WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 8 | 9 || 11 |

«ДЖОН ФАУЛЗ ВОЛХВ im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2002 © Джон Фаулз, перевод И. Бессмертной © „Im Werden Verlag“, 2002 info ПРЕДИСЛОВИЕ В этой редакции проблематика и сюжет «Волхва» не претерпели ...»

-- [ Страница 10 ] --

Наконец я направился к дому. Дверь подъезда, как всегда, на задвижке. Звонок на третий этаж — никакой таблички. Я поднялся по лестнице, остановился у двери, прислушался, ничего не услышал, постучал. Тишина. Еще постучал, еще. Музыка! — нет, сверху. Я последний раз постучал в квартиру Энн Тейлор, поднялся на четвертый. В тот вечер мы всходили по этим ступенькам вместе с Алисон: ей нужно было принять ванну. Сколько жизней прошло с тех пор?

И все таки Алисон где то здесь, рядом. Да, рядом: в верхней квартире. Я сам не понимал, что делаю. Наитие вытеснило логику.

Я зажмурился, сосчитал до десяти, постучал.

Шаги.

Открыла девушка лет девятнадцати, в очках, полная, губы вымазаны помадой. Я заглянул ей за плечо, через прихожую — в комнату. Парень и еще одна девушка застыли в нелепых позах — видно, они показывали хозяйке новые танцевальные па;

джаз, вся комната в лучах заката;

три неподвижные фигуры, словно остановленные неким современным Вермеером.

Заметив, как я расстроен, девушка у двери ободряюще улыбнулась.

Я отступил назад.

— Простите. Ошибся квартирой. — И стал спускаться. Она вдогонку спросила, кто мне нужен, но я ответил: — Да все в порядке. Второй этаж. — Надо было торопиться, пока она не выстроила простейшую цепочку: мой загар, бегство, загадочный звонок из Афин.

Я вернулся в бар, а потом пошел в итальянский ресторанчик, который мы когда то любили;

точнее, Алисон любила. Там все гужевался блумсберийский полусвет: аспиранты, безработные актеры, газетчики (в основном молодежь) и люди вроде меня. Завсегдатаи были те же, зато я изменился. Чем дольше я слушал их болтовню, тем яснее мне открывалось, сколь узок круг их интересов, сколь они парадоксально неопытны, тем сильнее чувствовал свою инородность. Я оглядывался, ища, с кем бы мне хотелось познакомиться поближе, подружиться — и не находил.

Еще одно доказательство, что я утратил английскость;

и я вдруг подумал, что так, наверное, не раз было с Алисон: радость и замешательство при встрече с англичанами — у вас общий язык, общее происхождение, и при всей этой общности ты никогда не станешь одним из них. У тебя не просто нет родины. У тебя нет национальности.

Я снова наведался на Рассел сквер, но на третьем этаже свет не горел. И я вернулся в гостиницу ни с чем. Старик, глубокий старик.

Утром я отправился в агентство по найму жилья, надзиравшее за домом на Рассел сквер.

Размещалось оно на Саутгемптон роуд, над какой то лавчонкой, в занюханной анфиладке комнат, обмазанных зеленой краской. Ко мне вышел насморочный клерк — тот, с которым я имел дело в прошлом году;

он меня тоже припомнил, и скоро я вытянул из него те немногие сведения, какими он располагал. Квартира числилась за Алисон с начала июля — с нашей поездки на Парнас прошло недели две. Жила она там или нет, он не знает. Заглянул в копию нового договора. Адрес прежней съемщицы не изменился.

— Наверно, вместе жили, — сказал клерк.

Вот и все.

Почему бы не успокоиться? Зачем продолжать поиски?

Но, вернувшись из агентства, я весь вечер просидел в номере, ожидая известий. Назавтра я переехал в гостиницу «Рассел», так что теперь мне достаточно было нескольких шагов, чтобы увидеть дом на том конце площади, чтобы караулить, когда зажгутся темные окна третьего этажа. Прошло четыре дня, окна не загорались;

ни писем, ни звонков, ни малейшей надежды.

Я издергался и пал духом, подкошенный этим необъяснимым затишьем. Я волновался, не потеряли ли они меня, знают ли, где я, и злился, что волнуюсь.

Меня душила жажда увидеть Алисон. Увидеть. Чтобы вырвать у нее разгадку, чтобы... я сам не сознавал, что. Целую неделю я ходил в кино, в театры, лежал в номере и глядел в потолок, надеясь, что молчащий телефон сжалится и зазвонит. Чуть не отправил в Бурани телеграмму с собственным адресом;

гордость не позволила.

Наконец я сдался. Гостиница, Рассел сквер, пустые окна осточертели мне. На витрине табачного киоска я увидел объявление: «Сдается квартира». Собственно, квартирой это назвать было нельзя: душная мансарда двухэтажной швейной на северном конце Шарлотт стрит, по ту сторону Тоттнем Корт роуд. Дороговато, но с телефоном;

а хозяйка, хоть и жила в полуподвале, оставалась истинной шарлоттстритской богемой разлива тридцатых годов: неряха, тертый калач, заядлая курильщица. Не прошло и пяти минут, как она сообщила, что Дилан Томас был ее «близким другом» — «Господи, сколько раз я его, бедолагу, в постель укладывала». Верилось с трудом;

на Шарлотт стрит говорят «Дилан здесь ночевал» (или «отходил») с тем же упорством, с каким в провинциальных гостиницах твердят то же самое о Елизавете II. Но она пришлась мне по душе — «Я Джоан, но все меня называют Кемп». В голове у нее, как и на кухне, и на полотнах, царил полный бардак;

однако сердце было золотое.

— По рукам, — сказала она, когда я осмотрел квартиру и согласился. — Пока платите, живите. Водите кого угодно и когда угодно. До вас тут жил сутенер. Само очарование. На той неделе его сцапали подлые фашисты.

— О господи.

Она указала подбородком:

— Вон те.

Оглянувшись, я увидел на углу двух молодых полицейских.

Обзавелся я и подержанной тачкой. Корпус никуда не годился, крыша протекала, но мотор, пожалуй, год два еще мог протянуть. Для начала я торжественно вывез Кемп в «Замок Джека Соломины». Она пила и ругалась как извозчик, но в остальном не обманула ожиданий;

отнеслась ко мне с участием и доверием, сразу приняла резоны, по которым я не устраивался на работу;

ее теплая горечь помогала мне свыкаться с Лондоном и англичанами;

и — хотя бы на первых порах — скрашивала мою застарелую бесприютность, мое одиночество.

На протяжении августа глубокое отчаяние то и дело сменялось полным безразличием. Я задыхался в сером воздухе Англии, как рыба в застойной воде. Изгнанный Адам, я вспоминал светоносные пейзажи, соль и тимьян Фраксоса;

вспоминал Бурани, где со мной произошло невероятное, и к концу одного вялого лондонского дня понял: у меня уже нет сил жалеть, что оно все таки произошло, и нет сил простить Кончису роль, которую он заставил меня играть.

Ибо речь, как постепенно прояснялось, шла лишь о смиренной констатации факта, о забвении вреда, мне причиненного;

я и мысли не допускал, что сам причинил кому то вред.

Например, Лилии. Как то я чуть не разбил машину, затормозив при виде стройной длинноволосой блондинки, сворачивающей за угол. Наспех припарковался, побежал следом.

Но, не успев догнать, понял: нет, не Лилия. Я бросился за незнакомкой потому, что хотел увидеть Лилию, поговорить с ней, постичь, наконец, непостижимое;

а не потому, что тосковал по ней.

Тосковать можно было по отдельным ее ипостасям — но именно эта дробность исключала всякую вероятность любви. Ее первый, светлый лик был для меня чем то вроде романтического воспоминания, нежного, но отдаленного;

темный же, теперешний, вызывал лишь ненависть.

С середины августа, чтобы отвлечься от ожидания, от привкуса пережитого, что неуклонно просачивался в повседневность, я пытался напасть на след Кончиса и Лилии;

а значит, и на след Алисон.

Эти разыскания служили пусть непрочной и обманчивой, но защитой;

они смягчали бесплодную тоску по Алисон. Бесплодную, ибо иное чувство пробивалось во мне, чувство, которое я силился и не мог выполоть — в основном потому, что знал: это Кончис заронил его в мою душу и теперь орошает пустотой и молчанием, которыми умышленно меня окружил;

чувство, не утихающее ни днем, ни ночью, презренное, лживое, постылое, но растущее, как нежеланный плод растет в материнском чреве, вселяя ярость, но в минуты гармонии осеняя...

я боялся произнести чем.

И тогда его заслонили розыски, версии, переписка. Я решил забыть все, что наговорили мне Кончис и девушки: где там правда, где ложь? Большей частью я просто искал хоть какой то след, хоть какую то улику: ведь даже гений обмана иногда пробалтывается.

Заметка о смерти Алисон. Судебный репортаж мог появиться только в «Холборн газетт», но там они набираются иначе.

Брошюра Фулкса. В отличие от брошюры Кончиса, числится в каталоге Британского музея.

Военная история. Письмо майора Артура Ли Джонса.

Уважаемый м р Эрфе!

Боюсь, что Вы, как сами предполагаете, хотите невозможного. В нефшапельской бойне участвовали в основном регулярные войска. Маловероятно, чтобы туда попали добровольцы Кенсингтонского полка принцессы Луизы, даже при описанных Вами обстоятельствах. Впрочем, документы тех безумных лет не дают полной картины, и я могу лишь предполагать.

Упоминаний о капитане Монтегю найти не удалось. Конкретного офицера установить обычно легче. Но он мог быть прикомандирован к какой либо части.

Де Дюкан. Этой фамилии нет ни в Готском альманахе, ни в иных источниках такого рода.

Живре ле Дюк не отмечен даже на самых подробных картах Франции. Паук Theridion deukansii:

не существует, хотя есть род Theridion.

Сейдварре. Письмо Юхана Фредриксена.

Уважаемый сэр!

Мэр Киркенеса передал мне, который являюсь школьным учителем. Ваше письмо ответить.

Есть в Пасвикдале место Сейдварре и была там семья Нюгор много лет назад. Неизвестно, к сожалению, что случилось с этой семьей.

Очень рад быть Вам полезным.

Я обрадовался еще больше него. Кончис был там, там что то произошло. Хоть капля правды.

Мать Лилии. Я съездил в Серн Эббес, не надеясь отыскать там ни Эйнсти коттедж, ни вообще чего либо стоящего. И не отыскал. Заехал позавтракать в маленькую гостиницу и сказал управляющей, что знал девушек из Серн Эббес, очень симпатичных, но позабыл их фамилию.

Чем привел ее в полное недоумение: она знала в деревне каждую собаку, но ума приложить не могла, о ком я говорю. «Директор» школы оказался директрисой. Письма, несомненно, были сфабрикованы на Фраксосе.

Шарль Виктор Брюно. У Гроува* не значится. Человек из Королевской музыкальной академии, с которым я разговаривал, никогда не слышал о нем;

и тем более о Кончисе.

* Обиходное название «Словаря музыки и музыкантов», первое издание которого осуществлено Джорджем Гроувом (1820 1900).

Костюм Кончиса на «суде». Возвращаясь из Серн Эббес, я заехал в Хангерфорд пообедать и по дороге к гостинице увидел антикварную лавку. В витрине красовались пять старинных карт таро. На одной из них был изображен человек, одетый в точности как Кончис тогда, даже рисунки на плаще те же самые. Подпись: «LE SORCIER» — колдун. Лавка была на замке, но я записал адрес, и эту карту мне потом прислали — «прелестная вещица XVIII века».

Увидев ее в витрине, я похолодел, оглянулся по сторонам — словно ее выставили тут специально для меня, словно за мной наблюдают.

«Психологи» на суде. Я навел справки в Тавистокской клинике и в американском посольстве.

Имен, названных мной, никто не знал, хотя некоторые институты и существовали. Дальнейшие изыскания никаких сведений о Кончисе не принесли.

Невинсон. Так звали человека, преподававшего в школе лорда Байрона до войны;

его оксфордский колледж был указан в книге, найденной мною в библиотеке. Канцелярия Бейлиола выслала мне его теперешний адрес — в Японии. Я написал туда. Через две недели пришел ответ.

Английский факультет Осакского университета Уважаемый м р Эрфе!

Спасибо за письмо. Оно пришло словно из давнего прошлого, удивив меня необычайно!

Однако я счастлив слышать, что школу пощадила война;

надеюсь, Вам там понравилось так же, как и мне.

Про Бурани я и позабыл. Теперь припоминаю и виллу, и (очень смутно) ее хозяина. Не с ним ли мы жарко спорили о Расине и предопределении? Кажется, с ним, хотя точно сказать не могу: столько воды утекло!

Что до других довоенных «жертв» — тут от меня, увы, мало толку. С моим предшественником я не встречался. Знал я Джеффри Сагдена, он там работал через три года после меня. О Бурани он ничего примечательного не сообщал.

Если окажетесь в наших краях, буду рад поболтать о днях былых и угостить Вас хоть и не узо, но сакэ пу на пинете.

Искренне Ваш Дуглас Невинсон.

Виммель. В конце августа — неожиданная удача. У меня заболел зуб, и Кемп отправила меня к своему дантисту. В приемной, просматривая старый киношный журнал (за январь прошлого года), я наткнулся на фото лже Виммеля. Чуть ли не в том же фашистском мундире.

Под снимком — врез:

Игнаций Прушинский, играющий жестокого немца, коменданта города, в лучшем польском фильме о Сопротивлении, «Тяжелые испытания», в жизни исполнял совсем иную роль. Во время оккупации он возглавлял подпольную группу, за что удостоен польской награды, примерно соответствующей нашему «Кресту Виктории».

Гипноз. Я прочел о нем пару книг. Кончис, несомненно, владел этими навыками профессионально. Постгипнотическое внушение — команды, выполняемые по условному сигналу, когда испытуемый уже вышел из транса и внешне вернулся в нормальное состояние, — «технически несложно и часто демонстрируется». Но, сколько я ни вспоминал, не смог вспомнить ни одного момента, когда, побуждаемый подсознанием, вел себя иначе, чем диктовало сознание. Под гипнозом меня, конечно, «заряжали». Но поступки, совершаемые мною по собственной воле, делали всякое внушение излишним — за исключением каких нибудь частностей.

Руки над головой. Кончис заимствовал этот жест из древнеегипетских обрядов. То был знак Ка, употребляемый жрецами, чтобы «управлять сверхъестественной энергией космоса».

Воспроизведен на многих надгробных памятниках. Его смысл: «Я обладатель чар. Я повелитель сил. Я указую силам». Крест с кольцом на верхушке, нарисованный на стене зала суда — другой египетский знак, «ключ жизни» Лента на ноге, оголенное плечо. Атрибуты масонских ритуалов, восходящие, как полагают, к элевсинским таинствам. Ассоциируются с обрядом посвящения.

«Мария». Возможно, и вправду была крестьянкой, из сообразительных. По французски она произнесла два три слова, на суде сидела молча, с отсутствующим видом. В отличие от остальных, она могла быть тем, чем казалась.

Банк Лилии, На письмо мне ответил подлинный управляющий филиалом банка Баркли. Его звали не П. Дж. Фирн;

бланк был другим, чем тот, что я получил на острове.

Ее школа. Жюли Холмс в списках выпускниц нет.

Митфорд. Я послал открытку по прошлогоднему нортамберлендскому адресу и получил ответ от его матери. Александр в Испании, сопровождает группу туристов. Я связался с агентством, где он работал: вернется только в сентябре. Я оставил ему записку.

Картины в Бурани. Я начал с Боннара. И в первом же альбоме наткнулся на девушку с полотенцем. Заглянул в список иллюстраций. Оригинал находится в картинной галерее Лос Анджелеса. Альбом издан в 1950 году. Потом я «нашел» второго Боннара — в Бостонском музее изящных искусств. На вилле висели копии. Модильяни я так и не разыскал;

подозреваю, что, судя по кончисовским глазам на портрете, то была даже не копия.

«Ивнинг стандард» от 8 января 1952 года*. Фото Лилии нет ни в одном из выпусков.

«Астрея». Мог ли Кончис сыграть на том, что я считал себя отдаленным потомком д’Юрфе?

Сюжет «Астреи» таков: пастушка Астрея, наслушавшись гадостей о пастухе Селадоне, порывает с ним. Начинается война, Астрею сажают в тюрьму. Селадон умудряется вызволить ее оттуда, но она непреклонна. Чтобы получить ее руку, ему приходится превратить в каменные статуи льва и единорогов, пожирающих неверных любовников.

Шаляпин. В июне 1914 года пел в «Ковент Гарден», и именно в «Князе Игоре».

«Вас еще призовут». Говоря это во время нашей первой захватывающей встречи, он имел в виду «Я решил вас использовать» — вот и все. Так же следовало понимать и его прощальные слова: «Вот вы и призваны». То есть: «Я таки использовал вас».

