WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 4 | 5 || 7 | 8 |   ...   | 11 |

«ДЖОН ФАУЛЗ ВОЛХВ im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2002 © Джон Фаулз, перевод И. Бессмертной © „Im Werden Verlag“, 2002 info ПРЕДИСЛОВИЕ В этой редакции проблематика и сюжет «Волхва» не претерпели ...»

-- [ Страница 6 ] --

— Знаток Чосера. Из Ленгленда. — Она потупилась, потом, слабо улыбаясь, подняла голову: ее на мякине не проведешь. — Простите. Ладно, вы учились в Джертоне. А работали где?

Она назвала известную женскую классическую школу в Северном Лондоне.

— Что то не верится.

— Почему?

— Не престижно.

— Я за престижем не гналась. Хотела жить в Лондоне. — Ткнула пальцем в рисунок платья. — Не думайте, что это мой стиль.

— Зачем вам нужно было в Лондон?

— В Кембридже мы с Джун участвовали во множестве спектаклей. У нас обеих была работа, но...

— А у нее какая?

— Реклама. Автор текстов. Эта среда мне не по нраву. Особенно мужчины.

— Я вас перебил.

— Я к тому, что мы с Джун не слишком то свою работу любили. Записались в столичную любительскую труппу «Тависток». У них маленький зал в Кэнонбери...

— Да, я слыхал.

Я облокотился на коврик, она сидела прямо, подпираясь вытянутой рукой. За ее спиною лизало небесную лазурь темно синее море. Над головой шелестел в сосновой кроне ветерок, поглаживал кожу, точно теплое течение. Ее новое, истинное «я», простое и строгое, было упоительнее прежних. Я понял, чего мне до сих пор недоставало: сознания, что она такая, как все, что она доступна.

— Ну, и в ноябре они поставили «Лисистрату».

— Сперва объясните, почему вам не нравилось учить детей.

— А вам нравится?

— Нет. Хотя с тех пор, как познакомился с вами — нравится.

— Не мое это... призвание, что ли. Чересчур уж суровых правил надо придерживаться?

Я улыбнулся, кивнул:

— «Лисистрату».

— Вы, может, читали рецензия? Нет? Словом, режиссер, очень талантливый, по имени Тони Хилл, отдал нам, мне и Джун, главную роль. Я стояла на авансцене и декламировала текст, иногда по гречески, а Джун изображала все жестами. Многие газеты... ну, откликнулись, на спектакль валила театральная публика. Не из за нас, из за постановки.

Порывшись в корзинке, отыскала пачку сигарет. Я дал ей прикурить, закурил сам, и она продолжала.

— На одном из последних представлений за кулисами возник какой то тип и сказал, что он как театральный агент подрядился нас кое с кем познакомить. С кинопродюсером. — Я вскинул брови, она усмехнулась. — Ага. Имя клиента он хранил в такой тайне, что все казалось ясным и пошлым, и разговаривать не о чем. Но через два дня мы обе получаем по огромному букету и приглашению отобедать у Клариджа от человека, который подписался...

— Не трудитесь. Догадываюсь как.

Хмуро кивнула.

— Мы долго это обсуждали, а потом — из чистого любопытства — решили пойти. — Пауза. — Помню, он нас ошеломил. Мы то ожидали увидеть какого нибудь прощелыгу, с понтом из Голливуда. И вдруг... он производил впечатление честного дельца. Явно очень богат, деньги, как он сказал, вложены во множество европейских предприятий. Вручил нам визитную карточку, адрес швейцарский, но заявил, что живет большей частью во Франции и в Греции.

Даже описал виллу и остров. До мельчайших подробностей. Все как на самом деле... я имею в виду, зрительно.

— А о прошлом своем рассказывал?

— Мы спросили, где он поднаторел в английском. Он ответил, что в молодости собирался стать врачом и изучал медицину в Лондоне. — Пожала плечами. — Я понимаю, что тогда он наплел кучу околесицы, но если сопоставить факты, о которых нам стало известно впоследствии — он все таки, должно быть, провел юные годы в Англии. Может, и в средней школе учился — как то принялся издеваться над британской системой пансионов. Ее он явно знал не понаслышке. — Потушила сигарету. — Уверена, что в какой то момент он взбунтовался против власти денежного мешка. И против своего отца.

— Вы так и не выяснили...?

— При первой же встрече. Мы вежливо поинтересовались его родителями. Я точно помню, что он ответил. «Отец мой был ничтожнейшим из смертных. Миллионер с душой лавочника».

Конец цитаты. Ничего существеннее мы из него так и не вытянули. Правда, раз признался, что родился он в Александрии — не отец, а сам Морис. Там процветающая греческая колония.

— Полная противоположность истории де Дюкана?

— У меня подозрение, что в этой истории рассказано об искусе, который Морис некогда претерпел. О том, как он мог бы распорядиться отцовским наследством.

— Я ее так и воспринял. Но вы не досказали про обед у Клариджа.

— Там все шло гладко, не подкопаешься. Он стремился произвести впечатление образованного космополита, а не просто миллионера. Спросил, что мы изучали в Кембридже — и это, естественно, позволило ему выказать собственную эрудицию. Затем — современный театр, который он, видимо, знает досконально. В курсе всех новейших европейских тенденций.

Уверял, что финансирует экспериментальную труппу в Париже. — Перевела дыхание. — Как бы там ни было, высота его культурных запросов не подлежала сомнению. Причем до такой степени, что неясно было, чем мы то ему можем сгодиться. Наконец Джун в своей обычной манере спросила об этом в лоб. После чего он объявил, что обладает контрольным пакетом акций некой ливанской киностудии. — Серые глаза распахнулись. — И тут. Без всякой подготовки. Совершенно неожиданно. — Помолчала.

— Предложил нам летом сняться в главных ролях в одном фильме.

— Но вы, должно быть...

— С нами чуть истерика не сделалась. Мы ведь ждали совсем иного предложения — того, что вычислили с самого начала. Но он сразу перешел к условиям. — На лице ее и сейчас читалось изумление. — Тысячу фунтов каждая получает после оформления контракта. Еще тысячу — по окончании съемок. Плюс по сто фунтов в месяц на личные расходы. Которых, как теперь ясно, почти не предвиделось.

— О господи. Вы хоть сколько то получили?

— Задаток. И деньги на расходы... помните то письмо?

— Потупилась, словно боясь показаться меркантильной;

разгладила ворс коврика. — Потому то мы сюда и угодили, Николас. Дикость какая то. Мы ж палец о палец не ударили, чтоб их заработать.

— И о чем был этот пресловутый фильм?

— Съемки должны были проходить тут, в Греции. Сейчас объясню. — Искательно заглянула мне в глаза. — Не считайте нас полными растяпами. Мы не завопили «Да!» в первый же день.

Скорее наоборот. А он повел себя безупречно. Прямо отец родной. Конечно, ничего нельзя решать с наскока, нам нужно время, чтобы навести справки, посоветоваться с агентом — а на самом то деле никакого агента у нас тогда не было.

— И дальше что?

— Нас отвезли домой — в наемном «роллсе» — обдумывать свое решение. В чердачную квартирку в Белсайз парк, смекаете? Точно двух Золушек. Он был очень хитер, открыто на нас не давил. Мы с ним встретились еще дважды — или трижды. Он вывозил нас в свет. В театр. В оперу. Ни малейшей попытки уломать нас порознь. Я столько всего пропускаю. Но вы знаете, на что он способен, если хочет вас очаровать.

Точно ему доподлинно известно, где в жизни белое, а где черное.

— А что думали на сей счет окружающие? Ваши друзья — и тот режиссер?

— Считали, что надо проявлять осторожность. Мы нашли себе агента. Он не слыхал ни о Морисе, ни о бейрутской студии. Но вскоре собрал о ней сведения. Она поставляет коммерческие ленты на арабский рынок. В Ирак и в Египет. Морис нам так и сказал. Объяснил, что они жаждут пробиться к европейскому зрителю. Ливанская студия согласилась финансировать картину затем лишь, чтоб уменьшить налоговые отчисления.

— Как она называется?

— Киностудия «Полим». — Она произнесла название по буквам. — Включена в список кинокомпаний, как его там. Биржевой реестр. Весьма уважаемая и вполне преуспевающая, как выяснил наш агент. И контракт, когда до него дошло дело, не вызвал подозрения.

— А Морис не мог подкупить агента?

Вздохнула.

— Нам это приходило в голову. Но, думаю, подкуп тут был ни к чему. Дело, видимо, в деньгах.

Деньги лежали в банке, рукой подать. Они то не поддельные. Нет, мы понимали, что рискуем.

Другой вопрос, если б речь шла об одной из нас. Но мы же вдвоем. — Пытливо взглянула на меня исподлобья. — Вы вообще верите тому, что я рассказываю?

— А что, зря?

— Похоже, я не слишком доходчиво объясняю.

— Очень доходчиво.

Но она бросила на меня еще один взгляд, сомневаясь, верно ли я понимаю причины их явного лопоушества;

и опустила глаза.

— Был и другой момент. Греция. Я ведь изучала классику. И всю жизнь мечтала сюда попасть.

Устоять было невозможно. Морис твердо обещал, что между съемками мы все вокруг объездим.

И сдержал слово. Знаете, здесь — это здесь, а остальное было сплошным праздником. — Она снова смутилась, поняв, что для меня то тут никаких праздников не предвидится. — У него сказочная яхта. Там чувствуешь себя принцессой.

— А ваша мать?

— О, Морис и это учел. Когда она приехала в Лондон нас навестить, настоял на встрече.

Запудрил ей мозги своей обходительностью. — Горькая усмешка. — И богатством.

— Она знает о том, что происходит?

— Мы пишем ей, что продолжаем репетировать. Незачем ее волновать. — Состроила рожицу. — Психовать без толку она горазда.

— А фильм?

— Экранизация повести на народном греческом, фамилия писателя — Теодоритис, вы о нем слыхали? «Сердца трех»? — Я покачал головой. — На английский, очевидно, эта повесть не переведена... Написана в начале двадцатых. Там про двух англичанок, кажется, дочерей британского посла в Афинах, хотя в книге они не двойняшки, во время первой мировой в выходной день они отправляются на остров и...

— Одну из них, случайно, не Лилией Монтгомери кличут?

— Нет, слушайте дальше. Так вот, остров. Там они знакомятся с греческим литератором — он поэт, болен туберкулезом, одной ногой в могиле... и он влюбляется в сестер по очереди, а они в него, все страшно несчастны, а чем кончается, можете сами догадаться. На самом деле повесть не такая уж дурацкая. В ней есть аромат эпохи.

— Вы ее прочли?

— Кое как. Она довольно короткая.

— Ксерете кала та неа элиника? — спросил я по гречески.

На народном, гораздо более беглом и правильном, нежели мой собственный, она ответила, что изучала и начатки новогреческого, хотя древнегреческий похож на него куда меньше, чем принято считать;

и гордо посмотрела на меня. Я почтительно притронулся рукой ко лбу.

— Он и сценарий нам в Лондоне показал.

— По английски?

— Он намеревался сделать два варианта картины. Греческий и английский. С параллельным дубляжем. — Дернула плечиком. — Сценарий был составлен вполне профессионально.

Отличная уловка, дабы усыпить нашу бдительность.

— Каким же образом...

— Подождите ка. Вот вам еще доказательства.

Пошарила в сумке, изогнула талию так, чтоб видеть выражение моего лица. Вытащила бумажник;

достала оттуда две газетных вырезки. На первой обе сестры, в плащах и шерстяных шапочках, заливались смехом на фоне лондонской улицы. Я узнал газету по шрифту, но к вырезке была приклеена еще и серая карточка информационного бюро: «Ивнинг стандард», 8 января 1953». Под фото — заметка:

И ГОЛОВА РАБОТАЕТ!

Везучие близняшки Джун и Жюли (справа) Холмс, занятые в главных ролях кинофильма, который будет сниматься в Греции этим летом. Обе закончили Кембридж, играли в студенческих спектаклях, болтают на восьми языках. К огорчению холостяков, замуж пока не собираются.

— Заголовок не мы придумали.

— Я так и понял.

Вторая вырезка — из «Синема трейд ньюс» — на американский лад излагала то, что Жюли уже успела мне рассказать.

— Да, раз уж я его достала. Это мама. — В бумажнике лежал моментальный фотоснимок;

в каком то саду, в шезлонге, сидит женщина со взбитой прической, рядом — крупный спаниель.

Заметив другую фотографию, я заставил Жюли и ее показать: мужчина в спортивной рубашке, лицо умное и нервное, на вид чуть старше тридцати.

— Это и есть...?

— Да. — И поправилась: — Бывший.

Отобрала снимок. Судя по ее выражению, расспрашивать об этом человеке сейчас не стоило.

Она торопливо продолжала:

— Теперь то нам ясно, какое отличное прикрытие Морис себе обеспечил. Предстояло сыграть светских дам 1914 года, дочерей посла... и мы как миленькие брали уроки тогдашних манер. Бегали на примерки. Весь гардероб Лилии в Лондоне сшит. В мае мы полетели в Афины.

В аэропорту он сообщил, что целиком группа соберется только через две недели. Он заранее об этом предупреждал, и мы не насторожились. Устроил нам морское путешествие. Родос и Крит. На «Аретузе». Это его яхта*.

— Сюда она не заходит?

— Стоянка у нее в Нафплионе.

— В Афинах вы у него дома останавливались?

— Похоже, у него нет своего дома в Афинах. Он уверяет, что нет. Останавливались в гостинице «Гран Бретань».

— Что, и конторы нет?

— Ну, правильно, — покаянно сжала губы. — Но ведь в Греции, по его словам, должны были проходить только натурные съемки. А павильонные — в Бейруте. Он показал эскизы декораций. — Замялась. — До этого мы не имели дела с кино, Николас. И еще наша наивность.

И восторг телячий. С двумя членами съемочной группы он нас познакомил. С актером греком, который будет играть поэта. И с директором картины. Тоже греком. Мы вместе поужинали...

они нам, если честно, понравились. Только и разговору было, что о фильме.

— Вы не навели о них справки?

— Мы задержались в Афинах всего на два дня — а потом на яхте уплыли. Те двое должны были приехать сюда.

— Но так и не приехали?

— Мы их больше не видели. — Подергала за ниточку, торчащую из кромки ворота. — * Яхта Кончиса названа в честь Аретузы, нимфы из свиты богини Артемиды. Ее тезку, царевну Аретузу, греческий стихотворец XVII в. Виценпос Корнарос сделал героиней своей поэмы «Эротокритос». Новейшие поэты Греции часто обращались к этому произведению;

см., например, стихотворение Сефериса «Трэш».

Естественно, нас смущало, что съемки держат в тайне от публики, но у них и на это нашлось готовое объяснение. Попробуйте в Греции объявить, что собираетесь снимать фильм — от безработных не отобьешься.

У меня уже был случай убедиться в справедливости ее слов. Месяца три назад на Гидру нагрянула греческая киногруппа. Парочка наших школьных служащих сбежала туда в надежде наняться к киношникам. Так скандал целых два дня не утихал. Жюли я ничего говорить не стал, но со значением улыбнулся.

— Итак, вы прибыли на остров.

— После чудесного путешествия. И тут началось безумие. Двух суток не прошло. Обе мы сразу почувствовали: Морис как то переменился. Мы до того сблизились во время круиза...

наверно, нам не хватало отца, он же погиб в сорок третьем. Отца заменить Морис нам, конечно, не мог, но у нас словно появился добрый дядюшка. Мы дни напролет проводили втроем, он завоевал наше полное доверие. А вечера были просто незабываемы. Жаркие споры. О жизни, любви, литературе, театре... обо всем на свете. Правда, если мы интересовались его прошлым, в нем точно занавес какой то падал. Вам это знакомо. Но по настоящему все понимаешь только задним числом. На яхте все было, как бы сказать, ну до того культурно. А здесь мы вдруг будто превратились в его собственность. Он перестал относиться к нам как к почетным гостьям.

Снова заглянула мне в лицо, словно утверждать, что у старика есть какие то положительные качества, было предосудительно. Откинулась на локоть, притихла. Она то и дело отводила от щек развеваемые ветром пряди.

— Да, мне это знакомо.

— Для начала... нам захотелось прогуляться в деревню. Но он сказал: нет, съемки надо провести без лишнего шума. Шума, однако, вообще никакого не было. Пусто, ни генераторов, ни подсветки, ни юпитеров, а без них кино не снимешь. И без киногруппы. Вдобавок — ощущение, что Морис за нами следит. Начал как то странно усмехаться. Точно ему известно что то, чего мы не знаем. И он больше не считает нужным это скрывать.

— И со мной было так же.

