WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 ||

«ДЖОН ФАУЛЗ БАШНЯ ИЗ ЧЁРНОГО ДЕРЕВА im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2001 ФАУЛЗ, ДЖОН (Fowles, John) (р. 1926), один из немногих значительных романистов, появившихся в Англии в 1960 е годы. Человек ...»

-- [ Страница 2 ] --

Дело было во мне самой. — Она снова вытянула травинку. — Когда встречаешься со знаменитостью, то и на творчество этого человека начинаешь смотреть по новому. Оно уже не остается незамеченным. Тот августовский день не выходил у меня из головы. Как грубо мы обошлись с одиноким, в сущности, человеком, вся беда которого заключается в том, что у него плохо подвешен язык. Ну и... другие мысли в этом же роде. Имеющие отношение к моей собственной работе. Однажды я взяла да и написала ему письмо. О себе. Пожалела, что не осталась тогда на обед. Что допустила такую бестактность. И спросила, не нужна ли ему помощь по хозяйству. Может быть, смешивать краски. Что угодно.

— А он не забыл вас?

— Я послала ему фотографии, которые сделал Том. Мы с Генри стоим рядом. — Мышь улыбнулась своим мыслям. — Вот это было письмо: не успела его в почтовый ящик опустить, как мурашки по спине побежали — от безумного стыда. Я была уверена, что он не ответит.

— Но он ответил.

— Телеграммой. «Хорошенькая девушка всегда пригодится. Когда?» Уродка сказала:

— Милый старикан. Прямо быка за рога.

Мышь поморщилась.

— Приехала я сюда с самыми наивными взглядами. Конечно, его прошлое было мне известно. Его репутация. Но я думала, что справлюсь. Буду держаться строго, давая понять, что гожусь ему во внучки. И уйду, если дело дойдет до крайностей. — Она опустила глаза. — Но у Генри есть одно необыкновенное качество. Какая то волшебная сила. Уж не говорю о его живописи. Он умеет... растворить в тебе все принципы. Сделать так, что они теряют в твоих глазах значение. Ну, например, может приучить человека не стыдиться своего тела. И, наоборот, стыдиться условностей. Однажды он довольно удачно выразился: исключения не подтверждают правил, они есть исключения из правил. — Ей явно не хватало слов. Она подняла голову и улыбнулась. — В общем, мы никому не можем этого объяснить. Чтобы понять это, надо влезть в нашу шкуру.

Уродка сказала:

— Скорее это похоже на уход за больным.

Наступила пауза. Дэвид спросил:

— А вы, Энн, как сюда попали?

За нее ответила Мышь:

— Мне стало немного тягостно. Не с кем было словом перемолвиться. В Лидсе мы вместе снимали квартиру. Потом не теряли друг друга из вида, и я знала, что Энн не очень нравится на преподавательском факультете. Так что, как только она его закончила...

— Я приехала сюда на неделю. Ха ха.

Взглянув на ее смешную гримасу, Дэвид улыбнулся.

— Здесь, по крайней мере, интересней, чем преподавать рисование?

— И платят больше.

— Он может себе это позволить.

Мышь сказала:

— Мне приходится даже возвращать ему деньги. У нас же с ним нет соглашения. Он прямо пачками швыряет нам деньги. Сто фунтов. Двести. Когда мы бываем с ним в Ренне, то боимся на витрины смотреть. Он все порывается что нибудь нам купить.

— В сущности, он добрый человек, — сказала Уродка. И перевернулась на спину. Почти мальчишечья, с темными сосками, грудь, рыжие волосы;

она подняла колено, почесала над ним и снова опустила ногу.

Мышь сказала:

— В работе он очень странный. Удивительно терпелив;

когда работает кистью. Даже когда рисует. Сама я порой прихожу в ярость, если у меня не получается. Вы рвете на части? А Генри выбрасывает. Но всегда с сожалением. Он относится к своей работе как к чему то священному. Даже когда не ладится. С людьми он другой. — Она помолчала, покачала головой. — А в мастерской почти все время молчит. Точно немой или боится, что слова все испортят.

— Еще бы, — сказала Уродка небесам, — слова то он какие употребляет. — И, подражая голосу старика, произнесла: — «У тебя, может, кровотечение?» Это что такое, я вас спрашиваю? — И вытянула руку вверх, словно отталкивая от себя даже само воспоминание.

— Для него это вроде компенсации.

Уродка щелкнула языком в знак согласия.

— Знаю. Бедный старый ублюдок. Для него это, право, должно быть ужасно. — Она повернулась на бок и взглянула на Мышь. — Странно, правда, Ди? Его все еще интересует секс — хоть и по смешному, по стариковски. — Она посмотрела на Дэвида. — Знаете, когда я впервые... вспоминаешь болванов своего возраста и все прочее. Но он был, наверное, экстра класс. В молодости... да, кстати, о Господи, послушали бы вы, что он рассказывает. — Она снова состроила Дэвиду гримасу. — О добрых старых временах. Что он нам тут как то вечером рассказывал, Ди?

— Глупости. Просто сочинял.

— Очень, черт побери, надеюсь, что это так.

Мышь сказала:

— Это был контакт. Не секс. Воспоминания. Человеческая сторона отношений. Вот что он пытался нам сказать в тот вечер.

Дэвид уловил разницу между девушками. Одна из них хотела затушевать сексуальную сторону их жизни, другая напоминала о ней. Ему вдруг пришло в голову, что Уродка пользуется его присутствием, чтобы подчеркнуть наличие расхождений с подругой, и тут он был на ее стороне.

— Должно быть, экономка и ее муж — люди широких взглядов.

Мышь опустила глаза.

— Только никому, пожалуйста, не говорите, но знаете ли вы, где был Жан Пьер в конце сороковых начале пятидесятых годов? — Дэвид покачал головой. — В тюрьме. За убийство.

— Боже милостивый.

— Убил отца. Семейная ссора из за земли. Французские крестьяне. В сорок шестом году, когда Генри вернулся в Париж, он взял Матильду в прислуги. О том, что случилось с Жан Пьером, он знал. Мне сама Матильда сказала. В их глазах Генри безупречен. Он не отвернулся от них.

Уродка фыркнула.

— И даже повернулся к ним. К Матильде.

Мышь вопросительно посмотрела на Дэвида.

— Помните довольно грузную натурщицу в некоторых его первых послевоенных работах?

— О Господи. Никогда бы не подумал.

— Даже Матильда не любит об этом вспоминать. Только говорит, что «мосье Анри» внушил ей веру в жизнь. Научил ждать, говорит. Кроме того, она единственная, на кого Генри никогда, ну никогда не повышал голоса. Однажды за ужином он разозлился за что то на Энн.

И ушел на кухню. Через пять минут вхожу туда. Он — там. Ест за одним столом с Матильдой и слушает, как она читает вслух письмо от сестры. Точно священник со своей любимой прихожанкой. — Мышь улыбнулась. — Даже приревновать можно.

— А вас он рисует?

— Рука у него стала трястись. Есть один портрет Энн. Прекрасный шаржевый рисунок.

Помните знаменитую Иветту Гилбер на афише Лотрека? Так это — пародия на нее.

Уродка, словно гребнем, провела пальцами по своим мелко завитым волосам.

— И нарисовал так быстро. Всего за полминуты. Ну, самое большее за минуту, верно, Ди? Фантастика. Честное слово.

Она снова легла на живот и подперла руками подбородок. Ногти у нее были темно красные.

Мышь опять с любопытством взглянула на Дэвида.

— Говорил он с вами о вашем очерке?

— Сказал только, что не знает названных мною имен. За исключением Пизанелло.

— Не верьте. У него невероятная память на полотна. Я сохранила некоторые его рисунки.

Когда он пытается рассказать о чьей то картине, а я не понимаю, которую он имеет в виду, то он иногда изображает ее на бумаге. Как Энн говорила. Молниеносно. Вплоть до малейшей детали.

— Это звучит ободряюще.

— Он никогда не согласился бы на ваше участие в подготовке книги, если бы вы не были так близки к истине.

— А я уже начал недоумевать.

— Он всегда знает, что делает. Лучше, чем вы думаете. Даже когда ведет себя возмутительно. Однажды — Энн тогда еще не было с нами — я повезла его в Ренн посмотреть «Смерть в Венеции». Думала, ему понравится. Хотя бы как зрелище. Первые двадцать минут он был золото, а не человек. Потом появляется на экране этот ангелоподобный мальчик. В следующий раз, когда он появился, Генри говорит: «Какая миленькая девчурка. Она во многих картинах снималась?» Дэвид рассмеялся. В ее глазах тоже заискрился смех. Серьезность с лица сошла, она уже не казалась старше своих лет.

— Вы и не представляете, какой он невозможный. Начал спорить со мной о том, мальчик это или девочка. Во весь голос. По английски, конечно. Потом стал распространяться о мальчиках педерастах и современном декадансе. Зрители вокруг нас зашикали. А он вступил с ними в перебранку — по французски. Не знал, говорит, что в Ренне столько гомиков. В конце концов... — Мышь приставила палец к виску, — разразился скандал. Мне пришлось увести его, пока не вызвали полицию. Всю дорогу, пока мы ехали домой, он убеждал меня, что «кинема», как он называет кино, началось с прихода и кончилось уходом Дугласа Фербенкса и Мэри Пикфорд. Непроходимое упрямство. За последние двадцать лет и десяти фильмов не посмотрел. Но уже все знает. Так же, как вчера вечером с вами. Чем убедительнее ваши аргументы, тем меньше он вас слушает.

— Разыгрывает спектакль?

— Это такой своеобразный стиль. В нем есть даже что то искреннее. Словно он хочет сказать: «Я не снизойду до твоего возраста. Я стар, хочу быть самим собой и понимать тебя не желаю».

Уродка сказала:

— К примеру, как он разговаривает. Не перестает называть меня гулящей девкой. Я смеюсь, говорю ему: «Генри, гулящие девки перевелись вместе с корсетами и панталонами».

Куда там. Он от этого только в еще больший раж входит, правда, Ди?

— Однако выходки эти не такие уж бессмысленные, как кажется. Он хочет, чтобы мы видели в нем что то смешное. Вернее — ненавистное.

— Чтобы прощали ему его слабости.

Наступило молчание. Солнце, хотя и осеннее, припекало. Бабочка адмирал, бесшумно махая крылышками, повисла над изгибом спины Мыши. Дэвид знал, что у них сейчас на душе:

тоска по добрым старым временам в художественном колледже;

желание пооткровенничать, пожаловаться на судьбу;

испытать человеколюбие учителя, проверить его готовность к сочувствию;

не просто исповедаться, а услышать слова утешения. Мышь заговорила, обращаясь к траве:

— Надеюсь, вас это не шокирует.

— Я восхищаюсь тем, как вы разумно о нем судите.

— Вот в этом то мы порой и сомневаемся. — И добавила: — А вдруг мы оправдываем клички, которые он нам дал.

Дэвид улыбнулся:

— По моему, вы далеко не робкого десятка.

— Если не считать того, что я сбежала.

— Но вы же говорили, что здесь больше узнаете.

— О жизни — да, но...

— Но не в творческом плане?

— Стараюсь начать все с начала. Еще не знаю.

— Значит, действуете не по мышиному. Уродка сказала:

— А мне наплевать. Уж лучше сражаться со стариком Генри, чем с сорока болванами в школе.

Мышь улыбнулась, а Уродка подтолкнула ее плечом.

— Тебе то что. — Она взглянула на Дэвида. — Сказать по чести, я жила черт знает как.

В студенческие годы. Наркотики. Правда, не самые сильные. Ну, вы понимаете. Спала с кем попало. Ди знает, с какими подонками я путалась. Правда. — Она толкнула ногой ногу подруги. — Ведь так, Ди? — Мышь кивнула. Уродка посмотрела мимо Дэвида — туда, где спал старик. — С ним я хоть не чувствую себя потаскухой. Этот по крайней мере ценит меня.

Никогда не забуду одного типа. Он был просто... ну, понимаете, большая шишка. И знаете, что он мне говорил? — Дэвид отрицательно покачал головой. — «Почему ты такая тощая?» Честное слово, как подумаю, чего я только не пережила. А этот бедняга Генри смотрит на меня со слезами благодарности, когда у него получается. — Она потупилась, будто спохватившись, что слишком уж разоткровенничалась, потом вдруг усмехнулась и посмотрела на Дэвида. — Можете составить себе состояние в «Ньюс оф зи уорлд»36.

— Думаю, что права на авторство принадлежат вам.

