное жерло надсады и бесчувствия, в бездонную молотилку недостижимой мести.

Прошло пять дней, но мне не дали ощутить их смены. Впервые очнувшись от забытья, я lie сразу понял, как долго провалялся без сознания. В горле пересохло — должно быть, поэтому я и проснулся. Смутно припоминаю, как изумлен был, обнаружив, что пижама моя на мне, а спальня чужая;

а затем сообразил: подо мною койка некоего судна, причем явно не каика. Я находился в носовой, скошенной по обводу корпуса, каюте яхты. Моргать, думать, выбираться из трясины сна было мучительно. Молодой белобрысый матрос, стриженный ежиком, — он, очевидно, дожидался моего пробуждения, — подал воды. Жажда оказалась так сильна, что я не удержался и выпил, несмотря на то, что вода в стакане была подозрительно мутная. И — провал: дрема опять застлала мне глаза.

Через какое то время тот же матрос силком отвел меня в носовой гальюн, поддерживая под мышки, как пьяного;

я ненадолго пришел в себя, но, усевшись на стульчак, вновь закемарил. В сортире имелись иллюминаторы, — правда, наглухо закрытые стальными заслонками. Я задал ему пару вопросов, но он не ответил;

ну и черт с тобой, подумал я.

Эта церемония повторялась несколько раз — не помню, сколько, но вот обстановка вокруг изменилась. Я лежал на обычной, сухопутной кровати. Ночь тянулась бесконечно. Если глаз моих и достигал свет, то электрический;

размытые силуэты и голоса;

и снова тьма.

Но однажды утром — мне почему то показалось, что сейчас утро, хотя, судя по освещению, была глубокая ночь, а часы у меня на руке остановились, — мореход сиделка растолкал меня, усадил на постели, заставил одеться и раз двадцать или тридцать пройти из угла в угол комнаты.

Дверь в это время сторожил какой то тип, ранее мною не виденный.

Оказалось, одна из моих беспорядочных грез — вовсе не сон, а причудливая роспись на противоположной стене. Внушительная черная фигура, нечто вроде живого остова в полтора человеческих роста, концлагерное исчадье, покоилась на боку среди травы ли, языков ли пламени. Иссохшая рука указывала вниз, на висячее зеркальце;

взгляни де на свое отражение, меченное смертным клеймом. Черты черепа искажены леденящим, заразительным ужасом, так что хочется поскорей отвести глаза;

но думы о человеке, который выставил эту фреску на мое обозрение, отвести никак не удавалось. Краски еще не успели просохнуть.

В дверь постучали. Вошел некто третий. Он держал в руках поднос с кофейником. По комнате распространился чудесный аромат;

запах настоящего кофе. Чуть ли не «Блю маунтин», не чета занудному пойлу, потребляемому греками под маркой «турецкого». И, кроме кофе — булочка, масло, айвовое повидло;

яичница с ветчиной. Меня оставили одного. Вопреки антуражу, завтрак удался на славу. Вкусовые ощущения обрушились на меня с наркотической, прустовской отчетливостью. Я вдруг понял, что умираю от голода, и подмел еду подчистую, выпил кофе до капли и не отказался бы повторить все сначала. Ба, да тут еще и пачка американских сигарет, и коробок спичек.

Понемногу я обрел способность соображать. Осмотрел одежду: пуловер из моего собственного гардероба, дешевые шерстяные рейтузы, которые я нашивал в холода. Высокий сводчатый потолок, словно я заперт в резервуаре под чьим то жилищем;

стены сплошные, без пятен сырости, но с виду подвальные. Лампочка на шнуре. Чемоданчик в углу — мой чемоданчик. Рядом свисает с прибитого к стене крючка куртка.

Стол, за которым я ел, придвинут к свежевыложенной кирпичной перегородке с массивной деревянной дверью. Ни ручки, ни глазка, ни замочной скважины, ни даже петель не видно. Я нажал — нет, закрыта с той стороны на крюк или щеколду. В ближайшем углу еще столик, трехногий — старомодный умывальник с помойным ведром. Я порылся в чемоданчике: чистая рубашка, смена белья, летние брюки. При взгляде на бритвенный прибор меня осенило, где искать хронометр: у себя на подбородке.. Из зеркала уставилось лицо, поросшее щетиной, в лучшем случае двухдневной. Выражение на нем было незнакомое, выражение помятости и неуместной скуки. Я поднял глаза на аллегорическую Смерть. Смерть, камера смертников, последний завтрак приговоренного;

для вящего позора оставалось только подвергнуться шутовской казни.

Все, что я думал и делал, окрашивала оскома неискупнмои низости, запредельного предательства, совершенных Жюли;

она предала не меня одного, но самую соль человечности.

Жюли... или Лилия? Впрочем, какая разница. Теперь мне было удобнее называть ее Лилией — наверное, потому, что первая личина оказалась правдивее остальных;

правдивее, ибо лживость се никто и не собирался скрывать. Я попробовал догадаться, кто же она такая на самом деле — видимо, гениальная актриса, гениально неразборчивая в ангажементах. Поступать подобным образом способна только шлюха;

две шлюхи, ведь, по всему судя, сестричка, Джун, Роза, терлась поблизости, чтоб в случае нужды подменить ее в последнем действии гнусного спектакля. Они небось локти кусали, что не удастся осквернить меня вторично.

Все, что они мне плели, было ложью;

было западней. Письма, полученные мною, сфабрикованы — они бы не дали мне так легко напасть на свой истинный след. Запоздалая ненависть сорвала пелену с моих глаз: вся моя почта читалась ими насквозь. Теперь нетрудно сообразить, что мерзавцы проведали о смерти Алисон даже раньше меня. Советуя мне вернуться в Англию и жениться на ней, Кончис наверняка знал, что она мертва;

Лилия наверняка знала, что она мертва. Вдруг в лицо мне дохнула дурнотная бездна, точно я свесился с края земли.

Вырезки с заметками о двойняшках были подложные;

а коли они умеют подделывать газетные вырезки... я сунулся в карман куртки, куда положил письмо Энн Тейлор сразу после того, как «Джун» прочла его у школьных ворот. Конверт на месте. Я вцепился в письмо и в судебную хронику, силясь отыскать признаки фальсификации... но тщетно. Припомнил, что не стал брать с собой второй конверт, надписанный рукою Алисон и содержащий пучочек трогательных засохших цветов. Эти цветы они могли получить только от нее.

