WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 | 4 |

«ХОЛОДНЫМ РАССУДКОМ ИСТОРИКА ЮРИЙ ДРУЖНИКОВ Досье беглеца По следам неизвестного Пушкина IM WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2003 СОДЕРЖАНИЕ Глава первая. МИХАЙЛОВСКОЕ: УГОВОР С БРАТОМ................. ...»

-- [ Страница 2 ] --

чoрт ли в них? а просить или о въезде в столицу, или о чужих краях. В столицу хочется мне для вас, друзья мои, — хочется с вами еще перед смертию поврать;

но, конечно, благоразумнее бы отправиться за море. Что мне в России делать?

Пушкин — Плетневу, 4 6 декабря 1825.

Надежды рухнули — надежды возникли. Едва услышав, что какой то солдат, приехавший из Петербурга, рассказывал в Новоржеве о смерти Александра I, для проверки слуха Пушкин немедленно посылает в Новоржев кучера Петра. Петр вернулся на следующий день, подтвердив слухи и даже привезя новость: присягу принял новый царь Константин Павлович. Первая мысль Пушкина была о том, что проблемы его решались сами собой. Коронация значила амнистию почти автоматически. Старые планы теряли свой смысл. Желание ехать в Петербург возникло у него немедленно, и мы имеем соответствующий архивный документ.

Билетъ Сей данъ села Тригорскаго людямъ: Алексею Хохлову росту 2 арш. 4 вер., волосы темно русыя, глаза голубыя, бороду бреетъ, летъ 29, да Архипу Курочкину росту 2 ар.

3 1/2 в., волосы светло русыя, брови густыя, глазом кривъ, рябъ, летъ 45, в удостоверение, что они точно посланы отъ меня в С. Петербургъ по собственнымъ моимъ надобностямъ и потому прошу господъ командующих на заставах чинить им свободный пропускъ. Сего 1825 года, Ноября 29 дня, село Тригорское, что в Опоческом уезде.

Статская советница Прасковья Осипова.

Текст этой фиктивной подорожной написан самим Пушкиным, подпись Осиповой подделана им же, поставлена его печать. Сочинив бумагу, поэт отправился в Тригорское, собираясь либо уговорить соседку изготовить подлинник по образцу, либо предупредить на всякий случай.

Крепостной Алексей Хохлов — это он сам, только возраст себе прибавил для конспирации.

Кстати, из трех известных нам указаний на рост поэта (брат Лев говорил, что 2 аршина 5 вершков с небольшим, а художник Григорий Чернецов — 2 аршина и 5 1/2 вершков) рост, указанный самим Пушкиным, думается, наиболее точный: рост был для жандармов первым фактором установления личности. Таким образом, рост Пушкина был 157,8 сантиметра (считая на этот раз без каблуков, ибо крестьянин должен был ехать в лаптях). Годы он себе прибавил, справедливо полагая, что выглядит старше своих лет.

Второе лицо, упомянутое в подорожной, садовник из Михайловского Архип Курочкин.

Возможно, Пушкин хотел, воспользовавшись неразберихой, появиться в Петербурге ненадолго — поговорить с друзьями с глазу на глаз, выяснить обстановку и использовать перемену власти для обретения свободы.

Дата в документе (может, чтобы спешка не показалась подозрительной) сдвинута Пушкиным назад: похоже, выехали они 1 или 2 декабря. По другим данным, он выехал декабря. И. А. Новиков в уже упомянутом сочинении полагает: Пушкин рассчитывал на обещание Горчакова нелегально достать ему заграничный паспорт, если поэт окажется в Петербурге. «Так все пути к отступлению были отрезаны, — пишет Новиков. — Он волновался не только близким свиданием с Керн. Он вспоминал и Горчакова: мог бы не говорить, но если сказал, так и сделает. Но он ясно представил, что покидает Россию — как будто привычная мысль, — и все же холодок пробежал по спине». Архип уложил в дорожный чемодан барина мужицкий наряд.

Пушкин ехал в Петербург, выбрав не основную дорогу. И чем дольше ехал, тем авантюрней, бессмысленней и опасней казался ему собственный замысел. Если трудно было скрыться в Дерпте, то уж в Петербурге его всякая собака узнает.

А завтра же до короля дойдет, Что Дон Гуан из ссылки самовольно В Мадрит явился, — что тогда, скажите, Он с вами сделает?

Это ведь Пушкин писал о себе, только позже.

Военные, гвардия, охрана, спецслужбы — все сейчас начеку в связи с переменой власти, дабы не возникли беспорядки. В Пскове тоже сразу хватятся. Да и как смогут приятели помочь, когда еще ничего не ясно? Словом, там только себе навредишь. После такого самоуправства опять по хорошему за границу не отпустят. А вполне вероятно, что это в скором времени удастся само собой.

Примерно так, нам кажется, думал Пушкин, не ведая, что в Петербурге хаос и не до михайловского ссыльного: не ясно, какому царю присягать, переписка между Николаем и Константином, междуцарствие. Не отъехав далеко, поэт вдруг велел Курочкину поворачивать назад. Потом уже несколько человек, наверно, рассказывали, что Пушкин вернулся, так как дорогу им перебежал заяц, а это была дурная примета. Кроме того, навстречу шел священник.

Детали приводятся разные, но Пушкин вернулся не из за плохих примет, хотя приметам верил, а по логическому рассуждению и удивительной способности предвидеть опасности — дару, который его не раз выручал.

В нашем рассуждении повторены соображения биографа Пушкина Анненкова, который считал, что основную роль в решении возвратиться сыграли не приметы, а осмотрительность поэта. По меткому замечанию Ю. Айхенвальда, в Пушкине всегда был «голос осторожности».

То, что он возвратился в Михайловское, его спасло: до восстания декабристов оставались считанные дни, и ссыльный поэт оказался бы в самом пекле.

Судя по воспоминаниям Соболевского, Пушкин, не подозревая о попытке переворота, собирался приехать и спрятаться на квартире Рылеева, который светской жизни не вел. Но окажись Пушкин в доме одного из основных заговорщиков, да еще нелегально, его бы наверняка посадили в Петропавловскую крепость и подвергли изнурительным допросам. Так что не известно, чем бы все кончилось.

За несколько часов до того, как Пушкин узнал о смерти Александра Павловича, он писал А. Бестужеву: «...надоела мне печать... поэмы мои скоро выйдут. И они мне надоели...». Теперь происходившее могло настроить его на сдержанный оптимизм. Не случайно Анненков жизнь Пушкина до 1826 года называет Александровским периодом. Пушкин понимал, что со смертью Александра закончилась целая историческая эпоха. Поэт вполне мог рассчитывать на изменение всего политического курса империи.

Новая эпоха началась с чеканки новых серебряных рублей с изображением императора Константина. Тот еще не взошел на престол, но уже возникли иллюзии. Вернувшись в свою берлогу, Пушкин сразу пишет Катенину в Москву: «...как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма... К тому же он умен, а с умными людьми все как то лучше;

словом, я надеюсь от него много хорошего». Не исключено, что эти верноподданнические строки написаны в расчете на перлюстрацию письма — прием старый, как сама перлюстрация.

В деревне Пушкину не сидится, и его можно понять. Письмо за письмом уходят в Петербург и Москву каждый почтовый день: «Если я друзей моих не слишком отучил от ходатайства, вероятно, они вспомнят обо мне», — намекает он Плетневу и далее говорит о том, что в России поэту делать нечего (см. эпиграф). Мысль о «самоосвобождении» оставлена, зато все усилия сконцентрированы на легальных хлопотах перед царем Константином.

Письма поэта исчезают без отзвука, в глухоту. Он зря хитрил, хваля Константина: через несколько дней тот отрекся от престола в пользу младшего брата. Пушкин надеется на высочайшее снисхождение вступившего на царствие Николая. Но из Петербурга в ответ — мрачные вести о бунте выведенных на Сенатскую площадь полков. Скоро Пушкин узнает подробности о том, что в ночь на 14 декабря великий князь Николай Павлович зачитал манифест о своем вступлении на престол, и войска отказались присягнуть новому императору. Военный губернатор Милорадович, занимавшийся делом Пушкина до ссылки поэта на юг, смертельно ранен на площади Каховским. Войска рассеяны артиллерийским огнем. В Петербурге обыски и аресты.

Первая реакция Пушкина — страх;

он решает сжечь свои рукописи. В то время для ареста из за политических причин (в отличие от советского времени) властям нужны были улики.

Чтобы их уничтожить, поэт сжигает свои тетради, где находились и автобиографические записки, над которыми работал четыре года. Позже он говорил, что сделал это, боясь, что записки могут замешать многие имена и умножить число жертв. Но, конечно, боялся и за себя, что вполне естественно.

