WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 9 | 10 ||

«ДЖОН ФАУЛЗ ВОЛХВ im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2002 © Джон Фаулз, перевод И. Бессмертной © „Im Werden Verlag“, 2002 info ПРЕДИСЛОВИЕ В этой редакции проблематика и сюжет «Волхва» не претерпели ...»

-- [ Страница 11 ] --

— Нет. Запомню. Навсегда.

— Дай бог раз в год вспомнишь. — Зевнула. — А вот я тебя не забуду. — И через несколько минут пробормотала, как бы уже не отсюда, будто ребенок во сне: — И эту вонючую Англию.

Заснул я после шести и часто просыпался. Наконец, к одиннадцати, набрался мужества посмотреть в лицо дневному свету. Зашел в спальню. Джоджо и след простыл. Заглянул в кухню (она же — ванная). Обмылком на зеркале выведены три креста, «Пока» и подпись.

Выскользнула из моей жизни с той же легкостью, с какой вошла в нее. На кухонном столе лежал насос.

Снизу доносилось стрекотание швейных машинок;

женские голоса, избитая мелодия из радиоприемника. А я был один в своей квартире.

Ожидание. Бесконечное ожидание.

Прислонившись к старой деревянной сушилке, я запивал жесткое печенье растворимым кофе. Хлеба я, как всегда, забыл купить. На глаза мне попалась коробочка из под кукурузных хлопьев. Рисунок изображал тошнотворно довольную «среднюю» семейку за завтраком;

загорелый, веселый папа, симпатичная моложавая мама, сыночек, дочка;

рай земной. Хорошо бы прочистить желудок. Но кто знает — а вдруг за этой трусливо подловатой жаждой походить на других, эгоистичным желанием, чтобы кто то стирал тебе носки, пришивал пуговицы, удовлетворял твою похоть, восторгался тобой, готовил обед из трех блюд, и есть что то стоящее, некое стремление к порядку, к гармонии?

Я сделал себе кофе, помянул недобрым словом чертову сучку Алисон. Почему я должен ее дожидаться? Это в Лондоне то, где больше сговорчивых девушек на единицу площади, чем в любом другом европейском городе, настоящих красоток, искательниц приключений, стаями слетающихся сюда, чтобы их умыкнули, раздели, запихали в постель!..

А Джоджо, которую я меньше всего хотел оскорбить? Это все равно что ударить голодную псину по тонким, дрожащим ребрам.

Смятение, разжигаемое отвращением к себе и обидой, охватило меня. Всю жизнь я ненавидел компромиссы. И вот я раздавлен;

я дальше от свободы, чем когда бы то ни было.

Я лихорадочно схватился за мысль о том, чтобы забыть Алисон, вновь пуститься в скитания...

одинокие, но вольные. Даже трагические;

ведь, что бы ни делал, я обречен причинять боль.

Может, в Америку? В Южную Америку?

Свобода — это сделать решительный выбор и стоять на своем до последнего;

так было в Оксфорде;

раскрепощенные воля и инстинкт выталкивают тебя по касательной в новую, чуждую среду. Положусь на случай. Разрушу зал ожидания, где я заперт.

Я пересек унылую квартиру. Над каминной полкой висело «китайское» блюдо. Опять семья;

порядок и долг. Плен. За окном — дождь;

серое ветреное небо. Окинув взглядом Шарлотт стрит, я решил съехать от Кемп немедленно, сейчас же. Чтобы доказать себе, что еще способен двигаться, бороться, что я свободен.

Я спустился к Кемп. Она выслушала меня холодно. Похоже, она знала, что произошло между мной и Джоджо, ибо в глазах ее светился стойкий огонек презрения;

она отмахнулась от моих оправданий — я, дескать, собираюсь снять загородный дом, буду писать книгу.

— А Джоджо с собой возьмешь?

— Нет. Мы решили расстаться.

— Ты решил расстаться.

Да, знает.

— Ну хорошо, я решил.

— Что, замучился с нами, плебеями, прынц хренов?

— Как тебе не стыдно!

— Дуришь башку бедной девчонке, на кой ляд — непонятно, потом, когда она втюрилась в тебя по уши, поступаешь как настоящий джентльмен. Гонишь ее на все четыре стороны.

