WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |

«ДЖОН ФАУЛЗ КОЛЛЕКЦИОНЕР im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2001 Первый роман Джона Фаулза (род. 1926) «Коллекционер» принёс ему мировую известность. «Мой герой совешил зло, — пишет автор, — но я старался ...»

-- [ Страница 2 ] --

Вулворт» (F. W. Woolworth) специализирующиеся на продаже товаров широкого потребления.

Мы долго молчали. Я знал, что она на меня смотрит, но сам на нее не смотрел. Ну, потом она подошла, встала передо мной и руки на плечи положила, так что некуда деваться, пришлось посмотреть ей в лицо. А она прямо в глаза мне смотрит. И меня заставила. Не могу толком объяснить, только когда она была искренней, она мне всю душу переворачивала, я становился мягким, как воск.

А она говорит:

— Ну вот, теперь вы ведете себя, как ребенок. Вы забыли, что держите меня здесь силой.

Я признаю, что эта сила не злая, но мне все равно страшно.

До тех пор, пока вы будете держать свое слово, я сдержу свое.

Сказал так и, как всегда, ужасно покраснел.

— Но ведь я же не обещала вам, что не буду пытаться бежать, правда?

Вы небось ждете не дождетесь того дня, когда меня больше не увидите. Только ради этого и живете. Я для вас по прежнему никто и ничто.

Она как то полуотвернулась от меня и говорит:

— Жду не дождусь, когда больше не увижу этот дом. Не вас.

Значит, я, по вашему, сумасшедший? Вы что, думаете, сумасшедший стал бы так с вами обращаться? А я вам скажу, что он с вами сделал бы. Он бы вас прикончил давным давно. Вы, видно, думаете, я собираюсь за вами с кухонным ножом гоняться и всякое такое? (Она мне в тот день и правда в печенки въелась.) Совсем ополоумели. Ну ладно, вы думаете, я ненормальный, раз вас здесь держу. Может, это и так. Только я вам скажу, что таких ненормальных целая куча набралась бы, если б у людей были на это деньги и время. Между прочим, и сейчас таких случаев много, только мы не знаем об этом. Полиции то известно, только цифры такие большие, что никто не решается их обнародовать.

Она стоит и смотрит пристально. Такое чувство было, что мы первый раз друг друга видим.

У меня, наверно, странный был вид, я никогда раньше не говорил такого. Тут она сказала:

— Не смотрите так, пожалуйста. Знаете, что меня в вас пугает? В вас есть что то такое, о чем вы даже не подозреваете. Не знаете, что оно в вас есть.

Что такое? — спрашиваю. Злость у меня еще не прошла.

— Я не знаю, что это. Оно таится здесь, в этом доме, в этой комнате, во всей этой ситуации, словно только и ждет, чтобы напасть. Я могла бы сказать, что и вы, и я — мы пока еще вместе противостоим этому.

Это все пустые разговоры.

— Знаете, мы ведь не можем иметь все, что нам хочется. Быть человеком порядочным — значит понять это и принять, а не добиваться невозможного любой ценой.

Каждый берет от жизни то, что может, говорю. И если человеку многого в жизни недоставало, он старается любым способом возместить недостачу, пока удача на его стороне.

Вам то этого, конечно, не понять.

Смотрю, улыбается, вроде она меня много старше:

— Все таки обращение к психиатру пошло бы вам на пользу.

На пользу мне больше пошло бы ваше дружеское обращение со мной.

— Но я ведь так с вами и обращаюсь. Разве вы не видите?

Мы долго молчали. Наконец она это молчание нарушила:

— Вам не кажется, что все это слишком затянулось?

Нет.

— Вы не отпустите меня?

Нет.

— Вы ведь можете связать меня, заклеить рот и отвезти в Лондон. Я не проговорюсь ни одной живой душе.

Нет.

— Но ведь должно же быть что то такое, чего вы от меня хотите?

Просто хочу, чтобы вы были со мной. Все время.

— И в постели?

Я сказал вам, нет.

— Но вы же этого хотите?

Не хочу разговаривать на эту тему.

Ну, тут она заткнулась.

А я говорю, я не разрешаю себе думать о том, что считаю дурным. Считаю, что это неприлично.

— Вы совершенно необыкновенный человек.

Благодарю вас.

— Мне хотелось бы видеться с вами, когда вы меня отпустите, вы мне очень интересны.

Как звери в зоопарке?

— Просто я хочу вас понять.

Вам это никогда не удастся. (Должен признаться, мне нравилось в этих разговорах, что я кажусь таким непонятным, таинственным. Пусть видит, что не все на свете ей доступно.) — Думаю, вы правы.

И вдруг она опускается передо мной на колени и три раза поднимает сложенные руки ко лбу, вроде она — восточная рабыня.

— О великий и таинственный владыка, прими униженную просьбу твоей жалкой рабыни о прощении! Я подумаю.

— Залкая рабыня оцень созалеет о плехом письме.

Я не смог удержаться, очень уж было смешно, она могла здорово сыграть все, что угодно.

Она так и осталась на коленях, только теперь ладони опустила к полу, лицо серьезное ко мне подняла, смотрит прямо в глаза.

— Вы отправите письмо, правда?

Я заставил ее еще раз попросить, ну, потом согласился. Чуть не сделал самую большую ошибку в жизни.

На следующий день я поехал в Лондон. Хватило глупости сказать ей об этом, и она составила список, чего купить. Много всего. (Я потом понял, это чтоб я побольше времени потратил.) Надо было купить какой то особый сыр, не английский, и в одном магазинчике в Сохо немецкие сосиски — она их очень любила, и несколько пластинок, и кое что из одежды.

И картины какого то художника, именно его и никого другого. Я был ужасно рад, такой был день ничем не замутненного счастья. Я думал, может, она забыла про четырехнедельный срок, ну, не забыла, конечно, но поняла и приняла, что я ее так скоро не отпущу. Размечтался. Что там говорить.

Домой успел только к вечернему чаю и, конечно, сразу спустился вниз, с ней повидаться.

И сразу понял — что то не так. Она вовсе и не рада была, что я вернулся, и на покупки не взглянула.

Я скоро увидел, в чем дело, ей удалось высвободить четыре камня, видно, хотела прорыть подземный ход, на ступеньках осталась земля. Я легко вынул один. Пока я с ним возился, она сидела на кровати отвернувшись. Ну, за этими камнями шла каменная стена, так что ничего страшного. Но я понял, в чем ее игра заключалась: все эти сосиски и картины и всякое такое.

Умаслить меня хотела и время протянуть.

Вы пытались устроить побег, говорю.

Она как крикнет:

— Да замолчите вы!

Я стал искать, чем она могла это все расковырять. Вдруг что то пролетело надо мной, со звоном прокатилось по ступенькам и упало на пол. Ржавый шестидюймовый гвоздь. В толк не возьму, где она его отыскала.

Говорю ей, учтите, это в последний раз. Больше я вас надолго одну не оставлю. Больше я вам не доверяю.

Она отвернулась, ничего не сказала, а я до смерти испугался, как бы она опять голодовку не устроила, не стал настаивать, чтоб прощения просила. Ушел. Потом, попозже, принес ей ужин. Она со мной не заговаривала, так что я опять ушел, оставил ее одну.

На следующий день она была уже в норме, хоть и не разговаривала. Скажет слово и опять молчит. А про побег, который чуть не устроила, вообще никогда больше не упоминала. Но я заметил у нее на руке, на кисти, глубокую царапину, и она морщилась от боли, когда пыталась рисовать, даже карандаш держать не могла.

Письмо я не отправил. Там, в полиции, они ужасно хитрые, здорово всякие вещи узнавать могут. Еще в Ратуше со мной вместе работал один парень, у него брат в Скотленд Ярде служил.

Так им там довольно было щепотки обыкновенной пыли, и уже они знали, кто ты, откуда и всякое такое.

Конечно, когда она спросила про письмо, я покраснел: ну, пришлось сказать, мол, потому что она мне все равно не верит и всякое такое. Вроде она поверила. Может, с моей стороны и не очень то хорошо это было по отношению к ее родителям, но, судя по ее же словам, не такие уж они были хорошие. Да и нельзя же обо всех подряд заботиться. Что важно, то важно, а что не важно, то нет, как говорится.

Так же я поступил и с деньгами — она хотела ведь, чтоб я деньги послал тем людям из Движения против ядерной бомбы. Я выписал чек и показал ей, но не отправил. Ей нужны были доказательства (квитанция), но я сказал, мол, послал деньги анонимно. Я это сделал, чтоб у нее настроение улучшилось (то есть чек выписал), только какой смысл тратить деньги, если не веришь в это дело. Я знаю, богатые люди часто выделяют на всякое такое разные суммы, но, мне кажется, они это делают, чтоб их в газетах пропечатали или чтоб лишние налоги не платить.

Каждый раз, когда она принимала ванну, я снова забирал досками окно. Мне не хотелось оставлять окно постоянно забранным. Все проходило нормально. Как то, было уже очень поздно (одиннадцать), я отклеил пластырь сразу, как она вошла. Было очень ветрено, прямо настоящая буря. Когда мы спустились в гостиную (я перестал называть эту комнату залой, уж очень она меня дразнила за это), ей захотелось там побыть немного, руки у нее были связаны, так что ничего такого не могло случиться;

я включил электрокамин (она мне говорила, что искусственный огонь в камине — верх безвкусицы, надо, чтоб настоящие поленья и настоящий огонь, как я потом и сделал). Мы посидели немного, она — на ковре перед камином, сушила волосы, а я просто смотрел на нее. На ней были свободные брюки — я их купил, и она выглядела очень привлекательно, вся в черном, только маленький красный шарфик, и волосы распущены.

Перед тем как их вымыть, она целый день ходила с двумя косами;

самое большое удовольствие для меня было каждый день смотреть, какую она прическу сделает. И вот она сидела у огня с распущенными волосами, а я это больше всего любил.

Через некоторое время она поднялась и стала ходить по комнате. Движения какие то беспокойные. И только одно слово произносит: «Ску ука». Снова и снова повторяет. И так странно это слово звучит, и ветер за окном воет и всякое такое.

Вдруг остановилась передо мной:

— Развеселите меня. Сделайте что нибудь.

Что сделать, — спрашиваю, — может, поснимать вас?

Но она не хотела фотографироваться.

— Не знаю. Ну, спойте, станцуйте что нибудь.

Что нибудь придумайте.

Я не умею петь. И танцевать не умею.

— Ну, анекдот расскажите. Какой знаете.

Не знаю никаких анекдотов, говорю.

И правда, ни одного не мог вспомнить.

— Ну, должны же вы знать какие то анекдоты. Я думала, все мужчины вечно рассказывают друг другу сальные анекдоты.

Даже если бы знал, вам не стал бы рассказывать.

— Почему же?

Они только для мужчин.

— А о чем, по вашему, женщины меж собой разговаривают? Могу поспорить, я знаю больше анекдотов, чем вы.

Ничего удивительного, говорю.

— О Господи, вы — как ртутный шарик. Никак не поймать.

Отошла от меня и вдруг схватила с кресла подушку, повернулась, поддала ее ногой и — в меня. Ну, я, конечно, удивился, встал с дивана, а она — еще одну, и еще, только промахнулась, сшибла с маленького столика медный чайник.

Эй, полегче, говорю.

— Двигайся, двигайся, о черепаха! (Я думаю, это она из какой нибудь книжки процитировала.) — Ну, потом стащила с каминной полки фаянсовый кувшин и бросила мне.

Мне кажется, она крикнула: «Лови!» — но я не успел, и он разбился о стену.

Потише, говорю.

Но она и второй швырнула. И смеется, смеется. В ней не было тогда никакой злобы, казалось, она просто расшалилась, как ребенок. На стене около окна висела красивая тарелка, зеленая, и на ней — дом деревенский, рельефом. Она и ее стянула со стены и разбила на мелкие кусочки. Не знаю почему, только мне эта тарелка очень нравилась и неприятно было, что она ее разбила. Ну, я крикнул, очень резко, по настоящему зло:

— А ну прекратить!

А она только руки к лицу подняла, нос мне состроила и язык высунула, грубо так. Прямо как уличный мальчишка.

Я говорю, как вам не стыдно?

А она передразнивает: «Как вам не стыдно?» Потом говорит:

— Пожалуйста, отойдите на эту сторону комнаты, а то мне не добраться до тех красивых тарелок, что за вами. — Рядом с дверью на стене висели еще две. — Или, может, вы их сами разобьете?

Я говорю, ну ладно, прекратите, хватит уже.

А она вдруг бросилась между мной и диваном и прямо к этим тарелкам. Я встал перед ней, спиной к двери, а она наклонилась и попробовала проскочить у меня под рукой, ну, мне удалось схватить ее за локоть.

Тут у нее настроение вдруг резко изменилось.

И она спокойно так говорит:

— Уберите руки.

Ну, я, конечно, не послушался, подумал, может, она все еще балуется. Но тут она еще раз сказала: «Уберите руки», да злым таким голосом, что я сразу ее отпустил. Она отошла и снова села у камина.

Немного погодя говорит:

— Принесите щетку, я подмету.

Я сделаю это сам, завтра.

— Я хочу здесь прибрать. — Таким это барским тоном, прямо что твоя леди высокородная.

Я сам.

— Это все из за вас.

Конечно.

— Вы представляете собой совершеннейший пример мещанской глупости. В жизни ничего подобного не встречала.

В самом деле?

— Да, в самом деле. Вы презираете тех, кто принадлежит к высшим кругам, за их снобизм, за высокомерный тон, за напыщенные манеры, верно ведь? А что вы им противопоставляете?

Мелкое тщеславие, любование собой, тем, что не позволяете себе неприличных мыслей, неприличных поступков, неприличного поведения. А вы знаете, что все великое в истории искусства, все прекрасное в жизни фактически либо оказывается тем, что вы считаете неприличным, либо рождено чувствами, с вашей точки зрения совершенно неприличными?

Страстью, любовью, ненавистью, истиной. Вам это известно?

Не понимаю, о чем вы тут толкуете.

— Да все вы прекрасно понимаете! Зачем вы постоянно повторяете эти дурацкие слова:

неприлично, прилично, правильно, неправильно, должно, не должно? Почему вас все время тревожит, прилично это или неприлично? Вы — словно несчастная старая дева, которая полагает, что супружество — это непотребство и что все на свете — непотребство, кроме чашки слабого чая в душной комнате, забитой старой, пыльной мебелью. Отчего вы лишаете жизни саму жизнь? Губите все прекрасное?

У меня никогда не было ваших возможностей. Вот отчего.

— Вы же можете измениться, вы молоды, у вас теперь есть деньги. Вы можете учиться. А вы что сделали? У вас была мечта, мелкая, маленькая, такие мечты, наверное, бывают у мальчишек, которые занимаются мелким детским грехом по ночам, а теперь вы из кожи вон лезете, стараясь вести себя со мной прилично, только чтобы скрыть от самого себя, что мое пребывание здесь отвратительно, отвратительно, отвратительно...

Вдруг она замолчала. Потом говорит:

— Бесполезно. Вам это все что китайская грамота.

Я понял, говорю, мне не хватает образованности.

Она — чуть не криком:

— Что за тупость! Прямо извращенность какая то. У вас же есть деньги, и, кстати говоря, вы вовсе не глупы, вы могли бы стать кем угодно. Только вам надо стряхнуть с себя прошлое.

Убить в себе воспоминания о тетушке, о доме, где раньше жили, о людях, вас окружающих.

Уйти от их влияния. Стать другим человеком.

Лицо ко мне подняла и смотрит сердито, будто все это так просто сделать, да я не хочу.

Ничего себе задачка, говорю.

— Смотрите, вот что можно было бы сделать. Вы могли бы... Могли бы коллекционировать картины. Я бы вам помогла, говорила бы, что и где искать, познакомила бы с людьми, которые рассказали бы вам о том, как собирают произведения искусства.

Подумайте, сколько бедных художников нуждаются в вашей помощи. Вы могли бы их спасать, а не уничтожать несчастных бабочек, как какой нибудь глупый мальчишка. Бабочек коллекционируют и очень умные люди.

— Умные... Что в этом толку? А вот можно ли назвать их людьми?

Что вы этим хотите сказать? — спрашиваю.

— Если вы сами не понимаете, как я могу вам объяснить.

Потом говорит:

— Как то так получается, что каждый наш разговор кончается поучениями;

я начинаю назидать, говорить свысока. Вы всегда ухитряетесь сползти на ступеньку ниже той, на которую шагнула я.

