WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 |

«ХОЛОДНЫМ РАССУДКОМ ИСТОРИКА ЮРИЙ ДРУЖНИКОВ Досье беглеца По следам неизвестного Пушкина IM WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2003 СОДЕРЖАНИЕ Глава первая. МИХАЙЛОВСКОЕ: УГОВОР С БРАТОМ................. ...»

-- [ Страница 3 ] --

«Революционный дух, внесенный в Россию горстью людей, заразившихся в чужих краях новыми теориями... внушил нескольким злодеям и безумцам мечту о возможности революции, для которой, благодаря Бога, в России нет данных». Позволить привезти и распространять новые идеи, которых Пушкин обязательно нахватался бы в Европе, — этого царь допустить не хотел.

Второй причиной держания поэта на привязи был тот же язык Пушкина. Выпусти этого шалопая, по выражению Бенкендорфа, и он начнет направо и налево высказывать в Европе все злое и ложное о России и правительстве, что только придет ему на ум. Впрочем, в третьих, взгляд мог быть и более серьезным. Николай назвал Пушкина умнейшим человеком в России.

Зачем же выпускать умнейшего человека, давать ему волю? Здесь, под опекой, он говорит то, что нужно, а там?

И все ж в рассуждениях Бенкендорфа и Николая I видится определенный просчет. Пушкин всегда шел на компромиссы, и чем спокойнее власти относились к его отклонениям от предписанного, тем меньше он нарушал эти предписания. Зажатый до предела, лишенный всех степеней свободы (даже цензура персональная, даже передвижения внутри страны лишь с разрешения), Пушкин начинал ненавидеть и то, к чему в нормальных условиях относился бы спокойнее. Его появление на Западе свидетельствовало бы, что у русских есть не только истинная культура и литература, но и человеческое, европейское лицо. По возвращении степень его умеренности, несомненно, выросла бы, как и его благонадежность, как и благодарность за исполнение заветного желания. «Мне стало жаль моих покинутых цепей», — сказал Пушкин о другом, но в этом он весь.

Такова природа отечественной власти: многое она делает себе во вред. Презрение к человеку и его достоинству, тирания мелочной опеки и политический обскурантизм — ее непременные составные части. Как в заморских странах существует прирожденное право, так у нас — прирожденное бесправие. Князь Вяземский в записной книжке обращал внимание на то, как работает эта «запретительная система: прежде чем выпустить свой товар, свою мысль, справляться с тарифом;

везде заставы и таможни». Когда писатель Иван Дмитриев заметил, что название Московский английский клуб весьма странное, Пушкин возразил ему, что у нас встречаются названия еще более неподходящие, например, Императорское человеколюбивое общество.

Если Пушкин так стремился выехать, а его не выпускали, то почему он в течение десяти лет не реализовал ни одной из попыток бежать нелегально? Ю. Н. Тынянов сказал однажды:

«Если бы Пушкин знал о себе столько, сколько мы знаем о нем сейчас, он вел бы себя иначе».

Да, Пушкин не всегда и не во всем был последователен, однако он всерьез обдумывал свои просчеты и делал выводы. Поведение его было подчас нелогичным. Но не он чаще всего был в этом виноват: он был, в сущности, белкой в колесе. И выбор его узок: метаться в колесе или остановить его и сидеть в клетке. Третьего не дано. К тому же он поддавался увещаниям друзей, а их советы были противоречивы, подчас противоположны. Дельвиг любил повторять мудрость из Талмуда: если скажут тебе, что ты пьян, то ложись спать. Для бегства за границу Пушкину надо было быть чуть решительнее, чуть предприимчивее и чуть хитрее.

Теперь, обдумывая одесские и михайловские ошибки, он понимал, что бегство на корабле, в коляске, под видом слуги или с фальшивым паспортом — способы чересчур рискованные.

Для реализации плана бегства нужны были особые обстоятельства: политическая неразбериха, бунт или война. Возможно, именно таких особых обстоятельств поэт теперь ожидал. А за границу собирался... его собственный портрет, написанный «русским ван Дейком» Орестом Кипренским. Всю лучшую часть своей жизни Кипренский провел в Германии, Швейцарии и Италии;

ненадолго приехав в Петербург, он собирался снова в Италию, намереваясь там жениться. С собой Кипренский хотел взять портрет Пушкина, писанный им с натуры, дабы демонстрировать его на выставках. Пушкин считал настоящими художниками только англичан и французов, но для итализированного Кипренского сделал исключение. Теперь Пушкин честолюбиво размышлял о том, как к его портрету отнесутся на Западе:

Себя как в зеркале я вижу, Но это зеркало мне льстит:

Оно гласит, что не унижу Пристрастья важных аонид.

Так Риму, Дрездену, Парижу Известен впредь мой будет вид.

Это он написал Кипренскому и был рад путешествию хотя б в таком виде. В Россию Кипренский не вернулся. Портрет, сделанный им, после находился у Дельвига до его смерти, выкуплен Пушкиным за тысячу рублей у вдовы Дельвига и через сына Пушкина уже в нашем веке попал в Третьяковскую галерею.

Для тех людей во всем мире (в том числе и в России, среди знакомых Пушкина), кто может выезжать за границу, Пушкин отказник как социальное явление не понимаем и, уж наверняка, не трагичен. Во времена Пушкина слова «отказник» не было, но практика, как видим, была. Пушкин, кажется нам, и тут был первым: первым настоящим, широко известным отказником в России. Правительство считало, что отказ увеличивал власть над подданным и тем укреплял государство. Однако существует оборотная сторона медали: закрытая на замок граница — лучший способ воспитать вместо любви ненависть к своей родине.

Статус отказника есть рефлекторное выражение состояния государства. Как массовые репрессии порождали класс заключенных, возродив в ХХ веке в СССР и Германии рабовладение, так массовые отказы создали новый социальный слой отвергнутых властью и обществом, насильно прикованных к государству. Отказ — чисто отечественное изобретение, некое наказание, срок которого колеблется от нескольких дней, как за мелкое хулиганство, до пожизненного. Кто решает, наказать или освободить такого гражданина, не всегда понятно.

«Держать и не пущать!» — это и был фундаментальный вклад Российской державы в права человека. Но, хотя отказ — российское явление, он приносит вред всему миру, лишая людей возможности участвовать в деятельности человечества. И все же, по сравнению с советским периодом, во времена Пушкина, если не считать самого поэта, в вопросах выезда был относительный либерализм.

Его не выпускали, но и не унижали сложными бюрократическими процедурами. Для рассмотрения дела достаточно было прошения, то есть просто короткого письма. Явись Пушкин в советский ОВИР восьмидесятых годов нашего века, от него потребовали бы вызов от родственников из Африки для того, чтобы съездить в Европу. Не пришла тогда еще в голову Бенкендорфу иезуитская анкета, разрешения родителей, справки от братьев и сестер — согласны ли они на выезд их родственника. «Я не лишен прав гражданства и могу быть цензирован», — грустно шутил поэт. Не имея должности при переездах, он предъявлял свой лицейский аттестат, где значился «воспитанником Царскосельского лицея», и это вполне удовлетворяло жандармов. Иногда Пушкин показывал вместо проездного документа свои стихи, и по неграмотности полиции даже это сходило. На вопрос, где он служит, Пушкин однажды отвечал: «Я числюсь по России». Обычно пишут, что Пушкин этой фразой выражал свою национальную гордость. Нам же кажется, что тут звучит и вечная бездомность, от которой он страдал.

Пушкина называли первым штатским в русской литературе. В самом деле, Державин — тайный советник, Батюшков — офицер и дипломат, Жуковский — придворный учитель, Карамзин — придворный историограф, многие поэты были офицерами. А Пушкин был в эту пору простым сочинителем. Он на всю жизнь остался лицеистом, который больше всего на свете ценит крохи своей независимости.

Ничего не изменилось в литературных делах его, когда он стал отказником. Издатели хорошо платили Пушкину за сочинения. «У меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки», — гордился он. Царь лично читал то, что он писал. Но цензура эта была подчас формальной. Много стихов Пушкин печатал и без представления царю или пользуясь знакомством с цензорами, и это сходило с рук. А если он и проходил цензуру, то цензоры, бывало, извинялись за беспокойство и объясняли, что делают это просто для проформы. Критик и цензор А. В. Никитенко называл цензуру «тяжбой политического механизма с искусством». Вяземский вместо слова «цензура» говорил «цендура». С 1827 года в обеих столицах охотно печатали прозу Рылеева, Одоевского, Бестужева, Кюхельбекера, правда, с инициалами вместо подписи или вообще без подписи автора. Такова была тогда свобода печати. Книги Пушкина выходили с его именем и даже портретами, когда он был в ссылке. На двенадцати подводах бывший ссылочный невольник вез свою библиотеку из Михайловского в Петербург.

Пушкин вхож в высшее общество, беседует с царем, его принимают крупнейшие сановники государства, с ним не боятся общаться ни друзья, ни крупные чиновники. Никто не отнимает у него доступ к читателю и право на заслуженное место в литературе. Репрессивность аппарата царской власти была относительно ограниченной. А вот за границу именно Пушкина не пускали. В стихах «Сводня грустно за столом...» даже содержательница небезызвестного публичного дома Софья Астафьевна хочет бежать за границу вместе со своими девицами, ибо тут с Петрова дня по субботу у них не было работы.

В октябре 1827 года Пушкин решил закончить свое добровольное заточение в Михайловском и выехал в Петербург, захватив с собой рукописи. По дороге на станции, когда ему меняли лошадей, он проиграл проезжему 1600 рублей, а затем заметил человека, который был окружен жандармами и показался ему крайне неприятен. В дневнике Пушкин писал, что «неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие;

я поворотился им спиною, подумав, что он был потребован в Петербург для доносов или объяснений». Но еще через мгновенье оба бросились друг другу в объятия. Это был Вильгельм Кюхельбекер, друг юности и неудачливый беглец с Сенатской площади за границу.

Кюхельбекера везли из Шлиссельбургской крепости в крепость Динабург. Жандармы друзей растащили, а о встрече этой фельдъегерь донес по начальству. Два лицеиста, два поэта, две судьбы, два пути. Один вернулся из за границы, чтобы сгнить в Сибири, другой избежал Сибири, но не мог попасть за границу. Оба не сумели туда удрать. Образно говоря, оба были в кандалах: один физически, другой в своем воображении. Больше в этой жизни они не увиделись.

Глава двенадцатая. В АРМИЮ ИЛИ В ПАРИЖ Жизнь эта, признаться, довольно пустая, и я горю желанием так или иначе изменить ее. Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское.

Пушкин — Осиповой, 24 января 1828, по фр.

Пушкин появился в Петербурге среди друзей, но состояние одиночества, в котором он пребывал, от этого не изменилось. Литератор и друг Боратынского Николай Путята, сблизившийся с Пушкиным в эту пору, отмечает в нем грустное беспокойство, неравенство духа, пишет, что поэт «чем то томился, куда то порывался. По многим признакам я мог убедиться, что покровительство и опека императора Николая Павловича тяготили его и душили».

Об этом порыве куда то мы встречаем намеки, а то и прямые высказывания поэта.

Внешние события опять подталкивали его. Над ним висело обвинение Новгородского уездного суда в «небрежном хранении рукописей». Легко переводимо на иностранный язык это выражение, смысл которого, однако, объяснить западному читателю нелегко. Пушкина снова допрашивали по делу о стихотворении «Андрей Шенье».

Поэт пускается в загул, чтобы разрядиться и хоть на время позабыть неприятности. Судьба сводит его с самыми страстными женщинами. У него роман со сверстницей, Аграфеной Закревской, которая была к тому же любовницей Боратынского и Вяземского. У него, похоже, возобновляется роман с Елизаветой Воронцовой, которая только что вернулась с мужем из за границы и остановилась в Петербурге. Для тайной корреспонденции Воронцова придумала себе псевдоним Е. Вибельман — отражение пушкинского к ней обращения «принцесса бель ветрил».

Порыв куда то отражается в текстах. В стихах снова оживают образы Италии, удрать в которую ему не помог талисман, подаренный Воронцовой в Одессе. Поэт начинает и бросает писать стихи о крае, где редко падают снега и где блещет безоблачно солнце. А в стихотворении, посвященном вернувшейся из Италии Марии Мусиной Пушкиной, он осыпает читателя целым каскадом неумеренных восторгов по поводу мест, в которых он никогда не бывал: это «волшебный край», «страна высоких вдохновений», «древний рай», «пророческие сени», «роскошные воды», «чудеса немых искусств». «Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское», — сообщает он соседке из Тригорского Осиповой. Не появиться никогда в собственном Михайловском, которое он любил, могло означать только один вариант его судьбы: выезд за границу.

От знакомых Пушкина не ускользнуло, что он серьезно, как никогда раньше, принялся вновь за изучение английского. Один из современников отмечал, что это единственное, чем он теперь серьезно занимается: «Пушкин учится английскому языку, а остальное время проводит на дачах». М. П. Алексеев писал, что и весь следующий, 1828 год Пушкин основательно занимался английским языком и стал достаточно свободно читать и переводить. По английски Пушкин произносил слова, как по латыни, то есть по буквам, чем потешал знающих английский язык, но переводил хорошо. В это время у поэта появляется еще один специальный интерес: к восточной религии и морали. Он достает перевод Корана, начинает его изучать. Что касается стратегии, то Пушкин осуществляет ее с еще большей энергией, рассчитывая вскоре пожать плоды. Для того, чтобы потрафить власти, нет лучше способа, чем выказать свой патриотизм.

В конце 1827 года сочиняется одно из самых, на наш взгляд, неуместных стихотворений Пушкина «Рефутация г на Беранжера». Прием, использованный в этих стихах, — обвинение иностранцев во всех смертных грехах и восхваление «наших». Иностранцы — нехристи, живодеры, блохи. Бить, стрелять и вешать их — подлинное наслаждение, и автор издевается над побежденными когда то французами:

Ты помнишь ли, как были мы в Париже, Где наш казак иль полковой наш поп Морочил вас, к винцу подсев поближе, И ваших жен похваливал да еб?

Может быть, это просто пародия? Нет, содержание стихотворения оставляет мало возможностей для такого прочтения. Нам кажется, это часть холодно рассчитанной стратегии верноподданничества. Из за обилия матерщины нечего было и думать о напечатании стихотворения, но в устном распространении оно вызывало улыбку. А для воспитания патриотических чувств накануне войны все средства хороши. Время поправило Пушкина: он считал автором французской песни Беранже, но сочинил ее на самом деле Дебро.

Следом за «Рефутацией» пишутся стихи «Друзьям», которые автор немедленно поспешил представить на высочайшую цензуру. На упреки знакомых в подхалимстве царю (которые, конечно, дошли до Николая Павловича и могли испортить дело) Пушкин пытается убедить всех в своей искренней любви к императору:

Нет, я не льстец, когда царю Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю, Языком сердца говорю.

Далее следует перечисление достоинств хозяина государства, восхваление его за честность, доброту, милости, заботу о России и даже за то, что «освободил он мысль мою». Стихотворение это — уже не восторги после возвращения из ссылки. Это поэтическое лизание того, что Владимир Даль называет в своем словаре местом, по которому у французов запрещено телесное наказание. Пушкин стремится опутать императора такой паутиной лести, высказаться столь пылко, чтобы Его Величество в состоянии дурмана, поморщившись, разрешил поэту ехать, куда он хочет.

Пушкин перестарался. Предложение опубликовать это сочинение смутило царя, который, однако, не возражал против его распространения, так сказать, в Самиздате, о чем Пушкину сообщил Бенкендорф. Не ожидал поэт и столь резкой реакции друзей. Павел Катенин при свидетелях обвинил Пушкина в прямой лести, и между старыми друзьями произошла ссора.

Николай Языков писал еще более резко: «Стихи Пушкина «Друзьям» — просто дрянь».