— Послушай...

— Мне то не заливай, не на ту напал. — Она сидела передо мной, прямая, непреклонная. — Уматывай. Возвращайся домой.

— Нет у меня дома, чтоб тебя!

— Есть, есть. Называется — буржуазия.

— Избавь меня от этих глупостей.

— Не ты первый. Ах, они тоже люди! Восторга полные штаны. — И с едкой снисходительностью добавила: — Ты не виноват. Ты жертва диалектики.

— А ты — наглая старая...

— Да пошел ты! — Отвернулась, словно меня тут уже не было;

словно весь мир был похож на ее мастерскую — сплошные обломы, хлам, беспорядок, здесь и в одиночку то не выживешь.

Заплесневелая мамаша Кураж, она направилась к мольберту и принялась перекладывать краски с места на место.

Я пошел восвояси. Но не успел подняться и на пролет, как она высунулась и загавкала вдогонку:

— Послушай ка, тупица! — Я обернулся. — Знаешь, что теперь будет с этой малышкой?

Пойдет по рукам! И знаешь, кто в этом виноват? — Ее указательный палец, как пулемет, поливал меня негодованием. — Святой Николас Эрфе, эсквайр! — Это последнее слово показалось мне самым грязным ругательством, какое я от нее слышал. Ошпарив меня глазами, захлопнула дверь мастерской. Между Сциллой и Харибдой, между Лилией де Сейтас и Кемп долго не повиляешь: клац — и нет тебя.

В холодном бешенстве я паковался;

и, увлекшись воображаемым спором с Кемп, где она терпела поражение по всем пунктам, небрежно сдернул с гвоздя блюдо. Оно выскользнуло из моих пальцев;

ударилось о газовую колонку;

упало в камин, расколовшись на две равные половинки.

Я опустился на колени. Кусал губы, как безумный, чтобы не разрыдаться. Я стоял на коленях, держа в руках осколки. Даже не пытаясь сложить их. Даже не двигаясь, когда с лестницы донеслись шаги Кемп. Она вошла, а я стоял на коленях. Не знаю уж, что она хотела сказать, но, увидев мое лицо, промолчала.

Я показал ей осколки: смотри, что случилось. Жизнь моя, прошлое, будущее. И вся королевская конница, и вся королевская рать...

Она долго переваривала увиденное: полупустой чемодан, груда книг и бумаг на столе;

и тупица, униженный мясник, на коленях у очага.

— Силы небесные, — сказала. — В твоем то возрасте. И я остался у Кемп.

Крупица надежды, право на существование — что еще нужно антигерою? Оставь его, говорит век, оставь на распутье, перед выбором: разве не в том же положении и человечество — оно может проиграть все, а выиграть лишь то, что имело;

сжалься над ним, но не выводи на дорогу, не благодетельствуй;

ибо все мы ждем, запертые в комнатах, где никогда не звонит телефон, одиноко ждем эту девушку, эту истину, этот кристалл состраданья, эту реальность, загубленную иллюзиями;

и то, что она вернется — ложь.

Но лабиринт не имеет оси. Конец — лишь точка на прямой, лязг сходящихся ножниц. Да, Бенедикт поцеловал Беатриче;

а десять лет спустя? И что случилось в Эльсиноре, когда пришла весна?

Словом — еще десять дней. А дальнейшие годы — молчание;

иная тайна.

Еще десять дней без телефонных звонков.

Взамен, 31 октября, в канун Дня всех святых, Кемп позвала меня на субботнюю прогулку.

Это предложение, дикое в ее устах, насторожило бы меня, если б день не выдался таким роскошным, с нездешним весенним небом, синим, как лепесток дельфиниума, с бурой, янтарной, желтой листвой, безветренным, точно во сне.