Она иногда вот так меня отчитывала. Конечно, я прощал ей, хотя в тот момент было очень неприятно. Ей нужно было, чтоб я стал совсем другим человеком, я таким в жизни не смог бы стать. Ну вот, например, после того, как она сказала, что я мог бы коллекционировать картины, я всю ночь об этом думал;

представлял, как я коллекционирую картины, и у меня огромный дом, и по стенам висят знаменитые картины, и люди приходят на них посмотреть. И Миранда, конечно, тоже тут. Но все время, пока об этом думал, знал, что это пустые мечты, что никогда я не стану коллекционировать ничего, кроме бабочек. Картины, они ведь для меня ничего не значат. Я бы их коллекционировал не потому, что мне этого хочется, так что и смысла не было бы этим заниматься. Вот этого ей было не понять.

Она еще сделала несколько моих портретов, очень неплохих, только в них было что то такое, что мне не нравилось;

она уже теперь не старалась придать рисункам внешнее сходство, передать какие то приятные черты, а больше пыталась, как она говорила, передать характер, так что иногда изображала меня с таким острым носом, что любого мог проткнуть, или рот делала узким и противным, я хочу сказать, хуже даже, чем на самом деле. Я то знаю, что я не красавчик. Я и думать боялся, что четыре недели подходят к концу, не знал, что же дальше, что может случиться, просто думал, ну, поспорит она, позлится, но я заставлю ее остаться еще на четыре недели;

ну, я хочу сказать, я думал, все таки она в моей власти, будет делать то, что я хочу. Просто жил изо дня в день, не планировал. Просто ждал. Даже был вроде готов, что вот вот полицейские появятся. Как то ночью мне приснился ужасный сон, вроде они пришли и я должен ее убить, прежде чем они в комнату войдут. Казалось, это мой долг, я его должен выполнить, а у меня вместо оружия только диванная подушка. Я ее бью, бью подушкой, а она все смеется. Тогда я прыгнул на нее и раздавил, а она затихла, а когда подушку поднял, она опять засмеялась, вроде только притворялась мертвой. Проснулся весь мокрый от пота, это в первый раз мне приснилось, что я кого то убивал.

Она заговорила об отъезде за несколько дней до конца срока. Все говорила, что ни одной живой душе не скажет, и, конечно, пришлось сказать, что я ей верю, но я знал, что, даже если она и в самом деле не собирается никому говорить, полиция или родители вытянут из нее правду рано или поздно. А она все говорила, что мы будем друзьями и что она поможет мне покупать картины и познакомит со всякими людьми и будет обо мне заботиться. Она была в те дни очень со мной мила;

ну, конечно, не без причины.

Наконец роковой день (десятое ноября;

одиннадцатое ноября был день ее освобождения) наступил. Первое, что она сказала, когда я принес ей кофе, может, мы устроим сегодня праздник, прощальный вечер?

А как насчет гостей? — говорю. Шучу, конечно, хотя не так уж легко было на душе, нечего и говорить.

— Только вы и я. Потому что... Ну, ведь мы благополучно пережили это время, правда? — Потом говорит: — Только наверху, у вас в столовой, ладно?

Пришлось согласиться, выбора то не было.

Она составила список, что купить в самом шикарном магазине в Луисе, и спросила, не соглашусь ли я купить херес и бутылку шампанского, и я, конечно, пообещал. Она была возбуждена и взволнована;

я ее такой еще не видел. Думаю, я тоже был возбужден. Даже в тот день. Чувствовал себя так же, как она.

Чтоб ее посмешить, говорю, в вечерних туалетах, разумеется. А она отвечает, ой, жалко, у меня нет красивого платья. И мне нужно побольше горячей воды, вымыть голову. Я говорю, мол, куплю вам новое платье, только скажите, какого цвета и всякое такое, и я посмотрю, что в Луисе можно достать.

Странно, я так всегда был осторожен, и вот вам, теперь стою и краснею. А она улыбается мне и говорит:

— Да я давно знаю, что это Луис. На диванной подушке ярлык остался. А платье... мне хотелось бы черное, или нет, светло коричневое... нет, подождите, я сейчас. — И пошла к своим краскам, смешала их, как раньше, когда хотела, чтоб я ей шарфик в Лондоне купил какого то особого цвета.

— Вот такого цвета, простое, до колен, не длиннее, и рукава вот такие (нарисовала), или совсем без рукавов, что нибудь вроде этого, или вот такое.

Мне всегда нравилось, когда она рисовала. Так быстро, легко, будто ей не терпится поскорее нарисовать то, что придумала.

Ну, естественно, мысли у меня в тот день были совсем не радостные. Всякий другой на моем месте составил бы план. Не понимаю, о чем я думал. Не уверен даже, что не думал о том, чтоб выполнить наше условие, хоть оно и было вырвано силой, а вынужденное обещание вовсе и не обещание, как говорится.

На самом деле я поехал в Брайтон и обошел там кучу магазинов;

и вдруг в одном маленьком магазинчике увидел как раз то, что ей хотелось;

сразу было видно, платье высший класс, и сначала они даже не хотели его продавать без примерки, хоть оно было как раз нужного размера.

Ну, когда я шел к тому месту, где припарковал свой фургон, я прошел мимо другого магазинчика, ювелирного, и вдруг мне пришло в голову ей подарок сделать, может, понравится;

а еще подумал, может, легче будет говорить с ней, когда дойдет до дела. В витрине, на черном бархате, лежало ожерелье — сапфиры с бриллиантами, в форме сердца;

то есть я хочу сказать, ожерелье было так уложено, в форме сердца. Я вошел, оказалось оно очень дорогое, триста фунтов, я чуть было не повернулся, чуть было не пошел прочь, но потом более щедрая часть моей натуры одержала верх. В конце концов, деньги то у меня есть. Продавщица его примерила на себя, оно и в самом деле выглядело красиво, не дешевка какая нибудь. А она говорит, правда, камни мелкие, но все чистой воды и стиль викторианский*. Я вспомнил, Миранда как то говорила, мол, очень любит вещи в викторианском стиле, это и решило дело. Ну, конечно, начались неприятности из за чека, продавщица не хотела его принимать, только я заставил ее позвонить в мой банк, она сразу запела по другому. Конечно, если б я с ней говорил, как какой нибудь дерьмовый лорд Фу ты ну ты, ножки гнуты, поспорить могу, она бы... Ну, у меня времени нет это здесь обсуждать.

Странно, как одно тянет за собой другое. Когда покупал ожерелье, увидел кольца, и это сразу навело меня на мысль, какой план действий принять. Попрошу ее выйти за меня замуж, а если откажется, ну, тогда мне придется ее оставить у себя. Это будет хороший выход. Я же знал, она не согласится, не скажет «да». Ну и купил кольцо. Приличное, но недорогое. Просто чтоб было что показать.

Приехал домой и помыл ожерелье (ведь его надевала та женщина в магазине, продавщица, мне даже думать об этом было противно), убрал его подальше, но так, чтоб в нужный момент сразу достать. Потом все приготовил, как она хотела: цветы, и вино на маленьком столике, и стол накрыл, ну прямо тебе Гранд отель, ну, конечно, и всегдашние предосторожности не забыл.

Мы договорились, что я в семь часов за ней спущусь и приведу сюда. После того, как отдал ей свертки с покупками, я не должен был к ней входить. Ну прямо как перед свадьбой.

Ну, я что решил, я решил, что разрешу ей подняться наверх, и пусть на этот раз руки не будут связаны и рот не заклеен, только на один этот раз. Решил, пусть, пойду на риск, но уж следить за ней буду кинжально и хлороформ с четыреххлористым углеродом приготовлю, чтоб был под рукой, на всякий случай, если что случится. Скажем, кто то в дверь постучит, так я ее сразу в один момент в кухне усыплю, свяжу и рот заклею, а потом уж и дверь могу отворить.

Ну, в семь часов я надел свой самый лучший костюм и рубашку и галстук новый — я его специально купил — и пошел вниз, за ней. Шел дождь, это было к лучшему, меньше риска.

Она заставила меня ждать, минут десять, потом вышла. Ну, я чуть с катушек не слетел. Мне даже на мгновение показалось, это и не она вовсе, все было другое. От нее пахло французскими духами, я ей их подарил, и она в первый раз за все время, что жила у меня, подкрасилась. И платье это надела, оно ей очень было к лицу, цвет такой вроде кремовый, очень простое и элегантное, руки до плеч и шея открыты. Платье было не девчачье, не молодежное, и она в нем казалась прямо настоящей женщиной. И волосы высоко заколола, тоже очень элегантно, не так, как раньше. Прическа в стиле ампир, так она сказала. Она, была точь в точь как те девушки манекенщицы в журналах;

потрясающе, как она могла выглядеть, если хотела. Помню, даже глаза были другие, она их обвела черным и казалась взрослой и опытной. Опытной, вот точное слово. Конечно, я сразу почувствовал себя неловким и неуклюжим. У меня было такое чувство, какое бывает, когда следишь, как из кокона появляется имаго, расправляет крылышки, * Викторианский — времен королевы Виктории (правила с 1837 по 1901 гг.), в стиле XIX в.

а ты знаешь, что придется его убить. Я хочу сказать, красота сбивает с толку, забываешь, что ты собирался сделать и как тебе следует поступить.

Она говорит:

— Ну как? — и поворачивается, показывает себя. Очень мило, говорю.

— И это все? — и смотрит, приподняв брови. Ну, выглядела она — лучше некуда.

Красиво, говорю. Просто не знал, что сказать, хотелось смотреть и смотреть не отрываясь, но я не мог. И еще — мне было страшно.

Я хочу сказать, мы вроде как стали еще дальше друг от друга, чем раньше. И я все больше и больше понимал, что не могу ее отпустить.

Ну, говорю, поднимемся наверх?

— Как, без связанных рук, без кляпа?

Это время прошло, отвечаю. С этим покончено.

— Я думаю, эти два дня — сегодня и завтра — будут одним из лучших периодов в вашей жизни. Из за того, как вы собираетесь поступить.

Одним из самых печальных, не удержался я.

— Нет, неправда. Это начало новой жизни. И новой личности. — Тут она взяла меня за руку и повела наверх по ступеням.

Лил дождь, и она только раз глубоко вдохнула сырой воздух, прежде чем войти в кухню;

потом прошла через столовую в залу.

— Очень мило, — говорит.

Мне казалось, вы говорили, что не любите это слово, что оно ничего не означает.

— Ну почему же? Если вам что то действительно нравится. Можно, я выпью хереса?

Я наполнил бокалы. И вот мы так стояли, и я не мог не смеяться — она делала вид, что комната полна народу, и она приветствовала кого то рукой, и рассказывала мне, кто это и что, а им — о начале моей новой жизни, потом она поставила пластинку, заиграла тихая музыка, а сама она была такая красивая. Она так изменилась, глаза сияли, и вся она была оживлена, и эти французские духи, запах наполнил всю комнату, и херес, и тепло от настоящих поленьев, горевших в камине, так что я заставил себя забыть о том, как собирался с ней поступить. Я даже ухитрялся глупо шутить. Ну, во всяком случае, она этим шуткам смеялась.

Ну, она выпила еще бокал вина, и мы перешли в другую комнату, где я потихоньку положил свой подарок рядом с ее прибором, только она сразу заметила.

— Это мне?

Возьмите посмотрите, говорю.

Она сняла обертку, и там был футляр из темно синей кожи, и вот она нажала кнопку замка и не может и слова сказать, смотрит на камешки и молчит. Потом говорит:

— Настоящие? — и голос такой, восхищенный и испуганный.

Конечно. Камни мелкие, но высококачественные.

— Сказочной красоты, — говорит. Потом протягивает мне футляр. — Я не могу это принять. Я понимаю. То есть, мне кажется, я понимаю, почему вы мне это дарите, и я благодарна вам и тронута... только я не могу такой подарок принять.

Но я хочу, чтобы вы его взяли.

— Но... Фердинанд, ведь если молодой человек дарит девушке такой подарок, это может означать лишь одно.

— Что? — спрашиваю.

— У людей в таких случаях возникают гадкие мысли.

Я хочу, чтобы оно было вашим. Прошу вас.

— Я его надену только на сегодняшний вечер. Я сделаю вид, что оно — мое.

Оно — ваше, говорю.

Она обошла стол, а футляр держит в руке.

— Пожалуйста, помогите мне его надеть. Тот, кто дарит девушке драгоценности, сам должен их на нее надеть.

Стоит и смотрит на меня, близко так, потом, когда я взял ожерелье и надел ей на шею, повернулась спиной. Никак не мог застегнуть, так дрожали руки, это ведь я в первый раз коснулся ее кожи, не считая, конечно, когда руки ей связывал. И так от нее хорошо пахло, я мог бы простоять так весь вечер. Как будто мы в рекламный плакат попали, вроде картинка из журнала ожила. Наконец она повернулась ко мне и смотрит в глаза:

— Нравится?

Я только кивнул, ничего не мог сказать. Хотелось сказать ей что нибудь приятное, какой нибудь комплимент.

— Можно, я поцелую вас в щеку?

Я не ответил, но она положила мне руку на плечо, приподнялась на цыпочки и поцеловала в щеку. Щека у меня, наверное, была как огонь. Я в тот момент прямо как головешка был красный, мною костер можно было разжигать.

Ну, потом мы ели холодного цыпленка и всякие закуски;

я открыл шампанское, оно оказалось очень приятным, я не ожидал. Жаль, что купил только одну бутылку, оно вроде было очень легким, казалось, от него не пьянеешь. Хотя мы очень много смеялись;

она острила, притворялась, что разговаривает с гостями и всякое такое, а ведь никого не было.

После ужина мы вместе пошли на кухню, приготовить кофе (я, конечно, не переставал зорко за ней следить), и отнесли его в залу, и она опять включила проигрыватель, на этот раз джазовую пластинку, я их ей еще когда купил. Мы сидели рядом на диване.

Потом стали играть в шарады, она изображала разные вещи, части слов и целые слова, и я должен был отгадывать, что это такое. Только у меня не получалось, изображать не мог, и отгадывать тоже. Помню, она загадала слово «бабочка», показывала снова и снова, а я никак не мог догадаться. Я сказал, это самолет, потом всяких птиц называл, какие могли в голову прийти, и в конце концов она бросилась в кресло и сказала, что я совершенно безнадежен.

Потом начались танцы. Она пыталась научить меня под джаз танцевать и самбу, но ведь я тогда должен был прикасаться к ней и оконфузился, никак не мог попасть в такт. Она, наверное, и вправду решила, что я тупица.

Ну, еще ей понадобилось выйти на минутку. Конечно, мне это не очень то было по душе, но не мог же я отправить ее вниз. Пришлось позволить ей пойти наверх, в ванную, и я остался на площадке и следил, чтоб она там никаких хитростей не устроила со светом, окно то я не забрал досками, промашку дал. Окно было высоко, я знал, вылезти она так, чтоб я не услышал, не может, да и падать было бы с большой высоты. Во всяком случае, она вышла и сразу меня увидела.

— Так и не научились мне доверять? — резко так сказала.

Да нет, я не поэтому, говорю.

Пошли обратно в залу.

— Почему же?

Если вы сейчас устроите побег, вы все таки сможете обвинить меня в том, что я вас держал в заточении. А если я сам вас отвезу домой, значит, я сам вас отпустил. Понимаю, это глупо, говорю. Ну конечно, я притворялся. Только ведь ситуация была очень трудная.

Ну, она посмотрела на меня, потом говорит:

— Давайте потолкуем. Садитесь здесь, рядом.

Ну, я подошел к ней, сел.

— Что вы собираетесь делать, когда меня здесь не будет?

Не хочу об этом думать.

— Захотите ли вы видеться со мной?

Конечно, что за вопрос.

— Вы определенно решили переехать в Лондон?

Мы с вами сделаем так, что вы станете по настоящему современным человеком, с которым всем интересно будет познакомиться.

Вы станете стыдиться меня перед вашими друзьями.

Все это было нереально. Я понимал, что она притворяется, так же как я. Голова у меня гудела. Все шло не так.

— У меня множество друзей. Знаете почему? Потому что я никого из них не стыжусь.

Среди них — самые разные люди, и вы далеко не самый странный. Есть, например, один, человек совершенно аморальный, но прекрасный художник, за это ему можно все простить. И он не чувствует себя ущемленным. И вы не должны. Не должны себя стесняться. Это нетрудно, если только захотеть. Я помогу вам.

Казалось, наступил тот самый момент. Во всяком случае, сил моих не было больше все это терпеть.

Прошу вас, выходите за меня замуж, говорю. Кольцо лежало у меня в кармане, наготове.