— На второй день Джун — я как раз задремала — решила проветриться. Подошла к воротам, и вдруг этот бессловесный негр — до тех пор он не показывался — заступил ей дорогу и не пропустил. Стоит как скала, на вопросы не отвечает. Джун просто остолбенела. Прибежала, разбудила меня, и мы отправились к Морису. — Быстрый, горестный взгляд. — И тут он сказал правду. — Уткнулась глазами в коврик. — Не сию же минуту, конечно. Понял, что мы... ну, короче, ясно. Сперва целый катехизис прочел. Допустил ли он хоть малейшую бестактность, задержал ли хоть раз выплаты по контракту, неужели за время путешествия до нас не дошло...

и тому подобное. А потом раскололся. Да, с фильмом он нас ввел в заблуждение, однако не такое уж злостное. Он на самом деле нуждается в услугах высокообразованных и интеллектуальных — его выражение — молодых актрис. Умолял выслушать его. Клялся и божился, что если его объяснения нас не удовлетворят...

— Вы отправитесь домой.

Кивнула.

— И нас угораздило его выслушать. Он не закрывал рта несколько часов. В двух словах — он де вправду увлекается театром и ливанская студия ему действительно принадлежит, но по преимуществу он все таки врач. Специализируется в психиатрии. Даже похвастался, что был учеником Юнга.

— Это и я слыхал.

— Я в Юнге мало смыслю. Вы думаете, он...?

— Тогда я был уверен, что он не врет.

— Вот и мы в этом убедились. Волей неволей. Но в тот раз он все уши прожужжал, как с нашей помощью проникнет в иное пространство, где искусство неотличимо от науки. В пространство уникального психологического и философского опыта. Пройдет потайными тропами человеческого подсознания. Все это его слова. Нас, естественно, интересовало, что эти красивые фразы означают на деле, — что именно от нас требуется. Тут он впервые упомянул ваше имя. Он, дескать, намерен создать ситуацию, в которой обеим нам достанутся роли, похожие на те, что описаны в повести «Сердца трех». А вы, сами того не ведая, сыграете греческого поэта.

— Господи Боже, да как вы...

Склонила голову в поисках нужных слов.

— У нас ум за разум зашел, Николас. И потом ведь... догадаться то и раньше нетрудно было. Знаете, настоящие актеры в жизни, как правило, люди недалекие и легкомысленные. А Морис... помню, Джун выразила ему свое возмущение. С чего он взял, что, имея тугую мошну, может людей себе в пользование покупать. Тут он в первый и последний раз чуть не взорвался.

Видно, она ему наступила на мозоль. Долго, без всякой позы, жаловался, что стыдится своего богатства. Что единственная его страсть — открывать новое, умножать знание человеческое.

Что единственная его мечта — воплотить в жизнь давно задуманное, и это не самодурство, не дикая прихоть... чем дольше он рассуждал, тем увереннее себя чувствовал. Под конец даже приказал Джун не перебивать.

— Вы не спрашивали, в чем заключается его замысел?

— Еще как спрашивали! Но он прибег к дежурной отговорке. Если он нам скажет, пострадает чистота эксперимента. Его точные слова. Вывалил на нас целый ворох метафор. В некотором роде это де можно рассматривать как парадоксальное развитие идей Станиславского.

Вызываешь к жизни миры, гораздо более реальные, чем мир существующий. Вам предстояло брести на зов таинственного голоса, нет, многих голосов, сквозь чащу равноправных вероятностей — которые и сами не сознают... ведь эти вероятности — мы с Джун... в чем смысл их равноправия. Другая параллель — пьеса, но без драматурга и зрителей. Только актеры.

— Но в итоге — мы узнаем смысл?

— Он сразу это пообещал.

— И я узнаю?

— Ему, верно, не терпится услышать, о чем вы в глубине души думаете, что чувствуете. Вы же центральная фигура. Главный кролик.

— В тот раз он, очевидно, взял над вами верх.

— Мы с Джун проговорили всю ночь. Никак не могли решить, уезжаем мы или остаемся.

Наконец она придумала устроить ему маленькое испытание. Утром мы спустились на виллу и заявили, что хотим домой, как можно скорее. Он нас уламывал, уламывал, все без толку. Что ж, говорит, вызову из Нафплиона яхту и отвезу вас в Афины. Нет, отвечаем. Сегодня, сейчас.

Мы еще успеем на афинский пароход.

— И он отпустил вас?

— Мы собрали вещички, он погрузил нас и чемоданы в лодку и повез на тот берег. Молчал как рыба, ни слова не проронил. А у меня одно в голове: прощай, солнце, прощай, Греция.

Снова в Лондоне тухнуть. До парохода оставалось ярдов сто. Мы с Джун переглянулись...

— И не устояли. — Кивнула. — Денег он с вас назад не требовал?

— Нет. Это нас совсем доканало. Но как же он обрадовался! И не упрекнул ни разу. — Вздохнула. — Теперь, говорит, ясно, что я сделал правильный выбор.

Я все ждал, что она упомянет о прошлом — я то наверняка знал: Кончис уже по крайней мере три лета подряд «воплощает в жизнь давно задуманное», в чем бы оно ни состояло. Знал, но помалкивал. Кажется, Жюли ощутила мой скептицизм.

— Этот вчерашний рассказ. Про Сейдварре. По моему, там был ключ к разгадке. Запретный эпизод судьбы. Ничего не принимай на веру. Ни о чем не суди окончательно. Он и тут пробует утвердить эти принципы.

— А себе отводит роль господа бога.

— Но не из гордыни же. Из научного интереса. Как один из вариантов. Дополнительный раздражитель для нас. И не просто Бога, а различных божеств.

— Он твердит, что в жизни все зависит от случая. Но нельзя же совместить в одном лице понятия Божества и Случайности.

— Наверное, он как раз и хочет, чтоб мы это поняли. — И добавила: — Порой даже острит на этот счет. С тех пор как вы появились, мы с ним гораздо реже общаемся. Нам все больше самим приходится решать, как себя вести. А он точно устранился. Так и говорит. Людям не дано советоваться с Богом.

Склоненное лицо, очертания тела, расстоянье меж нами;

я словно услышал, как говорю Кончису о том, что не всем в мире правит случайность, а он мне отвечает: «Если так, почему вы сидите тут, рядом с этой девушкой?» Или: «Какая разница, что правит миром, раз вы сидите тут, рядом с ней?» — Джун сказала, он расспрашивает вас обо мне.

Возвела очи горе.

— Да нет же. Не только о вас. О моих собственных переживаниях. О том, доверяю ли я вам... даже о том, что, на мой взгляд, происходит у него, Мориса, внутри. Представляете?

— Разве с самого начала не видно было, что я никакой не актер?

— Вовсе нет. Я решила, что актер, причем гениальный. Виртуозно играете человека, который не способен играть. — Перевернулась на живот, макушкой ко мне. — Мы давно поняли: его первоначальная посылка — мы де водим вас за нос — ложна. Согласно сценарию, мы обманываем вас. Но на деле куда сильнее обманываемся сами.

— Сценарий существует?

— Да, только нигде не записан. Морис командует, когда нам появляться, когда исчезать — будто ремарки «Входит», «Выходит». Задает настроение той или иной сцены. Иногда диктует реплики.

— Например, для вчерашней теологической дискуссии?

— Да. Я заранее выучила, что говорить. — Извиняющаяся мина. — Правда, я почти со всеми доводами согласна.

— Но в остальном вы действуете экспромтом?

— Он не устает повторять: если повернется не совсем так, как задумано, ничего страшного.

Главное, чтоб общий замысел не пострадал. Это к вопросу об актерской технике, — добавила она. — Как ведет себя человек, когда сталкивается с непостижимым. Я вам рассказывала. Он считает, иначе можно провалить роль.

— Очевидно одно. Он нагнетает впечатление, что между мною и вами воздвигнуты всевозможные препятствия. А потом спокойно следит, как мы эти препятствия преодолеваем.

— Сперва и речи не было о том, что вы в меня влюбитесь — ну, от силы чуть повздыхаете, как полагалось в эпоху первой мировой. Но уже к следующей субботе он намекнул, что неплохо бы как то примирить мое фальшивое «я» пятнадцатого года издания с вашим, истинным, года пятьдесят третьего. Спросил, что я стану делать, если вы пожелаете меня поцеловать. — Передернула плечами. — На сцене часто приходится целоваться. Ну, я и ответила: «Если совсем уж к стенке припрет». До воскресенья я не успела нащупать рисунок роли. Потому и разыграла ту кошмарную сцену.

— Вовсе не кошмарную.

— Тот первый разговор с вами. Я была просто в шоке. В настоящем театре ни разу так не мандражировала.

— Но все таки позволили себя поцеловать.

— Мне показалось, иначе все рухнет. — Я любовался изгибом ее спины. Она задрала вверх ногу в синем гольфе, уткнулась подбородком в ладони, избегая глядеть на меня. — Похоже, он воспринимает мир как математическую формулу, — сказала она. — Икс — это мы втроем, и нас можно всунуть в любую часть уравнения. — Помолчала. — Нет, соврала маленько. Мне стало интересно, что я почувствую, когда вы меня поцелуете.

— Несмотря на гадости, которые он про меня наговорил.

— До того воскресенья он не говорил гадостей. Хотя и твердил, чтоб я не принимала вас особенно близко к сердцу.

Она разглядывала коврик. Над нами запорхала желтая бабочка, улетела прочь.

— Объяснил, почему?

— Да. В какой то момент мне, возможно, придется вас... отваживать. — Потупилась. — Когда для вас наступит срок влюбиться в Джун. Точно как в глупой книжке «Сердца трех». Ее герой, поэт, быстро менял привязанности. Одна сестричка зазевалась, другая воспользовалась ситуацией и... понятно? Морис жутко вас кроет, пока мы с ним втроем, — добавила она. — Будто просит у гончих прощения, что лиса такая ледащая подвернулась. А это уж последнее дело. Особенно когда облава в разгаре. — Вскинула глаза. — Помните монолог, который он сочинил для Лилии — что вы пишете бездарные стихи? Шуток не понимаете и все такое? Могу поспорить, он не только вас, но и меня имел в виду.

— С чего ж ему нас обоих унижать? Помедлила.

— Думаю, «Сердца трех» тут ни при чем. Но есть куда более известное литературное произведение, и оно очень даже при чем. — Выждала, не догадаюсь ли я, и шепнула: — Вчера днем, после моей выходки. Один волшебник как то уже посылал юношу за дровами.

— Мне не пришло в голову. Просперо и Фердинанд.

— Я вам читала отрывок.

— Во время первого визита он прямо сослался на «Бурю». Я тогда и не подозревал о вашем существовании. — Она почему то отводила глаза. Впрочем, нетрудно понять, почему, учитывая финал шекспировской пьесы. Я тоже понизил голос: — Не предполагал же он, что...

— Нет. Просто... — Покачала головой. — Хотел подчеркнуть, что я — его рабыня, а вы — гость.

— Свой Калибан у него точно имеется.

Вздохнула.

— Имеется.

— Кстати. Где ваше укрытие?

— Николас, я не могу вам показать. Если за нами следят, все откроется.

— Это рядом?

— Да.

— Ну хоть скажите, где. — Она как то нехорошо смутилась;

опять спрятала глаза. — Вдруг вам понадобится защита.

Улыбнулась.

— Если б нам грозила реальная опасность... мы б с вами сейчас тут не беседовали.

— В чем дело? Вы дали обещание.

— И выполню его. Только не теперь, прошу вас. — Верно, она расслышала в моем голосе мотки досады: подалась вперед, погладила меня по руке. — Извините. Я за этот час успела столько раз обмануть доверие Мориса. Пусть ему хотя бы последнее останется.

— Это так принципиально?

— Да нет. Он, правда, собирался как нибудь позабавить вас с помощью нашего укрытия.

Не знаю точно, как.

Я был озадачен, несмотря на то, что этот отказ свидетельствовал об ее искренности;

исключение, подтверждающее правило. На всякий случай я помолчал — лжецы молчания не выносят. Но она выдержала испытание.

— С местными вы не общаетесь?

— Ас кем общаться? С Марией — смешно. От нее, как от Джо, слова не добьешься.

— А команда яхты?

— Обычные греки. Вряд ли они догадываются, что тут творится. Джун вам говорила, что за вами скорей всего и в школе шпионят? — внезапно спросила она.

— Кто?

— Морис однажды нам сообщил, что вы чураетесь других учителей. И они вас не жалуют.

Я сразу подумал о Димитриадисе;

до чего все таки странно, что этот заядлый сплетник помалкивает о моих походах в Бурани. Кроме того, я действительно чурался учителей. Он был единственным из них, с кем я болтал на внеслужебные темы. Какое счастье: я и ему соврал, что Алисон не смогла прилететь — не из проницательности, а остерегаясь грязных шуточек.

— Нетрудно вычислить, кто это.

— С чем я никогда не могла смириться — с Морисовой страстью подглядывать. У него на яхте кинокамера. С увеличительной насадкой. Якобы для птиц.

— Ну, пусть только старый хрыч...

— На виллу он ее не берет. Не иначе, это просто его пятьдесят лохматая уловка.

Вглядевшись пристальнее, я заметил в ней признаки внутренней борьбы, неуверенности, точно она надеялась вытянуть из меня нечто, идущее вперекор всему нашему разговору. Я вспомнил, что говорила о ней сестра;

и наудачу спросил:

— И все же вы хотите продолжать?

Покачала головой.

— Не знаю, Николас. Сегодня хочу. Завтра, может, расхочу. Со мной ничего подобного раньше не было. А прояви я сейчас благоразумие и выйди из игры, ничего подобного и в будущем не случится. Разве я не права?

Я заглянул ей в глаза;

вот он, удобный момент. И выложил последний козырь.

— Не совсем правы. Ибо в прошлые годы это уже случалось, по меньшей мере дважды.

Изумление помешало ей как следует расслышать. Она уставилась на мое ухмыляющееся лицо, резко выпрямилась, уселась на пятки.

— Значит, вы тут... это не в первый... — Ощетинилась. Взгляд горький, растерянный, упрекающий.

— Не я, а прежние преподаватели английского. У нее в голове не укладывалось.

— Они вам рассказывали?.. Вы все это время знали?

— Знал, что в прошлом году на острове творилось нечто странное. И в позапрошлом. — Я объяснил, как добыл эти сведения;

как они скудны;

что старик подтвердил их. И не забывал следить за выражением ее лица. — Еще он сказал, что вы обе были тут. И общались с теми двумя.

В смятении подалась ко мне.

— Да ни сном ни духом...

— Верю, верю.

Поджав ноги, повернулась к морю.

— У, проклятый. — Вновь посмотрела на меня. — И вы всю дорогу подозревали...

— Не то чтобы всю. Одна его байка явно подгуляла. — Я описал ей Митфорда и то, как он, по словам старика, в нее втюрился. Она забросала меня вопросами, выпытывая мельчайшие детали.

— Что ж с ними взаправду то случилось?

— В школе они, конечно, ни с кем не делились. Митфорд намекнул мне, что дело нечисто, одной единственной фразой. Я написал ему. Ответа пока нет.

Последний раз заглянула мне в лицо, потупилась.

— По моему, это доказывает, что закончится все не так уж страшно.

— Сам себе то же твержу.

— Невероятно.

— Ему лучше не говорите.

— Нет, конечно нет. — Помолчала, робко улыбнулась. — Интересно, у него неисчерпаемые запасы двойняшек?

— Таких, как вы — вряд ли. Даже ему это не под силу, — с преувеличенной серьезностью ответил я.

— И что ж нам теперь делать?

— Когда он собирался вернуться? Или говорил, что собирается?

— Вечером. Вчера, по крайней мере, он так сказал.

— Увлекательная намечается встреча.

— Меня могут уволить за профнепригодность.

— Я подыщу вам место, — мягко заверил я. Воцарилось молчание;

наши глаза встретились.

Я протянул руку — встретились и ладони;

привлек ее к себе, и мы улеглись рядышком, почти вплотную. Я провел пальцем по ее лицу... зажмуренные глаза, переносица, кончик носа, линия рта. Она чмокнула палец. Я притянул ее поближе и поцеловал в губы. Она ответила, но я ощущал ее душевный непокой, метание от «да» к «нет». Чуть отодвинувшись, я залюбовался ею.

Мнилось, ее лицо не может надоесть, всегда будет источником желания и заботы;

ни малейшего изъяна, физического или духовного. Она разлепила ресницы и улыбнулась — ласково, но безгрешно.

— О чем ты думаешь?

— О том, как ты прекрасна.

— Ты правду не встретился со своей подружкой?

— А если б встретился, ты бы ревновала?

— Да.

— Значит, не встретился.

— Встретился ведь.

— Честно. Она не смогла выбраться.

— А хотел?

— Разве что из любви к живой природе. И чтобы сказать, что ее дела плохи. Я продал душу некой колдунье.

— Не некой, а кой.