В архиве Пушкина этого периода не сохранилось писем брата Льва, князя Вяземского и некоторых других корреспондентов. Все эти письма тоже ушли в огонь. Пушкин сжег важную часть своего архива и после не жалел об этом;

он вообще редко жалел о прошлом. Впрочем, если бы не первый импульс, мог бы и не сжигать. Допустим, он не мог сесть на лошадь да отвезти друзьям в Тригорское: друзья могли разболтать. Не хотел доверить Арине Родионовне — прислугу бы допросили. Но мог ведь спрятать в лесу — имение то большое. Когда в Москве в начале восьмидесятых начала писаться эта книга, для поиска спрятанных рукописей органы привозили взвод солдат и велели срывать на дачном участке весь слой земли глубиной в метр.

Одна группа солдат копает, у другой — отдых;

через час они меняются. Тому, кто найдет — премия: увольнительная домой на несколько дней. И рыли солдатики за надежду увидеть маму, не задумываясь, что рыли могилу инакомыслящему писателю и его рукописям. Но даже и в таком случае не под силу им было бы срыть Михайловское имение в поисках запретных мыслей.

А что, если Пушкин и в самом деле спрятал или отдал кому то на хранение бесценные рукописи свои и только сказал, что сжег, чтобы не искали? Маловероятное предположение, а все ж пока нельзя его отвергнуть начисто. Вяземский, например, принял на хранение портфель с рукописями декабристов и возвратил его в сохранности Пущину, когда тот вернулся с каторги.

Интересно бы узнать, что писал Пушкин в своих автобиографических заметках о намерениях отправиться за границу. Впрочем, и без того много сохранилось, не упустить бы важное из имеющихся материалов. Его герой тех дней — граф Нулин, «русский парижанец», Святую Русь бранит, дивится, Как можно жить в ее снегах, Жалеет о Париже страх.

Принято считать, что восстание на Сенатской площади многое переменило в судьбе Пушкина. За ним действительно последовал ряд важных для него событий, но связанных не с восстанием непосредственно, а со сменой царя.

Уничтожив, как ему казалось, улики, Пушкин составил список своих проступков: в Кишиневе был дружен с тремя декабристами, состоял в масонской ложе, которая была запрещена, был знаком с большей частью заговорщиков, покойный царь упрекнул его в безверии. Вот и все. Послав этот список Жуковскому с просьбой сжечь письмо, Пушкин резюмировал: «Кажется, можно сказать царю: Ваше Величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?».

Правительство, однако, объявило опалу и тем лицам, которые, имея какие нибудь сведения о заговоре, не объявили о том полиции. Этот упрек Пушкин отводил: кто ж, кроме полиции и правительства, не знал о заговоре?

О своей невиновности (а точнее, о том, что надо донести наверх о его невиновности) сообщает он вскоре и Дельвигу: «...никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции — напротив... я желал бы вполне и искренно помириться с правительством... Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя» (выделено Пушкиным). Объяснение причин этого нетерпения находим в письме, посланном Плетневу. Пушкин ждет милости, надеясь, что сбудется его желание уехать: «Ужели молодой наш царь не позволит удалиться куда нибудь, где бы потеплее?». И — «пускай позволят мне бросить проклятое Михайловское. Вопрос:

невинен я или нет? но в обоих случаях давно бы надлежало мне быть в Петербурге».

Письмо за письмом, и в них то же: «Батюшки, помогите». Но при этом он оставляет себе что то, ту малость, ниже которой интеллигентный человек опуститься не может. Убеждения в этой части земного шара иметь можно, нельзя их лишь высказывать, и Пушкин это понимает:

«Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости». Он готов к компромиссу, только выпустите.

На Рождественские каникулы в Тригорское приехал из Дерпта Вульф. Обсуждают неувязки старых планов, которые отменились сами собой в связи с тем, что вскоре все будет решено новым царем. Пили за него. Всю ночь напролет Пушкин читал Вульфу «Бориса Годунова». Накануне Нового 1826 года вышел том стихотворений гигантским тиражом экземпляров — доказательство недюжинной либеральности прессы в те времена. Однотомник этот рекламировали широко, и деньги за него Пушкину поступили немалые. Помещик Пещуров отказался от наблюдения за поэтом. На Новый год пили за надежды, которые теперь то уж обязательно должны осуществиться: и русская зима имеет свой конец.

А в Петербурге кипит работа в созданном Тайном комитете для следствия по делу о декабристах. Во многих делах фигурировали стихи и слова Пушкина. Павел Бестужев на допросе показал, что причина его вольномыслия — стихи Пушкина. Михаил Бестужев Рюмин заявил, что вольнодумные стихи Пушкина распространялись по всей армии. Пушкина упоминали на допросах А. Бестужев, барон Штейнгель, мичман В. Дивов, капитан А. Майборода.

Протоколы допросов следственной комиссии сохранили для потомков весьма мрачную картину показаний офицеров друг на друга и на самих себя, хотя никто не вымогал этих показаний под пытками или угрозами. Не упомянул поэта на допросе Пущин, а на прямо поставленный вопрос отвел его вину, сказав, что Пушкин был всегда противником тайных обществ.

Для оптимизма, которым жил теперь Пушкин, оставалось все меньше оснований. Допросы шли полным ходом, по всей стране производились обыски и аресты. Пушкин знал, что исчез Вильгельм Кюхельбекер и, согласно официальной версии, погиб в день бунта. А Кюхельбекер оказался среди тех немногих участников восстания, которые решили немедленно бежать за границу.

В городе, бывшем фактически на осадном положении, где кругом солдаты, сыщики и добровольные доносчики, Кюхельбекер благополучно пробрался домой и затем столь же благополучно выехал. Он сумел раздобыть подложный паспорт. Он знал, как и куда двигаться.

Он допустил лишь одну оплошность: не запасся деньгами. Сравнительно легко добрался он до границы, и здесь его свели с тремя парнями, которые согласились переправить его за границу.

Плата за это — две тысячи рублей. У Вильгельма оставалось только двести, и он решил ехать сам.

Пока он добирался до границы с Польшей, выбирая кружные пути, прошло около полутора месяцев. Его искали, уже распространили его приметы, которые сообщил полиции бывший его друг Булгарин. В пограничных местностях бдительность установлена была особая.

Кюхельбекер подделал дату в своем виде на жительство и благополучно добрался до Варшавы.

Три года назад он возвращался этой дорогой из за границы и помнил эти места. У беженца в кармане было два адреса верных людей, но он не успел их навестить: его опознали на улице. января в Петербурге стало известно о его аресте.

Мы не знаем источника, из которого Тынянов почерпнул подробности бегства, скорей всего, то были воспоминания, которые находились в архиве Кюхельбекера, доставшемся Тынянову, а после исчезнувшем. Учитывая время написания, то есть сталинские годы, Тынянов нарисовал эту сцену удивительно смело. Смысл ее прозрачен: спасение только на Западе;

в полицейской России со всеобщим доносительством деться некуда.

Пушкин и Кюхельбекер были близкими друзьями с детства. Как знаток западной философии Кюхельбекер влиял на взгляды Пушкина. В письме, полученном от Дельвига, Пушкин прочитал: «Наш сумасшедший Кюхля нашелся, как ты знаешь по газетам, в Варшаве».

«Как ты знаешь по газетам...» — это написано для третьего читателя, для перлюстратора.

Дельвиг сперва начал писать «пой», т. е. «пойман», но одумался, зачеркнул и написал «нашелся».

У нас нет свидетельств реакции Пушкина на это «нашелся», то есть на арест беглеца Кюхельбекера. Вряд ли Пушкина сильно удивил факт, что Кюхельбекер попытался осуществить то же, что сам поэт, — удрать за границу. Но, без всякого сомнения, Пушкина потрясло, что друг его был схвачен неподалеку от цели. Думается, именно этот арест умерил планы поэта бежать тайно. А ведь не знал он, что, кроме Кюхельбекера, арестован и Грибоедов. Было от чего потерять и сон, и аппетит, и жажду развлечений. Узел затягивался вокруг той самой троицы, которая в 1817 м принесла клятву служить верой и правдой русской дипломатии: двое за решеткой, очередь за Пушкиным.

Кюхельбекер был недалеко от свободы, но, отсидев десять лет в Шлиссельбургской и Динабургской крепостях и еще десять лет в Сибирской ссылке, больной чахоткой, ослепший, он перед смертью просил Жуковского добиться царской милости, напечатать самые невинные литературные произведения: «...право, сердце кровью заливается, если подумаешь, что все мною созданное, вместе со мной погибнет, как звук пустой, как ничтожный отголосок!».