Пушкин между тем, как нам кажется, надеется, что лесть даст свои плоды. Какие то намеки насчет заграницы действительно сделаны: позже князь Вяземский скажет, что были «долгие обещания». Обещания властей были «вытягивающими», то есть провоцирующими, и без всяких гарантий. Но иначе и быть не может, риск, как говорится, благородное дело. Ради достижения цели поэт все более рисковал своей репутацией.

В начале января 1828 года Пушкин неожиданно сочиняет для Третьего отделения странную бумагу. В наше время, когда тайная полиция хочет привлечь писателя к сотрудничеству, один из банальных способов — это предложить написать психологический портрет другого писателя, который в данный момент по тем или иным соображениям интересует тайную полицию.

Невинную характеристику на своего доброго знакомого Адама Мицкевича пишет Пушкин для ведомства Бенкендорфа. Он намекает на желание Мицкевича вернуться в Польшу, и это дает нам возможность предположить, что Пушкин писал бумагу с ведома Мицкевича. Но и скромная роль посредника или ходатая между опальным польским поэтом и русской тайной полицией была опасна для Пушкина и читалась Бенкендорфом весьма определенно.

Поэт перебирал любые возможные варианты, чтобы ослабить ошейник. Его зигзаги в данный момент объясняются именно поисками выхода. Еще осенью в Михайловском возобновились контакты Пушкина с Алексеем Вульфом. Последний закончил университет в Дерпте (откуда они с Пушкиным собирались бежать за границу два года назад) и стал гусарским офицером. Вульфу предстояло участвовать в русско турецкой войне, и разговоры их вертелись вокруг этой темы (если не считать женщин). Встречи продолжаются то в имении Вульфов Малинниках, куда Пушкин заезжает погостить на несколько недель, то в Петербурге, где Вульф служил до самого отбытия в действующую армию. После этого у Пушкина появилась на Европейском театре войны, на Дунае, еще одна опорная точка на тот случай, если поэт вдруг туда попадет.

Возможность оказаться за пределами русского магнетизма стала вдруг ощутимо реальной, когда в Петербурге появился окутанный славой Александр Грибоедов. Жизнь этого удивительного человека словно демонстрировала русскую пословицу «Судьба — индейка, а жизнь — копейка». Крупный дипломат, писатель, диссидент и конспиратор, озабоченный подпольными планами переустройства всей России, друг декабристов, арестованный после попытки переворота, Грибоедов весьма удачливо выкарабкался на поверхность. Генерал Ермолов, получивший приказ арестовать его и с рукописями доставить к императору, предупредил Грибоедова, дав ему возможность сжечь опасные бумаги.

Грибоедов был сторонником разжигания турецко персидского конфликта, который способствовал подъему греческого восстания. Теперь он считал, что хорошие отношения Петербурга с Лондоном и Парижем удержат Англию и Францию в нейтральном положении.

Это даст возможность русским воевать против турок без сопротивления европейских держав, а заодно поддерживать и Грецию, усиливая свое влияние и на Балканах. Позже, когда Россия оккупировала земли до Дуная, Адрианопольский мир подтвердил, что Грибоедов прав.

Посланный Паскевичем Грибоедов привез императору Туркманчайский мирный договор, который узаконил оккупацию Армении и Нахичевани. Каспийское море стало русской собственностью.

В Петербурге по случаю победы громыхали пушечные салюты. Николай наградил Грибоедова новым чином, алмазным крестом и деньгами. Было много толков о том, что таких денег (40 тысяч золотом) никто не получал со времен Бородинского сражения, за которое Кутузову было пожаловано 100 тысяч. По традиции к фамилии прибавили победу и стали называть его Грибоедов Персидский. А Грибоедов удивил знакомых тем, что большую часть денег передал Булгарину на издание своей комедии «Горе от ума».

Принято считать, что Пушкин и Грибоедов не были близкими людьми, хотя познакомились давно и вместе давали присягу на службе. Вот что писал им в общем послании тот, кто третьим расписался под той же присягой, а теперь оказался на каторге, — Кюхельбекер: «Любезные друзья и братья поэты Александры. Пишу к вам вместе: с тем, чтобы вас друг другу сосводничать». Оба поэта были не только Александры, но и Сергеевичи, и родня. И круг у них был один, и общих знакомых хоть отбавляй. Кишиневский друг Пушкина Алексеев сопровождал Грибоедова во время вояжа в Персию. Грибоедов был другом Катенина, с которым Пушкин, хотя и поссорился сейчас, но был в приятелях много лет.

Прибыв в Петербург, полысевший и рано состарившийся, как и Пушкин, Грибоедов поселился в той же гостинице Демута, и около трех месяцев они виделись почти каждый день.

Царь сказал о Пушкине, что это один из самых умных людей в России, а Пушкин говорил буквально то же самое о Грибоедове. Выходит, два самых умных русских человека жили теперь рядом. Встречались они и в гостях у общих друзей: у Всеволожского, у французского эмигранта графа Лаваля. По мнению грузинского пушкиниста И. Ениколопова, оба были откровенны в своем страстном желании вырваться на свободу из чиновничьего Петербурга, из под унизительной опеки.

Но дело не только в их общих взглядах. Еще до попытки декабрьского переворота Грибоедов связывался с приехавшим из Соединенных Штатов Дмитрием Завалишиным, который подбирал в России опытных земледельцев с семьями для эмиграции в Калифорнию.

Согласных ехать Завалишин обещал выкупить из крепостного состояния. Теперь эта идея приняла русский колониальный оттенок: Грибоедов, а с ним и Пушкин, размышляли о переселении крестьянских семей в Закавказье. У Ермолова уже был опыт выписки колонистов из Германии, теперь христиан завлекали в Армению из Персии.

Грибоедов, его приятель, муж сестры Всеволожского, тифлисский гражданский губернатор Николай Сипягин и будущий губернатор Петр Завилейский, а с ними и Всеволожский обсуждали вопрос о том, как на основе прогрессивной экономической теории Адама Смита улучшить состояние и богатства захваченных Россией земель. Все участники проекта были людьми не только умными, но и практичными. Политика огня и меча не давала результатов. По Смиту, государство вообще не должно вмешиваться в экономику. Грибоедов размышлял о системе свободного предпринимательства западного образца, которая потеснит русский деспотизм.

Подражая Северо Американским компаниям, Грибоедов и его единомышленники выдвинули проект Российско Закавказской компании, которая будет осуществлять внедрение вольнонаемного труда, развивать транспорт, торговлю с Западом и просвещение. Новый трест для развития экономики края встретил поддержку ряда влиятельных лиц в правительстве.

Участники предвидели от предприятий большие доходы. По видимому, Пушкин был непременным участником дискуссий и загорелся новой идеей. Уже цитированный нами Ениколопов, много работавший в грузинских архивах в поисках документов Российско Закавказской компании, пишет об участии Пушкина в этом проекте даже так: «Отныне все помыслы поэта сосредоточиваются на нем».

Скорей всего, в этом экономическом проекте Пушкина занимала финансовая сторона дела, а главное — открывающаяся возможность прямой связи компании с заграницей. В «Записке об учреждении Российской Закавказской компании» Грибоедов планировал захват русскими порта Батуми. Несколько раз весной 1828 года Пушкин с Грибоедовым, Вяземским и Крыловым собираются вместе, чтобы обсудить возможность совместной поездки за границу.

К ним присоединяется князь Вяземский, который описал их планы: «...смерть хочется, приехав, с вами поздороваться и распроститься, возвратиться в июне в Петербург и отправиться в Лондон на пироскафе. Из Лондона недели на три в Париж, а в августе месяце быть снова у твоих саратовских прекрасных ножек (имеются в виду ножки жены Веры. — Ю.Д.)... Вчера были мы у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я. Мы можем показываться в городах как жирафы: не шутка видеть четырех русских литераторов. Журналы, верно, говорили бы об нас. Приехав домой, издали бы мы свои путевые записки: вот опять золотая руда. Право, можно из одной спекуляции пуститься на это странствие.

Продать заранее написанный манускрипт своего путешествия, которому нибудь книгопродавцу или, например, Полевому, деньги верные...».

Вяземский мечтал поехать вместе с Грибоедовым в Персию, но говорил, что теперь ему и проситься нельзя. Д. Д. Благой, комментируя встречу четырех писателей, отмечает стремление всех четырех «хотя бы на время вырваться».

Между тем Никиту Всеволожского из Министерства иностранных дел в Петербурге переводят на Кавказ. Туда же собирается втянутый в проект компании приятель и в прошлом коллега Пушкина по Министерству иностранных дел дипломат Федор Хомяков, только что приехавший из Парижа и теперь направляемый графом Нессельроде в распоряжение кавказского главнокомандующего Паскевича. Паскевич был женат на двоюродной сестре Грибоедова. Возвращавшийся в Персию в должности министра резидента Грибоедов встретился с Паскевичем и говорил с ним о том, что до этого обсуждал с Пушкиным в Петербурге. Речь шла не только о новой компании для развития края, но, по видимому, и о самом поэте, который мог очутиться на Кавказе. А Пушкин в Петербурге нащупывал разные возможности, готовый остановиться на любой из них, лишь бы она оказалась реальной.

В начале февраля 1828 года Пушкин вывихнул ногу и лежал в постели, а когда вставал, прихрамывал. Год, по его мнению, был невезучий. Но поскольку под лежачий камень вода не течет, надо было как то действовать. Как всегда, он несколько недооценивал поступки властей и считал, что после его комплиментарных сочинений император стал к нему добрее и можно перейти к просьбе. Внешние обстоятельства этому способствовали.

Мирный договор с Персией развязывал руки для войны с Турцией. Идея овладения Царьградом оставалась частью великорусского патриотического сознания. Еще осенью русский флот одержал победу над турецким. Шла подготовка к захвату турецких территорий с обеих сторон Черного моря. Предстоящий военный хаос будоражил сознание поэта. Границы не охраняются, становятся гибкими, стираются, возникают новые. Власти меняются, одни порядки и законы сменяются другими. Война всегда переселяет множество людей из страны в страну.

Толпы людей исчезают, попадают в плен, дезертируют, просто бегут. Легко затеряться, тихо объявиться на другом конце Европы. Он и раньше видел некое упоение в бою, вспоминал свои кишиневские планы насчет Греции.

В письме собирающемуся за границу Соболевскому от февраля 1828 года Пушкин интересуется: «Пиши мне о своих делах и планах». Поэт не уверен, что заглянет в Москву, и добавляет: «Во всяком случае в Петербурге не остаюсь». Не в Михайловское (как он писал раньше), не в Москву, — куда же тогда? В письме Бенкендорфу от 5 марта имеется приписка:

«Осмеливаюсь беспокоить Вас покорнейшей просьбою: лично узнать от Вашего Превосходительства будущее мое назначение». На письме этом Бенкендорф сделал пометку карандашом: «Пригласить его ко мне послезавтра в воскресенье в 4 м часу». Пушкин получил записку явиться к начальнику Третьего отделения 11 марта в 4 часа. «Можно лишь предполагать, что Пушкин уже в марте добивался быть назначенным в действовавшую в Турции нашу армию», — считает Лемке.

Пушкин пытается пробиться в армию, двигающуюся на Турцию, для чего просит Бенкендорфа о содействии. Война еще не началась, но она висит в воздухе. По видимому, поэт получил от Бенкендорфа неопределенный (но не отрицательный) ответ: Бенкендорф обещал доложить государю. Прошло чуть больше месяца. 14 апреля 1828 года Россия объявила Турции войну, русские войска к этому моменту уже перешли границу и вторглись на турецкую территорию, а ответа Пушкин не получил. 18 апреля он явился в канцелярию, «дабы узнать решительно свое назначение». Его не только не впустили, но даже не разрешили дожидаться Бенкендорфа. Пришлось написать ему почтительное письмо: «судьба моя в Ваших руках».

Слухи о том, что Пушкина прикомандировали к Собственной канцелярии государя, уже ходили. Жуковский написал об этом, как о деле решенном, своей племяннице Александре Воейковой. Всезнающий чиновник по особым поручениям при московском генерал губернаторе А. Я. Булгаков размышлял в письме брату: «Август и Людовик XIV имели великих поэтов.

Пушкин достоин воспевать Николая». Вяземский обратился с такой же просьбой об отправке в армию, и, похоже, ему обещали подобрать гражданскую должность на театре военных действий. В тот же день Пушкин и Вяземский встретились и отправились гулять за Неву.

Подробности прогулки мы знаем из письма Вяземского жене, написанного сразу после их встречи. День этот был холодный, из Ладожского озера по Неве шел мелкий лед. На лодке переправились друзья к Петропавловской крепости и бродили по ней часа два, как выразился Вяземский, «по головам сидящих внизу в казематах».

Однако содержание их разговоров не могло быть передано в письме к жене. Разговор почти наверняка вертелся вокруг политической ситуации и предпринятых ими шагов. Вяземский очень изменился. Человек умеренный (Вяземский был церковным старостой в своем приходе), два года назад он убеждал Пушкина пойти на компромисс, покаяться, дать честное слово в послушании, лишь бы вернули из ссылки. Он не был трусом. В Бородинском сражении под ним были убиты две лошади, а он продолжал участвовать в бою. Происходящее вокруг еще недавно он холодно называл «лютой существенностью», но в 1827 году сделался злым, чему свидетельство ходившее по рукам известное его стихотворение «Русский бог». Суждения его стали крайними, пессимистическими.

В письме, отправленном за границу Александру Тургеневу, князь Вяземский писал: «Как трудно у нас издавать журнал. Вовсе нет сотрудников, а все сотрутники. Иностранные журналы доходят поздно, неверно, разрозненные, оборванные в цензурной драке. Чужих материалов нет;

своих не бывало. Пишущий народ безграмотен;

грамотный не пишет. Наши Шатобрианы, Беранжи, Дарю гнушаются печати, и вертишься на канате перед мужиками в балагане журнальном, под надзором полицейского офицера, один с Булгариными, Каченовскими и другими паяцами, которые, когда расшумятся, начнут ссать на публику. Вот портрет автора в России».

Письма Вяземского, видимо, перлюстрировались после его увольнения со службы. В апреле 1828 года, о котором идет речь, Николаю I донесли, что Вяземский с Пушкиным были на вечеринке у писателя Владимира Филимонова и что Вяземский собирается издавать «Утреннюю газету». На это последовало не только запрещение, но и обвинение в безнравственности, развратном поведении и дурном влиянии на молодых людей. Возникла угроза подвергнуться строгим мерам. Вместе с Пушкиным Вяземский ищет выход из тупика.

О настроении обоих поэтов можно иметь представление по письму, которое Вяземский написал Александру Тургеневу в Лондон. В Англию уезжал лицейский приятель Пушкина Сергей Ломоносов. Пушкин послал с этой же оказией Тургеневу свои старые и только что вышедшие издания, в том числе «Евгения Онегина». «Петербург стал суше и холоднее прежнего, — писал Вяземский. — Эгоизм брюха и жопы, добро бы европейский эгоизм головы, овладел всеми.

Общего разговора об общих человеческих интересах решительно нет... Здесь одна связь: связь службы, личных выгод...».

Возмущение Вяземского находит выход: «И есть же люди, которые почитают за несчастье быть удаленными из России. Да что же может дать эта Россия? Чины, кресты и весьма немногим обеспечение благосостояния. Да там, где или Россия отказывается вам давать эти кресты и чины, или вы сами отказываетесь их иметь, там нет уже России, там распадается, разлетается она по воздуху, как звук. Не дает она вам Солнца и дать не может, ни Солнца физического, ни Солнца нравственного. Чем, что она согреет, что прекрасного, что высокого оплодородить она может! Разумеется, тоска по России дело святое, ибо она рождается благородными возвышенными чувствами, но все ж она болезнь une maladie mentale, достойная уважения и которою страдать могут одни избранные, чистые душою, благородною страстью кипящие люди, но со стороны, но здоровым мучения этой болезни непонятны, а если понятны, то единственно мыслию, а не чувством соответствующим».