Я поцеловал ее ладонь, потом шрам.

— Откуда он у тебя?

Согнула запястье, поднесла к глазам.

— Мне было десять. В прятки играла. — Шутливо распустила губы. — Уроки учить не хотелось. Я забралась в сарай, зацепила какую то штуку вроде вешалки, загородилась рукой. — Она показала, как. — А это была коса.

— Бедненькая. — Снова поцеловал запястье, опять притянул ее к себе, но вскоре оторвался от губ, усеял поцелуями глаза, шею, ключицы — до самого выреза платья;

вернулся к губам.

Мы пристально посмотрели друг на друга. Неуверенность еще дрожала в ее глазах;

но в глубине их что то растаяло. Вдруг она смежила веки, губы ее потянулись к моим, точно не найдя подходящих слов. Но не успели мы раствориться друг в друге, не сознавая ничего, кроме движений языка и тесной близости чужого тела, как нас прервали.

На вилле зазвенел колокольчик — мерно, однообразно, — и настойчиво, будто набат.

Усевшись, мы стыдливо осмотрелись: вроде никого. Жюли повернула мою руку, чтобы взглянуть на часы.

— Это, наверно, Джун. Обедать зовет.

Я наклонил голову, поцеловал ее в макушку.

— По моему, проще остаться.

— Она ведь искать пойдет. — Напустила на себя уныние. — Большинство мужчин считает, что она привлекательнее меня.

— Ну так большинство мужчин — остолопы. Звон прекратился. Мы все сидели на коврике, и она разглядывала мою руку.

— Просто то, чего они добиваются, от нее легче получить, чем от меня.

— Это от любой можно получить. — Она продолжала изучать мою руку, точно та не имела ко мне никакого отношения. — А тип с фотографии получил это от тебя или нет?

— Я хотела, чтоб получил.

— Что же не заладилось?

Покачала головой, словно в затруднении. Но потом проговорила:

— Дело не в девственности, Николас. Тяжело было другое.

— Мучиться?

— Быть... вещью.

— Он плохо с тобой обращался?

Колокольчик заблажил опять. Она запрокинула голову, улыбнулась.

— Это долгая история. Потом.

Быстро поцеловав меня, встала, прихватила корзинку;

я скатал коврик и перекинул его через локоть. Мы направились к дому. Но не успели углубиться в сосны, как я заметил краем глаза какой то промельк слева, ярдах в семидесяти восьмидесяти: темный силуэт, прянувший в гущу нависших ветвей. Я узнал не самого человека, а скользящее движение его тела.

— За нами следят. Этот хмырь Джо.

Мы не остановились;

она лишь покосилась в ту сторону.

— Ничего не поделаешь. Не обращай внимания. Но отрешиться от пары глаз, тайно наблюдающих за нами сзади, из за деревьев, было немыслимо. Оба мы, будто стремясь загладить провинность, напустили на себя подчеркнуто независимый вид. Чем ближе я узнавал истинную Жюли, тем сильнее мне мешала навязанная извне отчужденность меж нами, и все мое существо воспротивилось непрошеному чувству вины;

все, за исключением той его части, где с детства поселился злорадный лицемер, принявший это чувство как должное. Сговор за чьей нибудь спиной всегда окрашен сладострастием. Мне бы ощутить другую вину, посущественней, мне бы почуять иные глаза, глядящие сквозь заросли подсознания;

а может, при всем самодовольстве, я и ощутил их, и почуял — к вящему своему злорадству. Прошло много времени, прежде чем я понял, почему некоторые люди, например автогонщики, питают болезненное пристрастие к скорости. Смерть не заглядывает им в лицо, но, стоит остановиться, чтобы прикинуть дальнейший маршрут, — всякий раз дышит в затылок.

С освещенных солнцем ступеней колоннады поднялась голоногая фигурка в рубашке кирпичного цвета.

— Еле вас дождалась. Живот подвело.

Под расстегнутой рубахой виднелось темно синее бикини. Слово, как и сам покрой купальника, тогда было в новинку;

честно говоря, до сих пор я встречал бикини только на газетных снимках и немало смутился... голый живот, стройные ноги, коричневая, с золотым отливом, кожа, нетерпеливое любопытство в глазах. При виде этой юной средиземноморской богини Жюли поморщилась, но та лишь улыбнулась еще шире. Идя следом за ней к столу, передвинутому в тень аркады, я вспомнил сюжет «Сердец трех»... но подавил свою мысль в зародыше. Джун вышла на угол колоннады, кликнула Марию и повернулась к сестре.

— Она пыталась что то объяснить мне по поводу яхты. Я ни черта не поняла.

Мы уселись, и появилась Мария. Заговорила с Жюли. Я почти все разбирал. Яхта прибудет в пять часов, чтобы забрать девушек. Саму Марию Гермес до завтра отвезет в деревню. Ей нужно к зубному. «Молодой господин» должен вернуться в школу: на ночь дом запрут. Жюли спросила, куда отправится яхта. Ден гзиро, деспина. Не знаю, госпожа. Она повторила: «В пять часов», точно тут то и заключалась вся соль рассказа. Присела в своей обычной манере, скрылась в хижине.

Жюли перевела сказанное для Джун.

— Сценарий этого не предусматривает? — спросил я.

— Я думала, мы останемся здесь. — С сомнением поглядела на сестру, та в свою очередь, на меня, а затем сухо обратилась к Жюли:

— Мы верим ему? Он нам верит?

— Да.

Джун усмехнулась:

— Что ж, добро пожаловать, Пип.

Я растерянно взглянул на Жюли.

— Вы вроде говорили, что в Оксфорде изучали английскую литературу, — прошептала она.

В ее голосе вдруг послышался отзвук былых подозрений. Я встряхнулся, набрал в грудь воздуха:

— Шагу не ступишь, чтоб не наткнуться на аллюзию. — Улыбнулся. — Бессмертная мисс Хэвишем?

— И Эстелла.

Я перевел глаза с одной на другую:

— Вы это серьезно?

— Мы так шутим между собой.

— Ты шутишь, — поправила Жюли.

— И Мориса уговаривала с нами поиграть, — сказала Джун. — Результат нулевой. — Облокотилась на стол. — А ну ка, поведайте, к каким выводам вы пришли сообща.

— Николас рассказал нечто невероятное.

Мне представился еще один случай убедиться, что сестры не ожидали от старика подобного двуличия, — Джун не столько удивилась, сколько рассвирепела. Пока мы в очередной раз раскладывали все по полочкам, я сделал открытие, до которого легко было дойти и раньше, сличив их имена: из двух близняшек Джун появилась на свет первой. Ее старшинство угадывалось в том, как покровительственно она обходилась с Жюли — в силу самостоятельности и лучшего знания мужской психологии. В режиссуре спектакля использовались истинные различия их характеров: одна разумная, другая неразумная, точнее, одна покрепче духом, другая послабее. Я сидел между ними, лицом к морю, следя, не мелькнет ли где нибудь тайный соглядатай, — но, если он и продолжал шпионить, присутствия своего не обнаруживал. Девушки принялись выведывать мою подноготную.

И мы сосредоточились на Николасе: на его родителях, его чаяниях, его бедах. Третье лицо тут кстати, ибо я вел речь о своем выдуманном «я» — жертве обстоятельств, сочетавших в едином человеке притягательность беспутства с неистребимой порядочностью. От расспросов об Алисон я быстро отделался. Свалил вину на случай, на судьбу, на законы избирательного сродства, на внутреннюю неудовлетворенность;

и, в подражание Жюли, дал понять, что не хотел бы вдаваться в детали. Кончено и забыто, жизнь не стоит на месте.

Все это — неспешная трапеза, вкусная еда и рецина, бесконечные споры и догадки, вопросы сестер, близость обеих, одетой и почти обнаженной, новые подробности их прошлого (добрались до отца, до детства, проведенного под кровом мужской школы, до матери: перебивая друг друга, они взахлеб припоминали, как та садилась в калошу) — было точно на славу протопленная комната, в которую попадаешь после дальнего пути сквозь стужу;

тепло камина, тепло соблазна.

К десерту Джун освободилась от рубашки, а Жюли в ответ — от сестринской нежности, что вызвало лишь самодовольную ухмылку. Тело Джун все более властно притягивало взгляд.

Лифчик едва скрывал грудь;

трусики же не спадали с бедер только благодаря тонюсеньким белым завязкам. Я понимал, что Джун нарочно смущает мой взор и беззлобно кокетничает, — вероятно, в отместку за то, что ее так долго томили за кулисами. Будь я котом, непременно бы замурлыкал.

Около половины третьего мы решили улизнуть из Бурани на Муцу и искупаться, — интересно, попытаются нам воспрепятствовать или нет? Я пообещал, что если Джо заступит нам дорогу, я не стану с ним связываться. Ни у меня, ни у девушек не было сомнений, кто в этом случае одержит верх. И вот мы побрели по колее, уверенные, что у ворот нас, как когда то Джун, вынудят повернуть назад. Однако никто не появлялся;

только сосны, жара, стрекот цикад. Мы расположились посреди пляжа, у окруженной деревьями часовенки. Я расстелил два коврика там, где хвойный покров сменялся галькой. Жюли — перед уходом она ненадолго отлучалась — содрала девчачьи гольфы, через голову стянула платье, осталась в белом купальнике с низким вырезом на спине и вовсю застеснялась своего жидкого загара.

— Что б Морису еще и семерых гномов обеспечить, — ухмыльнулась ее сестра.

— Молчи уж, хитрюга. Теперь я, конечно, не наверстаю.

— Скуксилась. — Ведь я все это фигово плавание просидела под тентом, а она знай себе... — Отвернулась, сложила платье.

Обе собрали волосы пучком, мы спустились по раскаленному пляжу к воде, отплыли от берега. Я посмотрел вдоль кромки прибоя в направлении Бурани: никого. Мы одни одинешеньки, три головы на прохладной голубой глади;

я снова взмывал к вершинам блаженства, терял ориентацию, не зная, как все обернется, и не желая знать, целиком растворяясь в настоящем: Греция, укромная бухта, ожившие нимфы античных легенд. Мы вылезли на берег, вытерлись, улеглись на подстилки;

я и Жюли (она не мешкая взялась натираться кремом для загара) на одну, Джун на другую, как можно дальше от нас;

вытянулась ничком, положив голову на руки и глядя в нашу сторону. Я подумал о школе, о затюканных учениках и смурных преподавателях, о мучительной нехватке женского общества и здоровой чувственности. Речь у нас вновь зашла о Морисе. Жюли нацепила темные очки, перевернулась лицом вверх;

я лежал на боку, подпираясь локтем.

Наконец разговор иссяк;

выпитое вино, одуряющий зной. Джун завела руку за спину, расстегнула лифчик, приподнялась, вытянула его на гальку рядом с ковриком — сохнуть. Пока она выгибалась, я разглядел нагую грудь;

стройная золотистая спина, отделенная от стройных золотистых ног тугой темно синей тряпочкой. На лопатках ее не было белой полосы, грудь загорела так же, как и все тело;

похоже, она все лето жарилась на солнце без купальника.

Жест ее был легок и небрежен, но к тому моменту, когда она опять вытянулась, повернув голову к нам, мой взгляд отсутствующе блуждал в морских далях. Я в очередной раз стушевался: это даже не последний писк сегодняшней моды, а преждевременный — моды грядущей. Неприятнее всего, что она при этом смотрит на меня, как бы предлагая выбор или наслаждаясь моим замешательством. Через несколько секунд зашевелилась, повернулась затылком. С ее коричневого тела я перевел взгляд на тело Жюли;

тоже лег на спину и нащупал ладонь лежащей рядом девушки. Ее пальцы переплелись с моими, затрепетали, сжались. Я зажмурился. Тьма, их двое;

древний греческий грех.

Но вскоре моим грезам пришел укорот. Минуты через две откуда то донесся резкий нарастающий треск. В первое мгновение я всполошился, вообразив, что рушится вилла. А затем распознал рокот низко летящего самолета, судя по всему, военного;

в небе Фраксоса я их ни разу не видел. Мы с Жюли поспешно сели, Джун, не поворачиваясь, приподнялась. Истребитель шел на минимальной высоте. Он выскочил из за Бурани, держась ярдах в четырехстах от берега, и злобным шершнем почесал к Пелопоннесу. Миг — и скрылся за западным мысом;

но мы — я во всяком случае — успели заметить американские эмблемы на крыльях. Жюли, кажется, куда сильнее возмутила сестрина голая спина.

— Обнаглели, — сказала Джун.

— Того гляди вернется, чтоб еще на тебя полюбоваться.

— Скромница ты наша.

— Николасу не нужно доказывать, что мы с тобой обе хорошо сложены.

Тут Джун привстала на локтях, повернулась в нашу сторону;

за изгибом руки открылась свисающая грудка. Прикусила губу:

— Не думала, что у вас так далеко зашло.

Взор Жюли был устремлен к горизонту.

— Ничего смешного.

— А вот Николасу, похоже, смешно.

— Воображуля.

— Раз ему уже как то подфартило лицезреть меня без...

— Джун!

На протяжении этой перебранки Жюли на меня и не посмотрела. Но сейчас я поймал ее взгляд, недвусмысленно требующий поддержки. Досада в ней нежно нежно накладывалась на смущение, — точно рябь, что бежит по спокойной воде. С укоризной оглядела меня с головы до ног, как будто именно я был во всем виноват.

— Неплохо бы прогуляться к часовне.

Я безропотно поднялся, заметив, что Джун издевательски возвела очи горе. Теперь я закусил губу, чтоб не улыбнуться. Мы с Жюли босиком побрели в лесной сумрак. На щеках ее играл чудесный румянец.

— Она ж тебя нарочно задирает.

Сквозь зубы:

— Я ей когда нибудь глаза выцарапаю.

— Знатоку античности надо б мириться с тем, что Греция и нагота нераздельны.

— В данный момент никакой я не знаток. А просто ревнивая девушка.

Я нагнулся, поцеловал ее в висок. Жюли отстранилась, но без особой решимости.

В прошлый раз, когда я пытался пробраться внутрь, беленая часовенка была заперта. Но сегодня грубо обструганная щеколда подалась, — видно, кто то, уходя, запамятовал повернуть ключ в замке. Окон здесь не было, и свет мог проникнуть только через дверной проем. Не было и скамьи;

пара давних огарков на железной свечнице, старательно намалеванный иконостас в глубине, слабый аромат ладана. Мы принялись разглядывать аляповатые образа на источенных червем досках, однако интересовали то нас не они, а темнота и уединение, среди которых мы очутились. Я обвил рукою плечи Жюли, она повернулась ко мне, но сразу же отняла губы, прижалась щекой к ключице. Я покосился на вход, не разжимая объятий просеменил туда вместе с Жюли;

захлопнул дверь, привалился к косяку и дал волю ласкам. Осыпал поцелуями шею, плечи девушки, потянулся к тесемкам купальника.

— Нет. Не надо.

Таким тоном женщина говорит, когда хочет вас остановить, но куда сильнее — чтобы вы не останавливались. Я бережно сдвинул тесемки вниз, обнажив ее тело до пояса;

погладил ладонью живот, выше, выше, пока рука не коснулась маленькой упругой груди, еще влажной после плаванья, но теплой и трепетной. Склонился и провел языком по соленым сосцам. Лопатками, корнями волос ощутил ее пальцы, а свои послал вниз, в складки обвисшего купальника, но тут она перехватила мою руку.

Шепот:

— Пожалуйста. Не теперь.

Я мазнул губами по ее губам:

— Я так хочу тебя.

— Знаю.

— Ты так прекрасна.

— Здесь нельзя.

Я накрыл ее груди ладонями.

— А не здесь — можно?

— Конечно, можно. Только не теперь.

Закинула руки мне на спину, и мы вновь поцеловались, тесно приникнув Друг к другу. Легким прикосновением я провел вдоль ее позвоночника, протолкнул пальцы меж материей и яблочным изгибом плоти, прижался крепче, всей жесткостью чресел, дабы она сполна почувствовала эту жесткость, жар моего желания. Мы уже не отличали своих губ от чужих, и не стало узды для жадного языка, и она уже двигалась вверх вниз, точно уже подо мною;

я понимал: она теряет голову, понимал: нагота, полумрак, угнетенная чувственность, подавленное естество вот вот...

Шорох. Он сразу пресекся, и определить его источник было невозможно. Но раздался он, несомненно, из глубины часовни, — изнутри ее. Мы застыли, сплетясь, окаменев от ужаса.