Наступила тишина.

Все, что у меня есть, — ваше, говорю.

— Замуж выходят по любви, — отвечает.

Я ведь ничего не прошу. Я не прошу ничего такого, чего вам не хочется делать. Вы можете поступать, как вам нравится, изучать искусство и всякое такое. Я ничего не стану требовать от вас, только носите мою фамилию и живите в моем доме.

Она сидела уставившись на ковер.

У вас будет отдельная спальня, и вы сможете запирать на ночь дверь.

— Но ведь это ужасно! Это бесчеловечно! Мы же не понимаем друг друга и никогда не поймем. И сердца наши воспринимают мир совсем по разному.

Мне кажется, вы просто забываете, что и у меня есть сердце.

— Видите ли, для меня мир не делится на то, что прилично и что неприлично. Для меня главное в жизни — красота. Я воспринимаю жизненные явления не как хорошие или плохие, а как прекрасные или уродливые. Понимаете, мне многое из того, что вы считаете хорошим, приличным, представляется уродливым, а многое такое, что вы считаете непристойным, мне кажется прекрасным.

Это все слова, говорю, просто вы играете словами. Она не ответила, только посмотрела на меня пристально, улыбнулась, встала и отошла к камину. Стоит у огня, такая красивая, но совсем чужая. Надменная.

Я думаю, вы просто влюблены в этого Пирса Брафтона, говорю. Мне хотелось чем нибудь ее поразить. Она и правда очень удивилась.

— Откуда вы о нем знаете?

Ну, я сказал, мол, про это было в газетах. Писали, что вы с ним неофициально помолвлены.

Только я сразу понял, что ничего подобного. Она рассмеялась:

— Вот уж за кого ни за что бы не вышла. Скорее уж за вас.

Тогда почему не за меня?

— Потому что я не могу выйти замуж за человека, который мне не близок ни в чем.

Понимаете, я должна чувствовать, что могу принадлежать ему целиком, так же, как и он мне.

Умом, сердцем, телом.

Я весь принадлежу вам.

— Да нет же! Близость должна быть обоюдной. Оба отдают себя и оба принимают этот дар. Вы не можете принадлежать мне, потому что я не могу принять вас. И не могу ничего дать вам взамен.

Мне ведь не много нужно.

— Я знаю. Вам нужно лишь то, что я отдаю независимо от воли и желания. То, как я выгляжу, как говорю, как двигаюсь. Только ведь это — не вся я. Я ведь могу еще дарить и дарить. Но не вам, потому что я не люблю вас.

Я говорю, тогда это все меняет, верно? И встал. В голове у меня стучало. Конечно, она сразу же поняла, я по выражению ее лица увидел, но сделала вид, что не понимает.

— Что вы хотите сказать?

Вы сами знаете что.

— Хорошо. Я выйду за вас замуж. Когда захотите.

Ха ха.

— Разве вы не этого хотели?

Думаете, я не знаю, что вам даже не нужны будут свидетели и всякое такое?

— И что же?

Да я не верю вам ни на грош.

Меня прямо затошнило от ее взгляда. Ну, вроде я и не человек, а так, непонятное что то.

С другой планеты. Не издевается, а с интересом так смотрит.

Думаете, я не вижу, как вы тут мягко стелете, да потом то что? — говорю.

Она только сказала: «Фердинанд», умоляюще так. Еще одна из ее штучек.

И нечего меня Фердинандом звать, говорю.

— Вы же дали слово. Вы же не можете его нарушить.

Я могу сделать все, что пожелаю.

— Но я же не знаю, чего вы от меня хотите. Как смогу я доказать, что я вам друг, если вы не даете мне возможности это сделать?

Заткнитесь вы, говорю.

И тут вдруг она взялась действовать. Я знал, что то случится, был к этому готов, только вот к чему я не был готов, что автомобиль в это время по дороге пойдет. Приблизился к самому дому, и в этот самый момент она протянула к огню ногу, вроде погреть, и вдруг выбросила на ковер из камина горящую головешку, закричала и бросилась к окну, а когда увидела, что ставни на засов заперты, к двери. Но я ее успел сзади схватить. Хлороформ то я не успел из ящика достать, тут важнее было действовать быстро. Держу ее, а она бьется, царапается, прямо как когтями рвет, и кричит не переставая. Только у меня настроение быть добрым да мягким прошло, я ей дал по рукам как следует и рот ладонью зажал. Она попыталась из под ладони вывернуться, и кусалась, и лягалась, но я уже запаниковал. Обхватил ее и подтащил к шкафу, где в ящике тампон с хлороформом был приготовлен. Она сразу поняла, попыталась вывернуться, головой мотала из стороны в сторону, но я достал тампон и со всей силы прижал ей к лицу. Ну и конечно, прислушивался все время, может, стучит кто. И за головешкой следил. Она все горела, и комната была вся в дыму. Ну, как только ее сморило, я ее на пол опустил и пошел огонь заливать.

Вылил на головешку воду из вазы с цветами. Надо было действовать быстро, решил, снесу ее вниз, пока время есть, снес, положил на кровать, и снова наверх, проверить, погас огонь или нет, и убедиться, что вокруг никого.

Открыл наружную дверь как ни в чем не бывало, вокруг никого, так что все было о’кей.

Ну, пошел снова вниз.

Она все еще не пришла в себя, лежала, как я ее положил. Ну и вид был у нее, платье съехало все на одну сторону. Не могу объяснить, только я почему то весь взволновался, мысли всякие в голову полезли, смотрю на нее, она лежит на кровати, бесчувственная, без сознания.

Такое чувство было, что вот доказал ей, кто здесь настоящий хозяин. Платье у нее съехало с плеча, и один чулок до самого верха был виден. Не знаю даже, почему я вспомнил, только я вспомнил один американский фильм (а может, это в каком журнале было), там человек один привел девчонку пьяную к себе на квартиру, раздел ее и уложил в постель, ничего непристойного, только в постель уложил и ничего такого не сделал, а она утром проснулась в его пижаме.

Ну, я тоже так сделал. Снял с нее платье и чулки, но некоторые предметы на ней оставил, ну там лифчик и еще кое что, чтоб уж не до самого конца. Ну, она была как картинка, лежала на покрывале почти без ничего, вроде на пляже в бикини;

тетушка Энни говорила, теперешние женщины одни тесемки вместо белья носят (от этого и раком в большинстве болеют).

Вот я и дождался, наконец то мне представился шанс. Взял свой фотоаппарат и сделал несколько снимков;

я бы и еще всякие сделал, только она зашевелилась, и пришлось упаковаться и давай Бог ноги.

Сразу проявил и отпечатал. Очень прилично получилось. Не художественная фотография, зато интересно.

Так в ту ночь и не заснул, в таком был состоянии. Временами даже думал, спущусь к ней, дам наркоз и еще другие сделаю снимки, вот до чего дошел. На самом то деле я совсем не такой, только в тот вечер на меня такое нашло из за всего, что случилось, и от нервного напряжения. Еще на меня шампанское плохо подействовало. И все, что она наговорила. Это была, как говорится, кульминация всех обстоятельств.

Потом еще много чего было, только уже ничто не могло идти так, как раньше. Как то так стало ясно, что мы никогда не сможем приблизиться друг к другу, она никогда не сможет меня понять, и я думаю, она тоже сказала бы, что я не могу или не хочу понять ее.

Ну а если про то, что я с ней сделал, ну, в смысле, что ее раздел, я когда потом думал про это, то ведь не так уж плохо я поступил;

не всякий бы смог, как я, держать свои чувства под контролем, пофотографировать — и все;

так что это даже говорит в мою пользу.

Думал, думал, что дальше делать, решил, лучше всего письмо написать. И написал вот что:

«Я сожалею о том, что случилось вчера вечером, смею думать. Вы считаете, что никогда не сможете меня простить.

Я действительно говорил, что не применю силу, если Вы меня не вынудите к этому. Думаю, Вы согласитесь, что своим поведением Вы вынудили меня к этому.

Пожалуйста, поймите, что я сделал только самое необходимое. Я снял с вас платье, т.к.

боялся, что вам будет опять нехорошо.

Я выказал вам всевозможное почтение, какое в подобных обстоятельствах было возможно. Пожалуйста, отдайте мне должное в том, что я при этом не зашел настолько далеко, насколько могли бы другие.

Я ничего больше не скажу вам. Только что вы должны пробыть здесь еще некоторое время.

Искренне Ваш и т. д.».

Письмо получилось без обращения. Я никакого обращения не мог придумать, не решился написать: «Дорогая Миранда», это могло показаться слишком фамильярным.

Ну, я спустился вниз, отнес ей завтрак. Все так и вышло, как я думал. Она сидела в кресле и пристально так на меня поглядела. Я говорю, доброе утро, она не отвечает. Спрашиваю о чем то, ну, вроде вам хрустящие хлебцы принести или кукурузные хлопья? — молчит и смотрит.

Так что я оставил ей завтрак вместе с письмом на подносе и вышел в наружный подвал;

подождал там, а когда снова вошел, вижу, она так ни к чему и не притронулась, письмо не вскрыто и она по прежнему сидит молча и смотрит на меня. Я знал, что нет смысла с ней заговаривать, она затаила на меня на веки вечные, это уж точно.

И так тянулось несколько дней. Насколько я знаю, она только воду пила, и то совсем немного. Ежедневно, по меньшей мере раз в день, когда еду приносил, а она есть отказывалась, я пытался ее уговорить. Снова принес ей письмо, и она, видно, его все таки прочла, по крайней мере разорвала, так что хотя бы в руках его подержала. Я все перепробовал: ласково с ней говорил, притворялся сердитым, огорченным, просил, умолял — все напрасно. Чаще всего она сидела ко мне спиной, вроде и не слышит. Я ей чего только не приносил, и шоколад не наш, заграничный, и икру, самые лучшие продукты, какие только можно за деньги достать (в Луисе), но она ни к чему не прикасалась.

Я уже начал по настоящему беспокоиться. Но тут как то утром, когда я пришел, она стояла у кровати ко мне спиной, однако, как только я вошел, обернулась и сказала «доброе утро».

Только тон был какой то странный. Злобный.

Доброе утро, говорю. Как приятно снова слышать ваш голосок.

— Приятно? Сейчас станет неприятно. Лучше бы вам никогда его не слышать.

Это еще как посмотреть, отвечаю.

— Я убью вас. Я поняла, вам безразлично, что я могу тут умереть от истощения. Может быть, вы именно этого и хотите. С вас станется.

Я, как видно, ни разу за последние дни не приносил вам никакой еды?

Ну, на это ей нечего было сказать, она только стояла и смотрела на меня в этом своем обычном стиле.

— Учтите, теперь вы держите в тюрьме не меня. Вы держите в тюрьме свою смерть.

Ну, вы все таки позавтракайте, говорю.

С этого дня она стала есть нормально, только все теперь шло не так, как раньше. Она почти все время молчала, и если и говорила, то всегда очень резко, саркастично, такая стала раздражительная, так что и думать нечего было с ней посидеть. Случайно задержусь на минуту дольше, чем надо, она прямо как выплюнет:

«Уходите». Как то, вскоре после этого разговора про смерть, принес ей поджаренные хлебцы с печеными бобами, очень здорово они в тот раз получились, а она как швырнет их в меня. Ну, мне очень хотелось врезать ей по уху. Я уже по горло сыт был всем этим и смысла уже не видел в этой истории. Я то ведь все для нее старался, и так, и этак, а она затаила на меня с того вечера. Мы вроде как зашли в тупик.

Ну, а потом как то она вдруг меня о чем то попросила. Я уже привык после ужина сразу уходить поскорей, пока она на меня не закричала, а тут она говорит, мол, задержитесь на минутку.

— Мне нужно принять ванну.

Сегодня это неудобно, говорю. Не готов был к этому.

— А завтра?

Почему бы и нет? Под честное слово.

— Я, конечно, дам вам честное слово. — И так она это сказала отвратительно, жестко так. Ну, я то знал, чего стоит это ее честное слово.

— И мне надо походить в наружном подвале. — И рывком руки сложенные подает, я их, конечно, связал. Первый раз за много дней до нее дотронулся. Ну, как всегда, я сел на ступеньки у двери в сад, а она начала ходить взад вперед по подвалу, такая у нее была странная манера — ходить взад вперед. Было очень ветрено, даже внизу, в подвале, было слышно, как завывает в саду ветер, а здесь только ее шаги по каменным плитам и ветер там, наверху. Она долго ходила молча, только я знал, сам не знаю почему, что заговорит.

— Наслаждаетесь жизнью? — вдруг спрашивает. Не очень, осторожно так отвечаю. Она еще походила, взад вперед, взад вперед. Потом стала напевать что то про себя.

Милый мотивчик, говорю.

— Вам нравится? — спрашивает.

Да.

— Тогда мне — нет.

Еще походила. Потом говорит:

— Расскажите что нибудь.

Про что?

— Про бабочек.

Что — про бабочек.

— Зачем вы их коллекционируете? Где находите. Ну же. Рассказывайте.

Ну, это может показаться странным, только я начал рассказывать, и как только замолчу, она опять: «Ну же, продолжайте». Я, наверно, целых полчаса говорил, а она все ходила. Потом остановилась и говорит, хватит, мол, достаточно. Она пошла в свою комнату, я развязал ей руки, и она сразу села на кровать, ко мне спиной. Я спросил, может, она чаю хочет, она не ответила, и тут я понял, что она плачет. Ну, это было ужасно, я не мог этого выдержать, со мной всегда что то такое делалось, когда она плакала. Подошел к ней и говорю, скажите, что вам нужно, я все, что хотите, вам куплю. Ну, тут она повернулась, резко так, плачет, но глаза прямо сверкают, встала и двинулась на меня и повторяет: «Вон отсюда, вон!» Ужасно. Прямо как сумасшедшая.

На другой день она была какая то притихшая. И молчала. Ни слова. Я забрал окно в ванной досками и все приготовил, и она, конечно, дала мне понять, что готова идти наверх, после того как походила по наружному подвалу (на этот раз молча). Ну, я рот ей заклеил, руки связал и отвел наверх, и она приняла ванну и вышла и сразу подошла и руки протянула, чтоб я связал и пластырь наклеил.

Из кухни я всегда первым выходил, а рукой ее за плечи придерживал, на всякий пожарный, но там снаружи ступенька была, я даже как то сам оступился и упал, может, из за этого, когда она упала, я ничего такого не подумал, и понятно было, что щетки, расчески, разные там бутылочки и всякое такое — она их несла в полотенце (руки то я ей теперь связывал впереди, не за спиной, и она все эти вещички к груди прижимала) — в самом деле выпали у нее из рук и с грохотом покатились по дорожке. Она поднялась вроде бы взаправду, наклонилась и коленки трет, ну а я как дурак на камнях ползаю, всю ее дребедень подбираю. Конечно, я ее за халат держал, руку не отпускал, но глаза отвел, и это была ужасная ошибка.

В следующий момент я что почувствовал — почувствовал страшный удар в висок. Ну, к счастью, в висок этот удар не попал, попал в плечо, даже не в плечо, а в воротник пальто со всей силы пришелся. Во всяком случае, я упал на бок, хотел уйти от второго удара. Конечно, равновесие потерял и за руки ее схватить не мог, но за халат держал крепко. Вижу, она в руках что то такое держит, и узнал старый топор, он у меня для всяких мелких дел в саду и во дворе, я как раз в то утро ветку обрубал на яблоне, ее ветром в ту ночь сломало. Ну, меня в один момент озарило, понял, где я наконец маху дал. Оставил топор у кухни, на подоконнике, и она его углядела. Вот так, раз промахнешься, тут тебе и конец.

На какой то момент я оказался в ее власти, чудо еще, что она меня не пришила. Снова ударила: я еле успел руку поднять, только хотел прикрыться, как почувствовал ужасный удар, в голове прямо зазвенело, и мне показалось, что хлынула кровь. Не знаю, как мне удалось, просто, наверно, инстинкт какой то был, я извернулся и ударил ногами, и она упала, прямо чуть не на меня, и я услышал, как топор звякнул о камень.

Я дотянулся до топора и выдернул его у нее из рук и отшвырнул подальше на газон, а потом схватил ее за руки, чтоб она пластырь со рта не сорвала, ей то только этого и надо было.

Ну, пришлось опять с ней бороться, только недолго, она, видно, поняла, что смысла нет, был у нее шанс, да она его упустила, и прекратила борьбу, и я втащил ее в дверь и вниз, в подвал.