Лилия и Роза. В Оксфорде или Кембридже сестры близнецы, красивые и способные (хотя классическое образование Лилии теперь казалось сомнительным), должны были сиять в два раза ярче, чем Зулейка Добсон**. Оксфорд исключался — я сам учился там примерно в те же годы, — и я ткнулся к «чужим». Листал университетские журналы, рассматривал запечатленные в них сцены из студенческих спектаклей, отважился даже навести справки в канцеляриях женских колледжей... все впустую. Она говорила о Джертоне — ни одной подходящей кандидатуры. В Лондонском университете — тоже по нулям.

Обращался я и в столичные театральные агентства. Трижды мне показывали фотографии двойняшек, всякий раз — не тех. У Бермена и других костюмеров мне повезло не больше. В «Тавистоке» «Лисистрата» ни разу не ставилась. Королевская театральная академия была бессильна мне помочь. Все, что я вынес из моих блужданий (причем каждый запрос требовал новых вымышленных предлогов) — это запоздалое и завистливое восхищение близнецами, так мастерски умевшими врать.

Во всей этой выдумке с «Жюли Холмс» была одна ключевая хитрость. Людям, чей жизненный путь сходен с нашим, трудно не доверять. Она училась в Кембридже, я — в Оксфорде и так далее.

«Отелло», акт I, сцена 3.

* По рассеянности или недоброму умыслу Фаулза, Николас ищет фотографию близнецов не в той подшивке.

Вырезка, показанная ему Лилией (гл. 46), была датирована 8 января 1953 года.

** Заглавная героиня романа (1911) Макса Бирбома.

...Она погублена, погибла, Ее сманили силой, увели Заклятьем, наговорами, дурманом.

Она умна, здорова, не слепа И не могла бы не понять ошибки, Но это чернокнижье, колдовство!

И далее:

Шагнуть боялась, скромница, тихоня, И вдруг, гляди, откуда что взялось?

Все побоку — природа, стыд, приличье, Влюбилась в то, на что смотреть нельзя!* Легендарная шлюха Ио. Лемприер** : «В древней варварской традиции Ио и Гио означали землю, в то время как Изи или Иза — лед или воду как первичную стихию;

и то и другое — имена богини, воплощавшей земное плодородие». Индийская Кали, сирийская Астарта (Астарот), египетская Изида и греческая Ио, как полагают, одна и та же богиня. Ее цвета (в зале суда они преобладали) — белый, красный и черный: фазы луны и периоды жизни женщины (девушка, мать, старуха). Лилия была, несомненно, богиней белого, девственного периода;

возможно, и черного тоже. Розу предназначали для красного;

но потом эту роль взяла на себя Алисон.

Киностудия «Полим». И как я сразу не заметил эту букву, переставленную из конца в начало?

Тартар. Чем больше я читал, тем определеннее Бурани — особенно на заключительной стадии — отождествлялся для меня с Тартаром. Там правил царь Гадес (Кончис);

царица Персефона, носительница разрушения (Лилия) — «шесть месяцев в году она пребывала с Гадесом в царстве мертвых, а шесть — на земле, со своей матерью Деметрой». Был в Тартаре и высший судия — Минос (бородатый председатель?);

и, конечно, Анубис Цербер, черный пес с тремя головами (три обличья?). Именно в Тартар спустилась Эвридика, разлученная с Орфеем.

Сознавая, что роль сыщика, охотника не слишком достойна, я наводил справки с некоторой прохладцей. Но внезапно одна, причем отнюдь не самая убедительная, версия принесла существенные результаты.

А что, если Кончис и в самом деле провел детство в Лондоне, а в Сент Джонс вуд действительно жила некая Лилия Монтгомери? Убежденный, что гипотеза не подтвердится, как то в понедельник я тем не менее отправился в Марилебонскую центральную библиотеку и заказал адресные книги 1912 1914 годов. Фамилия Кончис в них, конечно, не значится;

а Монтгомери? Экейше роуд, Принц Альберт роуд, Хенстридж плейс, Куинс гроув... сверяясь с алфавитным перечнем фамилий, я исследовал все подходящие улицы к востоку от Веллингтон роуд. И вдруг в глаза мне бросилась строчка: «Монтгомери, Фред к, Эллитсен роуд, 20».

Фамилии соседей — Смит и Меннингем;

правда, второй в 1914 году переехал, уступив место Хакстепу. Я выписал адрес и продолжал поиски. Почти сразу, через пару кварталов, я наткнулся * Перевод Бориса Пастернака.

** Джон Лемприер (ум. 1824) — автор энциклопедии «Классическая библиотека» (1788).

на другого Монтгомери, с Элм Три роуд. Впрочем, эту находку вряд ли можно было назвать удачной, ибо полное его имя звучало так: сэр Чарльз Пенн Монтгомери;

судя по длинным аббревиатурам, светило хирургии;

Кончис рассказывал явно не о нем. Соседи — Хэмилтон Дьюкс и Чарльзворт. На Элм Три роуд жил еще один сэр;

престижное место.

Дальнейшая сверка новых Монтгомери не выявила.

Я обратился к позднейшим адресным книгам. Монтгомери с Эллитсен роуд исчез в году. На Элм Три роуд Монтгомери, как ни странно, продержались дольше, хотя сэр Чарльз, похоже, умер в 1922 м;

домовладелицей до 1938 года была леди Флоренс Монтгомери.

Позавтракав, я поехал на Эллитсен роуд. И по прибытии понял, что тут ловить нечего.

Домики с верандами вместо «особняков», которые описывал Кончис.

До Элм Три роуд я добрался за пять минут. Застройка подходящая: особняки, бывшие конюшни, коттеджи середины прошлого века раскинулись живописной дугой. Время здесь словно остановилось. Дом 46 — из самых представительных. Припарковавшись, я прошел к парадному входу по дорожке, обсаженной гортензиями;

позвонил.

Но дом был пуст — до начала сентября. Хозяева уехали отдыхать. Я нашел в справочнике имя владельца: некий Саймон Маркс. В старом выпуске «Кто есть кто» я вычитал, что знаменитый сэр Чарльз Пенн Монтгомери имел трех дочерей. Как их звали, я выяснять не стал, к тому времени уже давясь изысканиями, словно ребенок — остатками пирожного. И потому, однажды увидев у заветного подъезда машину, только что не расстроился: вот вот развеется очередная робкая надежда.

Дверь открыл итальянец в белой тужурке.

— Скажите, можно увидеть хозяина? Или хозяйку?

— Вас ожидают?

— Нет.

— Хотите что нибудь продать?

Меня выручил чей то хриплый голос:

— Кто там, Эрколе?

Лет шестьдесят, еврейка, богато одетая, с умным взглядом.

— Вы знаете, я пишу книгу, и в связи с этим меня интересуют Монтгомери.

— Сэр Чарльз Пенн? Хирург?

— По моему, он жил здесь.

— Да, он жил здесь. — Слуга не двигался с места, пока она не отпустила его царственным помаванием руки;

я сперва подумал, что жест относится ко мне.

— На самом деле... как бы это объяснить... я разыскиваю Лилию Монтгомери.

— Да. Я ее знаю. — Она, похоже, не заметила моей ошарашенной улыбки. — Вы ее ищете?

— Книга — об известном греческом писателе, то есть в Греции известном, и, по моим сведениям, он дружил с мисс Монтгомери, когда жил в Англии, много лет назад.

— Как его звали?

— Морис Кончис. — Имя явно ничего ей не говорило. Романтика поиска в конце концов пересилила недоверие.

— Сейчас поищу адрес. Заходите.

Я ждал в роскошной прихожей. Аляповатость мрамора и позолоченной бронзы;

трюмо;

картина, похожая на Фрагонара. Давящее изобилие, нервная дрожь. Через минуту она вернулась с визитной карточкой. «Г жа Лилия де Сейтас, Динсфорд хаус, Мач Хэдем, Хертфордшир» — прочел я.

— Мы не виделись несколько лет, — сказала дама.

— Очень вам благодарен. — Я попятился к двери.

— Может, чаю? Выпьете что нибудь?

Теперь в ее глазах светилась сдерживаемая алчность, будто она уже предвкушала, как высосет мою кровь. Богомолиха в драгоценной клетке. Я поспешно отказался.

Сев в машину, я в последний раз оглядел окрестности дома 46. Где то здесь, возможно, прошла юность Кончиса. За домом высилось нечто вроде фабрики, но из справочника я знал, что это крикетный стадион. Садовых участков за высокими стенами не видно;

«садик» теперь, скорее всего, задавлен нависающими трибунами. Ведь построены они, очевидно, после первой мировой.

Назавтра, в одиннадцать утра, я достиг Мач Хэдема. День выдался погожий, безоблачный, синий, какие бывают ранней осенью;

казалось, я снова в Греции. Динсфорд хаус стоял в стороне от деревни и, хотя я ожидал большего, впечатление производил;

элегантный широкий фасад с изящным, ненавязчивым орнаментом, красно белый;

ухоженный участок величиной примерно с акр. Тут дверь открыла прислуга скандинавка. Да, г жа де Сейтас дома — она сейчас в конюшне, сюда, за угол.

Гравийная дорожка ныряла в кирпичную арку. За двумя гаражами виднелась конюшня;

я почувствовал запах лошадей. В дверях появился мальчуган с корзиной. Заметив меня, крикнул:

«Мама! Тут какой то дядя!» Следом вышла стройная женщина в брюках для верховой езды, в перчатках, красном платке и красной клетчатой рубашке. На вид ей было не больше сорока:

еще не старая, энергичная, со здоровым румянцем.

— Чем могу быть полезна?

— Вообще то я к г же де Сейтас.

— Г жа де Сейтас — это я.

А я то думал, она седая, ровесница Кончиса. Вблизи проявились морщины у глаз, легкая, но красноречивая дряблость шеи;

пышные каштановые волосы, скорее всего — крашеные.

Пожалуй, ей пятьдесят, а не сорок;

но все равно лет на десять меньше, чем нужно.

— Г жа Лилия де Сейтас?

— Да.

— Ваш адрес мне дала миссис Саймон Маркс. — Она скорчила гримаску, и я понял, что это не лучшая рекомендация. — Я пишу книгу, и вы можете мне помочь.

— Я?

— Ведь ваша девичья фамилия — Монтгомери?

— Но отец...

— Книга не о вашем отце. — В конюшне заржал пони. Мальчик смотрел на меня недоверчиво;

мать велела ему не глазеть и живо наполнить корзину. Я пустил в ход все свое оксфордское обаяние. — Если я не вовремя, назначьте любой другой день.

— Да мы просто навоз убираем. — Отставила метлу. — Если не об отце, то о ком?

— Я работаю над биографией... Мориса Кончиса. Я смотрел во все глаза;

в лице ее ничто не дрогнуло.

— Мориса... как как?

— Кончиса. — Я произнес фамилию раздельно. — Это знаменитый греческий писатель. В молодости он жил в Англии.

Она неуклюже откинула с лица прядь волос;

типичная деревенская англичанка, которую интересуют лишь лошади, хозяйство да дети.

— Право, мне очень жаль, но тут какая то ошибка.

— Вы могли знать его как... Чарльзворта. Или Хэмилтон Дьюкса. Давным давно. Во время первой мировой.

— Но, друг мой... то есть не друг мой, а... — Очаровательная заминка. Собеседник из нее был, как из слона балерина;

но разве можно сердиться на этот загар, на ясные глаза, тронутые голубизной, на крепкое тело? — Как вас зовут? — спросила она.

Я представился.

— Мистер Эрфе, вы знаете, сколько лет мне было в четырнадцатом году?

— Судя по вашему виду, немного.

Она улыбнулась, хотя явно считала, что в Англии комплименты неуместны и обременительны.

— Десять. — Оглянулась на сына, нагружавшего корзину. — Вот как Бенджи.

— А эти имена вам... знакомы?

— Боже мой, конечно, но... этот Морис, или как его там, он что, бывал у них?

Я покачал головой. Кончис снова поставил меня в глупое положение. Имя Монтгомери он, очевидно, нашел в старой адресной книге;

ему оставалось лишь уточнить, как звали дочерей.

Но отступать все таки рано.

— Он был сыном кого то из них. Кажется, единственным. Очень музыкальный ребенок.

— Боюсь, вы ошибаетесь. У Чарльзвортов детей не было, а сын Хэмилтон Дьюкса... — Она помедлила, как бы что то припомнив. — Он погиб на войне.

— По моему, вы сейчас подумали о ком то другом.

— Нет... то есть да. Не знаю. Вы сказали «музыкальный»? — И нерешительно: — Ведь это не мистер Крыс? — Засмеялась, сунула руки в карманы брюк. — «Ветер в ивах»*.

Итальянец, он учил нас играть на фортепьяно. Меня и сестру.

— Молодой?

Она пожала плечами.

— Довольно таки.

— Что вы еще о нем помните?

Опустила глаза.

— Гамбеллино, Гамбарделло... что то в этом духе. Гамбарделло? — Она произнесла это со смешком.

— Это фамилия. А имя?

Она не смогла припомнить.

— Почему «мистер Крыс»?

— У него были такие внимательные карие глаза. Как же мы его мучили! — Виновато оглянулась на сына, подталкивавшего ее сзади, словно мучили именно его. И не увидела, как я оживился;

нет, фамилию Кончис взял не из адресной книги.

— Он был низенький? Ниже меня?

Напрягая память, она комкала платок. Потом испуганно посмотрела на меня.

— Вы знаете, да... Но ведь это не...

— Будьте добры, позвольте мне расспросить вас. Десять минут, не больше.

Она заколебалась. Я был вежлив, но настойчив: всего десять минут.

— Бенджи, бегом, скажи Гунхильд, пусть сварит нам кофе. И принесет в сад.

Он посмотрел в глубь конюшни.

— А Сачок?

— Сачок подождет.

Бенджи убежал в дом, а г жа де Сейтас, стягивая перчатки, развязывая платок, повела меня по ивовой аллее, вдоль кирпичной стены, через калитку, в чудесный старый сад;

озеро осенних цветов;

у дальнего края дома — лужайка, кедр. Мы поднялись на веранду. Качалка с козырьком, гнутые чугунные стулья, выкрашенные белой краской. Нетрудно догадаться, что скальпель принес сэру Чарльзу Пенну Монтгомери целое состояние. Она опустилась в качалку, а мне указала на стул. Я промямлил что то насчет сада.

— Он ничего, правда? Муж сам за ним ухаживает, а сейчас ему, бедняжке, приходится так редко тут бывать. — Улыбка. — Он экономист. Торчит в Страсбурге. — Она задрала ноги;

было в ней что то легкомысленное, кокетливое;

деревенская скука, что ли, так действует? — Но к делу. Расскажите мне про вашего знаменитого писателя, о котором я слышу впервые в жизни. Вы с ним знакомы?

— Он умер во время оккупации.

— Бедный. От чего?

— От рака. — Я поднажал. — Он был очень скрытен, и его прошлое приходится восстанавливать по намекам, разбросанным в его произведениях. Известно, что он был грек, но мог выдавать себя и за итальянца. — Вскинувшись, я поднес огонь к ее сигарете.

* Роман сказка (1908) Кеннета Грэма.

— Вряд ли это мистер Крыс. Тот — просто забавный коротышка.

— Он играл только на фортепьяно или на клавикордах тоже?

— Клавикорды — это такая тарахтелка? — Я кивнул, но она развела руками. — Вы же говорили, он писатель?

— Начинал он как музыкант. Понимаете, в его ранних стихах и в этом... в романе — множество упоминаний о безответной, но незабываемой любви, которую он пережил в Англии.

Пока, конечно, трудно сказать, что было на самом деле, а что он домыслил.

— А... мое имя там тоже есть?

— Анализируя текст, я пришел к выводу, что имя девушки — это название цветка. Что жила она неподалеку. И что свела их музыка.

Она наклонилась вперед, вся внимание.

— Но почему вы решили, что это именно мы?

— Ну... по ряду причин. Есть и прямые указания. Известно, что рядом был крикетный стадион. В одном... фрагменте он говорит, что у девушки — старинная фамилия. Да, и отец — известный врач. Я вооружился адресными книгами, и...

— Просто поразительно.

— Иначе нельзя. Бьешься, как рыба об лед, пока что нибудь не забрезжит.

Она с улыбкой обернулась к дому.

— Вот и Гунхильд.

За три четыре минуты, пока сервировался кофе, я успел деликатно расспросить Гунхильд о Норвегии;

севернее Тронхейма ей бывать не приходилось. Появился Бенджи, но его отослали;

я снова остался наедине с... хм... Лилией.

Для пущей важности я вытащил блокнот.

— Разрешите задать вам несколько вопросов.

— Я чувствую, вы собираетесь меня обессмертить. — Глупо и вульгарно захихикала;

мое внимание ей льстило.

— Я думал, он был вашим соседом. Оказывается, нет. Где же он жил?