Жюли резко обернулась, но различила то же, что видел я: смутную мглу, прошитую солнечными полосками, тянущимися от дверных щелей. Не сговариваясь, мы сообща натянули ее купальник на положенное место. Потом я оттащил Жюли к стене и нашарил дверную ручку. Распахнул дверь, впуская в часовню свет. Черная свечница на фоне иконостаса. Никого. Но, как в любой греческой часовне, между иконостасом и задней стеной имелся зазор в три четыре фута;

сбоку туда вела узкая дверца. Жюли вдруг заступила мне путь, немо и исступленно мотая головой — догадалась, что первое мое побуждение — заглянуть за образа. Я сразу понял, кто там притаился: растреклятый негр. Он, верно, залез в часовню незамеченным, пока мы плескались в море, и не рассчитывал, что кто нибудь из нас покинет пределы пляжа.

Жюли настойчиво тянула меня за собой, то и дело поглядывая в дальний конец часовни. Я помялся, но позволил вытащить себя наружу. С размаху захлопнул дверь.

— Ублюдок.

— Он не думал, что мы туда пойдем.

— Мог бы и пораньше проявиться.

Говорили мы шепотом. Она поманила меня дальше от порога. На берегу залитая солнцем Джун подняла голову, следя, как мы к ней приближаемся. Хлопанье двери, наверное, донеслось до нее.

— Теперь у Мориса сомнений не останется, — сказала Жюли.

— Меня это больше не заботит. У него их давным давно не осталось.

— Что случилось? — крикнула с подстилки Джун. Жюли приложила палец к губам. Ее сестра села к нам спиной, нацепила лифчик, поднялась навстречу.

— Там Джо. Спрятался.

Джун посмотрела на белую стену часовни, затем на нас;

взгляд уже не издевательский — встревоженный.

— Увижу Мориса, заставлю выбирать: или Джо, или мы, — сказала Жюли.

— Я это когда еще предлагала.

— Помню.

— Вы разговаривали, а он подслушивал?

Жюли потупилась.

— Не то чтоб разговаривали. — Щеки ее пылали.

Понимающе улыбнувшись мне, Джун тоже великодушно отвела глаза.

— С радостью вернулся бы к нему и... — начал я.

Но сестры горячо запротестовали. Мы остановились у ковриков и минут пять обсуждали случившееся, исподтишка поглядывая на дверь часовни. Ничто там не двигалось, однако храм казался опоганенным. Сгусток черноты, скрытый внутри часовенки, пропитывал своим присутствием и рельеф, и свет, и весь этот послеполуденный час. И неутоленная плотская страсть вдобавок... но теперь то уж ничего не поделаешь. Мы решили вернуться на виллу.

Там мы наткнулись на Марию, покойно сидящую возле домика на деревянном стуле и беседующую с Гермесом, погонщиком осла. Чай на столе, сообщила она. Крестьяне воззрились на нас так, словно взаимопонимание меж ними и нами, столь далекими от их будничных забот, столь иноземными, было напрочь исключено. Но тут Мария многозначительно ткнула пальцем в море и произнесла два три неразборчивых слова по гречески. Там, куда она указывала, ничего не было видно.

— Она говорит: военная флотилия, — сказала Жюли. С южной оконечности гравийной площадки мы различили в неимоверной дали серую колонну кораблей, пересекающих Эгейское море в восточном направлении, от Малеи к Скилам: авианосец, крейсер, четыре эсминца и еще какой то, спешащие к некой новой Трое.

Вот почему нарушил наш покой наглый истребитель.

— Может, это последняя Морисова придумка, — сказала Джун. — Нанести по нам бомбовый удар.

Мы посмеялись, хотя белесые, будто тучи, пятна на синем ободе планеты не располагали к веселью. Механизмы гибели с тысячами мужчин на борту, мужчин, что жуют резинку и носят в кармане презерватив, прошли, мнилось, не в тридцати милях, но в тридцати годах от нас;

мы точно не на юг смотрели, а в грядущее, в мир, где нет больше ни Просперо, ни частных владений, ни поэзии, ни грез, ни кротких любовных обетов... стоя между девушками, я остро ощутил, до чего хрупка волшебная машинерия старого Кончиса;

почти так же хрупка, как и сама субстанция времени. Такое лето, понимал я, выпадает человеку раз в жизни. Я отдал бы весь остаток дней, лишь бы длился бесконечно этот, единственный, без конца повторялся, стал замкнутым кругом, а не быстрым шажком по дороге, где никто не проходит дважды. Но день — не круг, день — шажок.

За чаем сладкое исступление продолжало рассеиваться. Девушки скрылись в доме, чтобы переодеться в платья, которые были на них утром. Близилось прибытие яхты, и разговор получался торопливый, скомканный. Они так и не придумали, что делать дальше;

обсуждалась даже возможность, что они отправятся на ту сторону острова вместе со мной и поселятся в гостинице. Но в итоге мы согласились дать Кончису еще один шанс, последние выходные, чтоб объясниться. Не успели мы закрепить это решение, как я заметил вдалеке еще какое то судно.

Оно направлялось к мысу со стороны Нафплиона.

Сестры рассказывали мне о яхте — ее роскошь де неопровержимо свидетельствует, что старик и вправду богат. Если тому еще требовались подтверждения. И все же сердце у меня замерло. Мы опять высыпали на край площадки, откуда открывался отличный обзор. Дизельная двухмачтовая яхта медлительно плыла под спущенными парусами;

стройный белый корпус, от носа до кормы над палубой тянутся козырьки кают. Со штока на корме лениво свисает греческий флаг. Пять шесть сине белых фигурок, скорей всего матросы. С расстояния чуть не в полмили лиц не разглядишь.

— Да, уютный каземат, — сказал я.

— Жаль, палуба не прозрачная, — вставила Джун. — У нас в каюте на столике восемь сортов французских духов.

Движение яхты почти прекратилось. Трое у шлюпбалки готовили ялик к спуску на воду.

Оповещая о прибытии, застонала сирена. Типичный англичанин, я чувствовал и уколы зависти, и собственное превосходство. Сама по себе яхта не пошлость, пошлость угадывается в обладании ею. Тут я представил, как всхожу на борт. До сих пор мне не доводилось вращаться среди богачей — в Оксфорде у меня было несколько состоятельных знакомых вроде Билли Уайта, но погостить они не приглашали. И вот я уже завидовал девушкам: недурно устроились, милая мордашка — их верный пропуск в мир чистогана. А добывать деньги — мужское занятие, идеальный извод отцовства. Возможно, Жюли смекнула, что во мне творится. Во всяком случае, едва мы вернулись под колоннаду (сестрам время было укладывать вещи), она внезапно потащила меня в дом, подальше от глаз и ушей Джун.

— Всего несколько дней.

— Мне они покажутся годами.

— И мне.

— Я ждал тебя всю жизнь.

Опустила голову;

мы стояли вплотную друг к другу.

— Я знаю.

— Ас тобой то же самое?

— Я не могу разобраться, что со мной, Николас. Ясно только — мне приятно слушать, что ты говоришь.

— Когда вернетесь, ты сможешь как нибудь на неделе улизнуть?

Обвела взглядом проемы распахнутых дверей, посмотрела на меня.

— Я бы с радостью, но...

— Я освобожу вечер среды. Можно встретиться у часовни. — И добавил: — Не внутри, а снаружи.

Она пыталась рассуждать здраво:

— Но вдруг мы к среде еще не вернемся?

— Я все равно приду. Когда зайдет солнце. И подожду до полуночи. Лучше так, чем кусать себе локти, сидя в проклятой школе.

— Постараюсь. Если удастся. Если мы вернемся. Поцелуй, но какой то отрывистый, запоздалый. Мы вышли под колоннаду. Джун, замершая у стола, немедля указала подбородком на ту сторону площадки. Там, на тропе, ведущей к частному пляжу, стоял негр. Терпеливый, в черных штанах, в водолазке, в темных очках. Сирена застонала опять. Тарахтенье моторной лодочки быстро приближалось к берегу.

Джун протянула мне руку, я попрощался с сестрами. Вот они идут через площадку, в розовых платьях, синих гольфах, с корзинками на сгибе руки. Негр чуть ли не сразу устремился вниз, даже не оборачиваясь, чтобы проверить, следуют ли за ним девушки. Их головы скрылись за бровкой;

тогда я подошел к самому обрыву. Шлюпка влетела в бухточку, причалила к мосткам.

Вскоре у воды показался темный силуэт, за ним — два розовых, девичьих. Лодку вел матрос в белых шортах и темно синей фуфайке без рукавов, с красной надписью на груди. Прочесть ее с такого расстояния было нельзя, но я догадался, что это слово «Аретуза». Матрос помог девушкам спуститься, затем в лодку спрыгнул негр. Я отметил, что уселся он на носу, прямо за их спинами. Ялик отошел от берега. Девушки замахали рукой, должно быть, завидев меня;

на выходе из залива помахали опять, и рулевой прибавил обороты, торопясь к недвижной яхте.

На девяносто миль, до самого Крита, простерлось вечереющее море. В дымке у горизонта еле виднелась флотилия. Клок бурой, выжженной зноем почвы на уступе скалы пропорола черная, все удлиняющаяся тень кипариса. День угасал, напоследок унизив меня, поправ и гордость и нежность. Вряд ли мы с Жюли увидимся в среду;

но откуда эта глубинная дрожь, азарт картежника, убежденного, что в прикупе окажется джокер и увенчает его каре из тузов?

Под колоннадой маячила Мария, которой не терпелось запереть дом. Цепляться к ней с вопросами было бессмысленно. В спальне я уложил походную сумку. Когда спустился, лодку уже поднимали на борт, дизель оживал. Яхта сделала плавный разворот и взяла курс на южную оконечность Пелопоннеса. Я хотел было дождаться, пока она скроется из виду, но, сообразив, что с судна за мной скорее всего тоже наблюдают, одумался и не стал корчить из себя безутешного Робинзона.

И вот я тронулся в путь к тусклой окраине сна, к узилищу буден;

словно Адам, изгнанный из кущ небесных... с той разницей, что я не верил в бога, а значит, никто не мог запретить мне вернуться в Эдем.

Карабкаясь по склонам, я боролся с неизбежным духовным похмельем. Нет, после тех доказательств, что предоставили мне руки и губы Жюли, в чувствах ее сомнений не оставалось;

но на кончике языка все таки вертелись незаданные вопросы, а душу томило воспоминание о минутах, когда я готов был согласиться: она страдает шизофренией. Версия о болезни Жюли проверке не поддавалась;

факты же, сообщенные ею сегодня, можно было подтвердить или опровергнуть. Легко представить, что сестры и теперь в некотором смысле совмещают роли собаки и зайца — то бишь Жюли, искренне увлекшись мною, тем не менее способна водить меня за нос. И потом, при следующей встрече с Кончисом неплохо бы иметь хоть одну конкретную улику;

дескать, вся правда о сестрах мне не просто известна, но и подтверждена независимыми источниками за пределами Фраксоса.

Вечером, уединившись в своей комнате, я сочинил послание миссис Холмс из Серн Эббес, мистеру П. Дж. Фирну из банка Баркли и директрисе классической школы, где преподавала Жюли. Первой я поведал, что забрел на съемки и познакомился с ее дочками;

что местный сельский учитель просил меня подыскать в Англии деревенскую школу, с питомцами которой его ученики могли бы переписываться;

что девушки посоветовали через мамочку связаться с начальной школой Серн Эббес — причем поскорее, ибо семестр вот вот закончится. Во втором письме изъявлялось желание открыть текущий счет по рекомендации двух постоянных клиенток банковского филиала. В третьем я выдавал себя за директора новой английской школы, учрежденной в Афинах;

на место преподавателя просится некая мисс Джулия Холмс.

В понедельник я перечел черновики, внес пару поправок, первые два аккуратно перебелил, третье напечатал на дряхлой машинке с латинским шрифтом, хранившейся в нашей канцелярии.

Последнее письмо, конечно, вышло не слишком убедительным: кинозвезды за границей редко бедствуют до такой степени, чтоб набиваться в учителя. Но мне сгодится любой ответ.

Коли впадать в грех недоверия, то уж без оглядки;

я написал и в труппу «Тависток», и в кембриджский Джертон колледж.

Вместе с этими пятью посланиями я отправил шестое, адресованное Леверье. Слабая надежда, что в школе меня дожидается ответ Митфорда, рухнула. Видимо, мое письмо не застало его дома, да и неизвестно, соберется ли он вообще на него ответить. Леверье я написал сжато — объяснил, кто я такой, и добавил: Обращаюсь к Вам потому, что попал в неприятную переделку.

Я знаю. Вы посещали Бурани г н Кончис сам сказал мне об этом. Мне сейчас очень не хватает советов человека, в свое время пережившего то же, что переживаю я. И, должен заметить, не мне одному. В эту историю замешаны многие. Каков бы ни был Ваш ответ, мы будем признательны, а почему — Вам, думается, разжевывать не надо.

Заклеивая конверт, я чувствовал: молчание Митфорда и Леверье для меня лучшая гарантия.

Если бы в прошлые годы в Бурани случилось что нибудь по настоящему гадкое, они давно заговорили бы;

а молчание их — знак благодарности. Я хорошо помнил и рассказ Митфорда о стычке с Кончисом, и его предостережение. Но вот чего Митфорд хотел всем этим добиться — большой вопрос.

Чем дольше я размышлял о Димитриадисе, тем яснее понимал, что соглядатай — именно он. Основной прием контрразведчика — прикидываться болваном, и в воскресенье после ужина я завел с ним задушевную беседу. Мы минут десять прогуливались по школьному причалу, судорожно глотая вечерний зной. Да, спасибо. Мели, в Бурани было чудесно, заверил я. Чтение, пляж, музыка. Я даже шутливо сравнил его похабные фантазии по поводу виллы (хотя не исключено, что похабство имело хитрую цель: по заданию Кончиса он проверял, насколько я болтлив) с действительностью. И поблагодарил за то, что он так стойко хранит мой секрет от наших коллег.

Слоняясь по причалу, я поглядывал через ночной пролив на Арголиду и гадал, что то делают сестры, по каким темным водам носятся... немое море, полное загадок и безмерной выдержки, но не враждебное. Теперь то я проник в его тайны.

Назавтра я проник в них еще глубже. Выйдя из столовой, поймал за рукав замдиректора, который исполнял также обязанности старшего преподавателя греческого. Мне посоветовали прочесть повесть какого то Теодоритиса... «Сердца трех», знаете такую? Тот знал. Он не владел ни французским, ни английским, и я не все усвоил из его объяснений. Похоже, Теодоритис в некотором роде греческий последователь Мопассана. Сюжет повести, насколько я уловил, совпадал с тем, какой пересказывала Жюли. За обедом все окончательно встало на свои места.

Один из мальчиков положил на мой стол посланный замдиректора сборник. Его завершала повесть «Сердца трех». Написанная на кафаревусе, «литературном» варианте новогреческого, резко отличающемся от народного, она оказалась мне не по зубам;

обратиться же за помощью к Димитриадису я не мог. Но фрагменты, которые я перевел со словарем, обличали правильность рассказа Жюли.

Среда, среда. Я не дотерпел и до среды. Во вторник после уроков взобрался на центральный водораздел. Убеждал себя, что зря набиваю ноги. Не зря. Дыхание перехватило: далеко внизу, на лиловеющей глади Муцы, стояла на якоре неповторимая «Аретуза» — игрушечный белоснежный силуэт. Что ж. Выходит, старик капитулировал.

В половине десятого я добрался до ворот. Прислушался — ни звука. Прошел по лесной колее до того места, с которого виднелась вилла. Дом тих и черен на фоне закатного зарева. В концертной светится лампа;

от хижины Марии тянет смолистым дымком. Поблизости закричала сплюшка. Когда я повернул к воротам, над головой пронесся к берегу темный комочек, исчез в прогалах меж сосен. Не сам ли это Кончис, колдун сова?

Вдоль ограды я быстро спустился к Муце: сумрачный лес, молочное море, чуть внятный лепет прибоя. В пятистах ярдах от берега виднелся на рейде красный стояночный фонарь яхты.

Ни огонька больше, ни шевеления на борту. Опушкой я устремился к часовне.

Жюли ждала меня у восточной стены — теневой потек на побелке — и, едва заметив, побежала навстречу. На ней были темно синяя фуфайка без рукавов (форменная одежда судовой команды) и светлая юбка. Волосы прихвачены на затылке лентой — и оттого она на миг предстала какой то занудой училкой. Мы замерли в шаге друг от друга, внезапно смутившись.

— Сбежала?

— Все в порядке. Морис знает, где я. — Улыбка. — И не шпионит никто. Мы все ему выложили.

— То есть?

— Он знает про нас с тобой. Я ему рассказала. И что в сценарии я, может, и не в своем уме, а в жизни — здорова.

Она улыбалась не переставая. Шаг — и она о моих объятиях. Но стоило, целуя, прижать ее покрепче, как она отстранилась, повесила голову.

— Жюли!

Поднесла к губам мою руку, поцеловала.

— Не сердись. Чертовы сроки. В воскресенье побоялась тебе сказать.