Она пристально посмотрела на него, в ее взгляде мелькнули вопрос и насмешка одновременно. У нее были темно карие глаза, самое привлекательное в ее маленьком личике.

Они выдавали прямоту характера и с близкого расстояния казались нежными. Только теперь, за эти сорок минут разговора, Дэвид понял, что узнает о ней кое что новое. За грубоватостью ее речи угадывались благорасположение и искренность, не врожденная искренность Мыши, выросшей в вольнодумной буржуазной среде и обладающей неплохим умом и несомненным талантом, а искренность представительницы трудового люда, приобретенная дорогой ценой, ценой «жизни черт знает как». Теперь понятны были их дружба и взаимоотношения: они не только повторяли, но и дополняли друг друга. Возможно, такое впечатление складывалось благодаря их наготе, солнцу, воде, тихим голосам, молчаливой глади затерянного пруда;

он чувствовал, как таинственные узы все крепче и крепче связывают его с этими тремя чужими людьми, точно он знал их не двадцать четыре часа, а гораздо дольше, те же, кого он знал, за это время как то поблекли и исчезли с его горизонта. Реально существовал лишь день сегодняшний, а вчерашний и завтрашний дни превратились в мифы. И еще было ощущение собственной исключительности;

казалось почти непостижимым, что он живет в той среде и в ту эпоху, которые допускают столь быстрое развитие событий;

когда, выражаясь более банально, человеку его профессии выпадают такие счастливые случаи. Что сказали бы друзья, увидев его в таком обществе? И в эту минуту он подумал о Бет.

Под взглядом Уродки он отвел глаза в сторону. Наступила короткая пауза. И тут Мышь посмотрела вокруг с некоторой неловкостью (потому что тоже, видимо, понимала, что исповедь получилась чересчур откровенной), потом — на подругу.

— Хочу еще поплавать.

— О’кей.

Мышь села спиной к Дэвиду. Уродка улыбнулась.

— Будьте нашим гостем.

Он это предвидел и уже знал, как поступит. Оглянулся на пихту, в тени которой лежал старик.

— Если ничего не спровоцирую.

Она высоко подняла брови — в духе Граучо Маркса.

— Разве что нас.

Мышь повернулась и шлепнула ее ладонью по заду. Потом встала и пошла к воде.

Молчание;

Уродка продолжала лежать, разглядывая траву.

— Зря добро пропадает, правда? — сказала она, понизив голос.

— Видимо, она знает, что делает.

Уродка криво усмехнулась:

— Шутите.

«Вести со всего света» — хроникальный журнальчик сенсационного типа.

Дэвид посмотрел на тонкий стан Мыши, погружавшийся все глубже в воду, — настоящая Диана, тонкая, стройная;

видимо, наступила на что то острое и сделала шаг в сторону.

— Вы считаете, что надо отсюда уезжать?

— Я и живу то здесь только из за нее. — Она опустила глаза. — Как это ни странно, но именно она тут лишняя. Я и старик Генри — мы живем, так сказать, по принципу: хоть день, но мой, понимаете? Мы уже не можем играть в невинность, даже если бы захотели. А Диана — совсем другое дело.

Мышь окунулась и поплыла.

— И она этого не понимает?

— Сказать по правде, нет. Глупая она. С умными девушками это иногда случается. Генри то она насквозь видит, это верно. Не видит только себя. — Теперь Уродка сама избегала смотреть Дэвиду в глаза: она была чуть ли не смущена. — А вы бы попробовали вызвать ее на разговор. Сегодня вечером, например. Генри мы уложим спать пораньше. Ей нужен кто нибудь со стороны.

— Ну, конечно... Я попробую.

— О’кей. — Она помолчала, потом вдруг встала и снова села на пятки. Ухмыльнулась. — Вы ей нравитесь. Говорит, что вы замечательный художник. Она только пыль в глаза вам пускала.

Вчера, когда вы приехали.

— Я знаю, она мне уже говорила.

Уродка окинула его оценивающим взглядом, потом поднялась на ноги и на миг застыла, точно Венера, в стыдливой позе.

— Мы не будем смотреть, — сказала она и пошла купаться.

Дэвид встал, разделся и отправился следом. Уже будучи по пояс в воде, поравнялся с Уродкой. Та одарила его улыбкой и, тихо взвизгнув, поплыла вперед. Секунду спустя он тоже нырнул и поплыл туда, где над поверхностью виднелась вдалеке голова Мыши.

Пятью часами позже эта же голова предстала его глазам за обеденным столом, и теперь он уже ни о чем другом не мог думать. До ужина он видел Мышь только мельком, потому что она и Уродка были заняты на кухне. К ужину она надела черную рубашку и другую длинную юбку, ярко оранжевую с коричневыми полосами — ночь и осень, — а волосы зачесала кверху, придав им классически элегантный и вместе чуточку небрежный вид. В поведении ее угадывалось едва заметное желание произвести впечатление, и это ей удавалось. Чем больше Дэвид присматривался к ней, чем больше узнавал, тем больше она ему нравилась: ее характер, система взглядов и вкусов, ее женственность. Он это понял и пытался скрыть. Не только от нее, но и от самого себя. Скрыть в том смысле, что не нашел еще ответа на вопрос: почему она так стремительно влекла его к себе, почему именно такое сочетание физического и психологического, сдержанного и открытого, управляемого и стихийного (он начинал верить тому, что говорила Уродка) находило столь сильный отклик в его душе. Странное дело: теплится в человеке чувство, о котором он даже не подозревает, и вдруг, как гром среди ясного неба, захлестывает его. Дэвиду казалось, что он околдован, пленен. Он объяснил это в первую очередь отсутствием Бет. Они так давно были близки, что он утратил представление о мужской свободе и только теперь ощутил себя самостоятельной личностью. Вспоминая прошедший день, он испытывал огромное наслаждение. День, такой сложный и вместе с тем такой простой;

такой насыщенный новыми впечатлениями и такой примитивный, атавистический, не подвластный времени. И сверх того, он чувствовал, что его здесь признали, что считают чуть ли не своим.

То, что Дэвид выкупался с девушками, помогло ему войти к ним в доверие. Потом он понял, что так именно и должен был поступить, чтобы показать себя молодцом в глазах Уродки и тем оправдать более интеллектуальную Мышь, выбравшую себе такую подругу. Ярдах в ста от берега он нагнал ее. Плывя на почтительном расстоянии друг от друга, они поболтали немного о пруде, о температуре воды, о прелести купания. Он заметил, что Уродка повернула к берегу.

Бресли, казалось, все еще спал. Потом и они медленно поплыли обратно, по направлению к худенькой фигурке, вытиравшейся полотенцем. Он вышел из воды вместе с Мышью;

Уродка протянула ему свое мокрое полотенце. Солнечный свет, деревья, сознание того, что на тебя смотрят... Но если он и стыдился чего нибудь, то не присутствия девушек — разве что своей белой кожи рядом с их загорелыми телами.

Он оделся не сразу, а сперва сел возле своей одежды, упершись руками в землю. Девушки легли, как и прежде, на спину, головой к нему и ногами — к воде. Безмолвие пруда, полное уединение... Впрочем, не совсем — на противоположном берегу, в самой отдаленной точке мелькнуло что то: рыболов, взмах удочки, голубое пятно крестьянской рубахи. Дэвид молчал.

Он испытывал сладострастное чувство — не вполне осознанное первобытное влечение самца к особям другого пола, желание видеть себя в роли шейха. Нарочито брошенная стариком фраза насчет того, что требуется этим двум девушкам, наводила его на мечтательные мысли, притупляла чувство ответственности... развязывала инстинкты, которые человек обычно подавляет в себе. Немногим больше двенадцати часов тому назад он почти сбросил их со счетов, перечеркнул, как нечто недостойное внимания, и вот сейчас убедился: то, что во время пикника казалось весьма гадательным, сейчас начало приобретать реальные, конкретные черты и уже не представлялось таким невозможным. Вот так же случается с живописцем, который за несколько часов иногда достигает большего, чем за несколько дней или даже недель кропотливого труда. Дэвид, конечно, знал, отчего у него такое ощущение. От сознания того, что у него очень мало времени, что его ждет проза жизни, что впереди — дальняя дорога в Париж (в предместье Парижа), где надо быть ровно через сутки, в точно назначенное время.

Гениальность старика проявилась, пожалуй, и в том, что он бежал из города в таинственную глушь и обрел в этом древнем зеленом крае кельтов животворную силу. Счастливец старик: не утратил восприимчивости, оставаясь глубоко аморальным человеком, и благодаря своей славе приобрел последнее в жизни уютное пристанище и сухо рациональное расположение вот этих женщин. Дэвид оглянулся: Бресли все еще спал как мертвый. Притихшие девушки лежали так, что он мог сколько угодно разглядывать их, в чем они, очевидно, отдавали себе отчет. Их молчание значило, что они щадят его стыдливость, разговаривая, они должны были бы поворачиваться к нему лицом, и это тоже было их тайным преимуществом. Он вдруг познал зов насилия, совершенно не свойственного его натуре. Что то нежное и провоцирующее в самой беззащитности девушек глубоко взбудоражило его.

Он встал и оделся. Он расскажет Бет — он всегда ей все рассказывает — рано или поздно;

но лишь после того, как они переспят.

Они медленно двинулись домой;

девушкам вдруг пришло в голову немного отклониться от маршрута, чтобы показать ему живописные развалины фермы, а заодно набрать ежевики, росшей в изобилии на некогда расчищенном под пашню участке. В смеси с яблоками, сказали они, получится прекрасная начинка для традиционного английского пирога. Старик заявил, что «эта дрянь» ему отвратительна;

но ворчал он беззлобно и даже помогал пригибать крюком трости высокие ветки. Минут пятнадцать они были по детски увлечены этим занятием. Еще один повод для грустных воспоминаний: ему то уже не придется полакомиться пирогом, в чем он заблуждался, ибо девушки тут же отправились на кухню: Мышь — месить тесто, Энн — готовить начинку. «Специально для вас», — объявили они, как бы желая загладить свою вину за то, что уязвили его мужское самолюбие, поставили в неравное положение. Он был тронут.

Часть пути от зарослей ежевики до дома Дэвид шел рядом с Мышью — впереди Уродки и старика. Мышь почему то вдруг засмущалась немного, словно знала, что говорила Давиду подруга;

он чувствовал, что, с одной стороны, ей хочется поговорить, а с другой — она боится сказать лишнее. Вспомнили о Королевском колледже, почему она ушла оттуда, но разговор был нейтральный, вообще. Из того, что она сказала, можно было заключить, что в колледже она испытывала нечто вроде клаустрофобии — слишком много избранных талантов собралось на слишком тесном пространстве — и растерялась, когда увидела работы других;

в общем, виновата она сама. Дэвид вдруг увидел перед собой совсем другую девушку — легко возбудимую, болезненно самокритичную, до крайности дотошную. Да, она такая, если судить по той работе, которую он видел вчера. В то же время Мышь старалась показать, что она не слишком обеспокоена своей несостоявшейся карьерой, во всяком случае не настолько, чтобы докучать Дэвиду своими излияниями. Они перевели разговор на более нейтральную тему — о художественном образовании вообще. Дэвида, таким образом, предупреждали: как самостоятельная личность, она — совсем другой человек и «усвоить» ее в отрыве от Уродки, выполняющей роль катализатора, гораздо труднее. Мышь даже остановилась и обернулась, поджидая, когда подойдут те двое. Дэвид был почти уверен: остановилась она не потому, что боялась вызвать у Генри ревность. Просто разговор у них не получился. Но от этого она не стала казаться ему менее привлекательной.

Ничто, пожалуй, не говорило так о его душевном состоянии, как терзавшая его по дороге мысль о том, ждет или не ждет его в Котминэ телеграмма от Бет. Не было смысла обманывать себя. Он откровенно надеялся, что отъезд Бет в Париж почему либо задержится (только, конечно, не потому, что серьезно расхворалась Сэнди). Такую возможность они ведь не исключали, ее отъезд действительно мог задержаться на день или два. А ему и нужен то всего один лишний день. Но мечта его не сбылась: никаких телеграмм в их отсутствие не поступало.

Зато — в порядке компенсации — он получил еще одну, последнюю возможность побеседовать с Бресли tete a tete37. На большую часть вопросов биографического характера Бресли ответил в своей обычной манере, но Дэвид все же чувствовал, что основные факты он излагает правильно. Некоторые же ответы звучали даже искренне. Дэвид попросил старика объяснить явный парадокс: его пацифизм в 1916 году и последующая служба санитаром в Интернациональной бригаде во время гражданской войны в Испании.