Другой декабрист, Михаил Бестужев, в ночь после восстания также обдумывал пути бегства за границу, советуясь с коллегой К. П. Торсоном. Вот диалог Торсона с Бестужевым из воспоминаний самого Бестужева.

«— Итак, ты думаешь бежать за границу? Но какими путями, как? Ты знаешь, как это трудно исполнить в России, и притом зимою?

— Согласен с тобою — трудно, но не совсем невозможно. Главное я уже обдумал, а о подробностях подумаю после. Слушай: я переоденусь в костюм русского мужика и буду играть роль приказчика, которому вверяют обоз, каждодневно приходящий из Архангельска в Питер.

Мне этот приказчик знаком и сделает для меня все, чтобы спасти меня. В бытность мою в Архангельске я это испытал. Он меня возьмет как помощника. Надо только достать паспорт.

Ну да об этом похлопочет Борецкий, к которому я теперь отправляюсь. Делопроизводитель в квартале у него в руках... Он же достанет мне бороду, парик и прочие принадлежности костюма...

Лишь бы мне выбраться за заставу, а тогда я безопасно достигну Архангельска. Там до открытия навигации буду скрываться на островах между лоцманами, между которыми есть задушевные мои приятели, которые помогут мне на английском или французском корабле высадиться в Англию или во Францию».

Затея Бестужева не удалась. Улицы были полны патрулей. У своего родственника актера Борецкого он переоделся в мужика, приклеил бороду. Через знакомого Борецкий достал беглецу паспорт человека, незадолго до этого умершего в больнице. Но выяснилось, что паспорта уже недостаточно для проезда заставы. Надо еще личную записку коменданта. Так что удрать невозможно. Дом Бестужева был окружен шпионами и сыщиками тайной полиции. Бестужев сдался жандармам добровольно.

Другой участник бунта, морской офицер Николай Бестужев, решил бежать в Швецию.

Из Петербурга он добрался незамеченным до Толбухина маяка. Там караульные матросы знали его как помощника директора маяков Спафарьева. Бестужев остановился обогреться, но в это время жена одного матроса, узнав его, донесла властям, и беглеца вскоре догнали.

Пушкин мог благополучно объявиться в Германии, а мог попасться на глаза первому же доносчику, которыми кишели пограничные районы, быть схваченным стражей и отправиться в кандалах в Сибирь коротать годы. Друзья советуют Пушкину обратиться к новому царю с просьбой о прощении, а не о загранице. «Самому тебе не желать возврата в Петербург странно!

— удивлялся Павел Катенин. — Где же лучше?». А немного позднее Катенин советует писать «почтительную просьбу в благородном тоне» прямо новому царю. В конце февраля Плетнев сообщает Пушкину поручение Жуковского: надо написать покаянное письмо. В начале марта письмо сочинено и приложено к ответному письму Плетневу. Сам Пушкин, чтобы не упоминать императора, прибавляет: «При сем письмо к Жуковскому в треугольной шляпе и в башмаках.

Не смею надеяться, но мне бы сладко было получить свободу от Жуковского, а не от другого...».

Пушкин рассчитывал, что друзья поймут и письмо достигнет царя: куда же, как не на прием, надевает Жуковский треугольную шляпу? Поэт снова напоминает о своей болезни (теперь уже не аневризм, но нечто более неопределенное, «род аневризма», требующий немедленного лечения). «Вступление на престол государя Николая Павловича подает мне радостную надежду. Может быть, Его Величеству угодно будет переменить мою судьбу».

Месяц ушел у Жуковского на размышления, а ответ обдал Пушкина ушатом холодной воды. «В теперешних обстоятельствах, — отвечает ему Жуковский, подчеркивая важные места, — нет никакой возможности ничего сделать в твою пользу. Всего благоразумнее для тебя остаться покойно в деревне, не напоминать о себе и писать, но писать для славы. Дай пройти несчастному этому времени. Я никак не умею изъяснить, для чего ты написал мне последнее письмо свое. Есть ли оно только ко мне, то оно странно. Есть ли ж для того, чтобы его показать, то безрассудно. Ты ни в чем не замешан — это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством» (выделено Жуковским).

Многое мог сделать Жуковский (и, добавим, делал), но в тот момент ему было не до Пушкина. Он сам весной отправлялся за границу — на лечение и отдых на все лето, до сентября.

А Пушкину Жуковский советовал сидеть тихо в Михайловском и вести себя благонамеренно:

«Еще не время. Пиши Годунова и подобное: они отворят дверь свободы». «Борис Годунов» уже был написан, и кое какие надежды на пьесу Пушкин возлагал. Он хотел посоветоваться с Жуковским с глазу на глаз и поэтому спрашивал Вульфа: не через Дерпт ли едет Жуковский в Карлсбад? Конечно, ехал он через Дерпт, но почему то не заглянул в михайловскую глушь, наверное, спешил в Европу.

В Петербурге оставался старик Карамзин, не раз выручавший из беды, но он занемог. Да и отношения их в последнее время не были теплыми. Карамзин считал писания Пушкина живыми, но недостаточно зрелыми. Что касается влияния Карамзина на покойного императора, то это влияние в конце ослабло. С Николаем I отношения у Карамзина были лучше, но время не очень подходило для просвещенных советов царю. Впрочем, Карамзин замолвил все таки слово за Пушкина и, может быть, отвратил худшие последствия. Но это был последний жест доброй воли шестидесятилетнего писателя.

Карамзин сам смертельно болен и, в отличие от Пушкина, не притворяется. Ему самому, чтобы выжить (воспаление легких, кашель с кровью), как полагают врачи, остается последний шанс: целебный климат Италии. Карамзин просит дать ему должность русского резидента во Флоренции, обещая в чужой земле беспрестанно заниматься Россией. Царь остроумно отвечает, что российскому историографу не нужно такого предлога, чтобы выехать: Карамзин может там жить свободно, занимаясь своим делом, которое важнее дипломатической корреспонденции, особенно флорентийской. Николай Павлович назначает историографу и его семье огромную пенсию 50 тысяч рублей годовых (прежний царь платил 2 тысячи) и обещает даже дать ему специальный фрегат. Уже пакуются чемоданы для Италии, но окружающие понимают, что писатель кончается. 22 мая 1826 года, не успев отправиться лечиться в Италию, Карамзин умер. В глуши, оставаясь в неведении, Пушкин еще некоторое время надеялся, что Карамзин поможет, а великий историограф был уже мертв.

Неожиданно за границу ускакал и другой его заступник, Александр Тургенев. Поспешил он в Дрезден к брату Сергею, который там заболел. Этой поездке не помешало то чрезвычайное обстоятельство, что третий брат Николай отказался вернуться в Россию после восстания декабристов и был приговорен к смертной казни заочно. Новый царь не препятствовал отъезду Александра Тургенева за границу. С него лишь взяли подписку, что не будет там встречаться с осужденным братом.

Не мог помочь и князь Вяземский, не до того ему было. Несчастье обрушилось на его семью: в мае в Москве умер трехлетний сын, из пятерых детей остался один. Пушкин в конце апреля уже просил Вяземского об одолжении. Он отправил к нему крепостную Ольгу Калашникову, «которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил». Пушкин просил пристроить ее в имении и позаботиться о малютке. 1 июля у Пушкина родился сын Павел, которого записали сыном крепостного Якова Иванова, — такова была обычная практика.

Вересаев предполагал даже, что речь шла сразу о двух беременных, которым должен был помочь Вяземский. Теперь Вяземские уехали из столицы в Ревель вместе с вдовой и детьми Карамзина.

Все разъехались, а Пушкин сидел на том же месте. Помогать ему было некому.

Наступило тревожное затишье и в общественной, и литературной жизни. Как выразился поэт Николай Языков, «перевоз тела в бозе почившего монарха поглотил все чувства литературные;

ничего нового не является в публику». Предполагали, что лед вот вот тронется, но этого не происходило. «Дождись коронации, — утешал Пушкина Дельвиг, — тогда можно будет просить Царя, тогда можно от него ждать для тебя новой жизни». Сам Дельвиг только что женился, был счастлив и увлечен новыми обязанностями. Заниматься хлопотами, связанными с Пушкиным, к тому же весьма неопределенного свойства, ему был недосуг, да и не по силам. Пушкину ничего не оставалось, кроме как ждать.

Глава седьмая. НА ПРИВЯЗИ Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если Царь даст мне слободу, то я месяца не останусь.

Пушкин — Вяземскому, 27 мая 1826.