Я готовился к любой напасти, но не к этой, самой заурядной и незамысловатой из всех.

Коснулся поцелуем ее волос: летучий дынный аромат.

— Ай яй яй.

— Я так хотела с тобой увидеться.

— Пойдем ка к дальнему мысу.

Я взял ее под руку, и мы побрели по лесу на запад, прочь от часовни. Они рассказали все старику почти сразу, как поднялись на яхту. Тот, понятно, сперва изображал праведника, но тут Джуи приступила к нему насчет негра и шпионства в часовне. Хватит с нас, либо объясни, чего тебе надо, либо... Взглянув на меня, Жюли возбужденно сглотнула, точно сама себе не веря.

— И представляешь, что он ответил? Как ни в чем не бывало, будто это кран прохудился. — Я покачал головой.

— «Хорошо. Так я и предполагал, так и рассчитывал». И, не успели мы опомниться, заявил, что все прежнее было лишь репетицией. Ох, видел бы ты его ухмылочку. Довольная такая.

Словно мы успешно сдали ему предзачет.

— Репетицией чего?

— Во первых, он объяснит таки нам все как есть. И тебе тоже — в конце недели. С этого момента мы должны будем следовать его указаниям. Скоро сюда прибудет еще кто то — он говорит «народ», то есть не один и не двое. Чтобы занять наше место в спектакле.

Играть роль простаков. Но дурачить их на сей раз будем мы, а не он.

— Что за «народ»?

— Не сказал точно. И что именно собирается объяснять, не сказал. Ты де тоже должен все выслушать.

— Тебе снова придется кого то обольщать?

— Это первое, чем я поинтересовалась. Надоело кокетничать с незнакомыми мужчинами.

Особенно теперь.

— А про нас ты все рассказала?

Сжала мою ладонь.

— Да. — Перевела дыхание. — Если честно, он признался, что, только познакомился с тобой, заподозрил худшее.

— Худшее?

— Что сыр поймается на мышку.

— И он не станет...

— Побожился, что нет.

— И ты ему веришь?

Помедлила.

— Насколько ему вообще можно верить. Он даже просил передать, что ты получишь награду.

— Вдобавок к той, что идет рядом со мной?

Потерлась щекой о мое плечо.

— Ты не за так будешь стараться... он заплатит. Новый виток, в чем бы он ни заключался, начнется во время твоих каникул. Старик хочет, чтоб мы все втроем жили — хотя бы ночевали — в его деревенском доме. Как будто мы с ним не знакомы.

— Слишком уж все радужно.

Помолчала.

— Еще загвоздка. Он желает, чтобы перед новоприбывшими мы с тобой притворялись мужем и женой.

— Я с этим не справлюсь. У меня нет твоего таланта.

— Не остри.

— А я серьезен. Куда серьезнее, чем ты думаешь.

Опять коснулась меня щекой.

— Ну, и как ты смотришь на все это?

— Подождем выходных. Надо выяснить его истинную цель.

— Вот и мы так решили.

— Может, он хоть намекнул?

— Сказал: мы свободно можем расценивать это как психотерапию. И добавил в своей прозрачной манере, что на самом деле речь идет о чем то, для чего пока не придумано слов.

Сейчас вспомню... научная дисциплина, которую нам только предстоит нащупать И назвать.

Вовсю допытывался, почему ж я тебе в конце концов поверила.

— И что ты сказала?

— Что некоторые чувства не подделаешь.

— А в целом как он себя вел?

— Да, в общем, прилично. Лучше, чем вначале. Все уши прожужжал, какими мы оказались храбрыми, умными и все такое.

— Бойся данайцев...

— Знаю. Но мы ему прямо сказали. Еще одна уловка — и до свиданья.

Я взглянул на спящую яхту.

— Куда вы плавали?

— На Китиру. Вчера вернулись.

Я припомнил, как провел эти три дня: бесконечная волынка непроверенных тетрадей, два дежурства, запах мела, мальчишек... и стал грезить о каникулах, о доме на отшибе деревни, о всегдашней близости сестер.

— Я достал книжку «Сердца трех».

— Смог прочесть?

— Достаточно, чтобы убедиться: о ней ты сказала правду.

Короткая пауза.

— Кто то как то говорил, что надо слушаться наития.

Всего три дня назад.

— Понимаешь, там, в школе... когда сидишь в классе, не разберешь, есть эта часть острова на самом деле или она тебе приснилась.

— Предшественники твои откликнулись?

— Ни словечка.

Снова молчание.

— Николас, я поступлю так, как ты решишь. — Остановилась, взяла и другую мою руку, заглянула в лицо. — Сейчас пойдем в дом и потолкуем с ним начистоту. Кроме шуток.

Поразмыслив, я улыбнулся.

— Твой обет не утратит силу, если новый виток придется мне не по душе?

— Ты сам знаешь, что нет.

В следующее мгновение она обвила меня руками. Губы повторили то, что читалось в глазах.

Мы пошли дальше, прижавшись друг к другу. Вот и западный мыс. Воздух недвижен — тропики.

— Люблю здешние ночи, — сказала она. — Больше, чем дни.

— Я тоже.

— Ноги помочим?

Мы пересекли галечный пляж. Она сбросила свои туфли, я — свои. Потом, по щиколотки в парной воде, она дала поцеловать себя снова;

губы, шея. Я бережно приобнял ее, шепнул в самое ухо:

— Глупо женщины устроены.

Сочувственно приникла ко мне.

— Да, глупо. Такая жалость.

— Я все вспоминаю тебя в часовне.

— Мне казалось, я сейчас умру.

— Комплекс девственницы.

— С тобой я и чувствую себя девственницей.

— Ас другими чувствовала?

— Пару раз всего.

— А с тем другим? — Не ответила. — Расскажи мне о нем.

— Да что там рассказывать.

— Пошли посидим..

Чуть выше по склону, там, где западный мыс соединялся с островом, среди деревьев лежали валуны паданцы. На одном из них мы и расположились. Я прислонился спиной к камню, Жюли — ко мне. Я распутал узел ленточки, длинные волосы рассыпались по плечам.

В Кембридже он преподавал математику и был десятью годами старше Жюли;

умница, тонкая натура, эрудит и «совсем не ревнивец». Она познакомилась с ним на втором курсе, но их отношения оставались «полуплатоническими», пока не настал выпускной год.

— Может, дело в том, что до него дошло: два семестра — и я уеду, не знаю, но Эндрю стал психовать, если я бывала с кем то еще. Возненавидел студию, где мы с Джун занимались.

Похоже, он внушил себе, что обязан меня любить. Такой был обходительный, до смешного, — все таки завзятый холостяк, а я возьми его и присуши. Мне нравилось с ним встречаться, мы часто ездили на природу, он старательно за мной ухаживал, то и дело цветы, книги и все такое.

В этом смысле он не похож был на вечного бобыля. Но влечения к нему я, хоть убей, не чувствовала. Словом, понятно: всем человек хорош, и приятно тебе, даже как то жутко, что за тобой хвостом ходит шелковый преп. Мозгами его восхищаешься, и...

— Постепенно влипаешь в историю?

— Он настоял, чтоб мы тайно обручились. В начале весеннего семестра. Я вкалывала как проклятая. В постель мы не ложились, и я поражалась его деликатности... было решено, что мы на каникулы съездим в Италию, а осенью поженимся.

Умолкла.

— И что дальше?

— Не хочется рассказывать.

Я погладил ее по голове.

— Лучше рассказать, чем внутри копить.

Помялась, еще понизила голос:

— Всякий раз, как у нас должно было дойти до рук, я видела, что с ним, ну, скажем так, не все в порядке. Он целовал меня просто потому, что знал: девушек полагается целовать. В нем не чувствовалось настоящего желания. — Разгладила юбку на коленях. — А в Италии сразу выяснилось: у него огромные трудности. До того он не рассказывал, что школьником вступал в гомосексуальные связи. И не только в школе. В Кембридже, до войны, когда сам там учился. — Помолчала. — Я, наверное, кажусь тебе безнадежно наивной.

— Нет. Просто наивной, и все.

— Но, честно, внешних признаков у него не было. Он страстно жаждал выглядеть как все.

Ну, может, чересчур страстно.

— Понимаю.

— Я твердила, что мне все равно, а значит, и ему нечего расстраиваться. Надо набраться терпения. И мы... набрались. Днем с ним было по прежнему чудесно. — Долгая пауза. — Я страшную подлость сделала, Николас. Ушла из нашего пансиона в Сиене и села в английский экспресс. Так, с бухты барахты. Что то во мне сломалось. Я точно поняла, что эти трудности не исчезнут. После того как у нас... ничего не выходило, мы обычно гуляли, и я все смотрела на мальчиков итальянцев и думала... — Прикусила язык, будто до сих пор стыдилась тех своих мыслей. — Вот что я ощутила в часовне. Как все может быть просто.

— И больше вы не виделись?

— Виделись. Это то и ужасно.

— Расскажи.

— Я уехала в Дорсет, домой. Маме я не могла сказать всю правду. Эндрю тоже вернулся и упорно назначал мне свидания в Лондоне. — Покачала головой, вспоминая. — Он впал в отчаяние, был близок к самоубийству, и наконец... наконец я согласилась. В частности вдаваться у меня духу не хватит. Замужества я бы не вынесла, я и на лондонскую то работу устроилась, чтоб быть подальше от Кембриджа. Но... в общем, мы еще раз попытались спать вместе и... ух, это не один месяц тянулось. Два человека, вроде бы разумных, тихо поедают друг друга. Если он звонил и говорил, что на выходные не выберется в Лондон, я только вздыхала с облегчением. — Опять замолчала, убедилась, что я не вижу ее глаз, вообще лица, и лишь тогда продолжала: — У него лучше получалось, когда я притворялась мальчиком... мучительные минуты. И ему они были мучительны, правда. — Я кожей ощутил, как она вздохнула. — В конце концов Джун заставила меня сделать то, на что я несколько месяцев не отваживалась.

Изредка он мне пишет. Но между нами все кончено. — Молчание. — Финал грустной сказочки.

— Действительно грустной.

— Честное слово, я не принцесса какая нибудь. Просто...

— Ты не виновата.

— Постепенно все окрашивалось мазохизмом. Чем гаже мне было, тем выше я себя ставила.

— И с тех пор — никого?

— Весной я было начала встречаться с одним типом из «Тавистока». Но он быстро смекнул, что тут ловить нечего. Я расчесывал пальцами ее локоны.

— Почему?

— Потому что я с ним в постель не лягу.

— Из общеполитических соображений?

— В Кембридже у меня был еще приятель. На первом курсе.

— А тот что?

— Дико, но с ним все было наоборот. Ночью гораздо интереснее, чем днем. — И сухо добавила: — К несчастью, он об этом знал. И как то обнаружилось, что я не единственная скрипочка, на которой он играет.

— Ну и дурак же он после этого.

— Кажется, мужчины к подобным вещам иначе относятся, Не все, но такие, как он. А я сочла себя опозоренной. Как очередная голова на стене у охотника.

Я поцеловал ее волосы:

— Но чутье на дичь у него отменное.

Когда она вновь заговорила, голос звучал застенчиво, почти робко.

— Ты со многими спал?

— Никакая из них с тобой не сравнится. И потом, это было не одновременно.

Поняв, до чего двусмысленный задала вопрос, она спохватилась:

— Я не то хотела... ну, в общем, ясно. — Я бы с радостью переменил тему, но теперь, когда табу было нарушено, Жюли заметно оживилась. — Я ведь не Джун, мне это не безразлично.

— Так я ей безразличен?

— Ты ее не раздражаешь. Уже большое дело.

— Для тебя, судя по тону, действительно большое.

— В воскресенье я ее чуть не прибила. — Ткнула назад согнутым локтем. — И тебя заодно, потому что ты как раз бить ее вовсе не собирался.

— За что? Кабы не она, я не скоро решился бы к тебе прикоснуться.

— С той ночи она меня непрестанно доводит. Вы с ней, дескать, куда больше друг Другу подходите.

Я крепче прижал ее к себе.

— Мне лучше знать, кто мне подходит, а кто нет.

Шрамы к лицу не только мужчинам.

Воцарилось молчание. Кончиком своего пальца Жюли водила вдоль моих, от большого до мизинца.

— Вчера вечером мы с ней тоже сюда ходили.

— Зачем?

— Жарко было. Не спалось. Искупаться. Она все ждала, что из лесу выскочит милый греческий пастушок.

— А ты?

— Вспоминала о своем пастушке, английском.

— Жаль, что не в чем искупаться.

Ее палец безостановочно путешествовал по моим.

— Вчера тоже было не в чем.

— Ты что, серьезно?

Заминка.

— Джун уверена, что я не посмею.

— Так давай хоть раз умоем ее!

— Только окунемся, другое — ни ни.

— Но сразу, как у тебя закончится...

Помолчала;

я ощутил во тьме ее улыбку. Приподнялась, шепнула мне в самое ухо:

— Вам, мужчинам, все вслух надо и вслух.

И немедля выпрямилась, потянула за собой. Мы снова спустились к воде. На борту призрачно бледной яхты колыхался красный фонарик, слабо отражаясь в волнах. На той стороне залива, средь мглы старых сосен, в доме светилось окно. Кто то бодрствовал там в этот поздний час. Жюли подняла руки, я через голову стянул с нее фуфайку. Потом повернулась спиной;

я разъял застежку ее лифчика, она — тугой замок юбки. Мои ладони скользнули вперед. Юбка упала. Жюли замерла, лопатками прислонившись ко мне, поймав мои руки своими, удерживая их на голой груди. Я поцеловал ее ключицу. Но она уже нисходила в море, длинноволосая, стройная, светлокожая, с белой полоской на бедрах;

ночной двойник своей солнечной сестры, явившийся на тот же пляж три дня спустя. Я суетливо разделся. Не оглядываясь, Жюли зашла в воду по пояс, с тихим всплеском окунулась и брассом поплыла в сторону яхты. Через полминуты я поравнялся с нею, сбавил темп, чтобы не обгонять. Вот она остановилась, усмехнулась мне, перебирая ногами и руками: ну мы с тобой даем, обхохочешься.

Заговорила по гречески, но не на том языке, что я изучал;

гораздо архаичнее, почти без шипящих и стяжений.

— Что это?

— Софокл.

— Но что это значит?

— Ничего, просто музыка... Первое время у меня в голове не укладывалось, — сказала она. — Вся уйма черненьких курчавых словечек вдруг зазвучала. Они не умерли, они до сих пор живут.

— Понимаю.

— Будто родилась в изгнании. И только теперь это осознала.

— Со мной то же самое.

— Ты вообще тоскуешь по Англии?

— Нет.

Улыбка.

— Но ведь в чем то же мы не совпадаем?

— В этом мире — вряд ли.

— Полежу на спине. Недавно научилась. Развела руки в стороны, медленно упала лицом вверх, точно кокетливый ребенок. Я подплыл чуть ближе. Глаза прикрыты, на губах играет усмешечка, волосы промокли, как у девчонки подростка. Вода безмятежна — черное стекло.

— Ты похожа на Офелию.

— Что, пора в монастырь?

— Никогда не любил Гамлета, сейчас особенно.

— А вдруг ты тот дурак, за которого он меня замуж выпихивал?

Вот и я улыбнулся посреди темноты.

— Приходилось играть Офелию?

— В школе. Эту сцену как раз. На пару с одной пришибленной лесбиянкой, — та балдела, наряжаясь в мужскую одежду.

— Вплоть до гульфика?

С упреком:

— Мистер Эрфе! Не предполагала, что вы такой пошляк.

Подобравшись еще, я поцеловал ее в бок, ткнулся было повыше, но Жюли выгнулась, ушла под воду, и меня отбросило назад. Возня, буруны пены, хлюпанье — я попытался ее обнять.

Но удостоился лишь мимолетного прикосновенья губ;

она снова извернулась и тем же немодным брассом зачастила обратно к берегу.

Однако у кромки прибоя, как бы вымотанная борьбой, стала грести реже и ступила на дно в том месте, где вода доходила до середины плеч. Я остановился рядом, опять нашарил внизу ее кисть, и на сей раз Жюли не отстранилась. Я обнял ее за талию, она подняла руки, обвила мою шею, опустила ресницы: рука моя трепетно блуждала под водой — впадины, перси, подмышки.

Ближе, хорошая, ближе;

ее подошвы улитками взбирались по склонам моих ступней. Ни щелочки меж нами, запрокинутое лицо, сомкнутые веки. Моя ладонь заползла под мокрый лоскуток, обтягивающий бедра, другая ковшиком обхватила правую грудь, прохладную, влажную, смирную — совсем иную, чем в судорожной испарине часовни.