Грубо с ней обошелся, я ведь плохо себя чувствовал и кровь текла по лицу. Втолкнул ее в комнату, но прежде, чем дверь закрыл и засовы задвинул, она на меня странно так взглянула. Я не стал ей руки развязывать и пластырь снимать, не хотел. Подумал, пусть потерпит, это будет ей хороший урок.

Ну, пошел наверх, промыл рану. Чуть без сознания не грохнулся, когда в зеркале себя увидел, все лицо было в крови. Ну, все таки мне здорово повезло, топор был не больно острый, он только скользнул по коже, и рана страшная была только на вид, края рваные, но совсем не глубокая. Прижал к ране полотняную тряпочку и долго сидел так. Ну, я в тот вечер прямо сам себе удивлялся: я и не думал никогда, что так спокойно вид крови могу переносить.

Чего говорить, конечно, я из за всего этого огорчился. И если бы не чувствовал себя немножко ослабевшим после всего, не знаю, что бы я с ней сделал. Просто это была чуть не последняя капля, которая переполнила чашу, как говорится, и мне всякие такие мысли стали в голову приходить. Не знаю, что бы я с ней сделал, если б она так же себя и дальше вела. Ну, теперь то уж чего об этом говорить.

На следующее утро голова у меня все еще болела, и, когда я пошел вниз, я решил, покажу ей, где раки зимуют, если она опять будет фордыбачить. Ну, когда я вошел, я чуть не помер от удивления, потому что она что сделала, она сразу встала и спрашивает, как, мол, голова. Ну, я сразу понял по ее тону, она старается вести себя по другому. По доброму.

К счастью, пока не помер, говорю.

Она была очень бледная. И серьезная такая. Руки мне протянула. Пластырь то она отклеила, но, видно, всю ночь провела со связанными руками, шнур был тугой. (И не раздевалась, в халате была, как вчера.) Я развязал ей руки.

— Дайте я посмотрю, как ваша рана.

Я сделал шаг назад. Она меня здорово напугала.

— У меня же нет ничего в руках. Вы промыли рану?

Да.

— Продезинфицировали?

Все нормально.

Ну, тут она пошла и взяла с полки пузырек с Деттолом* смочила вату и вернулась.

Ну а теперь вы что задумали? — говорю.

— Хочу смазать. Сядьте. Ну сядьте же.

Как то так она говорила, я сразу понял, что у нее ничего дурного на уме. Странно, только иногда сразу было видно, что она не врет, не умеет.

Она сняла с раны повязку, сначала пластырь, потом бинт, очень осторожно, я почувствовал, как у нее дрогнули руки, когда она все это увидела, не очень то это было приятно видеть, но промыла все так осторожно, не больно совсем, и снова наложила повязку.

Премного благодарен, говорю.

— Мне очень жаль, что так случилось. Что я так поступила... И я хочу поблагодарить вас за то, что вы не постарались отплатить мне... Вы были бы вправе это сделать.

Не так то легко было удержаться, так вы себя повели.

— Я не хочу об этом говорить. Просто прощу меня извинить.

Я принимаю ваши извинения.

— Благодарю вас.

Все это было сказано как то официально, она отвернулась и принялась за свой завтрак, а я остался ждать в наружном подвале. Когда я постучался в дверь, чтоб узнать, можно ли забрать поднос с посудой, она уже переоделась и кровать была застелена как следует;

я спросил, может, ей чего надо, она сказала «нет». Только добавила, что мне нужно для себя купить трикрезоловую мазь, и отдала мне поднос, и губы у нее как то дрогнули, то ли улыбнулась, то ли — нет. Ну конечно, ничего особенного, но все опять здорово изменилось. Я даже подумал про голову, что, мол, стоило того. И был по настоящему счастлив. В то утро мне показалось, что вроде снова солнце светит.

Два или три дня прошло, а все было как то ни то ни се. Она почти не разговаривала со мной, но не злилась и вовсе не старалась меня оборвать. А потом как то после завтрака пригласила меня посидеть, как раньше, мол, она нарисует мой портрет. Ну, я так понял, его только предлог был, чтоб поговорить.

— Я хочу, чтобы вы мне помогли, — говорит.

Ну ну, говорю, дальше что?

— У меня есть одна подруга, а у нее — молодой человек, который в нее влюблен.

Ну, дальше, говорю. Потому что она тут остановилась. Думаю, чтоб посмотреть, попадусь я на эту удочку или нет.

— Он так ее любит, что решил ее похитить. И теперь она его пленница. Какое совпадение.

— Не правда ли? Ну, естественно, она хочет вырваться на свободу, но не хочет причинить ему никакого вреда. И просто не знает, как ей следует поступить. Что бы вы ей посоветовали?

Иметь терпение, отвечаю.

— Что должно случиться, прежде чем этот человек отпустит ее на свободу?

Всякое может случиться.

* Деттол — фирменное название дезинфицирующего средства компании «Рэкитт энд Коулмэн».

— Ну хорошо. Оставим эту игру. Скажите мне, что я должна сделать, чтобы вы меня отпустили?

Я не мог ей ответить, я подумал, если скажу ей:

«Останьтесь со мной навсегда», мы просто вернемся к тому, с чего все началось.

— Мы не можем стать мужем и женой. Вы мне не доверяете.

Пока нет.

— А если я соглашусь просто так? — Она перестала рисовать. Я не хотел отвечать на это.

— Так что же?

Я не думал, что вы тоже из таких.

— Но я же просто хочу выяснить, какую вы требуйте плату.

Ну прямо как новую стиральную машину покупает, выясняет все «за» и «против».

Вы знаете, чего я требую.

— Но ведь именно этого то я и не знаю! Да знаете вы все прекрасно.

— О Господи. Послушайте. Ну отвечайте просто «да» или «нет». Вы хотите, чтобы я отдалась вам? Когда мы в таких отношениях — нет.

— В каких мы таких отношениях? Я думал, это вы у нас самая умная. Она вздохнула, глубоко так. А мне нравилось ее дразнить.

— Вам кажется, я только ищу способа, как бы сбежать? Что бы я ни сделала, будет только ради этой цели? В этом все дело?

Я сказал «да».

— А если бы вы чувствовали, что я поступаю так из за чего то другого? Потому что вы мне нравитесь? Или потому, что мне этого хочется? Тогда бы вы этого хотели?

То, о чем вы говорите, я могу купить в Лондоне сколько угодно и когда угодно, лишь бы деньги были.

Это заставило ее замолчать. Она снова принялась рисовать. Потом говорит:

— Вы меня здесь держите вовсе не потому, что я кажусь вам привлекательной. Как женщина.

Я нахожу вас очень привлекательной. Самой привлекательной из всех.

— Вы — как китайская шкатулка. Вынимаешь одну коробочку, а в ней другая. И так без конца.

И продолжала рисовать. Больше мы не говорили. Я попытался было, только она сказала, это портит позу. И я замолчал.

Я знаю, что многие могут подумать: многие могут подумать, что я вел себя странно. Я знаю, многие мужчины только и думали бы, как воспользоваться ситуацией, и возможность была, и не один раз. И я мог бы воспользоваться этим своим тампоном. Усыпил бы и сделал все, что хотел, но я не из таких, вот уж точно, что не из таких. С ней было как, с ней было вроде как с гусеницей, которую до окукливания надо выкармливать три месяца, а ты пытаешься за три дня успеть. Я знал, ничего хорошего у нас не выйдет, она все время торопилась, спешила.

Все теперь торопятся все поскорей заполучить, только подумать успеют о чем нибудь, уже им хочется это заиметь, хоть в руках подержать, но я не такой, я старомодный, мне нравится думать о будущем и чтоб все шло своим чередом, всему свое время. Как дядя Дик, бывало, говорил:

тише едешь — дальше будешь. Это когда большую рыбину вытягивал.

Вот чего она никогда не понимала, это что для меня самое важное было иметь ее при себе. При себе иметь — и все, этого мне было довольно. И ничего больше не надо было. Просто хотел при себе ее иметь и чтоб все волнения наконец кончились, чтоб все было спокойно.

Прошло еще два или три дня. Она теперь совсем мало говорила, но как то после обеда спрашивает:

— Это ведь пожизненное заключение?

Ну, я видел, она это просто так сказала, поэтому не ответил.

— Может, нам все таки попробовать восстановить дружеские отношения?

О’кей, отвечаю.

— Мне хотелось бы принять ванну.

О’кей.

— Сегодня? И можно, мы посидим наверху? Все дело в этом подвале. Иногда я здесь просто рассудок теряю, так хочется отсюда выбраться.

Посмотрим.

Ну, на самом то деле я, конечно, дрова в камине разжег и все приготовил. Убедился, что все везде в порядке и ей ничего под руку не попадется, чтоб на меня наброситься. Нет смысла притворяться, что я ей по прежнему доверял.

Ну, она пошла наверх, ванну принимать, и все было вроде как раньше. Когда она вышла, я связал ей руки, рот не стал заклеивать и спустился следом за ней в залу. Я еще обратил внимание, что она надушилась теми французскими духами и волосы в высокую прическу уложила, как тогда, и халатик на ней был темно вишневый с белым, я ей его в Лондоне купил.

Ей хотелось выпить хереса, мы его тогда так и не допили (оставалось еще целых полбутылки), и я налил вино в бокалы, а она стояла у камина, глядела на огонь и протягивала к огню то одну босую ногу — погреть, — то другую. Так мы стояли и пили, молча, ни слова не говоря, только она пару раз глянула на меня странно так, вроде она знает что то, о чем я не догадываюсь, и я из за этого ужасно заволновался.

Ну, она выпила еще бокал, очень быстро, и минуты не прошло, и еще попросила.

Потом говорит: «Сядьте». И я сел на диван, она сама показала куда. И все смотрит на меня так странно. Через минуту подошла и встала передо мной и переминается с ноги на ногу.

Потом вдруг как то извернулась, раз — и оказалась у меня на коленях. Ну, прямо застала меня врасплох. Как то удалось ей руки мне за голову закинуть, и — хлоп — она меня уже целует, да прямо в губы. Потом голову мне на плечо положила. И говорит:

— Ну что же вы совсем застыли? Не надо так. Постарайтесь расслабиться.

Я словно остолбенел. Никак такого не ждал. А она говорит:

— Обнимите меня. Вот так. Разве вам неприятно?

Я не слишком тяжелая?

И опять голову мне на плечо положила, а мне пришлось руки ей на талию положить, чтоб не упала. Она была вся такая теплая, душистая, и надо сказать, ворот халатика у нее раскрылся довольно низко и подол распахнулся до колен, но ей вроде было все равно, вроде и не замечает, и ноги положила на кушетку.

Что это вы затеяли? — спрашиваю.

— Вы очень напряжены, — отвечает. — Не надо так. И не волнуйтесь так, не нужно.

Ну, я попытался расслабиться. Она тихонько так лежала, только я чувствовал, что то во всем этом было неправильно.

— Поцелуйте меня, — говорит.

Ну, тут я понял, она и правда что то затевает. Растерялся, не знал, как быть. Поцеловал ее в маковку.

— Не так.

Не хочу, говорю.

Она села, но с колен моих не слезает и глаза на меня подняла.

— Не хотите?

Я отвернулся. Это было трудно, ведь она связанными руками обнимала меня за шею, и я не знал, что сказать, как ее остановить.

— Почему же? — спрашивает и вроде смеется надо мной.

Боюсь, я могу слишком далеко зайти.

— Но ведь и я могу.

Я понял, она опять смеется надо мной, издевается.

Я знаю, какой я, говорю.

— Какой же?

Не такой, какие вам нравятся.

— Разве вы не знаете, что бывают моменты, когда каждый мужчина становится привлекательным? Нет?

И как то вроде потрепала меня по голове, ну, как если бы я глупость сказал.

Не знал до сих пор, говорю.

— Так в чем же дело?

В том, к чему все это может привести.

— Зачем думать о том, к чему это может привести? О Господи, что же вы, совсем ничего не понимаете?

И вдруг опять стала меня целовать, и губы приоткрыла, даже язык чувствовался.

— Вам неприятно? — спрашивает.

Ну, пришлось сказать, мол, да, конечно, приятно. Но я же не знал, что она на самом деле затеяла, и из за этого все время нервничал, плюс к тому, что и так уже весь изнервничался, все эти поцелуи и всякое такое кого хочешь выбьют из колеи.

— Ну, поцелуйте меня. Не бойтесь. — И потянула мою голову вниз, к себе. Пришлось ее поцеловать. Губы у нее были очень приятные. Нежные.

Я знаю, я слабовольный. Надо было ей тогда же прямо сказать, чтобы перестала, что она ведет себя отвратительно. С ней я был слабовольным. Вроде и не хотел, а все делал против воли, вроде кто меня на аркане тащил.

Она опять прислонилась щекой к моему плечу» лица стало не видно.

— Неужели вы до меня ни с кем не целовались? Я — первая?

Глупости какие.

— Перестаньте же волноваться, не думайте ни о чем. И стесняться не надо, ничего стыдного в этом нет. — И опять лицо ко мне подняла, и опять стала меня целовать и глаза закрыла. Конечно, надо помнить, что она ведь хереса целых три бокала выпила. Ну, тут совсем уж такое получилось, что я прямо не знал, куда деваться. Я весь так ужасно возбудился, а ведь прекрасно знал (еще в армии от кого то слышал), что если ты настоящий джентльмен, то должен держаться до самого главного момента, так что я просто не знал, как быть. Я подумал, она оскорбится, и постарался сесть попрямее, чтоб она ничего не заметила, и колени повыше поднял.

Она отстранилась и спрашивает:

— Что нибудь не так? Я сделала вам больно?

Да, говорю.

Она слезла с моих колен и руки свои связанные с моей шеи сняла, но все еще сидела очень близко.

— Вы руки мне не развяжете?

Я поднялся с дивана. Мне было так стыдно, что пришлось отойти к окну и сделать вид, что поправляю штору. Все это время она внимательно за мной наблюдала, встала на коленки на диване, на спинку оперлась и смотрит.

— Фердинанд, что случилось?

Ничего, говорю.

— Не нужно бояться.

Я и не боюсь.

— Ну, тогда идите сюда. И свет погасите. Пусть останется только огонь в камине.

Я сделал, как она хотела. Выключил все лампы, но вернулся и снова встал у окна.

— Ну идите же сюда. — И таким тоном зовет, что трудно не поддаться.

Я говорю, все это не то, вы притворяетесь.

— Вы так думаете?

Вы и сами это знаете.

— Ну как мне убедить вас, если вы даже не хотите ко мне подойти.

Я не двинулся с места. Я тогда уже понял, что все это — ужасная ошибка. Тогда она подошла к камину и встала перед огнем. Я уже не чувствовал возбуждения, только какой то холод, вроде внутри у меня все замерзло. Удивительно. А она говорит:

— Давайте посидим у огня.

Мне и тут хорошо, отвечаю.

Ну, тут вдруг она подошла ко мне, взяла мою руку в свои и повела к камину. Я уступил, позволил ей это сделать. У камина она протянула мне руки и так посмотрела на меня, пришлось их развязать. Она сразу подошла близко близко и опять меня поцеловала, ей для этого пришлось на цыпочки встать.

А потом она совершила свой самый отвратительный поступок.

Я глазам своим поверить не мог, она отступила на шаг от меня, развязала халатик, а под ним — совсем ничего. Стоит совсем голая. Я только взглянул мельком и сразу отвернулся, а она стояла так, улыбалась и ждала. Понятно было, ждала, чтоб я сделал следующий шаг.

Подняла руки, стала шпильки из прически вынимать, чтоб волосы распустить. Это все специально, чтоб меня спровоцировать, стоит так, совсем раздетая, и тени на ней и блики от огня в камине. Я своим глазам не верил. Приходилось верить, конечно, только я никак не мог поверить, что это все на самом деле происходит, что это в самом деле она.

Это было ужасно, мне было нехорошо, я весь дрожал, и хотелось очутиться на краю света, подальше отсюда. Это было хуже, чем с той проституткой, ту ведь я нисколько не уважал, а с Мирандой не знал, куда деваться от стыда.

Так мы стояли у камина, она прямо передо мной, и тут она головой встряхнула, и волосы рассыпались по плечам, а я прямо сгорал от стыда. Что она дальше сделала, подошла поближе и стала стягивать с меня пиджак, потом галстук, потом стала пуговицы на рубашке расстегивать, одну за другой. Я был как воск у нее в руках. Потом стала стягивать с меня рубашку.