Обдумаем эти слова, написанные Пушкиным в письме из Михайловского, посланном, разумеется, не по почте, а с оказией в начале лета того тревожного и очень важного года в жизни поэта. Он не только не хочет сам оставаться в России, но удивляется другу, у которого есть возможность уехать, а тот ее не реализует. Слово «слобода» четко написано Пушкиным в ласковом просторечном звучании, но исправлено на «свобода» в Малом академическом собрании сочинений. Пушкин многозначительно подчеркивает это слово «слобода». Он рассчитывает, что новый царь отпустит его. Поэт указывает срок (и этот срок, как видим, меньше месяца), который ему нужен, чтобы уладить все дела и отбыть.

Подтолкнули его к очередному шагу извне. Согласно рескрипту Николая I на имя управляющего Министерства внутренних дел Ланского от 21 апреля 1826 года от всех находящихся в службе и отставных чиновников, а также от неслужащих дворян должна быть взята подписка о непринадлежности к тайным обществам в прошлом и обязательство к таковым не принадлежать в будущем. Форма это была придумана не столько для проверки лояльности власть имущего слоя (абсолютное большинство помещиков едва знали, о чем идет речь), сколько для порядка: всем застегнули на шее поводок.

Пушкину тоже пришлось поехать в Псков и подписать в присутственном месте бумагу, что он ни к каким тайным обществам не принадлежал и никогда не знал о них. В связи с этой подпиской Пушкин, видимо, посоветовавшись с чиновниками в Пскове, а также учтя давление друзей (кайся! кайся!!), написал прошение всемилостивейшему государю. Он обращается «с надеждой на великодушие Вашего Императорского Величества, с истинным раскаянием и твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом)».

Он по прежнему озабочен медицинским подтверждением своей липовой болезни: «Я теперь во Пскове, — сообщает он Вяземскому, — и молодой доктор спьяна сказал мне, что без операции я не дотяну до 30 лет. Незабавно умереть в Опоческом уезде». Пили они вместе с доктором или ветеринар был уже пьян, когда Пушкин к нему явился, а может, взятка помогла, факт остается фактом: Всеволодова удалось провести.

Как явствует из письма, Пушкин почему то уверовал, что его на этот раз выпустят за границу. В мыслях он уже уехал, он уже там. «Мы живем в печальном веке, — пишет он Вяземскому, — но когда воображаю Лондон, чугунные мосты, паровые корабли, Английские журналы или Парижские театры и бордели — то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство. В 4 й песне «Онегина» я изобразил свою жизнь;

когда нибудь прочтешь его и спросишь с милою улыбкой: где ж мой поэт? в нем дарование приметно — услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится — ай да умница.

Прощай».

Слово «бордели» печаталось в ранних советских изданиях писем Пушкина, но позже было заменено прочерком, а в словах «Английские» и «Парижские» заглавные буквы, написанные поэтом, исправлены на строчные. Уже после смерти Пушкина друг его Павел Нащокин вспомнит: «Ни наших университетов, ни наших театров Пушкин не любил». Пушкинист Гроссман к этим словам добавляет: «Так оно, по видимому, и было к концу жизни поэта». Но отсутствие интереса к русской Терпсихоре — и, добавим мы, к русской культуре вообще — Гроссман отмечает у Пушкина именно в связи с цитированным нами выше письмом 1826 года Вяземскому.

Обратим внимание на два важных заявления в этом письме: Пушкин все еще готовится выехать нелегально («удрать»);

и для тех потомков, кто будет доказывать, что патриот Пушкин хотел лишь съездить за границу, сам поэт заявляет, что он «никогда в проклятую Русь не воротится». И беглец сам себя хвалит за это решение. Весьма прямой намек на желание уехать навсегда мы можем также обнаружить даже в официальном пушкинском прошении Николаю I. «Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмелюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего в Москву, или в Петербург, или в чужие краи». Как видим, поэт просит отпустить его для «постоянного лечения».

Настроение скорого отъезда поддержал в Пушкине друг Дельвиг. В письме, присланном Осиповой в Тригорское, говорится: «Пушкина верно пустят на все четыре стороны;

но надо сперва кончиться суду». Имеется в виду идущий полным ходом процесс над декабристами.

В Тригорское на летние каникулы приехал Алексей Вульф и привез Николая Языкова, который поселился в бане. Тут и Пушкин остается ночевать, когда гуляние идет за полночь.

Ему весело с друзьями и подругами. Оптимизма, однако, хватило ненадолго. Когда опять пришло письмо Вяземского с советом написать покаянное письмо и просить дозволения ехать лечиться, Пушкин отвечает: «Твой совет кажется мне хорош — я уже написал царю, тотчас по окончании следствия... Жду ответа, но плохо надеюсь». Следствие по декабристскому coup d’etat и Пушкину грозило дорогой в противоположную сторону.

В столице его судьба давно обсуждалась, о чем он почти ничего не знал. Еще в феврале М. Я. фон Фоку, тогда управляющему Особой канцелярией при Министерстве внутренних дел, доставлено донесение, что Пушкин и ныне проповедует безбожие и неповиновение властям. В то же время жандармский полковник Бибиков положил на стол своему шефу и родственнику Бенкендорфу соображения по поводу обращения с вольнодумцами. Ссылка, по мнению Бибикова, делает таких людей, как Пушкин, лишь более желчными. Полковник предлагал польстить тщеславию этих мудрецов, и они изменят свое мнение.

В это время власти тщательно прослеживали контакты Пушкина. Еще в апреле Петербургский генерал губернатор Голенищев Кутузов на секретной записке начальника Главного штаба Дибича о Петре Плетневе отметил, что хотя он поведения примерного, следует организовать надзор за ним, поскольку он является комиссионером Пушкина. Плетнева пригласили и сделали ему выговор за переписку с михайловским отказником. Плетнев подчинился, и в кругу поэта еще на одного верного человека стало меньше.

Бенкендорфу поступил донос в связи с перехваченным письмом Михаила Погодина, где тот приглашал Пушкина сотрудничать в новом журнале «Московский вестник». В доносе предлагалась мера наказания, проливающая некоторый свет на проблему, которая волновала и Пушкина. «Запретить Погодину издавать журнал, без сомнения, невозможно уже теперь.

Но он хотел ехать за границу на казенный счет, хотел вступить в службу — вот как можно зажать его», — предлагал правительству Булгарин. Бенкендорф ознакомил с запиской государя.

Другой тайный агент в донесении сообщал: «Все чрезвычайно удивлены, что знаменитый Пушкин, который всегда был известен своим образом мыслей, не привлечен к делу заговорщиков».

Нет, время было не самое лучшее, чтобы надеяться на прощение. Николай I делает распоряжение Следственной комиссии: «Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи».

Глава русского государства приравнял поэзию к чуме. В архиве сохранился лист с показаниями декабриста Громницкого. На обороте текст густо зачеркнут и написано: «С высочайшего соизволения помарал военный комиссар Татищев». Это было стихотворение Пушкина «Кинжал».

В Петербурге опубликовали список заговорщиков, привлеченных к суду. Теперь князь Голицын, типичный иезуит и прирожденный следователь сыщик, по выражению Н. О. Лернера, мог считать свою миссию в качестве главы Следственной комиссии по делу о 14 декабря полностью выполненной. До казни оставался месяц, брезжили кое какие иллюзии на помилование, но этого не произошло. Больше того, в промежутке между приговором и повешением видоизменилась структура государственного сыска.

В свое время покойный император Александр I официально уничтожил Тайную канцелярию и даже запретил упоминать ее название. Секретные дела, направленные против государства, стали рассматриваться в обычных присутственных местах и присылались на так называемое «обревизование» в первый департамент Сената, откуда, может быть, пошло советское название «первый отдел».

Летом 1826 года, перед казнью декабристов, сорокатрехлетний начальник первой Кирасирской дивизии генерал адъютант Александр Бенкендорф, активный член Следственной комиссии, был назначен шефом жандармов и командующим Главной императорской квартирой, а затем стал начальником Третьего отделения Собственной Его Величества канцелярии, которую почтительно стали называть Высшей полицией. Реорганизовали ее из двух особых канцелярий — Министерства полиции и Министерства внутренних дел.

Третьему отделению был придан корпус жандармов (в качестве исполнительной части).

Империю разделили на восемь жандармских округов во главе с генералами и штатом офицеров, в задачи которых входили тайное наблюдение и слежка за деятельностью и личной жизнью чиновников и всех обывателей. Система тайных агентов, шпионаж, подкуп, доносительство — все это вместе стало непременным элементом существования страны. Еще в первый день Рождества, после разгона восставших, генерал Александр Бенкендорф получил от императора орден Святого Александра. Генерал адъютант от кавалерии, на которого поколения пушкинистов не жалели черной краски, был на самом деле неординарной личностью.

Сын эстляндского гражданского губернатора из Риги, он в молодости увлекался либеральными идеями. Мать его была близкой подругой императрицы Марии Федоровны. Брат его Константин написал книгу «Краткая история лейб гвардии гусарского Его Величества полка». Можно представить себе, каким бестселлером могла бы стать книга самого главы Третьего отделения, будь она написана.