Пока она рассказывала о своем злополучном романе, я догадался, какой фактор ее натуры в докладе не учтен: хрупкое равновесие телесной робости и чувственной дерзости, — первая разжигает мужчину, вторая в заветный миг обрекает на погибель;

свойства нимфы, коих лишена ее сестра, даром что изображала нимфу в ту ночь. Эта же в прямом смысле и бежит от сатира, и манит того за собой. В ней дремлет зверь, но зверь настоящий, настороженно чуткий к неверному шагу, к лобовой дрессировке. Чтобы проверить, способен ли чужак как должно понять ее (подыграть, приголубить, оставить в покое), она городит вокруг себя западни барьерчики. Но уже маячит на горизонте отрадный край, где не существует барьеров, где я заполучу ее целиком... и заполучу скоро, ибо она уже льнет ко мне, уже уступает, и срам ее вплоть к моему, и сплелись языки, заражаясь стремлением чресел.

Тишь, темное море, алмазный звездный навес;

и моя набухшая дрожь, уткнувшаяся в ее лоно. Вдруг, не разжимая объятий, яростно мотнула головой. И прошептала:

— Бедняжка. Это нечестно.

— Не могу справиться. Слишком хочу тебя.

— Тебе и не надо справляться.

Слегка отодвинулась;

рука ее юркнула в промежуток меж нашими телами. Нежно подняла торчком, сжала пальцами со всех сторон — боязливо, точно прежняя стыдливость вернулась.

— Бедный рыбеночек.

— И плыть ему некуда.

Там, под водою, пальцы кусались, ласкали;

снова шепот:

— Так — приятно тебе?

— Дурочка.

Помедлив, повернулась боком, обхватила меня правой рукой, а я обнял ее за плечи левой, сильно притянул к себе. Ее левая кругами бродила по бедрам;

провела вскользь, подняла, отпустила, коснулась;

шелком облепила основанье, напряглась, чуть стиснула. Пальцы казались неумелыми, они страшились причинить боль. Я опустил свободную руку, показал ее руке, что делать, отвел ладонь, поднял ее лицо, нашарил губами губы. Все вокруг постепенно исчезало.

Лишь ее язык, ее близкая кожа, сырые пряди, сладостный ритм руки под водой. Хоть бы это длилось всю ночь, этот обоюдный соблазн, эта нежданная готовность, с какою недотрога, привереда, любительница Софокла оборачивается безропотной гейшей, пленительной русалкой — русалкой, к счастью, только выше пояса. Я покачнулся, расставил ноги шире, и ее нога обвилась вокруг моей. Трусики тряпочка, последнее напоминание об одежде, терлись о мое бедро. Я оторвал ладонь от ее груди и протянул руку туда;

но рука была поймана и водворена на место.

Всю ночь;

но нет, нетерпение нарастало. Вот она без слов поняла, что касанье должно стать жестче;

пылко приникла ко мне, на глазах утрачивая сдержанность;

а в тот момент, когда я начал бессильно изливаться в соленую воду, повернула голову и укусила меня за бицепс, словно и ее настиг оргазм, пусть воображаемый.

Сделано. Ладонь разжалась, ласково погладила живот. Я схватил Жюли в охапку и поцеловал, немного ошеломленный тем, как стремительно и бесповоротно пала ее притворная добродетель. Видно, отчасти этому помогли шпильки сестры, но не только;

скорей всего, в глубине души Жюли и сама мечтала о чем то подобном. Мы стояли вплотную, не двигаясь, не нуждаясь в словах;

последняя преграда рухнула. Жюли коснулась губами моей кожи;

немой обет.

— Мне пора. Джун наверху заждалась.

Наспех поцеловавшись, мы несколькими гребками достигли суши. Рука об руку отправились одеваться. Обсыхать было некогда. Она натянула юбку, нагнулась вбок, чтобы застегнуть ее.

Я поцеловал ее влажную грудь, застегнул лифчик, помог надеть фуфайку. И она помогла мне одеться. Сплетя предплечья, мы побрели вдоль кромки воды к Бурани. Тут меня осенило, что Жюли потрясена куда больше, чем я, впервые обрела — или обрела заново — самую суть своей чувственности, обрела с помощью испытанного мной наслаждения... и с помощью ночи, тепла, древних чар дикой Эллады. Черты ее лица смягчились, стали проще;

теперь то было лицо, а не личина. И еще я с щекотным торжеством понял: даже след недоверия, посеянного между нами Кончисом, изгладился. Я не стану ждать ответов на письма. Может, прямо на поверхности — или на небольшой глубине — дело, как у людей водится, слегка нечисто, но это лукавство совместное, желанное для нас обоих;

словно бы затем, чтоб убедиться в своей правоте, я на ходу развернул Жюли к себе. Не противясь, она встретила мои губы — с такой готовностью, точно читала мою душу как книгу. Меж нами не осталось ни тени, ни облачка.

Мы шли рядом, пока не завиднелся дом. Лампа в концертной уже потухла, но светилась другая, в заднем окне, в том, за которым — моя здешняя спальня. Туда явно поставили вторую кровать, и они с Джун в мое отсутствие ночевали там, — и то, что она сейчас будет спать в «моей» постели, безупречным символом завершало вечер. Мы шепотом, наскоро обсудили, что станем делать в выходные, — но эта забота теперь утихла. Старик не нарушил слова, за нами никто не следил, мой статус Фердинанда по отношению к солоноволосой, лизучей, жаркогубой Миранде — Жюли — был наконец узаконен. В любом случае остаток лета, остаток жизни принадлежал нам обоим.

Попрощалась со мной поцелуем, сделала пару шагов к дому, стремительно обернулась, еще раз чмокнула меня. Я глядел вслед, пока она не растворилась в сумраке под колоннадой.

Преодолевая усталость, я быстро взбирался по тропинке на центральный водораздел, чтобы ходьба высушила сырую одежду. Ничего, что наступит завтра, что я не высплюсь, буду мучительно клевать носом во время уроков;

все это мелочи. Жюли напитала меня забытьем.

Словно ты набрел на спящую красавицу, а та, пробудившись, выказала не просто любовь, но давний любовный голод, пряную жажду вытравить из тела оскомину прошлогодних своих вымученных утех, незадачливой своей страсти. В мечтах Жюли обретала опытность и навык, скорую нежность и неспешное бесстыдство, свойственные Алисон, — но усугубленные, осмысленные, расцвеченные изяществом, духовностью, поэзией... чем дальше я шел, тем благостней улыбался. Путь освещали звезды и новорожденный месяц;

да я теперь и с закрытыми глазами отыскал бы дорогу сквозь немую, призрачную чащу алеппских сосен, отделенную от меня пеленою вязкого томленья и податливости распахнутого женского тела: ночь за ночью в деревенском доме, сиеста за нагой праздной сиестой в затененной постели... насытившись же, ты ощущаешь иной, золотистый вкус, — вкус присутствия Джун, в нагрузку, внахлест. Конечно, любил я именно Жюли, но что за любовь без острастки, без угрозы невинных измен?

Вот и странная мистерия, что свела нас, — Кончис с его таинственными замыслами, — открывалась с неожиданной стороны. Хозяин зверинца печется прежде всего о том, чтоб животные не сбежали, а не о том, чтоб в своих вольерах они рабски следовали его прихотям.

Он соорудил решетки, эфемерные клетки чаяний и эмоций, приковывающие нас к Бурани. И коли он дворянин елизаветинец, то мы — его домашний, личный театр, вроде того, что держал граф Лестер;

однако не заложен ли в «эксперимент» принцип Гейзенберга не накрывает ли зона неопределенности и его, наблюдателя вуайера, а не только нас, подопытных людишек?

Похоже, он, кроме прочего, пробует досадить нам мнимым диссонансом меж многомудрой Европой и несмышленой Англией. Ведь при всем своем чеканном снобизме он лишь рядовой европеец, абсолютно не восприимчивый к духовным глубинам и нюансам английского мировидения. И меня и девушек он считает простачками, недоростками;

мы же с легкостью перелицемерим его лицемерье, — как раз потому, что родились англичанами, с маской на глазах, с молоком неправды на губах.

Я достиг перевала. Вокруг царила мертвая тишина, нарушаемая лишь чирканьем моих подошв о разбросанные по тропе камешки. Далеко внизу, под мерцающим небом, гладило мятый серый бархат сосновых крон тускло поблескивающее море. Над землей безраздельно властвовала ночь.

На южном склоне водораздела, чуть ниже вершины, вздымался небольшой утес. Деревья здесь расступались;

я остановился перевести дух и напоследок полюбоваться Бурани. Взглянул на часы: самое начало первого. Остров крепко спал. И вдруг, точно серебряные обрезки ногтя Луны, на меня стало падать одиночество собственного существования, долгая, долгая несовместность «я» и мира вокруг, — чувство, что порой настигает нас тихими ночами, но очищенное от всякой тоски.

Тут откуда то сзади, с холмов за спиной, донесся шорох. Слабый слабый;

однако я метнулся с тропы под сень раскидистого дерева. Там, наверху, человек или зверь задел ногой камень.

Секунд пятнадцать я выжидал. А потом — вздрогнул, замер, затаился.

На утесе, на фоне темного неба, вырисовался пепельный силуэт. За ним — второй, третий.

Я слышал, как осторожно они ступают по скале, различал приглушенный лязг металла. Вот их, как по волшебству, уже шестеро. Шесть серых теней на краю обрыва. Один вытянул руку, указывая вниз;

но голосов я не услыхал. Островитяне? Но летом они редко забредают на водораздел, а в такой час — никогда. Впрочем, я уже понял, кто это такие. Солдаты. Вон неясные очертанья стволов, вон матовые блики луны на касках.

Месяц назад греческая армия проводила учения на полуострове, через пролив то и дело сновали десантные катера. Верно, и эти вояки отрабатывают у нас технику ночной высадки. Но с места я не двинулся.

Один из силуэтов повернул вспять, остальные — за ним. Кажется, я догадываюсь: они собирались свернуть на тропку, ведущую к Бурани и Муце, но зашли слишком далеко по хребту и промахнулись. Словно в подтверждение, издалека послышался хлопок — выстрел из ракетницы? К западу от Бурани над морем завис мигающий огонек. Медленно прочертил параболу. Да, осветительная ракета. Я сам на ночных учениях десятки раз такими стрелял. Те шестеро явно намеревались «атаковать» некий ориентир на дальнем берегу бухты.

И все же я огляделся. В двадцати ярдах к валунам лепятся кустики, где можно укрыться. Я на цыпочках промчался меж сосен и, забыв про чистые брюки и рубашку, спрыгнул в какую то расщелину. Камень еще не успел остыть. В темном массиве хребта виднелась зазубрина. Тропа именно там.

Мелькнуло белое: да, тропа там. Солдаты спускались по ней. Скорее всего, это компанейские ребята откуда нибудь из Эпира. Но я изо всех сил вжался в скалу. И, как только услышал, что они вровень со мной, ярдах в тридцати, чуть приподнял лицо, вгляделся через спасительную путаницу веток.

В груди екнуло. На них немецкая форма. Сперва мне пришло в голову, что они вырядились в нее, изображая предполагаемого противника;

но после зверств оккупантов ни один греческий солдат, если он в здравом уме, немецкую форму не наденет, даже по приказу начальства;

и тут до меня дошло. Спектакль выплеснулся за территорию Бурани, старый черт не уступил нам ни пяди.

Замыкающий тащил сумку пообъемистей, чем у остальных;

оттуда торчал тонкий, еле различимый прут. Меня озарило. Я сразу понял: помимо Димитриадиса, в школе есть и другой лазутчик. Грек с типично турецкой внешностью, замкнутый, коротко стриженный крепыш естественник. В учительской он не появлялся, дневал и ночевал в своей лаборатории.

Сотрудники прозвали его «о алкемикос», алхимик. С унынием погружаясь в придонные глубины вероломства, я вспомнил, что Пэтэреску — его закадычнейший приятель. Но прежде всего — что в лаборатории имеется рация: кое кто из учеников мечтал стать военным радистом. Ее позывные даже занесены в регистр радиолюбителей. Я саданул кулаком по земле. Просто как дважды два. Вот откуда о моем приближении узнавали заранее. В школьной ограде одна единственная калитка, и пожилой привратник всегда на посту.

Солдаты скрылись из виду. На подошвах у них, должно быть, резиновые набойки;

снаряжение переложено войлоком, чтоб не поднимать шума. Но они, очевидно, не рассчитали, что я стану двигаться так быстро. Ракета могла означать лишь одно: запоздалый сигнал, что я тронулся в путь. Я недобрым словом помянул Жюли, однако тут же раскаялся. Кончису слишком уж на руку пришлось бы мое недоверие;

и он не учел того самозабвенья, с каким «сыр» только что переметнулся на мышкину сторону. О новой ловушке Жюли, конечно, ни сном ни духом не ведает;

а мышь превратилась в лису и впредь будет куда осмотрительней.

Я было собрался пойти следом за солдатами и выяснить, куда те направляются, но опыт армейской службы вовремя дал о себе знать. В безветрие ночные рейды нежелательны;

не забудь, стоящий между тобой и луной видит тебя как на ладони, а ты его — нет. Всего полминуты миновало, а шаги парней уже почти стихли. Затукал по тропе камешек, умолк;

подскочил и упал другой, подальше. Я помедлил еще полминуты, рывком выпрямился и во все лопатки устремился наверх.

На изгибе хребта расселина сглаживалась, и тропка на протяжении полусотни ярдов бежала по ровному, открытому месту, а затем ныряла на северный склон. Мне предстояло пересечь каменистое пространство, совершенно голое, если не считать пары одиноких кустиков. За ним начинался обширный, примерно в акр, участок, поросший высоким тамариском. Там, где тропа врезалась в него, среди разлапистых веток чернел прогал. Я остановился, прислушался. Все спокойно. Шустро поскакал на ту сторону.

И как раз на полпути услышал клацанье курка. В двухстах ярдах справа вспыхнула ракета.

Ее сияние окутало водораздел. Я упал ничком. Свет постепенно мерк. Не успело истаять во тьме шипенье пиросостава, а я был уже на ногах и несся под укрытие тамариска, не заботясь более о том, чтобы двигаться тихо. Целый и невредимый ворвался в заросли, на миг запнулся, соображая, в чем соль очередной безумной затеи Кончиса. Вдоль хребта, с той стороны, откуда стреляли из ракетницы, часто затопали шаги. Я наподдал вниз по откосу, лавируя меж семифутовых кустов.

Спуск стал положе, тропа раздалась, — отлично, быстрее! Но тут что то с кошмарным проворством бросилось под ноги, и я с разбегу грохнулся оземь. Жгучая боль: рука пришлась на острый каменный гребешок. Чувствительный тычок в ребра. От удара сперло дыхание, язык сам собой промямлил «Господи!» На секунду я утратил способность соображать. Справа, из за кустов тамариска, донеслась тихая отрывистая команда. На этом языке я знал разве что пару слов. Но интонации говорившего были несомненно немецкие.

Вокруг, по обочинам тропы, зашуршало, захрустело. Меня обступили люди, переодетые немецкими солдатами. Их было семеро.

— Что еще за шуточки, черт вас подери!

Я подобрал под себя колени, отряхивая кисти рук от песка. На костяшках пальцев выступила кровь. Двое шагнули мне за спину, рванули локти вверх. Еще один стоял посреди тропинки. Он тут явно командовал. Ни винтовки, ни автомата, как у других, — только пистолет. Я покосился на винтовку, висевшую на плече у того, кто придерживал меня слева. Как настоящая;

никакой бутафории. И на вид натуральный немец, не грек.

Человек с пистолетом — видимо, какой нибудь сержант — опять что то произнес по немецки. Два солдата по обеим сторонам тропы нагнулись и открутили от стволов тамариска концы низко натянутой проволоки. Человек с пистолетом негромко свистнул. Я посмотрел на парней по бокам.

— Вы по английски понимаете? Шпрехен зи энглиш?

Ни малейшей реакции — лишь стиснули локти: молчи. Боже, подумал я, дай только мне повстречаться с Кончисом. Сержант отвернулся, подозвал четверых подчиненных. Двое из них уселись на землю.

Один явно спрашивал разрешения закурить. Сержант позволил.

Они засмолили сигареты, озарив спичками свои физиономии под нависшими касками, и принялись беседовать шепотом. Все они выглядели как немцы. Не греки, выучившие несколько немецких фраз, но именно немцы. Я обратился к сержанту.

— Когда вам надоест выламываться, будьте добры сообщить мне, чего мы все тут забыли.

Он повернулся кругом, приблизился. Лет сорока пяти, узколицый. Меж нами осталось фута два. Не то чтоб жестокий, но роли своей соответствует. Я ждал привычного плевка, однако он спокойно спросил:

— Вас заген зи?

— Да пошел ты...