Итак, возможность их существования в России, война и заграница — вот темы, которые обсуждали Пушкин и Вяземский. Как отчетливо сформулировал Вяземский в письме Тургеневу, «или в службу, или вон из России». Между тем на письме, полученном от Пушкина, Бенкендорф уже на следующий день наложил резолюцию: «Ему и Вяземскому написать порознь, что Государь весьма хорошо принял их желание быть полезными службою, что в армию не может их взять, ибо все места заняты и отказывается всякой день желающим следовать за армией, но что Государь их не забудет и при первой возможности употребит их таланты». А еще через день оба поэта эти уведомления получили.

В официальном ответе Бенкендорфа причина отказа следовать в армию («поелику все места в оной заняты») звучит с явной издевкой, будто Пушкин просился в командиры полка.

Истинную причину объясняют письма великого князя Константина Павловича и записки великой княгини Марии Павловны. В письме к Бенкендорфу Константин Павлович писал:

«Поверьте мне, любезный генерал, что, ввиду прежнего их (Пушкина и Вяземского. — Ю.Д.) поведения, как бы они ни старались теперь выказать свою преданность службе Его Величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чем либо положиться;

точно также нельзя полагаться на людей, которые придерживались одинаковых с ними принципов и число которых перестало увеличиваться лишь благодаря бдительности правительства».

В другом послании Константин Павлович еще более детализирует причину: «Поверьте мне, что в своей просьбе они не имели другой цели, как найти новое поприще для распространения с большим успехом и с большим удобством своих безнравственных принципов, которые доставили бы им в скором времени множество последователей среди молодых офицеров». А великая княгиня Мария Павловна, которая жила в Карлсбаде, говорила, что она вообще недовольна поездками русских за границу, и объясняла появление декабристов влиянием Франции.

Вяземский сообщает жене: «Мне душно здесь, я в лес хочу. Мне душно здесь, в Париж хочу. Пушкину отказали ехать в армию. И мне отказали самым учтивым образом». Письма Вяземского этого периода пропитаны ненавистью к русскому правительству и полны желания экспатриироваться, или, как мы теперь говорим, эмигрировать. Вяземский продолжает обдумывать возможность эмиграции. «Не хочу жить на лобном месте», — заявил он раньше, а теперь возмущается: «Как же не отличить Пушкина, который также просился и получил отказ после долгих обещаний. Эти ребячества похожи на месть Толстой Протасовой, которая после петербургского наводнения проехала мимо Петра по площади и высунула ему язык».

Пушкин, получив отказ, удручен, а Вяземский в гневе активизировался. «У нас ничего общего с правительством быть не может, — пишет он жене. — У меня нет ни песен для всех его подвигов, ни слез для всех его бед». Просим у читателя прощения за ненормативную лексику в цитатах, но не смеем цензурировать классиков. Размышляя о политике Государя и Бенкендорфа, Вяземский продолжает: «У женщины просишь пизды, а она отвечает тебе: не хочешь ли хуя?». В другом месте Вяземский пишет Тургеневу: «Неужели можно честному русскому быть русским в России? Разумеется, нельзя;

так о чем же жалеть? Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти к России — такой, как она нам представляется. Этот патриотизм весьма переносчив. Другой любви к отечеству у нас не понимаю... Любовь к России, заключающаяся в желании жить в России, есть химера, недостойная возвышенного человека.

Россию можно любить как блядь, которую любишь со всеми ее недостатками, проказами, но нельзя любить как жену, потому что в любви к жене должна быть примесь уважения, а настоящую Россию уважать нельзя».

Александр Тургенев путешествовал по Англии и Шотландии, осматривал шекспировские места, обещал Пушкину дать свои записки. Теперь же Вяземский неожиданно просит Тургенева оказать ему услугу: разведать о его ирландских родственниках, с которыми не было никакой связи. Вяземский помышляет о переселении к ним. Объясняясь с московским генерал губернатором Д. В. Голицыным, Вяземский писал: «Мне ничего не остается, как уехать из отечества с риском скомпрометировать этим поступком будущее моих детей».

Вяземский не только писал Тургеневу, но и делился этими мыслями с Пушкиным. И Пушкин разделял эти взгляды. Получив отказ, Пушкин на следующий же день отправляет Бенкендорфу новую просьбу, неосторожно открывая свои истинные намерения. «Так как следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии, — пишет Пушкин, — то желал бы я провести сие время в Париже, что может быть, впоследствии мне уже не удастся.

Если Ваше Превосходительство соизволите мне испросить от Государя сие драгоценное дозволение, то Вы мне сделаете новое, истинное благодеяние».

Истинное благодеяние последовало немедленно, причем в форме, которой поэт не ожидал.

Глава тринадцатая. «ЧЕСТЬ ИМЕЮ ДОНЕСТИ» С каким усердьем он молился И как несчастливо играл!

Вот молодежь: погорячился, Продулся весь, и так пропал!

Пушкин.

Настала пора детальней исследовать один из наиболее неприятных аспектов биографии величайшего поэта — самую тайную часть его поднадзорного досье, или, иными словами, его контакты с Третьим отделением. Эта часть жизни Пушкина связана с весьма чувствительным для его и нашего достоинства вопросом: до какого момента, вообще говоря, допустим компромисс с русской властью? Иными словами, где уважающий себя человек должен остановиться, чтобы не осуществилась пословица «Коготок увяз — всей птичке пропасть»?

В письмах Пушкина встречаются выражения «Честь имею донести» и «при сей верной оказии доношу вам». Типичные эти обороты отечественного канцелярского чинопочитания были приняты в деловых письмах, даже если они не имели ничего общего с полицейским доносом.

«Исправник донес губернатору, а этот доносит министру», — приводит пример Владимир Даль.

Во времена Пушкина слова эти писались механически, а все ж отражали рабскую преданность подчиненного начальнику, исполнительность нижних, готовых на все, и самоуверенность верхних, также на все способных. Сегодня суть этого выражения видится нам иначе, ибо, вообще говоря, доносит как раз тот, кто чести не имеет. Поэт уже употреблял канцеляризм «честь имею донести» в письмах к друзьям не без иронии и, по понятным соображениям, никогда — в письмах в Третье отделение.

Пушкинская переписка в какой то мере отражает его человеческие и деловые связи.

Зададим простой вопрос: кому поэт написал больше всего писем? При всех случайностях подобного подсчета ответ может показаться интересным, наводящим на размышления.

Проанализировать мы, разумеется, можем лишь сохранившуюся переписку, то есть часть реальной. Кто же были те корреспонденты, с кем Пушкин общался в письмах чаще всего:

родные, друзья, возлюбленные, издатели?

За всю жизнь Пушкин написал (исходя, повторяем, из сохранившегося) матери 2 письма, отцу 5, сестре тоже 5, брату 39 (наибольшую часть — из ссылки, надеясь на помощь в выезде за границу). Немного писем друзьям: Жуковскому — 12, а ближайшему другу Чаадаеву только 3. Исключение в списке составляют три человека: на первом месте жена, которой он отправил 77 писем, на втором Вяземский, единственный из друзей, получивший много писем (72) и третий — шеф тайной полиции А. Х. Бенкендорф, который получил от Пушкина 58 писем. Б. Л.

Модзалевский заметил, что жизнь Пушкина была заполнена «почти непрерывными сношениями с Бенкендорфом, фон Фоком и преемником последнего А. Н. Мордвиновым».

События, рассматриваемые нами, относятся к апрелю 1828 года. За полтора года после возвращения из Михайловской ссылки Пушкин написал два письма Вяземскому, столько же брату, три своей приятельнице Елизавете Хитрово, четыре соседке по Михайловскому Осиповой, пять издателю Михаилу Погодину, восемь другу Соболевскому, с которым в это время планировал отъезд за границу, и одиннадцать писем Бенкендорфу.

Бенкендорф аккуратно и, как нам кажется, охотно отвечал на письма Пушкина. Не часто и не во всяком государстве найдешь главу тайной полиции, состоящего в переписке, пускай даже и в деловой, с поэтом, да еще, так сказать, инакомыслящим. Причины взаимной тяги к письменному общению лежат глубоко, а во взаимоотношениях Пушкина с тайной полицией остаются неясности, несмотря на попытки в них разобраться. Попробуем, однако, отразить свой ретроспективный взгляд, несколько отличный от общепринятого.

Пушкин ощутил тайный контроль за своим поведением, будучи подростком, задолго до появления Третьего отделения. В двенадцать лет он заявил воспитателю в лицее, который отобрал на уроке листок бумаги у его приятеля: «Как вы смеете брать наши бумаги, стало быть и письма наши из ящика будете брать?». Лицеисты узнали, что один из надзирателей, М. С.

Пилецкий Урбанович, состоял секретным агентом полиции. Уровень свобод в лицее был таков, что можно было добиться ухода его с должности. Последствия подобного либерализма вполне квалифицированно оценил Фаддей Булгарин, который говорил о лицеистах так:

«Верноподданный значит укоризну на их языке, европеец и либерал — почетные названия».

Между прочим, Булгарин писал это из убеждений, а не только от зависти, как принято считать:

ведь писателем Булгарин считался значительно более популярным, чем Пушкин. Факт любопытный и искаженный в последующих оценках.

Слежка и доносительство в Российской империи осуществлялись и совершенствовались на основе важной задачи: «охранение устоев русской государственной жизни». Доносительство в России вбирало в себя те функции получения информации о реальном состоянии государства, которые в свободном обществе выполняет пресса. После декабристов организационная структура сыска была продумана тщательно. Начальник отдельного корпуса жандармов был одновременно и начальником Третьего отделения канцелярии Его Императорского Величества.

Получалось, что разветвленная сеть агентов несла информацию снизу непосредственно к самому трону. Если и был посредник, то, в сущности, только один генерал Бенкендорф.

В дополнение к сети Третьего отделения повсюду проникали сексоты Министерства внутренних дел и достаточное количество добровольцев. Гостиные буквально наводнялись осведомителями. За доносы хорошо платили. М. Дмитриев, поэт и критик, писал: «Москва наполнилась шпионами. Все промотавшиеся купеческие сынки, вся бродячая дрянь, неспособная к трудам службы, весь обор человеческого общества подвигнулся обыскивать добро и зло, загребая с двух сторон деньги: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом... О некоторых проходили слухи, что они принадлежат к тайной полиции».

Дмитриев знал, что завербованы сенатор Степан Нечаев, агроном Василий Панов. Как раз в это время Пушкин встречается с Нечаевым, они вместе бывают в гостях. Панов известен тем, что донес на собственную жену и добился заключения ее в больницу для душевнобольных. Его жена Екатерина Панова была приятельницей Чаадаева: ей адресованы философические письма.

После возвращения из Михайловского Пушкин, если был важный разговор, старался беседовать с приятелями в бане во время мытья, но и это вряд ли помогало.

Параллельно совершенствуется система перлюстрации почты, введенная еще при Екатерине Великой. Усовершенствована была служба вскрытия писем санкт петербургским почт директором и президентом Главного почтового правления Иваном Пестелем, отцом декабриста. Заграничная почта прочитывалась практически вся. Добрая знакомая Пушкина фрейлина А. О. Смирнова писала из за границы: «В матушке России, хоть по халдейски напиши, так и то на почте разберут... Я иногда получаю письма, просто разрезанные по бокам».

Эпоху двадцатых годов прошлого века в России нельзя понять, если воспринимать доносительство слишком прямолинейно, по современному. Почти все декабристы во время следствия доносили на себя и друг на друга, оговаривая также сообщников, оставшихся на свободе. Чистосердечно раскалывался Кюхельбекер. Явственно виден перелом в показаниях Пестеля, когда он вдруг «поплыл», как и почти все остальные. Загадочное поведение, требующее особых раздумий. В какой то мере моральным оправданием доноса тогда было чистосердечие перед Богом, вера в справедливость государя, сомнение в своей правоте, наконец, искренняя уверенность в пользе честности для отечества. В любой стране существуют доносы, но в одной России они всегда были окружены официальным почетом.

Правительство стремилось ограничить независимость суждений, контролировать литературу, часть которой образовывала своего рода альянс с тайной полицией, а другая часть подвергалась особому контролю. В одном из донесений 1828 года имеется список лиц, проповедующих либерализм. На первом месте в этом списке Вяземский, на втором Пушкин.

Даже Иван Пущин называл некоторые стихи Пушкина «контрабандными».

Властям часто хочется привлечь на службу как людей вполне лояльных, так и оппозицию, явную и тайную. Третье отделение завербовало известных писателей Перовского, Булгарина, Греча. Вольнодумец, философ и член тайного общества декабристов Яков Толстой становится агентом русской службы за границей. Поездки за пределы империи и сотрудничество с тайной полицией оказываются подчас взаимозависимыми. Небескорыстно связанным с русским посольством в Париже остался после выезда из России барон Жорж Дантес. Шпионские сведения, добытые им во Франции, посольство переправляло в Петербург. Есть предположение, что Гоголь, честолюбивый молодой человек, мечтавший о карьере и власти над людьми, с года тайно служил Третьему отделению. Булгарин свидетельствует, что по просьбе бедствующего материально молодого автора Фок зачислил его на теплое место в Третье отделение: Гоголь «ходил только за получением жалования». Это не удается проверить: дела такого рода предусмотрительно уничтожены. Основатель Харьковского университета и член Вольного общества любителей российской словесности В. Н. Каразин сообщал информацию о многих подозрительных лицах, в том числе и о Пушкине.

Вполне логично предположить, что руководители сыска не считали Пушкина особым исключением. Скорее наоборот. «Одиннадцать лучших лет своей жизни, — писал М. Лемке, — великий поэт... был, можно сказать, в ежедневных сношениях с начальством III отделения.

Бенкендорф, Фок и Мордвинов — вот кто были приставлены к каждому его слову и шагу...

Многое ему не было ясно, многое он понял к концу жизни, многое унес в могилу и оставил неразрешенным...». Этот взгляд можно найти и в советской официальной пушкинистике.

«Пушкин вступил в непосредственные отношения с III отделением в сентябре 1826, после аудиенции у Николая I», — пишет Л. Черейский.

Действительно, некоторые особенности натуры поэта позволяли властям сделать ложное предположение, что рано или поздно поэта удастся привлечь к оказанию услуг тайной полиции.

С людьми, которые, как ему казалось, работали на Третье отделение, Пушкин обращался чрезвычайно любезно. Вспомним теперь, что декабристы не доверяли Пушкину свои тайны и не принимали его в свои круги. Традиционно считается, что декабристы берегли первого поэта России, не хотели им рисковать. Но тогда было и другое мнение: его не принимали, остерегаясь, что он может сболтнуть.

Точнее, нам кажется, имелось в виду, что при пушкинской общительности он может случайно проговориться, а вокруг много любознательных ушей. Часть знакомых поэта и некоторые декабристы отнеслись явно отрицательно к стремлениям Пушкина найти контакты с властью после ссылки, в стихах его увидели желание оправдаться и даже выслужиться. Н.

Эйдельман считал, что Пушкин после возвращения из ссылки для властей остался подозрительным, но — и стал чужим для прошлых своих единомышленников.

С Третьим отделением в разные периоды жизни были у Пушкина деловые контакты:

разрешения на публикации, поездки, финансовые вопросы. Но не только это. Часть сотрудников Третьего отделения принадлежала к одному с Пушкиным и довольно узкому кругу. Их знали, поэт встречался с ними на балах и приемах. Он довольно много слышал о них слухов и сплетен, о чем то догадывался. Они же знали об этом круге и поэте практически все.

«Вашего превосходительства Всепокорнейший слуга» было стандартное выражение в письмах к Бенкендорфу, и только. Однако близкие друзья не раз упрекали Пушкина в недостойности высказываемого им этим людям почтения. Так, бывало, Пушкин являлся в приемную Бенкендорфа или к нему домой просто для того, чтобы засвидетельствовать свое почтение. Пушкин настойчиво стремился сблизиться с М. Я. фон Фоком, управляющим тайной политической канцелярией, а ведь именно он ведал секретной агентурой. Фок дружил с Булгариным и Гречем, а Пушкина держал за человека, «не думающего ни о чем, но готового на все». Сходиться с Пушкиным Фок не стал.