— Трусил, мой дорогой друг. В буквальном смысле. Была у меня целая коллекция всякой дряни. Я то на это плевал, считал чепухой. Рассел просветил меня. Слушал его речи, публичные лекции. Умнейшая голова, добрейшее сердце. Единственный в своем роде. Таких больше не встречал. — Они сидели за столом у окна его спальни, сзади них стояли две кровати. Дэвид попросил показать ему Брака. Старик сказал, что когда то у него была еще одна картина этого художника, но ее пришлось продать, чтобы купить Котминэ и произвести в нем необходимые переделки. — Годы то идут, — с улыбкой продолжал Бресли. — А я вот все, знаете ли, думаю.

Может, это не было просто трусостью. Надо же в конце концов выяснить. И выбросить из головы. Понимаете?

— Кажется, да.

Старик смотрел в окно. Солнце ухе заходило, его лучи освещали стволы деревьев.

— Ужасно боялся. Все время. Ненавидел войну. Но надо было рисовать. Только это и помогло выдержать. — Бресли улыбнулся. — Не смерти боялся. Молил Бога о смерти. А вот боль до сих пор чудится. Не выходит из памяти. Хотел зафиксировать ее. Уничтожить. Но не сумел изобразить.

— Может быть, вам так кажется. Все остальные считают иначе.

Старик покачал головой:

— Это все равно как соль сыпать на хвост. Не на дурака напали.

Дэвид постарался отвлечь старика от этой больной темы и даже под конец рискнул предложить ему собственное лекарство. Если он отрицает параллели, о которых Дэвид говорит в своем очерке, то как совместить это с тем, что девушки восхищены его способностью помнить картины других художников? Бресли бросил на него косой взгляд и потянул себя за нос.

— Выдали меня сучки, а?

— Пока вы спали, я выкручивал им руки.

Старик опустил глаза и погладил рукой край стола.

— Хорошую картину никогда не забываю, Дэвид. — Он снова посмотрел в сад. — Имена — да. Но что значит имя? Почти ничего. — Он указал большим пальцем на картину Наедине. (франц.) Брака и подмигнул. Изображение то, мол, остается, а это — главное.

— Стало быть, я могу не изымать себя из библиографии?

Бресли, словно не слыша вопроса, сказал:

— Повешенный. Не веронец. Лиса. Кажется. Уже не помню.

Он имел в виду одну деталь в глубине фрески Пизанелло «Св. Георгий и принцесса», которая послужила темой для одного из самых мрачных полотен серии Котминэ;

оно не имело названия, но могло бы быть названо «Скорбь» — лес, фигуры повешенных и живых, которые, казалось, завидовали повешенным.

— Лисы не припоминаю.

— «Книга мучеников». Гравюра на дереве. Старый экземпляр был у нас дома. Привела меня в ужас. Шести семи лет. Гораздо страшнее, чем в жизни. Испания.

Дэвид решился задать еще один вопрос:

— Почему вы так неохотно раскрываете свои источники?

Вопрос явно понравился старику — словно Дэвид, задав его, угодил в ловушку.

— Мой дорогой мальчик. Писал, чтобы писать. Всю жизнь. И не давать умникам вроде вас похваляться своими познаниями. Все равно что испражняться, да? Вы спрашиваете, зачем я это делаю. Как делаю. Ведь от запора можно умереть. Мне ровным счетом наплевать, как возникают мои замыслы. Никогда не придавал этому значения. Само собой получается, и все тут. Даже не знаю, как это начинается. Не до конца понимаю значение. И понимать не хочу. — Он кивнул головой на Брака. — У старого Жоржа была фраза: «Trop de racine». Да? Слишком много корня. Начала. Прошлого. А самого цветка нет. Вот этого самого. На стене. Faut couper la racine. Отрезать корень. Так он говорил.

— Живописцы не должны быть интеллектуалами?

Старик улыбнулся:

— Выродки. В жизни не встречал стоящего художника, который не считал бы себя интеллектуалом. Старый осел Пикассо. Ужасающий тип. Так и щелкает на тебя зубами. Скорее бы акуле доверился, чем ему.

— Но ведь он дает достаточно ясно понять, о чем пишет?

Старик даже фыркнул, показывая всю меру своего несогласия.

— Вздор, мой дорогой. Fumisterie38. Сплошь. — И добавил: — Слишком быстро работал.

На протяжении всей жизни — сплошное перепроизводство. Дурачил людей.

— А «Герника»?

— Хорошее надгробие. Позволяет всяким подонкам, в свое время плевавшим на Испанию, выражать теперь свои благородные чувства.

В тоне Бресли звучала горечь;

вдруг вспыхнул крошечный красный огонек;

что то еще болело. Дэвид видел, что разговор возвращается к спорам об абстракционизме и реализме и к воспоминаниям об Испании. Неприязнь старика к Пикассо стала понятна. Но Бресли сам отступил.

— Si jeunesse savait...39 Знаете?

— Конечно.

— Вот и все. Просто берите кисть и работайте. Это мой совет. А умные разговоры пускай ведут те несчастные гомики, которые не умеют писать.

Дэвид улыбнулся и опустил глаза. Потом встал, намереваясь уйти, но старик остановил его.

— Рад, что вы поладили с девчонками, Дэвид. Хотел вам сказать. Все таки им развлечение.

— Они хорошие девушки.

— Вроде довольны, вы не находите?

— Жалоб, во всяком случае, не слышал.

— Не много я могу им теперь дать. Разве что денег на карманные расходы. — Старик выжидательно помолчал. — Всегда стесняюсь разговаривать о жалованье и прочем.

Вранье, мистификация. (франц.) — Я убежден, что они здесь не ради денег.

— Все таки лучше, когда регулярно. Вы не думаете?

— А почему вы Мышь об этом не спросите?

Старик снова посмотрел в окно.

— Очень щепетильная девчурка. В денежных делах.

— Хотите, я у них выясню?

Бресли поднял руку.

— Нет, нет, мой друг. Я только советуюсь с вами. Как мужчина с мужчиной, понимаете?..

Ужасно боюсь потерять Мышь. Стараюсь скрыть это.

— По моему, она это понимает.

Старик кивнул и слегка пожал плечами, как бы желая сказать, что время и судьба в конце концов возьмут свое;

на этом разговор кончился.

Обо всем этом Дэвид размышлял, лежа вскоре у себя в ванне, — о том, что может связывать между собой этих людей при всем их несходстве, взаимном непонимании, недомолвках, скрытых за фасадом откровенности. Вряд ли надолго сохранится этот тройственный семейный союз — menage a trois, в котором участвуют красивые, молодые, эмансипированные женщины. Будут и ревность, и предпочтения, и размолвки... в этом замкнутом, обособленном мирке, столь непохожем на реальный, будничный мир Дэвида:

Блэкхит, уличная сутолока в часы пик, вечеринки, друзья, выставки, дети, субботние хождения по магазинам, родители... Лондон, стяжательский и расточительный. Как сильно может тосковать человек по... такому уголку, как Котминэ. Надо поговорить с Бет и обязательно попробовать подыскать такое место, например, в Уэльсе или где нибудь на западе — есть же там что нибудь, кроме Сент Айвза40, где вокруг двух трех серьезных художников увивается целое сонмище позеров.

Несчастные гомики, которые не умеют писать. Да.

В памяти Дэвида, конечно, останется природная неотесанность старика. Но грубость речи и поведения в конечном счете обманчивы — как обманчива внешняя агрессивность некоторых зверей, потому что агрессивность эта, в сущности, обусловлена желанием обрести мир и пространство, а не демонстрировать свою животную силу. Гротескные обличья старика — всего лишь внешние проявления его подлинного «я», стремящегося вырваться на волю. Его настоящее обиталище — не manoir, а окружающий лес. Всю жизнь он, должно быть, искал для себя укрытие;

крайне застенчивый, робкий, на людях он принуждал себя держаться как раз наоборот. Возможно, это и явилось первопричиной его отъезда из Англии. Оказавшись же во Франции, он почувствовал себя англичанином. Можно лишь удивляться, сколько национального духа сохранилось в нем за долгие годы эмиграции, как стойко он сопротивлялся вторжению французской культуры. Нечто сугубо английское в серии Котминэ было отмечено Дэвидом уже в первых набросках его вступительной статьи, и теперь он решил, что это его наблюдение следует еще развить и усилить. Не в нем ли ключ к пониманию этого человека? Хитрый старый изгой, прячущийся за яркой ширмой озорника и космополита, так же, наверное, неотделим от своей родины, как Робин Гуд.

За ужином преобладала атмосфера корректности, соответствующая правилам гостеприимства. Хотя Генри, перед тем как сесть за стол, и выпил виски, во время еды он ограничился двумя бокалами вина, и то разбавленного водой. Вид у него был усталый, удрученный: вчерашняя попойка все таки давала себя знать. Каждая морщинка на его лице говорила о старости, и Дэвиду казалось, что девушки чуть ли не нарочно подчеркивают пропасть между ними и Генри. Уродка, впав в болтливое настроение, стала рассказывать Дэвиду на своем эллиптическом английском языке, пересыпанном жаргонными словечками, о том, каких Если б молодость знала... (франц.) Деревня на полуострове Корнуэлл в Англии.

мучений стоили ей занятия на преподавательском факультете. Старик смотрел на нее с таким выражением, словно ее внезапное оживление немного удивляло его и... ставило в тупик.

Большую часть того, что она говорила, он, видимо, просто не понимал;

микропреподавание, искусство систем, психотерапия — все эти понятия казались ему пришедшими с другой планеты.

Дэвид представлял себе, как озадачен был этот человек, продолжавший мыслить категориями титанических битв начала двадцатого века, когда услышал, что увлекательная теория искусства и его революционная практика свелись к технике массового образования, к «деятельности», стоящей где то между английским и математикой. «Les demoiselles d’Avignon» — и миллиард банок плакатной краски.

Выпили кофе — старик почти совсем умолк. Мышь посоветовала ему идти спать.

— Чепуха. Хочется послушать вас, молодых.

Она мягко сказала:

— Не притворяйся. Ты очень устал.

Генри поворчал немного, взглянул на Дэвида, надеясь на его мужскую солидарность, но тот молчал. Мышь повела его наверх. Как только они исчезли из виду, Уродка пересела на стул старика и налила Дэвиду еще кофе. В этот вечер она была одета не так экзотично, как накануне:

черное платье от Кейт Гринуэй, усеянное розовыми и зелеными цветочками. Деревенская простота этого наряда шла ей больше или, вернее, к тому, что Дэвиду начинало в ней нравиться.

Она сказала:

— Когда Ди вернется, пойдем наверх. Надо, чтобы вы посмотрели ее работы.

— Я бы с удовольствием.

— Она насчет этого дурочка. Стесняется.

Он помешал свой кофе.

— Что произошло с ее дружком?

— С Томом? — Она пожала плечами. — А, обычное дело. Не мог смириться. Когда ее приняли в Королевский колледж. А он надеялся, что его примут.

— Это бывает.

— Такие, как он, воображают, что им все доступно. Закрытые частные школы и прочее.

Лично я терпеть его не могла. Он всегда был такой самоуверенный. Одна только Ди этого не замечала.

— Она очень страдала?

Уродка кивнула.

— Я же говорю. Наивная она. В некоторых отношениях. — Она умолкла, перестала вертеть ложку и внимательно посмотрела на его освещенное лампой лицо — взгляд у нее был удивительно прямой.

— Могу я открыть вам тайну, Дэвид?

— Конечно, — улыбнулся он.

— То, что я еще днем хотела сказать. — Она бросила взгляд в сторону лестницы и понизила голос: — Он хочет, чтобы она вышла за него замуж.

— О Господи.

— Это такая нелепость, я...

— Да неужели она...

Девушка покачала головой.

— Вы ее не знаете. Она умнее меня во многих отношениях, но, честное слово, иногда делает глупости. Вся эта история, например. — Она грустно усмехнулась. — Две потрясающие девки. Куриные мозги у нас, что ли? Мы даже острить на этот счет перестали. Правда, с вами вот немного развлеклись. Но это — первый раз за много недель.

— Она ему отказала?

— Говорит, что да. Но ведь она все еще здесь, верно? Вбила себе в голову, что он ей вроде отца, что ли. — Уродка снова посмотрела Дэвиду в глаза. — А ведь она потрясающая девка, Дэвид. Честное слово, вы даже не представляете. Мои мама и папа — свидетели Иеговы41.