Кстати, Кемп потихоньку начала со мной нянчиться. Этот процесс требовал столь обильной компенсации в виде сквернословия и непрестанной грубости, что наши отношения дослужились до того чина, когда внешнее — полная противоположность внутреннему. Но стоило облечь это внутреннее в слова, перестать притворяться, что мы о нем не догадываемся — и все было бы испорчено;

само это притворство непонятным образом казалось важнейшим условием взаимной привязанности. Не признаваясь друг другу в симпатии, мы проявляли некую обоюдную деликатность, служившую залогом того, что на деле симпатия имеет место. За эти десять дней у меня поднялось настроение — то ли стараниями Кемп;

то ли благодаря запоздалому влиянию Джоджо, гадкого ангела, по ошибке ниспосланного мне лучшим миром;

то ли пришло сознание, что я способен ждать дольше, чем казалось до сих пор. По той ли, по иной причине, но что то во мне изменилось. Я перестал быть просто игрушкой в чужих руках: во мне укрепились истины Кончиса, особенно та, которую он воплотил в Лилии. Я трудно привыкал улыбаться той особой улыбкой, на какой настаивал Кончис. Наверное, можно принимать, не прощая;

можно прийти к решению, но сидеть сложа руки.

Мы отправились на север, за Юстон роуд, по Внешней кольцевой — в Риджентс парк. Кемп вырядилась в черные клеши и изгвазданную фуфайку, во рту — потухший окурок, чтобы свежий воздух помнил: если его и допустили в легкие, то весьма ненадолго. В парке нас окружили древесные панорамы, бесчисленные группки гуляющих, влюбленных, семейных, одиночек с собаками, краски, смягченные неуловимой дымкой, незамысловатой и живописной, как побережья на полотнах Будена.

Мы бродили, любуясь утками, морщась при виде хоккеистов.

— Ник, родной, — сказала Кемп, — а не хлебнуть ли нам национального напитка?

И тут я не насторожился: ведь волосатики пьют только кофе.

Мы зашли в чайный павильон, отстояли очередь, отыскали два свободных стула. Кемп отлучилась по нужде. Я вытащил из кармана книжку. Парочка, сидевшая за нашим столиком, ушла. Шум, толкотня, нехитрая закуска, хвост у стойки. Видно, в женском туалете тоже очередь.

Я погрузился в чтение.

Села у прохода, наискосок от меня.

Так спокойно, так просто.

Смотрела не на меня, на скатерть. Я завертел головой в поисках Кемп. Но понял, что Кемп уже на пути домой.

Она молчала. Ждала реакции.

А я то воображал впечатляющий выход на сцену, загадочный звонок, нисхождение, может, и буквальное, в новый Тартар. Но сейчас, глядя на нее, слова не в силах вымолвить, видя, как избегает она моих глаз, я признал, что вернуться она могла только таким способом;

всплыть сквозь суету буден, сквозь пошлую лондонскую сутолоку, сквозь бытие, привычное и пресное, как хлеб. Ей отвели роль Реальности, и возникла она соответственно, хотя и не без многозначительности, отчужденности, не без привкуса иного мира;

не из, а из за мельтешения толпы.

Твидовый костюм с изящным рисунком (осенние листья и снег);

темно зеленый, завязанный по крестьянски платок. Руки чинно сложены на коленях, как после тяжелой работы;

вернулась.

Мой ход. Но в этот долгожданный миг оказалось, что я не в состоянии двигаться, говорить, мыслить. Я многажды представлял себе нашу встречу, но не думал, что она будет именно такой.

Наконец уставился в книгу, словно не желал иметь с вернувшейся ничего общего, потом злобно воззрился на семейку любознательных дебилов, рассматривавших нас через проход. Тут она искоса взглянула на меня;

в этот момент я как раз грозно нахмурился, выражая им свое возмущение.

Внезапно поднялась, пошла прочь. Я смотрел, как она лавирует меж столиками: такая маленькая, вызывающе маленькая и тщедушная, такая желанная в своей крохотности.

Мужчины оборачивались ей вслед. Она скрылась за дверью.

В оцепении и муке я выждал несколько секунд. Затем взял след, расчищая дорогу локтями.

Она медленно брела по траве на восток. Я догнал ее, и она скользнула взглядом по моим ботинкам: значит, заметила. Мы пока не обменялись ни единым словом. Меня будто застигли врасплох — это было видно даже по одежде. Я давно перестал интересоваться, что ношу, как выгляжу... перенял у Кемп и Джоджо их неброскую гамму. А рядом с ней почувствовал себя оборванным и оскорбился: кто дал ей право притворяться модной, невозмутимой зажиточной матроной? Словно ей хотелось выпятить тот факт, что мы поменялись ролями и судьбами. Я осмотрелся. Столько народу, но лиц не различить, далеко. Риджентс парк. Я вспомнил другую встречу, встречу юного дезертира со своей возлюбленной;

аромат сирени, бездонная тьма.