Пятнадцати лет этот человек попал во флигель адъютанты императора Павла.

Бенкендорф был хорошо образован, умен, отважен и, как ни странно, порядочен. При огромной и тайной власти, которой он располагал, он не использовал служебного положения для корысти, не организовывал ложных дел, чтобы выслужиться, не сочинял напрасных обвинений, не преследовал личных врагов и презирал людей, доносивших ложь. Тынянов утверждал, что старательность Бенкендорфа раздражала царя и тот не любил генерала. Тынянов добавлял, что Бенкендорф был бабником, но не говорил того же о Пушкине, в сравнении с которым шеф жандармов был образцовым семьянином.

В 1826 году Бенкендорфу исполнилось 43 года. Николай, который был моложе на 13 лет, видел в генерале одного из самых близких себе людей, доверял ему наиболее деликатные поручения, огласки которых не хотел. Преданность главы Третьего отделения была безупречная, и Николай Павлович мог на него рассчитывать, когда впоследствии говорил шведскому послу:

«Если явилась бы необходимость, я приказал бы арестовать половину нации ради того, чтобы другая половина осталась незараженной». Из Министерства внутренних дел в Третье отделение был переведен управляющим М. Я. фон Фок, возглавивший тайный политический сыск. Стихи Пушкина и доносы о нем теперь стали собираться в одном месте.

Пушкин в напряжении ждал приговора декабристам с февраля, а сообщение о казни дошло до него 24 июля. Жестокость приговора (руководителей — к четвертованию, многих — к отсечению головы, остальных — к политической смерти в ссылке) потрясла цивилизованный мир. Когда в результате пересмотра осталось пятеро, приговоренных к смерти, это уже настроения не изменило. С. И. Муравьев Апостол, у которого во время повешения оборвалась веревка, крикнул: «Проклятая страна, где не умеют ни составлять заговоры, ни судить, ни вешать!».

Вяземский, который был «не на привязи», писал жене: «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена: мне в ней душно, нестерпимо... не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни!». Он уехал в Ревель, чтобы не присутствовать на коронации. Пушкин же в это время, еще не зная о происходящем в Петербурге и получив весточку о предстоящей коронации, решил попытать счастья и подать документы на выезд, чтобы они пошли по инстанции.

Он опять отправился в Псков. Очевидно, сперва посетил губернатора, и тот потребовал официальное медицинское заключение. Пушкин прошел медицинское обследование во врачебной управе у врача, который был к этому подготовлен еще в прошлом году, и можно было сказать, что болезнь прогрессирует. К письму поэта императору Николаю Павловичу от 11 мая 1826 года приложено медицинское свидетельство врачебной управы от 19 июля года за подписью Всеволодова. Очевидно, письмо было написано заранее, а потом подкреплено справкой.

В свидетельстве, выданном управой, говорится, что «по предложении гражданского губернатора за No 5497, ею освидетельствован был коллежский секретарь А. С. Пушкин, и оказалось, что он действительно имеет на нижних конечностях, а в особенности на правой голени повсеместное расширение крововозвратных жил (Varicositas totius cruris dextri), от чего г.

коллежский секретарь Пушкин затруднен в движении вообще. В удостоверение сего и дано сие свидетельство из Псковской Врачебной Управы за подлежащим подписом и с приложением печати... Инспектор врачебной Управы В. Всеволодов». Со ссылкой на злополучный «род аневризма» Пушкин обратился с прошением спасти его жизнь и разрешить лечиться там, где его могут вылечить. Имелась в виду заграница. Отметим попутно, что в прошениях Пушкина это было последнее упоминание каких либо болезней, с помощью которых он надеялся выехать за границу.

Время казалось идеальным для выезда: близилась коронация, а значит, амнистия для тех, кто был в опале при прежнем царе. Пушкин официально отрекся от всего, что связывало его с декабристами, дав подписку. Его болезнь была документально подтверждена. Л. Гроссман сформулировал все более современным языком еще в сталинские годы: платой Пушкина за освобождение был отказ «от антиправительственной пропаганды». Пушкин надеялся, что он при этом сохранит личную независимость и свои убеждения. Ложь и самоунижение явились необходимыми элементами этого компромисса, и он на них пошел.

Псковский губернатор Адеркас отправил в Ригу Прибалтийскому губернатору маркизу Паулуччи бумагу на Высочайшее Имя с приложением прошения Пушкина, медицинского освидетельствования и подписки о непринадлежности к тайным обществам.

Снизу вверх шло прошение, а сверху вниз в то же самое время двигалось особое расследование о поведении в Псковской губернии стихотворца Пушкина. В Новоржев выехал специальный агент, посланный на основе словесного приказа генерал лейтенанта Ивана Витта.

Задачей агента А. Бошняка было тайное расследование поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в возбуждении крестьян. С Бошняком был послан фельдъегерь Блинков на тот случай, если Пушкин окажется действительно виновным, чтобы арестовать его. У Бошняка был солидный опыт оперативной работы, поскольку до этого в Одессе он служил провокатором в Южном обществе декабристов. Для ареста Пушкина Бошняк имел при себе открытый (то есть незаполненный) документ.

На другое утро Бошняк отправился собирать компромат. Он беседовал о Пушкине в гостиницах, в доме уездного судьи, навестил соседей помещиков, игумена Иону. Бошняк объехал округу, и везде слышал, что Пушкин ведет себя уединенно, скромно, тихо, крестьянские бунты и тайные заговоры не организует. По видимому, в тот момент кое что зависело от агента Бошняка. Другой припугнул бы допрашиваемых, добавил от себя, и дело сшито: можно арестовать поэта и получить за это повышение в чине. Бошняк этого не сделал. Опытный службист, он понимал, куда дует ветер: Пушкина хотели освободить. Поэт в эти дни был в Пскове, и его даже не потревожили. Через пять дней Бошняк отпустил Блинкова в Петербург, поскольку для ареста Пушкина не оказалось оснований, а чуть позже отбыл туда же и сам.

Ничего не знал Пушкин и о другом событии: из за границы вернулся Чаадаев. А декабрист Иван Якушкин, абсолютно уверенный, что Чаадаев за границей и недосягаем, назвал его членом тайного общества. Специальные агенты в Варшаве, досматривая чаадаевский багаж, перерыли все его бумаги и среди них нашли стихи. Великий князь Константин Павлович, полгода назад отказавшийся стать царем, шлет об этих стихах рапорт в столицу. В Брест Литовске Чаадаева арестовывают и допрашивают по поводу найденных у него рукописей. Выпускают его под надзор Московского губернатора. Чаадаев (тексты допросов сохранились) назвал автором ряда рукописей Пушкина и перечислил всех лиц, от которых он эти рукописи получал, а также всех, кому давал стихи эти читать.

Бежать опасно. Пушкин знал, что длинная рука Петербурга действовала и за границей.

Князь Иван Гагарин, бросивший дипломатическую службу и перешедший во Франции в католичество, говорил, что у него была идея обратить в католичество всю Россию, а первым — Бенкендорфа. Русский консул в Марселе получил секретное указание при первом же удобном случае схватить Гагарина, посадить на военный корабль и отправить в Россию. Гагарин старался вовсе не ходить в гавань, если там стоял русский корабль.

До Пушкина дошел слух, что заочно приговоренный к смертной казни по делу декабристов Николай Тургенев выдан в Лондоне русскому правительству и привезен в кандалах на корабле в Петербург для расправы. Слух этот не способствовал подъему настроения, и Пушкин написал Вяземскому тревожное письмо. История оказалась выдумкой;

ученый и публицист Николай Тургенев остался политическим невозвращенцем. Через сто лет, уже при советской власти, был издан его дневник за те годы. Он входил в седьмой выпуск «Архива братьев Тургеневых», но тираж крамольной книги был уничтожен. Имеются два оставшихся экземпляра этого уникального издания.

Пушкин живет надеждой, что его вот вот по хорошему выпустят из неволи. Отправляя прошение по инстанциям, губернатор Адеркас говорил поэту комплименты и обещал содействие. Не знал Пушкин, что 30 июля из Риги его всеподданнейшее прошение препровождено в канцелярию Министра иностранных дел графа Нессельроде с письмом губернатора маркиза Паулуччи. В письме подтверждается, что Пушкин ведет себя хорошо и, находясь в «болезненном состоянии», «просит дозволения ехать в Москву, или С. Петербург, или же в чужие краи для излечения болезни». Однако Паулуччи полагает «мнением не позволять Пушкину выезда за границу». Николай I в этой подсказке не нуждался. Однако вопрос: почему губернатор высказал такое мнение, — возникает. Нам кажется, некоторые мысли верховного начальства витали в воздухе. И маркиз Паулуччи угадывал эти мысли. Такое единомыслие впоследствии засчитывалось в плюс губернатору.