Совсем с ума спятили. Дома у меня черт те какие дела. Я хочу сказать — у меня и дома то никакого нет. Если бы не Ди, я бы пропала. Уже в прошлом году. Счастье, что могла хоть ей писать. — Дэвид хотел сказать что то, но она перебила его: — И такая непоследовательная. — Уродка обвела рукой помещение. — Даже вот это все — для нее причина не выходить за него замуж. Сумасшедшая. Так испортить себе жизнь и ничем не попользоваться.

— Никого из людей своего возраста она здесь не встретит.

— В том то и дело. — Она полулегла на локте, глядя на Дэвида через стол. Они беседовали, все так же понизив голос. — А если и встретит, то не обратит внимания. На прошлой неделе, например, мы поехали в Ренн за покупками. Пристали к нам двое парней французов. В кафе. Студенты. Ну, разговор там, шутки. Неплохие оказались ребята. Трепались с ними вовсю.

Ди сказала им, что мы на каникулы сюда приехали, остановились у ее родственников. — Уродка скривила лицо. — А они взяли да потом и приехали к нам сюда. — Она пропустила волосы сквозь пальцы. — Невероятно. Вы не поверите. Ди вдруг повела себя как офицер службы безопасности. Как она отбрила этих ребят! И — прямо домой, раздеваться, потому что Генри, видите ли, одиноко и хочется поиграть. Я хочу сказать — в определенном смысле. Вы знаете — в каком. Не в физическом. Этим он заниматься уже не может, просто... знаете, Дэвид, секс, честное слово, все это я видела. И гораздо хуже. Но Ди — другое дело. В Лидсе она обожглась.

Сильно. Потому ей не надо быть со мной. Она считает: либо так, как с Генри, либо — как жила я. Она понятия не имеет, как на самом то деле должно быть. Какая это может быть жизнь.

— А вы не...

Но он не успел спросить, намерена ли она уехать отсюда одна. Сверху донесся звук закрывающейся двери. Уродка выпрямилась на своем стуле, а Дэвид обернулся, глядя на слабо освещенную лестницу, по которой спускалась та, о ком только что шел разговор. Мышь помахала им — озерцу света, в котором они сидели, и, сойдя вниз, пошла к ним — стройная, спокойная, сдержанная, живое опровержение того, что сказала о ней подруга. Она снова села напротив Дэвида и облегченно вздохнула.

— Сегодня он вел себя хорошо.

— Как вы и предсказывали.

Она скрестила два пальца руки. Чтобы не сглазить.

— И о чем это мы беседовали?

— О тебе.

Дэвид добавил:

— И о том, покажете ли вы мне ваши работы.

Она опустила глаза.

— Не так уж много показывать.

— Ну, что есть.

— В большинстве это — рисунки. Живописью я почти не занималась.

Уродка встала.

— Я сама покажу. Если хочешь, оставайся здесь.

Девушки переглянулись. В глазах одной светился вызов, в глазах другой — боязнь.

Чувствовалось, что они уже спорили на эту тему. Наконец, та, что боялась, улыбнулась и встала.

Дэвид поднялся следом за ними наверх и, миновав дверь своей комнаты, прошел по коридору в восточный конец дома. Там была еще одна большая комната. Хотя в ней тоже стояла кровать, ее убранство скорее напоминало гостиную. Или комнату студентки, если бы на стенах висели не оригинальные, отлично выполненные работы, а ремесленные поделки или репродукции. Уродка подошла к стоявшему в углу проигрывателю и стала перебирать пластинки.

Мышь сказала:

— Идите сюда.

Религиозная секта.

Он подошел к длинному рабочему столу, флаконы с тушью, акварельные краски, наклонная чертежная доска с неоконченным рисунком. Безукоризненный порядок, полная противоположность тому, что он видел в мастерской старика... Такой же порядок Дэвид любил поддерживать на собственном домашнем «верстаке». Мышь сняла с полки папку и положила перед собой.

— К концу пребывания в Лидсе я целиком отдалась абстрактному искусству. С тем и в Королевский колледж поступила. А то, что вы сейчас видите, — это, в сущности, возврат к прошлому. — Она робко улыбнулась. — Чему я, как мне начало казаться, прежде напрасно не уделяла внимания.

С точки зрения техники исполнения рисунок производил хорошее впечатление, но ему, пожалуй, недоставало индивидуальности. Приятная сдержанность, которую она проявляла в обращении с людьми, на бумаге превращалась в холодность, в нечто излишне прилежное и voulu42. Удивляло полное отсутствие стремительного полета линии, твердости и силы, характерных для Бресли, — сопоставление это пришло Дэвиду на ум не по памяти, поскольку рисунок, о котором Мышь рассказывала ему днем у пруда (маленький шарж на Уродку в стиле Лотрека), оказался в той же папке. На рисунке лежал отпечаток торопливости и вместе инстинктивного мастерства живой линии. Разумеется, Дэвид делал лестные замечания, задавал стандартные вопросы, угадывал то, что она хотела изобразить, и отмечал наиболее удачные места. Уродка стояла теперь рядом с ним. Он ожидал услышать поп музыку, но ошибся: это был Шопен, и звук был приглушен — шел лишь фоном.

В папке лежали также акварели, не относящиеся к предметному искусству. Сочетания цветов некоторым образом напоминали те, которыми пользовался сам Дэвид. Эти работы понравились ему больше: оттенки, контрасты, ощущение поиска;

лучше, чем сверхпедантичные карандашные этюды. Мышь открыла шкаф, стоявший у противоположной стены, и достала четыре полотна.

— Приходится прятать их от Генри. Извините, если они покажутся вам плохими работами Дэвида Уильямса.

Она поискала место, где их повесить, сняла карандашный рисунок и передала Дэвиду.

Гвен Джон. Только сейчас он обратил внимание, что это — портрет Генри. Примерно в возрасте Дэвида. Бресли сидел выпрямившись на деревянном стуле, несколько театральный и величественный, несмотря на будничный костюм, молодой неистовый модернист конца двадцатых годов.

Мышь направила свет лампы с гибкой стойкой на выбранное ею место. Дэвид положил снятый со стены рисунок на стол.

Полотна, которые она показала, внешне ничем не напоминали его собственные, разве лишь тем, что они тоже представляли собой изящные и точные абстракции и тоже были меньшего размера, чем большинство картин, выполненных в этой манере. Весьма вероятно, что он и не заметил бы никакого своего влияния, если бы она не предупредила его сама. Но качество полотен, их проблематика и гибкость решений — а в этом он разбирался превосходно — не вызывали сомнения. Тут притворства не требовалось.

— Теперь я понимаю, почему вас приняли в колледж.

— Иногда получается. Иногда нет.

— Это нормально. Получается.

Уродка сказала:

— Продолжайте. Скажите ей, что это чертовски здорово.

— Не могу. Зависть одолевает.

— Она и просит то всего по пятьсот за штуку.

— Энн, не говори глупостей.

Нарочитое. (франц.) Дэвид сказал:

— Давайте посмотрим еще вот эту последнюю, что висит рядом с эскизом.

На эскизе была изображена роза, вьющаяся по стене;

на картине — переплетение розовых, серых и кремовых полос, опасная палитра, но Мышь сумела избежать опасности. Он сам побоялся бы использовать эти цвета, с заложенной в них сентиментальностью, отсутствием полутонов. В его части зодиака преобладали цвета, в которые сегодня была одета Мышь: цвета осени и зимы.

Последующие двадцать минут, если не больше, ушли на беседу о живописи: Дэвид рассказал о своей технике и о том, как снова заинтересовался литографией, как «выращивает» свои идеи... говорил он так, как когда то перед студентами, хотя теперь уже утратил эту привычку. Бет жила почти его жизнью и не нуждалась в объяснениях — она и так все хорошо понимала;

к тому же между их стилями не было никакого сходства. Что касается Мыши, то он улавливал — отчасти интуитивно, — что она хочет сказать. В этом действительно угадывалась аналогия;

при том, что Мышь, как женщина, отдавала предпочтение текстуре и цветовым сочетаниям, а не форме, она пользовалась в своих абстракциях не искусственными, а природными цветовыми гаммами. По ее словам. Генри повлиял на нее в одном отношении: он считал, что цвет можно нарисовать;

принуждая себя доказывать его неправоту, она многое постигла.

Все трое сели: Дэвид в кресло, девушки — напротив него на диван. Он выяснил новые подробности о них — об их семьях, об их дружбе. О Генри и о жизни в Котминэ никто, по молчаливому согласию, уже не упоминал. Самой разговорчивой снова стала Уродка. Смешно рассказала об ужасном изуверстве своих родителей, о бунтарских выходках братьев и младшей сестры, о кошмарном детстве и юности на задворках Актона. Мышь говорила о своих родных не так охотно. Из ее слов можно было понять, что она — единственный ребенок в семье, ее отец — владелец и управляющий небольшого машиностроительного завода в Суиндоне. У матери — «артистические» наклонности, и она — в качестве хобби — держит антикварный магазин в Хенгерфорде. У них там потрясающий дом, вставила Уродка. Георгианский. Такой шикарный. Дэвид заключил, что родители Мыши — довольно состоятельные люди, что они слишком интеллигентны и не принадлежат к числу закоснелых провинциалов и что она не желает о них распространяться.

Наступила пауза. Дэвид подыскивал слова, чтобы незаметно перевести разговор на настоящее и будущее, но в это время Уродка вскочила с дивана и, подойдя к нему, сказала:

— Я иду спать, Дэвид. А вам не обязательно. Ди — птичка ночная.

Она послала ему воздушный поцелуй и ушла. Это было так неожиданно, так неприкрыто, что он растерялся. Девушка, с которой его оставили, не смотрела на него;

она тоже понимала, что уход Энн — слишком уж откровенная инсценировка. Он спросил:

— Устали?

— Если вы не устали, то и я нет. — После неловкого молчания она тихо добавила: — Генри снятся кошмары. Одна из нас обычно спит в его комнате.

Он откинулся на спинку кресла.

— Как же он до вас то существовал?

— Последняя подруга ушла от него два года назад. Шведка. Предала его. Ради денег. Я толком не знаю, сам он об этом никогда не рассказывает. Матильда говорит, что из за денег.

— Значит, какое то время справлялся один?

Она поняла намек. С едва заметной улыбкой ответила:

— В прошлом году он мало работал. Ему действительно нужна помощь в мастерской.

— И, насколько я понимаю, он эту помощь будет получать и в дальнейшем? — Это было скорее утверждение, чем вопрос, и Мышь опустила глаза.

— Энн успела вам рассказать.

— Немного. Но если...

— Нет, мне просто...

Она переменила позу и, подобрав босые ноги под себя, привалилась спиной к подлокотнику дивана. Пальцы ее теребили пуговицу на черной рубашке. Рубашка была из необработанного шелка, с легким блеском, по манжетам и воротнику шла тонкая золотая кайма.

— Что она вам сказала?

— Сказала, что обеспокоена.

Она долго молчала, потом, понизив голос, спросила:

— Тем, что Генри хочет на мне жениться?

— Да.

— Вас это удивило?

Дэвид ответил не сразу:

— Немного.

Она понимающе кивнула.

— Я еще не решила. — Она пожала плечами. — Когда женщина делает все, что делала бы жена...

— А может, как раз наоборот?

— Я нужна ему.

— Я не совсем это имел в виду.

Мышь промолчала. Он почувствовал, что в ней снова, как тогда, после сбора ежевики, идет внутренняя борьба: и хочется поговорить, и боязно. Но на этот раз она решила быть более откровенной.

— Очень трудно объяснить это, Дэвид Конечно, я не могу любить его физически. И прекрасно сознаю, что и его любовь — это в значительной степени обычное проявление эгоизма. Желание свалить на кого то свои житейские заботы. Но ему, по правде говоря, уже надоело разыгрывать из себя этакого беспутного старого чудака. Он только для посторонних такой. На самом же деле он — довольно одинокий и напуганный старик. Не думаю, что он будет продолжать писать, если я уеду. Мой отъезд убил бы его. Возможно, даже в буквальном смысле.

— А почему вопрос стоит так: либо замуж, либо уезжать?

— Он так не стоит. Я просто чувствую, что не могу бросить его сейчас. Ну не все ли мне равно? Тем более раз это приносит ему счастье.

Мышь, потупившись немного, продолжала крутить пуговицу. Своим видом она слегка напоминала провинившегося ребенка. Он посмотрел на ее изысканную, нарочито небрежную прическу, на голые лодыжки и ступни. Она села и обхватила руками колени.

— Энн сказала также, что вы боитесь, как бы кто не подумал, что вы рассчитываете на его деньги.