— Да понятия не имею. В этом возрасте такими вещами разве интересуешься?

— Знали ли вы его родителей? — Покачала головой. — А ваши сестры... они не могут знать больше?

Она помрачнела.

— Старшая сестра — в Чили. Она старше меня на десять лет. А Роза...

— Роза?!

Улыбка.

— Роза.

— Боже мой, это потрясающе. Все сходится. В цикле, посвященном... вам, есть загадочное стихотворение. Весьма туманное, но теперь, когда мы знаем, что у вас есть сестра...

— Была. Роза умерла примерно тогда же. В 1916 м.

— От брюшного тифа?

Я сказал это с такой уверенностью, что она растерялась;

потом улыбнулась.

— Нет. Желтуха дала какое то редкое осложнение. — Несколько мгновений она смотрела поверх моей головы. — Моя первая невосполнимая потеря.

— А чувствовали вы, что он неравнодушен к вам... или к вашим сестрам?

Она снова улыбнулась, вспоминая.

— Нам казалось, он тайно влюблен в Мэй, старшую. У нее, конечно, был жених, но она любила смотреть, как мы занимаемся. Да да... господи, вот так штука, я как сейчас все это вижу... когда она приходила, он начинал важничать — ну, мы это так называли. Играл головоломные пьесы. А ей нравилась одна вещь Бетховена — «К Элизе», кажется? Мы часто ее напевали, чтоб подразнить его.

— Роза была старше вас?

— На два года.

— Значит, две вредные девчонки и нудный учитель иностранец?

Она принялась раскачиваться.

— Знаете, это ужасно, но я не помню. То есть да, мы мучили его, паршивки этакие. Но тут началась война, и он исчез.

— Куда?

— Ой. Не могу вам сказать. Понятия не имею. Но вместо него у нас появилась мерзкая старая кувалда. Вот ее мы не на ви дели. Что там, мы скучали по нему. Пижонства в нас было много. Дело прошлое.

— И долго он давал вам уроки?

— Два года? — Почти вопрос.

— Не выказывал ли он особого расположения... к вам?

Надолго задумалась, покачала головой.

— Вы хотите сказать, что он был... извращенец?

— Нет нет. Ну, к примеру, вы хоть раз оставались с ним наедине?

Шутливое возмущение.

— Ни разу. С нами всегда была гувернантка или сестра. Или мать.

— Вы совсем ничего о нем не помните?

— Сейчас я бы подумала: какой милый человечек. Не знаю...

— Вы или ваша сестра играли на флейте или на рекордере?

— Боже мой, нет. — Она усмехнулась этому дикому предположению.

— Весьма интимный вопрос. Можно ли сказать, что в детстве вы были редкостно красивы?..

Я в этом уверен, но сознавали ли вы, что вы не такая, как все?

Она разглядывала сигарету.

— В интересах, как бы это выразиться, в интересах ваших исследований я, старая крашеная развалина, отвечу вам: да. С меня даже написан портрет. Он имел большой успех. Признан лучшим на вернисаже Королевской академии в 1913 году. Он тут, я вам его покажу.

Я уткнулся в блокнот.

— Так вы не можете вспомнить, куда он делся, когда началась война?

Она закрыла лицо ладонями.

— Господи, вы же не думаете, что... Наверно, его интернировали... но клянусь, я...

— Может, ваша сестра в Чили лучше помнит? С ней можно связаться?

— Конечно. Дать вам адрес? — И я записал его под диктовку.

Прибежал Бенджи, остановился ярдах в двадцати, у астролябии на каменном постаменте.

Весь его вид говорил: мое терпение вот вот лопнет. Она подозвала его, ласково потрепала по голове.

— Милый, твоя бедная мамаша на седьмом небе. Оказывается, она — муза. — Взглянула на меня. — Я правильно говорю?

— Что еще за муза?

— Это леди, которой джентльмен посвящает стихи.

— Вот этот джентльмен?

Рассмеявшись, она повернулась ко мне.

— Он и правда знаменит?

— Расцвет его славы еще впереди.

— Дайте почитать.

— Его книги не переведены. Но их переведут.

— Вы?

— Возможно... — Я притворился скромником.

— Честно говоря, не знаю, что еще могу добавить, — сказала она. Бенджи что то зашептал ей на ухо. Она засмеялась, вылезла из под козырька, взяла его за руку. — Вот покажем мистеру Орфе картину — и за работу.

— Только не Орфе, а Эрфе.

Пристыженная, она зажала рот рукой.

— Ну вот, опять я... — Мальчик тянул ее за собой;

ему тоже стало неловко от ее промаха.

Мы вошли в дом, миновали гостиную, просторную прихожую и очутились в боковой комнате.

Длинный обеденный стол, серебряные подсвечники. В простенке меж окон висел портрет.

Бенджи шустро включил подсветку. Настоящая Алиса, длинноволосая, в матроске, выглядывает из за двери, словно она спряталась, а ищут ее не там, где надо. Глаза живые, горящие, взволнованные, но совсем еще детские. На раме — черная табличка с позолоченной надписью;

«Сэр Уильям Блант, К. А. (Королевская академия.) Шалунья».

— Прелестно.

Бенджи заставил мать нагнуться и что то шепнул ей.

— Он хочет сказать вам, как мы ее называем в семейном кругу.

Она кивнула, и он выкрикнул:

— «Наша мама — сю сю сю»! — И улыбнулся, а она взъерошила ему волосы.

Картина не менее прелестная.

Она извинилась, что не приглашает меня к столу: нужно ехать в Хертфорд, «на курсы домохозяек». Я пообещал, что, как только стихи Кончиса выйдут в свет в английском переводе, пришлю ей экземпляр.

В разговоре с ней я понял, как все таки завишу от старика: не хотелось расставаться с тем образом богатого космополита, который они с «Джун» мне внушили. Теперь я вспоминал, что в его рассказах то и дело возникал отзвук резкого поворота судьбы в 20 х. Я снова принялся строить догадки. Талантливый сын бедного грека эмигранта, скажем, с Корфу или с Ионических островов, он мог, стыдясь своего греческого имени, принять итальянское;

попытки найти себе место в чуждой эдвардианской столице, отречься от прошлого, от корней, маска, постепенно прирастающая к лицу... и все мы, пленники Бурани, обречены были расплачиваться за отчаяние и унижение, испытанные им в те далекие годы в доме Монтгомери, да и в других таких же домах. Я жал на газ и улыбался — во первых, тому, что за всеми его наукообразными построениями скрывалась чисто человеческая обида, и во вторых, тому, что теперь у меня есть новая убедительная версия, которую надо проверять.

В центре Мач Хэдема я посмотрел на часы. Половина первого;

до Лондона далеко, неплохо бы перекусить. Затормозил у открытого бара, отделанного деревом. Я оказался единственным посетителем.

— Проездом? — спросил хозяин, наливая пиво.

— Нет. Был тут неподалеку. В Динсфорд хаусе.

— Уютно она там устроилась.

— Вы с ними знакомы?

Галстук бабочка;

гнусный смешанный выговор.

— Не знаком, а знаю. За бутерброды — отдельно. — Дребезжание кассы. — Детишки ихние к нам забегают.

— Кое какие справки наводил.

— Ну ясно.

Пергидрольная блондинка вынесла блюдо с бутербродами. Протянув мне сдачу, он спросил:

— Она ведь в опере пела?

— По моему, нет.

— А болтают, что пела.

Я ждал продолжения, но он, видно, иссяк. Я съел полбутерброда. Задумался.

— Чем занимается ее муж?

— Мужа нету. — Он поймал мой удивленный взгляд. — Я уж два года тут, а о нем ни слуху ни духу. Вот приятели всякие... этого, говорят, хватает. — И подмигнул.

— Ах, вот как.

— Земляки мои. Из Лондона. — Молчание. Он повертел в руках стакан. — Красивая женщина. Дочерей ее видели? — Я покачал головой. Он протер стакан полотенцем. — Высший класс. — Молчание.

— Молоденькие?

— А мне все одно теперь, что двадцать лет, что тридцать. Старшие, между прочим, близнецы. — Если б он протирал стакан с меньшим усердием, — знаю я этот фокус: хочет, чтоб его угостили, — то заметил бы, как окаменело мое лицо.

— Двойняшки. Есть просто близнецы, а есть двойняшки. — Посмотрел через стакан на небо. — Говорят, даже родная мамаша их отличает то ли по шраму, то ли еще по чему...

Я вскочил и бросился к машине — он и рта не успел открыть.

Сперва я не чувствовал злости;

мчался как сумасшедший, чуть не сшиб велосипедиста, но большую часть пути ухмылялся. На сей раз я без церемоний въехал в ворота, поставил машину на гравийной дорожке у черного хода и задал дверному молотку с львиной головой такую трепку, какой он за все двести лет не пробовал.

Г жа де Сейтас сама открыла дверь;

она успела лишь сменить брюки. Посмотрела на мою машину, словно та могла сообщить ей, почему я опять тут. Я улыбнулся.

— Вижу, вы решили остаться дома.

— Да, я все перепутала. — Стянула рубашку у горла. — Вы о чем нибудь забыли спросить?

— Да. Забыл.

— Понятно. — Я молчал, и она простодушно спросила (вот только паузу чуть чуть передержала): — О чем же?

— О ваших дочерях. О двойняшках.

Выражение ее лица изменилось;

она взглянула на меня — нет, не виновато;

почти ободряюще, со слабой улыбкой. И как я не заметил сходства: глаза, большой рот? Видно, фальшивый снимок, показанный Лилией, крепко засел в моей памяти: клуша со взбитыми волосами. Она впустила меня в дом.

— Действительно забыли.

В другом конце прихожей появился Бенджи. Закрывая входную дверь, она ровно произнесла:

— Все в порядке. Иди доедай.

Я быстро пересек прихожую и склонился над ним.

— Бенджи, скажи ка мне одну вещь. Как зовут твоих сестер двойняшек?

Он смотрел с тем же недоверием, но теперь я различал в его глазах еще и страх: малыш, вытащенный из укрытия. Он взглянул на мать. Она, видимо, кивнула.

— Лил и Роза.

— Спасибо.

Смерив меня напоследок взглядом, исполненным сомнений, он исчез. Я повернулся к Лилии де Сейтас.

Размеренной походкой направляясь в гостиную, она сказала:

— Мы назвали их так, чтоб задобрить мою мать. Она обожала жертвоприношения. — Ее поведение сменилось вместе с брюками;

смутное несоответствие между внешностью и манерой выражаться сгладилось. Теперь верилось, что ей пятьдесят;

и не верилось, что еще недавно она казалась недалекой. Я вошел в гостиную следом за ней.

— Простите, что отрываю вас от завтрака. Холодно взглянула на меня через плечо.

— Я не первую неделю жду, когда вы меня от чего нибудь оторвете.

Усевшись в кресло, она указала мне на широкий диван в центре комнаты, но я покачал головой. Она держала себя в руках;

даже улыбалась.

— К делу.

— Мы остановились на том, что у вас есть две шибко деловые дочки. Послушаем, что вы про них придумаете.

— Боюсь, придумывать мне больше не придется, осталось лишь сказать правду. — Она не переставала улыбаться;

улыбаться тому, что я серьезен. — Морис — крестный двойняшек.

— Вы знаете, кто я? — Если ей известно, что творилось в Бурани, почему она так спокойна?

— Да, мистер Эрфе. Я оч чень хорошо знаю, кто вы. — Ее глаза предостерегали;

дразнили. — Дальше что? Посмотрела на свои ладони, снова на меня.

— Мой муж погиб в сорок третьем. На Дальнем Востоке. Он так и не увидел Бенджи. — Мое нетерпение забавляло ее. — Он был первым учителем английского в школе лорда Байрона.

— Вот уж нет. Я видел старые программки.

— В таком случае вы помните фамилию Хьюз.

— Помню.

Скрестила ноги. Она сидела в старом, обтянутом золотистой парчой кресле с высокими подлокотниками, наклонившись вперед. Деревенской неотесанности как не бывало.

— Присядьте, прошу вас.

— Нет, — сурово ответил я.

Она пожала плечами и посмотрела мне в глаза;

взгляд проницательный, беззастенчивый, даже надменный. Потом заговорила.

— Мне было восемнадцать, когда умер отец. Я неудачно — и очень глупо — вышла замуж;

в основном, чтобы сбежать из дому. В 1928 м познакомилась с моим вторым мужем. С первым развелась через год. Мы поженились. Нам хотелось отдохнуть от Англии, а денег было не густо.

Он нанялся учителем. Он был специалист по античной литературе... Грецию обожал. Мы познакомились с Морисом. Лилия и Роза зачаты на Фраксосе. В доме, где Морис пригласил нас пожить.

— Не верю ни единому слову. Но продолжайте.

— По моему настоянию мы вернулись в Англию, чтобы обеспечить близнецам нужный уход. — Она взяла сигарету из серебряной коробки, стоявшей на трехногом столике у кресла.

Предложила и мне, но я отказался;

и огонь не стал подносить. Она не отреагировала;

настоящая хозяйка. — Девичья фамилия матери — де Сейтас. Можете пойти в Сомерсет хаус (Здание в Лондоне, где размещается архив управления налоговых сборов.) и проверить. У нее был брат холостяк, мой дядя, весьма состоятельный. Он относился ко мне, особенно после смерти отца, как к дочери — насколько мать ему позволяла. Она была очень властная женщина.

Кончис говорил, что поселился в Бурани в апреле 1928 го.

— Вы хотите сказать, что познакомились с... Морисом только в 1929 году?

Улыбка.

— Конечно. Детали того, что он вам рассказывал, ему сообщила я.

— И про сестру Розу?

— Пойдите в Сомерсет хаус.

— И пойду.

Она разглядывала кончик сигареты;

я ждал.

— Родились двойняшки. Через год дядя умер. Оказалось, он завещал мне почти все, что имел, при условии, что Билл добровольно возьмет фамилию де Сейтас. Даже не де Сейтас Хьюз. Эта низость — целиком на совести матери. — Взглянула на ряд миниатюр, висящих тут же, у каминной доски. — Последним отпрыском мужского пола в семье де Сейтас был дядя.

Муж взял мою фамилию. Как японец. Это тоже можно проверить. — И добавила: — Вот и все.

— Далеко не все, черт побери!

— Можно мне называть вас Николасом? Я ведь столько о вас слышала.

— Нельзя.

Потупилась;

опять эта невыносимая улыбочка, блуждавшая на губах ее дочерей, на губах Кончиса, даже на губах Антона и Марии (хоть и с иным оттенком), словно их тренировали улыбаться загадочно и высокомерно;

может, и правда тренировали. И подозреваю: тренером в таком случае была женщина, сидящая передо мной.

— Думаете, вы первый молодой человек, который вымещает на мне свою злость и обиду на Мориса? И на всех нас, его помощников. Думаете, вы первый, кто отвергает мою дружбу?

— Я бы хотел задать вам несколько неприятных вопросов.

— Задавайте.

— Но начнем не с них. Почему в деревне говорят, что вы пели в опере?

— Пела иногда на местных концертах. У меня музыкальное образование.

— «Клавикорды — это такая тарахтелка»?

— Но ведь они действительно тарахтят.

Я повернулся спиной к ней, к ее мягкости, к ее смертоносной светскости.

— Уважаемая г жа де Сейтас, никакое обаяние, никакой ум, никакая игра в слова вам не помогут.

Она помолчала.

— Ведь это вы заварили кашу. Неужели не понимаете? Явились и начали лгать. Думали застать здесь то, что вам хотелось застать. Ну, и я лгала. Чтобы вы услышали то, что хотели.

— Ваши дочери здесь?

— Нет.

Я повернулся к ней.

— А Алисон?

— С Алисон мы очень подружились.

— Где она?

Покачала головой;

не ответила.

— Я требую, чтобы мне сказали, где она.

— В этом доме не требуют. — Она смотрела кротко, но внимательно, как шахматист — на доску.

— Отлично. Интересно, что на это скажет полиция.

— Ничего интересного. Скажет, что у вас не все дома. Я снова отвернулся, чтобы вытянуть из нее хоть что нибудь. Но она молча сидела в кресле;

я спиной чувствовал ее взгляд.

Чувствовал, как она сидит там, в пшенично золотом кресле, словно Деметра, Церера, богиня на троне;

не просто пятидесятилетняя умница в современной комнате, куда с полей проникает ропот трактора;

но актриса, столь беззаветно преданная учению, которого я не мог понять, и людям, которых я не мог простить, что ее игра уже не была собственно игрой.

Встала, подошла к конторке в углу, вернулась, положила на стол у дивана какие то фотографии. Опять села в кресло;

я не удержался, посмотрел. Вот она в качалке, на фоне веранды. С другой стороны — Кончис;

между ними — Бенджи. Вот Лилия и Роза. Лилия улыбается фотографу, и Роза смеется, повернувшись в профиль, как бы проходя за спиной сестры. Позади виднелась та же веранда. И пожелтевший снимок. Я узнал Бурани. На ступенях перед домом стоят пятеро. В центре Кончис, рядом красивая женщина — несомненно. Лилия де Сейтас. Ее обнимает высокий мужчина. На обороте надпись: «Бурани, 1935».