— Где они?

Чуть заметно пожала плечами.

— Я одна.

— Так я и поверил.

Шла дальше, не отвечал. Кивком указала на свободную скамейку у дорожки, под деревьями.

Словно и вправду явилась из Тартара: холодная, невозмутимая.

Мы подошли к скамейке. Она села с краю, я — посредине, лицом к ней. Меня бесило, что она не глядит в мою сторону, не выказывает ни тени раскаянья;

молчит как рыба.

— Я жду, — сказал я. — Как три с половиной месяца ждал.

Развязала платок, встряхнула головой. Волосы отросли, как при нашем знакомстве, на коже слабый загар. С первого же взгляда я понял — и от этого растерялся еще сильнее — что Лилия затмила Алисон в моей памяти;

о первой я помнил одно лестное, о второй — одно плохое. Из под пиджака выглядывала светло коричневая блузка. Костюм дорогой;

похоже, Кончис ей заплатил. Красивая, желанная даже без... я вспомнил Парнас, другие ее обличья. Она не отрывала глаз от своих туфель с низким каблуком.

Я отвернулся.

— Чтобы сразу внести ясность. — Молчание. — Я простил тебе тот подлый летний розыгрыш. Простил бабскую мелочную мстительность... ты же заставила меня так долго ждать.

Пожала плечами. После паузы:

— Но?

— Но я хочу знать, чего вы добивались в тот день Афинах. Чего добивались все это время. И добиваетесь сейчас.

— А дальше что?

— Дальше посмотрим.

Вынула из сумочки сигареты, закурила;

с подчеркнутой вежливостью протянула пачку мне.

— Нет, спасибо, — сказал я.

Она смотрела вдаль, на изысканные постройки Камберленд террейс, что спускаются к парку.

Кремовая штукатурка, белые рельефы карнизов, небесный негромкий тон.

Подбежал пудель. Я дрыгнул ногой, а она — погладила его по голове. Женский зов: «Тина!

Радость моя! Ко мне!» Раньше мы бы насмешливо переглянулись. Она снова принялась разглядывать архитектуру. Я осмотрелся. На скамейках неподалеку — сидят, наблюдают. Вдруг Показалось: людный парк — сцена, за каждым кустом лазутчик. Я вынул свою пачку, закурил, напрягся: взгляни на меня! Не взглянула.

— Алисон.

Посмотрела искоса, отвела глаза. В пальцах дымилась сигарета. Словно ничто не могло заставить ее заговорить. С платана сорвался лист, косо спланировал, чиркнул по юбке. Она нагнулась, подняла его, разгладила на колене желтые зубчики. На дальний конец скамьи сел индиец. Потертое черное пальто, белый шарф;

узкое лицо. Маленький, несчастный в давяще чуждой стране;

официант, раб дешевой закусочной? Я придвинулся к ней, понизил голос, следя, чтобы слова звучали так же сухо, как у нее.

— Как насчет Кемп?

— Нико, прекрати меня допрашивать. Сейчас же прекрати.

Мое имя;

что то подалось. Нет — все та же замкнутость, настороженность.

— Они наблюдают? Они где то здесь?

Сердитый вздох.

— Они здесь?

— Нет. — И сразу поправилась: — Не знаю.

— Значит, здесь.

Она все отводила глаза. Произнесла тихо, почти устало:

— Дело теперь не в них.

Долгая пауза.

— Ты лжешь мне? Вот так, в лицо? — спросил я. Поправила волосы;

волосы, запястье, ее манера встряхивать головой. Мелькнула мочка уха. Меня охватила ярость, словно я лишился принадлежащего мне по праву.

— А я считал тебя единственной, кому можно верить. Ты хоть понимаешь, что я пережил летом? Когда получил письмо, эти цветы...

— Если вспоминать, кто что пережил... — сказала она.