Был Пушкин знаком и с А. Н. Мордвиновым, занявшим пост управляющего Третьим отделением после смерти Фока. Общался с Павлом Миллером, ставшим позже секретарем Бенкендорфа. Известный перлюстратор писем А. Я. Булгаков, Московский почт директор, был хорошим приятелем Пушкина. Только в 1834 году Пушкин возмутился, когда узнал, что Булгаков вскрывал письма поэта к жене, сообщая о них по назначению. А в 1828 году эти и не перечисленные нами детали давали в руки тайной канцелярии козыри, которые в подходящий момент она должна была использовать для привлечения Пушкина к сотрудничеству, и это время настало.

Пробным шаром, запущенным в прощенного изгнанника, был заказ Бенкендорфа от имени царя написать записку «О народном воспитании», то есть развернутую характеристику идей и, конечно, лиц, озабоченных просвещением, включая самого себя. «От него, — точно почувствовал ситуацию Ю. М. Лотман, — явно ждали информации, которую можно было бы использовать в целях сыска, прощупывали возможность привлечь к сотрудничеству». Не случайно, разумеется, мысли об образовании было предложено одновременно с Пушкиным высказать лицам, напрямую связанным с охранными органами: графу И. О. Витту и Ф. В.

Булгарину. Его откровенно готовили к сексотству, и самым удивительным нам кажется то, что бабочка, ничего не подозревая, с какой то наивной охотой летела на огонь.

Стараясь быть гибким и обвиняя в записке декабристов в учиненных ими беспорядках, осуждая пагубное западное влияние в России, восхваляя мудрость престола, Пушкин вольно или невольно давал понять, что он единомышленник тех, кто дал ему поручение. Его подробные рекомендации о налаживании системы доносительства в учебных заведениях идут дальше, чем предложения платных агентов Третьего отделения. «Для сего нужна полиция, составленная из лучших воспитанников, — писал поэт в записке «О народном воспитании» и пояснял, — чрез сию полицию должны будут доходить и жалобы до начальства. Должно обратить строгое внимание на рукописи, ходящие между воспитанниками. За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание;

за возмутительную — исключение из училища, но без дальнейшего гонения по службе».

Прожектерство Пушкина в области сыска было оценено, и выражена письменная благодарность от имени Его Величества. Бенкендорф в донесении Николаю I сообщал:

«Пушкин, после свидания со мной, говорил в Английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно».

Логическим результатом такого взаимного сближения должно было стать прямое предложение о сотрудничестве, или, используя легкомысленный лексикон нашего времени, — вербачок. Пушкин должен был пройти, скажем так, собеседование, жертвой которого становились многие русские литераторы. И не литераторы тоже. Глава Третьего отделения обещал Пушкину, что Государь «не забудет Вас и воспользуется первым случаем, чтобы употребить отличные Ваши дарования в пользу отечества». Ничего страшного, экстраординарного в вербовке писателя не было. Кумир русских романтиков Байрон тоже выполнял в Греции определенные задачи аналогичного британского ведомства, о чем Пушкин, понятно, и не догадывался, а то бы, может, ему легче было перенести душевную травму.

В апреле 1828 года власти решили, что настал подходящий час использовать отличные дарования поэта. Бенкендорф, как нам кажется, улыбнулся, прочитав прошение Пушкина выпустить его, коли нельзя в армию, в Париж. «Ишь ты, чего теперь захотел!» — сказал, наверное, Бенкендорф своему подчиненному А. А. Ивановскому и даже не стал докладывать царю. Николай Павлович собирался через несколько дней отъехать в путешествие к театру военных действий, ему было не до мелких вопросов. Да и доложи Бенкендорф — тут не могло быть двух мнений, ответ государя был бы однозначен. Профессор Степан Шевырев, общавшийся в это время с поэтом, вспоминал: «Пушкин просился за границу, но государь не пустил его, боялся его пылкой натуры». Сам то Шевырев вскоре поехал за границу. Стало быть, «пылкая натура» стала, так сказать, юридическим основанием для отказа.

Отказ свел Пушкина в постель: он потерял сон, перестал есть, как тогда говорили, у него разлилась желчь, или, как мы теперь говорим, началась депрессия. Здоровье его внушало самые серьезные опасения. Бенкендорфу об этом доложили, и он приказал Ивановскому отправиться к Пушкину домой. Указание: уговорить поэта не делать глупостей, быть умником и — после предварительной обработки — сделать ему предложение. Оно будет взаимовыгодным. В своих воспоминаниях чиновник Третьего отделения Андрей Ивановский, который встречался с Пушкиным в свете и сам баловался сочинительством, подробно рассказывает об этом визите.

Как и полагается в таких случаях, он прихватил в свидетели еще одного человека.

Ивановский почтительно и почти ласково объяснял Пушкину, называя его гением, что, во первых, поэт — не военный, и в офицеры его произвести не было оснований, а простым юнкером государь послать его в армию, дескать, не хотел. Во вторых, государь решил сберечь «царя скудного царства родной поэзии и литературы», ведь на войне может случиться всякое и нет различия между исполинами и пигмеями.

Стало быть, причиной отказа, по Ивановскому (читай: по Бенкендорфу), явилась забота государя о поэтическом гении Пушкина. Поэт, если верить Ивановскому, клюнул на лесть:

«глаза и улыбка его заблистали жизнью и удовольствием». Здесь то и ждал Пушкина капкан, ловко поставленный агентом Третьего отделения. Эта важная деталь биографии поэта дважды засвидетельствована в мемуарной литературе и никем не была опровергнута.

«Если бы вы просили, — предложил выход Ивановский, — о присоединении к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича, или графа К. В. Нессельроде, или И. И.

Дибича — это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий». — «Ничего лучшего я не желал бы». Вот каким неосторожным был ответ Пушкина Ивановскому.

Однако дальше поэт объясняется с вербовщиком тайной полиции в еще более опасном тоне, вовсе Пушкину не свойственном: «И вы думаете, что это еще можно сделать?.. Вы не только вылечили и оживили меня, вы примирили с самим собою, со всем... и раскрыли предо мною очаровательное будущее!» Кажется, с тех пор, как сыск существует, никто с таким восторгом не принимал подобного предложения. Тут необходим небольшой комментарий к процессу вербовки нового осведомителя, поскольку пушкинистика на этом конкретно еще не останавливалась. Теперь понятно, почему Бенкендорф на просьбу Пушкина отпустить его погулять в Париж не ответил, как обычно, письмом, а послал к поэту домой своего сотрудника.

Момент, согласитесь, выбран идеальный, выбран профессионально. Разговор идет как по нотам: сначала лесть или запугивание, потом осторожное предложение, а сразу следом за ним — обещание посодействовать. Вы — нам, мы — вам. Пушкин, даже если Ивановский и утрирует восторг, согласен. Он готов «присоединиться». Выдающийся историк тайной полиции Михаил Лемке считает, что Ивановский точен и этот «рассказ должен быть признан безусловно соответствующим истине». Примечательно, что мемуары этого сотрудника Третьего отделения не включались ни в одно издание «Пушкин в воспоминаниях современников».

Пушкин, как видим, обрадовался предложению сотрудничать с одной из трех канцелярий, предложению, исходившему, однако, непосредственно от Третьего отделения. За сотрудничество его возьмут на Кавказ, где он сможет под руководством Бенкендорфа посреди великолепной природы вдохновляться новыми сюжетами. Но это не все. Далее последует исполнение другого желания Пушкина. «От вас, — добавляет Ивановский, — зависело бы испросить позволение перешагнуть к нам — в Европейскую Турцию». Что касается прошения в Париж, то теперь, когда открывается такая блестящая карьера, Пушкин и сам от этого намерения откажется, ведь «оно, выраженное прежде просьбы вашей об определении в армию, не имело бы ничего особенного и, так сказать, не бросалось бы в глаза;

но после... Впрочем, зачем теперь заводить речь о том, что уже не существует. Завтра, часов в семь утра, приезжайте к Александру Христофоровичу: он сам хочет говорить с вами. Может быть, и теперь вы с ним уладите ваше дело. Между тем, я обрадую его вестью об улучшении вашего здоровья и расскажу ему о нашей с вами беседе».

О беседе Пушкина с Бенкендорфом на следующее утро мы знаем из воспоминаний близкого в то время приятеля Пушкина Николая Путяты, подтверждающего, что Ивановский точен. «Бенкендорф отвечал ему (Пушкину. — Ю. Д.), что государь строго запретил, чтобы в действующей армии находился кто либо, не принадлежащий к ее составу, но при этом благосклонно предложил средство участвовать в походе: хотите, сказал он, я определю вас в мою канцелярию и возьму с собою? Пушкину предлагали служить в канцелярии 3 го Отделения!» Возмущение Путяты этим фактом явно позднего происхождения и ничего не меняет в том, что происходило. То есть согласие Ивановскому Пушкин дал, и даже с радостью, а утром протрезвел.

Добросовестнейший в деталях Анненков отмечал, что с юности «способность к быстрому ответу, немедленному отражению удара или принятию наиболее выгодного положения в борьбе часто ему (Пушкину. — Ю. Д.) изменяла». Биограф добавляет, что потом, в тиши, на бумаге, он мог ответить блистательно. Видимо, так случилось и в тот раз. Скорей всего, за ночь Пушкин обдумал предложение, понял, какая плата установлена за его желание, и уже не был столь легковерен и доверчив.

Вербовка агента — всегда дело секретное. Ивановскому, склонному к литературным занятиям, нечего было и думать опубликовать эти воспоминания при жизни своего шефа Бенкендорфа. Когда начальник умер, Андрей Ивановский хотел напечатать мемуары в «Северной пчеле», но и тут не получил разрешения нового начальника Третьего отделения Алексея Орлова. Опубликованы воспоминания были, лишь когда минуло четверть века после смерти Ивановского.

Нет сведений, как именно Пушкин отказался от предложения, сделанного Бенкендорфом через своего агента Ивановского. Впрочем, доказательства того, что Пушкин отказался, очевидны. Во первых, армия двигалась за пределы империи, а он остался в Петербурге. Во вторых, стань Пушкин агентом Третьего отделения, его бы наверняка не преследовали, а тут, обозлившись, возбудили против него дело. Спору нет, в России преуспевающий поэт должен в той или иной степени быть функционером и выполнять предначертания властей. Согласись Пушкин активно сотрудничать, он поехал бы и за границу. Искушение дьявола будет еще долго витать над ним.

Словом, его поездка в Париж опять не состоялась. «Разумеется, — пишет М. Лемке, — выпустить поэта в Европу означало, по мнению Николая и Бенкендорфа, собственными руками создать себе врага, который, не вернувшись в Россию, сумел бы сказать о ней жестокую и горькую правду». Бенкендорф, встретив как то Пушкина, весьма саркастически заметил: «Вы всегда на больших дорогах». Что в этой фразе: констатация известного Третьему отделению факта биографии Пушкина или ирония человека, который перекрыл поэту все возможности на эти большие дороги выйти?

Глава четырнадцатая. ГЕНИЙ И ЗЛОДЕЙСТВО И я с веселою душою Оставить был совсем готов Неволю невских берегов.

Пушкин, 14 июня 1828.

Анна Ахматова обратила наше внимание на странный парадокс в отношениях Пушкина с разными людьми. Поэт легко писал оскорбительные эпиграммы, смело вызывал обидчиков на дуэль, никогда не забывал свести счеты. Графа Воронцова, который много для поэта сделал, но доставил ему один раз неприятность, Пушкин ругал всю жизнь, мстил ему, оскорблял, как только мог. И лишь один человек, по мнению Ахматовой, был исключением из этого жизненного правила поэта.

В самом деле, генерал Бенкендорф постоянно притеснял Пушкина, держал, как собаку на цепи, но — на него поэт лишь иногда тихо жаловался друзьям;

нет его ни в одной эпиграмме.

Даже в шутке, которую припомнил приятель Пушкина Нащокин, звучит определенный пиетет:

«Жженку Пушкин называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок».

В этом был не только страх и гипноз власти, что вполне естественно, но и простой расчет Пушкина: желание не конфликтовать с правительством. Блистательный психолог в других случаях, великолепный игрок, Пушкин тут пасовал, прятал козыри, становился послушным, как школяр, терял способность к ответным ходам и всегда проигрывал.

Традиционно в пушкинистике мы видим идущее от самого Пушкина преувеличение могущества этого человека и его негативной роли в жизни поэта, что отразилось и на этом наблюдении Ахматовой. Между тем Бенкендорф в чем то, пожалуй, больше был склонен к компромиссу, нежели Пушкин. Не только вредил поэту, но иногда и помогал.

Даже некоторые недостатки Бенкендорфа как службиста можно, пожалуй, причислить к его заслугам. Он бывал рассеян;

учет в Третьем отделении поставлен был плохо. Часто чиновники, получив от него на исполнение бумаги, держали их в столах, не раскрывая. Недели спустя, если Бенкендорфа переспрашивали, он мог ответить: «Да бросьте их в огонь!». Веди себя поэт иначе, он сумел бы, нам теперь кажется, избегнуть многих неприятностей и достичь целей, к которым стремился.

Положение Пушкина остается крайне неустойчивым, неопределенным. Сам он ситуацию оценивает неадекватно: то слишком оптимистично, то слишком фатально. Как обычно, истина находится где то посередине. Казалось бы, цель Третьего отделения достигнута: Пушкин выглядит исправившимся, относится верноподданнически к царю, пишет то, что надо. Но — русское полицейское иезуитство: если проштрафились, доверия вам нет и не будет. Вы полагаете, что они отстали, а тайная слежка та же, в доносах и докладах вы проходите, как и раньше, и остаетесь виноваты до конца ваших дней. Официально надзор за Пушкиным отменили много лет спустя после смерти. В этом, с точки зрения тайной полиции, был резон: физически поэта не стало, но душа его еще витает среди публики, еще влияет на общественное сознание, и надо следить за душой.

Третье отделение долго подталкивало Пушкина к сотрудничеству, ходили вокруг да около, выбирали подходящий момент, а жертва, похоже, ускользала. Но то, что для Пушкина было тяжелым нравственным и психическим потрясением, пощечиной, за которую он даже не мог вызвать на дуэль, — для Бенкендорфа было будничной службой. Завербовать поэта на этот раз не удалось — не беда, никуда он не денется, удастся в следующий раз. А пока надо наказать упрямца, проучить за непокорность, укоротить цепочку. Почувствует, как без нас плохо, сам запросится на службу в Третье отделение.

Негласный надзор за Пушкиным становится весной 1828 года более активным. Полвека спустя была опубликована статья Петра Каратыгина, в которой есть следующие строки: «Не пришло еще время, но история укажет на ту гнусную личность, которая под личиною дружбы с Пушкиным и Дельвигом, действительно по профессии, по любви к искусству, по призванию занималась доносами и изветами на обоих поэтов. Доныне имя этого лица почему то нельзя произнести во всеуслышание, но, повторяем, оно будет произнесено и тогда... даже имя Булгарина покажется синонимом благородства, чести и прямодушия». Актер и драматург Каратыгин встречался с Пушкиным все те годы, играл с ним в карты и оставил воспоминания о поэте, но имя таинственного сексота унес с собой в могилу. Хотя кандидатур имеется по меньшей мере несколько, кого конкретно имел в виду автор статьи, мы и теперь можем только гадать.

Месть за несговорчивость была вторым шагом властей. Искали, к чему придраться, что найти было несложно. Всплывшее дело по стихотворению «Андрей Шенье» достигло Государственного совета, который через месяц после предложения Бенкендорфа Пушкину о сотрудничестве с Третьим отделением вынес постановление «иметь за ним (Пушкиным. — Ю.

Д.) в месте его жительства секретный надзор». И то было только началом новых неприятностей.