В Москве состоялась коронация нового царя. Среди длинного списка дел, которые он намеревался решить лично, было дело и «стихотворца Пушкина, известного в обществе».

Официальное пушкиноведение обычно указывало на огромное беспокойство царя по поводу влияния Пушкина. Этим объяснялось, почему Николай занялся делом поэта. Не менее важным, однако, было желание властей использовать поэта для работы на пользу царя и отечества. К тому же Пушкин сам просил помилования.

Ходатайство об освобождении двигалось в бюрократическом аппарате параллельно с расследованием дела об антиправительственных стихах. Оба дела сошлись, и надо было принять решение. Этого никто не мог сделать, кроме царя. 28 августа 1826 года, через шесть дней после коронации, начальник Главного штаба барон Иоганн Антон (он же Иван Иванович) Дибич записал резолюцию, продиктованную ему Николаем: «Высочайше повелено Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину дозволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне. Писать о сем губернатору».

Депеша губернатору была составлена. По прибытии фельдъегеря Вальша в Псков губернатор Адеркас отправил Пушкину письмо с предложением явиться немедленно. Адеркас приложил к своему письму копию секретного предписания начальника Главного штаба барона Дибича. В ночь с 3 на 4 сентября офицер с этими бумагами явился в Михайловское. Пушкин сказал, что не поедет без пистолетов, поскольку всегда их возит с собой. Тотчас послали садовника Архипа в Тригорское. Когда тот привез пистолеты, был пятый час утра. Захватил с собой Пушкин и рукопись «Бориса Годунова» в подтверждение лояльности и таланта, служащего во благо России. В Пскове ему вручили другое, более любезное письмо Дибича, и поэт, сопровождаемый фельдъегерем не в виде арестанта, несколько успокоился. «Свободно, под надзором», — указано в высочайшем повелении. Такое типично русское словосочетание, мы бы даже сказали, что обе части — почти синонимы. Вечером того же дня они выехали в Москву.

Ничего не зная обо всем происходящем, мать Пушкина опять послала на высочайшее имя прошение, сочиненное от ее имени князем Вяземским, умоляя пощадить сына и отпустить лечиться за границу. Вяземский не жалел красок, описывая от имени матери, как ветреные поступки по молодости вовлекли сына ее в несчастье заслужить гнев покойного государя, и он третий год живет в деревне, страдая аневризмом, без всякой помощи. Но ныне, сознавая ошибки свои, сын желает загладить оные, а она как мать просит даровать ему прощение. Прошение это было доведено до высочайшего сведения лишь в январе 1827 года, когда Пушкин находился в Москве. Николай поставил условный знак карандашом, а статс секретарь написал:

«Высочайшего соизволения не последовало». Бумажная машина работала в своем порядке, не зависимом от людей и даже от царя.

Государь пожелал, чтобы Пушкин просил прощения у него лично. И лошади везли Пушкин не на Запад, куда он рвался, а в противоположную сторону — в Москву. Более чем шестилетняя ссылка кончилась. Пушкин провел ее в трех местах: Кишиневе, Одессе и Михайловском;

из каждого пункта он по несколько раз пытался легально выехать или бежать за границу.

Глава восьмая. МОСКВА: «ВОТ ВАМ НОВЫЙ ПУШКИН» Путь мой скучен...

Пушкин.

После шести с лишним лет ссылки (точнее 2312 дней, считая день отъезда и день приезда за один день) Пушкина привезли в Москву к дежурному генералу Главного штаба А. Н. Потапову, и тот, не дав ему стряхнуть дорожную пыль, доставил усталого поэта в Чудов монастырь, прямо на встречу с царем. Чудов монастырь, располагавшийся возле Манежа, поистине чудо шестисотлетней давности, снесли в тридцатые годы, построив на его месте школу красных командиров. Там потом расположился Президиум Верховного Совета.

Николай I, как вспоминал барон Корф, говорил ему: Пушкина «привезли из заключения ко мне в Москву совсем больного и покрытого ранами — от известной болезни». В первом издании книги «Пушкин в воспоминаниях современников» изъяты слова «от известной болезни». При переиздании книги Вересаева «Пушкин в жизни» дополнительно изъято также выражение «и покрытого ранами». Во втором издании «Пушкин в воспоминаниях современников» воспоминания Корфа изъяты целиком. По видимому, царь намекал на венерическую болезнь Пушкина, которой на самом деле тогда не было: Пушкин, судя по сохранившемуся рецепту, болел гонореей и лечился год спустя во время поездки в Михайловское. Но в любом случае, «покрытого ранами» сказано Его Величеством для красного словца.

Императорская аудиенция продолжалась около часа. Настроение обоих участников встречи (царь после коронации и поэт, возвращенный из ссылки) было приподнятым и устремленным в будущее. Ситуация парадоксальная, почти невероятная: Пушкин был сослан на шесть лет без суда и доказанной вины. А когда вина злоумышленников, реально покушавшихся на власть, и причастность стихов Пушкина к делам экстремистов доказаны, — поэт освобожден.

Впрочем, с другой стороны, он ведь сам писал царю, умоляя о великодушии, клялся словом дворянина отныне быть верноподданным. В документе с отметкой «секретно» прямо сказано, что его освобождают по высочайшему повелению, последовавшему по всеподданнейшей просьбе. Если какие то круги и представляли Пушкина как жертву режима, поэта, которого власти преследуют и держат в ссылке, — вот вам демонстрация нашего либерализма.

Марина Цветаева после сравнит: допрос Пугачевым Гринева в «Капитанской дочке» есть внутренняя аналогия царского допроса поэта. Только Пугачев благороднее царя: «Ступай себе на все четыре стороны и делай, что хочешь». «И, продолжая параллель, — пишет Цветаева, — Самозванец — врага — за правду — отпустил. Самодержец — поэта — за правду — приковал». Цветаева объясняет дело так: были или не были заданы вопросы, ответ Пушкин получил. Думается, вопрос о загранице стал во время аудиенции второстепенным и задан не был. Анализ исторической обстановки помогает понять ситуацию, даже если слов на эту тему вообще не было произнесено.

Официальный взгляд на деятельность Николая I, выраженный историком, приближенным к тайной полиции, звучал так: «Гений (Петр Великий. Выделено автором цитаты. — Ю. Д.) положил фундамент;

Великая (Екатерина) соорудила здание;

Благословенный (Александр I) распространил;

а Мудрый украшает это здание, с которым не мог бы равняться даже Рим во всем блеске своего величия».

Несмотря на все прелести отечественного «здания», Европа казалась русским землей обетованной. Члены царствующей фамилии часто проводили время за границей. Старшая сестра обоих последних царей Мария постоянно жила там. Николай до воцарения провел в походах за границей два года. Его европейские связи были обширны, он понимал значение прогресса, однако над царем тяготело несколько обстоятельств, которые он обязан был учитывать.

Завинчивание гаек в последние годы предшествовавшего правления привело к нестабильности власти в стране. Новый царь хотел создать прочные основы для своего правления на десятилетия вперед, а для стабильности необходимо было выровнять баланс между политическими силами, действовавшими до сего времени на разрыв. Николай понимал неизбежность реформ, но находился между более либеральной частью дворянства, сознававшей необходимость отмены крепостного права, и консервативной частью, которая не хотела ничего менять. Во всем: в российском государственном механизме, в системе средневекового крепостного права, в юридическом устройстве и цензурном уставе, — права человека игнорировались, и Пушкин это понимал.

Для управления государством создается такой бюрократический аппарат, которого мир доселе не видывал. Делается это Николаем Павловичем с лучшими намерениями: для проведения реформ и проектов. Но, будучи создан, все труднее управляемый этот аппарат начинает всячески сопротивляться реформам и постепенно все больше влияет на самого Николая, сводя замыслы к нулю. Царь, на которого взваливают всю историческую ответственность, сам постепенно становится частью бюрократического механизма.

А все ж вначале нового царя отличало прямодушие и искреннее желание исправить застойные ошибки предыдущего правления. Николай устранил от власти Аракчеева, пообещал полную гласность процесса над декабристами, предложил представить проекты реформ, говорил о необходимости ускорения прогресса. Официальные обещания в процессе реализации померкли. Готовность русского правительства предоставить Западу полную информацию о событиях декабря 1825 года свелась к версии о бунте пьяных в Петербурге. Правда, и реакция Запада не была энергичной. Европейцы призвали к милосердию, а в американской прессе вообще не было сообщений о казни декабристов, хотя на процедуре присутствовали иностранные дипломаты. По утверждениям мемуаристов, палачей для исполнения казни привезли из Швеции или Финляндии.