— Я боюсь не людской молвы. А того вреда, который могут причинить эти деньги мне, — возразила Мышь. — Ведь он же прекрасно знает, чего стоит его коллекция. Брак после его смерти будет передан Маакту. Но и без него много останется. Я хочу сказать: непомерно большие деньги. В смысле вознаграждения. И он это понимает.

— А какой вред они могут вам причинить?

Она криво усмехнулась.

— Я хочу стать живописцем. А не набитой деньгами вдовой. — И тихо добавила: — Бог с ним, с Котминэ.

— Легенды о гениальных художниках, ютящихся на чердаках, нынче не в моде.

— Никакой борьбы?

— Я сам не понимаю, на чьей стороне в этом споре я стою.

Она опять улыбнулась, продолжая избегать его взгляда.

— Мне всего двадцать три года. Думаю, в таком возрасте рано еще утверждать, что тебе никогда не захочется жить в другом месте. И жить как то иначе.

— А вы подвержены искушениям?

Она ответила не сразу.

— Этот огромный мир за пределами усадьбы. Я даже в Ренн стараюсь больше не ездить.

Эти автомобили. Люди. Происшествия. Мои родители, я просто должна скоро поехать домой и повидать их. Все откладываю. Абсурд какой то. Словно меня околдовали. Я даже вашего приезда боялась. Я действительно в восторге от вашей выставки. И все таки настроила себя недружелюбно по отношению к вам. Только потому, что вы — оттуда, что можете расстроить меня и... вы понимаете.

Она оставила одну из своих картин на стене над диваном. Дэвид понимал, что это не из тщеславия. Теперь он уже нисколько не сомневался в правоте Энн: ее холодная самоуверенность в первый вечер, как и равнодушие, которое она выказала при первом знакомстве, — всего лишь поза. Картина, оставленная на стене, служила как бы напоминанием о том, что между ними есть нечто общее, и сознание этой общности росло. Его уже не угнетали паузы, возникавшие в их разговоре.

— Ваши родители знают о том, что здесь происходит?

— Не все... но они не такие, как у Энн. Им я могла бы объяснить. — Она пожала плечами. — Так что вопрос не в этом. Угнетает сама мысль о расставании с этим лесным мирком.

Где все почему то кажется возможным. Я просто боюсь решиться. На что нибудь. — Послышался слабый шорох: ночная бабочка билась об абажур лампы. Диана взглянула на нее и снова опустила глаза. — И потом возникает вопрос, может ли человек стать пристойным художником и одновременно... вести нормальную жизнь.

— Вы не станете писать лучше, если будете вести ненормальную жизнь.

— Делать то, чего от меня хотят другие.

— Нет. Вы должны делать то, что вы считаете нужным. А все другие пусть идут к чертям.

— Я не знаю, как отступить. В этом моя беда. Никогда не останавливаюсь на полдороге.

— А вот колледж бросили.

— Случай с колледжем — совсем не в моем характере. Вы не представляете. Пыталась доказать, что я — это не я. А попала из огня да в полымя. Сейчас мне даже хуже, чем было.

Она задумчиво смотрела на свои колени. Комната освещалась только лампой, стоявшей за ее спиной на полу. Дэвид почти не отрывал глаз от ее затененного профиля. Их окружало ночное безмолвие, точно они были одни в этом доме и во всей вселенной. Он чувствовал, что зашел дальше, чем предполагал, в область неведомого и непредсказуемого;

и в то же время все казалось странно закономерным. Это должно было случиться, для этого были причины — пусть слишком несущественные, слишком неуловимые, чтобы их можно было предвидеть и теперь подвергнуть анализу.

— Ваш... роман скверно кончился?

— Да.

— По его вине?

— В сущности, нет. Я слишком многого от него ждала. Он завистлив, не мог вынести, когда меня приняли в колледж.

— Энн мне рассказывала. — Дэвид помолчал, потом добавил: — Не очень то я помогаю беседе.

— Ну что вы. Наоборот.

— Говорю банальности.

— Это не так.

И снова тишина;

казалось, они в лесу, где невидимые птицы нет нет да и заведут свои трели, непрестанно перелетая с места на место. Она сказала:

— Энн обладает замечательной способностью к самоотречению. Никогда не вешает носа.

Придет время, найдется человек, который оценит ее по достоинству. При всех ее странностях.

— Что будет, если она оставит вас здесь одну?

— Об этом я стараюсь не думать.

— Почему?

Опять она ответила не сразу.

— Энн — последняя ниточка, связывающая меня... с реальным миром? — И добавила: — Знаю, я пользуюсь ею. Ее привязанностью. Ее неустроенностью. Вечная студентка. — Диана погладила ладонью спинку дивана. — Иногда я начинаю сомневаться, есть ли у меня вообще призвание.

Она высказала вслух то, о чем в течение предшествующего дня не раз задумывался сам Дэвид. Он видел, что ее стремление принизить себя, показать, что она хуже подруги, имеет под собой почву. Видимо, физическая сторона ее отношений с Генри была глубоко противна ее «невинной» натуре. В этом смысле она считала себя порочнее Энн. В то же время ее по настоящему угнетало отсутствие нормальных отношений, чувство самки, требовавшей...

Он мягко заметил:

— Случаи безнадежный. Если я вправе судить.

— Несерьезная я. Мы даже говорили с ней на эту тему. Мы...

— Мне кажется, эта ваша удивительная честность по отношению к себе чревата опасностью. Понимаете? Надо дать волю интуиции.

— Не очень то я верю в свою интуицию.

— Почему?

— Ну, хотя бы потому, что я росла единственным ребенком в семье. Не с кем было себя сравнивать. Плохо понимала своих сверстников. Так именно и случилось у меня сначала с Энн.

Мы жили под одной крышей, но в течение многих месяцев я относилась к ней с неприязнью, считая ее обыкновенной потаскушкой. Но вот однажды зашла к ней в комнату попросить чего то и застала в слезах. Что то стряслось с ее сестрой, неприятность в семье. Мы разговорились.

Она мне все о себе рассказала. И больше мы уже не вспоминали старое. — Диана помолчала. — А вот с Томом — наоборот. Сначала я пожалела его. В глубине души он был ужасно неуверен в себе. Так бывает. В одном случае отворачиваешься от человека с золотым сердцем, а в другом — отдаешься душой и телом тому, кто этого не заслуживает. Потом я сделала еще одну попытку.

После Тома. В колледже. Сошлась с одним первокурсником. Славный парень, но... ему нужна была только постель. Как спасение от одиночества.

— Может быть, вы слишком многого требуете.

— Ищу человека, который бы понял меня?

— Это нелегко. Тем более если вы прячетесь.

Она покачала головой.

— Возможно, я и не хочу, чтобы меня поняли. Сама не знаю.

Диана опять умолкла. Уставилась на свою юбку. Теперь, когда она обнажила перед ним свою душу, он вспомнил ее физическую наготу на пляже и понял, что надобность в словах быстро исчезает, что никакие слова, даже самые искренние и теплые, не могут заменить то, чего требует обстановка. У лампы снова забилась бабочка. Такие же бабочки облепили снаружи окно;

эти неразумные хрупкие серовато коричневые существа силились совершить невозможное. Психеи.

Жестокость стекла: прозрачно, как воздух, и непробиваемо, как сталь. Диана сказала:

— Я так опасаюсь незнакомых людей. На днях в Ренне к нам с Энн пристали два студента юриста. Она вам говорила?

Она посмотрела на него, и он покачал головой.

— Ужасно боялась, что они узнают про Котминэ. Что захотят приехать сюда. Как будто я девственница. Или монашка. Вот так. Познакомишься с людьми, а потом начинаются осложнения. Впрочем, я, может быть, сама все усложняю.

Дэвид сдержал улыбку: она сама себя опровергала. Возможно, она это почувствовала.

— О присутствующих я не говорю.

Он тихо сказал:

— Вряд ли я — исключение.

Диана кивнула, но промолчала. Она словно застыла на диване, не в силах оторвать глаз от своих рук и перевести взгляд на него.

— Мне хотелось познакомиться с вами. В ноябре прошлого года. После выставки.

Подойти к вам и поговорить о своей работе.

Он подался вперед.

— Так почему же... это ведь так легко было устроить. (Из беседы с Дианой в лесу Дэвид выяснил, что ее преподаватель в колледже — его знакомый.) Она слабо улыбнулась.

— Да все потому же. Даже здесь вы узнали об этом только сейчас. И еще потому, что мне уже пришлось один раз войти непрошеной в жизнь преуспевающего живописца.

Он вдруг представил себе, что могло бы тогда случиться;

достаточно было ее слова, одного телефонного звонка — и встреча могла бы состояться. А что потом? Та же история, только не в Котминэ, а в Лондоне? Этого он не знал. Знал только, что в данную минуту опасность становилась все более реальной и, видимо, неотвратимой. Теперь, узнав ее ближе, он понял, почему она не сказала тогда своего слова. Причиной была не столько робость, сколько самолюбие. В каталоге выставки была напечатана его фотография;

там же упоминалось, что он женат и имеет детей. Возможно, и это сыграло роль. Уже тогда она боялась возможных осложнений. Один из способов избежать осложнений — не рисковать совсем.

— Жалеете, что не встретились тогда со мной?

— Теперь уж поздно жалеть.

Снова наступило молчание. Она наклонилась вперед и уткнулась лбом в колени.

Несколько мгновений он боялся, что она заплачет. Но она вдруг встрепенулась, словно отгоняя от себя мрачные мысли, сняла ноги с дивана, встала и подошла к рабочему столу. Нагнув голову, взглянула на папку, потом вперила взгляд в ночную тьму за окном.

— Извините. Вы ехали сюда совсем не за этим.

— Мне ужасно хочется помочь вам.

Она принялась завязывать тесемки папки.

— Вы уже помогли. Больше, чем вам кажется.

— Вряд ли.

С минуту или две она молчала.

— Что, по вашему, я должна предпринять?

Он помедлил и улыбнулся.

— Найти кого нибудь вроде меня? Неженатого? Если не считаете, что это совершенно безнадежно.

Завязав бантиком последнюю пару тесемок на папке, она спросила:

— А Генри?

— Даже Рембрандту не позволено губить чью либо жизнь.

— Боюсь, что она уже загублена.

— Это говорите не вы. Это ваша жалость к себе говорит.

— Малодушие.

— Малодушие — тоже не вы. — Дэвид обратил внимание, что она опять повернулась лицом к окну. — Я знаю, что он страшно боится потерять вас. Сам мне сказал. Перед ужином.

Но ведь он всю жизнь теряет женщин. Мне кажется, он перенесет это легче, чем вы думаете. К тому же мы могли бы как то смягчить удар. Ну, хотя бы найти еще кого нибудь, кто помогал бы ему в мастерской.

В эту минуту он чувствовал себя предателем;

но предавал он ради ее же пользы. Она положила папку обратно на полку, передвинула деревянный стул ближе к середине стола. Не снимая рук со спинки стула, отвернула от Дэвида лицо.

— Это не безнадежно, Дэвид. Но где я найду такого человека?

— Вы знаете ответ на этот вопрос.

— Боюсь, что в колледж меня уже не возьмут.

— Мне не составит труда выяснить. По возвращении.

Она отошла от стола и встала за диваном. Посмотрела оттуда на него.

— Могу я вам написать? Если я...

— У Генри есть мой адрес. В любое время. Совершенно серьезно.

Она опустила глаза. Он понимал, что ему тоже следует встать;

принявшись завязывать тесемки на папке, она как бы намекала ему на то, что беседа подошла к концу, уже поздно, потому она больше и не садилась. В то же время он сознавал, что она не хочет, чтобы он уходил, да и сам он этого не хотел;

что сейчас, как никогда раньше, настоящая правда остается невысказанной, скрытой за ширмой искренности и игры в наставника и студентку. Притворство и недомолвки, не до конца выраженное взаимное чувство носились в воздухе, о них говорили и ее фигура, темневшая против света лампы, и их молчание, и вид кровати в углу, и сотни призраков, бродящих по комнатам старого дома. Его удивило, что это чувство пришло так быстро... как будто выросло само собой, без его участия. Оно рвалось наружу, несмотря на преграды, стремилось освободить правду от покрова условностей. Он желал этой правды, искал оправдания желанию, угадывал мысли девушки, забегая вперед, предвосхищая — физически и психологически — близость с ней. Сознание того, что завтрашний день не за горами, что скоро все это кончится, становилось невыносимым. Он не мог не цепляться за это чувство, хотя ему было стыдно, ибо он сознавал, что в чем то потерял лицо, был изобличен, как голый король. Он пробормотал:

— Мне пора уходить.