В обеих столицах стали распространяться слухи, компрометирующие Пушкина, а это ударило по самолюбивому поэту больней всего. Писатель и историк литературы Степан Шевырев вспоминал, что в Москве «после неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, возводить на него обвинения в ласкательстве и наушничестве и шпионстве перед государем». Распространился слух, что Пушкин стал доносчиком, и нам кажется возможным предположить, что слух этот был составной частью мести Третьего отделения за отказ сотрудничать. Как бывало в таких случаях не раз, пустили слух сознательно, чтобы заполучить жертву, которой все равно уже нечего терять.

9 мая 1828 года Пушкин провожал на пароходе до Кронштадта своего знакомого, уезжавшего за границу. Такие проводы до Кронштадта (дальше не разрешалось) стали у Пушкина ритуалом. На том же корабле ехал домой в Англию знаменитый живописец Доу. Тут же он набросал карандашом портрет Пушкина. Неизвестно, кого провожал Пушкин и сохранился ли тот портрет, но стихи поэта, написанные для Доу, сохранились:

Зачем твой дивный карандаш Рисует мой арапский профиль?

Хоть ты векам его предашь, Его освищет Мефистофель.

А. О. Смирнова в дневнике пишет о таких проводах: «Вчера приезжал ко мне Пушкин и рассказывал, что он только что перед этим едва устоял против сильнейшего искушения: он провожал в Кронштадт одного приятеля, и ему неудержимо захотелось спрятаться где нибудь в каюте и просидеть там до тех пор, пока корабль не выйдет в открытое море. Но он таки устоял против этого страстного желания — отправиться за границу без паспорта».

Вот какое состояние было у Пушкина после отказа в поездке в Париж и предложения Бенкендорфа о деловом сотрудничестве с тайной полицией. С парохода, идущего до Кронштадта, он вместе с уезжающими пересел на корабль, уходящий в Европу, и захотел спрятаться в каюте.

Думается, выражение «устоял против этого страстного желания» — не совсем точное. Маркиз де Кюстин, приезжавший в Петербург тем же путем десять лет спустя, рассказывает, как рыскали по судну полицейские ищейки, шмонали чемоданы, а самого его подвергали допросу.

Риск быть обнаруженным под койкой или в шкафу был достаточно велик, а Пушкин весьма благоразумен, чтобы так рисковать. Эпизод больше говорит о душевном состоянии Пушкина, чем о его намерениях.

Через несколько дней он заканчивает стихотворение «Воспоминание», представляющееся нам одним из самых трагических во всей его лирике. «Змеи сердечной угрызенья» съедают поэта по ночам. Ум его подавлен тоской.

И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю.

Опубликована была половина стихотворения;

вторая половина, взятая из рукописи, традиционно печатается в приложениях к собраниям сочинений, хотя по всей логике могла бы быть соединена с первой. Во второй части слышится жгучая обида:

Я слышу вновь друзей предательский привет.

Это новая интонация в отношениях поэта с друзьями. Не семья, не дом, но друзья всегда оставались опорной точкой души Пушкина. Раньше, в Михайловском, он очень сердился, обижался, но говорил о непонимании. Нынче отношение друзей к нему видится Пушкину предательством. Причем, как он считает теперь, друзья предавали его и раньше. До боли знакомая ситуация: Пушкин превращается в Чацкого.

Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы, Решенья глупости лукавой, И шепот зависти, и легкой суеты Укор веселый и кровавый.

И нет отрады мне...

На фоне фактов, которые мы знаем, это состояние человека вполне объяснимо. Два призрака, два ангела стерегут поэта и мстят ему.

И оба говорят мне мертвым языком О тайнах счастия и гроба.

В 1828 году поэтом написано около полусотни стихов, часть из них носит «домашний» характер, написаны они по конкретным случаям, обращены к конкретным людям. В других, принадлежащих чистой поэзии, он, преодолевая житейские невзгоды, достигает истинной и высокой трагедийности. Темы меняются, но круг их чаще всего вполне определенный:

покойники, утопленники, вороны, яд и тупая толпа. Душевное состояние Пушкина и в самом деле не из лучших. «Шурин Александр заглядывает к нам, — пишет своей матери Николай Павлищев, зять Пушкина, 1 июня 1828 года, — но или сидит букою, или на жизнь жалуется;

Петербург проклинает, хочет то за границу, то к брату на Кавказ».

Пушкин мечется, все ему не по душе, все раздражает. Он много пьет, играет в карты и чаще всего проигрывает. «Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью!» — вспоминает критик и журналист Ксенофонт Полевой. Возможно, вино и азарт помогают ему забыть неприятности, отвлечься, обрести цель на несколько часов, взбодриться.

Пушкину 29 лет, он уже не мальчик, но молод и должен быть в расцвете сил. На деле, как отмечает тот же Полевой, «после бурных годов первой молодости и тяжких болезней, он казался по наружности истощенным и увядшим;

резкие морщины виднелись на его лице;

но он все еще хотел казаться юношею». Он ухаживает за Анной Олениной, дочерью президента Императорской Академии художеств, и, по свидетельству Вяземского, делает вид, что влюблен.

Похоже, причину этого сватовства Пушкин сам выразил в одном слове, сказав в письме Вяземскому, что он «бесприютен», — намек на имение Олениных Приютино. Игры с Олениной будут продолжаться до осени, в том числе в стихах, но потенциальная невеста считала его вертопрахом, а отец ее недавно подписался под документом, устанавливающим над Пушкиным секретный надзор.

Поэт опять пустился в распутство. Похождения его становятся известны всем. Он и сам распространялся о своих загулах весьма хвастливо. С писателем Борисом Федоровым они гуляли в Летнем саду и обсуждали дела семейные. «У меня детей нет, а все выблядки», — сказал великий поэт». С какой стороны ни подступись, высказывание это даже и в наш теряющий традиционные моральные ориентации век режет ухо. Возможно, Пушкин имел в виду, что ничто его не привязывает, семьи и дома нет. Впрочем, и это тяготило его еще больше: он утратил смысл жизни.

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум.

И томит меня тоскою Однозвучный жизни шум.

Это написал он в день своего рождения 26 мая 1828 года. За пять дней до этого в Царском Селе отъезжавший Вяземский предложил собраться на прощальный пикник. Предложение было принято, и так получилось, что друзья собрались накануне пушкинского дня рождения.

Это стало у них ритуалом: совершать очередную поездку на пироскафе в Кронштадт. Вяземский после писал жене, что туда поехали при хорошей погоде, а обратно — ветер и дождь, поднялась паника. Оленин сын (брат потенциальной невесты Пушкина) выпил портера и водки на рубль. Видимо, и остальные пили много. «На корабле у меня опять закипел демон, мятежный и волнующий, — писал Вяземский, — но я от него скоро отмолился... Пушкин дуется, хмурится, как погода, как любовь».

Из всей честной компании, собравшейся на пироскафе (семеро, не считая Пушкина), по меньшей мере, трое были так или иначе связаны с конкретными заграничными планами Пушкина: Грибоедов, Киселев и Шиллинг. Все трое служили в Министерстве иностранных дел, все трое собирались за границу. О Шиллинге речь пойдет позже. А здесь упомянем вскользь договоренность Пушкина с Грибоедовым, который в то время напел Михаилу Глинке грузинскую мелодию, и композитор написал романс на слова Пушкина. Песни Грузии напоминают поэту Другую жизнь и берег дальный.

Вроде бы в стихотворении речь идет о Кавказе, с которым и у Грибоедова, и у Пушкина так много связано воспоминаний:

Напоминают мне оне Кавказа гордые вершины, Лихих чеченцев на коне И закубанские равнины.

Четыре приведенные строки Пушкин вычеркнул, они взяты нами из черновика.

Географическая привязка исчезла. Таким образом, в стихотворении «Не пой, красавица, при мне» поэт вспоминает не Кавказ, а другую жизнь, другой призрак, «черты далекой, бедной девы».

Той весной Пушкин сошелся с Николаем Киселевым, который вместе с Языковым учился в Дерптском университете и теперь стал служить в Министерстве иностранных дел. 14 июня Николай Киселев отъезжал по службе в Вену с заездом в Карлсбад. Воспоминания вернули мысли Пушкина к планам побега из Михайловского. В этот день он написал два стихотворения.

В рифмованном послании к Языкову поэт говорит:

К тебе сбирался я давно В немецкий град, тобой воспетый, С тобой попить, как пьют поэты, Тобой воспетое вино.

Пушкин хитрит: не вино пить, как мы знаем, собирался он ехать в Дерпт. И даже не к Языкову, а к своему приятелю Вульфу и доктору Мойеру с вполне конкретной целью. Но еще интереснее дальнейшие строки, частично уже процитированные нами в эпиграфе:

Уж зазывал меня с собою Тобой воспетый Киселев, И я с веселою душою Оставить был совсем готов Неволю невских берегов.

По тексту вроде бы получается, что Николай Киселев зазывал его ехать за границу раньше, то есть из Михайловского. Но ведь тогда они еще не были знакомы. А главное, речь идет о том, чтобы оставить не Псков и Михайловское, а невские берега, то есть Петербург как символ всей России. Стало быть, Киселев был несомненно в курсе плана Пушкина уехать. Когда Языков их познакомил в Петербурге, Киселев предложил поэту ехать с ним в Западную Европу весной 1828 года. Пушкин недвусмысленно говорит, что он был готов отбыть за границу с веселою душою. Дальнейшие строки подтверждают это:

И что ж? Гербовые заботы Схватили за полу меня, И на Неве, хоть нет охоты, Прикованным остался я.

Гербовые заботы — это, в традиционной трактовке, долги, деньги. А может быть, поэт имеет в виду, что «гербовые заботы» — это документы, получение паспорта? Ведь именно документа на выезд он добивался и не получил, то есть его удержали за полу. Ведь если бы Пушкин не проиграл много в карты (он был должен в это время около десяти тысяч рублей), если бы сумел раздобыть нужную сумму... Нет, за полу его схватили не деньги. Если это все же деньги, тогда не исключено, что поэт имел в виду нелегальный выезд, для которого эти деньги были необходимы.

Провожая Николая Киселева за границу, Пушкин пишет ему в блокнот четверостишие:

Ищи в чужом краю здоровья и свободы, Но север забывать грешно, Так слушай: поспешай карлсбадские пить воды, Чтоб с нами снова пить вино.

К экспромту Пушкин пририсовал свой улыбающийся профиль, отправив себя, таким образом, вместе с Киселевым за границу. Стихи эти в Малом академическом собрании сочинений Пушкина находятся, может быть, по времени не на месте: им дo лжно быть рядом с упомянутым выше посланием Языкову. Укажем также на опечатку, смешную в нашем контексте.

В примечаниях Б. Томашевского строка Пушкина написана: «Ищу в чужом краю здоровья и свободы...». Уже после смерти Пушкина Киселев сделался полномочным послом России в Париже.

Между тем тучи над Пушкиным опять сгущаются. Крепостные отставного штабс капитана Митькова доносят митрополиту Петербурга Серафиму, что их развращали чтением «Гаврилиады», о чем Серафим довел до сведения властей. Формально злостное богохульство, согласно уставу царя Алексея Михайловича, каралось смертной казнью, легкомысленное — шпицрутенами. Позже за богохульство полагалось лишение всех прав состояния и ссылка на поселение в отдаленные места Сибири.

По распоряжению Николая I заводится новое дело. На допросах Пушкин отрицал свое авторство, а в письме к Вяземскому, рассчитывая на перлюстрацию, даже назвал автором сатирика Д. П. Горчакова, к этому времени покойного. «Гаврилиада» была написана под влиянием «Орлеанской девственницы» Вольтера. И — совпадение судеб — Вольтеру пришлось отрекаться под угрозой обвинения, что он глумился над церковью;

затем пришлось то же делать Пушкину.

Думается, однако, в случае с Пушкиным дело было не только в давлении церкви. Царь и Третье отделение таили обиду из за отказа поэта сотрудничать и расставили новые сети. Сперва поэта преследовали за «Андрея Шенье», теперь всплыла «Гаврилиада». Обе вещи были старые, Пушкин так теперь не писал.

Казалось бы, достаточно ответить, имеет ли он у себя копию поэмы и подписать документ, что не будет впредь распространять что либо без предварительной цензуры. Однако царю этого показалось недостаточно. На показаниях Пушкина он написал, что верит, будто список «Гаврилиады» был взят поэтом у одного из офицеров гусарского полка и сожжен в 1820 году. А далее император открытым текстом требовал от Пушкина того, чего раньше добивался Бенкендорф, а именно доноса: «...желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость».

Угроза расправы становится реальной. «Ты зовешь меня в Пензу, — пишет он Вяземскому, — а того и гляди, что я поеду далее, «прямо, прямо на Восток». Загнанный в угол Пушкин пишет унизительное письмо государю, которое отправляет на Бенкендорфа. В сущности, это был донос на самого себя. Хотя у властей не было никаких прямых доказательств авторства, Пушкин спешил признаться в том, что «Гаврилиаду» написал он сам.

Долгое время считалось, что покаянное письмо грешника не сохранилось, но копия его была уже в наше время найдена: «Вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 году». В результате самодоноса и покаяния поэт был прощен.

От него требуют доказательств преданности. Жуковский советует написать нечто лояльное и великое, и Пушкин спешит доказать свою полезность: работа над поэмой «Полтава», начатая еще весной, теперь кажется ему особенно важной.

Царь не сможет не оценить воспевание военных амбиций империи, поэзию, обосновывающую историческую необходимость захватнических войн Петра. Прочитав позже «Полтаву», Николай Тургенев сравнил автора с одописцем и графоманом графом Хвостовым.

Воспевание войны, а также подвигов тирана Петра I было Тургеневу чуждо. «Полтавская битва... — писал Пушкин в верноподданническом предисловии к поэме, — утвердила русское владычество на юге;

обеспечила новые заведения на севере и доказала государству успех и необходимость преобразования, совершаемого царем». Мало того, в эпиграфе царь назван триумфатором. В чисто литературном плане в «Полтаве» просматриваются аналогии с байроновским «Мазепой».

Вероятно, психоаналитики найдут иные связывающие нити, но отметим то, что кажется нам важным. В поэме, которую уже полтора века именуют героической, патриотической, воспевающей военные подвиги, Петра и пр., главной темой является нечто совсем иное.

Тема доносительства не оставляла Пушкина во время работы над «Полтавой», ведь работа протекала параллельно с личными неприятностями поэта, связанными с вербовкой. Оголив суть сюжетного хода, рискнем сказать так: «Полтава» — поэма о доносе. Основным стержнем, вокруг которого Пушкин завязывает весь конфликт, становится донос Кочубея «на мощного злодея предубежденному Петру». Между прочим, друзья Пушкина сразу именно так и поняли содержание поэмы, хотя никто не связывал текст с жизненной ситуацией поэта. «Недавно, заходя к Пушкину, — записал Алексей Вульф, ухватив суть, — застал я его пишущим новую поэму, взятую из Истории Малороссии: донос Кочубея на Мазепу и похищение последним его дочери».

Пребывая в рискованной ситуации и уклонившись от сотрудничества с тайной полицией, Пушкин донес государю на самого себя. Принеся себя в жертву, признавшись в сочинении «Гаврилиады», то есть как бы раскаявшись, он надеется, что наказание его минует. «Донос на гетмана злодея царю Петру от Кочубея» в поэме «Полтава» — тоже в каком то смысле самодонос, ибо донос на Мазепу не может не коснуться жены Мазепы — дочери Кочубея. От доноса страдает и сам Кочубей. Пушкин пишет в примечании: «Тайный секретарь Шафиров и гр. Головкин, друзья и покровители Мазепы;

на них, по справедливости, должен лежать ужас суда и казни доносителей». Вразрез с пристойной русской традицией («Доносчику первый кнут») Пушкин защищает и морально оправдывает доносителя Кочубея.