Создавая надежный аппарат для защиты власти от поползновений «пьяных офицеров», Николай I в то же время делал шаги, способствующие его популярности. Он обеспечил вдову казненного декабриста Рылеева, который на допросе стоял перед ним на коленях и в раскаянии рыдал. Повесив его, царь позаботился об образовании его дочери и внучки. Он вернул из ссылки Пушкина, чем привлек на свою сторону образованную часть петербургского и московского общества.

Оба участника аудиенции и их современники свидетельствовали, что разговор для обеих сторон был непростой и достаточно откровенный. В дореволюционных источниках всячески преувеличивалась роль Николая: «благожелательность и великодушие», «положено прочное начало весьма близких отношений». В советское время преувеличивалась независимость суждений Пушкина: царь России беседует с царем поэзии, а не с подданным, которого император одним жестом может сгноить в Сибири. Преувеличивается прежде всего откровенность и прямота Пушкина и преуменьшается его желание показать свою преданность.

Скорей всего, во время аудиенции были затронуты темы, которые Николай считал нужным затронуть, и не более. Главный смысл встречи состоял в приручении. Полагать, что беседа была в форме предложения поэту определенных условий, типа «если — то», кажется несколько наивным. Если будешь вести себя хорошо, не станешь высказываться против правительства, то лично я буду тебе покровительствовать. Если будешь одобрять и не будешь критиканствовать, то займешь подобающее твоему таланту место. Беседа часто толкуется в пушкинистике в такой форме, то есть со стороны царя имеет место сделка с подданным.

Николай снизошел до Пушкина, чтобы указать ему на некоторые государственные проблемы, дабы вовлечь писателя в серьезные дела и заставить позабыть мальчишеское ерничество. В беседе возникли темы предстоящих реформ, образования для народа, судеб осужденных заговорщиков. За раскаяние и проявленную готовность сотрудничать с новой администрацией Пушкин получил льготу: личную цензуру императора. Это означало, что надо стать придворным поэтом. Компромисс (а не сделка) был взаимовыгодным: монаршая милость в обмен на лояльность. Николай польстил Пушкину: через третьих лиц поэт узнал, что царь назвал его умнейшим человеком в России, и это окрылило Пушкина.

Возникает вопрос: почему поэт не попросил царя, воспользовавшись уникальным шансом, отпустить его за границу? Не возникло в разговоре такой возможности? Посчитал неуместным?

Ни Пушкин, ни мемуаристы — а значит, свидетели устных рассказов и поэта, и царя про аудиенцию — об этом не упоминают. Думается, к моменту разговора Пушкин понимал, что проситься за границу лечиться, ссылаясь на липовую болезнь, нелепо. В Москве болезнь может удостоверить не ветеринар, а настоящий врач, да и лгать в лицо государю труднее, чем в официальных прошениях. А главное, на аудиенции ему показалось, что он обретает полноправный статус. То, что вчера казалось невозможным, сегодня, под покровительством императора, становилось само собой разумеющимся. На этом фоне поездка за границу делалась реальной. Пушкин теперь свободен и просто поедет когда и куда захочет, как делают другие.

Это был день возрожденных юношеских иллюзий.

В это время поэт создает одно из самых известных своих стихотоворений — «Пророк».

Стихи легко прошли цензуру и были опубликованы. Многие биографы указывали, что стихи написаны до встречи с царем — по дороге в Москву. Еще Сергей Соболевский отмечал:

«Пророк» приехал в Москву в бумажнике Пушкина». М. Цявловский датировал «Пророка» неопределенно: 24 июля — 3 сентября 1826. Б. Томашевский не связывал стихотворения с данным событием, однако датировал стихи 8 сентября 1826 года, то есть днем аудиенции.

Распространено толкование, что у «Пророка» было революционное окончание и Пушкин намеревался дерзко вручить его царю в случае конфликта. Это маловероятно. В комментариях о конце стихотворения говорится: «Возможно, что здесь должны были следовать нецензурные стихи политического содержания». Если принять эту легенду, то поэт подготовил два варианта одного текста, так сказать, «за» и «против», смотря по ситуации. Легенда устойчивая, но вполне неправдоподобная, делающая из Пушкина некоего лихого полемиста с фигой в кармане.

Принято также считать, что в основе стихотворения лежит библейский сюжет: поэты, как когда то пророки, должны быть народными вождями и провидцами исторической народной судьбы.

Против этого возражал о. Сергей Булгаков: «Для пушкинского «Пророка» нет прямого оригинала в Библии».

Нам представляется, что стихотворение «Пророк» и верховная аудиенция связаны не только временем написания, но и внутренне. В содержании «Пророка» видится намек на то, что Пушкин написал его после пяти вечера, то есть после аудиенции, когда он вышел из Чудова монастыря окрыленным. Только тогда, получив благословение государя, он почувствовал себя свободным и, добавим, благодарным. В стихотворении всего тридцать строк, но для ясности перескажем их убогой прозой с небольшим комментарием.

Автору, томимому духовной жаждой в пустыне (а пустыня у Пушкина — частый заменитель слов «глушь», «провинция», «ссылка», «отсталая страна»), является шестикрылый Серафим — представитель высшей небесной иерархии, приближенный к Богу и имеющий человеческий образ. Согласно Библии, Серафим коснулся уст пророка Исайи, сказав ему: «И беззаконие удалено от тебя, и грех твой очищен». Вряд ли такая аналогия могла прийти поэту до беседы.

Пушкин от себя вводит уточнения. Серафим коснулся его глаз и ушей — и поэт увидел и услышал, что происходит в мире (возврат к светской жизни). Серафим вырвал его грешный язык (может быть, поставил крест на крамольных стихах, написанных ранее?) и вложил в уста жало змеи — символ мудрости. Сердце он заменил поэту на уголь, пылающий огнем. Автор услышал голос свыше: ступай и — «глаголом жги сердца людей».

Мысли этого стихотворения противоречат другим взглядам Пушкина, например, «Ты царь:

живи один». В традиционных толкованиях стихотворения пророк у Пушкина — лидер, но в тексте он послушный исполнитель чужой воли («исполнись волею моей»). Согласно воспоминаниям, после беседы царь вывел Пушкина к царедворцам и сказал: «Господа, вот вам новый Пушкин, о старом забудем». Поразительно, что в ряде исследований, посвященных этому стихотворению, важнейшее событие в жизни поэта: проблемный разговор с императором — вообще не упоминается.

Для придания необходимой одической монументальности стихи написаны тяжелым архаическим языком, который еще недавно раздражал Пушкина в придворном поэте Державине. «Этот чудак, — писал Пушкин Дельвигу, — не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка... Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо... Ей богу, его гений думал по татарски — а русской грамоты не знал за недосугом». Всего год прошел с тех пор, как Пушкин написал это о Державине. И вот сам обратился к державинскому стилю. Как заметит Достоевский, дьявол борется с Богом, а место борьбы — человеческое сердце. И все же в одной строке «Пророка» проскальзывает больная личная нота. Бог призывает автора жить, «обходя моря и земли». Именно такой была мечта Пушкина, которая пока что не осуществилась.

Глава девятая. ПОХМЕЛЬЕ ПОСЛЕ СЛАВЫ Здесь тоска по прежнему... частный пристав Соболевский бранится и дерется по прежнему, шпионы, драгуны, бляди и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера.

Пушкин — Каверину, 18 февраля 1827.

Поэт вернулся в Москву, но положение его оставалось нестабильным. Частично это было связано с неясностью политической линии самого Николая. Курс правительства только складывался. Ни перед, ни после аудиенции Пушкин не мог посоветоваться с ближайшими старшими друзьями, как делал это всегда, даже на расстоянии. Жуковский путешествовал за границей и не мог дать наставления, как разумнее себя вести. Александр Тургенев — в Дрездене.

Вяземский провел лето в Ревеле с семьей умершего Карамзина. Вера Вяземская была в Москве, к ней Пушкин наведался после аудиенции, в дорожной пыли. Добрая и умная, даже, может, все еще влюбленная в него, — что она могла посоветовать?

Пушкин поселился у приятеля своего, Сергея Соболевского. Поэт пребывает в центре внимания московского общества. В Большом театре публика смотрит на него, а не на сцену.

Приятели и приятельницы рады ему, а он им. Он освобожден, он почти счастлив. Соболевский вспоминал об их бесшабашной жизни на Собачьей площадке возле Арбата: «Вот где болталось, смеялось, вралось и говорилось умно!». Собачью площадку на Арбате без надобности уничтожили, а позже возвели на этом месте еще один похожий на многие другие памятник Пушкину.