— А кто остальные двое?

— Один — наш друг. А второй — ваш предшественник.

— Джеффри Сагден? — Она кивнула, не справившись с удивлением. Я положил снимок и решил немного отыграться. — Я нашел человека, который работал в школе до войны. Он рассказал мне много любопытного.

— Да что вы говорите? — Спокойный тон с оттенком сомнения.

— Так что давайте без вранья.

Повисла неловкая пауза. Она испытующе взглянула на меня.

— Что он рассказал?

— Достаточно.

Мы смотрели друг другу в глаза. Затем она поднялась и подошла к письменному столу. Вынула оттуда письмо, развернула последний лист;

пробежала глазами, подошла и протянула мне. Это был второй экземпляр полученного мной письма Невинсона. Сверху он нацарапал: «Надеюсь, эта пыль не засорит глаза адресата на веки вечные!» Отвернувшись, она рассматривала книги в шкафу у стола, потом приблизилась и молча дала мне три томика в обмен на письмо. Проглотив колкость, я посмотрел на верхний — школьная хрестоматия в голубой обложке. «Греческая антология для внеклассного чтения. Составил и прокомментировал магистр Уильям Хьюз.

Кембридж, 1932».

— Это по заказу. Но две других — по любви. Вторая — малотиражное издание Лонга в английском переводе, помеченное 1936 годом.

— 1936 й. Все таки «Хьюз»?

— Автору не запретишь подписываться, как он считает нужным.

Холмс, Хьюз;

мне вспомнилась одна деталь из рассказа ее дочери.

— Он преподавал в Уинчестере?

Улыбка.

— Недолго. Перед женитьбой.

Третья книга — сборник стихотворных переводов Паламаса, Соломоса и других современных греческих поэтов, в том числе даже Сефериса.

— Морис Кончис, знаменитый поэт. — Я кисло взглянул на нее. — Удачно я придумал, ничего не скажешь.

Она взяла у меня книги, положила на стол.

— Поучилось довольно убедительно.

— Хоть я и глуповат.

— Ум и глупость друг друга не исключают. Особенно у мужчины вашего возраста.

Снова уселась в кресло, снова улыбнулась моей серьезности;

подкупающе нежная, дружеская улыбка достойной, неглупой дамы. Словно все идет как надо. Я подошел к окну. Солнечный свет лег на мои руки. У веранды Бенжди играл в салки с норвежкой. До нас то и дело доносились их возгласы.

— А если бы я поверил в историю про мистера Крыса?

— Тогда я припомнила бы про него что нибудь важное.

— И?

— Вы ведь приехали бы послушать?

— А если б я вас так и не нашел?

— В таком случае некая миссис Хьюз вскоре пригласила бы вас позавтракать.

— Ни с того ни с сего?

— Ну почему? Она написала бы вам что нибудь в таком духе. — Откинулась на спинку кресла, прикрыла глаза. — Уважаемый мистер Эрфе, ваш адрес мне дали в Британском совете.

Мой муж, первый учитель английского в школе лорда Байрона, недавно скончался, и в его дневниках обнаружились упоминания о неких удивительных событиях, о которых он никогда не рассказывал... — Открыла глаза, подняла брови: ну как?

— И когда я должен был получить письмо? Сколько мне оставалось ждать?

— Этого я вам, к сожалению, сказать не могу.

— Не хотите.

— Да нет. Просто решаю не я.

— Нетрудно догадаться, кто. Она решает?

— Вот именно.

Протянула руку к каминной полке и вынула из за какой то безделушки фотографию.

— Нерезко получилось. Это Бенджи снимал своим «брауни».

Три женщины на лошади. Лилия де Сейтас, Гунхильд, а между ними — Алисон. Вот вот свалится, хохочет, глядя в объектив.

— Ас дочерьми вашими она... уже познакомилась?

Серо голубые глаза посмотрели на меня в упор.

— Можете взять карточку себе.

Но я стоял насмерть.

— Где она?

— Хотите обыскать дом?

Она не сводила с меня глаз;

рука подпирает подбородок;

желтое кресло;

невозмутимая;

уверенная. В чем — непонятно;

но уверенная. А я — как несмышленый щенок, что гонится за бывалым зайцем: щелкаешь зубами, а во рту лишь ветер. Повертев снимок, я разорвал его на четыре части и кинул в пепельницу на столике у окна. Она неожиданно заговорила.

— Послушайте ка меня, бедный мой, сердитый юноша. Подчас любовь — это просто твоя способность любить, а не заслуга того, кого любишь. И у Алисон, по моему, редкая способность к преданности и верности. Мне такая и не снилась. Драгоценное свойство. А я только убедила ее, что нельзя разбрасываться своими богатствами, как она, очевидно, разбрасывалась до сих пор.

— Очень мило с вашей стороны.

Вздохнула.

— Опять ирония.

— Ну а вы чего хотели? Слез раскаянья?

— Ирония вам не к лицу. Она делает вас беззащитным. После паузы она продолжала:

— Как вы счастливы и как слепы! Счастливы потому, что в вас есть нечто, перед чем женщина не может устоять, хотя на меня вы свои чары тратить явно не собираетесь. А слепы потому, что держали в руках частичку истинно женственного. Поймите, Алисон щедро одарена тем единственным качеством женщины, без которого мир бы перевернулся. Рядом с ним образование, происхождение, деньги — ничто. А вы упустили ее.

— С помощью ваших дочурок.

— Мои дочери — всего лишь олицетворение вашего собственного эгоизма.

Во мне закипало тупое, подспудное бешенство.

— В одну из них я, между прочим, влюбился — сдуру, не обольщайтесь.

— Как беспечный коллекционер влюбляется в вожделенную картину. И все готов отдать, лишь бы завладеть ею.

— Нет уж, то была не картина. А девчонка, у которой столько же порядочности, сколько у последней шлюхи на Пляс Пигаль.

Чуть чуть помолчав — изящный салонный укор, — она ровно произнесла:

— Сильно сказано.

Я повернулся к ней.

— Начинаю подозревать, что вам не все известно. Во первых, ваша подгулявшая дочка...

— Мне известно все, что она делала, в точности. — Она спокойно смотрела на меня;

только слегка наклонялась вперед. — Известны и мотивы, которыми она руководствовалась. Но рассказать вам о них — значит рассказать все.

— Позвать тех, внизу? Скажите сыну, как его сестрица крутит — кажется, это так называется, — неделю со мной, неделю с негром.

Она снова замолчала, словно желая приглушить мои слова;

так оставляют вопрос без ответа, чтобы одернуть спрашивающего.

— А будь он белым, вы бы не так возмущались?

— Будь он белым, возмущался бы так же.

— Он умен, очарователен. Они довольно давно спят вместе.

— И вы это одобряете?

— Мое одобрение никого не интересует. Лилия — взрослый человек.

Горько усмехнувшись, я посмотрел в окно.

— Теперь ясно, зачем вам столько цветов. — Она повернула голову, не понимая. — Чтоб не так несло серой.

Она встала, взялась за каминную полку, следя, как я расхаживаю по комнате;

спокойная, внимательная, она забавлялась мной, как воздушным змеем: взмывай ввысь, спускайся ли — веревка крепка.

— Вы можете выслушать меня и не перебивать?

Я взглянул на нее;

согласно кивнул.

— Отлично. А теперь оставим эти разговоры о том, что пристойно, а что непристойно. — Тон размеренный, деловой, как у тех врачих, что на работе стараются выглядеть бесполыми. — Если я живу в особняке начала XVI!! века, это не значит, что и мораль у меня, как у большинства теперешних англичан, тогдашняя.

— Что что, а это мне и в голову не приходило.

— Так будете слушать? — Я подошел к окну, стал к ней спиной. Нужно, наконец, припереть ее к стенке;

это было бы только справедливо. — Как вам это объяснить? Морис на моем месте сказал бы, что секс отличается от других удовольствий интенсивностью, но не качеством. Что это лишь часть, причем не главная, тех человеческих отношений, что зовутся любовью. И что главная часть — это искренность, выстраданное доверие сердца к сердцу. Или, если угодно, души к душе. Что физическая измена — лишь следствие измены духовной. Ибо люди, которые подарили друг другу любовь, не имеют права лгать.

Я разглядывал дальний край лужайки. Все заготовлено заранее — все, что она говорит;

может, она даже выучила сей ключевой монолог наизусть.

— Кто вы такая, чтоб читать мне рацеи, г жа де Сейтас?

— А кто вы такой, чтоб отказываться от проповеди?

— Послушайте...

— Нет, это вы послушайте, будьте добры. — Я не внял бы просьбе, будь в ней хоть какая то настойчивость, хоть какое то высокомерие. Но нет, она прозвучала обескураживающе мягко, почти заискивающе. — Я пытаюсь объяснить, что мы за люди. Морис убедил нас — больше двадцати лет назад, — что надо отказаться от привычных сексуальных табу. Не потому, что мы развратнее остальных. Потому, что мы чище. И мы отказались, в меру своих сил. И детей я воспитывала так, чтобы табу для них не существовали. Как объяснить вам, что мы, помощники Мориса, не отводим сексу такого уж значительного места? Того места, которое он занимает в жизни остальных? У нас есть занятия поважнее.

Я не оборачивался.

— До войны я дважды играла роль, в чем то похожую на ту, которую играла перед вами Лилия. Ей доступно то, что мне не удавалось. Слишком многие запреты мне нужно было переступить. Не забудьте, у меня был муж, которого я любила — и физически, и в иных, более важных смыслах. Но, коль уж мы так серьезно вмешались в вашу судьбу, знайте: даже при жизни мужа я, всякий раз с его ведома и согласия, отдавалась Морису. А на войне он, в свою очередь, завел возлюбленную, индианку, с моего ведома и согласия. И при всем том у нас была крепкая, очень счастливая семья, ибо мы соблюдали два основных правила. Во первых, никогда не лгали друг другу, а во вторых... но для этого я должна узнать вас поближе.

Я гадливо обернулся. Ее спокойствие начинало пугать;

сквозь него прорывалось безумие.

Она снова села.

— Если вы привыкли принимать на веру авторитетные нормы, мое поведение, поведение моей дочери вы, конечно, осудите. Дело ваше. Но помните, возможна и иная точка зрения.

Если вы станете на нее, то восхититесь отвагой Лилии. Ни я, ни мои дети не притворяемся такими, как все. Они не так воспитаны, чтобы быть как все. Мы богаты, восприимчивы, и жизнь у нас богатая, насыщенная.

— Вам везет.

— Конечно. Везет. И мы сознаем ответственность, которую налагает на нас везение в жизненной лотерее.

— Ответственность? — Я снова резко обернулся.

— Вы что, действительно считаете, что мы для вас старались? Что на наших... картах не намечен курс? — И, на полтона ниже: — Нами движет необходимость. — Она имела в виду:

не просто жажда развлечении.

— Да, добровольное бесстыдство ставит свои требования.

— Требования ставит сложнейший эксперимент.

— Я — за эксперименты попроще.

— Время простых прошло.

Воцарилось молчание. Во мне все ныла тоска;

а сейчас еще и непостижимый страх при мысли, что Алисон — в руках этой женщины, словно любимый мною край заграбастали строительные подрядчики. Меня снова оставили за бортом, снова отвергли. Я чужой на этой далекой планете.

— Многие вам бы позавидовали.

— Вряд ли, узнай они, как все было.

— Только посочувствовали бы вашей ограниченности. Подошла, взяла меня за плечо, повернула к себе.

— Похожа я на исчадие ада? А дочери мои похожи?

— Дела у вас адские. Не внешность. — Мой голос задрожал;

хотелось отбросить ее руку, вырваться отсюда.

— Вы совершенно уверены, что мы не причинили вам ничего, кроме зла?

Я опустил глаза. Не ответил. Она убрала руку, но не отошла.

— Поверьте мне... поверьте хоть самую малость. — Я молчал, и она продолжила. — Звоните в любое время. Захотите осмотреть дом — осматривайте. Но предупреждаю, вы не найдете тех, кто вам нужен. Только Бенджи и Гунхильд, да еще двое моих детей — они на той неделе приезжают из Франции. Вам ведь не они нужны, другая.

— Она могла бы объяснить сама. Посмотрела в окно, потом на меня.

— Мне так хочется помочь вам.

— Помощь мне не нужна. Мне нужна Алисон.

— А теперь можно называть вас Николасом? — Я отвернулся;

подошел к столику у дивана, склонился над фотографиями. — Ну хорошо. Больше не стану просить.

— Вот отправлюсь в газету и расскажу там всю эту историю. И конец вашему подлому...

— Не отправитесь. Не ударили же вы мою дочь плетью. Я злобно посмотрел на нее.

— Так это вы были? В портшезе?

— Нет.

— Алисон?

— Вам же сказали. Он был пуст. — Встретила мой подозрительный взгляд. — Честное слово, не Алисон. И не я. — Я все еще не верил;

она улыбнулась.

— Ну что ж, возможно, там кто нибудь и сидел.

— Кто?

— Ну, одна... знаменитость. Которую вы узнали бы. Все, никаких вопросов.

Ее вкрадчивая доброжелательность подточила таки мой гнев. Решительно повернувшись, я направился к выходу. Она догнала меня, захватив со стола листок бумаги.

— Возьмите, пожалуйста.

Перечень имен;

даты рождения;

«Хьюз — на де Сейтас, 22 февраля 1933 года»;

номер телефона.

— Это ничего не доказывает.

— Доказывает. Сходите в Сомерсет хаус.

Я пожал плечами, запихал бумагу в карман и пошел дальше, не глядя по сторонам. Распахнул входную дверь, спустился по ступенькам. Она остановилась на пороге. Не садясь, я пронзил ее взглядом.

— Если я и вернусь, то лишь после того, как отыщу Алисон.

Она уже открыла рот, чтобы ответить, но передумала. На лице ее появилось что то вроде упрека;

и страдальческая кротость, с какой смотрят на непослушного ребенка. Первый я счел незаслуженным, вторую — вызывающей. Влез в машину и включил зажигание. На выезде из ворот в зеркальце мелькнула ее фигура. Она все стояла там, под итальянским крылечком, словно — вот смех то! — ей было жаль, что я уезжаю так рано.

Но и тогда я понимал, что далеко не так сердит, каким хочу выглядеть;

что противопоставляю неприязнь ее спокойствию просто потому, что она противопоставляет спокойствие моей неприязни. Но ничуть не жалел о своей невежливости, о том, что отверг ее мирные инициативы;

а насчет Алисон я сказал почти правду.

Ибо теперь главная загадка заключалась вот в чем: почему мне не позволяют увидеться с Алисон? От меня ждут каких то действий, каких то Орфеевых подвигов, открывающих путь в преисподнюю, где ее прячут... или сама она прячется. Меня испытывают. Но ясных указаний на то, что именно я должен совершить, нет. Несомненно, мне удалось отыскать вход в Тартар.

Но это не приблизило меня к Алисон.

И рассказ Лилии де Сейтас не приблизил меня к разгадке давней тайны: какой курс, какие карты?

Злость целый день поддерживала во мне боевой дух;

но на другой я отправился в Сомерсет хаус, выяснил, что каждая строчка в списке Лилии де Сейтас — чистая правда, и этот факт почему то вверг меня в уныние. Вечером я позвонил в Мач Хэдем. Подошла норвежка.

— Динсфорд хаус. Кто это? Вас не слышно. — Я молчал. Девушку, видимо, о чем то спросили, и она сказала:

— Никто не отвечает.

В трубке возник новый голос.

— Алло! Алло!

Я отключился. Она еще там Но заговорить с ней? Ни за что!

Назавтра — после визита в Динсфорд хаус прошло три дня — я с утра пил и сочинял горькое письмо в Австралию. Я решил, что Алисон именно там. Изложил все, что наболело;

перечитывал раз двадцать, словно это могло воплотить в жизнь содержавшуюся в нем ложь о моей невинности и ее вероломстве. Но отправить все не решался, и в конце концов письмо заночевало на камине.

В эти три дня, обидевшись на весь род человеческий, я изменил обыкновению по утрам спускаться к Кемп. До готовки у нее руки не доходили, но кофе она варила неплохой;

а на четвертое утро мне смертельно захотелось кофе.

При моем появлении она отложила «Дейли уоркер» (в «Уоркер» она искала «правду», а в других газетах — «сраное вранье») и осталась сидеть, дымя и глядя на меня. Без сигареты ее рот напоминал яхту без мачты;

несомненный признак катастрофы. Мы обменялись парой фраз.