Еще понаблюдал за мной, точно ни слова не понял, но рад наконец со мной познакомиться;

и безучастно отвернулся. Хватка солдат немного ослабла. Не вымотайся я так, мог бы и сбежать.

Но с холма уже спускался кто то еще. Через несколько секунд те шестеро, за которыми я следил из укрытия, показались на тропе, нестройно печатая шаг и держась в затылок друг дружке. Но, поравнявшись с курящими, смяли строй.

Пареньку, подпиравшему меня справа, было не больше двадцати. Он полегоньку принялся насвистывать;

и тем самым внес в крайне убедительное, несмотря на мое замечание о том, что сержант выламывается, действо фальшивую в своей прямолинейности ноту, ибо мотив выбрал известнейший — «Лили Марлен». Или это неуклюжий намек? Мощный прыщеватый подбородок, глазки без ресниц;

его, видно, специально отобрали из многих, этакого безупречного тевтона, бесчувственного, как замысловатый механизм;

он будто не сознавал, что он тут делает и кто я такой;

это его и не трогало, он исправно повиновался приказу.

Тринадцать человек, прикинул я, из них как минимум семеро немцы. Их проезд в Грецию, проезд на остров из Афин. Обмундирование. Муштра натаска. Проезд с острова, обратный проезд в Германию. Вряд ли все это обошлось меньше чем в пятьдесят фунтов. И чего ради?

Чтобы напугать — а может, озадачить? — какого то неприметного человечишку. Но едва адреналин в моих жилах утихомирился, я переменил мнение. До чего мастерски организована сцена, до чего продумана. Обаяние чародея Кончиса неотразимо. Восхищение боролось с испугом;

и тут послышались еще чьи то шаги.

Новая парочка. Первый — низенький, поджарый. Он размашисто спускался по тропе, а за ним семенил второй, повыше. На обоих остроконечные офицерские фуражки. Кокарды с орлом.

Солдаты суетливо вскочили, но он небрежным жестом велел им снова сесть. Он направлялся прямо ко мне. Очевидно, актер, поднаторевший на ролях немецких полковников: суровый вид, тонкие губы;

не хватает только очков с овальными стеклами и стальной оправой.

— Приветик.

Не ответил, окинул меня таким же взглядом, как недавно сержант, теперь стоявший навытяжку в почтительном отдалении. Второй офицер, похоже, лейтенант, заместитель. Мне бросилась в глаза его легкая хромота;

лицо итальянца, угольно черные брови, пухлые загорелые щеки;

красавчик.

— А режиссер где?

«Полковник» вынул из внутреннего кармана портсигар, придирчиво выбрал сигарету.

«Лейтенант» сунулся с огоньком. Я заметил, что за их спинами один из солдат перешел тропинку с лохматым бумажным кульком в руке — какая то провизия. Подкрепляются.

— Надо сказать, вы идеально подходите на эту роль.

Он уронил единственное слово, тщательно обсосанное, юркнувшее меж губ, точно виноградная косточка:

— Гут.

Отвернулся;

что то произнес по немецки. Сержант поднялся выше по склону, принес походный фонарь, запалил, поставил у моих ног.

«Полковник» отступил назад, стал вровень с «сержантом», и «лейтенант» очутился на первом плане. Смотрел он как то загадочно, будто хотел и не мог что то мне поведать;

вглядывался в меня в поисках некоего подтвержденья. Торопливо отвел глаза, резко, хоть и неловко, повернулся на каблуках, отошел к полковнику. Тихий разговор по немецки, краткая команда сержанта.

Исполняя ее, солдаты с непонятной мне целью выстроились по обочинам лицом друг к другу, вразброс, не по стойке «смирно», а как зеваки, ожидающие чьего нибудь выхода. Может, это мне предстоит идти куда то вдоль их живого коридора? Но конвоиры оттащили меня в общий строй. На тропе остались только сержант и два офицера. Я очутился в самом центре светового кольца. Видно, фонарь создает необходимый театральный эффект.

Зловещая тишина. Что же, я не главный герой, а рядовой зритель? Наконец послышался шум чьего то приближения. Показался человек, одетый иначе, чем остальные, — в гражданское. На первый взгляд он был пьян. Но нет, руки связаны за спиной;

пленник, как и я.

Темные штаны, голый торс. По пятам шли еще два солдата. Один вроде бы ткнул ведомого кулаком, тот застонал. Вблизи я с режущим ощущением, что спектакль стремительно выходит из под контроля, различил, что он бос. Он ковылял и подскакивал от истинной, непритворной боли.

Поравнялся со мной. Юноша, обликом грек, довольно низенький. Лицо безобразно разбитое, опухшее, правая щека залита кровью, вытекшей из ссадины у глаза. Вид ошалевший, еле ноги передвигает. С трудом заметив меня, остановился, окинул диким взглядом. Ужас пронизал меня:

а вдруг они вправду поймали и избили сельского мальчугана, чтоб смотрелся убедительней?

Солдат, идущий сзади, в бессмысленной ярости заехал ему в поясницу. Я это видел, я видел судорожный рывок парнишки, я слышал, как сам собою вырвался у того неподдельно страдальческий вопль. Он протащился ярдов на пять шесть дальше, и тут полковник выцыкнул еще какое то слово. Конвоиры грубо придержали пленника за плечи. Вся троица остановилась на тропе, спиной к хребту. Полковник спустился и встал прямо напротив меня, лейтенантик прихромал за ним. Оба повернулись ко мне затылком.

Снова молчание;

лишь тяжко дышит грек. И вдруг на тропе возник еще один, неотличимый от первого, со связанными руками, под конвоем пары солдат. Теперь ясно, куда я попал. В прошлое, в 1943 год, на расправу с бойцами Сопротивления.

Второй, — несомненно, «капитан», вожак, — крепко сбитый, лет сорока, футов шести ростом. Рука подвешена на веревочной петле, голое предплечье у самого сгиба наспех перехвачено пропитанной кровью повязкой. Похоже, на бинт пустили оторванный рукав рубахи, — слишком короткий, чтобы сдержать кровотечение. Он шел по склону прямо на меня;

горделивое лицо клефта, густые черные усы, нос аксипитера (Ястреба (лат.).). На Пелопоннесе изредка встречались подобные типажи, но откуда родом этот, гадать не приходилось: лоб его до сих пор стягивала черная лента с бахромой, какую носят критские горцы. Хоть сейчас на гравюру начала прошлого века, в национальный костюм с червленым ятаганом и пистолетами за кушаком, — благородный разбойник из Байроновой сказки. На самом деле одет он был в походные шаровары английского военного образца и рубашку хаки. Тоже босой. Но ступать старался твердо. Синяков на нем было меньше, — возможно, рана уберегла от побоев.

Подойдя вплотную, он остановился и посмотрел мимо полковника и лейтенанта, посмотрел на меня. Так так, он делает вид, что узнал меня, что мы когда то были знакомы. Во взгляде жесточайшее презренье. Гадливость. И одновременно — бессильное отчаяние. Помолчал. А потом процедил по гречески:

— Продотис. — «Дельту» он выговорил как «в», на народный манер, и в этот миг губы его затряслись.

Предатель.

Играл он потрясающе, растворяясь в персонаже;

и, помимо желания, будто чуткий партнер, я проглотил очередную колкость, молча встретил этот взгляд, эту злобу. На секунду превратился в предателя.

Его пихнули вперед, но в десяти футах, на границе света и тьмы, он еще успел извернуться и вновь ошпарить меня глазами. И опять это слово, будто я с первого раза не расслышал:

— Продотис.

Его перебил чей то вскрик, чье то восклицание. Хлесткая команда полковника: «Нихт шиссен!» Пальцы конвоиров тисками въелись мне в плечи. Первый партизан высвободился, метнулся вбок, в заросли. Двое сопровождающих ринулись следом, за ними — трое или четверо солдат из тех, кто стоял у обочины. Он не пробежал и десяти ярдов. Крик, немецкая речь...

выворачивающий внутренности вопль боли, потом еще. Удары ботинок по ребрам, уханье прикладов.

Едва крик повторился, лейтенант, стоявший напротив и вглядывавшийся в кустарник, отвернулся, уставился в темноту за моей головой. Он давал понять, что возмущен этой сценой, ее бесцеремонностью;

недавний его ищущий взгляд разъяснился вполне. Полковник приметил, что лейтенант отвернулся. Покосился на того через плечо, скользнул глазами по лицам моих конвоиров и проговорил по французски, чтоб солдаты не поняли... и, без всяких сомнений, чтоб понял я:

— Mon lieutenant, voila pour moi la plus belle musique dans le monde*.

Он произнес это с сильным немецким акцентом, а на слове musique, в котором заключалась суть остроты, аж присюсюкнул. Немец из породы садистов;

а лейтенант — тоже немец, но из породы добряков.

Лейтенант, кажется, собрался ответить, но тут ночь разодрал оглушительный вой. Вой шел из глубоких альвеол второго партизана, благородного разбойника, и слышать его можно было на обоих концах острова — в случае, если хоть кто то бодрствовал в этот час. Простое, но самое греческое из всех греческих слов.

Да, это было актерство, однако актерство высшего класса. Слово плевалось пламенем, точно завывал сам сатана, шибало током, скопившимся в сердце человеческого сердца, в нутре нутра.

Оно вонзилось в полковника, как шпора в лошадиный круп. Взвившись стальной пружиной, он в три прыжка подлетел к критянину и отвесил тому бешеную, сокрушительную оплеуху.

Голова партизана завалилась набок, но он сразу же выправился. В ушах зашумело, словно это я схлопотал затрещину. Можно намалевать синяки, сфабриковать кровавую повязку, но подобный тумак подделать нельзя.

Ниже по склону уже волокли из кустов второго. Он не держался на ногах, его тащили под мышки. Швырнули на тропу;

стеная, он рухнул на бок. Сержант спустился туда, взял у одного из солдат флягу, вылил содержимое на голову паренька. Тот попытался встать. Сержант что то скомандовал, и прежние конвоиры помогли пойманному подняться.

Голос полковника.

Солдаты разобрались в колонну по два так, что пленники очутились внутри строя, и тронулись восвояси. Через минуту спина замыкающего исчезла по тьме. Со мной остались два конвоира, полковник и лейтенант.

Полковник приблизился. Непроницаемая харя василиска. Выговорил по английски, старательно, раздельно:

— Это. Еще. Не. Конец.

Губы даже скривились в угрюмой ухмылке;

угрюмой и угрожающей. Точно он подразумевал не только то, что за этой сценой последует новая, но и нечто большее: имперские амбиции фашистов вскоре возродятся и завладеют умами. Нервы у него были просто железные. Закрыв рот, он повернулся и отправился вниз, догонять солдат. Лейтенант — за ним. Я крикнул вслед:

— Чему не конец?

Молчание. Две темные фигуры — та, что повыше, прихрамывает — затерялись в белесых, рыхлых кустах тамариска. Я обратился к охранникам:

— Дальше что?

Вместо ответа меня ткнули вперед и сразу назад, заставляя сесть. Я было вступил в комическую схватку, но через несколько мгновений они легко одержали верх. Споро скрутили * Для меня, лейтенант, это самая прекрасная музыки в мире (франц.).

веревкой мои лодыжки, подтащили к стволу, дабы я мог упереться спиной. Младший пошарил в нагрудном кармане кителя и кинул мне три сигареты. Я чиркнул спичкой и при ее свете осмотрел их. На вид дешевые. Вдоль каждой тянется оттиснутая красными буквами фраза Leipzig dankt euch* с крохотными черными свастиками по бокам. Та, которой я затянулся, отдавала плесенью и десятилетней давностью, будто правдоподобия ради в представлении использовались настоящие консервированные сигареты военной эпохи. В сорок третьем дымок ее был бы душист.

Я вновь и вновь пытался разговорить солдат. Сперва по английски, затем на нищенском своем немецком, потом по французски, по гречески. Но те знай тупо посиживали на дальней обочине. И между собой то едва десятью словами перекинулись;

им, очевидно, запретили вступать со мной в беседу.

Когда меня стреноживали, я заметил время. Было без двадцати пяти час. А теперь — половина второго. Где то на северном побережье, в миле другой западнее школы, слабо застучал ранний мотор. Скорее дизель большого каика для местных перевозок, чем дизель яхты.

Труппа погрузилась на судно. Конвоиры мои, должно быть, только этого сигнала и дожидались.

Вскочили, старший вытянул в мою сторону руку с перочинным ножом, повертел, кинул его себе под ноги. Ни слова не говоря, они отправились прочь — но не в том направлении, в каком скрылись остальные. Эти взобрались на хребет и перевалили его, чтоб спуститься в Бурани.

Убедившись, что они не вернутся, я пополз по камням к ножу. Лезвие оказалось тупым, веревка — крепкой, и освободился я лишь через двадцать невыносимых минут. Вскарабкался на холм — оглядеть южный берег. Естественно, все было тихо, безмятежно, рельеф тянулся к звездам, остров покоился в античной ночной колыбели Эгейского моря. Яхта еще на рейде.

Сзади было слышно, как каик, если это каик, удаляется в сторону Нафплиона. Надо бы нагрянуть в Бурани, разбудить девушек, прижучить Кончиса, потребовать немедленных объяснений. Но я выбился из сил, не сомневался, что девушки ни о чем не знают, зато крепко сомневался, допустят ли меня на территорию виллы... порыв мой нетрудно предвидеть, а энергии у меня сейчас кот наплакал. Сквозь злость пробивался забытый трепет пред деяньями Кончиса. Я в очередной раз ощутил себя героем легенды, смысл коей непостижим, но при этом постичь смысл — значит оправдать миф, сколь ни зловещи его дальнейшие перипетии.

Уроки начинались в семь утра, и я потащился в класс, проспав меньше пяти часов. Вдобавок стояла гнусная погода, безветренная, немилосердно жаркая и душная. Всю зелень на острове выжгло, а жалкие ее остатки точно подвялились и пали духом. Хвою мочалили ревностные прихожанки гусеницы;

лепестки олеандра побурели с краев. Жило только море, и в голове у меня прояснилось лишь в обеденный перерыв, когда я плюхнулся в воду и распластался на ее бирюзовой поверхности.

Во время занятий меня посетило одно соображение. Все «немецкие солдаты», выступавшие в амплуа статистов, очень молоды — между восемнадцатью и двадцатью. Сейчас начало июля;

весенний семестр в греческих и немецких университетах, скорей всего, завершился. Если Кончис действительно связан с киноиндустрией, заманить сюда немецких студентов ему было, наверное, несложно, — стоило лишь посулить им каникулы в Греции как плату за несколько съемочных дней. Однако не приволок же он их на остров для того, чтоб заснять в одном единственном эпизоде! Впереди, как и грозился полковник, новые измывательства.

Я лежал на воде, раскинув руки, закрыв глаза, в позе распятого. Еще до купания я успел поостыть и решил не предавать бумаге сердитое и язвительное послание, сочиненное по пути с * Лейпциг благодарит вас (нем.).

водораздела. Кроме всего прочего, старик, похоже, как раз чего то подобного от меня и ждет, — утром я высмотрел в глазах Димитриадиса настороженный, любопытный огонек, — и самым верным в данной ситуации будет обмануть его ожидания. По зрелом размышлении я понял также, что сестрам ничего серьезного не угрожает;

пока он думает, что их удалось обмануть, они в безопасности, — точнее, не в большей опасности, чем до сих пор. Если и стоит вызволять их из его лап, начинать надо не раньше, чем мы с ними окажемся лицом к лицу;

иначе он примет меры предосторожности, с ходу организует очередное игрище — и какое! Мне пришла причудливая мысль: раз тебе поперек горла то, что происходит, глупо бурчать на то, как это происходит.

Полуденный пароход привез почту, за обедом ее раздали. Я получил три письма;

одно — от нескорого на перо родезийского дядюшки;

второе — из Афин, с текущей информацией Британского совета;

а третье... Знакомый почерк — буквы округлые, кособокие, разлапистые.

Я надорвал конверт. Оттуда выпало мое послание к Алисон, так и не распечатанное. И все. Я отправился прямиком к себе, не открывая, сунул письмо в пепельницу и сжег.

Назавтра, в пятницу, я получил за обедом еще письмо. Имя адресата написано от руки, почерк не менее знакомый. В столовой я не стал его распечатывать. И правильно сделал, ибо скудное содержимое конверта побудило меня громко чертыхнуться. Записка оказалась хамской и стремительной, будто пощечина;

ни даты, ни обратного адреса — ничего.

Впредь Вам незачем появляться в Бурани. Резоны оставляю при себе. Безмерно разочарован Вашим поведением.

Морис Кончис.