От самой Алисон.

Я не отрываясь смотрел на себя в зеркало. И, как за соломинку, хватался за память о ее искренности, ее верности... за чистую правду ее конца. Если и она, и она... еле устоял на ногах.

Неужто вся моя жизнь — плод злостного заговора? Я расталкивал прошлое грудью, я ловил Алисон, чтоб заново убедиться: она не лгала мне;

ловил самую сущность Алисон, грудью расталкивал ее любови и нелюбови — их то как раз можно купить, было 6 желание. Под подошвами зинула хлябь безумья. А что, если моей судьбой вот уже битый год правит закон, полярно противоположный тому, который Кончис упорно приписывал — почему так упорно?

не затем ли, чтоб в сотый раз меня провести? — судьбам мира в целом? Полярно противоположный закону случайности. Квартира на Рассел сквер... стоп, я снял ее случайно, наткнувшись на объявление в «Нью стейтсмен». Вечеринка, знакомство с Алисон... но я ведь вполне мог отказаться от приглашения или не ждать, пока уродок распределят... а Маргарет, Энн Тейлор — они, выходит, тоже?.. Версия не выдержала собственного веса, зашаталась, рухнула.

Я смотрел на себя не отрываясь. Им не терпится свести меня с ума, точнее, вразумить — на свой оригинальный манер. Но я вцепился в действительность зубами, ногтями. Зубами, ногтями — в тайный дар Алисон, в прозрачный кристаллик нерушимой преданности, мерцавший внутри нее. Будто окошко в ночной глуши. Будто слезинка. Нерушимое отвращение к крайним изводам зла. И слезы в моих собственных глазах, мгновенно просохшие, послужили мне горьким залогом: ее нет, ее и вправду больше нет.

Я плакал не из одной лишь скорби — нет, еще от злобы на Кончиса и Лилию;

от сознания, что, зная о ее смерти, они воспользовались этим новым вывихом, этой новой саднящей возможностью, — нет, не возможностью: реальностью, — дабы взнуздать меня верней. Дабы подвергнуть мою душу бесчеловечной вивисекции — в целях, что лежат за гранью здравого рассудка.

Они точно стремились покарать меня;

и покарать еще раз;

и еще раз покарать. Без всяких на то прав;

без всякого повода.

Сев, я прижал ко лбу кулаки.

В ушах звучали назойливые отголоски их давних реплик, но теперь в каждой чудился второй, зловещий смысл;

чудилось постоянство трагической иронии. Практически любая фраза Кончиса или Лилии была этой иронией пропитана;

вплоть до последнего, нарочито многозначного разговора с «Джун».

Пропущенные выходные: мой визит был отменен явно для того, что я успел получить «официальный ответ» из банка Баркли в приемлемые сроки;

меня придержали затем лишь, чтобы ловчее столкнуть под откос.

Во мне теснились воспоминания о Лилии — о днях, когда Лилию звали Жюли;

миги лобзаний, долгожданного телесного торжества... но и миги нежности, открытости, миги нечаянные. — отрепетировать их нельзя, тут нужно так вжиться в роль, чтоб она перестала быть твоей ролью. Как то мне уже приходило в голову, что перед выходом на сцену ее погружают в гипнотический транс — может, и впрямь? Да нет, не сходится.

Я зажег вторую филипморрисину. Вернись ка в сегодняшний день. Но в мозгу вхолостую прокручивались пережитая ярость, пережитый позор, не давали вернуться. Только одно, пожалуй, утешает. Ведь, по идее, мы с Лилией поделили позор пополам. Ох, и зачем я был с ней так мягок, мягок почти до конца? Это, кстати, позволило им надругаться надо мною с особой жестокостью: проявления благородства, и без того скудные, обернулись мне же во вред.

Послышались шаги, дверь открылась. Вошел стриженный ежиком матрос, за ним еще один, в непременных черных брюках, черной рубашке, черных кедах. Третьим появился Антон. В медицинском халате, застегнутом на спине. Из нагрудного кармана торчат колпачки ручек.

Бодряческий говорок, немецкий акцент: ни дать ни взять доктор на утреннем обходе. Он больше не прихрамывал.

— Как самочувствие?

Я оглядел его с головы до пят;

спокойно, спокойно.

— Самочувствие отличное. Давно я так не веселился.

Он посмотрел на поднос.

— Хотите еще кофе?

Я кивнул. Он сделал знак второму тюремщику;

тот забрал поднос и ретировался. За дверью просматривался длинный проход, а в конце его — лесенка, ведущая на поверхность. Что то великоват этот резервуар для частного. Антон не отрывал от меня глаз. Я стойко молчал, и некоторое время мы сидели друг против друга в полной тишине.

— Я врач. Пришел вас осмотреть. — Заботливый взгляд. — У вас ведь... ничего не болит?

Я уперся в стену затылком;

поглядел на него, не открывая рта.

Он погрозил пальцем:

— Будьте добры ответить.

— Я просто балдею, когда надо мной измываются. Балдею, когда девушка, которую я люблю, поганит все, что для меня свято. А уж когда ваш пакостный дедулька разродится очередной правди ивой историей, я прям таки прыгаю от радости. — И гаркнул: — Где я, черт вас дери, нахожусь?

Он, похоже, не особо то прислушивался;

его интересовали не слова, а физиологические реакции.

— Прекрасно, — размеренно выговорил он. — Судя по всему, вы проснулись. — Он сидел, положив ногу на ногу, и разглядывал меня чуть свысока, мастерски подражая врачу, ведущему прием пациентов.

— А куда подевалась эта проблядушка? — Он, кажется, не понял, о ком я. — Лилия. Жюли.

Или как ее там.

Улыбнулся:

— Проблядушка — это падшая женщина?

Я зажмурился. У меня начинала болеть голова. Надо держать себя в руках. Тот, кто стоял на пороге, обернулся: по лестнице в конце прохода спускался второй охранник. Вошел в комнату, поставил поднос на стол. Антон налил кофе сначала мне, а потом себе. Матрос передал мне чашку. Антон двумя глотками осушил свою.