Она улыбнулась ему простой, естественной улыбкой, как бы давая понять, что он многое напридумывал.

— У меня привычка гулять по саду. Как у Мод. Перед сном.

— Это — приглашение?

— Обещаю: о себе — больше ни слова.

Затаенное напряжение исчезло. Она подошла к шкафу, вытащила из него вязаную кофту и вернулась, на ходу надевая ее, высвобождая пучок волос сзади. Улыбающаяся, почти веселая.

— Ботинки у вас не промокают? Вечерами там обильная роса.

— Все в порядке.

Они молча спустились по лестнице к двери в сад. Парадным ходом решили не пользоваться из опасения, что Макмиллан поднимет шум. Дэвид подождал, пока она наденет сапоги, потом они вышли из дома. В тумане над крышей всходила почти полная луна;

бледно мерцали звезды, ярко сверкала какая то планета. Одно из окон было освещено лампочкой, горевшей в коридоре напротив комнаты Генри. Они прошли по траве, потом пересекли дворик и миновали мастерскую старика. Ворота в дальнем конце дворика вели в небольшой фруктовый сад. За ними, между деревьями, тянулась подстриженная травяная аллея, а вдали чернела стена леса. Роса усеяла траву жемчужными каплями. Но воздух был теплый, неподвижный. Один из последних летних вечеров. Призрачные яблони, лишенные цвета. Стрекот сверчков. Дэвид украдкой взглянул на девушку;

та шла, глядя себе под ноги, — молчаливая, верная данному обещанию. Но он уже не терялся в догадках. Вот она, невысказанная правда. Он ощущал ее каждым нервом, каждым нервным волокном. И сделал свой ход: нарушил молчание.

— Мне кажется, что я здесь уже месяц.

— Это на вас колдовство подействовало.

— Вы так думаете?

— Все эти легенды. Я уже не смеюсь над ними.

Они разговаривали почти шепотом, как воры, стараясь не встревожить невидимого пса.

Ему хотелось взять ее за руку.

Последнее усилие воли, чтоб удержаться от сближения.

— Он еще придет. Странствующий рыцарь.

— Всего на два дня. А потом уйдет.

Правда высказана. А они продолжали идти, словно и не было ничего сказано, по крайней мере еще пять секунд.

— Диана, я не отважусь вам ответить.

— Я и не ждала ответа.

Он держал руки в карманах пиджака и упрямо шагал вперед.

— Если бы у человека было две параллельных жизни...

Она прошептала:

— Миражи. — Потом: — Просто дело в том, что мы — в Котминэ.

— Где, оказывается, не все возможно. — И добавил: — Увы.

— Вы так взбудоражили мое воображение. Когда я узнала, что вы сюда едете. Одного не ожидала: что не захочу с вами расстаться.

— Так же как я.

— Если бы приехали не один, все было бы иначе.

— Да.

Снова он испытал это странное чувство, будто исчезло время и исчезли границы возможного;

ощущение, словно ты очутился в мире колдовства и легенд. Он продолжал ловить себя на том, что в мыслях своих забегает вперед.

И подумал о Бет: спит, наверно, у себя в Блэкхите, совсем в другом мире. Он был абсолютно уверен, что рядом с ней сейчас нет другого мужчины, и это чувство уверенности было ему дороже всего. Наивная мысль: если он сам способен изменить, то почему не способна она? Это было бы нелогично. Не отказывает же себе каждый из них в других удовольствиях: во вкусном обеде, в покупке нарядов, в посещении выставки. Они даже не осуждают своих друзей за то, что те проповедуют сексуальную свободу. Если они и выступают против чего либо, так это против канонизации нравственных норм. Супружеская верность или неверность — это дело вкуса;

так же, как делом вкуса может быть пристрастие к тем или иным кушаньям или к тканям, которые они вместе выбирают для штор. Или — кто на что и с кем живет. Так почему сейчас — исключение? Отчего не воспользоваться благоприятным случаем, не подчиниться зову артистической души? Не внести разнообразие в ее унылую жизнь со стариком? Бери, что можешь взять. Хотя этого и мало: немного тепла, объятие, близость двух тел. Мгновенное облегчение. И ужасное протрезвление, сознание огромной утраты — утраты того, что ты так кропотливо создавал.

Дойдя до конца сада, они остановились у ворот. За ними виднелась темная лесная дорога.

Она сказала:

— Это я виновата. Я...

— Вы?

— Сказки. О спящих принцессах.

— Их то страдания кончались свадьбой.

Дэвид подумал: а устоял ли бы перед соблазном хоть один порядочный принц только потому, что не верил в возможность венчания? Диана ждала — она не сказала больше ни слова, вернее же, все сказала своим молчанием. Перед тобой уже нет преград. Если хочешь.

Он предполагал ограничиться быстрым поцелуем. Но едва коснувшись губами ее губ и ощутив теплоту ее тела, когда она обняла его, понял, что это не будет быстрым поцелуем.

Всякая надежда на то, что дело обойдется без эротики, исчезла. Ее влекло к нему физически, а не только эмоционально;

такое же безрассудное влечение испытывал и он. Они прислонились к калитке, Диана судорожно прижалась к нему. Он чувствовал ее бедра, язык, все ее тело, которое она предлагала ему, и не противился. Она первая прервала поцелуй и, резко отвернув лицо, уткнулась головой ему в шею. Они все еще не выпускали друг друга из объятий. Он поцеловал ее в темя. Так они простояли, не проронив ни звука, с минуту. Он гладил ее по спине, вглядываясь в ночную тьму сада;

ему чудилось, что на его месте стоит кто то другой, сам же он смотрит на этого человека со стороны. Наконец, она осторожно отстранилась от него и, понурив голову, стала лицом к калитке, спиной к нему. Он обнял ее за плечи, привлек к себе и снова поцеловал в волосы.

— Простите меня.

— Я сама этого хотела.

— Не только за это. За все.

Она сказала:

— Неужели это настоящее? Ведь есть же чувство.

— Есть.

Они помолчали.

— Все время, пока мы разговаривали, я думала: если он захочет ко мне в постель, я соглашусь, и этим все решится. Я буду знать. Казалось, ничего нет проще.

— Если бы это было возможно.

— Слишком много этих «если бы». Какая ирония. Читаешь о Тристане и Изольде. Лежат в лесу, а между ними — меч. Полоумные средневековые люди. Вся эта болтовня о целомудрии.

А потом...

Она высвободилась из его объятий и, отойдя на несколько шагов в сторону, стала у столба в ограде.

— Прошу вас, не плачьте.

— Не обращайте внимания, Дэвид. Сейчас справлюсь. Пожалуйста, не извиняйтесь передо мной. Я все понимаю.

Он подыскивал слова — и не находил их;

или находил, но они ничего не объясняли. Мысли его опять смешались: он думал уже не о сексе, не о том, что она ему нравится, а о том, что приоткрыло ему на миг одно ее слово... И тут вдруг он вспомнил шедевр Пизанелло, который однажды анализировал, не величайший, но, пожалуй, самый интересный и загадочный во всем европейском искусстве, — они случайно заговорили в тот вечер о нем со стариком, заговорили о главном в этой картине: святом покровителе рыцарства с совершенно отрешенным, потерянным взглядом и бесконечно возмущенном взгляде жертвы — принцессы Трапезундской, которую ему предстоит спасти. Сейчас у нее было лицо Бет. И Дэвиду открылось то, что раньше ускользало от него.

Тоненькая фигурка девушки, застывшей при виде повернувшегося дракона, слабая улыбка на ее лице. Она протянула руку.

— Сделаем вид, что ничего не случилось?

Он взял ее за руку, и они пошли обратно в дом.

— Я мог бы столько сказать, — пробормотал он.

— Знаю.

Она стиснула его ладонь: не надо ничего говорить. Их пальцы сплелись в крепкий узел, словно боялись, что их разнимут, оторвут друг от друга;

словно понимали, какие глупцы эти смертные или, во всяком случае, как глупы их смертные желания и их смертные слова. Он снова представил себе ее обнаженную фигуру, все изгибы ее тела, когда она лежала на траве;

ощутил ее губы, их податливость. Ловушка брака, когда физические влечение переходит в привязанность;

знакомые переживания, знакомые игры, безопасное для обоих познание искусства и науки;

когда забываешь свое отчаянное невежество и дикое желание познать.

Отдаться. Взять.

Ему пришлось выпустить ее руку, чтобы открыть и закрыть калитку из сада во дворик.

Засов издал тихий металлический звук, где то у фасада дома залаял Макмиллан. Он снова взял ее за руку. Когда они молча проходили мимо мастерской, он увидел сквозь северное окно длинную черную тень незаконченного полотна «Кермесса». Потом — снова сад. Недоверчивый пес неврастеник продолжал лаять. Они подошли к дому и вошли внутрь. Она высвободила руку, нагнулась и сняла сапоги. Сверху сюда проникал слабый свет лампочки. Она выпрямилась, и он попытался разглядеть в полумраке ее глаза. Он сказал:

— Это ничего не решит. Но все же я хочу к вам в постель. Можно?

Она долго смотрела на него, потом потупилась и покачала головой.

— Почему нет?

— Странствующие рыцари не должны лишаться своих доспехов.

— И их фальшивого блеска?

— Я не сказала, что он фальшивый.

— Как самоочищение.

— Я не желаю очищаться.

Он высказал вслух то, что, как ему казалось, скрывалось за судорожным сплетением пальцев и ее молчанием. Обладание телом значит больше, чем слова;

то, что происходит сейчас, значит больше, чем то, что может произойти завтра или послезавтра. Он сказал:

— Вы же знаете, что это не просто для того...

— Вот из за этого тоже.

Он все еще не понимал.

— Оттого, что я не решился сразу?

Она покачала головой и посмотрела ему в глаза.

— Я вас никогда не забуду. И эти два дня.

Она неожиданно шагнула и схватила его за руки, чтобы не дать ему обнять себя. В тот же миг он почувствовал прикосновение ее губ к своим губам;

затем она направилась к лестнице.

Поставив ногу на ступеньку, обернулась — Дэвид шел за ней — и стала подниматься дальше.

Миновала комнату Генри и пошла, не оглядываясь, дальше по коридору. У двери его комнаты остановилась спиной к нему.

— Дайте мне хотя бы обнять вас.

— Будет только хуже.

— Но всего час тому назад вы...

— Час тому назад это были не вы. И я была другая.

— Но те, другие, были правы.

Она бросила взгляд в конец коридора.

— Где вы будете завтра в это время, Дэвид?

— Я все же хочу к вам, Диана.

— Из жалости.

— Я не могу без вас.

— Переспать и забыть?

— Зачем так жестоко? — спросил он с обидой.

— Потому что мы не животные.

— Раз не животные, то у нас и будет иначе.

— Будет еще хуже. Это не забудется.

Он подошел и положил руки ей на плечи.

— Послушайте, все эти осложнения — одни слова. Я хочу раздеть вас и...

На один короткий миг ему показалось, что он нашел ответ. Где то в глубине души она еще колебалась. Его сводили с ума ее близость, ее молчание, их никем не нарушаемое уединение;

несколько шагов до ее комнаты, а там — полумрак, торопливое сбрасывание одежды, обладание, облегчение...

Не поворачиваясь к нему, она быстро сжала его правую руку, лежавшую на его плече. И пошла прочь. Не веря очевидному, он в отчаянии прошептал ее имя. Но она продолжала идти.

Он хотел догнать ее, но не смог пошевельнуться, словно рок пригвоздил его к полу. Вот она вошла к себе в комнату и закрыла за собой дверь, оставив его одного — измученного, опустошенного, бесцеремонно отвергнутого уже после того, как он принял важное решение.

Он шагнул за порог своей комнаты и остановился в полумраке, взбешенный сознанием упущенной возможности;

взглянув в старое зеркало в золотой раме, увидел смутные очертания своего лица. Призрак, не человек.

Весь ужас заключался в том, что он все еще чего то ждал, что то предвкушал, в чем то хотел разобраться. Такие психические явления изредка бывают: читаешь о них, рисуешь в своем воображении — и не замечаешь, когда они в конце концов становятся фактом. Одна частица его существа силилась преуменьшить неудачу, истолковать ее всего лишь как отказ капризной женщины;

другая ощущала всю остроту и огромность утраты — им пренебрегли, с ним расправились, безмерно обидели... и обманули. Дэвид сгорал от желания — и понимал: что момент упущен;

его невыносимо жгло то, что на самом деле не существует, мучило чувство, которое до сих пор казалось ему таким же анахронизмом, как давно вымершие дронты43. Он сейчас понимал: происшедшее с ним — куда больше чем просто интрижка;

это нечто противоречащее логике, процесс, порождающий из ничего новые солнца, новые эволюции, новые вселенные. Это что то метафизическое, существующее помимо девушки;

страдание, жизнь, лишенная свободы, истинную природу которой он только что постиг.