А я все думал, прекратите, прекратите, это все неправильно, это не то, но сказать вслух — воли не хватило. Я с ней был совсем слабовольный. Ну а дальше что было, дальше я оказался совсем раздетый рядом с ней, и она прижалась ко мне, обняла, только я весь застыл, будто это и не я вовсе, и она уже не она, а кто то другой. Я знаю, я повел себя не так, как ведут все нормальные мужчины в таких случаях, я не сделал, чего от меня ждали, а она... не буду говорить здесь, как она себя повела, только я от нее в жизни такого не ожидал. Легла рядом со мной на диван и всякое такое, а у меня внутри все сжалось и ком к горлу подступил.

Из за нее я выглядел полным дураком. И я знал, что она подумала, она подумала, вот почему я к ней всегда уважительно относился. Я хотел ей доказать, что могу, что не поэтому, что я по настоящему ее уважал. Я хотел, чтоб она поняла, что я все это умею, только не хочу, потому что это унижает меня и унижает ее, что мы должны быть выше этого, потому что все это отвратительно.

Ну, мы лежали так довольно долго, молчали, и я представлял, как она меня презирает, считает, что урод какой то.

Потом она встала с дивана, опустилась на колени передо мной и стала гладить меня по голове.

— Это все не важно, — говорит, — это случается со многими мужчинами, не огорчайтесь.

Послушать ее, так она прямо уж такая опытная, опытнее не бывает.

Опять отошла к камину, надела халатик и села у огня, а сама все смотрит на меня, глаз не сводит. Я оделся. Сказал ей, мол, знаю, у меня это никогда не получится. Сочинил длиннющую историю, чтобы она меня пожалела. Конечно, все это было сплошное вранье, не знаю, поверила она или нет, только я ей наговорил такого... Что вроде я могу испытывать глубокое чувство любви и желание могу испытывать, но не могу его на деле осуществить, что, мол, поэтому не могу ее отпустить, она должна быть всегда со мной.

— Но разве вам неприятно, когда вы прикасаетесь ко мне? Мне кажется, вам хотелось меня поцеловать. Я сказал, все дело в том, что следует за поцелуями.

— Это я виновата. Я напугала вас. Я не должна была этого делать.

Да нет, вы не виноваты. Просто я не такой, как другие. Никто этого не понимает.

— Я понимаю.

Я во сне часто вижу, как я это делаю. Только на самом деле я на это неспособен.

— Танталовы муки, — говорит. Потом объяснила, кто такой Тантал.

Потом долго молчали. Мне ужасно хотелось дать ей наркоз. Отнести вниз, освободиться от всего этого. Хотелось остаться в одиночестве.

— А что за доктор сказал вам, что вы никогда не сможете стать мужчиной?

Обыкновенный доктор. (Это все было вранье, я в жизни ни у какого врача не был.) — Психиатр?

Еще в армии. Да, психиатр.

— А меня вы видите во сне?

Конечно.

— Как?

По разному.

— И эротические сцены вам тоже снятся?

И все продолжает на ту же тему, никак не слезет со своего конька.

Ну, снится, что я вас обнимаю. И все. Что мы спим вместе, бок о бок, а за окном ветер и дождь. Всякое такое.

— Хотите, мы так и сделаем? Хотите, попробуем сегодня?

Это все равно не поможет.

— Я останусь с вами, если вы этого хотите.

Не хочу, отвечаю. Лучше бы вы этого вообще не затевали.

Она замолчала надолго. Казалось, целую вечность молчала. Потом говорит:

— Как вы думаете, почему я так поступила? Чтобы купить себе свободу?

Ну, не из любви же.

— Сказать вам? — И встала. — Поймите, сегодня я поступилась всеми своими принципами. Да, конечно, чтобы купить себе свободу. Конечно, я думала об этом. Но я действительно хочу помочь вам. Прошу вас, поверьте мне. Я хочу, чтобы вы поняли, я хотела показать вам, что секс — это полноправная часть жизни, ну, если хотите, род деятельности, такой же деятельности, как и всякая другая. В этом нет ничего постыдного, грязного, просто двое дарят друг другу свои тела. Это — как танец. Как игра.

Кажется, она ждала, что я скажу что нибудь, ждала ответа, но я промолчал, пусть выскажется.

— Знаете, я для вас сделала то, чего никогда в жизни не делала ни для одного мужчины.

И... ну, я думаю, вы тоже должны что то для меня сделать.

Я, конечно, сразу понял, к чему она ведет, какую хитрую игру затеяла. И все это в кучу слов обернула, чтобы заставить человека почувствовать себя и вправду должником перед ней, вроде и не она первая все это затеяла.

— Пожалуйста, не молчите, скажите что нибудь.

Что? — говорю.

— Ну, хотя бы, что вы понимаете, что я хотела сказать.

Я понимаю.

— И все?

Мне не хочется разговаривать.

— Вы ведь могли сразу мне сказать. Могли остановить меня в самом начале.

Я пытался.

Она опустилась на колени перед огнем.

— Фантастика какая то. Мы теперь еще дальше друг от друга, чем были.

Я говорю, вы раньше меня терпеть не могли, а теперь небось еще и презирать стали.

— Мне жаль вас. Мне жаль, что вы такой и что вы не видите, какая я.

Я очень хорошо вижу, какая вы. Не думайте, что я и на это неспособен.

Очень резко я ей это сказал, сыт был по горло. Она обернулась ко мне, потом согнулась вся, лицо в ладони спрятала. Вроде бы слезу пустила. Думаю, опять притворялась. Наконец сказала, тихо так:

— Пожалуйста, отведите меня вниз.

Ну, мы отправились вниз. Когда уже были у нее в комнате, я руки ей развязал и собирался уйти, она повернулась ко мне и говорит:

— Мы же видели друг друга обнаженными, наши нагие тела соприкасались. Мы не можем, не должны стать еще более чужими друг другу!

Когда я от нее вышел, я был все равно как сумасшедший. Не могу толком объяснить. Не спал всю ночь.

Все вспоминал и вспоминал, как на картинке видел, вот стою голый, вот лежу, и как себя вел, и что она могла подумать. Прямо видел, как она смеется надо мной там, у себя внизу.

Стоило только об этом подумать, как все тело начинало гореть, вроде я весь становился красный.

Хотелось, чтоб навеки осталась эта темнота.

Я ходил и ходил у себя наверху, много часов подряд. В конце концов сел в свой фургон и помчался к морю. Здорово быстро ехал, было все равно, что со мной может случиться.

Я был на все способен. Мог запросто ее убить. Все, что я потом сделал, все было из за этой ночи.

Получалось вроде, что она была глупая, глупая как пробка. Конечно, на самом то деле это было не так, просто она не понимала, какая любовь мне нужна. Как правильно со мной себя вести. На самом то деле много было способов доставить мне удовольствие.

Она была как все женщины, ничем не отличалась. Шарики у нее в одну только сторону крутиться могли.

Я ее больше не уважал. Она меня разозлила, я долго не мог успокоиться.

Потому что я все это прекрасно мог.

Эти фотографии (когда я ей наркоз дал) — я на них иногда смотрел. С ними то мне не надо было торопиться. И они мне не дерзили. Так что я все мог.

Этого она так никогда и не узнала.

Ну, на следующее утро я спустился к ней, и все было так, вроде ничего и не случилось.

Она ни словечка об этом, и я тоже. Я принес ей завтрак, она сказала, ей в Луисе ничего не нужно, потом она вышла в наружный подвал походить, потом я ее запер и ушел. На самом то деле я пошел и лег спать.

Вечером все было по другому.

— Я хочу с вами поговорить.

Да? — говорю.

— Я все способы перепробовала. Остался только один. Я решила опять начать голодовку.

Не буду есть, пока вы меня не отпустите.

Спасибо за предупреждение, говорю.

— Если только...

Ах, имеется еще «если только...».

— Если только мы не придем к соглашению.

И вроде бы ждет чего то.

Что ж, послушаем, говорю.

— Я готова согласиться с тем, что вы не сразу меня отпустите. Но я не согласна больше жить здесь, в подвале. Если уж я пленница, я хочу быть пленницей наверху. Мне нужен дневной свет и свежий воздух.

Всего навсего, говорю.

— Всего навсего, — отвечает.

И, полагаю, прямо с сегодняшнего вечера?

— Во всяком случае скоро.

Полагаю, мне следует пригласить столяра и декораторов и всякое такое.

Она вздохнула, видно, до нее стало доходить.

— Не надо так. Пожалуйста, не надо так. — А сама смотрит так странно. — Откуда этот сарказм? Я ведь не хотела вас обидеть.

Все это было бессмысленно. Она всю романтику во мне убила, стала для меня такой же, как все женщины, я ее не мог больше уважать, ничего в ней не осталось достойного уважения.

И видел я, к чему вся эта игра, стоило ее только выпустить из подвала, и с концами, считай, сбежала.

Ну, все таки я что подумал, я подумал, ни к чему мне опять все эти дела с голодовкой и всякое такое, лучше выиграть время.

Как скоро? — говорю.

— Вы могли бы держать меня в одной из спален. Можно ведь все окна забить и запереть.

Я бы там спала. И может быть, вы иногда разрешали бы мне посидеть у открытого окна, связанной и с кляпом во рту. Это все, о чем я прошу.

Это все, говорю. Интересно, что скажут люди, когда я окна в доме забью?

— Я лучше умру от голода, чем останусь жить в этом подвале. Ну, держите меня в цепях там, наверху. Я на все согласна. Только позвольте мне дышать свежим воздухом и видеть свет дня.

Я подумаю.

— Нет, ответьте сейчас.

Вы забыли, кто здесь хозяин.

— Сейчас.

Не могу ответить вам сейчас. Мне надо подумать.

— Хорошо. Завтра утром. Либо вы скажете, что я могу пойти наверх, либо я не прикоснусь к пище. И это будет равносильно убийству.

Она была прямо в ярости. Злая такая. Я повернулся и вышел.

В ту ночь я все хорошенько обдумал. Я знал, надо протянуть время, сделать вид, что я на все согласен. Только надо, как говорится, проделать все необходимые телодвижения.

И еще кое что обдумал, такое, что мог сделать, когда дело до дела дойдет.

На следующее утро, когда я к ней спустился, я сказал, мол, все как следует продумал, что, мол, ее можно понять, и я всесторонне это все рассмотрел и всякое такое, и что одну комнату наверху можно переделать, только на это понадобится неделя. Я думал, опять начнет дуться, но все прошло о’кейно.

— Только учтите, если это всего лишь новая отсрочка, я объявлю голодовку.

Завтра же начну этим заниматься, говорю. Но ведь понадобятся доски и специальные засовы. Их достать тоже не так просто, пару дней придется только на это потратить.

Она только взглянула, жестко так, ну а мне то что, я взял ведро и пошел выносить.

После этого все шло нормально, исключая, что я все время должен был притворяться.

Мы не так уж много разговаривали, но она мне больше не дерзила.

Раз вечером она заявила, что ей нужно принять ванну и заодно посмотреть на ту комнату и что уже сделано. Ну, я знал, что так случится, приготовил доски, все так устроил, чтоб выглядело, вроде я всерьез в этой спальне окном занимаюсь (оно выходило в сад). Она сказала, что ей хотелось бы поставить в этой комнате старое виндзорское кресло* (совсем как в прежние времена попросила меня о чем то), ну, я на следующий день купил и принес к ней в подвал — показать. Она говорит, нет, сюда не нужно, его место там, наверху.

И все эти вещи (в смысле обстановки), которые у нее в подвале стояли, ей наверху не нужны, их место здесь. После того, как она увидела ту комнату и дырки для винтов уже просверленные, она вроде поверила, что я такой дурак и разрешу ей перебраться наверх.

План был такой, что я спущусь за ней, отведу ее наверх, мы поужинаем, а потом она проведет свою первую за все это время ночь наверху и утром увидит дневной свет.

Иногда она даже бывала веселой, а мне было смешно, Ну, смеяться то я смеялся, а только когда срок наступил, я ужасно разволновался.

Первое, что она заявила, когда я к ней пришел в шесть часов вечера, это что она заразилась от меня насморком, который я подцепил в парикмахерской в Луисе.

Но она была веселая, острила, распоряжалась и, конечно, торжествовала, смеялась надо мной исподтишка. Только ведь известно, хорошо смеется тот, кто смеется последний.

— Вот, я собрала вещички для сегодняшнего вечера. А все остальное вы сможете перенести завтра. Все уже готово?

Она уже спрашивала об этом за обедом, и я сказал «да».

Да, говорю, готово.

— Тогда пошли, — говорит, — вы хотите меня опять связать?

Вот что, говорю, есть одно условие.

— Условие? — и прямо с лица спала. Видно, все сразу поняла.

Я вот все думал, говорю.

— Да? — и глаза прямо огнем горят.

Мне хотелось бы сделать несколько снимков.

— Еще? Но вы уже много раз меня фотографировали.

Мне нужны другие снимки.

— Не поняла, — говорит. Только я видел, все она прекрасно поняла.

Я хочу сфотографировать вас в том виде, в каком вы были тогда вечером, говорю.

Она села на край кровати.

— Продолжайте.

И вы должны выглядеть так, будто вы позируете с удовольствием. И позы должны быть, какие я скажу.

Ну, она сидела там, на краешке кровати, и молчала — ни слова. Я думал, она хотя бы рассердится. А она сидит, платком нос утирает, и все. Потом говорит:

— И если я соглашусь?..

Тогда и я выполню свою часть договора. Я должен иметь средство защиты, говорю, обеспечить свою безопасность. Мне нужно так вас сфотографировать, чтоб вам стыдно было, если кто эти снимки увидит.

— Вы хотите сказать, что, если вы меня фотографируете в непристойных позах, я не посмею обратиться в полицию, когда вырвусь отсюда?

Да, примерно так. Только зачем же в непристойных. Просто чтоб вам было стыдно эти фотографии обнародовать. Это будут вполне художественные фотографии.

— Нет.

Я ведь только прошу вас сделать то, что вы без всякой просьбы сами сделали несколько дней назад.

— Нет, нет, нет.

Теперь то я раскусил, какую игру вы затеяли, говорю.

— Я знаю, в тот вечер я повела себя неправильно. Я это сделала потому... Я была в отчаянии оттого, что между нами — только злоба, подозрительность, ненависть. А то, о чем вы просите, — совсем иное. Это гнусно.

* Виндзорское кресло — полированное деревянное, без обивки, с выгнутой, состоящей из узких планок спинкой и с прямыми подлокотниками.

Не вижу разницы.

Она встала и отошла в глубь комнаты, подальше от меня.

Вы ведь уже сделали так разок, говорю, что вам стоит сделать это еще раз?

— Господи, прямо сумасшедший дом какой то, — говорит и оглядывает комнату, вроде к кому другому обращается, а меня тут и нет вовсе или вроде сейчас она все стены тут разнесет.

Или вы это сделаете, или вам придется сидеть взаперти. Обходиться без прогулок, без хождений наверх, без ванн. Без ничего.

Говорю ей, вам на какое то время удалось меня надуть. Больше не выйдет. Вы только и мечтаете, как бы удрать отсюда. Одурачить и полицейских на меня напустить. Чем вы лучше уличной девки? Я вас уважал, думал, вы выше этого, а вы что сделали? Я то думал, вы не такая, как все. А вы не лучше других. На все готовы, на любую гадость, только бы заполучить то, что вам надо.

— Перестаньте, — кричит, и слезы у нее льются. В Лондоне я могу сколько угодно таких иметь, да еще и поопытнее вас. И делать с ними могу все, что душе угодно.

— Вы — грязный, гадкий, отвратительный выродок.

Валяйте, валяйте. Какой язык — вполне в вашем стиле.

— Вы попираете все законы человечности, извращаете нормальные отношения, втаптываете в грязь все то прекрасное, что может происходить между мужчиной и женщиной...

Уж чья бы корова мычала, говорю, лучше вспомните ка, кто первый одежки то снял.

Сами напросились, вот и получайте.

— Вон отсюда — прямо криком кричит.

Да или нет, говорю.

Она схватила со стола пузырек с тушью и швырнула в меня. С тем я и ушел. Запер дверь на засов. Ужин ей не понес, решил, пусть пар повыпустит сначала. Сам съел курицу, которую ей на всякий случай приготовил, и выпил шампанского, а остатки вылил в раковину.

Не могу толком объяснить, только я был доволен. Я понял, раньше я был слабовольный, теперь — отплатил за все, что она мне говорила, за все, что обо мне думала. Походил у себя наверху, заглянул в ту комнату — даже посмеялся, что она так и осталась внизу: подумал, теперь то ты ниже меня во всех смыслах, так теперь и будет всегда. Может, раньше она такого и не заслуживала, но потом то так себя повела, что вполне это все заслужила. Теперь у меня были веские причины ее проучить, чтоб знала что к чему.