Все мои усилия пропадали втуне;

у нее на уме было что то иное. Я нащупал в кармане пальто сухой гладкий шарик — каштан на счастье. Раз вечером, в кино, мне сунула его Джоджо, завернув в фантик: шотландский юмор. Джоджо... может, в этот момент, в миле другой отсюда, за кирпичом и шумом машин, она закадрила еще кого то, медленно прощаясь с девичеством;

ее кургузая рука во тьме кинозала. Внезапно мне захотелось взять руку Алисон в свою.

Я вновь произнес ее имя.

Но она непреклонно (не тронь!) отбросила желтый лист.

— Я приехала в Лондон переоформить квартиру.

Возвращаюсь в Австралию.

— В такую даль из за подобной ерунды?

— И повидаться с тобой.

— Милая встреча.

— На случай, если... — Не договорила.

— Если?

— Я не хотела приходить.

— Так зачем пришла? — Пожала плечами. — Заставили, что ли?

Нет, не ответит. Загадочная, почти незнакомая;

отступи назад, пытайся снова;

и увидишь свои край впервые. Будто некогда податливое, доступное, как солонка на обеденном столе, ныне заключено в фиал, стало сакральным. Но я знал Алисон. Знал, как она перенимает окраску и привычки тех, кого любит или уважает, хоть в глубине ее души и таится непокорство. И знал, откуда эта замкнутость. Рядом со мной сидела жрица из храма Деметры.

Пора перейти к делу.

— Куда ты поехала из Афин? Домой?

— Возможно. Я перевел дух.

— Ты хоть вспоминала обо мне?

— Иногда.

— У тебя кто нибудь есть?

— Нет, — помедлив, ответила она.

— Не слышу уверенности в голосе.

— Всегда кто нибудь найдется... если поискать.

— А ты искала?

— У меня никого нет, — сказала она.

— «Никого» — значит, и меня тоже?

— И тебя тоже, с того самого... дня.

Угрюмый, нарочито устремленный вдаль профиль. Чувствуя мой взгляд, она следила за каким то прохожим, словно он интересовал ее больше, чем я.

— Что я должен сделать? Заключить тебя в объятия? Пасть на колени? Чего им надо?

— Не понимаю, о чем ты.

— Нет, понимаешь, черт побери!

Быстро посмотрела на меня, отвела глаза.

— В тот день я тебя раскусила, — сказала она. — И конец. Такое не забывается.

— Но в тот же день мы любили друг друга. Такое тоже, в общем, не забывается.

Набрала воздуха, словно собираясь сказать колкость;

ну скажи что нибудь, все равно что, хоть колкость;

сдерживая бешенство, я старался говорить спокойно.

— Там, в горах, я в какой то момент любил по настоящему. Ты это поняла, тут и гадать нечего. Я видел — ты поняла. Я слишком хорошо тебя знаю и потому уверен: поняла, запомнила. — И добавил: — Я не секс имею в виду.

Снова помедлила, прежде чем ответить.

— На кой мне помнить? Наоборот, я должна была поскорее забыть.

— И на этот вопрос ответ тебе известен.

— Неужели?

— Алисон... — сказал я.

— Отодвинься. Пожалуйста, отодвинься.

Я не видел ее глаз. Но в голосе слышалась неявная дрожь, глубинная, словно трепетали нейроны. Не поворачиваясь, она сказала:

— Ну да, я понимаю. — Пряча лицо, достала еще сигарету, закурила. — Или — понимала.

Когда любила тебя. Что бы ты ни сказал, что бы ни сделал, все было важно. В духовном плане.

Все задевало, волновало меня. Подавляло и... — Перевела дыхание. — Скажем, сидишь ты после всего в этом павильоне и смотришь на меня, как на шлюху, что ли, и...

— Я растерялся. Бога ради...

Тут я прикоснулся к ней, положил руку на плечо, но она сбросила руку. Чтобы расслышать, я придвинулся ближе.

— Быть с тобой — все равно что упрашивать: мучь меня, терзай. Задай мне жару. Ведь...

— Алисон.

— Да, сейчас ты хороший. Сейчас ты хороший. Лучше некуда. Но это — на неделю, на месяц. А потом — снова здорово.