— Друг мой, вы заблуждаетесь. Она девушка честная. Очень добрая. И очень смелая. Да да, — заверил он, увидев мою ухмылку. — Очень смелая.

— Имейте в виду, как только отсюда выберусь, я вам всем такой, мать вашу, праздник организую, что небо с овчин...

Он вскинул руку, успокаивая меня, снисходя к моей горячности:

— У вас мысли путаются. За эти дни мы ввели вам ударную дозу релаксантов.

Я осекся.

— Что значит «за эти дни»?

— Сегодня уже воскресенье.

Три дня псу под хвост;

а как же сочинения, будь они неладны? Ребята, учителя... не вся же школа пляшет под Кончисову дудку. Голова моя пошла крутом. Но не от наркотиков — от чудовищного хамства;

получается, им плевать и на законность, и на мою работу, и на таинство смерти, — на все общепринятое, устоявшееся, авторитетное. Плевать на все, чем я дорожу;

но и на все, чем, как мне до сих пор казалось, дорожит сам Кончис.

Я в упор посмотрел на Антона.

— У вас, немцев, эти шалости в крови.

— Я швейцарец. Моя мать еврейка. Это так, к слову.

Густые, кустистые, угольно черные брови, озорной огонек в глазах. Поболтав в чашке остатки кофе, я выплеснул их ему в лицо. По халату поползли бурые потеки. Он достал носовой платок, утерся, что то сказал стоявшему рядом тюремщику. Ни малейшей досады;

пожал плечами, взглянул на часы.

— Сейчас десять тридцать... э э... восемь. Суд назначен на сегодня, и вам надо быть в трезвом уме и твердой памяти. Это. — указал на свой заляпанный халат, — очень кстати. Я вижу, вы готовы к заседанию.

Поднялся.

— К какому заседанию?

— Мы с вами туда скоро отправимся. И вы вынесете нам приговор.

— Я — вам?!

— Да. Вы, наверное, думаете, что эта комната — тюремная камера. Ничего подобного. Эта комната... как по английски называется кабинет судьи?

— Chambers.

— Вот вот. Chambers. Так что хорошо б вам... — и показал жестом: побриться.

— Бог ты мой.

— Народу будет порядочно. — Я не верил собственным ушам. — Это придаст вам солидности. — Направился к выходу. — Ну ладно. Адам, — кивком указал на белобрысого, — Адам, — ударение на втором слоге, — через двадцать минут вернется и приведет вас в надлежащий вид.

— В надлежащий вид?

— Не беспокойтесь. Чистая формальность. Это мы не ради вас делаем. Ради себя.

— Кто — «мы»?

— Потерпите немного — и все узнаете.

Рано я выплеснул кофе ему в морду — вот теперь бы в самый раз.

С улыбкой поклонился, вышел из комнаты, охранники — за ним. Дверь захлопнулась, лязгнул засов. Скелет воззрился на меня со стены, будто повторяя по своему, по трупачьи:

потерпи чуток, и узнаешь. Все, все узнаешь.

Я подкрутил стрелки часов. Ровно через двадцать минут два моих тюремщика вернулись в камеру. В черном их лица казались преувеличенно зверскими, типично фашистскими;

а приглядишься — физиономии как физиономии, не добрые и не злые. Блондинчик Адам подошел ко мне вплотную;

в руке он нес какую то нелепую конволютку.

— Пожалуйста... не надо мешать.

Поставив чемоданчик на стол, пошарил внутри;

вынул две пары наручников. Я брезгливо вытянул руки назад, он защелкнул наручники на запястьях, пристегнув меня к обоим стражникам. Потом вынул из чемоданчика фигурный кляп из черной резины, вогнутый, с толстым загубником.

— Пожалуйста... я надену. Это не больно. Мы застыли друг против друга в некотором замешательстве. Я заранее решил не сопротивляться — лучше прикинуться паинькой до тех пор, пока не представится случай врезать тому, кто этого в первую очередь заслуживает. Адам нерешительно поднес кляп к моему лицу. Передернувшись, я обхватил зубами черный резиновый валик;

его недавно протерли чем то дезинфицирующим. Адам ловко затянул ремешки у меня за затылке. Вернулся к столу, вытащил из кейса кусок широкого черного пластыря, тщательно прилепил кляп к лицу. Зря я не стал бриться.

Дальнейшие действия Адама повергли меня в изумление. Опустившись на колени, он задрал мне правую штанину до середины бедра, закрепив ее там эластичной подвязкой. Поднял меня на ноги. Сделав успокаивающий жест (не пугайтесь!), через голову стащил с меня свитер, потянул вниз — и тот повис за спиной, маскируя наручники. Расстегнул на мне рубашку до пояса, оголил левое плечо. Достал из конверта две белые ленты в дюйм шириной, к каждой пришита кроваво красная розочка. Одну повязал вокруг моей правой икры, другую продел под мышку и затянул узел на голом плече. Следующий причиндал — черный кружок пластыря дюйма два в диаметре — прилепил над переносицей, как гигантскую мушку. И, наконец, с выражением неподдельного радушия надел мне на голову объемистый черный мешок. Меня так и подмывало вступить с ним в борьбу;

но момент был упущен. Мы двинулись вперед.

Стражники блокировали меня с обеих сторон.

В конце прохода остановились, и Адам сказал: «Осторожней, нам надо этажом выше».

Интересно, подумал я, слово «этаж» означает, что мы в подвале какого то дома и просто Адам не в ладах с английским?

Я нащупал ногой лестницу, и мы выбрались на прямое солнце. Его лучи я ощутил кожей — сквозь черную ткань свет почти не проникал. Мы прошагали ярдов двести — триста, не сворачивая. По моему, я различил запах моря, но поклясться в этом не могу. Вот сейчас тебя поставят к стенке, и солдаты вскинут боевое оружие. Но тут меня снова придержали, и чей то голос произнес: «Теперь спускайтесь». Они терпеливо выждали, пока я ощупью доберусь до низа;

эта лестница оказалась длиннее той, что в узилище, и воздух здесь был сырой. Мы завернули за угол, преодолели еще несколько ступенек, и наши шаги вдруг стали обрастать гулким эхом: мы оказались в каком то просторном зале. Загадочно и тревожно пахло костром и свежим дегтем. Меня остановил», сняли с головы мешок.