Меня накрыла волна отчаянья и горькой досады. Какое право имеет он на столь бесцеремонные фирманы? Запрет не укладывался в голове, запрет противоречил всему, о чем рассказывала Жюли;

но, как я быстро сообразил, не тому, что произошло вслед за нашим с ней свиданием... ночной упрек в предательстве наполнился новым смыслом. Похолодев, я понял, что сцена времен оккупации, весьма возможно, — финальный эпизод спектакля, отставная повестка: с тобой теперь некогда возиться. Но с ним оставались девушки. Что за байку он для них выдумал? Сейчас то что выдумал для них, проникших в прежние его обманы?

До самого вечера я смутно надеялся, что они вот вот заявятся в школу. Не дадут в сотый раз обвести себя вокруг пальца. Собирался пойти в полицию, телеграфировать в Афины, в английское посольство. Но мало помалу восстановил равновесие. Припомнил бесчисленные аллюзии на «Бурю» и те искусы, каким подверг в своих владениях незваного юношу шекспировский старец. Припомнил, как раньше Кончис, бывало, подразумевал прямо противоположное тому, что говорил вслух;

и еще припомнил Жюли... не только ее наготу в час купанья, но и ее инстинктивное доверие к нашему Просперо. Засыпал я убежденным, что письмо — последний всплеск его черного юмора, некое испытание вроде фокуса с игральной костью и отравленной пилюлей. От силы неделя — и я непременно доберусь и до Жюли, и до истины. Ведь он понимает: завтра же я отправлюсь в Бурани. Он, конечно, примется ломать комедию грозных укоров, но главное — я встречусь с ним;

и с его живым балаганчиком — он то и поможет мне вывести Кончиса на чистую воду.

В субботу в начале третьего я углубился в холмы. К трем достиг тамарисковой заросли. В блистании знойного дня — погода была все такая же душная, безветренная, — все случившееся здесь недавно показалось мне сном. Однако раза два я наткнулся на свежесломанные ветки и сучья;

там, где пустился наутек «пленный», бурели на выжженной солнцем почве брюшки перевернутых камней, а кустарник у тропы был истоптан. Чуть выше по склону я подобрал несколько сплющенных окурков. Один сгорел наполовину;

на нем читались все те же буквы:

Leipzig da...

Я задержался на вершине утеса, откуда просматривалось южное побережье. Яхты нигде видно не было, но до поры я не стал унывать.

От ворот прямиком направился к дому. Он высился пустой и закрытый, подставив хижину солнцу. Я как следует подергал дверь, поскребся в окна. Заперты наглухо. Я то и дело оглядывался, — не столько оттого, что ощущал спиной чей то взгляд, сколько оттого, что мнил себя обязанным его ощущать. Они должны наблюдать за мной;

возможно, даже изнутри, улыбаясь во тьме у изнанки ставен, в пяти шагах. Я подошел к обрыву проверить частный пляж. Он лучился жарой;

мостки, насосная, трухлявое бревно, тенистый зев пещерки;

лодки не видать. Затем — к статуе Посейдона. Немая скульптура, немые сосны. К скале, где мы с Жюли сидели прошлым воскресеньем.

Тут и там бездыханную гладь ерошил приблудный ветерок или пунктирный косяк сардин, пепельно синие вьющиеся штришки, что неспешно разбегались, а потом собирались в горсть на бликующем мареве воды, точно трупные пятна на коже моря.

Я побрел к той бухте, где стояли три домика. Перед глазами зазмеилась линия восточного побережья, и я уткнулся в проволочный забор. Здесь, как и в других местах, он был изъеден ржой, — условная грань, а не серьезная преграда;

сразу за ней к земле обрывался склон в шестьдесят семьдесят футов высотой. Я протиснулся меж жгутами проволоки и пошел вдоль нее вглубь острова. Порой обрыв становился чуть положе, но в самом низу путь отрезало густое сплетенье кустарника и колючего плюща. Я достиг места, где забор поворачивал на запад, к воротам. Ни красноречиво перевернутых камней, ни явных прорех в изгороди я не заметил.

Там, где мыс сливался с отрогом хребта, я случайно отыскал заросшую тропинку, по которой добирался до домиков в прошлый раз.

И вот я в масличном садике на подступах к выселкам. Меж стволов завиднелись три низенькие беленые хижины. Странно: ни цыпленка, ни ослика. Ни собаки. Помнится, псов тут пара тройка гавкала.

Два ближних домика примыкали друг к другу стенами.

Парадные двери на засовах, в ушки щеколд продеты висячие замки. Дальний с виду приветливее, но и его дверь подалась всего на дюйм. Изнутри не пускала деревянная задвижка.

Я зашел с тыла. Черный ход тоже на запоре. Но ставни двух окон в четвертой стене, куда я добрался, обогнув курятник, послушно открылись. Через немытые стекла я вперился внутрь.

Старая латунная койка, стопка уложенного на матраце белья. Фотографии и образа на стене.

Два деревянных стула с плетеными сиденьями, колыбель у окна, потертый сундук. Прямо у глаз, на подоконнике, бутылка из под рецины с воткнутой в горлышко желтой свечой, распавшийся венок из сухоцвета, ржавое зубчатое колесико, месячный слой пыли. Я захлопнул ставни.

Задняя дверь второй хижины также была снабжена засовом, но замка в ушках не было — просто завязанный узлом обрывок невода. Я чиркнул спичкой. И через полминуты очутился посреди спальни. В этой затененной комнате не нашлось ничего мало мальски подозрительного.

Я заглянул на кухню и в горницу. Отсюда вела дверь в соседний домик;

снова кухня, еще одна сумрачная спальня. Я выдвинул ящик другой комода, открыл шкаф. Типичные лачуги обедневших островитян, ни следа бутафории. Непонятно одно: где хозяева?

Я вышел, закрепив засов проволочкой. Ярдах в пятидесяти среди маслин виднелся беленый сортир. Я и туда сунулся. Очко затянуто паутиной. На ржавом гвозде желтеет мелко порванная греческая газета.

Пролет.

У двойной хижины из земли торчало покрытое известью горло резервуара. Я сдвинул деревянную крышку, опустил облезлое ведро. В лицо пойманной змеей ударил холодный воздух.

Сидя на краю резервуара, я пил большими глотками. Вкус проточный, свежий, скальный, куда слаще пресной воды из под крана.

По путеали (Колодези (лат.).) ко мне карабкался красно черный, переливчатый паук скакун.

Я подставил руку, и он прыгнул на нее;

подняв руку, я заглянул в черные окуляры глазенок. Он подергивал объемистым квадратным черепом, по своему передразнивая пытливые кивки Кончиса;

и вновь, как тогда с совой, я с дрожью ощутил близкое дуновение колдовства;

Кончисову назойливую, кромешную вездесущность.

Больше всего меня уело, что я ему, оказывается, не так уж и необходим. Я то думал, без меня «эксперимент» обречен на провал;

а вдруг нет, вдруг моя история — всего лишь отступление от основного сюжета, отброшенное, как только мне вздумалось преувеличить собственное значение? Я не суропился бы так, не поставь он меня на одну доску с Митфордом, да еще столь демонстративно и незаслуженно. И потом, я боялся, панически боялся обмана.

Хотя Кончису недолго изобрести какой нибудь предлог, почему я не явился в субботу, как обещал, оставалась и вероятность того, что они все втроем мне врут. Оставалась ли? После всех поцелуев, откровений, ласк, символического соитья в ночной воде... проделывать такие штуки против воли, без любви способны только шлюхи. Нет, к черту! Похоже, разгадку надо искать именно в моей «ненужности». Мне хотят преподать заумный философский урок на тему «человек и мироздание», указать пределы эгоцентризма как такового. Однако метод обучения слишком жесток, жесток неоправданно, будто издевательство над бессловесным животным.

Вокруг плескался океан неопределенностей, где двоилось не только внешнее, явленное, но и внутреннее, подразумеваемое. Много недель я чувствовал себя разъятым, оторванным от своего прежнего «я» (вернее, от слитного комплекса идеалов и стремлений, составляющих отдельное «я»), — и теперь, точно груда деталей, валяюсь на верстаке, покинутый конструктором и не знающий наверняка, как собрать себя воедино.

Вдруг я поймал себя на том, что вспоминаю Алисон, — и впервые с чувством скорее сожаления, нежели вины. Я был бы не прочь, чтоб она очутилась рядом и развеяла мое одиночество. Я поговорил бы с ней как с другом, не больше. С тех пор как мое письмо вернулось нераспечатанным, я выбросил Алисон из головы. Ход событий уже оттеснил ее в прошлое. Но теперь мне припомнился Парнас: шум водопада, греющее затылок солнце, опущенные ресницы, выгиб тела, с размаху насаживающего себя на мою плоть... и странная уверенность, что, даже когда она лжет, я понимаю, зачем и в чем она лжет;

короче, уверенность, что она никогда не солжет мне. Конечно, эта ее черта превращала наше повседневное общение в занятие скучное и постылое, слишком прозрачное, утомительно предсказуемое. Женская половина человечества всегда влекла меня тем, что скрыто от глаз, тем, что взывает к мужскому навыку уламывать и разоблачать, — как в прямом смысле, так и в переносном. С Алисон это выходило чересчур легко. И все же... я поднялся и вытравил свои игривые мысли сигаретным дымом.

Алисон — пролитое молоко;

точнее, разбрызганное семя. Жюли я жаждал вдесятеро сильней.

Пока не начало смеркаться, я прочесывал берег к востоку от выселок, затем вернулся в Бурани, дабы поспеть к чаепитию под колоннадой. Но вилла была все так же пустынна. Еще битый час я разыскивал хоть записку, хоть малый знак, хоть что нибудь;

так олигофрен по десятому заходу роется в одном и том же ящике стола.

В шесть я поплелся восвояси, не унося с собой ничего, кроме тщетной, исступленной злобы.

На Кончиса;

на Жюли;

на весь мир.

В дальнем конце деревни имелась старая гавань, которой пользовались только местные рыболовы. Школьный персонал и те жители деревни, что не чужды были приличий, брезговали появляться в этом районе. Большинство построек здесь пришло в абсолютную негодность. Иные походили на разрушенные кариесом зубы, что пеньком торчат из десны;

иные же, пока еще лепившиеся вдоль выщербленных набережных, щеголяли крышами из рифленого железа, цементными заплатами и другими неуютными метами бесконечных починок. Тут было три таверны, но лишь одна из них — достаточно вместительная: на воздухе стояли грубо сколоченные столики.

Как то, возвращаясь с зимней одинокой прогулки, я заскочил сюда выпить;

трактирщик, помнится, оказался болтливым, а выговор его — в целом вразумительным для моих ушей. По меркам Фраксоса милейший собеседник — может, оттого, что по рождению анатолиец. Звали его Георгиу;

востроносый, с темно седой челкой и усиками, придававшими ему комическое сходство с Гитлером. В воскресенье с утра я уселся у дверей под катальной, и он сразу выскочил из дома, суетливо ликуя, что залучил богатого клиента. Да, заверил он, это большая честь — выпить со мной узо. Кликнул одного из чад, чтоб тот нас обслужил... лучшее узо, лучшие маслины. Как дела в школе, как мне живется в Греции?.. Выслушав эти дежурные вопросы, я приступил к делу. На безмятежно голубой воде перед нами колыхалась дюжина каиков, зеленых и пунцовых, выцветших на солнце. На них то я и указал ему.

— Жаль, иностранцы сюда не заплывают. Туристы на яхтах.

— Да а... — Выплюнул косточку от оливки. — Вымер Фраксос.

— А разве г н Конхис из Бурани сюда на своей яхте не причаливает?

— Ах, этот. — Я мгновенно понял, что Георгиу принадлежит к тем деревенским, которые Кончиса недолюбливают. — Вы с ним знакомы?

Нет, ответил я, но собираюсь туда нагрянуть. Так есть у него яхта?

Есть. Но у северного побережья она не показывается.

А сам то он хоть раз встречал Конхиса?

— Охи. — Нет.

— В деревне он какими нибудь домами владеет?

Только тем, где живет Гермес. У церкви святого Илии, на задах. Якобы меняя тему разговора, я лениво поинтересовался тремя хижинами неподалеку от Бурани. Куда переехали их жители?

Указал подбородком на юг.

— На полуостров. До осени. — И объяснил, что небольшая часть местных рыбаков ведет полукочевую жизнь. Зимой они промышляют близ Фраксоса, в водах, отведенных для частного рыболовства;

а летом вместе с семьями движут ся вдоль побережья Пелопоннеса, иногда аж на Крит заплывая в погоне за крупным косяком. Но он еще не закончил с хижинами.

Ткнул пальцем вниз и сделал вид, что пьет.

— Цистерны негодные. Летом нет свежей воды.

— Неужели нет?

— Нет.

— Позор!

— Это он виноват. Хозяин Бурани. Мог бы раскошелиться на цистерны. Скупердяй.

— Так домики — тоже его собственность?

— Вевэос. — Конечно. — На той стороне все ему принадлежит.

— Вся территория?

Принялся разгибать заскорузлые пальцы: Корби, Стреми, Бурани, Муца, Пигади, Застена...

он перечислил названия всех заливов и мысов в окрестностях Бурани;

а мне открылась еще одна причина неприязни, вызываемой Кончисом. Всякие афиняне, «богатей», не прочь бы понастроить там вилл. Но Кончис и метра им не уступает и тем отнимает у Фраксоса средства, необходимые острову как воздух. По набережной к нам трусил ослик с вязанкой хвороста на спине;

нога за ногу, выписывая зигзаги, словно заводная игрушка. Я получил добавочное доказательство вины Димитриадиса. Вся деревня только и судачит что об упрямстве Кончиса, а он ни звука не проронил.

— А гости его в деревню заглядывают?

Отрицательно безучастно вскинул голову;

упомянутые мною гости его мало трогали. Я не отступал. Если б в Бурани появились приезжие, он узнал бы об этом?

Пожал плечами.

— Исос. — Может быть. Он не знал.

И тут счастье мне улыбнулось. Из за угла появился какой то старикашка, прошел за спиной Георгиу;

потертая моряцкая кепка, синий холщовый костюм, до того застиранный, что на свету кажется почти белым. Когда он поравнялся со столиком, Георгиу метнул в его сторону взгляд, а затем окликнул:

— Э, барба Димитраки. Эла. — Иди сюда. Иди, потолкуй с английским профессором.

Старик остановился. На вид около восьмидесяти;

весь трясется, зарос щетиной, но пока соображает. Георгиу повернулся ко мне:

— До войны он был как Гермес. Возил в Бурани почту. Я впихнул старика за столик, заказал еще узо и мясной закуски.

— Вы хорошо помните Бурани?

Замахал старческой рукой: очень хорошо, прямо сказать нельзя, как хорошо. Проговорил что то, чего я не понял. Георгиу, не лишенный лингвистической сметки, сложил на столе сигареты и спички наподобие кирпичей. Строительство.

— Понимаю. В двадцать девятом?

Старик кивнул.

— Много людей приезжало к г ну Конхису до войны?

— Много, много людей. — Георгиу удивился, даже повторил мой вопрос, но ответ был тот же.

— Иностранцы?

— Много иностранцев. Французы, англичане, кого только не было.

— А учителя английского из школы? Они там бывали?

— Нэ, нэ. Оли. — Да, все бывали.

— Как их звали, помните? — Наивность вопроса рассмешила его. Он не помнит даже их лиц. Вот только один был очень высокого роста.

— Вы с ними в деревне встречались?

— Иногда. Иногда.

— Чем они занимались в Бурани — до войны?

— Они ж иностранцы.

Это проявление деревенской ограниченности рассердило Георгиу:

— Нэ, барба. Ксени. Ma ти эканон?

— Музыка. Пение. Танцы. — И снова Георгиу не поверил;

подмигнул мне, точно говоря: у старика размягчение мозгов. Но я знал, что тот ничего не путает;

ведь Георгиу поселился на острове только в 46 м.

— Какое пение, какие танцы?

Не помнит;

влажные глаза заметались в поисках картин минувшего, но ничего не углядели.

Однако он добавил:

— И не только. Они разыгрывали пьесы. — Георгиу загоготал, но старик отмахнулся от него и степенно подтвердил: — Это правда.

Георгиу, ухмыляясь, подался к нему:

— А ты кого играл, барба Димитраки? Караеза? — Караез — это Петрушка из греческого театра теней. Я дал старику понять, что верю ему:

— Какие пьесы?

Но по лицу было видно: не помнит.

— В саду был театр.

— Где в саду?

— За домом. С занавесом. Настоящий театр.

— Вы знаете Марию?

Но, похоже, до войны на вилле жила другая экономка, по имени Суда. Она умерла.

— Давно вы там не бывали?

— Много лет. Как война началась.

— Вы до сих пор хорошо относитесь к г ну Конхису? Старик кивнул, но кивок вышел короткий, сдержанный. Георгиу вылез с репликой:

Pages:     | 1 |   ...   | 4 | 5 || 7 | 8 |   ...   | 11 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.