Выскажем впервые мысль, которая давно нас занимает: унижение, через которое государство протащило Пушкина, склоняя к сексотству, оказало на поэта влияние более сильное, чем это принято считать. Немного осталось воспоминаний: поэт по очевидным причинам вынужден был не распространяться на столь щекотливую тему. Но подсознательно, как видим, мучившая его проблема доносительства выливалась через творчество. В апреле 1828 года секретная служба Бенкендорфа недвусмысленно предлагает Пушкину сотрудничество, в апреле же он начинает поэму о доносе Кочубея на Мазепу. Покаянное письмо, то есть донос на самого себя с признанием авторства «Гаврилиады», Пушкин пишет 2 октября, а первую главу «Полтавы», содержащую историю доноса, завершает 3 октября. Можно ли считать это случайным совпадением?

В то же время, с конца августа, Пушкин набрасывает черновик стихотворения «Анчар».

9 ноября, стараясь отвлечься и застряв по дороге в Михайловское у знакомых в Малинниках, поэт переписывает это стихотворение набело.

Принято считать, что «Анчар» относится к числу наиболее значительных созданий Пушкина, и стихотворению посвящено много исследований. Отмечалось, между прочим, что «Анчар» находится в «несомненной внутренней связи» с окончательно отделываемой тогда же «Полтавой», хотя и не уточнялось, в какой именно связи. Столь же справедливо отмечена ошибка, гуляющая по всем советским изданиям этого стихотворения: «А князь тем ядом напитал свои послушливые стрелы...». При первой публикации стихотворения в альманахе «Северные цветы на 1832 год» Пушкин написал «Царь», да еще с большой буквы, а после конфликта с Бенкендорфом, во второй публикации, ему пришлось заменить слово «Царь» на «князь».

Толкований скрытого Пушкиным смысла легенды о древе яда, несущем смерть в округе, существует несколько. Как правило, они восходят к сочинениям на ту же тему нескольких западных авторов, которых Пушкин знал. Упоминаются и статьи в двух русских журналах, опубликовавших перевод с английского, о ядовитом дереве, находящемся на острове Ява.

Между тем сам поэт взял эпиграфом слова английского поэта Озерной школы Самуэля Тейлора Колриджа о ядовитом дереве, которое плачет ядовитыми слезами. Цитируя Колриджа в данном случае и используя некоторые другие его литературные открытия (например, «Table talk»), Пушкин не мог не знать биографии своего современника. Колридж с друзьями мечтал эмигрировать в Америку, чтобы основать там общину на рациональных началах, но не собрал для этого денег. Он объехал Германию и вернулся на Британские острова. Позже он стал наркоманом, а тяжело заболев, пришел к религии.

Одни исследователи считают «Анчар» художественным шедевром. Н. Измайлов писал, что «мрачное и загадочное творение Пушкина... таинственный образ, порожденный в далеких пустынях Востока». Другие усматривают в стихотворении чисто политические намеки: протест против деспотизма, против бесправия и рабства, против безграничной власти. «Стоглавой гидре уподобляет, как известно, Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву» и самодержавие, и крепостничество, — пишет Д. Благой. — Подобная же концепция лежит в основе пушкинского «Анчара». Благой отрицает наличие в «Анчаре» каких либо других аллегорий.

Третий взгляд принадлежит академику В. Виноградову. Он видит в «Анчаре» своеобразный ответ Пушкина тем, кто упрекал поэта в лизоблюдстве. Упреки эти были вызваны «Стансами».

Павел Катенин написал «Старую быль», где содержался весьма прозрачный намек на низкопоклонство Пушкина. «Анчар», в котором яд можно понимать как яд клеветы, мог быть ответом на стихи Катенина. Катенинский образ «неувядающего древа», считал Виноградов, есть некая антитеза пушкинскому «древу смерти».

В современной пушкинистике крайние точки зрения на эти стихи смягчены, лобовые политические аллегории остались только в учебниках. «Анчар» относят к философским стихотворениям Пушкина, легендам, притчам с глубоким значением и общечеловеческой мыслью, многозначными и внутренне свободными образами. С такой расплывчатой трактовкой трудно не согласиться. И все же, нам кажется, символика стихотворения оставляет простор для еще одного варианта прочтения, связанного с жизненными обстоятельствами поэта, приведшими к созданию «Анчара».

Рискнем в качестве гипотезы несколько иначе истолковать смысл стихотворения «Анчар».

Несомненно, ядовитое дерево — символ зла;

пустило оно глубокие корни не на Востоке, а в той «пустынной» стране, где живет автор «Анчара».

Слово «пустыня» у Пушкина — понятие не столько географическое, сколько социальное.

«Пустыня» означает культурное пространство, где поэту скучно;

пустыней он называет то Кишинев, а то и Петербург. Именно в этой пустыне его преследуют. И — «судьбою вверенный мне дар» Доселе в жизненной пустыне, Во мне питая сердца жар, Мне навлекал одно гоненье.

Пушкин пишет о «пустыне нашей словесности» и даже о «философической пустыне».

Между прочим, в первоначальном варианте стихотворения «Анчар» было: «В пустыне чахлой и глухой», а не «скупой», что еще больше сближает пустыню с провинцией. Раба склоняют к тому, чтобы он участвовал в бесчеловечном деле, чтобы принес яд. Раб соглашается и приносит яд. Вспомним теперь: именно в это время Пушкин получил распоряжение царя донести ему лично, кто автор «Гаврилиады». Отказ равносилен смерти. В дневнике у поэта 2 октября года краткая запись: «Письмо к царю. Le cadavre...», то есть — труп.

Принес — и ослабел и лег Под сводом шалаша на лыки, И умер бедный раб у ног Непобедимого владыки.

Доносительство — вот тлетворная, разлагающая человека отрава, источаемая этим всемогущим и таинственным (или тайным?) органом, именуемым «Анчаром», который наводит страх на всю Вселенную. Сперва отравленный раб, судя по черновикам стихотворения, страдал, но оставался жить. Больше того, в черновиках имеется следующий вариант этого четверостишия:

Но человека человек Послал к анчару самовластно, И тот послушно в путь потек — И возвратился безопасно.

Значит, Пушкин, когда писал стихотворение, думал о том, что яд этот, хотя и смертельный, но он не причинит вреда человеку, который его принесет, и не сделает вреда другим. Кроме того, поначалу поэт продумывал и, так сказать, более субъективный вариант легенды: вместо «Природа жаждущих степей его в день гнева породила...» у Пушкина было «Природа Африки моей...» Кстати, слово «яд» у Пушкина примерно в двух третях случаев используется в переносном смысле: «ядом стихи свои в угоду черни буйной он наполняет», «сеют яд его подосланные слуги», «подозревая все, во всем ты видишь яд» и т. д. Зачем же, согласно замыслу «Анчара», царю нужен яд? А для того, чтобы пускать ядовитые стрелы в своих врагов, уничтожать их. Не в этом ли великая и вечная сущность доносительства?

В те самые дни, когда началась работа над «Анчаром», Пушкин сочинял письмо Вяземскому. В конце рукописи этого письма есть несколько слов, трудно разбираемых и требующих героических усилий текстолога: «Алексей Полторацкий сболтнул в Твери, что я шпион, получаю за то 2500 в месяц (которые очень бы мне пригодилась благодаря крепсу), и ко мне уже являются троюродные братцы за местами и за милостями царскими». Подумав, Пушкин решил об этом Вяземскому не сообщать, и строки остались в черновике. Яд клеветы соединился для Пушкина с ядом доносительства. Вопрос этот мучил поэта. Мысль искала эзоповскую форму и нашла ее в стихах.

Поэтический образ ядовитого восточного дерева отражал, по видимому, реакцию поэта на предложение распространять яд в «пустыне», где поэт жил. Смысл этот, представляется, мог наполнить произведение и подсознательно. В легендах, которые послужили Пушкину источниками, говорится, что за ядом посылали каторжников, смертников, обещая им свободу.

И они шли к ядовитому дереву с последней надеждой освободиться. Над Пушкиным уже давно висело предложение Бенкендорфа принести яд с обещанием за эти услуги сделать поэта свободным, разрешить ему поехать за границу. О прецедентах такого рода он, разумеется, знал.

Читательница Александра Тверская, с которой мы поделились мыслями о таком толковании «Анчара», вспомнила случай из жизни. Ее отец, будучи в тюремной камере, мысленно обращался за поддержкой к Пушкину. Отказаться от самооговора и оговора других стихотворение Пушкина помогло ему — единственному из большой группы однодельцев.

Удержала этого человека мысль, что, принеся яд, подчинившись приказу владыки, он превратится в раба, а смерти все равно не избежать. Выйдя на свободу спустя 24 года, реабилитированный утверждал, что именно «Анчар» уберег его от доносительства.

Не случайно публикация стихотворения (а Пушкин не отдавал его издателям три года) привлекла внимание Третьего отделения, заподозрившего опасное иносказание. Цензура пропустила стихи, ничего не обнаружив, а умный Бенкендорф потребовал приказать Пушкину «доставить ему объяснение, по какому случаю помещены... некоторые стихотворения его, и между прочим Анчар, древо яда, без предварительного испрошения на напечатание оных высочайшего дозволения».

Пушкин понял, что дело плохо, но бросить прямое обвинение автору со стороны Третьего отделения было не желательно: для этого цензорам пришлось бы «раскрыться», указать на намеки, их суть. Бенкендорф приказал поэту явиться и, отчитывая его, как подростка, обвинил в «тайных применениях» и «подразумениях». Пушкин написал ему весьма резкий ответ, в котором, памятуя, что лучшая защита — нападение, заявил, что «обвинения в применениях и подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержавие».

В письме этом Пушкин смело протестовал против двойной цензуры, которой он подвергается вместо одной — царской. Решительный этот протест многократно приводится в советских работах о Пушкине как доказательство мужества и принципиальной позиции поэта в борьбе с самодержавием. Опускается лишь одна деталь: когда порыв отваги прошел, Пушкин решил это письмо не отправлять. А послал другое — «с чувством глубочайшего благоговения».

Цензура в самом деле стала невероятно придирчива. Пушкин сочинял «Анчара», заменяя «самодержавного владыку» на «непобедимого», а в это время Вяземский писал Пушкину об уморительном цинизме цензоров, которые обязаны следить, чтобы в пропускаемых произведениях содержался патриотизм. Цензор и писатель Сергей Глинка жаловался Вяземскому: «Чoрт знает за что наклепали на меня какую то любовь к отечеству, чoрт бы ее взял!».

Ошейник Третьего отделения всегда будет натирать шею Пушкину. Три года спустя приятель поэта Николай Муханов запишет в дневнике, что на вечере у Вяземского министр внутренних дел Д. Н. Блудов сказал, что министр иностранных дел Нессельроде не хочет платить Пушкину жалования. «Я желал бы, чтобы жалованье выдавалось от Бенкендорфа». Пушкин «тотчас смешался и убежал».

Глава пятнадцатая. НЕ СОВСЕМ ТАЙНЫЙ ОТЪЕЗД Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края, — и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся: морской, свежий воздух веет мне в лицо;

я долго смотрю на убегающий берег — My native land, adieu!

Пушкин.

Он набросал эту картинку, приблизительно процитировав строчку из байроновского «Чайльд Гарольда». Нет сомнения, что в неоконченном наброске «Участь моя решена, я женюсь», опубликованном через двадцать лет после смерти писателя, это биографическая деталь, хотя поэт написал, будто бы сделал перевод с французского. Из текста следует, что автор собирался уехать, если ничего не получится с женитьбой. Пушкину не сидится на месте.

Он мечется из одного места в другое, и тема дороги перетекает у него из одного стихотворения в другое.

Долго ль мне гулять на свете То в коляске, то верхом, То в кибитке, то в карете, То в телеге, то пешком?

Печаль, тревога, безнадежность, тоска и отчаяние то и дело звучат в стихах и письмах.

«Пушкин в эту зиму бывал часто мрачным, рассеянным и апатичным», — вспоминала Анна Керн. Тяжелое состояние Пушкина отмечает и Вяземский в письме к жене: «Он что то во все время был не совсем по себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было или чего не было, mais il n’etait pas en verve (но он был не в лучшем состоянии. — фр.)». Софья Карамзина, старшая дочь историографа, писала Вяземскому про Пушкина: «Он стал неприятно угрюмым в обществе, проводя дни и ночи за игрой, с мрачной яростью, как говорят». Снова, как двадцать лет назад, поэт готов послать эту жизнь к чoрту, проститься со всем, что его окружает, и только женские прелести еще способны скрасить мрак и вызвать чувство симпатии.

Он раздвоен, странен в поступках, непонятен окружающим. Катя Смирнова, попова дочка, с которой Пушкин познакомился, будучи проездом в Малинниках, после вспоминала:

«Показался он мне иностранцем...». Накануне Нового, 1829 года, на общественном балу у танцмейстера Иогеля Пушкин встречает шестнадцатилетнюю девицу Наталью Гончарову. Но и эта влюбленность не отвлекла его от других серьезных планов. О намерении ехать на Кавказ или в Европу Пушкин писал брату Льву, писал не по почте, конечно, еще 18 мая 1827 года, а после всех неприятностей и полученных от Бенкендорфа отказов и обид стал еще более решительно собираться в дорогу.

Сразу оговоримся, что в биографии Пушкина, полной противоречий, которые не удается объяснить, его кавказская эпопея остается одной из самых загадочных, несмотря на многочисленные попытки разобраться в ее целях. Первоисточник путаницы, разумеется, сам поэт: у него были весьма важные причины скрывать истину.

В письме к матери Натальи Гончаровой Пушкин объяснял мотивы своего отъезда внезапной влюбленностью и суровой реакцией матери на его предложение. «Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума;

в ту же ночь я уехал в армию;

вы спросите меня — зачем?

клянусь вам, не знаю, но какая то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы;

я не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия». На деле решение двигаться на Кавказ было принято задолго до этого;

предложение Гончаровой Пушкин сделал внезапно, задержавшись в Москве по дороге из Петербурга на юг.

В письме Бенкендорфу, потребовавшему объяснений, Пушкин сообщает: «По прибытии на Кавказ (зачем прибыл, опущено. — Ю. Д.) я не мог устоять против желания повидаться с братом, который служит в Нижегородском драгунском полку и с которым я был разлучен в течение 5 лет. Я подумал, что имею право съездить в Тифлис». Выходит, что мысль увидеть брата возникла у Пушкина уже на Кавказе. Между тем задолго до поездки поэт говорил родственникам и знакомым, что собирается повидать на Кавказе брата. Дядя поэта Василий Пушкин писал Вяземскому из Москвы: «Александр Пушкин здесь и едет в Тифлис к брату».

Задолжав много денег, выпивоха Лев уехал служить в армию за два года до этого, как выразился Пушкин, «чтоб обновить увядшую душу». Но не самому ли поэту хотелось того же самого: обновить увядшую душу? Итак, поездка к брату. Но брату Пушкин писал, что он едет вовсе не к нему, а к своему другу: «поеду... не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского».

В черновике предисловия к «Путешествию в Арзрум» Пушкин еще несколько сдвигает акцент, говоря, что ехал он на Кавказские воды (что означало для читателя отдых у минеральных источников), а уж там решил свидеться с братом. Пушкин добавляет то, что по понятным причинам не хотел сообщать Бенкендорфу: о своем желании встретиться с «некоторыми из приятелей». Имеются в виду опальные декабристы, сосланные на Кавказ и ставшие там, говоря современным языком, оккупантами, причем вполне искренними. Но не только к ним ехал Пушкин, добавим мы. Не застав на месте в Тифлисе друзей, сообщает он в предисловии к своему «Путешествию», он решил увидеть «блистательный поход» и поэтому отправился в Арзрум. На деле и раньше было известно, что он вроде бы собирался именно в армию, а не пить минеральную воду.