Она умолкла. Но вскоре я понял, что под прикрытием милосердной завесы табачного дыма — с утра она выглядела как чистая Горгона — меня скрупулезно изучают. Я притворился, что читаю газету, но ее не проведешь.

— Что стряслось, Ник?

— В каком смысле?

— Ни друзей. Ни баб. Никого.

— Что за разговоры в такую рань?

Она развалилась на стуле в своем старом красном халате, нечесаная, древняя, как время.

— Работу не ищешь. Это все я, жопа, виновата.

— Не смею спорить.

— Я стараюсь помочь.

— Знаю, Кемп.

Я взглянул на нее. Одутловатое, рыхлое лицо, глаза вечно прищурены из за дыма;

почти как маска театра Но, парадоксально личащая атавизмам выговора кокни и нарочито грубой манере выражаться. И вдруг, с неожиданной сентиментальностью, она перегнулась через стол и похлопала меня по руке. Будучи пятью годами моложе Лилии де Сейтас, выглядела она лет на десять старше. Таких называют охальницами;

горластый рядовой того полка, который мой отец ненавидел больше всех, который он ставил ниже «чертовых социалистов» и «мудрил из Уайтхолла» — полка Волосатиков. На миг он возник в дверях мастерской. Злобные голубые глаза, кустистые полковничьи усы, неубранная кушетка, зловонная, заросшая плита, мусор на столе, развеселые утробно похабные абстракции на стенах;

вязь бросовой посуды, тряпок, газет. Но в ее скупом жесте, во взгляде, что сопровождал его, таилось больше истинной человечности, чем во всем доме моих родителей. И все же родительский дом, годы, проведенные там, не отпускали меня;

я подавил естественную реакцию. Наши взгляды встретились над пропастью, и перебросить мост через нее я был бессилен;

грубоватая ласка: хочешь, я побуду твоей мамой? — и бегство: я блудный сын, им и останусь. Она убрала руку.

— Долго объяснять, — сказал я.

— У меня весь день впереди.

Ее лицо маячило передо мной, затянутое сизым дымом, и мне вдруг почудилось, что это лицо тупого, грозного чужака. Она хорошая, хорошая, но ее любопытство стягивает меня, как сеть. Я — будто уродливый паразит, который может существовать лишь при удачном стечении обстоятельств, в неком непрочном симбиозе. Те, на суде, ошиблись, сочтя, что я — охотник за женщинами. На самом деле достичь комфорта, искренности в общении, духовной свободы я могу только с помощью женщин, которые охотятся за мной. Я жертва, не палач.

Нот, говорить я буду лишь с одним человеком. И до тех пор не в состоянии шевелиться, идти вперед, строить планы, развиваться, становиться лучше... до тех пор моя тайна, моя загадка окутывает меня защитным покровом;

она — мой единственный товарищ.

— В другой раз, Кемп. Не сейчас.

Пожала плечами;

бросила на меня увесистый взгляд пророчицы, предчувствующей беду.

За дверью завопила старушка, раз в две недели убиравшая лестницу. У меня звонит телефон.

Я взлетел наверх и поднял трубку — похоже, в последний момент.

— Слушаю. Николас Эрфе.

— А, доброе утро, Эрфе. Это я. Санди Митфорд.

— Вернулся?!

— Почти что, старичок. Почти что. — Он откашлялся. — Получил твою записку. Не хочешь где нибудь перекусить?

Через минуту, условившись о времени и месте, я перечитывал письмо к Алисон. Из за каждой фразы выглядывал оскорбленный Мальволио. Еще через минуту письмо, подобно всему, что связывало меня с миром, превратилось в струп пепла. Слово редкое, но точное.

Митфорд совсем не изменился — я готов был поклясться, что и одежда на нем та же: темно синий пиджак, темно серые фланелевые брюки, клубный галстук. Все это слегка потерлось, как и сам владелец;

он был уже не такой разбитной, каким я его помнил, хотя несколько порций джина возродили в нем былое партизанское нахальство. Все лето он «разъезжал по Испании со сворой америкашек»;

нет, моего письма с Фраксоса он не получил. Должно быть, они его уничтожили. Значит, Митфорд мог рассказать нечто, для них неудобное.

За бутербродами мы поболтали о школе. О Бурани — ни слова. Он все твердил, что предупреждал меня, и я поддакивал: предупреждал. Я искал предлог, чтобы перейти к тому, что меня по настоящему интересовало. И тут, как я и надеялся, он сам заговорил на эту тему.

— Ну, а в зале ожидания был?

Я сразу понял, что вопрос не так случаен, как кажется;

что ему и страшно, и любопытно;

что оба мы шли на эту встречу с одной и той же целью.

— Господи, я как раз собирался спросить. Помнишь, не успели мы тогда попрощаться...

— Да. — Скрытно настороженный взгляд. — Был ты в бухте Муца? Южная сторона — рай земной, правда?

— Ну да. Конечно.

— Видел виллу на восточном мысу?

— Да. Там никто не живет. Так мне сказали.

— Ara. Интересно. Очень интересно. — Он задумчиво вперился в угол;

я дрожал от нетерпения. Он медленно, по невыносимой восходящей дуге, поднес ко рту сигарету;

выпустил из ноздрей султан дыма. — Ну и ладно, старина. Сказали и сказали.

— Но почему «Не ходи...»?

— Да ерунда. Е рун да на постном масле.

— Расскажи, раз ерунда.

— А я рассказывал.

— Рассказывал?!

— Как поцапался с коллаборационистом. Помнишь?

— Да.

— Это и есть хозяин виллы.

— Стой, стой... — Я прищелкнул пальцами. — Подожди ка. Как его звали?

— Кончис. — Он проказливо ухмыльнулся, будто догадывался, что я сейчас скажу.

Пригладил усы;

только и знает, что охорашиваться.

— А я понял, он как раз отличился во время Сопротивления.

— Держи карман. Немцам прислуживал. Лично руководил расстрелом восьмидесяти крестьян. А потом подмазал приятелей фрицев, чтоб и его внесли в список. Понял? И вышел храбрецом и праведником.

— Но ведь он, кажется, был опасно ранен?

Он выпустил клуб дыма, презирая мою наивность.

— От карателей живым не вырвешься, старина. Нет, мерзавец ловко все обделал. Сперва предал, а потом прославился, как черт знает какой герой. Состряпал даже фальшивый немецкий отчет об этой истории. Надул всех, как мало кому удавалось.

Я внимательно посмотрел на него. У меня возникло новое, страшное подозрение. Все дальше в лабиринт.

— И неужели никто...

Митфорд потер большой палец указательным;

так в Греции обозначается взятка.

— Ты так и не объяснил, в чем там дело с залом ожидания, — сказал я.

— Так он называет свою виллу. Ожидание смерти или что то в этом роде. К дереву прибита надпись по французски. — Он вывел пальцем в воздухе: — Salle d’attente.

— Что вы не поделили?

— Да ничего, старик. Ровным счетом ничего.

— Не жмись. — Я жизнерадостно улыбнулся. — Теперь то я там побывал.

Помню, ребенком, в Хэмпшире, я лежал на ветке ивы, нависающей над ручьем, наблюдая, как отец ловит форель. Он священнодействовал: забрасывал «муху» так, чтобы она едва касалась воды, словно пух чертополоха. Видно было, как форель, которую он собирался одурачить, поднимается со дна. Вот рыбина медленно подплыла, зависла под наживкой — бесконечный, захватывающий миг;

и вдруг — удар хвостом, молниеносная подсечка отца;

стрекот катушки.

— Да ерунда, старик. Честно.

— Кончай телиться. Рассказывай.

— Чушь собачья. — Рыба на крючке. — Ну, пошел я как то прогуляться. В мае, в июне — не помню. Достала меня школа. Подхожу к Муце, чтоб поплавать, спускаюсь, ну, ты знаешь, между деревьев, и вдруг — не просто две бабы. Две бабы почти без ничего. А у меня уж план операции готов. Подваливаю на бреющем, мне не привыкать, говорю что то по гречески, а они, ну и ну, по английски отвечают. Оказалось, англичанки. Роскошь. Двойняшки.

— Вот это да. Пойду еще джина принесу. У стойки, в ожидании заказа, я рассматривал себя в зеркале;

чуть чуть подмигнул.

— Сийя. Ну, ясное дело, веду войну на два фронта. И тылы укрепляю. Выведал, кто такие.

Крестницы старого хрыча, хозяина виллы. Высший свет, только что из Швейцарии и все такое.

Сюда приехали на лето, старикан рад будет со мной познакомиться, почему бы нам не подняться и не выпить чаю. Заметано. Ноги в руки. Знакомлюсь со стариком. Пью чай.

Он так и не отделался от привычки вздергивать подбородок, словно воротничок слишком жмет: мне палец в рот не клади.

— А этот, как его, говорил по английски?

— В совершенстве. Всю жизнь мотался по Европе, сливки общества и все такое. Вообще то одна из двойняшек не совсем годилась. Не в моем вкусе. Сосредоточил огонь на второй. Ну, старик и не та близняшка после чая куда то слиняли, а эта Джун, так ее звали, повела меня осматривать владения.

— Удачно все повернулось.

— До рукопашной пока не дошло, но я смекнул, что она на все готова. Ну, ты ж только что с острова. Полный магазин, а стрелять не в кого.

— Точно.

Согнул руку, пригладил волосы на затылке.

— Вот и я говорю. Ну, пора возвращаться в школу. Нежное прощание. Приглашает в субботу на обед. Через неделю я там, одетый с иголочки. И вообще — картинка. Киряем, девочки в ударе. И вдруг... — Интригующий взгляд. — Ну, словом, другая, не Джун, на меня взъелась.

— О господи.

— Я сразу раскусил. Шибко умная, знаешь? Сначала — не подступись, но пара рюмок джина — и как с цепи сорвалась. Смотрю, пахнет жареным. Непонятно, за что хвататься. Эта Жюли меня изводит, изводит. Я сперва и внимания не обращал. Ладно, думаю, не рассчитала.

А может, женские дела. Но тут... тут она принялась форменно измываться, причем этаким идиотским манером.

— Как?

— Ну... понимаешь, передразнивала меня. Голос, выражения. Ловко у нее получалось. Но обидно до чертиков.

— Что же она говорила?

— Да кучу всякой фигни: пацифизм, ядерная война. Ну, ты их знаешь. А я к этому не привык.

— А те двое что?

— Слово вставить боялись. Растерялись вконец. Все ничего, но тут эта Жюли стала выдавать такие гадости, просто одну за другой! Совсем уж вышла из берегов. Все всполошились. Другая, Джун — к ней. Старикан затрепыхался, что твоя подбитая ворона. Жюли убегает. Сестра за ней За столом — только мы со стариком. Он заливает мне, что они рано осиротели. Извиняется, значит.

— Что же это за гадости?

— Да не помню уж, старина. Вожжа ей под хвост попала. — Погрузился в воспоминания. — Ну, обозвала меня фашистом.

— Фашистом?!

— Мы поспорили относительно Мосли.

— Ты же не хочешь сказать, что...

— Ну что ты, старичок. Побойся бога. — Рассмеялся, искоса взглянул на меня. — Но, без балды, Мосли иногда и дело говорит. Я тебе скажу, наша страна и вправду здорово распустилась. — Приосанился. — Порядка нам не хватает. Национальный характер...

— Согласен, но Мосли...

— Старик, ты не понял. С кем я, по твоему, на войне сражался? Не в этом суть... Ну вот возьми Испанию. Посмотри, сколько сделал для нее Франко.

— Наоткрывал в Барселоне десятки тюрем, только и всего.

— Ты в Испании то бывал, старичок?

— Честно говоря, нет.

— Так съезди, а я пока помолчу о том, что Франко сделал, а чего не сделал.

Я сосчитал про себя до пяти.

— Извини. Оставим это. На чем ты остановился?

— Мне как то попались сочинения Мосли, и там я прочел много дельного, — настырно чеканил он. — Очень много дельного.

— Не сомневаюсь.

Почистив таким образом перышки, он продолжал:

— Моя близняшка вернулась, старый хрен отлучился ненадолго, и она вела себя ну просто как киска. Я времени не терял и намекнул, что прийти в норму мне поможет небольшая прогулка под луной. Прогулка? — говорит. А почему не купанье? Если бы ты слышал, как она это сказала!

Сразу ясно, что от купания до других делишек, поинтереснее, рукой подать. В полночь на условленном месте, у ворот. Ладно, ложатся там в одиннадцать, я сижу, готовый к старту. Выхожу на цыпочках. Все спокойно. К воротам. Минут через пять является. И знаешь, старина, хоть мне и не впервой, но чтоб так, с полоборота... Ну, думаю, операция «Ночное купание» отменяется, приступим к делу. Но она говорит: хочу освежиться.

— Хорошо, что ты не рассказал мне все это перед отъездом. Я бы умер от зависти.

Он покровительственно улыбнулся.

— Спустились к воде. Она: я без купальника, идите первым. То ли стесняется, то ли в кустики захотелось. Ну ладно. Разоблачаюсь. Она — в лес. Я мальчик послушный, отплыл ярдов на пятьдесят, барахтаюсь, жду две минуты, три, четыре, наконец, десять, замерз как цуцик. А ее и в помине нет.

— И одежды твоей тоже?

— Соображаешь, старик. В чем мать родила. Стою на этом чертовом пляже и шепотом ее кличу. — Я расхохотался, и он нехотя улыбнулся углом рта. — Такая вот хохма. Тут до меня доходит. Представляешь, как я рассвирепел? Ждал ее полчаса. Искал. Пусто. Почапал к дому.

Чуть ноги не переломал. Прихватил сосновую ветку, причиндалы прикрыть в случае чего.

— Потрясающе.

Я сочувственно кивал, с трудом сдерживая ухмылку.

— Ворота, дорожка, дом. Заворачиваю за угол. И как ты думаешь, что я там вижу? — Я пожал плечами. — Висельника!

— Шутишь?

— Нет, старина. Это они пошутили. Чучело, конечно. Как на штыковых учениях. Внутри солома. Петля на шее. В моих шмотках. И морда нарисована: Гитлер.

— Силы небесные. А ты что?

— А что мне оставалось? Отцепил, снял одежду.

— А потом?

— Все. Сбежали. Чистая работа.

— Сбежали?

— На каике. Я слышал шум на берегу. Может, рыбачий. Сумка моя на месте. В целости и сохранности. И я поперся в школу: четыре мили.

— Ты, наверно, был вне себя.

— Психанул слегка. Не без этого.

— Но ты же не мог все это так оставить.

Самодовольная улыбка.

— Правильно. Я сделал просто. Сочинил донесеньице.

Во первых, про историю с немцами. Во вторых, кое что о теперешних убеждениях нашего друга, господина Кончиса. И послал куда следует.

— Написал, что он коммунист? — С 1950 го, со времен гражданской войны, коммунистам в Греции спуску не давали.

— Знавал их на Крите. Доложил, что парочку встретил на Фраксосе и проследил, что они пошли к нему. Большего им не требуется. Коготок увяз — всей птичке пропасть. Теперь понимаешь, почему тебя никто не морочил?

Поглаживая ножку бокала, я думал, что, похоже, благодаря этому невозможному человеку, сидящему рядом, меня, напротив, как раз и «морочили». «Джун» сама призналась, что в прошлом году они жестоко просчитались и вынуждены были отступить;

лисица не проявила нужной хитрости, и они свернули охоту в самом начале. Кажется, Кончис говорил, что, останавливая выбор на мне, они доверялись чистой случайности. Что ж, я сполна оправдал их ожидания. Я улыбнулся Митфорду.

— Значит, ты смеялся последним?

— Я иначе не умею, старик. Такой уж у меня характер.

— Но зачем им это понадобилось, черт возьми? Ну хорошо, ты пришелся им не ко двору...

ведь можно было сразу указать тебе на дверь.

— Вся эта болтовня про крестных дочерей — полная чушь. Я, как дурак, поверил. Какие там крестницы! Первоклассные шлюхи. Когда эта Жюли начала чертыхаться, все стало ясно.

И эта их манера смотреть на тебя... с поощрением. — Быстрый взгляд. — Такой балаган в Средиземноморье часто устраивают — особенно в Восточном. Я с этим не в первый раз сталкиваюсь.

— То есть?

— Ну, грубо говоря, старина, богатей Кончис сам то уже не фурычит, но, что ли, кайф ловит, глядючи, как другие этим занимаются.

Я снова исподтишка посмотрел на него;

лабиринт нескончаемых отражений. Неужели он...

— Но ведь они тебе ничего такого не предлагали?

— Намекали. Я потом сообразил. Намекали.

Он принес еще джина.

— Ты должен был предупредить меня.

— Я предупреждал, старина.

— Не слишком вразумительно.

— Знаешь, как поступал Ксан, Ксан Филдинг, с новичками, которых сбрасывали к нам в Левкийские горы? Сразу отправлял в дело. Ни советов, ни напутствий. «Не зевай», и все.

Понял?