Она не плакала — я заглянул ей в лицо. Я смутно догадывался, что она играет и не играет одновременно. Пусть она выучила свои слова наизусть — и все же они искренни.

— Ты же все равно уезжаешь в Австралию.

Я сказал это мягко, без иронии, но она посмотрела так, точно я грязно выругался. Я сдуру улыбнулся, протянул руку. Тут она вскочила. Пересекла дорожку, прошла меж деревьев на газон.

И почти сразу замерла.

Как порыв это выглядело правдоподобно, как поступок — не слишком, особенно остановка.

Нечто в ее позе, в повороте головы... и вдруг меня озарило. Газон простирался на четверть мили, до границы парка. За ним вздымался фасад Камберленд террейс: статуи эпохи Регентства, изящные окна.

Множество окон, изваяния античных божеств. Парк просматривался оттуда, как с бельэтажа.

Вот к чему ухищрения Алисон — выманить меня из павильона, сесть на нужную скамейку, остановиться на самом виду, поджидая меня. С меня хватит: я подошел, стал напротив, спиной к комплексу. Она опустила голову. Роль несложная: подведи глаза, сглатывай слезы.

— Вот что, Алисон. Я знаю, кто за нами наблюдает, откуда и зачем. Так вот, во первых. Я на мели. У меня нет пристойной работы и едва ли будет. Так что я — не самая удачная партия. Во вторых. Появись сейчас там, на аллее, Лилия и помани... не уверен, что устою. Запомни: не уверен и никогда не буду уверен. А тебе бы надо знать, что она не просто девушка, а идеал разлучницы. — Я помолчал. — И в третьих. Как ты любезно сообщила в Афинах, в постели я далек от совершенства.

— Я этого не говорила.

Глядя на ее макушку, я ощущал своей пустые высокие окна Камберленд террейс, белых каменных богов.

— В четвертых. Как то он сказал мне одну вещь. О мужчинах и женщинах. Что мы воспринимаем людей по отдельности, а вы — то, что их связывает. Отлично. Ты всегда чувствовала то, что... между нами, как его ни назови. Общее. А я — нет. И все, что я могу тебе предложить — надежда, что я тоже научусь это чувствовать.

— Можно перебить?

— Нет. Выбирай. Чем скорее, тем лучше. Я или они. Как скажешь, так и будет.

— Ты не имеешь права...

— А ты имела — тогда, в гостинице? Вот и я имею. Полное. — И добавил: — На тех же основаниях.

— Это нельзя сравнивать.

— Можно, можно. Мы поменялись ролями. — Я указал за спину, в сторону Камберленд террейс. — У них есть все. А у меня, как и у тебя — только одно. Если ты повторишь мою ошибку, выберешь их все, а не наше с тобой будущее, обижаться нечего. Но выбрать ты должна.

Здесь, при них. И сейчас.

Она взглянула на постройки, я тоже обернулся. В лучах вечернего солнца они сочились безмятежным, вышним, благостным сиянием олимпийской возгонки, каким подчас осеняются летние облака.

— Я возвращаюсь в Австралию, — сказала она, отвергая и меня, и их.

Между нами как бы разверзлась пропасть, бездонная, но невероятно узкая, такая узкая, что ее можно пересечь, сделав шажок по траве газона. Я безотрывно смотрел в ее лицо:

ошеломление, упрямство, скованность. Запахло костром. Ярдах в ста прогуливался слепой — непринужденно, как зрячий. Лишь белая тросточка свидетельствовала, что он не видит.

Я направился к аллее, ведущей к южному выходу, к дому. Два шага, четыре, шесть. Десять.

— Нико!

Это прозвучало неожиданно властно, резко;

без тени раскаяния. Я вмиг остановился, почти обернулся, но через силу пошел дальше. Слыша ее шаги, я не поворачивался, пока она не догнала меня. Стала футах в пяти шести, немного запыхавшись. Она не блефовала, она действительно возвращалась в Австралию — по крайней мере, в некую Австралию мысли и чувства, чтобы коротать там век без меня. Но уйти просто так она не могла мне позволить.

Боль, ярость во взгляде. Я был ей невыносим, как никогда раньше. Шагнул к ней, шагнул еще, в сердцах погрозил пальцем.