Ну, в конце концов я заснул. Сначала посмотрел на ее старые фотографии, в кое какие книжки заглянул, кое каких идей поднабрался. Была одна такая книжка, называлась «Туфельки», с очень интересными фотографиями;

в основном женские ноги, в разных туфельках, а на некоторых снимках во весь рост девушки в туфельках, и больше ничего на них, иногда только туфельки и поясок. Очень необычные снимки — настоящее искусство.

Однако утром, когда я спустился в подвал, я постучал и подождал какое то время, как всегда делал, а когда вошел, очень удивился: она была еще в постели, заснула прямо в чем была, только покрывалом накрылась, и в первый момент вроде не могла сообразить, где она и кто я такой;

ну, я стоял и ждал, что она на меня накинется, как раньше, но она села на край кровати, согнулась, руки на колени положила и лицо в ладони опустила, вроде все вокруг сплошной кошмар и она не хочет, не желает просыпаться.

Потом закашлялась. Грудной такой кашель. Вид у нее был кошмарный.

Ну, я решил, ничего не буду пока ей говорить, пошел принес ей завтрак. Она выпила кофе и кашу съела, так что тема голодовки была закрыта, и снова села, как утром, согнулась, голова опущена на руки. Ну, я знал, все это игра, чтоб вызвать жалость. Конечно, вид у нее был как у побитой собачонки, но я думал, это всего навсего поза, чтобы заставить меня на коленях ползать, прощения просить, а может, еще какая хитрость.

Я спросил, может, ей таблетки от простуды принести, видел, она в самом деле не в форме.

Ну, она кивнула, а голову не поднимает, прячет лицо в ладонях;

я сходил за таблетками, пришел, она все в этой же позе сидит. Всякому понятно, что спектакль разыгрывает. Вроде злится. Ну, я подумал, пусть, позлится, позлится и перестанет. Могу и подождать. Спросил, может, ей чего надо, она помотала головой, и я ушел.

В обед, когда я пришел вниз, она лежала в постели. Одеяло высоко натянула, только глаза видны, и сказала, мол, съест немного супа и выпьет чаю. Ну, я все это принес и ушел.

Примерно то же самое было в ужин. Попросила аспирину, почти ничего не ела. Но ведь она не первый раз такой спектакль устраивала. За весь этот день мы с ней и десятком слов не обменялись.

На следующий день все повторилось снова. Она не поднялась с постели, когда я вошел.

Но уже не спала, лежала и наблюдала за мной.

Ну что? — спрашиваю.

Она не ответила, лежала молча.

Я говорю, если вы думаете меня за нос водить всякими такими штучками, в постельке отлежаться, ничего у вас не получится.

Это заставило ее ротик то раскрыть.

— Вы не человек. Вы — выродок, гадкий, гнусный, скользкий, как червяк. Только на то и способны, что детским грехом по ночам заниматься.

Я сделал вид, что не слышу. Пошел приготовил ей завтрак. Когда вернулся с чашкой кофе, она сказала:

— Не приближайтесь ко мне. — Да таким злющим тоном, прямо куда там.

Предположим, я вас здесь оставлю одну, говорю ей, чтоб подразнить. Что с вами будет?

— Если бы у меня только хватило сил, я бы убила вас. Раздавила бы. Как скорпиона. Я это сделаю, вот только поправлюсь. Я бы даже и не пошла в полицию: тюрьма для вас — слишком мягкое наказание. Я бы вас своими руками убила.

Я знал, она злится, потому что поняла: спектакль ее провалился. Она же от меня заразилась, а у меня был всего навсего насморк.

Что то вы много болтаете, говорю ей. Забыли, кто тут хозяин. А вот я возьму и забуду, что вы тут. Никто в жизни не узнает.

Она на это только глаза закрыла.

Ну, после этого я ушел. Поехал в Луис, за продуктами. В обед пришел, она вроде спала, ну, я сказал, мол, еда готова, она только чуть шевельнулась, так что я оставил ее в покое.

В ужин она оставалась в постели, но сидела и читала своего Шекспира (я ей когда еще купил).

Я спросил, может, ей получше, ну конечно, тон был саркастический. Ну, она продолжала читать и не подумала ответить, я чуть было Шекспира этого у нее не выхватил из рук, чтоб не забывалась, но сдержался. Через полчаса, когда я сам поужинал, снова спустился к ней, а она и не притронулась к еде, а когда я этот факт прокомментировал, она сказала:

— Меня тошнит. Я очень плохо себя чувствую. У меня, видимо, грипп.

И все же глупости у нее хватило тут же сказать:

— А как вы поступите, если мне понадобится врач? Поживем — увидим, отвечаю.

— Очень больно кашлять.

Это всего навсего простуда, говорю.

— Нет, это не простуда, — а сама прямо криком кричит.

Самая настоящая простуда. И бросьте притворяться, тут дураков нет.

— Да не притворяюсь я.

Ну конечно же, нет и ни разу в жизни не притворялись. Никогда.

— О Господи, вы же не человек, не мужчина. Если бы только вы были мужчиной.

А ну повторите, что вы сказали, говорю. Я за ужином выпил еще шампанского, нашел в Луисе магазинчик, где его полбутылками продавали, так что я был не настроен ее глупости терпеть.

— Я сказала, вы не человек, не мужчина.

Ах так, говорю, а ну вылезай из постели. Давай, давай, нечего разлеживаться. Теперь я тут командую.

С меня было достаточно, я и так долго терпел. У других на моем месте давно бы терпение лопнуло. Подошел к ней и сдернул одеяло, потом схватил ее за руку повыше локтя и потянул, а она начала драться и царапаться, все пыталась до лица дотянуться.

Ну подождите, говорю, я покажу вам, где раки зимуют, узнаете что почем.

Веревки были у меня в кармане, и хоть и пришлось с ней немного повозиться, я все таки ей руки связал и рот заклеил. Может, слишком туго связал, только она сама напросилась. И к кровати ее привязал, веревку покороче приспособил, а сам пошел за фотоаппаратом, вспышку принес и всякое такое.

Конечно, она сопротивлялась, и головой трясла, и глазами сверкала, и волком смотрела, и даже притворялась, что в обморок падает, но я не отставал. Снял с нее, что было надето, и хоть она сначала отказывалась, в конце концов стала делать все, как я велел, и лежала и стояла как надо. (Я до тех пор не начинал фотографировать, пока она не соглашалась сотрудничать.) Так что я сделал все снимки, какие хотел. Снимал, пока все лампы не вышли.

Моей вины тут нет. Откуда я мог знать, что она хужее больна, чем кажется. Казалось, что у нее всего навсего простуда.

Снимки я проявил и отпечатал в ту же ночь. Самые лучшие те, где я лицо отрезал. Да и все равно с заклеенным ртом она не больно то смотрелась. Самые лучшие были, где она стоит в туфельках на высоких каблуках, вид со спины. Привязанные к спинке кровати руки создавали, что называется, интересный ракурс. Должен сказать, я был очень доволен, как все получилось.

На следующий день, когда я к ней пришел, она уже встала, в халате была, вроде меня ждала. Что она сделала, очень меня удивило, она сделала шаг ко мне и опустилась передо мной на колени. Все равно как пьяная. Я заметил, что лицо у нее красное, прямо горит, она глаза ко мне подняла и плачет, прямо до истерики себя довела.

— Я очень больна, — говорит, — у меня воспаление легких. Или плеврит. Вы должны вызвать врача.

Я говорю, встаньте с пола и ложитесь в постель. Потом пошел приготовить ей кофе.

Когда вернулся, сказал, вы же сами видите, что не больны, если б у вас было воспаление легких, вас бы ноги не держали.

— Я задыхаюсь по ночам. И вот здесь очень болит, я могу лежать только на левом боку.

Пожалуйста, давайте смерием температуру, сами посмотрите какая.

Ну, я измерил ей температуру, было 38,9, но я знал, что есть всякие способы набивать температуру.

— Здесь душно, нечем дышать.

Здесь вполне достаточно воздуха.

Она сама была виновата, нечего было меня раньше разыгрывать.

Ну, все равно я поехал в Луис и взял в аптеке какое то лекарство от приливов крови и от гриппа и еще ингалятор, и она все это взяла, не отказалась. Попыталась поесть за ужином, но не смогла, ее вырвало, и выглядела она совсем плохо, так что, должен сказать, я первый раз поверил, что, может, она и вправду больна. Лицо у нее было красное, потное, пряди волос намокли и прилипли ко лбу, но ведь все это она могла и нарочно сделать.

Я убрал за ней, дал ей лекарства и собирался уже уйти, но тут она попросила меня сесть к ней на кровать, чтоб ей не надо было громко разговаривать.

— Вы думаете, я могла бы заговорить с вами, если бы не была тяжело больна? После того, что вы сделали? Сами напросились, говорю.

— Вы же видите, я в самом деле больна.

Это грипп. В Луисе очень многие болеют.

— Это не грипп. Это воспаление легких. Или еще какая нибудь тяжелая болезнь. Очень трудно дышать.

Все будет хорошо. Эти желтые таблетки сделают свое дело. Аптекарь сказал, это самое лучшее лекарство.

— Если вы не вызовете врача, это будет равносильно убийству. Вы меня убьете.

— Да все у вас будет в порядке. Просто температура поднялась.

Как только она заговорила о враче, я опять стал ее подозревать.

— Пожалуйста, оботрите мне лицо платком.

Как то странно было. Я сделал, что она просила, и в первый раз за все последнее время мне стало ее немножко жалко. Я делал для нее женскую работу. Ну, я — хочу сказать, в такие моменты женщине нужна помощь женщины. Она сказала «спасибо».

Ну, я тогда пойду, говорю.

— Не уходите. Я скоро умру, — и попыталась удержать меня за руку.

Хватит глупить, говорю.

— Послушайте, послушайте же, вы должны меня выслушать. — И опять плачет, я вижу — глаза у нее полные слез, и головой мотает по подушке из стороны в сторону. Ну, я уже сказал, мне в тот момент стало ее жалко, так что я сел опять к ней на край кровати, дал ей платок и говорю, мол, неужели бы я не вызвал к ней врача, если б она по настоящему была больна. Я даже сказал, что все еще ее люблю и что прошу меня простить и всякое такое. Но слезы у нее лились и лились, и она почти ничего не слушала. Даже когда я ей сказал, что она сегодня гораздо лучше выглядит, чем вчера, что, конечно, было не совсем так.

Ну, в конце концов она успокоилась, полежала немного с закрытыми глазами, потом, когда я сделал какое то движение, спрашивает:

— Вы выполните мою просьбу?

Какую? — говорю.

— Побудьте со мной здесь, внизу, и дверь в тот подвал оставьте открытой. А то нечем дышать.

Ну, я согласился, и мы выключили свет в ее комнате, только в наружном подвале горела лампа, и вентилятор работал, и я сидел рядом с ней довольно долго. Она вдруг задышала как то странно, часто часто, вроде бежала вверх по лестнице, ну, ведь она говорила, что задыхается, потом что то сказала несколько раз, раз я расслышал «не надо», потом вроде мое имя произнесла, только нечетко, ну, я понял, она заснула, и после того, как позвал ее несколько раз, а она не ответила, вышел, запер все двери и будильник поставил, чтоб назавтра пораньше встать. Я думал, она так хорошо заснула. Откуда мне было знать. Я думал, все это к лучшему, думал, таблетки сделают свое дело и назавтра ей будет лучше, что самое худшее уже позади. Я даже чувствовал так, что вот эта ее болезнь к лучшему, потому что, если бы она не заболела, было бы опять много всего такого, что раньше было.

Я что хочу сказать, я хочу сказать, что это все случилось для меня неожиданно. Я знаю, то, что я назавтра сделал, было ошибкой, но до самого этого дня я думал, все, что я делаю, — к лучшему, и считал, что я в своем праве.

I I 14 октября?

Уже седьмые сутки. Ночь.

Все время думаю об одном. Если бы только они знали. Если бы они знали.

Если бы хоть с кем то поделиться. Возмущаться вместе.

Вот и пытаюсь рассказать о том, что произошло, записной книжке. Он купил мне ее сегодня утром. Он даже добр.

Спокойно.

В глубине души прячется страх. Все нарастает и нарастает. Спокойствие только внешнее.

Ничего гадкого. Никакого секса. Но глаза у него — глаза сумасшедшего. Серые, и где то в глубине затерявшийся свет, тоже серый. Сначала я все время следила за ним. Думала, все дело в сексе, если поворачивалась спиной, то только тогда, когда он не мог наброситься на меня сзади, и все время прислушивалась. Мне нужно было каждое мгновение точно знать, в каком углу комнаты он находится.

Власть. Она стала ощутимой реальностью.

Я знаю — водородная бомба — это страшно. Но теперь мне кажется, быть такой слабой тоже страшно.

Жаль, я не знаю дзюдо. Могла бы заставить его молить о милосердии.

В этой подземной молельне так душно, стены словно сжимаются, я все время прислушиваюсь, не идет ли он, и мысли мои как дурные рисунки, которые следует сейчас же порвать.

Пытаться пытаться пытаться бежать.

Это единственное, о чем я могу думать.

И вот что странно. Он меня завораживает. Я испытываю к нему глубочайшее презрение, отвращение, мне невыносима эта комната, а дома все с ума сходят от беспокойства. Я даже здесь чувствую, как они волнуются.

Как он может любить меня? Как можно полюбить того, кого не знаешь?

Он отчаянно старается мне угодить. Но, видимо, такими и бывают сошедшие с ума. Они же не во всем сумасшедшие, как и все нормальные люди и, должно быть, сами чувствуют какое то потрясение, если вдруг совершат что то страшное.

Только в последние день два я способна вот так рассуждать о нем.

Весь путь сюда из Лондона был сплошным кошмаром. Тошнота и боязнь захлебнуться под пластырем, заклеившим рот. Потом — приступ рвоты. И страх, что сейчас тебя затащат в кусты, изнасилуют и убьют. Когда фургон остановился, я была уверена, вот сейчас это случится.

Наверное, потому меня и вырвало. А не только из за этого зверского наркоза. (Я все вспоминала жуткие истории, которые Пенни Лестер рассказывала нам на ночь в школьном дортуаре, про то, как японцы изнасиловали ее мать, и я говорила себе, только не сопротивляться, только не сопротивляться. А потом еще кто то там в Ледимонте как то сказал, чтобы изнасиловать, нужны по крайней мере двое. Женщина, которая позволяет одному мужчине себя изнасиловать, сама на это идет.) Теперь то я знаю, он не станет так поступать. Он снова воспользуется хлороформом или еще чем нибудь в этом роде. Но в ту первую ночь я все твердила себе: только не сопротивляться.

Я благодарна за то, что осталась жива. Я ужасная трусиха, я не хочу умирать, я страстно люблю жизнь, я раньше даже не подозревала, что так хочу жить. Если когда нибудь выберусь отсюда, я уже не смогу быть такой, как прежде.

Мне все равно, что он сделает со мной. Только бы остаться в живых.

Все думаю о том подлом и гадком, что он мог бы сделать со мной.

Все везде осмотрела, искала хоть какое нибудь оружие, но нигде ничего подходящего, даже если бы умела и имела силы этим оружием воспользоваться. Каждую ночь приставляю стул к обитой железом двери, чтобы хоть знать, если он попытается неслышно войти в комнату.

Отвратительный примитивный умывальник и унитаз.

Огромная гладкая дверь. Ни замочной скважины, ни швов. Ничего.

Тишина. Сейчас я уже стала привыкать к ней. Но она ужасна. Ни малейшего звука.

Создается ощущение, что все время чего то ждешь.

Жива. Жива, но все равно что мертва.

Коллекция книг по искусству. Почти на пятьдесят фунтов книг, я посчитала... В ту первую ночь до меня вдруг дошло, что все эти книги — для меня. Что я вовсе не случайная жертва.

Потом — этот шкаф, полный белья и одежды: — блузки, юбки, платья, чулки разных цветов, удивительный набор белья, как для поездки с кем нибудь в Париж на выходные, ночные рубашки. Все примерно моего размера. Великоваты, но цвета — мои. Он сказал, что видел, какие цвета я ношу.

Казалось, все в моей жизни идет прекрасно. В ней был Ч.В. И это казалось странным.

Возбуждающим. Волнующим.

А потом — вот это.

Я немного поспала при свете, не расстилая постели. Я бы рада была выпить чаю или какао, но побоялась, что он что нибудь туда подсыпал. Я до сих пор боюсь, что он может что то подсыпать в еду.

Семь суток. А кажется — семь недель.