Вообще говоря, писатель, публикующий заметки о своем путешествии, вовсе не обязан оправдываться перед читателем. Думается, не случайно оправдание целей вояжа на передовую так занимало Пушкина. Записки свои он опубликовал спустя шесть лет, и в предисловии не раз возвращается к причинам, побудившим его к поездке и к сочинению — теперь уже — воспоминаний. «Сии записки, — пишет Пушкин в отброшенной им перед публикацией части предисловия, — будучи занимательны только для весьма немногих, никогда не были бы напечатаны, если б к тому не побудила меня особая причина. Прошу позволение объяснить ее и для того войти в подробности очень неважные, ибо они касаются одного меня». По возвращении «я не стал оправдываться (в действительности, сделал это. — Ю. Д.). Но обвинение важнейшее заставляет меня прервать молчание».

Речь в журналах, которые имеет в виду Пушкин, шла о том, что он не воспел победы русского оружия, вернувшись с Кавказа. Выходит, публикация осуществлялась им из стремления выполнить свой патриотический долг. В другой рукописи Пушкин вдруг начинает отстаивать свое право писать или не писать о поездке: «частная жизнь писателя, как и всякого гражданина, не подлежит обнародованию». Так какой же была поездка — частной или деловой?

Реальных причин, по которым поэт ринулся на Кавказ, кажется нам, было несколько.

Самой таинственной из них представляется та, которая тщательно отрицалась советской пушкинистикой, но, как мы попытаемся показать, была ясна Бенкендорфу и даже Николаю I.

Вернувшись, Пушкин по вполне понятной причине постарался отмести истинные цели в своем оправдательном письме. «Что именно имеет в виду поэт? — спрашивает В. Кунин и отвечает.

— Прежде всего разнесшийся клеветнический слух, будто он собирается через турецкое побережье бежать за границу. Эта абсурдная мысль, судя по некоторым намекам, пришла в голову Вяземскому;

в разное время ее повторяли и некоторые пушкинисты». Итак, клевета и абсурд — такова точка зрения официальной советской пушкинистики.

Три причины выдвигаются этим автором в качестве истинных: «ностальгия по декабризму», то есть стремление Пушкина встретиться с опальными офицерами, желание вырваться из светской суеты, соединенное со страстью к путешествиям, и, наконец, безудержная храбрость, «сопричастность героическому делу русских воинов». У другого автора читаем:

«Поездка Пушкина на Кавказ в действующую армию летом 1829 г. определялась преимущественно творческими интересами, хотя последние и были неотделимы от страстного желания увидеть «друзей, братьев, товарищей».

Слухи о поездке Пушкина ходили разные, тайной она не была. Писатель и цензор Владимир Измайлов писал Вяземскому: «Пушкин на полете к югу и, вероятно, к новой славе литературной». Василий Ушаков, театральный критик и писатель, вспоминал, что он «встретился в театре с одним из первоклассных наших поэтов и узнал из его разговоров, что он намерен отправиться в Грузию».

Говорили, что поэт, продувшись в карты, поехал туда выигрывать деньги. Вяземский считал, что разрешение Пушкину ехать в армию могли пробить офицеры игроки. У них он выиграл деньги, которые пустил на путевые расходы, а там надеялся еще выиграть. К такому предположению были основания: в полицейском списке московских картежников за 1829 год общим числом 93, под номером 1 значится Федор Толстой, 22 — другой приятель Пушкина Нащокин, 36 — сам Пушкин, «известный в Москве банкомет». Но, разумеется, такой слух не столь опасен, может, даже выгоден.

Об отбытии Пушкина фон Фок докладывал Бенкендорфу, и все соображения тут невероятно интересны: «Я вам сказывал (значит, еще раньше доложил. — Ю. Д.), что Пушкин поехал отсюда в деревню один. Вот первое о нем известие от собачонки его Сомова. Что далее узнаю, сообщу. Вспомните при сем, что у Пушкина родной брат служит на Кавказе и что господин поэт столь же опасен pour l’Etat (для государства. — фр.), как неочиненное перо. Ни он не затеет ничего нового в своей ветреной голове, ни его не возьмет никто в свои затеи. Это верно!..

Laisser le courir le monde, chercher des filles, des inspirations poe tiques et — du jeu. (Предоставьте ему обойти свет, искать девиц, поэтических вдохновений и — игры. — фр.) Можно сильно утверждать, что это путешествие устроено игроками, у коих он в тисках. Ему верно обещают золотые горы на Кавказе, а когда увидят деньги или поэму, то выиграют — и конец».

Слух о бегстве поэта за границу не был в действительности ни клеветническим, ни абсурдным. 18 октября 1828 года Пушкин провожал за границу Соболевского, прочитав ему напоследок «Полтаву» и седьмую главу «Онегина». «Соболевский один, без Пушкина, отправился в первую европейскую поездку», — пишет, противореча себе, В. Кунин. Этой поездке одного Соболевского предшествовали долгие переговоры. Пушкин зазывал Соболевского в Петербург: «Мне бы хотелось с тобой свидеться да переговорить о будущем».

О том переговорить, добавим мы, про что по почте писать было нельзя. Год спустя план изменился в связи с отъездом Соболевского в одиночку, но, как мы увидим, продолжал осуществляться. Он ждал Пушкина в Европе.

Многое известно о дружбе Пушкина с Сергеем Соболевским, а конкретные детали их путешествия остаются тайной. Намерения отправиться за границу в 1827 и в 1828 годах были у приятелей очень серьезными. Не исключено, что Соболевский откладывал в течение всего года собственный отъезд из за Пушкина, которому отказывали в выезде и опутывали неприятностями. Планы друзей менялись на ходу. Перед отъездом друга Пушкин заказал свой портрет у художника Тропинина и подарил его Соболевскому. А тот сделал маленькую копию, которую увез с собой.

Библиотека Соболевского осталась на хранение Ивану Киреевскому, но Пушкин продолжал брать оттуда книги, о чем Киреевский уведомлял хозяина. По отъезде они с Пушкиным друг другу не писали, и в этом тоже можно подразумевать сговор. Но в письмах общим знакомым Сергей Александрович то и дело наводил справки о поэте. Из Флоренеции Соболевский просит Киреевского: «Скажи Пушкину, что я пришлю ему 200 бутылок Aliatico на следующих условиях: 1) он мне напишет восемь страниц сплетен своего сердца;

2) известит меня о здоровье Людмилки, Анны Петровны и Лизы;

3) назначит мне, к кому адресовать в Петербург;

4) заплатит мне 250 рублей, ибо Aliatico здесь не более 125 centimes il fiasco ( сантимов за бутылку. — Ю. Д.);

5) пересылку выплатит, но это, впрочем, вздор, как и пошлина.

Не могу не похвалиться Флоренцией. Я везде принят, как старый знакомый, всюду позван и, вероятно, через три дня буду давно и всюду забыт при отъезде, ибо Флоренция — трактир Италии».

Весь этот вздор, как Соболевский сам пояснил, нужен был ему, чтобы затуманить в письме, идущем через перлюстрацию, кое какие важные детали. «Прошу тебя, — продолжает он, — написать больше о Пушкине, как и когда приехал, где и как жил, в кого влюблялся и когда едет». Неужели для Соболевского могло быть важным, когда Пушкин едет на Кавказ, если бы за Кавказом не последовала поездка к нему в Италию? Первым на эти слова в нетрадиционном ракурсе обратил внимание К. Черный: «Когда едет? Это означало: когда Пушкин будет бежать за границу». Разумеется, бежать — ведь в легальном выезде ему отказано.

Киреевский, издатель журнала «Европеец», был, по видимому, в курсе планов Пушкина с Соболевским. Во всяком случае в ответном письме Киреевский отвечал насчет Пушкина столь же непонятно: «Такого мозгу, кажется, не вмещает уже ни один русский череп, по крайней мере, ни один из ощупанных мною». Ум Пушкина перерос Россию — так, пожалуй, мог Соболевский истолковать намек Киреевского.

А Россия ведет в это время сперва персидскую, а затем турецкую кампании. Поняв, что разрешения ему не дождаться, Пушкин решает ехать в том направлении самовольно.

Примерно в марте или апреле 1829 года он пишет повинную записку Ивану Алексеевичу Яковлеву, которому проиграл он в карты 6000 рублей. «Ты едешь на днях, а я все еще в долгу.

Должники мои мне не платят, и дай Бог, чтоб они вовсе не были банкроты, а я (между нами) проиграл уже около 20 т. Во всяком случае ты первый получишь свои деньги. Надеюсь еще их заплатить перед твоим отъездом».

Как видим, они «на ты». Двадцатичетырехлетний Иван Яковлев, с которым Пушкин сходится в этот период, был правнуком известного богача и фабриканта Саввы Собакина.

Наследник сказочных богатств: земель, горных и железоделательных заводов, домов в Петербурге — Яковлев широко жил и азартно играл. Пиры, праздники, сопровождавшиеся выходками, о которых говорил весь Петербург, видимо, опостылели молодому человеку, и он стал собираться на жительство в Европу, что вскоре, как пишет Пушкин в цитированном выше письме, осуществил. В Париже он провел двадцать лет, сохранив тот же образ жизни и шокируя парижан.

Пушкин играл в это время в карты действительно много. В 1829 году он проиграл рублей и долг уплатил с трудом в 1831 году. Однако между Пушкиным и Яковлевым в 29 м году были, как мы сейчас увидим, помимо карт, переговоры, связанные с выездом поэта за границу. Об этом есть свидетельства, хотя и скупые, с провалом во времени.

Яковлев благополучно отбыл в Париж, откуда, не имея никакой информации о Пушкине и не дождавшись его, просил общего знакомого Николая Муханова, служившего адъютантом петербургского генерал губернатора, передать Пушкину, что об их договоренности Яковлев не забыл. «Благодарю за несколько слов о Пушкине, — говорится в письме Яковлева Муханову.

— Если он не уехал в деревню на зиму, то кланяйтесь поэту герою. Он чуть ли не должен получить отсюда небольшого приглашения анонимного. Дойдет ли до него? А не худо было бы ему потрудиться пожаловать, куда зовут. Помнит ли он прошедшее? Кто занял два опустевшие места на некотором большом диване в некотором переулке? Кто держит известные его предложения и внимает погребальному звуку, проводимому его засученною рукою по ломберному столу?».

Все это письмо зашифровано. Намеки представляются очень важными, поскольку все связаны с выездом Пушкина, но не очень ясны. Не понятно, что это за анонимное приглашение, которое было послано (иначе бы ни к чему было и беспокойство). Получил ли его Пушкин?

Приглашения поэт, по видимому, не получил, значит, оно было перехвачено. Напоминая о прошедшем, Яковлев вряд ли имеет в виду пушкинский долг. Человек деликатный и тактичный, да к тому же невероятно богатый, он не стал бы намекать на какие то шесть тысяч рублей.

Остается предположить, что «прошедшее» — это их переговоры о том, чтобы встретиться в Париже. «Некоторый переулок» — скорей всего, Загибенный на Васильевском острове, в котором Яковлев жил. На кого, сидевшего на большом диване, намекает Яковлев? Может быть, это они сами сидели рядом и обговаривали детали выезда? Или там был третий человек, который должен участвовать в совместных делах? Чьи и какие хранятся предложения? У кого?

Легче всего предположить, что речь идет о продолжении игры, на этот раз в Париже. Но, думается, не только это. Наиболее вероятно, что имеется в виду договоренность Яковлева с Пушкиным вместе путешествовать. А может, и какие нибудь издательские дела, которые поэт собирался предпринять при финансировании этих дел приятелем? Словом, в письме Ивана Яковлева явно сказано больше, чем читается.

Б. Модзалевский в комментарии к яковлевскому свидетельству писал: «Письмо это намекает, по видимому, на новые планы Пушкина о поездке за границу, — быть может, при помощи или при поддержке Яковлева». Л. Черейский тоже считает, что Яковлев «намекал, что хотел бы видеть его (Пушкина. — Ю. Д.) в Париже;

по видимому, он сам намеревался содействовать поездке». Остается вопрос: как именно Иван Яковлев содействовал поездке и хотел поддержать поэта беглеца? Договаривались они весной, а приведенное письмо написано в декабре 29 го года, когда Пушкин уже вернулся с Кавказа, о чем Яковлев, возможно, и не знал. Долг 6000 рублей Пушкин Яковлеву так и не смог отдать, он был возвращен опекой после смерти поэта.

Еще одна нить от Пушкина из России за границу тянулась к графу Каподистриа. Мы помним роль доброго гения, которую граф сыграл, будучи статс секретарем Министерства иностранных дел в 1820 году, превратив ссылку подчиненного ему Пушкина в командировку к своему другу, наместнику Бессарабии Инзову. Каподистриа и позже интересовался судьбой поэта. Пушкин не раз, будучи в южной ссылке, вспоминал этого человека добрым словом, а когда вернулся, грек Каподистриа, оказавшийся жертвой русских интриг, уже уехал в бессрочный отпуск в Швейцарию. В Женеве он жил как частное лицо в ожидании перемен. В начале 1828 года народным собранием Греции Каподистриа был избран главой греческого правительства, пользовался популярностью и мечтал стать королем Греции, но честолюбивые замыслы его не реализовались.

Собираясь на Кавказ, Пушкин пытался установить связи со старым своим покровителем и начальником Каподистриа. О контактах этих мало что известно, по видимому, связь была устная, через общих знакомых. Грузинский пушкинист И. Ениколопов пишет: «Его (Пушкина.

— Ю. Д.) обуревало одно стремление, — вырваться из этих тисков на волю — в страну, где главой государства был избран доброжелательно к нему относившийся Иоанн Каподистриа, там, мнилось ему, осуществятся его заветные мечтания». Для этого Пушкину надо было перебраться из азиатской части Турции в европейскую, а оттуда в Грецию к Каподистриа.

В Париже в это время находился и другой покровитель Пушкина Александр Тургенев;

«страстно любя Россию, он... почувствовал себя в ней лишним». Его брат Николай, декабрист и эмигрант, тоже жил за границей. Вяземский говорил, что Александр Иванович был космополитом. По натуре человек эклектический, Тургенев не писал, но был мастером в отыскании редких исторических материалов в архивах Европы и был окружен литературными друзьями, среди которых первым стал Пушкин. Они часто общались до отбытия Пушкина на юг. «Тургенев, верный покровитель попов, евреев и скопцов», — лихо написал об этой человеколюбивой натуре юный Пушкин. Потом они переписывались, а в 1825 году Тургенев уехал за границу. Начались его скитания по миру. В архиве сохранились о нем стихи неизвестного автора:

Где был иль где он не бывал?

И к дальним — сердцем ближе, В Париже о Москве вздыхал, В Москве же о Париже.

Европу облетая вкруг, Везде спешит явиться, Из Рима рвется в Петербург, Оттуда в Рим умчится.

Двадцать лет он жил в Европе, изредка приезжая (он отвез гроб с телом Пушкина в Святогорский монастырь), но в России Тургенев стал уже чужим. В 1832 году Александр Воейков писал из Петербурга: «А. И. Тургенев провел здесь и в Москве почти год. Он стал дик и странен в образе мыслей и суждений. Он потерян для России». «Дик и странен» — следует читать, что Тургенев сделался еще более западным человеком, чем был всегда. Но для Пушкина Тургенев не только не был ни дик, ни странен, ни потерян, но оставался близким по духу человеком, с которым поэт стремился увидеться.

Важной фигурой в замысле Пушкина был и его близкий друг и единомышленник Николай Раевский младший, который служил на Кавказе под началом генерала Паскевича. Он уже не раз помогал поэту, и Пушкин мог рассчитывать на его внимание и его плечо. Н. Н. Раевский отец воевал здесь с Персией, а позже сын его стал командиром полка. Старик был в курсе дела или, по меньшей мере, знал, что Пушкин собирается к его сыну. Еще в ноябре 1827 года Пушкин хотел наладить переписку с Николаем через отца. Пушкин мог и сам написать своему другу, но, по видимому, не хотел, как мы теперь говорим «засвечиваться». Через отца писать было удобнее. Расчет был на поддержку, укрытие по дороге и, конечно, на связи.