Впервые он познал нечто выходящее за рамки существования — страстное желание жить.

А пока — здесь, сейчас — его охватило неодолимое мстительное чувство, желание наказать себя, девушку, находившуюся так близко, и Бет, находившуюся так далеко, в ночном Лондоне. То слово, которое она употребила... он снова увидел ее сидящей на диване, понуро стоящей у садовой калитки, ее лицо в полутемном холле... невыносимо, невыносимо, невыносимо.

Дэвид вернулся в коридор, бросил взгляд на дверь комнаты Генри и пошел в противоположную сторону. Он не стал стучать и попробовал войти так — дверь не подавалась.

Он снова нажал на ручку и выждал несколько секунд. Потом постучал. Никто не отозвался.

Проснулся он от звука открываемой двери, которую оставил на ночь незапертой. Часы показывали четверть девятого. К постели подошла Уродка и, когда он сел, протянула ему стакан апельсинового сока. Несколько мгновений он приходил в себя;

потом вспомнил.

— К вам с ранним визитом. Ваша светлость.

— Благодарю, — сказал он и отпил большой глоток сока.

На ней были джемпер с высоким воротом и юбка до колен, что придавало ей непривычный деловой вид. Она пристально посмотрела на него, потом неожиданно присела у него в ногах. В руке у нее был вырванный из блокнота листок бумаги. Она вслух прочла: «Передай Генри, что я уехала за покупками. Вернусь после ланча». Она перевела взгляд на стену возле двери, старательно избегая смотреть Дэвиду в глаза, и терпеливо ждала его объяснений.

— Ее уже нет?

— Похоже, что да, не правда ли? — Не дождавшись от него ответа, Уродка продолжала: — Так что же произошло?

Он помолчал в нерешительности, потом ответил:

— Что то вроде размолвки.

— Так. Из за чего?

— Пусть она сама вам расскажет.

Но на Уродку его грубоватый тон явно не действовал.

— Вы разговаривали? Просто любопытно знать, почему она так спешно уехала.

— Ясно почему. Не хотела видеть меня.

— Но почему, черт побери? — Уродка бросила на него укоризненный взгляд. — После вчерашнего. Я же не слепая. Обычно Ди дичится незнакомцев. Только чудо может заставить ее Вымершее в конце XVII в. семейство голубиных птиц.

открыться.

— Я это так и понял.

— А вы поговорили — и все. — Уродка снова кольнула его взглядом. — Как это низко с вашей стороны, честное слово. Дело тут совсем не в сексе, я же знаю. Ей хороший мужик нужен. Только один. Чтобы он мог сказать ей, что с ней все в порядке, все у нее в норме, что она возбуждает мужчин.

— По моему, она и сама это знает.

— Тогда почему же она сбежала?

— Потому что нам нечего больше друг другу сказать.

— А вы не могли забыть про ваши чертовы принципы хотя бы на одну ночь.

Он произнес, обращаясь к стакану в руке:

У вас превратное мнение обо мне.

Она пристально посмотрела на него, потом стукнула себя ладонью по лбу.

— О Господи. Не может быть. Она не...

— Не захотела, — пробормотал он.

Она наклонилась вперед и взялась руками за голову.

— Сдаюсь.

— Не надо сдаваться. Вы ей нужны сейчас. Более чем когда либо.

Она выпрямилась, посмотрела на него с кривой усмешкой, тронула рукой его ногу под одеялом.

— Извините. Мне следовало самой догадаться.

Она встала с кровати и подошла к окну. Открыла ставни и долго смотрела во дворик. Не поворачивая головы, спросила:

— А старик Генри?

— Все по прежнему.

— Значит, мне это не привиделось?

Он лежал, опершись на локоть, глядя на простыни. Он чувствовал себя нагим в буквальном и переносном смысле и все же желал высказаться до конца.

— Не думал, что такие вещи возможны.

— Это вам Котминэ. Как в сказке. Когда впервые сюда попадаешь. А потом начинаешь понимать, что это — всего лишь дурной сон. — После долгой паузы Уродка добавила: — Господи, что за грязь, правда? — Она окинула взглядом голубое небо. — Этот старый садист...

А вы казались такой хорошей парой. И нуждались друг в друге. — Она с упреком посмотрела на него. — Зря вы не воспользовались случаем, Дэвид. Хотя бы раз в жизни. Назло старому ублюдку. Хотя бы ради меня.

— Недостает нам вашей решимости, Энн. В этом все дело.

— О да, конечно. Я же умственно ограниченная.

— Чепуха, — мягко возразил он.

Она отошла от окна и стала в ногах его кровати.

— Не понравилась я вам, когда вы только что приехали?

— Первые впечатления сглаживаются.

Она испытующе заглянула ему в глаза, присмотрелась к его улыбке. Потом решительно сжала губы и взялась рукой за край джемпера. На талии, повыше юбки, обнажилось коричневое тело.

— Хотите, я заменю вам ее? По быстрому?

Он засмеялся:

— Вы просто невозможны.

Она стала коленом на край кровати, скрестила руки, как бы готовясь снять с себя джемпер, и склонилась к нему. Ее глаза задорно блестели.

— Я знаю все приемы.

Он протянул ей пустой стакан.

— Попробую представить их себе. Когда буду бриться.

Она прижала руки к сердцу и закатила глаза. Потом выпрямилась и взяла у него стакан.

Постояла глядя на него сверху вниз.

— По моему, Ди рехнулась. — Она потормошила его за кончик носа. — А вы недурны.

Хотя и врожденный святоша.

И тут последовал второй парфянский удар. Уже выйдя в коридор, она снова открыла дверь и просунула голову.

— Кстати, не могла не обратить внимания. На пляже было на что посмотреть.

Ее доброта, ее откровенность;

блаженны невоспитанные. Не успели утихнуть ее шаги, как ощущение теплоты и симпатии исчезло. Дэвид лег на спину и уставился в потолок. Он силился разобраться в происшедшем, понять, где сделал ложный шаг и почему она отвергла его. Он чувствовал себя глубоко разочарованным, подавленным и потрясенным. Впереди — невыносимый день. Ее тело, ее лицо, ее душа, ее зов: она где то там, среди деревьев, ждет его.

Это невероятно, но он действительно влюбился;

и если не совсем в нее, то, по крайней мере, в идею любви. Как бы он поступил, если бы она появилась сейчас в дверях и попросила его не уезжать, увезти ее отсюда? Он не знал. Наверное, горечь поражения, мысль о вечно упускаемом шансе была бы менее острой, если бы они легли в постель и она отдалась бы ему в ту короткую ночь.

Но он понимал, что и это — заблуждение. Тогда окончательное расставание было бы невозможным. Даже если бы он уехал в Париж, как должен уехать сейчас;

пожалуй, откуда угодно он мог бы уехать навсегда, но отсюда... все равно им суждено было бы встретиться.

Здесь или где то еще.

Этого он избежал. Но освобождение казалось ему скорее приговором, чем помилованием.

К полудню, проехав уже около трети двухсотпятидесятимильного пути до Парижа, он все еще не пришел в себя. Машину вел по бесконечному route nationale44 человек автомат. Душа осталась в Котминэ. Старик в течение всего завтрака рассыпался в любезностях, уговаривал Давида непременно приехать еще раз вместе с женой, извинялся за свои недостатки, за старость, за «пустые разговоры», даже желал ему успеха в собственном творчестве;

но все это не могло сгладить горького сознания, что, принимая формально приглашение Бресли, Дэвид разыгрывал фарс. Дорога в Котминэ ему закрыта навсегда, он никогда не сможет привезти сюда Бет. Стоя у машины, они пожали друг другу руки. Он поцеловал Энн в обе щеки и, улучив момент, шепнул ей на ухо:

— Расскажите ей... о нашем разговоре? — Она кивнула. — И поцелуйте ее за меня.

По лицу ее мелькнула сдержанная усмешка.

— Ну, до этого мы еще не докатились.

Но в ее глазах светился веселый огонек. Это был последний случай, когда ему захотелось улыбнуться.

Путешествие началось с неприятности: отъехав от ворот усадьбы всего на триста ярдов, Дэвид заметил на дороге, у самого передка машины, что то буровато рыжее, похожее на мышь — но слишком большое для мыши и по змеиному гибкое — но слишком короткое для змеи. Мелькнуло и исчезло под колесами. Дэвид притормозил и оглянулся: на темном гудроне пустынной лесной дороги виднелось небольшое пятно. Любопытство, мазохизм, желание продлить минуты расставания заставили его выйти из машины и вернуться назад. Это был горностай. Одно колесо проехало прямо по нему. Он был мертв, раздавлен. Уцелела только головка. Крошечный глаз зверька злобно глядел на Дэвида, из зияющей пасти текла струйка крови, похожая на красный цветок. Дэвид постоял немного, потом вернулся к машине.

Многообещающее начало дня.

Национальному шоссе. (франц.) На всем протяжении пути в Ренн он надеялся, что встретит где нибудь на обочине белый «рено» и рядом с ним — знакомую женскую фигуру. Надеялся до тех пор, пока не выехал на автостраду, огибавшую город с юга. И лишь тогда с мучительной ясностью осознал, что больше уже не увидит ее. Это было похоже на возмездие — ее исчезновение сегодня утром служило тому подтверждением. Значит, вина лежит на нем. Только слишком поздно он это понял.

Вспомнил разговор у садовой калитки, когда она высвободилась из его объятий, как он отпустил ее, проявив губительную нерешительность. Даже и потом, в доме, она угадала в его поведении нечто настораживающее, внушающее недоверие к его словам. Он не оправдал ее надежд ни как современный мужчина, ни как средневековый рыцарь — жаждал физической близости и избегал ее.

В мозгу его начали рождаться фантастические сценарии. Самолет, на котором летит Бет, терпит аварию. Он никогда не был женат. Он женат, но Бет — это и есть Диана. Она выходит замуж за Генри, который вскоре умирает. Она приезжает в Лондон, не может жить без него, и он бросает Бет. И все эти истории заканчиваются в Котминэ, где в идеальной гармонии соседствуют труд, любовь и залитый лунным светом сад.

Бесплодные эти фантазии недостойны были даже юноши и лишь подтверждали его заурядность;

ведь с ним произошло что то вроде шока: хотя реальность первых нескольких минут, последовавших за ее уходом, успела отойти в мир бессознательного, он все еще недоумевал, как могло случиться такое, как это могло так сильно всколыхнуть его и расстроить и насколько же он прежде был самовлюблен. И стало так ясно, чего он лишен. Его несостоятельность заключалась в том, что он не считал возможным грех. Генри знал, что грех — это вызов жизни;

не безрассудство, а акт мужества и воображения. Он грешил по необходимости и в силу инстинкта;

Дэвид же не согрешил из страха. Не захотел согрешить, как выразилась Энн, назло старому ублюдку. Его мучила не цель, а средства ее достижения. Мучило не то, что думает о себе он сам, а то, что думают о нем люди. Страх перед собственным тщеславием, эгоизмом, «естеством», который ему приходится прикрывать такими понятиями, как «честность» и «непредубежденность». Вот почему он тайно и с таким удовольствием предавался самоанализу. Таким образом, предельное тщеславие (а применительно к художнику — глупость) отнюдь не кажется бесполезным. Оно объясняет, почему в собственном творчестве он так высоко ценит недосказанное, скромность изобразительных средств, стремление удовлетворить требованиям собственного критико словесного лексикона — абсурдный прием, с помощью которого он мысленно оценивает свое произведение, когда создает его. Все это доказывает, что он боится вызова.

Но именно вызов ему и был брошен, причем вызов, далеко выходящий за сферу морального и сексуального. Теперь он уже хорошо понимал, что это было похоже на ловушку.

Ты обходил явный подводный риф в первый вечер в разговоре со стариком, а дальше уже срабатывало самоослепление, зазнайство, так называемая воспитанность, желание понравиться. Оказалось, что настоящая подводная скала поджидала его где то далеко за пределами голубой лагуны.