Он выглядел таким безобидным и взволнованным, когда остановил меня на улице. Сказал, что сшиб собаку. Я подумала, а вдруг это наш Мисти. Внешность человека, которого абсолютно ни в чем нельзя заподозрить. Совершенно не похожий на «волка».

Это было словно падение в бездну с края земли. Словно у земли вдруг образовался край.

Каждую ночь я делаю то, чего не делала много много лет. Лежу и молюсь. Я не опускаюсь на колени, я уверена. Бог презирает коленопреклоненных. Я лежу и прошу Его утешить М., и П., и Минни и Кэролайн, которая, должно быть, чувствует себя виноватой передо мной, и всех остальных, даже тех, кому неплохо было бы и поволноваться из за меня (или из за кого нибудь другого). Например, Пирса и Антуанетту. Я прошу Его помочь этому несчастному, во власти которого я нахожусь. Он не допустит, чтобы меня изнасиловали, мучили, убили. Прошу у Него света.

Буквально. Дневного света.

Не могу, физически не могу примириться с этой абсолютной темнотой. Он купил мне ночник. Ложусь спать при свете, ночник горит рядом с кроватью. Раньше я просто не тушила свет.

Самое худшее — просыпаться утром. Просыпаюсь и в первые мгновения думаю, что я дома или у Кэролайн. Потом — словно удар. Вспоминаю, где я.

Не знаю, верю ли я в Бога. Я страстно молилась Ему, когда меня везли сюда, когда я думала, что скоро умру (слышу, как Ч.В. говорит: вот вам и доказательство, что не верите).

Когда молишься, становится легче.

Получаются какие то кусочки, обрывки. Не могу сосредоточиться. Я так долго думала о многом, что теперь не могу остановиться на чем нибудь одном.

Но от этого становится спокойнее на душе. Если даже это только иллюзия. Как это бывает, когда подсчитываешь, сколько денег истратила. И сколько осталось.

15 октября Родителей у него не было. Воспитывался у тетки. Я хорошо ее вижу. Тощая, с бледным лицом и злым, плотно сжатым ртом, с хитрыми глазками, носит уродливые бесцветные шляпы, похожие на стеганый чехол для чайника, и совершенно помешана на борьбе с пылью и грязью.

Пыль и грязь для нее — все, что выходит за пределы ее узенького и затхлого захолустного мирка.

Я сказала ему, он стремится найти свою мать, которую никогда не знал, но он, естественно, и слушать не стал.

Он не верит в Бога. Поэтому мне так хочется верить.

Рассказала ему о себе. О М. и П., этаким бодрым, безразличным тоном. Он знал про М.

Видимо, весь город знает.

Придумала гениальную теорию: я должна помочь ему перестать считать себя мучеником.

Жизнь в тюрьме. Время тянется бесконечно.

Первое утро. Он постучал в дверь и подождал десять минут (он так всегда делает). Не могу сказать, чтобы эти десять минут показались очень приятными, все разумные и утешительные доводы, которые мне удалось наскрести за ночь, моментально разбежались, оставив меня в полном одиночестве. Я стояла в этом подвале и говорила себе: «Если он это сделает, не сопротивляйся». Я собиралась сказать ему: «Делайте со мной что хотите, только не убивайте. Не убивайте меня, тогда вы снова сможете сделать это». Словно я рекламирую предмет долговременного пользования.

Но все было совсем по другому. Он вошел, неловко остановился в дверях, с довольно глупым видом, и вдруг я его узнала, он ведь был без шляпы. Наверное, я запоминаю лица, не осознавая этого. Я его узнала, он работал в Ратуше, делопроизводителем. Это он выиграл баснословные деньги на скачках. Его фотографию поместили в городской газете. Мы еще говорили, что у него знакомое лицо.

Он попытался отрицать это, но покраснел. Он легко краснеет.

Проще простого заставить его занять круговую оборону. На лице застыло выражение врожденной обиды. Лицо — вытянутое, как морда у овцы. Нет, пожалуй, как у жирафа. Этакий длинный, неуклюжий жираф. Я забросала его вопросами, он не хотел отвечать, И все, что ему оставалось, это сделать вид, будто я не имела права их задавать. Будто на такое он вовсе не рассчитывал.

У него никогда не было Девушки. Во всяком случае, такой, как я.

Девственно чистый юноша.

Высокий. Метр восемьдесят два. Сантиметров на двадцать выше меня. Очень худой, так что кажется еще выше ростом. Нескладный. Руки слишком велики, неприятные, мясистые, цвета сырой ветчины. Не мужские. Слишком широкие кисти. Слишком сильно выступающий кадык, слишком длинный подбородок;

крылья носа красные, верхняя губа выдается над нижней.

Голос такой, будто у него полипы в носу. И странные интонации. Какие то промежуточные — интонации человека некультурного, старающегося говорить «культурно». Из за этого он все время попадает впросак. Лицо слишком длинное. Тусклые темные волосы вьются, но кажутся жесткими, грубыми. Зачесаны назад, волосок к волоску. Пиджак спортивного покроя, брюки из шерстяной фланели, галстук с булавкой. Даже запонки.

То что называется «приличный молодой человек». Выглядит существом абсолютно бесполым. Часто с таким видом стоит, опустив руки по швам или убрав их за спину, будто не имеет ни малейшего представления, что ему с этими руками делать. Почтительно ждет моих приказаний.

Рыбьи глаза. Следят. И все. Никакого выражения.

Его манера поведения заставляет меня капризничать. Становлюсь похожей на привередливую богачку покупательницу, а он — на продавца в магазине тканей. У него именно такой стиль. Притворно униженный. «Всегда пожалуйста» или «простите великодушно».

Сижу, ем, читаю книгу, а он наблюдает. Скажешь ему: «Уходите» — уходит.

Он тайно следил за мной почти два года. Был безнадежно влюблен, чувствовал себя совершенно одиноким, сознавал, что я всегда буду «выше» его. Это было ужасно, он говорил так неловко, неуклюже. Он всегда ходит вокруг да около, ничего не скажет прямо, все обиняками, и все время оправдывается. Я сидела и слушала. Глаз не могла поднять.

Он раскрыл мне свою душу. Распустил нюни, хватило бы на весь этот кошмарный оранжевый ковер, что на полу. Когда он замолчал, мы посидели еще немного. Потом он собрался уходить, и я сказала ему, что все понимаю, что никому ничего не скажу, если он отвезет меня домой, но он попятился и вышел из комнаты. Я очень старалась показать ему, что и понимаю, и сочувствую, но, видимо, только напугала.

На следующее утро я сделала еще одну попытку, выяснила, как его зовут (какое злое совпадение!), была очень благоразумна, смотрела на него снизу вверх, упрашивала и опять напугала.

За обедом сказала ему, что вижу, как он стыдится того, что совершил, и что еще не поздно.

Пытаешься достучаться до его сознания, и оно будто бы откликается, но уколов совести он не чувствует, ему не больно. «Да, мне очень стыдно, — говорит он, — я знаю, мне должно быть стыдно». Я сказала, он не кажется мне человеком жестоким. Он ответил: «Это первый жестокий поступок в моей жизни».

Может быть, и так. Значит, он просто копил силы. Иногда мне кажется, он ведет себя очень умно. Хитроумно. Пытается вызвать мое сочувствие, изображая дело так, будто он весь во власти некоей третьей силы.

В тот вечер я больше не старалась быть благоразумной, разговаривала резко, срывалась.

А он выглядел еще более обиженным, чем обычно. Ему замечательно удается выражение обиды на лице.

Оплетает меня паутиной своих обид.

Все время твердит, что он «не моего круга».

Я знаю, что я для него такое. Бабочка, которую он всю жизнь мечтал поймать. Помню, когда я впервые встретилась с Ч.В., он говорил, что коллекционеры — самые отвратительные из всех живущих на земле скотов. Он, конечно, имел в виду тех, кто коллекционирует произведения искусства. Тогда я его не поняла, я подумала, он просто стремится шокировать Кэролайн — и меня заодно. Но он, разумеется, прав. Коллекционирование — это антижизнь, антиискусство, анти — все на свете.

Я пишу в этой ужасной гробовой тишине так, будто чувствую себя нормально. Но это неправда. Мне так плохо, так страшно, так одиноко. Одиночная камера — невыносимо. Каждый раз, когда открывается дверь, мне хочется броситься прочь. Но теперь, я знаю, нельзя торопиться с побегом, нужно продумать все как следует. Перехитрить его. Планировать намного вперед.

Выжить.

16 октября День. У нас в училище сейчас класс живой натуры. Неужели мир все еще существует?

Солнце еще светит? Прошлой ночью мне померещилось, что я уже умерла. Это — смерть.

Это — ад. В аду ведь не будет других людей. Только такие, как он. И дьявол не будет похож на дьявола и, может быть, будет даже довольно привлекательным, но похожим на него.

Сегодня утром я его рисовала. Надеялась, мне удастся передать сходство, чтобы проиллюстрировать все это. Получилось очень плохо, но ему понравилось. Он сказал, что заплатит ДВЕ СОТНИ гиней за эту мазню. Совершенно сошел с ума.

Из за меня. Я — его безумие.

Годы напролет он искал, во что бы воплотить свое безумие. И нашел меня.

Не могу писать в этом безвоздушном пространстве. Никому. Когда рисую, всегда представляю себе, что кто то вроде Ч.В. стоит у меня за спиной.

Все родители должны быть похожими на моих, тогда все сестры будут действительно сестрами друг другу. Как Минни и я.

Минни, моя хорошая!

Я здесь уже больше недели и очень о тебе тоскую, и тоскую без свежего воздуха, без новых лиц, без всех тех людей, которые так раздражали меня в метро, без свежих впечатлений, дарившихся мне каждый день, каждый час, если бы только я их тогда замечала! Я хочу сказать, если бы могла тогда оценить их свежесть и новизну. Больше всего я тоскую о свежем дневном свете. Не могу жить без света. Искусственное освещение — все линии лгут: так тяжко, почти готова мечтать о полной тьме.

Я еще не рассказала тебе, как пыталась бежать. Думала о побеге всю ночь, не могла заснуть, здесь такая духота, и живот у меня болел (он очень старается повкуснее готовить, но все напрасно). Я соврала, что кровать сломалась, и, когда он наклонился, бросилась бежать.

Но не смогла захлопнуть дверь, и он поймал меня в наружном подвале. Зато сквозь замочную скважину я увидела дневной свет.

Он ни о чем не забывает. Закрепляет открытую дверь специальным засовом. Все равно стоило того. Целая замочная скважина дневного света. Первый раз за неделю. Он предвидел, что я попытаюсь запереть его в моем подвале и устроить побег.

После этого три дня подряд я позволяла ему лицезреть мою спину или — для разнообразия — мою сердитую физиономию. Я голодала. Спала. Когда я была уверена, что он не появится, я вставала с постели и немножко танцевала по комнате, читала книги по искусству, пила воду. Но не прикасалась к пище.

И я заставила его пойти на уступки. Его условия были — шесть недель. Неделю назад мне и шесть часов были бы чересчур. Я расплакалась. Он уступил, согласился на четыре. Я все так же боюсь оставаться с ним. Я изучила каждый сантиметр этого отвратительного подземелья, у меня такое чувство, что каменные своды разбухают, обволакивают и сжимают меня, как окаменелая раковина речной улитки. Но четыре недели все таки не шесть. Такое ощущение, что у меня не осталось ни воли, ни сил, что меня заперло во всех смыслах этого слова.

Минни, вчера я ходила с ним наверх, в дом. Прежде всего — свежий воздух, свободное пространство, не каменный мешок три на три на пять (я все тщательно измерила), звезды над головой и чудесный чудесный воздух, хоть и сырой и холодный, но все равно чудесный.

Я думала, может быть, удастся сбежать. Но он крепко держал меня за руку повыше локтя.

Кроме того, он связал мне руки и заклеил пластырем рот. Было совсем темно. Темно и пусто.

Никаких огней. Сплошная тьма. Я даже не знала бы, в какую сторону бежать.

Дом очень старый. Может быть, даже деревянный, внутри повсюду деревянные балки, полы проседают и очень низкие потолки. На самом деле — прелестный старый дом, но обставлен в мучительно «хорошем вкусе» по стандартам дамских журналов. Убийственные столкновения цветовых пятен, смешение стилей в обстановке, мещанская показуха, фальшивая старина, кошмарные медные украшения. А картины! Ты бы не поверила, если бы я попыталась описать эту безвкусицу. Он сказал, какая то фирма занималась обстановкой дома. Должно быть, они сбагрили ему всю рухлядь, залежавшуюся у них на складе.

Ванна — какое наслаждение! Я знала, он может ворваться в любой момент, дверь не только не запирается, даже не прикрывается плотно (к полу привинчен деревянный брусок).

Но я почему то была уверена, что он не войдет. И это так замечательно — увидеть наконец ванну, полную восхитительной горячей воды, и нормальный унитаз;

мне стало как то почти безразлично, войдет он или нет. Я заставила его ждать долго долго. За дверью. Он не возражал.

Был «добрым».

Но я придумала, как отправить весточку о себе. Положу записку в пузырек и спущу в унитаз. Можно обвязать пузырек яркой ленточкой. Может быть, кто нибудь и увидит. Кто нибудь где нибудь когда нибудь. В следующий раз так и сделаю.

Прислушивалась, может быть, услышу — идет машина. Ни одной. Слышала крик совы.

Пролетел самолет.

Если бы люди знали, над чем они летят.

Все мы вот так и летим, каждый в своем самолете.

Окно в ванной забито досками. Огромные винты. Искала оружие. Повсюду — под ванной, за трубами. Нигде ничего. Только если бы и нашла, не знаю, как бы я его использовала. Я постоянно слежу за ним, а он — за мной. Не оставляем друг другу ни одного шанса. Он на вид не такой уж сильный, но все равно много сильнее, чем я. Нужно застать его врасплох.

Все кругом заперто перезаперто. На входной двери в подвал есть даже ревун от воров.

Он все предусмотрел. Я думала, положу записку в белье, приготовленное для прачечной.

Но он не сдает белья. Когда я его спросила про простыни, он сказал:

«Я куплю новые, только скажите, когда надо».

Одна надежда на затею с унитазом.

Минни, это я не тебе пишу, просто разговариваю сама с собой.

Когда я вышла из ванной в блузке, которую он для меня купил — я выбрала наименее ужасную, — он встал. (Все это время он сидел у двери в ванную.) Я почувствовала себя словно юная красавица на балу, спускающаяся по великолепной мраморной лестнице. Он выл сражен.

Думаю, тем, что увидел меня в «его» блузке. И с распущенными волосами.

А может быть, просто его потрясло то, что я сорвала кляп. Ну, во всяком случае, я ему улыбалась и всячески подъезжала, и он позволил мне побыть без кляпа и даже походить по дому. Шел за мной по пятам. Я хорошо понимала, стоит сделать опрометчивый шаг, и он сразу бросится на меня.

Наверху комнаты — очаровательные сами по себе, но затхлые, нежилые. Какой то странный, мертвый воздух. Внизу — то, что он называет «зала» (совершенно в его стиле), — очень красивая комната, намного просторнее всех других, в форме неправильного квадрата — совершенно неожиданно в этом доме, и с огромной балкой под потолком. Балка опирается на три других, стоящих вертикально, и делит комнату пополам. Неожиданные углубления в стенах, неправильные углы, другие балки, поменьше, — никакой архитектор ничего подобного не придумал бы и за тысячу лет. И вся эта красота уничтожена, убита обстановкой. Фарфоровые утки над прелестным старинным камином. Я не могла этого вынести. Попросила его связать мне руки впереди, а не сзади, сняла уток с крючка и разбила о плиты камина.

Это его обидело почти так же, как та пощечина, что я влепила ему, когда он не дал мне сбежать.

Он вынуждает меня быть иной, мне хочется скакать вокруг него, поражать, ослеплять, приводить в замешательство. Он такой тугодум, лишенный воображения, лишенный жизни.

Словно цинковые белила. Я понимаю, что против воли поддаюсь его влиянию. Его тирании.

Она заставляет меня менять обличья, разыгрывать спектакли. Красоваться. Ненавистная тирания слабых. Это Ч. В. как то раз сказал.

Ординарность — бич цивилизации.

Но он настолько ординарен, что это делает его неординарным.

Он фотографирует. Хочет сделать мой «портрет».

Потом были бабочки. Наверное, это даже красиво. Да. Они красиво подобраны и уложены, их бедные мертвые крылышки распростерты все под одним углом. И мне было так жаль их, бедных, мертвых: они — такие же его жертвы, как я. А тех, которыми он больше всего гордится, он называет «аберрации»!