Ближе к поездке Пушкин взял письмо у Раевского старшего. Это произошло 3 апреля 1829 года. «Пушкин хотел из Петербурга к тебе ехать, — писал старый генерал, — потом из Москвы, где нездоровье его еще раз удержало. Я ожидаю его извещения, и письмо сие назначено к отправлению с ним». Из письма этого выясняется причина, почему Пушкин по дороге из Петербурга на Кавказ так долго пробыл в Москве. По видимому, болезнь, а не сватовство к Гончаровой, стала одной из причин отсрочки поездки.

За несколько дней до отъезда Пушкина на Кавказ отбыл заграницу Степан Шевырев, с которым все годы после возвращения из Михайловского они были близки. Поэт, критик и издатель (он выпускал «Московский вестник»), Шевырев занимался теорией стихосложения.

Оба поэта даже сочинили вместе эпиграмму. Шевырев отправился в Рим в качестве воспитателя сына княгини З. А. Волконской и оттуда в письмах Михаилу Погодину интересовался делами Пушкина. Год спустя Пушкин участвовал в сочинении коллективного письма Шевыреву в «поэтический Рим».

Тогда же отправился в Европу писатель Николай Рожалин. Пушкин часто встречался с ним перед отъездом, вместе они провожали в Германию и Италию Адама Мицкевича. На прощальном обеде Мицкевичу поднесли кубок, на котором были выгравированы имена всех участников пирушки. Перед разлукой они много общались в салоне пианистки Марианны Шимановской. Думается, обсуждали и поездку Пушкина. О прощании Пушкина и Мицкевича Герцен писал: «Они протянули друг другу руки, как на кладбище. Над их головами грознула гроза».

Словом, попади Пушкин за границу, там его встретили бы друзья, путешествие с которыми по Европе было многолетней его мечтой.

Перед поездкой Пушкин собрал и стал изучать литературу о Кавказе и Турции, долго обсуждал политическую и военную ситуацию с Управляющим Главным штабом графом П. А.

Толстым, своим родственником. Тот был послом во Франции при Наполеоне и даже предсказал поход на Россию. Именно Толстому было поручены дела по «Гаврилиаде» и «Андрею Шенье».

По совету этого высокопоставленного родственника Пушкин написал расписку, что впредь обязуется не распространять своих сочинений без цензуры. Важно также, что канцелярия Толстого занималась смещением генерала Ермолова и назначением на его место Паскевича, к которому собирался двигаться Пушкин. М. Гершензон позже скажет: «Никто кроме Пушкина не интересовался в такой степени событиями на турецкой границе, никто кроме него не мог подтверждать правильность сведений о территориальных изменениях».

Как это бывало уже не раз, тайное в процессе сборов поэта стало явным. Это произошло хотя бы потому, что Пушкину нужна была подорожная. Он ее без труда получил, не испрашивая разрешения у Бенкендорфа. 5 марта 1829 года частный пристав Моллер выписал поэту подорожную и, скорей всего, сделал это по указанию канцелярии Толстого, либо просто знал о благоволении главнокомандующего к Пушкину и не посмел не выписать. К. Я. Булгаков, петербургский почт директор, подписал выданную Пушкину Моллером подорожную «от Санкт Петербурга до Тифлиса и обратно». Спустя пять лет Пушкин запамятовал, что в подорожной написано «до Тифлиса», и написал, что ехал к минеральным водам.

Он выехал, скорей всего, 6 марта, а когда добрался до Москвы, там многие уже слышали, что он отправляется на Кавказ. Московский почт директор А. Я. Булгаков пишет брату К. Я.

Булгакову в Петербург, откуда Пушкин недавно уехал: «Он едет в армию Паскевича, узнать ужасы войны, послужить волонтером, может и воспеть все это». Думается, такая трактовка поездки вполне устраивала Пушкина. Что касается воспевания подвигов русской армии, то Пушкин приложил немало усилий, чтобы доказать это свое стремление. Через несколько дней Булгаков опять писал: «Пушкин едет на Кавказ», хотя Пушкин еще из Москвы не двинулся.

В Москве Пушкин навестил А. Я. Булгакова. Дочь его сказала тогда поэту: «Байрон поехал в Грецию и там умер;

не ездите в Персию, довольно вам и одного сходства с Байроном». Пушкин поразился (или сделал вид, что поразился) этому суждению. Сам поэт, конечно, подобные настроения отрицал. Сохранился разговор, в котором приятели упрекали Пушкина за то, что «он не хочет проехаться по заграничным странам». Пушкин ответил: «Красоты природы я в состоянии вообразить себе даже еще прекраснее, чем они в действительности;

поехал бы я разве для того, чтобы познакомиться с великими людьми;

но я знаю Мицкевича, и знаю, что более великого теперь не найду». Он старался пресечь все слухи о том, что собирается за границу.

Еще одна причина задержки Пушкина в Москве становится ясной из письма, которое дядя Пушкина Василий Львович отправил Вяземскому: «Александр Сергеевич, кажется, до летнего пути, т. е. еще месяц пробудет с нами. Да и как теперь отправляться в Тифлис? Никакого на то способа нет». Еще через две недели дядя повторяет: «А. Пушкин здесь и, кажется, не так скоро отправится в Грузию». На ту же причину ссылается и Евгений Боратынский: «Пушкин здесь. Он дожидается весны, чтобы ехать в Грузию. Я с ним часто вижусь». Словом, болезнь и бездорожье — вот два серьезных обстоятельства, которые задержали Пушкина в Москве на семь недель.

Слухи о его поездке дотекли уже до Кавказа. Газета «Тифлисские новости» от 26 апреля 1829 года сообщила, что одного из лучших наших поэтов ожидали сюда, но сия надежда уничтожена. Если учесть, что согласно специальному распоряжению по империи все печатные издания немедленно предоставляли один экземпляр в Третье отделение, можно не сомневаться, что там были в курсе дела.

Новая мысль о женитьбе, казалось, спутает все планы и договоренности с друзьями. мая Федор Толстой от имени Пушкина отправился в семейство Гончаровых делать предложение.

Ответ матери разрешал надеяться. Т. Цявловская справедливо называет его «полуотказом».

Но либо «полунадежда» не вдохновила, либо «полуотказ» обидел уже не раз до этого обжигавшегося и темпераментного поэта. Серьезное решение бежать было готово давно, а реализовалось после неопределенного ответа матери Натальи Гончаровой, и Пушкин в ту же ночь выехал на юг.

Итак, давно намеченное путешествие, причины и цели которого столь противоречивы, началось. На этот раз, впервые в жизни, Пушкин не только задумывал и готовился — он действовал. 7 мая 1828 года Вяземский писал жене: «Пушкин едет на Кавказ и далее, если удастся». Слово «далее» обычно толковалось в литературе как поездка на передовую, но передовая линия фронта была на самом Кавказе, а не «далее», так что сообщение Вяземского просто не желали понять правильно. К тому же после «далее» стоят многозначительные слова «если удастся».

Куда же это — «далее»? Одним из первых пушкинистов выражение «и далее, если удастся» назвал своим именем Тынянов. Вот его комментарий: «Слова «далее, если удастся» могут означать самый театр военных действий (Закавказье), хотя следует отметить, что на языке того времени театр этот был именно «на Кавказе». Быть может, слова «и далее» имеют здесь более широкое значение». Затем, размышляя на эту тему, Тынянов сформулировал свою мысль более определенно: «Недозволенная поездка Пушкина входит в ряд его неосуществленных мыслей о побеге». Пироскаф, о котором Пушкин мечтал и на котором можно было торжественно отплыть в Европу, не состоялся. Поэт двинулся в далекое путешествие на перекладных.

Глава шестнадцатая. КАВКАЗ: ПЕРЕХОД ГРАНИЦЫ Далекий вожделенный брег.

Пушкин.

1 мая 1829 года, так рано, что было еще темно, Пушкин покатил из Москвы на юг в собственной коляске, преодолевая в среднем по пятьдесят верст в день. Началось путешествие в Арзрум, столь известное, описанное самим поэтом и многими исследователями творчества его, но при этом остающееся одним из самых загадочных эпизодов жизни Пушкина.

Для выезда он выбрал очень удобный момент. Понимая, что за ним наблюдают и будут следить, он выехал, когда вся полиция и жандармерия были заняты охраной кортежа Николая Павловича, совершавшего поездку в Варшаву, чтобы короноваться польским королем. Хватило б одного жандарма, чтобы задержать поэта, но почему то этого не сделали. Николай прибыл в Варшаву 10 мая, Пушкин же в это время отправился в направлении Калуги, а потом свернул на Орел. Он сделал крюк, чтобы повидаться с генералом А. П. Ермоловым, хотя лично знакомы они не были. Факт визита известен, а цели и разговоры покрыты мраком, хотя и отмечается в общем виде, что темы были затронуты важнейшие.

В официальной пушкинистике, исходя из патриотических соображений, Ермолов рассматривался как сильная, положительная фигура: он присоединял Кавказ;

это деяние было полезным для империи, а значит, прогрессивным. Ермолов подвергался политическим преследованиям, за хранение вольных стихов дважды наказывался. Герой Бородина, он с трудом уживался с царями. После участия в захвате Парижа он мог рассчитывать на заслуженные почести, а оказался в опале — в Грузии. Он покровительствовал декабристам, и ходили легенды (впрочем, мало обоснованные), что готов был примкнуть к ним: у него возникали шансы в случае удачи переворота стать главой правительства.

Пушкин часто восторгался генералом Ермоловым, а это был хитрый царедворец, человек двуличный, по характеру немного иезуит. Как глава оккупационных войск на Кавказе он был жесток. Его не раз называли душителем, вешателем, новым Чингисханом, что соответствовало действительности. Приказы Ермолова и сейчас леденят душу: «...не оставляйте камня на камне в сем убежище злодеев, ни одного живого не оставляйте из гнусных его сообщников». Или:

«...селения, коих жители подняли оружие, истреблять до основания... дома главных мятежников непрерывно разорять».

Террор был его основным методом достижения победы, и генерал сам этим методом гордился. В своих «Записках» этот крайний шовинист писал: «Бунтующие селения были разорены и сожжены, сады и виноградники вырублены до корня, и через многие годы не придут изменники в первобытное состояние. Нищета крайняя будет их казнью». Само слово «шовинист» появилось незадолго до этого (1815) из имени французского солдата Николя Шовина, патриотизм которого выразился в абсолютной преданности Бонапарту. Современный Webster объясняет шовинизм как крайний, или слепой, патриотизм. Пушкин, если полагаться на «Словарь языка Пушкина», слова «шовинизм» не употреблял. Специалист по наведению порядка, Ермолов считал себя большим гуманистом: «Снисхождение в глазах азиатцев знак слабости, — писал он, — и я прямо из человеколюбия бываю строг неумолимо. Одна казнь сохранит сотни русских от гибели и тысячи мусульман от измены».

Вяземский писал Александру Тургеневу о Ермолове: «Он как черная зараза губил, ничтожил племена. От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся, гимны поэта никогда не должны быть славословием резни». «Проводимая Ермоловым при покорении отдельных народностей система отличалась подлинным варварством», — пишет, в отличие от русских пушкинистов, грузинский литературовед. Эта кампания стала впоследствии официально называться воссоединением Кавказа, добровольным присоединением Грузии к России, etc.

Ермоловское владычество на Кавказе продолжалось десять лет. Генерал и наместник Кавказа Николай Муравьев вспоминает о приказе Ермолова в Тифлисе: «Пойманного муллу он велел повесить в виду всего города за ноги...». В советское время пушкинист отмечал «некоторую жестокость Ермолова».Зверства достигли такого масштаба, что о них донесли в Петербург, и Ермолов получил от императора выговор. Заменили его Паскевичем, к которому теперь направлялся Пушкин.

Позже Пушкин стал относиться к подвигам Ермолова более трезво, пять лет спустя назвал его даже «великим шарлатаном». Но теперь, по дороге туда, где Ермолов совершал свои подвиги, поэт заехал к нему в гости в Орел. И Пушкин, и Ермолов в своих воспоминаниях предпочли обойти суть встречи. Приводятся разговоры о поэзии и истории, в частности, об «Истории» Карамзина. Думается, не случайно в разговоре они затронули Курбского, который успешно бежал за границу от Ивана Грозного. Касались Паскевича, что Пушкину было важно.

Потом поэт посчитал нужным подчеркнуть: «О правительстве и политике не было ни слова».

Когда биограф Пушкина Бартенев спустя четверть века посетил Ермолова, чтобы расспросить о подробностях встречи, Ермолов остался осторожным на слова. «О предмете своих разговоров с ним Ермолов не говорил», — записал Бартенев.

В действительности, нам кажется, смысл заезда к Ермолову был вовсе не в том, чтобы обсудить с генералом состояние русской поэзии. Пушкин хотел заручиться у него рекомендациями к оставшимся в Закавказье людям Ермолова, а также узнать побольше о военных и гражданских порядках на Кавказе, которые лучше Ермолова, самолично устанавливавшего эти порядки, никто не знал.

Трясясь по ужасным дорогам, Пушкин не мог делать ничего иного, кроме как размышлять.

Спустя почти десять лет он снова двигался на Кавказ, где одна за другой шли военные кампании.

Захват Грузии (сын своего времени Грибоедов называл эту оккупацию «усыновлением Закавказья») открыл пути на Персию и Турцию, а в стратегических мечтах правительства уже вынашивались планы завоевания Индии. Позже Николай Павлович назвал Турцию «больным человеком Европы». Название оправдывало притязания России «на лечение» больного, но доля истины в этом определении была.

Еще до выезда Пушкин знал, что идут усиленные приготовления к очередной турецкой кампании. С конца XVII века Россия и Турция воевали 13 раз, так и не решив своих притязаний.

Столетиями Россия утверждала право военной силой отстаивать православный мир от влияния ислама, для чего стремилась изгнать Турцию из Европы, вернуть христианскому миру Константинополь и проливы. Чаадаев эту тенденцию комментировал так: «Мы идем освобождать райев (турецких христиан. — Ю. Д.), чтобы добиться для них равенства прав.

Можно ли при этом не прыснуть от смеха?».

Бывшие борцы за свободу — декабристы — превратились в этой войне в активных оккупантов. Опальный Михаил Пущин фактически руководил осадой Эривани. Пушкин прекрасно знал, что весной в Лондоне было достигнуто соглашение о создании независимого греческого государства. «Греция оживала...» — писал он, но сам в данный момент хотел продолжения войны. Его замыслы были связаны со стратегическими планами армии Паскевича в Закавказье, которые он, несомненно, знал хотя бы в общих чертах. Планы эти имели в виду захват черноморских портов Трапезунд и Самсун. Оттуда можно было легко отправиться морем в Грецию или дальше в Европу.

Путешествие на Кавказ описано и самим Пушкиным, и его знакомыми, и несколькими поколениями пушкинистов. Очутившись на Северном Кавказе, Пушкин начал вести «Журнал путешествия в Арзрум». Но ни в этом журнале, ни в «Путешествии в Арзрум», весьма обтекаемо написанном на основе этого журнала, почти нет столь свойственной Пушкину открытости мысли и чувства. Писатель невероятно осторожен на слова, так умело обходит острые углы, заполняя текст второстепенными подробностями, что становится скучным. Задержим внимание на нескольких деталях.

Пушкин оглядывает Россию, будто он иностранец. В прозе и в стихах («Прощай, любезная калмычка!») безо всякой романтики рассказывает он о встрече с женщиной, в которой с сожалением не обнаруживает ничего ни от француженки, ни от англичанки. Но француженки и англичанки ему недоступны, и вот философское обобщение, родившееся, пока ему запрягали лошадей:

Друзья! Не все ль одно и то же:

Забыться праздною душой В блестящей зале, в модной ложе Или в кибитке кочевой.

В прозе эта легкость исчезает. Он ругает еду, которую калмычка ему подала: ничего гаже того, чем его угостили, он не может себе представить. Он рассчитывал и на другие услуги этой женщины, но на деле, кажется, забыться не удалось.

Pages:     | 1 | 2 || 4 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.