Я ожидал увидеть толпу людей. Но ни души, за исключением нас четверых, не было в исполинском подземелье, очертаниями напоминающем огромный резервуар, а размерами — подвальную церковь;

подобные не раз обнаруживались под руинами дряхлых веницейско турецких дворцов Пелопоннеса. Зимой га Пилосе я как раз в такую спускался. Подняв глаза, я заметил два характерных вытяжных отверстия;

на поверхности их обычно венчают снабженные заслонками горловины.

В дальнем конце зала на невысоком помосте был воздвигнут трон. Напротив тянулся стол, точнее, три длинных стола, составленных пологой дутой и покрытых черной скатертью. У стола стояли двенадцать черных стульев, а в самом центре оставался прогал для тринадцатого.

Стены до высоты около пятнадцати футов побелены;

над троном изображено колесо с восемью спицами. На полпути от стола к трону, вплотную к правой стене, рядком расставлены скамейки, на каких восседают присяжные.

В этом жутковатом судебном присутствии имелась одна явная несообразность. Освещалось оно факелами, прикрепленными к боковым стенам. Но из обоих углов за троном на дугообразный стол нацелилось по внушительной обойме прожекторов. Они не горели;

но электрические кабели и соты рефлекторов сообщали куклуксклановскому интерьеру зала, и без того то вселяющему ужас, гаденькое сходство с комнатой, где допрашивают арестованных.

Скорее не храм правосудия, а храм неправедности;

Звездная палата, логово инквизиции.

Меня подтолкнули в спину. Мы проследовали вдоль стены, мимо изогнутого стола к трону.

Тут до меня дошло, что он предназначен лично для меня. Охранники помедлили, ожидая, пока я поднимусь на подиум. К площадке, где размещался престол, вели четыре или пять ступенек.

И помост был сколочен тяп ляп, и трон — какой то игрушечный, предмет театрального реквизита, обмазанный черной краской, с подлокотниками, прямой спинкой и балясинами по краям. В центре жесткой черной спинки — белое око вроде тех, что средиземноморские рыбаки рисуют на носу лодки, отгоняя злых духов. Меня усадили на плоское малиновое сиденье.

Не успел я сесть, замки наручников защелкали, и я оказался прикован к подлокотникам трона. Посмотрел вниз. Ножки крепятся к помосту мощными кницами. Я протестующе мыкнул, но Адам покачал головой: мне полагалось наблюдать, а не разговаривать. Охранники встали на караул позади трона, на нижней ступеньке помоста, утыкающейся в стенку. В припадке добросовестности Адам проверил, хорошо ли заперты наручники, рванул назад рубашку, которую я натянул было на плечо, и сошел с подиума. Повернулся ко мне лицом, склонился в высоком поклоне, точно перед алтарем, после чего обогнул стол и скрылся за дверью в дальней стене. Я остался сидеть, прислушиваясь к дыханию бессловесной парочки за спиною и слабому потрескиванию пылающих головней.

Оглядел зал;

надо зафиксировать все до мелочей. Сплошь каббалистические знаки. На правой стене черный крест — не христианский, со вздувшейся, словно перевернутая груша, верхушкой;

на левой, вровень с крестом — пунцовая роза, единственное цветное пятно в черно белом убранстве зала. На стене прямо над высокими дверями черным выведена гигантская отрубленная от предплечья шуйца: указательный палец с мизинцем торчат вверх, средний и безымянный согнуты и прижимают большой к ладони. Отовсюду так и разит обрядностью;

а я всю жизнь презирал любые обряды. Я безостановочно твердил себе: сохраняй достоинство, сохраняй достоинство. С черным циклопьим буркалом во лбу, увитый белыми лентами и розочками — в таком виде кто угодно покажется идиотом. А мне нельзя казаться, нельзя.

И тут сердце мое ушло в пятки.

Что за кошмарная образина!

Стремительно и бесшумно в дальних дверях вырос Херни зверобой. Божок неолита, дух таежного сумрака, племенного строя, черный и студеный, как прикосновенье железки.

Человек с головой оленя, вписанный в арку дверного проема;

величавый разительный контур на фоне тускло подсвеченной беленой стены коридора. Рога развесистые, ветвистые, черные, в цвет миндальной коры. И весь он в черном с головы до ног, белым выделены лишь глаза и ноздри. Помедлил, давая мне прочувствовать свое присутствие, важно ступая, двинулся к столу;

царственно застыл посредине, после долгой паузы прошел на левый край. Я уже разглядел и черные перчатки, и носки черных туфель под узкой накидкой сутаной;

догадался, что он не может идти быстрее: маска его чересчур хрупка и громоздка.

Как бывало и в Бурани, я устрашился не того, что вижу, а того, что не понимаю, зачем мне это показывают. Не самой маски, — век двадцатый, пресыщенный научной фантастикой, слишком высоко ставит реальные достижения науки, чтобы всерьез трепетать перед сверхъестественным, — но того, кто скрывался под маской. А то была неиссякаемая первопричина страха, ужаса, истинного зла — Человек с большой буквы.

В арке двери возник второй персонаж, замер, позируя, как будут позировать, являясь моему взору, и последующие.

На сей раз женщина. Одета как рядовая английская ведьма;

широкополая шляпа с черной остроконечной тульей, седые лохмы, красный фартук, черный плащ, змеиная накладная улыбочка, крючковатый нос. Согнувшись в три погибели, она проковыляла к правой оконечности стола, утвердила на скатерти неразлучного своего котяру. Кот был дохлый;

чучельщик придал ему сидячую позу. Стеклянные котовьи глаза вылупились на меня. И ее, черно белые. И глаза человека оленя.

Новый персонаж кошмара: человек с головой крокодила — экзотическая гривастая маска с далеко выдающимися челюстями и неуловимыми чертами негроидной расы;

белозубый оскал, глаза навыкате. Этот на пороге почти не медлил, сразу устремился на свое место рядом с оленем, — либо костюм ему где то жал, либо он пока не притерпелся к подобным сценам.

Следом явился мужичок поприземистей;

болезненно распухшая голова, зверская ухмылка от уха до уха обнажает белоснежные бульники зубов. Глазницы провалившиеся, темные, будто могильные ямы. С макушки свисает пышный игуаний гребешок. Одет сей красавчик был в черное пончо и косил под мексиканца;

под ацтека. Уселся рядом с ведьмой.