Митфорд был мне неприятен не так своей ограниченностью и подловатостью, как тем, что в нем я видел шарж на самого себя, гипертрофию собственных недостатков;

раковая опухоль, которую я заботливо прятал внутри, у него находилась снаружи, открытая взору. Даже знакомое болезненное подозрение, что он — очередной «саженец», проверка, урок, во мне не пробуждалось;

при его непроходимой тупости не верилось, что он такой искусный актер. Я подумал о Лилии де Сейтас;

видно, я для нее — то же, что он для меня. Варвар.

Мы вышли из «Мандрагоры».

— В октябре еду в Грецию, — сказал он.

— Да что ты?

— Фирма хочет будущим летом и там экскурсии наладить.

— Странная идея.

— Грекам это на пользу. Выбьет дурь у них из головы. Я обвел глазами людную улицу Сохо.

— Надеюсь, сразу по прибытии Зевс поразит тебя молнией.

Он решил, что я шучу.

— Эпоха толпы, старичок. Эпоха толпы.

Он протянул руку. Знай я приемы, выкрутил бы ее и перебросил его через себя. Долго еще перед глазами маячила его темно синяя спина, удаляющаяся к Шефтсбери авеню;

вечный триумфатор в схватке, где побеждает слабейший.

Через несколько лет я выяснил, что тогда он действительно блефовал, хоть и не в том вопросе.

Я наткнулся на его имя в газете. Его арестовали в Торки за подделку эмиссионных чеков. Он гастролировал по всей Англии под видом капитана Александра Митфорда, кавалера ордена «За безупречную службу» и Военного креста.

«Хотя, — гласило обвинительное заключение, — подсудимый и находился в Греции в составе освободительной армии после поражения Германии, в движении Сопротивления он участия не принимал». И далее: «Выйдя в отставку, Митфорд вскоре вернулся в Грецию и получил там место учителя, предъявив фальшивые рекомендации. Уволен за профнепригодность».

Ближе к вечеру я позвонил в Мач Хэдем. Долго слушал длинные гудки. Наконец — голос Лилии де Сейтас. Она запыхалась.

— Динсфорд хаус.

— Это я. Николас Эрфе.

— А, привет, — как ни в чем не бывало произнесла она.

— Простите. Я была в саду.

— Мне нужно с вами увидеться.

Короткая пауза.

— Но мне нечего добавить.

— Все равно нужно.

Скова тишина;

я чувствовал, как она улыбается.

— Когда? — спросила она.

На следующий день я ушел рано. Вернувшись около двух, обнаружил под дверью записку от Кемп: «Заходил какой то янки. Говорит, ты ему срочно нужен. В четыре будет тут». Я спустился к ней. Она большим пальцем размазывала поверх грязных, янтарно черных риполиновых (Риполин — фирменное название бытового красителя.) пятен жирных червяков зеленого хрома.

Вмешиваться в «творческий процесс» обычно воспрещалось.

— Что за тип?

— Сказал, ему надо с тобой поговорить.

— О чем?

— Собирается в Грецию. — Отступила назад, критически изучая свою мазню;

во рту — папироса. — Туда, где ты работал, по моему.

— Как же он меня разыскал?

— А я откуда знаю?

Я перечитал записку.

— Какой он из себя?

— Боже, да потерпи ты час другой! — Повернулась ко мне. — Не мельтеши.

Он явился без пяти четыре, тощий верзила с типично американской стрижкой. В очках, на пару лет младше меня;

приятное лицо, улыбка, само обаяние, свежий, зеленый, как салатный лист. Протянул руку.

— Джон Бриггс.

— Привет.

— Николас Эрфе — это вы? Я правильно произношу? Эта дама внизу...

Я впустил его.

— Обстановочка тут подгуляла.

— Так уютно. — Он оглядывался, ища нужное слово.

— Атмосфера. — Мы двинулись наверх.

— Не ожидал, что они возьмут американца.

— Взяли. Понимаете... ну, на Крите неспокойно.

— Вот оно что.

— Я два семестра учился в Лондонском университете. И все пытался устроить себе годик в Греции, перед тем как отправиться домой. Вы не представляете, как я рад. — Мы замешкались на лестничной площадке. Он заглянул в дверь, к швеям. Кто то из них присвистнул. Он помахал им рукой.

— Какая прелесть. Настоящий Томас Гуд.

— Как вы нашли эту работу?

— В «Тайме эдьюкейшнл саплмент». — Привычные названия английских учреждений он произносил неуверенным тоном, словно полагал, что я о них впервые слышу.

Мы вошли в квартиру. Я закрыл дверь.

— А мне казалось. Британский совет теперь не занимается вербовкой.

— Разве? Видимо, подкомиссия решила, что раз мистер Кончис все равно здесь, он может заодно со мной побеседовать. — В комнате он подошел к окну и залюбовался унылой Шарлотт стрит. — Потрясающе. Знаете, я просто влюблен в ваш город.

Я предложил ему кресло поприличнее.

— Так это... мистер Кончис Дал вам мой адрес?

— Конечно. Что нибудь не так?

— Нет. Все в порядке. — Я сел у окна. — Он рассказывал обо мне?

Он поднял руку, будто успокаивая.

— Ну да, он... то есть я понимаю, он говорил, учителя просто погрязли в интригах. Чувствую, вы имели несчастье... — Он не закончил фразу. — Вам до сих пор неприятно об этом вспоминать?

Я пожал плечами.

— Греция есть Греция.

— Уверен, они уже потирают руки при мысли, что к ним едет настоящий американец.

— Непременно потирают. — Он покачал головой, убежденный, что втянуть настоящего американца в левантийскую школьную интригу просто невозможно. — Когда вы виделись с Кончисом? — спросил я.

— Три недели назад, когда он был тут. Я бы раньше к вам зашел, но он потерял адрес. Прислал уже из Греции. Только утром.

— Только утром?

— Угу. Телеграммой. — Усмехнулся. — Я тоже удивился. Думал, он и забыл об этом. А вы... вы с ним близко знакомы?

— Ну... встречались несколько раз. Я так и не понял, какой пост он занимает в педкомиссии.

— По его словам, никакого. Просто содействует им. Господи, как же виртуозно он владеет английским!

— Не говорите.

Мы приглядывались друг к другу. Он сидел с беззаботным видом, в котором угадывалась не природная непринужденность, а тренировка, чтение книг типа «Как разговаривать с незнакомыми». Чувствовалось, что все в жизни ему удается;

но завидовать его чистоте, восторженности, энергии было совестно.

Я напряженно размышлял. Мысль, что его появление совпало с моим звонком в Мач Хэдем случайно, казалась столь абсурдной, что я готов был поверить в его неведение. С другой стороны, из нашего телефонного разговора г жа де Сейтас могла заключить, что я сменил гнев на милость;

самое время аккуратно проверить, насколько мои намерения искренни. Он сказал о телеграмме:

еще один довод в его пользу;

и, хотя я знал, что выбор «объекта» производится на основе случайностей, может быть, Кончис по какой то причине, подведя итоги последнего лета, решил приготовить себе кролика заблаговременно. Глядя на бесхитростного, ничего не подозревающего Бриггса, я начал понимать Митфорда, его злобное ликование;

в данном случае оно осложнялось злорадством европейца при виде американца воображалы, которого вот вот окоротят;

и еще человеколюбивым нежеланием — я не признался бы в нем ни Кончису, ни Лилии де Сейтас — портить ему удовольствие.

Они, конечно, понимают (если Бриггс не лжет), что я могу все ему рассказать;

но они понимают также, что мне известно, чего это будет стоить. Для них это значило бы, что я так ничего и не усвоил;

а следовательно, не заслуживаю снисхождения. Опасная игра;

что я выберу:

сладкую месть или дарованное блаженство? Мне снова сунули в руку плеть, и я снова не решался размахнуться и ударить.

Бриггс вынул из кейса блокнот.

— Можно, я задам вам несколько вопросов? Я приготовил список.

Очередное совпадение? Он вел себя так же, как я в Динсфорд хаусе несколько дней назад.

Открытая, добродушная улыбка. Я улыбнулся в ответ.

— Огонь!

Он оказался невероятно предусмотрительным. Программа, пособия, одежда, климат, спортивные принадлежности, выбор лекарств, стол, размеры библиотеки, достопримечательности, будущие коллеги — он хотел знать о Фраксосе абсолютно все. Наконец он отложил свой список, карандаш и подробный конспект моих ответов, принялся за пиво, которым я его угостил.

— Тысяча благодарностей. Просто превосходно. Мы не упустили ни одной детали.

— За исключением той, что жить там надо еще научиться.

Кивнул.

— Мистер Кончис предупреждал.

— По гречески говорите?

— Плохо. По латыни — получше.

— Ничего, навостритесь.

— Я уже беру уроки.

— Придется обходиться без женщин.

Кивок.

— Тяжело. Но я обручен, так что меня это мало волнует. — Вытащил бумажник и показал мне фото. Брюнетка с волевой улыбкой. Рот маловат;

уже вырисовываются контуры лика развратной богини по имени Самовлюбленность.

— С виду англичанка, — сказал я, возвращая снимок.

— Да. Точнее, валлийка. Сейчас она здесь, учится на актрису.

— Вот как.

— Надеюсь, будущим летом она выберется на Фраксос. Если я до тех пор не соберу чемоданы.

— А вы... говорили о ней Кончису?

— Говорил. Он был очень любезен. Предложил, чтобы она остановилась у него.

— Интересно, где именно. У него ведь два дома.

— Кажется, в деревне. — Усмешка. — Правда, предупредил, что возьмет с меня плату за комнату.

— Да что вы?

— Хочет, чтоб я помог ему, ну, в... — махнул рукой: да вы и сами знаете.

— В чем?

— А вы разве не... — По моему лицу он понял, что я действительно «не». — В таком случае...

— Господи, какие от меня могут быть тайны? Поколебавшись, он улыбнулся.

— Ему нравится держать это в секрете. Я думал, вы знаете, но если вы редко виделись... про эту ценную находку в его владениях?

— Находку?

— Вы ведь знаете, где он живет? На той стороне острова.

— Знаю.

— Так вот, кажется, летом там отвалился кусок скалы и обнажился фундамент дворца — он считает, микенской эпохи.

— Ну, этого ему скрыть не удастся.

— Конечно, нет. Но он хочет немного потянуть время. Пока что замаскировал все рыхлой землей. Весной начнет раскопки. А то народу набежит — никакого покоя.

— Понятно.

— Так что скучать мне не придется.

Я представил себе Лилию в облике кносской богини змеи;

в облике Электры;

Клитемнестры;

талантливого молодого археолога, доктора Ванессы Максвелл.

— Да, похоже, не придется.

Он допил пиво, взглянул на часы.

— Ох, я уже опаздываю. Мы с Амандой встречаемся в шесть. — Он пожал мне руку. — Вы сами не знаете, как помогли мне. Честное слово, я напишу и сообщу вам, как идут дела.

— Напишите. Буду ждать с нетерпением. Спускаясь по лестнице, я разглядывал его флотскую стрижку. Я начал понимать, почему Кончис выбрал именно его. Возьмите миллион молодых американцев с высшим образованием, извлеките из них общее, и вы получите нечто вроде Бриггса. Конечно, грустно, что вездесущие американцы добираются до самых сокровенных уголков Европы. Но имя у него гораздо более английское, чем у меня. И потом, на острове уже есть Джо, трудолюбивая доктор Маркус. Мы вышли на улицу.

— Последние напутствия?

— Да нет, пожалуй. Просто добрые пожелания.

— Что ж...

Мы еще раз пожали друг другу руки.

— Все будет хорошо.

— Вы правда так считаете?

— Приготовьтесь, кое что вам покажется странным.

— Я готов. Вы не думайте, у меня широкие взгляды. Я ничего не стану отвергать. Спасибо вам.

Я медленно улыбнулся;

хотелось, чтобы он запомнил эту улыбку, что красноречивее слов, на которые я не смог отважиться. Он вскинул руку, повернулся. Через несколько шагов посмотрел на часы, перешел на бег;

и я затеплил в сердце свечку во здравие Леверье.

Она опоздала на десять минут;

скорым шагом приблизилась к почтовому киоску, где я ждал ее;

на лице — вежливая, извиняющаяся улыбка досады.

— Простите. Такси еле ползло.

Я пожал ее протянутую руку. Для женщины, у которой за плечами полвека, она удивительно хорошо сохранилась;

одета с тонким вкусом — в то хмурое утро посегители музея Виктории и Альберта рядом с ней казались тусклее, чем были на самом деле;

с вызывающе непокрытой головой, в бело сером костюме, подчеркивавшем загар и ясные глаза.

— И как мне могло прийти в голову назначить вам встречу именно здесь! Вы не сердитесь?

— Нисколько.

— Я тут купила блюдо XVIII века. А здесь прекрасные эксперты. Это не отнимет много времени.

В музее она себя чувствовала как дома;

направилась прямо к лифтам. Пришлось ждать. Она улыбалась;

родственная улыбка;

взыскующая того, к чему я еще не считал себя подготовленным.

Намереваясь лавировать меж ее мягкостью и своей твердостью, я запасся дюжиной подходящих фраз, но ее быстрые шаги и чувство, что я отнимаю ее драгоценное время, все обратили в прах.

— В четверг я виделся с Джоном Бриггсом, — сказал я.

— Как интересно. Я с ним не знакома. — Мы как будто нового дьякона обсуждали. Приехал лифт, мы вошли в кабину.

— Я все ему рассказал. Все, что ждет его в Бурани.

— Мы предполагали, что вы это сделаете. Потому и послали его к вам.

Оба мы слабо улыбались;

напряженное молчание.

— Мог ведь и правда рассказать.

— Да. — Лифт остановился. Мы очутились на мебельной экспозиции. — Да. Могли.

— А если это была просто проверка?

— Проверять вас ни к чему.

— Вы так убеждены в этом?

Взглянула на меня в упор — так же она смотрела, протягивая второй экземпляр письма Невинсона. Мы уткнулись в дверь с надписью «Отдел керамики». Она нажала кнопку звонка.

— По моему, мы начали не на той ноте, — сказал я. Она опустила глаза.

— Пожалуй. Попытаемся еще раз? Подождите минутку, будьте добры.

Дверь открылась, ее впустили. Все — в спешке, все скомкано, некогда передохнуть, хотя, войдя, она оглянулась почти виновато;

словно боялась, что я сбегу.

Через две минуты она вернулась.

— Удачно?

— Да, я не прогадала. Бау.

— Значит, вы не во всем полагаетесь на интуицию? Задорный взгляд.

— Если б я знала, где находится отдел молодых людей...

— То нацепили бы на меня бирку и поставили в витрину? Она снова улыбнулась и окинула взглядом зал.

— Вообще то я не люблю музеи. Особенно — устаревших ценностей. — Двинулась вперед. — Они говорят, тут выставлено похожее блюдо. Вот сюда.

Мы попали в длинный безлюдный коридор, уставленный фарфором. Я начал подозревать, что вся сцена отрепетирована: она без колебаний подошла к одной из витрин. Вынула блюдо из корзинки и медленно, держа его перед собой, зашагала вдоль рядов посуды, пока не углядела за чашками и кувшинами почти такое же, белое с голубым. Я подошел к ней.

— Вот оно.

Сличив блюда, она небрежно завернула свое в папиросную бумагу и, застав меня врасплох, протянула мне.

— Это вам.

— Но...

— Прошу вас. — Моя чуть ли не оскорбленная мина ее не смутила. — Его купили мы с Алисон. — Поправилась. Алисон была со мной, когда я его покупала.

Мягко всучила блюдо мне. Растерявшись, я развернул его и уставился на наивный рисунок — китаец с женой и двумя детишками, вечные кухонные окаменелости. Я почему то вспомнил крестьян на палубе, зыбь, ночной ветер.

— А я думала, вы научились обращаться с хрупкими предметами. Гораздо ценнее, чем этот.

Я не отрывал взгляд от синих фигурок.

— Из за этого я и хотел встретиться с вами. Мы посмотрели друг другу в глаза;

и я впервые почувствовал, что меня не просто оценивают.

— А не выпить ли нам чаю?

— Ну, — сказала она, — из за чего вы хотели со мной встретиться?

Мы нашли свободный столик в углу;

нас обслужили.

— Из за Алисон.

— Я ведь объяснила. — Она подняла чайник. — Все зависит от нее.

— И от вас.

— Нет. От меня — ни в малейшей степени.

— Она в Лондоне?

— Я обещала ей не говорить вам, где она.

— Послушайте, г жа де Сейтас, мне кажется... — но я прикусил язык. Она разливала чай, бросив меня на произвол судьбы. — Что ей, черт побери, еще нужно? Что я должен сделать?

— Не слишком крепко?

Я недовольно покачал головой, глядя в чашку, которую она мне протянула. Она добавила себе молока, передала мне молочник. Улыбнулась уголками губ:

— Злость редко кого красит.