Внизу он позволил мне смотреть, как он готовит чай в наружном подвале, произнес какую то нелепость, и я рассмеялась — или хотела рассмеяться.

Ужасно.

Я вдруг поняла, что тоже схожу с ума, что он жесток и коварен. Конечно, для него не имеет значения все, что я ему наговорила. Что я разбила его злосчастных уток. Потому что я здесь, в его доме, смеюсь с ним вместе и наливаю ему чай, словно я — его лучший друг или возлюбленная. Это и есть безумие, ведь он меня похитил!

Я выругалась. Я — истинная дочь своей матери. Стерва.

Вот так то, Минни. Как мне хочется, чтобы ты была рядом, хочется поговорить с тобой в темноте. Если б только можно было с кем то поговорить, хоть несколько минут. С кем то близким, кого люблю. То, что я пишу, звучит намного светлее и радостнее, чем то, что есть на самом деле.

Опять хочется плакать.

Все это так несправедливо.

17 октября Я так изменилась, что начинаю ненавидеть себя.

Я слишком многое принимаю. Поначалу я думала, нужно заставить себя быть сухой и реалистичной, не допустить, чтобы его ненормальность определяла мое поведение. Но он, видимо, все как следует продумал и рассчитал. Он добился того, что я веду себя именно так, как ему хочется.

Это не просто фантастическая ситуация;

это фантастичнейший вариант фантастической ситуации. Я хочу сказать, он и не думает делать ничего такого, что можно было бы ожидать.

Заставляет меня испытывать неоправданное чувство благодарности. Мне здесь так одиноко.

Он, должно быть, прекрасно это видит. И пользуется этим, чтобы заставить меня чувствовать свою зависимость от него.

Я в нетерпении, все время нервничаю. Совсем не так спокойна, как может показаться из того, что я пишу (когда перечитываю свои записи).

Просто дело в том, что еще так невыносимо долго ждать. Бесконечно бесконечно бесконечно долго.

То, что я пишу, кажется мне неестественным, вымученным. Словно двое пытаются поддерживать ненужную беседу.

Совсем не то что рисовать. Проводишь линию — и сразу видишь, верна она или нет. А когда пишешь, каждая строка кажется правдивой, но стоит потом перечитать...

Вчера вечером ему захотелось меня сфотографировать. Я позволила сделать несколько снимков. Я думаю, может быть, он по небрежности оставит мои фотографии где нибудь на столе и кто нибудь их увидит. Но я думаю, он живет совсем один. Скорее всего. Он, видимо, всю ночь провел проявляя и печатая снимки. Не мог же он их отдать в мастерскую. Думаю — нет. Я во множестве — в свете вспышек, на глянцевой бумаге. Меня раздражала вспышка, болели глаза.

Сегодня ничего особенного не произошло, если не считать того, что мы пришли к соглашению по поводу физических упражнений. Дневной свет мне пока не дозволен. Но я могу ходить по наружному подвалу. Настроение у меня было дурное, я этого не скрывала. Попросила его уйти после обеда. Попросила уйти после ужина. И оба раза он послушно ушел. Делает, что велят.

Купил мне проигрыватель и пластинки и все, что было в длиннющем списке покупок, который я составила. Ему хочется покупать мне всякие вещи. Могу требовать что угодно. Кроме свободы.

Подарил мне дорогие швейцарские часики. Говорю, поношу их, пока я здесь, и отдам, уходя. Еще раньше сказала, не могу больше выносить этот ужасный ковер цвета оранжада. Он купил мне несколько ковриков. Три индийских — на пол и один — побольше — турецкий, замечательный, темно вишневый, с узором розовым, оранжевым и сепией, с белой бахромой.

(Он сказал, это единственный, что у «них» был, так что его вкус тут ни при чем.) Моя камера становится более обжитой. Пол мягкий, пружинит под ногами. Я разбила все его уродские пепельницы и керамические вазы. Уродливые украшения не имеют права на существование.

Я настолько выше его. Я понимаю — это звучит жестоко, самовлюбленно, хвастливо.

Но так оно и есть. Конечно, все дело в воспитании, в образовании, в моей частной школе, в noblesse oblige*. Я чувствую себя обязанной показать ему, как нужно по настоящему жить и вести себя.

Он — воплощенное уродство. Но ведь душевное уродство не разобьешь.

Три ночи тому назад у меня было такое странное чувство. Я была так радостно возбуждена — ведь я вышла наверх из подземелья. Мне казалось, я почти полностью владею ситуацией. Вдруг показалось, что все это — великолепное приключение, о котором когда нибудь я буду рассказывать всем и каждому. Словно о партии в шахматы со смертью, в которой мне неожиданно удалось одержать победу. Такое чувство, что я была в смертельной опасности, но теперь все позади, все будет хорошо. Что он собирается меня отпустить.

Безумие.

Я должна дать ему имя. Буду называть его Калибаном.

Пьеро**. Провела целый день с Пьеро, читала о нем, рассматривала репродукции его картин в альбоме, жила в них. Как я могу надеяться стать настоящим художником, если так слаба в геометрии, в математике вообще? Нужно будет, чтобы Калибан купил мне специальные книги. Займусь геометрией. Покончила с сомнениями по поводу модернизма в искусстве.

Представила себе картины Пьеро, стоящие рядом с работами Джексона Поллока***, да нет, даже рядом с Пикассо или Матиссом. Глаза на его картинах. Так и вижу эти глаза.

Как много у Пьеро может сказать рука. Даже складка на рукаве. Я все это знала, нам говорили и говорили об этом сотни раз, я и сама так говорила. Но по настоящему почувствовала это только сегодня. Я почувствовала, что наш нынешний век — век притворства и мистификаций. Как много люди говорят о ташизме*, о кубизме, о том или другом «изме» и произносят длинные слова и фразы — огромные, вязкие сгустки слов и фраз. И все для того лишь, чтобы замазать, скрыть простой факт — либо ты можешь писать картины, либо — нет.

Хочу писать как Берта Моризо**. Не подражать ей в цвете, форме, в чем либо физически воплощенном, а писать так же просто, с таким же светом. Я не хочу быть художницей умной, великой, «значительной», не хочу, чтобы мне навешивали ярлыки, придуманные неуклюжими аналитиками искусствоведами. Я хочу писать солнечный свет на детских лицах, цветы на зеленой изгороди или улицу после апрельского дождя.

Суть предметов. Не сами предметы.

Как на всем играет свет, даже на мельчайших деталях.

Может быть, я просто расчувствовалась?

Подавлена.

Я так далеко от всего. От всего нормального. От света. От того, чем хочу быть.

18 октября Ч.В.: пишешь всем своим существом. Сначала учишься этому, дальше — как повезет.

Прекрасное решение: я не должна быть слабой.

Сегодня утром сделала целую серию быстрых набросков вазы с фруктами. Раз Калибан жаждет давать, не буду беспокоиться об испорченной бумаге. Я «развесила» наброски и попросила его выбрать лучший. И конечно, он выбрал те, которые были больше всего похожи на эту злосчастную вазу с фруктами. Я попыталась ему объяснить. Расхвасталась по поводу одного из набросков (который больше всего понравился мне). Он меня разозлил: все это ничего для него не значит, и он дал мне понять своим униженным «Поверю вам на слово», что на самом то деле все это его ничуть не интересует. А я для него — дитя малое. Подход — «чем бы * Noblesse oblige — положение обязывает (фр.).

** Козимо Пьеро ди (1462 1521) — итальянский художник, создатель прекрасных портретов и картин на мифологические сюжеты.

*** Поллок Джексон (1912 1956) — американский художник абстракционист.

дитя ни тешилось».

Он слеп, слеп. Существо из другого мира.

Сама виновата. Красовалась перед ним. Как же мог он понять волшебство и значительность искусства (не моего искусства, Искусства вообще), когда я была так тщеславна?

После обеда мы поспорили. Он всегда просит моего разрешения остаться, побыть со мной.

Иногда мне так одиноко, что разрешаю. Хочу, чтобы он побыл со мной. Вот что делает тюрьма.

Бежать бежать бежать.

Спор о ядерном разоружении. Несколько дней назад у меня были сомнения. Теперь нет.

ДИАЛОГ МЕЖДУ МИРАНДОЙ И КАЛИБАНОМ М. (я сидела на кровати, курила. Калибан — на стуле, на своем обычном месте, у открытой железной двери. В наружном подвале работал вентилятор).

Что вы думаете о водородной бомбе?

К. А что о ней думать?

М. Ну что то вы же должны думать?

К. Надеюсь, она на вас не упадет. И на меня тоже.

М. У меня создается впечатление, что вам не приходилось общаться с людьми, которые всерьез воспринимают то, что происходит. (Он сделал обиженное лицо.) Ну, давайте попробуем еще раз. Что вы думаете о водородной бомбе?

К. Если я и скажу что нибудь всерьез, вы этого всерьез не примете. (Я уставилась на него и не отрывала взгляда, пока он не заговорил снова.) Это же ясно. Ничего тут не поделаешь.

Никуда от нее не денешься.

М. И вам все равно, что случится с человечеством?

К. Все равно — не все равно, — какое это имеет значение?

М. О Господи.

К. Нас ведь не спросят.

М. Послушайте, ведь если нас будет много, нас, тех, кто считает, что ядерное оружие — это зло и что честный народ, честное государство и помыслить не должны о том, чтобы это оружие у себя иметь, какими бы ни были обстоятельства, правительству придется что то делать.

Правда?

К. Тоже мне, нашли, на что надеяться.

M. A c чего, вы думаете, начиналось христианство? Или еще что нибудь такое? С крохотной горстки людей, которые верили и надеялись.

К. Ну а что будет, если русские нападут? (Он полагает, это убедительный аргумент.) М. Если нужно выбирать, я предпочитаю, чтобы они завоевали нас, а не мы бросали водородные бомбы на них. И всегда я буду за это.

К. (шах и мат). Ну, это пацифизм.

М. Конечно же — пацифизм, эх вы, бездушный человек. Если хотите знать, я прошла пешком от Олдермастона до самого Лондона*. У меня не так уж много свободного времени, но я не жалею, что часами стояла на улице, раздавая листовки, надписывала конверты с воззванием, пыталась переубедить таких же, как вы, несчастных, которые ни во что не верят и за это и вправду заслуживают, чтобы на них сбросили бомбу.

К. И ничего это не доказывает.

* Ташизм (от фр. tache — пятно) — течение в живописи XX в., абстрактный экспрессионизм;

стремясь достичь острой эмоциональности колорита, ташисты превращают живопись в сочетание цветовых пятен, свободное от преднамеренной композиции и рисунка. Дж. Поллок — один из представителей этого течения.

** Моризо Берта (1841 1895) — известная французская художница, родственница Эд. Мане, следовала эстетическим принципам импрессионизма.

М. Я просто в отчаянии. (Тут я немножко жульничаю, я не все смогла ему сказать. Но здесь я хочу записать не только то, что действительно сказала, но и то, что хочу сказать.) В отчаянии оттого, что людям в этом мире не хватает сочувствия, любви, здравого смысла. Оттого, что кто то может запросто рассуждать о возможности сбросить ядерную бомбу, не говоря уже о том, чтобы отдать приказ ее сбросить. Оттого, что нас, неравнодушных, всего лишь горстка.

Оттого, что в мире столько жестокости, подозрительности и злобы. Оттого, что большие деньги могут превратить абсолютно нормального молодого человека в злого и жестокого преступника.

Способного совершить то, что вы сделали со мной.

К. Так и знал, что до этого дойдет.

М. Да вы же — неотъемлемая часть всего этого. Ведь все, что есть в мире свободного, честного, — все это заперто на замок в отвратительных тесных подвалах! Людьми, отупевшими от равнодушия.

К. Знаю я вас. Вы все считаете, что мир должен быть устроен только так, как вам надо, чтоб все шло по вашему.

М. Ну, тут вы попали пальцем в небо.

К. Уж я то знаю. Я был в армии простым солдатом. Такие, как я, имеют право только приказы выполнять. (Тут он по настоящему вышел из себя — насколько мог.) И пусть попробуют отказаться.

М. Зачем же застревать на том, что было раньше? Теперь вы богаты, нет никаких оснований считать себя обиженным судьбой.

К. Разве все дело в деньгах?

М. Во всяком случае, теперь никто не может вам ничего приказать.

К. Где уж вам меня понять.

М. Ну почему же? Прекрасно понимаю. Я знаю, вы вовсе не тедди ненавистник*. Но в глубине души вы прячете ненависть. Из за того, что по положению ниже кого то. Что не умеете четко выражать свои мысли. Они хулиганят и крушат все вокруг, а вы сидите и злитесь на весь мир. Сидите и твердите себе: «Делать добро людям? И пальцем не шевельну. Помочь человечеству выжить? Да пусть оно катится подальше, это человечество. Надо о себе позаботиться, а оно и так обойдется». (У меня было такое чувство, что я бью его наотмашь по щекам и он вздрагивает от пощечин.) Какой кому толк от ваших денег, если их не использовать по назначению? Вы хоть понимаете, о чем речь?

К. Да.

М. О чем?

К. О, вы, конечно, правы. Как всегда.

М. А вы, как всегда, иронизируете?

К. Вы точно как моя тетушка. Вечно распространяется о нынешней молодежи и о том, как люди нынче себя ведут. Что всем все равно и всякое такое.

М. Вы говорите так, будто гордитесь тем, что неправы.

К. Чай будете пить?

М. (сверхчеловеческим усилием воли). Ну хорошо, давайте на минуту предположим, что все то доброе, что человек может сделать ради человечества, ни к чему хорошему не приведет.

Такое предположение смехотворно, но допустим. Но ведь речь идет о каждом из нас. Я не думаю, что Движение за ядерное разоружение способно поначалу сколько нибудь значительно повлиять на действия правительства. Здесь приходится смотреть правде в глаза. Но те, кто участвуют в этом движении, показывают и себе и другим, что им не все равно, что будет с человечеством.

Это помогает хотя бы сохранить самоуважение. И помогает увидеть всем другим ленивым, злым, обиженным на весь мир, утратившим надежду, всем, похожим на вас, что есть такие, кому не безразлично, что кто то принимает близко к сердцу судьбы мира. Мы пытаемся * Олдермастонские марши — весенние демонстрации английских сторонников мира и участников борьбы за запрещение ядерного оружия В рамках британского движения «Кампания за ядерное разоружение». Организуются обычно по маршруту Олдермастон Лондон и заканчиваются митингом на Трафальгарской площади.

пристыдить вас и этим заставить вас задуматься. И начать действовать. (Молчание. Потом я закричала.) Да скажите же что нибудь!

К. Я понимаю — это нехорошо.

М. Ну так сделайте же что нибудь! (Он вытаращил на меня глаза так, будто я настаиваю, чтобы он вольным стилем переплыл Атлантику.) Послушайте. Один мой друг прошел пешком до американской военной базы в Эссексе. Вы слышали про эти марши? Их, разумеется, остановили у ворот, а потом к ним вышел сержант охраны, и они поспорили, и спор вышел очень горячий, потому что сержант этот думал, что американцы — это что то вроде средневековых рыцарей, а Англия — прекрасная дама, которую надо выручать из беды. Что без ядерных бомбардировщиков не обойтись, они совершенно необходимы и тому подобное.

Постепенно, пока шел этот спор, участники марша стали осознавать, что этот сержант вовсе не такой ужасный человек, что он им даже нравится. Потому что он искренне и честно отстаивал свои взгляды и верил в то, что говорил. И не только мой друг рассказывал об этом, другие тоже. Самое главное — это чувствовать и жить в соответствии со своими идеалами, если только эти идеалы не ограничиваются собственным идеальным комфортом. Мой друг тогда сказал, что этот американский сержант казался ему ближе, чем толпы глупо ухмылявшихся англичан, глазевших на колонну участников марша. Это как в футбольном матче. Обе стороны стремятся победить, и та и другая могут даже ненавидеть друг друга как противника в игре, но если кто то придет и убедит их, что футбол — тупая игра, в которую и играть то не стоит, а тем более уж тратить на нее нервы, тогда все поймут, что они — вместе, что они чувствуют одинаково. Важно сочувствовать, не быть равнодушным. Неужели вам непонятно?

К. Я думал, мы говорим о водородной бомбе.

М. Уходите. Я от вас устала. Вы словно море, в котором вместо воды — вата.

К. (он тут же поднялся, чтобы уйти). Я люблю слушать, как вы говорите. И я всегда думаю о том, что вы сказали.

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.