Еще женщина. Почти наверняка Лилия. Загримирована под крылатую вампиршу, ушастая чернявая морда нетопыря, губу оттопыривают белые клычищи;

ниже пояса — черная юбка, черные чулки, черные туфли. Ножки стройные. Она поспешила к своему стулу обочь крокодила, когтистые крыла торчком пузырятся при ходьбе, зловеще отливают в факельных бликах;

колеблющаяся их тень разом накрыла настенные крест и розу.

Очередной посетитель был родом из Африки, плебейский страшила в домодельной кукольной хламиде из черной ветоши, ступенчато ниспадающей до самых пят. Та же ветошь сгодилась и на маску, пришлось добавить лишь три белых хохолка перышка да две тарелки вместо глаз.

Руки, ноги и половые признаки надежно упрятаны;

идеальное пугало для малолетних. Похиляло к стулу рядом с вампирихой;

я ощутил на себе его взгляд, влившийся в общий хор: когда ж, когда ж ты выйдешь из себя?

За ним в дверь колобком вкатился суккуб (Согласно поэтическим воззрениям западноевропейцев на природу, бесовское существо самка. Пользуясь сонным состоянием жертвы, вступает в соитие с мужчинами.) с босховской харей.

Следующий гость, разнообразия ради, тешил взор своей белизной: меланхолический скелетик Пьеро, двойник изображенного на стене камеры. Маской ему служил череп. Тазовые кости хитро оттенены черным;

шагал ряженый как то дергано, окостенело.

Настал черед еще более нетривиальной личины. Это была женщина, и я засомневался: а точно ли вампирша — Лилия? Спереди ее юбку покрыли каким то закрепителем и кое как придали материи форму рыбьего хвоста;

выше хвост раздавался в беременное чрево;

а чрево на уровне груди стыковалось с птичьей, задранной кверху, головой. Сия участница карнавала продвигалась вперед тихо тихо, левой рукой придерживая восьмимесячный живот, а правую засунув в желобок меж грудями. Белая клювастая голова, казалось, узрела своими миндалевидными глазами нечто весьма любопытное прямо на потолке. Рыба женщина птица была по своему прекрасна, фигура ее, по контрасту с другими, грозными и недужными, дышала истинной кротостью. На вытянутом в струнку горле виднелись две дырочки, смотровые отверстия для глаз участницы маскарада.

Теперь пустовало только четыре места.

Я увидел в дверях своего старого приятеля. Песьеголовый Анубис, ненасытный губитель.

Он заскользил к своему месту негритянской развалочкой.

Человек в черной мантии с белой вязью астрологических и алхимических знаков. На голове остроконечная шляпа в ярд высотой с широкими вольнодумными полями, шея замотана черным шарфом. Черные перчатки, длинный белый посох с кольцевой рукояткой: змея, кусающая собственный хвост. Лицо скрыто маской, черной как вороново крыло. Я догадался, кто это.

Узнал блеск белков, безжалостно сжатые губы.

Осталось два места в центре стола. Какая то заминка. Сидящие не сводили с меня глаз;

ни слова, ни жеста. Я оглянулся на стражников, застывших по стойке «смирно»;

пожал плечами.

Смог бы — зевнул, чтоб поставить их всех на место;

да и самому себе напомнить, кто я есть.

Из белого коридора выступили четверо. Они тащили черный сидячий портшез, узкий, как гроб, поставленный на попа. Окна в передней и боковых стенках занавешены. На передке нарисована белой краской та же эмблема, что и над троном, — колесо с восемью спицами.

Портшез увенчан черной тиарой с серпами на зубцах — хоровод юных лун.

Носильщики облачены в черные блузы. На лицах вычурные черно белые маски знахарей, к затылкам прикреплены огромные вертикальные кресты больше ярда высотой. На концах перекладин, точно языки черного пламени, топорщатся пучочки ветоши или пакли.

Ведуны направились не прямо во главу стола, но, как некую гостию, как благодатные мощи святителя, пронесли портшез вдоль левой стены, между столом и престолом развернулись — я имел отличную возможность разглядеть серебряные полумесяцы, символы Дианы Артемиды, на дверцах, — прошлись вдоль правой и, обойдя таким образом весь зал, взяли курс на середину стола. Вытянули жерди из скоб, поднатужились, поставили высокий ящик на скатерть.

Остальные рыла, не обращая на портшез ни малейшего внимания, знай себе поедали меня глазами. Черные носильщики отступили к стенам и застыли — каждый под своим факелом.

Три головни вот вот должны были догореть. Свет в зале постепенно мерк.

И тут явился тринадцатый.

В отличие от предшественников, одет он был в длинный, до пола, белый халат стихарь с широкими рукавами, скромно украшенными черной тесьмою по обшлагу. Руки, обтянутые красными перчатками, сжимают черный жезл. Голова чистокровного черного козла, самая что ни на есть натуральная, нахлобученная на манер колпака и высоко вздымающаяся на плечах ряженого, чье второе, человеческое лицо полностью скрыто черной косматой бородой.

Внушительные витые рога, не тронутые камуфляжем, указывают вспять;

янтарные бусины глаз;

вместо головного убора меж рогами укреплена и затеплена толстая кроваво красная свеча.

Вот тут я пожалел, что во рту у меня кляп;

сейчас весьма кстати выкрикнуть что нибудь отрезвляющее, что нибудь писклявое, розовощекое, английское;

к примеру: «Доктор Кроули, если не ошибаюсь?»*. Увы, я ограничился тем, что закинул ногу на ногу и напустил на себя скучливый вид, мало кого, должно быть, обманувший.

Архидиавольская спесь, с которой козлобород, его адское величество, шествовал на место, приличное его сану, заставила меня сжаться в комок: похоже, предстоит черная месса. Стол, очевидно, приспособят под алтарь. Мне вдруг пришло в голову, что передо мною — карикатурный Христос;

жезл — пастушеский посох, черная борода — Иисусова каштановая бородка, кровавая свеча — нечестивый аналог нимба. Козел уселся, и теперь все участники бесовского карнавала с удвоенным рвением вперились в меня снизу вверх. Я оглядел их по порядку: идолище олень, идолище крокодил, вампирша, суккуб, женщина птица, чародей, домовина портшез, идолище козел, идолище шакал, скелет Пьеро, чучелко страшила, ацтек, ведьма. Непроизвольно сглотнув, я еще раз посмотрел через плечо, на своих неразговорчивых стражей. Сдавленные кляпом губы начинали ныть. Пожалуй, дешевле всего притвориться, что я рассматриваю опоры помоста.