Чем больше он удалялся от Котминэ, тем меньше склонен был оправдывать себя. Немного успокаивало то, что он сможет более или менее открыто смотреть Бет в глаза, но даже этот «утешительный приз» был лишь видимостью;

казалось, его наградили не по заслугам. Ведь «верен» то он лишь потому и остался, что кто то повернул ключ в замке. Более того: даже если бы эта формальная невинность и имела для него какое то значение, его настоящим преступлением было то, что он колебался, лавировал, уклонялся.

Котминэ было зеркалом, и жизнь, к которой он возвращался, была в нем отражена и препарирована с беспощадной ясностью... какой жалкой теперь выглядела эта жизнь, какой бесцветной и спокойной, какой безопасной. Отсутствие риска — вот в чем ее главная суть.

Потому он и ехал сейчас быстрее обычного. На дорогах между городами было сравнительно мало транспорта, он располагал достаточным временем, злополучный самолет прибывал только вечером, в начале восьмого. Когда человек ничем не рискует, не принимает никаких вызовов, он превращается в робота. Секрет старика в том, что он не терпит никаких преград между собой и тем, что изображает;

и дело тут не в том, какую цель преследует художник или какими техническими приемами он пользуется, а в том, насколько полно, насколько смело идет по пути постоянной переделки самого себя.

Медленно и неуклонно надвигалось на Дэвида сознание, что его вчерашняя неудача лишь символична и не затрагивает основы основ. То, что он упал в глазах молодой женщины, — тривиальный эпизод из комедии, которая именуется игрою полов. Суть же в том, что он не воспользовался — даже не попробовал воспользоваться — личной свободой в экзистенциалистском смысле. Прежде он, как художник, не сомневался в своем призвании, хотя и не все свои произведения считал безупречными с точки зрения техники исполнения, но он всегда полагал, что в нем заложены те качества, которые рано или поздно позволят ему создать непреходящие художественные ценности. Теперь же он увидел страшную картину — он в тупике, ибо он родился в период, который грядущие поколения, говоря об истории искусства, назовут «пустыней»: ведь факт же, что Констебль, Тернер, Норвичская школа выродились в середине столетия и позже в бесплодный академизм. У искусства всегда бывали взлеты и падения, и кто знает, не явится ли конец двадцатого века периодом его наибольшего упадка? Дэвид знал, как ответил бы на этот вопрос старик: да, явится, если не будут приложены все усилия для того, чтобы развенчать наиболее восхваляемые ценности и мнимые победы.

Пожалуй, уже слово «абстракция» говорит само за себя. Художник боится, как бы его живопись не отразила его образа жизни, а возможно, этот образ жизни так дискредитировал себя, художник так старается устроиться поуютнее, что он невольно стремится замаскировать пустотелую реальность с помощью технического мастерства и хорошего вкуса. Геометрия.

Безопасность, скрывающая отсутствие какого либо содержания.

Единственное, что у старика сохранилось, это пуповина, связывающая его с прошлым.

Один шаг назад, и он — рядом с Пизанелло. Духовно во всяком случае. Дэвид же углубился в книги, рассматривает искусство как общественный институт, науку, академическую дисциплину — как дело, требующее субсидий и дебатов в различных комиссиях. И это было главным объектом ярости старика. Дэвид и его сверстники, а также те, кто придет им на смену, уподобившись зверям, рожденным в неволе, будут только созерцать из своих клеток ту зеленую свободу, которой пользуется старик. Дэвид понял, что произошло с ним за истекшие два дня:

точно подопытной обезьяне, ему дали возможность взглянуть на свое утраченное подлинное «я». Его ввело в заблуждение излишнее следование моде, поощряемая официально фривольность, кажущиеся свободы современного искусства;

он не догадывался, что все эти свободы проистекают из глубокого разочарования, похороненного, но еще не совсем задавленного сознания несвободы. Ситуация, характерная для всей новейшей истории художественного образования в Англии. Пресловутая выставка дипломных работ, на которой студенты факультета изящных искусств ничего, кроме чистых холстов, не показали, — что может служить более убедительным свидетельством затхлого лицемерия преподавателей и безнадежного банкротства обучаемых? Не будучи в состоянии заработать себе на жизнь искусством, человек учит других пародировать самые основы этого искусства, пытается внушить людям, будто гении рождаются за одну ночь — для этого достаточно одного эксперимента, — а не ценой многолетнего упорного труда художника одиночки. Будто случайный мгновенный успех вроде белого кролика в цилиндре фокусника оправдывает злостный обман, которому подвергаются тысячи простаков;

будто все художественное образование не опирается на прогнившую систему преподавания, превращающую искусство в неразрешимую шараду. Когда школы лгут...

Возможно, то же творится и в других видах искусства — в литературе, музыке. Дэвид этого не знал. Он лишь испытывал душевную боль, отвращение к самому себе. Кастрация.

Триумф евнуха. Он прекрасно понимал, что кроется за неуклюжими нападками старика, за его глумлением над «Герникой». Пренебрежение природой и реальностью исказило до безобразия отношения между живописцем и зрителем;

ныне художник творит для интеллектуалов и теоретиков — не для людей вообще и, что хуже всего, не для себя самого. Конечно, это приносит дивиденды в материальном отношении и в смысле популярности, но пренебрежение телом человека, его естественным, чувственным восприятием привело к порочному кругу, к водовороту, к уходу в небытие;

ныне живописец и критик согласны лишь в том, что существуют и имеют какое то значение они одни. Хорошее надгробие для разного отребья, которому на всех наплевать.

Такие художники прикрываются тем, что приемлют современные течения, забывая при этом о чрезвычайно ускорившемся прогрессе и восприятии мира, забывая о том, как быстро авангардизм перерос в art pompier — дерзкое и банальное искусство. Виной всему — не только их собственный вариант абстракции, а непрерывная цепь послевоенных школ: абстрактный экспрессионизм, концептуализм, фотореализм, оп арт и поп арт... il faut couper la racine — пусть так. Но искусство, лишенное корней, вращающееся по орбите в мертвом космосе, не имеет смысла. Оно напоминает пеструшек, одержимых губительной гонкой за Lebensraum45 в арктических водах, в бездонной ночи, слепых ко всему, кроме собственных иллюзий.

Башня из черного дерева.

Когда он подъезжал к Иль де Франсу — дорога теперь пролегала по скучному жнивью, окружающему Шартр, — небо, точно перекликаясь с его унылым настроением, покрылось тучами. Лето умерло, пришла осень, а с нею — конец зеленой растительности. Странно. И подавленное состояние у него не проходило.

Наконец он достиг предместий Парижа. Петляя по улицам, он отвлекся на некоторое время от копания в себе. В начале шестого остановился у приличной на вид гостиницы недалеко от Орли. В Париж они с Бет не собирались заезжать, решив следовать прямо в Ардеш, где находился коттедж их знакомого, а до него — еще целый день езды. Поэтому надо было где то остановиться и передохнуть. Тем более что завтрашний день не сулил ничего хорошего. Во всех отношениях.

Он принял душ и заставил себя перечитать наброски своей вступительной статьи к книге «Искусство Генри Бресли», пока его личные впечатления еще не утратили свежести, чтобы посмотреть, что надо изменить, что добавить, на чем сделать упор. Безнадежно. Фразы и суждения, которые всего несколько дней тому назад нравились ему... Вздор, дребедень.

Банальности, профессиональный жаргон, претенциозность. За напыщенными словами вставала реальность Котминэ. Он прилег на кровать и опустил веки. Потом встал и подошел к окну.

Впервые за многие годы почувствовал, что вот вот заплачет. Абсурд, абсурд. Он погибнет, если больше не увидит ее. Он стал искать почтовую бумагу, но нигде ее не обнаружил, в гостиницах такого типа почтовой бумаги не водится, здесь останавливаются только на ночлег.

Он достал из чемодана блокнот и, положив перед собой, смотрел на него, не в силах написать что нибудь. Так бывает с художником, который трудится над картиной, зная, что она плохая, и поэтому ему хочется уйти от нее не оглядываясь и ни с кем не встречаясь.

В основе всего этого было сознание того, что он никогда не станет другим, что будет писать по прежнему, выбросит этот день из памяти, всему придумает иное толкование, вообразит себя этаким ошалелым, потерявшим голову проезжим постояльцем. Рана заживет, корка отвалится, и кожа будет гладкой, как прежде. Он стал жертвой здравого смысла, не верил по настоящему в случай и не умел им воспользоваться. Вспоминая потом этот эпизод, он в конце концов внушит себе, что принял тогда мудрое решение, совершил благородный поступок;

что пламя страсти, опалившее его, — это мечта, мимолетное видение, реальность же — еще один из его замыслов, набросок, затерявшийся в студии, в глубине шкафа среди старых альбомов с эскизами.

Так будет потом;

пока же он знал, что отказался (даже если ему больше не суждено с ней Жизненным пространством. (нем.) повстречаться) от возможности изменить свою жизнь и что дальнейшая судьба его творчества — его качество и его способность выдержать испытание временем — зависит от признания этого факта. Он испытывал запоздалую, но жгучую зависть к старику. Дело в конечном счете сводится к тому, с чем человек родился: либо он имеет склонность к крайним проявлениям индивидуализма, к отделению мысли от чувства, либо не имеет. Дэвид ее не имел.

Отвратительная, мстительная несправедливость заключалась в том, что искусство глубоко аморально. Как бы человек ни усердствовал, все равно он останется в проигрыше: все достается свиньям и ничего — тем, кто имеет заслуги. Котминэ беспощадно продемонстрировало: то, с чем он родился, при нем и останется. Он был, есть и будет порядочным человеком и вечной посредственностью.

Это определение часами, казалось, витало в воздухе, прежде чем пришло ему на ум. Стоя у окна, он пристально смотрел туда, где над мрачным морем крыш, мокрых от моросящего дождя, ему чудилась светлая полоска неба — полоска, напоминавшая о том, чем он мог бы быть.

Приехав в Орли, он узнал, что самолет опаздывает на полчаса. В Хитроу туман. Дэвид ненавидел аэропорты: равнодушие, пассажирские орды, безликость людей, ощущение опасности. Он стоял у окна в зале ожидания и вглядывался в унылую даль аэродрома. Сумерки.

Казалось, Котминэ осталось где то в другой вселенной — один день пути, равный вечности.

Дэвид попробовал представить себе, что они сейчас там делают: Диана накрывает на стол, Энн занимается французским. Тишина, лес, голос старика. Лай Макмиллана. Дэвид страдал, как может страдать человек, понесший тяжелую утрату — утрату не того, чем обладал, а того, что познал. Что она говорила, что чувствовала, о чем думала. Боль, которую он испытывал, проникала в сознание глубже, чем все расспросы об искусстве, его искусстве, его личной судьбе.

На несколько мучительных мгновений он очень четко представил себе собственный облик и облик всего человечества. Внутренний голос — последняя надежда на избавление, на свободную волю — побуждал его сжечь все корабли, вернуться, искать спасения в бегстве.

Но на кораблях, как на великих художниках прошлого, стойких против любого пламени, лежала длинная тень. Тень молодого англичанина — неподвижного, но устремленного вперед, в сторону своего дома, всматривающегося в отдаленный ряд застывших посадочных огней.

Объявили о прибытии самолета, и он спустился вниз, чтобы встретить Бет. Ее вещи он привез с собой в машине, поэтому она вышла к нему налегке, в числе первых пассажиров.

Помахала ему рукой. Он поднял руку. Новое пальто — сюрприз для него — слегка колыхалось от ее резких движений;

видимо, она гордилась своей обновкой. Веселый Париж. Свободная женщина. И смотри ка: без детей.

Она появляется с беспощадностью настоящего;

на ее лице — спокойная радость;

вполне естественно, что он тут, где же ему еще быть. И он придает своему лицу выражение такой же уверенности.

Она останавливается в нескольких шагах от него.

— Привет. — Она кусает губы. — А у меня на какой то момент мелькнула страшная мысль. — Пауза. — Вдруг ты мне больше не муж.

Отрепетировано. Он улыбается.

Целует ее в губы.

Они идут рядом, говорят о детях.

Ему кажется, что он с трудом волочит ноги;

вероятно, так чувствует себя человек, недавно перенесший операцию и еще не совсем пришедший в себя;

в его притупленном сознании мелькает что то неумолимо ускользающее. Очертания лица, золотистые волосы, звук закрывающейся двери. Я сама этого хотела. Как во сне: было, но не помнишь что.

Захлебнувшийся крик, день, сгоревший дотла.

Она спрашивает:

— Ну, а ты, милый, как?

Он сдается тому, что осталось: абстракции.

— Уцелел.

Pages:     | 1 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.