— Ты так ничего и не поняла. Все пляшешь под их дудку. Мы смотрели друг на друга, истекая злобой.

— Я пришла, потому что надеялась, что ты переменился. Не знаю, что на меня нашло. Я действовал не обдуманно и не по наитию, не хладнокровно и не в запале;

сделав же, понял, что это было необходимо;

я не нарушил заповедь. Выбросил руку вперед и изо всех сил хлестнул ее по левой щеке. Удар застиг ее врасплох, чуть не вывел из равновесия, она испуганно заморгала;

затем медленно прижала к щеке ладонь. В бешеном ужасе мы долго глядели друг на друга;

мир распался, мы очутились в открытом космосе. Пропасть хоть и узка, но бездонна. На дорожке за спиной Алисон остановились гуляющие. С лавочки вскочил какой то мужчина. Индиец, оцепенев, уставился на нас. Она не отрывала руки от лица, глаза наполнились слезами — слезами боли, конечно, но, похоже, отчасти и растерянности.

Пока мы стояли, трепеща и взыскуя, между прошлым и будущим;

пока, чтобы перерасти в слияние, разрыву не хватало пустяка, слабого жеста, попытки довериться, понять — мне открывалась истина.

За нами никто не наблюдал. Никто не стоял у окон. Театр был пуст. Это был не театр. Они внушили ей, что это театр, и она поверила им, а я ей. Не затем ли внушили, чтобы довести меня до этой черты, преподать последний урок, подвергнуть финальному испытанию?.. Я, как в «Астрее», должен был обратить в каменных истуканов львов, единорогов, волхвов и иных сказочных чудищ. Я вперился в далекие окна, в фасад, в белые торжественные силуэты на фронтоне. Что ж, логично. Прекрасный апофеоз для игры в бога. Они скрылись, оставив нас вдвоем. Я был убежден в этом... но, после всего происшедшего, мог ли не колебаться? Неужели они столь холодны, бесчеловечны... столь нелюбопытны? Поставить на кон так много и выйти из игры?

Я посмотрел на дорожку. Случайные свидетели тоже потихоньку рассасывались, потеряв интерес к этой вспышке повседневной мужской жестокости, поначалу столь занимательной.

Алисон не двигалась, не отнимала ладонь от щеки, только голову опустила. Судорожно вздохнула, борясь с подступающим рыданием;

затем сказала ломким, еле слышным, упавшим голосом, словно сама себе удивляясь:

— Ненавижу тебя. Ненавижу.

Я молчал, не пытаясь дотронуться до нее. Вот она подняла голову;

в лице, как в словах и голосе, ничего, кроме ненависти, страдания, женской обиды, накопившейся от сотворения мира.

Но в глубине серых глаз я схватил и нечто иное, чего не замечал прежде, — или замечал, но боялся осознать? — отблеск естества, что не могли заслонить ни ненависть, ни обида, ни слезы.

Несмелое движение, разбитый кристалл, ждущий воссоединения. Она вновь произнесла, точно уничтожая то, что я увидел:

— Не на ви жу.

— Почему же не отпускаешь меня?

Помотала склоненной до предела головой, словно вопрос был некорректен.

— Знаешь ведь, почему.

— Нет.

— Я понял это, как только увидел тебя. — Я подошел ближе. Она поднесла и другую руку к лицу, как бы предчувствуя повторный удар. — Теперь я понимаю, что означает это слово, Алисон, это твое слово. — Она ждала, закрыв лицо ладонями, будто внимая вестнику горя. — Нельзя ненавидеть того, кто стоит на коленях. Того, кто не человек без тебя.

Склоненная голова, лицо в ладонях.

Молчит, не скажет ни слова, не протянет руки, не покинет застывшее настоящее время. Все замерло в ожидании. Замерли дерева, небо осени, люди без лиц. В ивах у озера поет весеннюю песню дурашка дрозд. Голубиная стая над кровлями;

кусочек свободы, случайности, воплощенная анаграмма. Откуда то тянет гарью палой листвы.

cras amet qui numquam amavit quique amavit сras amet* * завтра познает любовь не любивший ни разу, и тот, кто уже отлюбил, завтра познает любовь (лат.).

Pages:     | 1 |   ...   | 9 | 10 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.