Прошла примерно минута. Потух очередной факел. Человек козел вскинул жезл, подержал на весу, опустил на стол перед собой;

при этом нижний конец скипетра, судя по всему, запутался в складках мантии, и скомороху, к моей тайной радости, пришлось порядком таки покрутиться, дабы выпростать его оттуда. С честью выйдя из этой переделки, козел воздел длани, словно обнимая и подиум, и престол, и меня, на престоле сидящего. Стражники немедля направились к прожекторам. Миг — и зал наполнился электрическим светом;

еще миг — и застывшая картинка пришла в движение.

Сидящие за столом персонажи принялись поспешно разоблачаться, будто актеры, что доиграли спектакль до конца. Крестоносцы вынули факелы из зажимов, строем направились в коридор. У самой двери им пришлось задержаться, чтобы пропустить в зал группу молодежи — человек двадцать. Те ввалились гурьбой, одетые по современной моде, чуть не на пятки друг Другу наступая. Многие — с тетрадками и книжками. Без лишнего шума расселись на скамейках справа от меня. Люди с факелами удалились. Я стал разглядывать новоприбывших — немцы или скандинавы, смышленые студенческие лица;

двое или трое посолидней остальных;

три девушки за двадцать — видимо, старшекурсницы. Двоих парней я уже лицезрел на водоразделе.

Ряженые тем временем продолжали снимать с себя маски и костюмы. Адам и два охранника похаживали вдоль стола, пособляя. Адам вдобавок клал на скатерть перед каждым сидящим картонную папку с белой наклейкой. Чучело кота, посохи и прочий реквизит быстро припрятывали — с ловкостью, какая достигается лишь долгой тренировкой. По мере разоблачения я переводил взгляд с одного лица на другое.

Козел, вошедший в зал последним, обернулся старичком с короткой седой бородкой и серо синими глазами;

вылитый Смэтс**. Как и его сообщники, в мою сторону он поворачиваться избегал, однако Кончису, чародею астрологу, сидевшему рядом, улыбнулся. За Кончисом * Джордж Кроули (1780 1860) — выдающийся религиозный деятель, проповедник, литератор.

** Ян Христиан Смэтс (1870 1950) — южноафриканский политический деятель.

совлекала с себя птичью голову и раздутое брюхо худенькая немолодая женщина. На ней был строгий темно серый костюм;

директриса или администратор. Шакал, Джо, щеголял в темно синем. Из под черепа скелета Пьеро неожиданно вынырнул Антон. Из босховского суккуба вылупился еще один старикан — этот вовсе уж одуванчик, в пенсне. Из чучелка — Мария.

Карлик ацтек оказался немецким полковником, лже Виммелем с водораздела. Вампирша — не Лилией, а ее сестрой: запястье гладкое, без шрама. Белая блузка;

черная юбка. Крокодил — мужчина под тридцать с богемной бородой;

грек или итальянец. Тоже в парадном костюме.

Оленя я раньше не встречал: долговязый умник с семитским лицом, лет сорока, загорелый до черноты, лысеющий.

Оставалась ведьма на правом конце стола. То была Лилия — в белом шерстяном платье с длинными рукавами и стоячим воротом. Взбила немилосердно навороченный шиньон, нацепила на нос очки. «Полковник» что то шепнул ей на ухо: она выслушала, кивнула, открыла папку.

Только из высокого портшеза никто не появился.

За столом предо мною сидели прилично одетые, ничем не примечательные люди, листали свои папочки, косились на меня — с любопытством, но без всякой симпатии. Я поймал взгляд Джун (Розы), но в лице ее ничто не дрогнуло, точно я не человек, а восковой манекен. Я с нетерпением ждал, когда на меня обратит внимание Лилия, но и она посмотрела как чужая.

Лилия вообще была тут вроде сбоку припека, теснилась на краешке, будто подмастерье, милостиво причисленный к сонму избранных.

Наконец старичок с седой бородкой поднялся со стула;

зрители, уже начавшие перешептываться, разом стихли. Остальные «члены президиума» повернулись к нему.

Некоторые — не скажу, что многие, — студенты раскрыли тетради на коленях и приготовились записывать. Седобородый навел на меня очки в золоченой оправе, улыбнулся, поклонился:

— Г н Эрфе, вы, несомненно, давным давно пришли к выводу, что угодили в лапы клинических безумцев. Ладно бы безумцев, так еще и садистов. Ну с, считаю своим долгом представить вам этих самых безумцев и садистов. — Кое кто из сидящих за столом натянуто улыбнулся. По английски он говорил безупречно, хотя некоторые звуки произносил с отчетливым немецким акцентом. — Однако сперва мы приведем вас, как только что привели сами себя, в нормальный вид. — Деловито махнул охранникам. Те взобрались на помост, проворно размотали ленты с розочками, застегнули рубашку, опустили штанину, содрали мушку со лба, натянули на меня пуловер, даже волосы пригладили;

но кляп изо рта вынимать не стали.

— Превосходно. Итак... если позволите, прежде всего я сам представлюсь. Доктор Фридрих Кречмер, работал в Штутгарте, ныне возглавляю Институт экспериментальной психологии университета Айдахо, США. Справа от меня — хорошо вам знакомый доктор Морис Кончис из Сорбонны. — Кончис привстал, небрежно поклонился. Я испепелил его взглядом. — Правее — доктор Мэри Маркус, преподаватель Эдинбургского университета, бывший сотрудник фонда Уильяма Элансона Уайта, Нью Йорк. — Женщина в строгом костюме важно кивнула. — Еще правее — профессор Марио Чьярди из Милана. — Тот вскочил и поклонился;

щуплый лягушоночек. — Рядом с ним — наш очаровательный и талантливый художник по костюмам, мисс Маргарет Максвелл. — «Роза» удостоила меня кислой улыбочкой. — По правую руку от мисс Максвелл сидит г н Янни Коттопулос. Наш продюсер. — Бородач кивнул;

дошла очередь до верзилы еврея — тот поднялся. — А это вас приветствует Арне Халберстедт из Стокгольмского королевского театра, инсценировщик и режиссер. Именно ему, а также мисс Максвелл и г ну Коттопулосу, мы, с нашим дилетантизмом в вопросах современного театрального искусства, обязаны успешным завершением и художественными достоинствами настоящей... гм... постановки. — Кончис захлопал в ладоши, к нему присоединился «президиум», а затем и студенты. Даже стражники не остались в стороне.