Я хотел было отмахнуться от ее слов, как неделю назад хотел стряхнуть ее руку;

но понял, что, помимо неявной издевки, в них содержится прямой намек на то, что мир мы воспринимаем по разному. В ее фразе таилось нечто материнское;

напоминание, что, ополчаясь против ее уверенности, я тем самым ополчаюсь против собственного недомыслия;

против ее вежливости — против собственного хамства, Я опустил глаза.

— У меня просто нет сил больше ждать.

— Не ждите;

ей меньше хлопот.

Я глотнул чаю. Она невозмутимо намазывала медом поджаренный хлебец.

— Называйте меня Николасом, — сказал я. Рука ее дрогнула, затем продолжала размазывать мед — возможно, вкладывая в это символический смысл. — Теперь я послушен своей епитимье?

— Да, если искренни.

— Столь же искренен, как были искренни вы, когда предложили мне помощь.

— Ходили вы в Сомерсет хаус?

— Ходил.

Отложила нож, взглянула на меня.

— Ждите столько, сколько захочет Алисон. Не думаю, что ждать придется долго. Приблизить вас к ней — не в моей власти. Дело теперь в вас двоих. Надеюсь, она простит вас. Но не слишком на это уповайте. Вам еще предстоит вернуть ее любовь.

— Как и ей — мою.

— Возможно. Разбирайтесь сами. — Повертела хлебец в руках;

улыбнулась. — Игра в бога окончена.

— Что окончено?

— Игра в Бога. — В ее глазах одновременно сверкнули лукавство и горечь. — Ведь бога нет, и это не игра.

Она принялась за хлебец, а я обвел взглядом обыденный, деловитый буфет. Резкий звон ножей, гул будничных разговоров вдруг показались мне не более уместными, чем какой нибудь щебет ласточек.

— Так вот как вы это называете!

— Для простоты.

— Уважай я себя вот на столечко, встал бы и ушел.

— А я рассчитывала, что вы поможете мне поймать такси. Нужно прикупить Бенджи кое что к школе.

— Деметра в универмаге?

— А что? Ей бы там понравилось. Габардиновые пальто, кроссовки.

— А на вопросы отвечать ей нравится?

— Смотря на какие.

— Вы так и не собираетесь открыть мне ваши настоящие цели?

— Уже открыли.

— Сплошная ложь.

— А если иного способа говорить правду у нас просто нет? — Но, будто устав иронизировать, она потупилась и быстро добавила: — Я как то задала Морису примерно тот же вопрос, и он сказал: «Получить ответ — все равно, что умереть».

На лице ее появилось новое выражение. Не то чтобы упорное;

непроницаемое.

— А для меня задавать вопросы — это все равно, что жить. — Я подождал, но она не ответила. — Ну ладно. Я не ценил Алисон. Хамло, скотина, все что хотите. Так ваше грандиозное представление было затеяно лишь для того, чтобы доказать мне, что я ничтожество, конченый человек?

— Вы когда нибудь задумывались, зачем природе понадобилось создавать столько разнообразных форм живого? Это ведь тоже кажется излишеством.

— Морис говорил то же самое. Я понимаю, что вы имеете в виду, но как то смутно, отвлеченно.

— А ну ка, послушаем, что вы понимаете.

— Что в наших несовершенствах, в том, что мы друг от друга отличаемся, должен быть какой то высший смысл.

— Какой именно?

Я пожал плечами.

— Гот, что субъекты вроде меня в этом случае имеют шанс хоть немного приблизиться к совершенству?

— А до того, что случилось летом, вы это понимали?

— Что далек от идеала, понимал очень хорошо.

— И что предпринимали?

— Да, в общем, ничего.

— Почему?

— Потому что... — Я перевел дух, опустил глаза. — Я же не защищаю себя, каким был раньше.

— И вас не волнует, как могла бы сложиться ваша судьба?

— Это не лучший способ преподать человеку урок. Она помедлила, снова оценивающе оглядела меня, но заговорила уже помягче.

— Я знаю, Николас, на том шутливом суде вы наслушались неприятных вещей. Но судьей то были вы сами. И если бы, кроме них, о вас сказать было нечего, вы вынесли бы совсем другой приговор. Все это понимали. И не в последнюю очередь — мои дочки.

— Почему она мне отдалась?

— Мне кажется, то была ее воля. Ее решение.

— Это не ответ.

— Тогда, наверное, чтоб доказать вам, что плотские утехи и совесть лежат в разных плоскостях. — Я вспомнил, что сказала Лилия перед тем, как меня вытащили из ее постели;

нет, им не все известно. События той ночи не укладывались в рамки загодя расчисленного урока;

если они и были уроком, то не для меня одного. Ее мать продолжала:

— Николас, если хочешь хоть сколько нибудь точно смоделировать таинственные закономерности мироздания, придется пренебречь некоторыми условностями, которые и придуманы, чтобы свести на нет эти закономерности. Конечно, в обыденной жизни условности переступать не стоит, более того, иллюзии в ней очень удобны. Но игра в бога предполагает, что иллюзия — все вокруг, а любая иллюзия приносит лишь вред. — Улыбка. — Что то я копнула глубже, чем собиралась.

Я слабо улыбнулся в ответ.

— Но до того, чтобы внятно объяснить, почему выбрали именно меня, не добрались.

— Основной принцип бытия — случай. Морис говорит, что этого уже никто не оспаривает.

На атомном уровне миром правит чистая случайность. Хотя поверить в это до конца, естественно, невозможно.

— Но к будущему лету вы решили подготовиться заранее?

— Кто знает, что из этого выйдет? Его реакция не предсказуема.

— А если бы Алисон приехала на остров вместе со мной? Такая вероятность была.

— Скажу вам только одно. Морис бы сразу увидел, что ее искренность подвергать каким либо испытаниям излишне. Я опустил глаза.

— Она знает о..?

— Чего мы добиваемся, ей известно. Подробности — нет.

— И она сразу согласилась?

— По крайней мере, инсценировать самоубийство — не сразу, и при том условии, что обманывать вас мы будем недолго.

Я помолчал.

— Вы сказали ей, что я хочу с ней увидеться?

— Она знает мое мнение на сей счет.

— Что не стоит принимать меня всерьез?

— Когда вы говорите подобные глупости — пожалуй. Я обводил вилочкой узор на скатерти;

пусть видит, что я настороже, что см не удалось усыпить мою бдительность.

— Расскажите, с чего все это началось.

— С желания быть с Морисом, помогать ему. — Она на секунду умолкла, затем продолжала: — В один прекрасный день, вернее, ночь, у нас был долгий разговор о чувстве вины. После смерти моего дяди оказалось, что мы с Биллом — сравнительно богатые люди.

Мы испытали то, что теперь называется стрессом. И поделились этим с Морисом. И — знаете, как это бывает? Рывок, гора с плеч. Все озарения приходят именно так. Сразу. Во всей полноте.

И ничего не остается, как воплощать их в жизнь.

— И в чужую боль?

— Мы никогда не были уверены в успехе, Николас. Вы проникли в нашу тайну. И теперь вы — как радиоактивное вещество. Мы пытаемся контролировать вас. Но удастся ли?

— Потупилась. — Один человек... ваш товарищ по несчастью... как то сказал мне, что я похожа на озеро. В которое так и тянет бросить камень. Я переношу все это не так спокойно, как кажется.

— Ничего, у вас ловко выходит.

— Один: ноль. — Поклонилась. Потом сказала: — На той неделе я уезжаю — в сентябре уже не надо присматривать за детьми. Я не прячусь, я поступаю так каждый год.

— К... нему?

— Да.

Воцарилось странное, почти извиняющееся молчание;

словно она поняла, что во мне вспыхнула незваная ревность и что эта ревность оправданна;

что властная связь, выстраданная общность существуют не только в моем воображении.

Взглянула на часы.

— Друг мой. Мне так жаль. Но Гунхильд и Бенджи будут ждать меня у Кингз Кросс. Ох, пирожные, такие аппетитные...

Они остались на тарелке, нетронутые, во всем своем вычурно пестром великолепии.

— За удовольствие так их и не попробовать стоит заплатить.

Она весело согласилась, и я помахал официантке. Пока мы ждали счет, она сказала:

— Забыла вам сообщить, что за последние три года Морис дважды перенес тяжелый инфаркт. Так что следующего... лета может и не быть.

— Да. Он говорил мне.

— И вы не поверили?

— Нет.

— А мне верите?

— Из ваших слов трудно заключить, что с его смертью все кончится, — уклончиво ответил я.

Она сняла перчатки.

— Как странно вы это сказали.

Я улыбнулся ей;

она улыбнулась в ответ.

Она хотела что то добавить, но передумала. Я вспомнил, как Лилия иногда «выходила из роли». Дочь, мерцающая в матери;

лабиринт;

дары пожалованные, дары отвергнутые.

Замирение.

Через минуту мы очутились в коридоре. Навстречу шли двое мужчин. Поравнявшись с нами, тот, что слева, негромко вскрикнул. Лилия де Сейтас остановилась;

встреча и для нее была полной неожиданностью. Темно синий костюм, галстук бабочка, ранняя седина в густой шевелюре, румяные щеки, живые, пухлые губы. Она быстро обернулась ко мне.

— Николас, извините... вы не поймаете такси?

У него было комичное лицо человека — солидного человека, — который вдруг снова стал мальчишкой, которому эта случайная встреча вернула молодость. Я с преувеличенной учтивостью посторонился, уступая дорогу идущим в буфет, и благодаря этому на секунду задержался. Он за обе руки тянул ее к себе, а она улыбалась своей загадочной улыбкой, как Церера, вновь сошедшая на бесплодную землю. Нужно было идти, но у дверей я еще раз обернулся. Его попутчик прошел дальше и ждал у входа в буфет. Те двое не двигались с места.

Морщинки нежности у его глаз;

она с улыбкой принимает дань.

Такси не попадались;

я стоял у края тротуара. Может, это и есть «знаменитость», сидевшая в портшезе? — но я его не узнал. Узнал лишь его благоговение. Он видел одну ее, словно ее присутствие отменяло все дела разом.

Минуты через две она подбежала ко мне.

— Вас подвезти?

Она не собиралась ничего объяснять, и вновь что то в этой нарочитой таинственности вызвало во мне не любопытство, а пресыщенность и досаду. Она не была вежливой;

скорее умела быть вежливой;

хорошими манерами она пользовалась как рычагом, чтобы двигать мою неподъемную тушу в нужном направлении.

— Нет, спасибо. Мне в Челси. — Мне вовсе не надо было в Челси;

я просто хотел от нее избавиться.

Украдкой взглянув на нее, я сказал:

— При встречах с вашей дочерью у меня все время крутилась в голове одна байка, но к вам она даже больше подходит. — Она улыбнулась, слегка растерявшись. — Байка про Марию Антуанетту и мясника — скорее всего, легенда. В первых рядах черни к Версальскому дворцу подошел мясник. Размахивал ножом и вопил, что перережет Марии Антуанетте горло. Толпа расправилась со стражей, и мясник ворвался в королевские покои. Вбежал в спальню. Она была одна. Стояла у окошка. Мясник с ножом в руке и королева. Больше никого.

— И что дальше?

Я увидел такси, едущее в обратном направлении, и махнул шоферу, чтобы тот развернулся.

— Он упал на колени и разрыдался.

Она помолчала.

— Бедный мясник.

— Кажется, то же сказала и Мария Антуанетта. Она следила, как такси подруливает к нам.

— Главный вопрос: кого, собственно, оплакивал мясник? Я отвел глаза.

— А по моему, не главный.

Такси остановилось, я открыл дверцу. Она смотрела на меня, собираясь что то сказать, но потом либо передумала, либо вспомнила о другом.

— Ваше блюдо. — Вынула его из корзинки.

— Постараюсь не разбить.

— С наилучшими пожеланиями. — Протянула руку. — Но Алисон вам никто не подарит.

За нее придется заплатить.

— Ее месть затягивается.

Еще на мгновение задержала мою руку в своей.

— Николас, я так и не назвала вам вторую заповедь, которой мы с мужем придерживались всю жизнь.

И назвала, глядя на меня без улыбки. Еще секунду смотрела мне прямо в лицо, потом наклонилась и села в такси. Я провожал машину глазами, пока она не скрылась за Бромптонской часовней;

в точности как тот мясник вглядывался, болван, в обюссонский ковер;

только что не плакал.

Итак, я ждал.

Жестокость этих бесплодных дней казалась чрезмерной. Словно Кончис, с согласия Алисон, следовал давнишним рецептам викторианской кухни — варенья, лакомых перемен, не получишь, пока не объешься хлебом, черствыми корками ожидания. Но философствовать я разучился. На протяжении последующих недель нетерпение вовсе не утихало, наоборот, и я отчаянно пытался хоть как то развеяться. Каждый вечер находил предлог, чтобы прогуляться по Рассел сквер — наверное, так, движимые скорее скукой, нежели надеждой, бродят по причалу моряцкие жены и черноглазые зазнобы. Но огни моего корабля все не зажигались.

Два три раза я ездил в Мач Хэдем;

окна вечернего Динсфорд хауса были еще чернее окон на Рассел сквер.

Не зная, чем заняться, я часами сидел в кино, читал, в основном всякую чушь: книги мне нужны были исключительно для того, чтобы одурманить себя. А ночами, бывало, бесцельно устремлялся прочь из города — в Оксфорд, Брайтон, Бат. Дальние поездки успокаивали, будто, мчась сквозь тьму, несясь во весь дух по спящим улочкам, возвращаясь в Лондон на рассвете, ложась измотанным и просыпаясь лишь к вечеру, я делал что то стоящее.

Перед самым знакомством с Лилией де Сейтас к моей тоске добавилась другая напасть.

Я часто забредал в Сохо и Челси — места, мало подходящие для невинных прогулок, если не жаждешь подвергнуть свою невинность серьезному искушению. Чудищ в этих дебрях хватало — от размалеванных кляч у подъездов Грик стрит до столь же сговорчивых, но более аппетитных фиф и помятых барышень на Кингз роуд. К некоторым из них меня тянуло. Сначала я отмахивался от этой мысли;

потом смирился. Избегал, или, точнее, не ввязывался в соблазн я по многим причинам;

скорее по соображениям выгоды, чем из брезгливости. Пусть те видят — если они где то рядом, ведь нельзя исключить, что за мной наблюдают, — что я могу прожить и без женщин;

а в глубине души я сам хотел удостовериться в этом. При встрече с Алисон эта уверенность станет оружием, лишним ударом плети — если дойдет до плетей.

Дело в том, что чувства, которые я теперь питал к Алисон, не имели ничего общего с сексом.

Может, тут сыграла роль пропасть, отделявшая меня от Англии и всего английского, моя безымянность, неприкаянность;

но, похоже, я мог ежедневно менять партнерш, а по Алисон тосковать при этом ничуть не меньше. От нее я ждал совсем иного, и это иное могла дать мне только она. Вот в чем разница. Секс я получу от кого угодно;

но лишь от нее получу... это не назовешь любовью, — гипотеза, требующая экспериментального подтверждения, реальность, еще до всяких проверок зависящая от глубины ее раскаяния, от искренности признаний, от того, насколько полно она докажет, что сама еще любит меня;

что предать ее побудила именно любовь. В такие моменты игра в бога вызывала во мне смешанное чувство восторга и отвращения, словно замысловатая религия: наверно, в этом что то есть, но сам я никогда не уверую. Кстати, из того, что граница любви и секса становилась все резче, вовсе не следовало, что я собирался вести жизнь праведника. И все проповеди г жи де Сейтас, призывавшей отсечь верх от низа взмахом скальпеля, были в каком то смысле избыточны.

Но некая часть меня еще сопротивлялась. Басни, которыми г жа меня накормила, мертвым грузом лежали в желудке. Они противоречили не только общепринятой морали. Нет, они вступили в конфликт с подсознательной уверенностью, что никто, кроме Алисон, мне не нужен, а если все же понадобится кто то еще, то пострадают не одни лишь нравственность и принципы, но нечто трудноопределимое, плотское и духовное одновременно, связанное с воображением и смертью. Возможно, Лилия де Сейтас предвосхищала законы взаимоотношений полов, какие установятся в двадцать первом веке;

но чего то не хватало, какого то жизненно важного условия — как знать, не пригодится ли оно в двадцать втором?

Все это легко сказать;

труднее воплотить в жизнь, ведь век то нам достался двадцатый. Век, когда инстинкты отпущены на свободу, чувства и желания — все скоротечнее. Викторианцу моего возраста ничего не стоило дожидаться возлюбленной хоть пятьдесят — что там дней! — месяцев и при этом ни разу не согрешить даже в мыслях, не то что в делах своих. С утра мне еще удавалось подражать викторианцам;

но днем, стоя в книжной лавке рядом с очаровательной девушкой, я молил бога, в которого не верил, чтобы она не повернула головы, не улыбнулась.