Старичок развернулся на сто восемьдесят градусов. — Тэк с... слева от меня вы видите пустой ящик. Но удобнее предполагать, что в нем заключена некая богиня. Богиня девственница, которую никто из нас никогда не видел и не увидит. Промеж себя мы ее называем Незримой Астартой. Убежден, вы достаточно эрудированы, чтоб догадаться о значении этого имени. А догадавшись, схватить самую суть нашего вероисповедания, вероисповедания ученого люда. — Откашлялся. — Сбоку от ящика — доктор Джозеф Харрисон, сотрудник моей кафедры. Вы, может быть, слыхали о его фундаментальном исследовании неврозов, наиболее распространенных среди негров горожан, озаглавленном «Души черных, души белых». — «Души», а не «души». Джо привстал, лениво махнул мне рукой. Следующим был «Антон». — Рядом с ним — доктор Хайнрих Майер, в настоящее время работает в Вене. Рядом с ним — супруга Мориса Кончиса, более известная многим из присутствующих как блестящий специалист по травмам воспитанников детских домов военного периода. Излишне уточнять, что я имею в виду доктора Аннету Казанян из Чикагского исследовательского центра. — Если даже я не выказал ни малейшего восторга, что уж говорить о подавляющем большинстве «зрителей», которые зашушукались и вытянули шеи, чтобы получше рассмотреть «Марию». — Рядом с мадам Кончис — приват доцент Ольборгского университета Торвальд Иоргенсен. — «Полковник» подскочил, поклонился. — А вот рядом с ним — доктор Ванесса Максвелл. — Лилия блеснула мне очками, нимало не оживившись. Старичок обратился к коллегам: — Думаю, что выражу общее мнение: научная эффективность нашей постановки этим летом была во многом обусловлена именно участием доктора Максвелл. Доктор Маркус предупреждала меня, что в Айдахо едет самая одаренная ее ученица. Но, признаюсь вам, до сей поры никто не оправдывал моих надежд в столь полной мере. Меня подчас обвиняют в том, что я преувеличиваю роль женщин в данной области медицины. Должен сказать, однако, что доктор Максвелл, моя очаровательная юная коллега Ванесса, лишний раз подтверждает мою правоту:

не за горами эпоха, когда величайшие психиатры практики, в отличие от теоретиков, все без исключения будут принадлежать к прекраснейшей половине человечества. — Аплодисменты.

Лилия переждала их, скромно уставясь на скатерть, а затем взглянула на старичка и пробормотала: «Спасибо». Тот вновь повернулся ко мне.

— Студенты, которых вы здесь видите, — это австрийские и датские учащиеся из семинара доктора Майера и из Ольборга. Молодые люди, вы все понимаете по английски? — Послышалось нестройное «Да». Одарив их отеческой улыбкой, старичок отхлебнул воды.

— Ну что ж, г н Эрфе, вот вы и разгадали нашу тайну.

Перед вами интернациональный коллектив психологов, который я, исключительно в силу своего возраста, — двое или трое протестующе замотали головами, — имею честь возглавлять.

По многим причинам область нашего преимущественного исследовательского интереса такова, что использовать добровольцев в качестве испытуемых мы не можем, более того: испытуемый не должен догадываться, что на нем проводят эксперимент. Само собой разумеется, наши взгляды на человеческое поведение различны, ибо мы принадлежим к враждующим научным школам;

но в одном мы согласны: эксперимент обречен на провал в том и только в том случае, если испытуемый узнает о наших истинных целях — во время опыта или по его завершении.

Впрочем, не сомневаюсь, что, оправившись от действия транквилизаторов, вы без труда вычислите хотя бы часть этих целей — стоит только как следует вдуматься в способы воздействия, которые были к вам применены. — За столом заулыбались. — Но к делу. В течение последних трех дней вы находились под глубоким наркозом, и мы получили от вас ценнейшую, повторяю: ценнейшую информацию. Позвольте выразить наше восхищение тем мощным потенциалом вменяемости, который вы продемонстрировали, блуждая в запутанных лабиринтах иллюзий, нами спроектированных.

Повскакали с мест, устроили мне овацию. Тут мое терпение лопнуло. Хлопали все до одного:

Лилия, Кончис, студенты. Оглядев их, я вывернул ладони к себе и поднял указательный и средний пальцы обеих рук буквой У. Сбитый с толку старичок наклонился к Кончису спросить, что бы это значило. Аплодисменты стихли. Кончис посмотрел на женщину, представленную мне как доктор наук из Эдинбурга. Та произнесла с сильным американским акцентом:

— Этот жест эквивалентен выражениям типа «Пидарас» или «Очко порву».

Старичок с нескрываемым интересом повернулся к ней. Повторил мой жест, поднеся собственную руку к самым глазам.

— Но Уинстон Черчилль вроде бы...

Вмешалась Лилия:

— Доктор Кречмер, носителем специфической семантики тут выступает восходящее движение кисти руки. Жест Черчилля, обозначающий победу, производится при фиксированном положении предплечья, ладонь при этом обращена к адресату. Вспомните наш разговор по поводу моей работы «Двучленные анальные метафоры в классической литературе».

— Ага. Как же, как же. Припоминаю. Ja, ja.

Кончис задал Лилии вопрос:

— Pedicabo ego vos et irrumabo, Aureli patheci et cinaedi Furi *?

Лилия:

— Именно так.

Виммель Йоргенсен подался вперед, заговорил на ломаном английском:

— Никак не есть связано с рогоносительством? — Приставил кулак к макушке, помахал в воздухе двумя пальцами.

— В свое время мною была выдвинута гипотеза, что в любом акте оскорбления проявляется комплекс кастрации, стремление оттеснить и унизить сексуального конкурента, каковой с неизбежностью ассоциируется с какой либо из кардинальных инфантильных фиксаций и всеми ей сопутствующими фобиями, — растолковала Лилия.

Я напряг мышцы, плотно сжал ноги, взывая к остаткам разума, пытаясь отыскать в этой бессмыслице хоть крупицу смысла. Я не верил, не мог поверить, что они и вправду психологи, что они отважились сообщить мне свои настоящие имена.

С другой стороны, профессиональным жаргоном они владеют безукоризненно: ведь никто не предвидел, какой жест я сделаю. Или предвидел? Соображай, соображай! Чтоб разыграть диалог по репликам, им нужен был мой жест — жест, которым я, кстати, последний раз баловался много лет назад. Однако я где то читал, что под гипнозом наше поведение поддастся программированию;

человек, реагируя на сигнал, о котором условился с гипнотизером во время сеанса, выполняет внушенные ему указания. Механика простая. Аплодисменты и явились таким условным сигналом. Услышав их, я сделал непристойный жест. Надо быть начеку;

каждое движение контролировать.

Старичок прервал разгоравшуюся дискуссию:

— Г н Эрфе, ваш многозначительный жест возвращает меня к тому, для чего мы тут собрались. Мы ни минуты не сомневаемся, что вы питаете к нам — по меньшей мере, к некоторым из нас — чувства искреннего гнева и ненависти. Пока вы пребывали в трансе, мы исследовали ваше подсознание, в сфере которого дела обстоят несколько иначе. Но, по слову коллеги Харрисона, «наши проблемы — это прежде всего то, что мы сами о них думаем».

Учитывая вышеизложенное, сегодня мы хотим предоставить вам возможность рассудить нас по совести, по вашей собственной совести. Вот почему вас усадили на судейское место. А кляп в рот засунули потому, что правосудию не пристало болтать, пока не наступит час приговора.

Однако прежде чем мы выслушаем ваш приговор, позвольте нам дать дополнительные показания против себя самих. Мы преступили закон ради прогресса науки, но, как я уже говорил, клинические особенности настоящего эксперимента не позволяют приоткрыть вам обеляющие нас факты. Сейчас я попрошу доктора Маркус зачитать вслух ту часть нашего квартального отчета, где идет речь о вас, г н Эрфе, но не как об испытуемом, а как об индивидууме.

Пожалуйста, доктор Маркус.

Дама из Эдинбурга поднялась со стула. Ей было около пятидесяти;

прическа под мальчика, волосы тронуты сединой;

никакой косметики;

волевое, сообразительное лицо лесбиянки, * Вот ужо я вас спереди и сзади. Мерзкий Фурий с Аврелием беспутным! (Катулл, перевод М. Л. Гаспарова (первая строка) и С. В. Шервинского).

нетерпимой к малейшим проявлениям человеческой глупости. С типично американским презрением к слушателям задолдонила:

— Объект эксперимента 1953 относится к хорошо изученной категории интровертов недоинтеллектуалов. Полностью отвечая нашим требованиям, структура его личности в целом не представляет значительного научного интереса. Определяющий принцип социального поведения негативный: навыки общежития никак не выражены.

Истоки подобной установки лежат в эдиповом комплексе объекта, претерпевшем лишь частичную деструкцию. Наблюдаются характерные симптомы боязни авторитета в сочетании с неуважением к нему, особенно к авторитету в его мужских проявлениях, и традиционно сопутствующий синдром амбивалентного отношения к женщине, при котором она рассматривается и в качестве предмета вожделения, и в качестве агента неверности, то есть помогает объекту оправдывать собственную мстительность и собственные измены.

Нам не хватило времени для глубинного изучения индивидуальной специфики таких травм объекта, как травма отторжения материнским лоном и травма отнятия от груди, но выработанные им компенсаторные приемы столь часты в так называемой интеллектуальной среде, что мы можем с уверенностью предположить: процесс отнятия от материнской груди протекал неблагополучно (возможно, из за напряженного служебного распорядка отца), а отец, мужчина, на очень раннем этапе развития отождествился у объекта с разлучником — функция, которую в нашем эксперименте принял на себя доктор Кончис. Объект так и не смог смириться с преждевременным отлучением от орального удовлетворения и материнского покровительства, что и предопределило era, аутоэротический подход к сексуальной жизни и к миру вообще.

Добавим, что объект целиком подпадает под Адлерово описание пациента с синдромом единственного отпрыска.

Девушки не раз становились жертвами эмоциональной и сексуальной агрессии объекта. По свидетельству доктора Максвелл, его метод обольщения основан на навязчивой гипертрофии собственных одиночества и невезучести — по сути, речь идет о ролевой структуре «заблудившийся ребенок». Таким образом, объект апеллирует к подавленным материнским инстинктам своих жертв, на каковых инстинктах и принимается паразитировать с псевдоинцестуальной жестокостью, свойственной его психологическому типу.

Объект, как и подавляющее большинство людей, идентифицирует бога с фигурой отца, яростно отрицая самое веру в бога.

Из чистого карьеризма он постоянно инспирирует вокруг себя ситуацию полного одиночества.

Доминантную, травму отлучения сублимирует, притворяясь бунтарем и аутсайдером. В поисках изоляции подсознательно ориентирован на оправдание своей жестокости к женщинам и неприязни к сообществам, чьи конституирующие правила противоречат мощному импульсу самоудовлетворения, определяющему поведение объекта.

Ни в рамках семьи, ни в рамках сословия, ни в рамках, нации справиться со своими проблемами объект не сумел. Он происходит из семьи военного, где существовали многочисленные табу, имеющие общий источник — непререкаемую диктатуру отца. На родине объекта ментальность сословия, к которому он принадлежит — а именно служащих среднего достатка, технобуржуазии (термин Цвимана), — несомненно, характеризуется нездоровой приверженностью к такого рода семейным мини диктатурам. В разговоре с доктором Максвелл объект признал: «В отрочестве я вел двойную жизнь». Весьма точное, хотя и непрофессиональное, определение благоприобретенной, а в конечном счете и сознательно усугубляемой парашизофрении — «безумие смазка», по известному выражению Карен Хорни.

Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 || 9 | 10 |   ...   | 11 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.