И как то вечером в Бейсуотере улыбнулась таки;

поворачивать голову ей не потребовалось.

Она сидела напротив меня в закусочной и болтала с приятелем;

я смотрел во все глаза, забыв о еде: обнаженные руки, высокая грудь. Похожа на итальянку;

черноволосая, волоокая.

Приятель ушел, девушка откинулась на спинку стула и взглянула на меня с недвусмысленной, обезоруживающей улыбкой. Она не была потаскухой;

просто сигнализировала: хочешь познакомиться? Вперед!

Я неуклюже поднялся, пошел к выходу и топтался там, пока не расплатился с официанткой.

Мое позорное бегство отчасти объяснялось чрезмерной подозрительностью. Девушка с приятелем вошли после меня и сели так, чтобы наверняка попасться мне на глаза. Чистое безумие. Я вот вот поверю, что любая женщина, попавшаяся на пути, послана мучить и искушать;

теперь перед тем, как войти в кафе или ресторан, я заглядывал в окно и заранее намечал себе место в закутке, где не услышу и не увижу этих ужасных тварей. Я все больше и больше походил на шута и злился, что не в силах вести себя иначе. И тут появилась Джоджо.

Это было в конце сентября, с Лилией де Сейтас мы распрощались две недели назад. Под вечер, измаявшись от безделья, я пошел на старый фильм Рене Клера. Плюхнулся рядом с какой то нахохлившейся фигурой и стал смотреть бессмертную «Соломенную шляпку». По гнусавым придыханиям я догадался, что сосед, словно сошедший со страниц Беккета — женщина. Через полчаса она попросила огоньку. Я различил круглое лицо, не тронутое косметикой, рыжеватые, прихваченные резинкой волосы, густые брови, руку с грязными ногтями, держащую бычок. В перерыве она принялась со мной заигрывать, так неумело, что я ее даже пожалел. На ней были джинсы, засаленный серый свитер с широким воротом, древнее мужское шерстяное пальто;

но три вещи в ней вызывали неожиданную симпатию: зияющая ухмылка, хриплый шотландский выговор и такая бесприютная слезливость, что я сразу узнал в ней родственную душу и сердце, достойное нового Мэйхью*. Ухмылка казалась неестественной, словно кто то невидимый растягивал ей рот пальцами. Похилившись набок, как расстроенный карапуз, она безуспешно пыталась вытянуть из меня, чем я занимаюсь, где живу;

и тут, то ли сжалившись над ее жабьей ухмылкой, то ли потому, что уж с этой то стороны опасность явно не грозила (наша встреча, вне всякого сомнения, случайна), я пригласил ее выпить кофе.

Мы отправились в кафе. Я заявил, что голоден, и предложил ей порцию спагетти. Сперва она наотрез отказалась;

затем призналась, что истратила последние деньги на билет в кино;

затем набросилась на еду так, что за ушами трещало. Я преисполнился умиления, точно хозяин, кормящий собаку.

Продолжили мы в баре. Она приехала из Глазго изучать искусство — два, что ли, месяца назад. В Глазго вращалась в кругах маргинально выморочной кельтской богемы, здесь не вылезала из кафе и кинотеатров, «благо ребята деньжат подбрасывают». С искусством она завязала;

типичная бродяжка из захолустья.

Я все больше убеждался, что за свою нравственность с ней могу быть спокоен;

может, потому мы и подружились так быстро. Она была забавная, с характером, сипатая, начисто лишенная какой бы то ни было женственности. Как, впрочем, и эгоизма;

зато отзывчивости хоть отбавляй.

Я довез ее до меблирашек в Ноттинг хилле, и она решила, что я ожидаю приглашения. Но я разочаровал ее.

* Генри Мэйхью (1812 1887) — публицист, автор очерковых книг из жизни лондонского «дна».

— Так мы больше не увидимся?

— Ну почему... — Я оглядел ее поникшую фигурку. — Тебе сколько лет?

— Двадцать один.

— Не ври.

— Двадцать.

— Восемнадцать?

— Пошел к черту. Двадцать, правда.

— Хочу сделать тебе предложение. — Фыркнула. — Да я не то имел в виду. Дело в том, что я сейчас дожидаюсь одну... девушку... она в Австралию уехала. И на ближайшие две три недели не отказался бы от компании. — Улыбнулась до ушей. — Я тебе работу предлагаю. В Лондоне куча агентств этим занимается. Подыскивает сопровождающих и компаньонов.

Она все ухмылялась.

— Что ты мне мозги пудришь?

— Нет... я правду говорю. Ты сейчас за бортом. Я тоже. Давай вылезать вместе... деньги — моя забота. Никакой постели. Просто дружба.

Она сделала движение, будто намылила руки;

снова ухмыльнулась, пожала плечами: психом больше, психом меньше.

И мы стали встречаться. Если они следят за мной, должны отреагировать. Вдруг хоть это поможет форсировать события.

Джоджо была странное создание, флегматичное, как дождь (лондонский дождь: она редко мылась), добродушное и безвредное. С предложенной ролью справлялась прекрасно. Мы шатались по киношкам, барам, выставкам. Иногда с утра до вечера сидели у меня. Но ближе к ночи я всякий раз отвозил ее домой. Мы могли часами сидеть за столом в полном молчании, читая газеты и журналы. Через семь дней у меня появилось чувство, что мы знакомы семь лет.

Я платил ей четыре фунта в неделю, предлагал купить кое что из одежды и оплачивать ее грошовую квартиру. Отказалась, взяла только темно синий вязаный жакет от Маркса и Спенсера. Большего и желать было нельзя: она отпугивала от меня девушек, а я взамен уделял ей толику своей сублимированной верности.

Она не роптала, довольствуясь малым, будто старая дворняга;

терпеливая, кроткая, ни на что не претендующая. На вопросы об Алисон я не отвечал, и Джоджо, похоже, перестала верить в ее существование;

смирилась с тем, что я «слегка чокнутый», как мирилась со всем на свете.

Как то в октябре, ощутив приближение бессонницы, я предложил махнуть куда ее душе угодно, только чтобы за ночь обернуться. Поразмыслив, она, бог знает почему, выбрала Стоунхендж*. И мы отправились в Стоунхендж, бродили там в три часа ночи под пронизывающим ветром, натыкаясь на менгиры;

чайки ерзали над нашими головами в своих гнездах из водорослей, полных лунного света. Потом мы залезли в машину и подкрепились шоколадом. Я едва различал ее лицо: темные кляксы глаз, наивная кукольная улыбка.

— Чему смеешься, Джоджо?

— Я такая счастливая.

— Не устала?

— Нет.

Я наклонился, поцеловал ее в висок. Раньше я никогда не целовал ее;

быстро включил зажигание. Вскоре она заснула и медленно сползла мне на плечо. Во сне она казалась девочкой лет пятнадцати шестнадцати. Пряди ее волос, давно не мытых, касались моего лица. И я ощутил к ней почти то же, что к Кемп: нестерпимую нежность, подспудное желание.

Через несколько дней мы отправились в кино на вечерний сеанс. Кемп, считавшая, что у меня не все дома, раз я сплю с такой никчемной уродкой — объяснить ей, что к чему, я даже не * О Стоунхендже, древнем языческом храме обсерватории, Фаулз написал документальную книгу;

именно сюда приведет своих спутников загадочный мистер Бартоломью из романа «Личинка» (1985) — приведет, дабы устроить им первую встречу со сверхъестественными существами пришельцами, носителями Знания.

пытался, — но довольная, что хоть с этим у меня наконец наладилось, присоединилась к нам, и после фильма мы зашли в ее «мастерскую» залить глаза какао и остатками рома. Около часу Кемп нас выставила;

ей хотелось спать, да и мне тоже. Мы с Джоджо остановились в подъезде.

Это была первая по настоящему промозглая осенняя ночь, к тому же лило как из ведра. Мы выглянули на улицу.

— Ник, я переночую у тебя, в кресле.

— Нет. Все в порядке. Подожди ка. Я подгоню машину. — Машину я оставил в переулке.

Сел, затаив дыхание, завел мотор, тронулся с места, но уехал недалеко: переднее колесо спустило. Я вылез под дождь, осмотрел шину, чертыхнулся, сунулся в багажник. Насоса там не было. В последний раз я пользовался им дней десять назад, так что неизвестно, когда его сперли.

Я захлопнул крышку и побежал обратно в подъезд.

— Наверху полный бардак.

— У тебя настоящие хоромы.

— Спасибо.

— Не психуй. Лягу на твое старое кресло.

Разбудить Кемп? Но выслушивать ее смачную ругань что то не хотелось. Мы поднялись по лестнице, миновали пустое ателье и вошли в квартиру.

— Ложись ка в кровать. А я как нибудь перекантуюсь. Кивнув, она вытерла нос тыльной стороной руки;

отправилась в ванную, оттуда — в спальню, легла, натянула на себя свое потрепанное пальто. В глубине души я злился на нее, я устал как собака, но сдвинул два стула и улегся. Прошло пять минут. Она выглянула из за двери.

— Ник!

— У у?

— Иди.

— Куда?

— Сам знаешь.

— Нет.

Она не уходила. Обдумывала следующий шаг.

— Но я хочу. — Удивительно: до сих пор она ни разу не употребляла глагол «хотеть» в первом лице.

— Мы же друзья, Джоджо. Не любовники.

— Просто полежим рядом.

— Нет.

— Один разочек.

— Нет.

Она стояла в дверном проеме, толстая, в джинсах и синем жакете, смутное пятно безмолвного упрека. В свете фонаря ее силуэт казался плоским, а черты лица — необычайно рельефными, как на литографиях Мунка. «Ревность»? «Зависть»? «Невинность»?

— Я замерзла.

— Ну так залезь под одеяло.

Помедлив, заковыляла к кровати. Еще пять минут. У меня занемела спина.

— Я легла. Ник, ты можешь спать тут, на одеяле. — Я глубоко вздохнул. — Слышишь?

— Да. Молчание.

— Я думала, ты спишь.

Лило, шелестело в водосточных трубах;

сырая лондонская мгла заполняла комнату.

Одиночество. Зима.

— Можно к тебе на секундочку, огонь зажечь?

— О Боже.

— Я тихенько.

— Трогательная заботливость.

Пошла по комнате, натыкаясь на мебель;

чиркнула спичкой. Фукнул, зашипел газ. По стенам заплясали розоватые отблески. Она двигалась тихо тихо, но я наконец сдался, приподнял голову.

— Не смотри. Я без ничего.

Но я посмотрел. Она стояла над огнем, путаясь в моем джемпере. Я с раздражением подумал, что в свете газа она почти красива, по меньшей мере женственна. Отвернулся достал сигарету.

— Слушай, Джоджо, ничего не выйдет. Не буду я спать с тобой.

— Не могла же я лезть в твою чистую постель одетая.

— Грейся — и немедленно назад.

Я успел выкурить полсигареты, пока она снова заговорила:

— Просто ты так добр ко мне. — Я упрямо молчал. — Я хочу тебе отплатить добром.

— Если в этом дело — не беспокойся. Ты мне ничего не должна.

Я взглянул на нее. Она сидела на полу, спиной ко мне, обняв пухлые коленки, уставясь в огонь. Снова молчание.

— Не только в этом, — сказала она.

— Иди оденься. Или ляг. Тогда поговорим.

Шипение газа утихло. Я прикурил новую сигарету от первой.

— Сказать, почему ты не хочешь?

— Ну скажи.

— Боишься подцепить какую нибудь вашу болезнь.

— Джоджо!

— Может, я и заразная. Что с того, что нет симптомов? А вдруг я бациллоноситель?

— Перестань.

— Но ведь ты так думаешь.

— Никогда я этого не думал.

— Ты не виноват. Ни капельки.

— Заткнись, Джоджо. Заткнись сейчас же.

Молчание.

— Замараться боишься, индюк надутый.

Прошлепала по полу, хлопнула дверью так, что та снова открылась. Послышались всхлипывания. Черт бы побрал мою недогадливость;

мог бы и заметить, что сегодня она вела себя не так, как обычно: вымыла голову, завязала «хвост», поглядывала со значением. Я представил себе настойчивый стук, Алисон за дверью. И потом, я обиделся. Джоджо никогда не сквернословила и употребляла эвфемизмы раз в пятьдесят чаще, чем требовало ее социальное положение. А последняя ее фраза меня по настоящему задела.

Полежав минуту, я пошел в спальню, тоже освещенную теплым пламенем газа. Завернул ее в одеяло.

— Ох, Джоджо. До чего ты смешная.

Я гладил ее по голове, другой рукой придерживая одеяло, чтобы она на меня не бросилась.

Зашмыгала носом. Я сунул ей платок.

— Знаешь что?

— Что?

— Я ни разу этого не делала. Ни разу не спала с мужчиной.

— Господи.

— Чиста как младенец.

— Ну и слава богу.

Повернулась на спину, посмотрела мне в глаза.

— И теперь меня не хочешь?

Эта ее реплика перечеркнула две предыдущие. Я дотронулся до ее щеки, покачал головой.

— Я люблю тебя. Ник.

— Нет, Джоджо. Тебе кажется.

Снова захлюпала;

я начал злиться.

— Так ты что, специально? Проткнула покрышку? — Пока Кемп возилась с какао, она ненадолго отлучилась, соврав, что ей нужно наверх.

— Я не могла иначе. Помнишь, мы ездили в Стоунхендж? Я на обратном пути вовсе не спала. Притворялась.

— Джоджо... Хочешь, я расскажу тебе то, что никому не рассказывал? Хочешь?

Я вытер ей глаза платком и заговорил, сидя на краю постели, спиной к ней. Ничего не приукрашивая, поведал об Алисон, о том, как потерял ее. О Греции. О Лилии — пусть без подробностей, но по сути точно. О Парнасе, о своем позорном поведении. И так — до сегодняшнего дня, до встречи с Джоджо. Рассказал, зачем она мне понадобилась. Неожиданный, но не худший исповедник;

ибо она отпустила мне грехи.

И почему я не рассказал все с самого начала? Она бы вела себя умнее.

— Я был слеп. Прости.

— Что уж тут поделаешь.

— Прости. Пожалуйста, прости.

— Да я просто сопливая идиотка из Глазго. — Напустила на себя важный вид. — Мне семнадцать, Ник. Я все наврала.

— Хочешь, я куплю тебе билет?

Но она замотала головой.

В наступившей тишине я размышлял о том, что есть только одна истина, только одна мораль, один грех, одно преступление. Прощаясь со мной. Лилия де Сейтас сформулировала эту истину;

тогда я подумал, что она говорит о прошлом, о моей притче про мясника. Но теперь понял: она говорила о будущем.

Десять библейских заповедей не выдержали испытания временем;

для меня они были пустым звуком, в лучшем случае — мертвой догмой. Но, сидя в спальне, глядя на блики огня на дверном косяке, я чувствовал, как эта сверхзаповедь, соединившая в себе все десять, овладевает мною;

да, я всегда знал о ее существовании, всю жизнь пытался ей следовать, но снова и снова нарушал.

Кончис считал, что есть опорные точки поворота, моменты, когда сталкиваешься с собственным будущим. И я понял, что все упирается в Алисон, в мою верность ей, которую нужно доказывать ежедневно. Зрелость, как гора, возвышалась передо мною, а я стоял у подножья этого ледяного утеса, этого невозможного, неприступного «Не терзай ближнего своего понапрасну».

— Ник, дай курнуть.

Я сходил за сигаретой. Она лежа затягивалась, высвечивая свои румяные щеки, внимательные глаза. Я взял ее за руку.

— О чем ты думаешь, Джоджо?

— А если она...

— Так и не вернется?

— Да.

— Женюсь на тебе.

— Ври больше.

— У нас будет куча детишек с толстой мордой и обезьяньей улыбкой.

— Ах ты злобная скотина.

Ее глаза;

молчание;

тьма;

сдерживаемая нежность. Я вспомнил ночь с Алисон в комнате на Бейкер стрит, в прошлом октябре. И память просто и откровенно подсказала мне: ты уже не тот.

— У тебя будет другой муж, гораздо лучше.

— Я хоть немного на нее похожа?

— Да.

— Так я и поверила. Свистишь.

— Потому что вы обе... не такие, как все.

— Каждый человек — не такой.

Я пошел в комнату, бросил шиллинг в прорезь газового счетчика;

остановился на пороге спальни.

— Тебе, Джоджо, надо жить в особняке. Или на заводе работать. Или ходить в школу. Или обедать в посольстве.

За окном закричал юстонский поезд, затих на севере.

Она нагнулась, потушила сигарету.

— Если бы я была красивой.

Натянула одеяло на подбородок, словно пряча свое уродство.

— Иногда красота — это внешнее. Как обертка подарка. Но не сам подарок.

Долгая пауза. Ложь во спасение. Соломки подстелить.

— Ты забудешь меня?

Pages:     | 1 |   ...   | 8 | 9 || 11 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.