О поэте много судачат, и мнения о нем различные. «Я познакомился с поэтом Пушкиным, — писал московский почт директор А. Я. Булгаков брату. — Рожа, ничего не обещающая».

Близкие друзья смущены цензурной привилегией, данной Пушкину царем: «Если цензура плоха, надо ее отменить, а если законна и целесообразна, как можно разрешать кому либо миновать ее?» — пишет князь Вяземский Тургеневу и Жуковскому 29 сентября 1826 года. Они не понимают реального положения Пушкина. Спустя много лет Жуковский отметит, что «Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное его развитие», но что Бенкендорф покровительство царя превратил в надзор.

Сам же Пушкин раньше других почувствовал, что он свободен, но под наблюдением.

Обласканный государем, поэт тем не менее не имел свободы передвижения даже внутри империи. Едва Пушкин захотел поехать в Петербург, Бенкендорф сообщает ему: «Государь Император не только не запрещает приезда Вам в Столицу, но предоставляет совершенно на Вашу волю с тем только, что предварительно испрашивали разрешение чрез письмо». Узнавать от самого поэта о его передвижениях Бенкендорфу, разумеется, не было надобности: для этого существовали осведомители. Но важно, чтобы Пушкин добровольно сообщал тайной полиции о самом себе, что он и вынужден был делать.

После чтения без разрешения друзьям «Бориса Годунова» ответ Пушкина недовольному Бенкендорфу полон извинений и послушания, но мы не знаем, о чем думал поэт, сочиняя покаянное письмо.

Каково вообще было бунтарство Пушкина, а отсюда — так сказать, теоретическая основа его желания покинуть Россию? Лишь спустя четверть века после смерти поэта, когда появились послабления в цензуре, рассуждения о его политических взглядах стали появляться в печати.

Большинство же воспоминаний о нем написано до этого, и политических тем мемуаристы старались избегать.

Существуют две точки зрения на взгляды Пушкина, приехавшего в Москву после ссылки:

его взгляды не изменились и — взгляды его изменились. Среди сторонников второй точки зрения мы насчитали больше авторов, но не большее количество аргументов.

Свою политическую платформу молодой Пушкин недвусмысленно изложил в письме к П. Б. Мансурову в октябре 1819 года, сказав «ненавижу деспотизм». В письме этом скабрезные шутки перемешаны с матерщиной. Похоже, двадцатилетний молодой человек заявляет, что ему ненавистна всяческая дисциплина, только и всего. Деспотизм неприятен большинству людей;

из этого, однако, не следует, что все они — диссиденты.

Экстремистские ноты звучат в голосе молодого Пушкина, террор вызвал восторг, браваду.

Его минутный кумир — Занд, немецкий студент, заколовший кинжалом секретного агента русского правительства в Германии. В театре соседям он демонстрирует портрет Лувеля, убийцы герцога Беррийского. Он называет это тираноубийством, но, нашими словами, это обычное политическое убийство. Таким же максималистом и тоже, к счастью, только на словах, был в молодые годы Катенин — страстный республиканец с манерами французского маркиза.

Остепенился он еще раньше, чем Пушкин. Но и для Пушкина все это оказалось наносным;

«под старость нашей молодости», как он выразился в письме, от этого не осталось и помина.

Объясняя причины радикализма поэта, Анненков высказал мнение, что Пушкин в своих памфлетах не столько изливал собственный гнев и возмущение по поводу политической ситуации в России, сколько следовал настроению эпохи, правда, с избыточной горячностью.

Но дело не только в этом. Однажды на упреки семьи в распущенности Пушкин сказал: «Без шума никто не выходит из толпы». Значит, честолюбие (самореклама, как мы теперь говорим), а не убеждения двигали его к политическим крайностям. Через эпатаж публики можно было приобрести известность. Крайняя левизна давала больше шансов на успех, чем туповатая крайняя правизна, не говоря уж о тоскливой умеренности.

В семнадцать лет поэт требует святой свободы. Вяземский отмечал поверхностность либерализма молодого Пушкина. По мнению Д. Благого, раз Пушкин вышел из лицея «либералистом», это означало, что он созрел для вступления в тайное общество. Впрочем, из сталинского периода пушкинистики можно извлечь и еще более категоричные суждения.

«Пушкин... всею душою хотел участвовать в революционной организации», считал литературную деятельность революционной и патриотической. «Нет сомнения в том, что, как и декабристы, Пушкин верил в успех «военной революции», ждал ее, готовил своей политической лирикой». Ода «Вольность» написана под прямым влиянием Николая Тургенева и непосредственно в его присутствии. Не анархии, а лишь следования существующим в стране законам желал поэт от власти, то есть осуществления прокламируемого права:

Лишь там над царскою главой Народов не легло страданье, Где крепко с Вольностью святой Законов мощных сочетанье.

Разумеется, для России утверждение метафизической сущности закона, стоящего выше царя, уже есть крамола. За попытку сопоставить слово и дело властей, за то, что частное лицо смеет открыто сказать о нарушении закона, наказывали без проволочек. Идея улучшить социальное и политическое положение общества носилась в российском воздухе, и Пушкин ее впитывал. Идея эта была не нова и не в России рождена. С Запада пришли и радикализм, и либерализм, и многое другое, но в сравнительно неразвитой политической атмосфере России начала ХIХ века оппозиция все еще видела только два пути: смиренных прошений и бунта.

Правительство в совершенствовании системы, как это происходит на Западе, мало участвовало, но даже прошения, если они заходили в своих целях далеко, рассматривало как подкоп под устои.

Когда Пушкин вернулся из ссылки, времена изменились. «Пушкин был вообще простодушен, — вспоминал впоследствии Вяземский, — уживчив и снисходителен, даже иногда с излишеством...». Вот Пушкин уже и верит, что преобразования пойдут сверху, что Николай I — это Петр I на новом этапе. Начни теперь Пушкин делать политическую карьеру, как он собирался после лицея (что, впрочем, для бывшего ссыльного вряд ли возможно), он стал бы либеральным консерватором, а не «разрушающим» либералом, — таково мнение Вяземского.

А все ж либерализм Александровской эпохи, сформировавший Пушкина, был чем то большим, нежели просто общественной тенденцией. Окутанный флером романтики, надежды и молодости, он и для зрелого Пушкина являл собой некую точку отсчета, оставался отголоском периода, который поэт успел застать.

В новой атмосфере Пушкин соприкоснулся с несколькими явлениями политической жизни, искры которых опалили его. Степень ожога трактуется по разному. Для Радищева, к которому Пушкин относился с большим почтением, идеалом борцов за свободу были американские лидеры. «Твой вождь, свобода, Вашингтон», — писал Радищев. Восхищается он Франклином, а русских борцов за свободу, вроде Пугачева, не упоминает вообще.

Либерализм американского образца был эталоном и для многих декабристов, хотя ни один из них не был в Америке. Элементы политического устройства США прослеживаются по документам декабристов, что отразилось и в названиях тайных обществ. Было Общество Соединенных Славян и даже просто Соединенные Штаты — название, данное Н. А. Бестужевым Кяхтинскому кружку. Декабристы распространяли свои симпатии к Америке среди интеллигенции Сибири. Позже, как вспоминает декабрист А. Е. Розен, правительство отправило в Читу инженерного штаб офицера с помощниками, чтобы выстроить там огромную тюрьму по образцу американских исправительных домов. Декабристы стремились заимствовать у Америки конституцию, а власти — конструкции тюрем.

Мысль о непонимании, о беспросветности жизни в России владела Пушкиным, но — иначе, чем декабристами.

Нас мало избранных, счастливцев праздных, Пренебрегающих презренной пользой, Единого прекрасного жрецов.

Презренная польза деятельности была ему чужда. Ему негде было расправить плечи тут, на задворках Европы. В Москве и Петербурге все были родней, знакомыми: и диссиденты, и доносчики, и обыватели, и царедворцы, — тонюсенький слой нарождающейся российской интеллигенции.

Всеобщее кровное родство охватывало всех. Поэты Пушкин и Веневитинов были четвероюродными братьями. Пушкин и Грибоедов — родней: бабка Хомякова, с которой по женской линии состоял в родстве Пушкин, была урожденная Грибоедова, а сам Грибоедов — двоюродным братом декабриста А. И. Одоевского. По матери Пушкин являлся родственником Чаадаева. Родственные связи соединяли Пушкина с декабристами Чернышевым, Муравьевым, Луниным. Жена Карамзина Екатерина была единокровной сестрой князя Вяземского.

Жуковский состоял в родстве с братьями Киреевскими. Знакомые Пушкина Раевские значились родственниками Ломоносова, их родней были также Денис Давыдов и возлюбленная Пушкина Елизавета Воронцова. Брат жены Николая Алексеева, кишиневского приятеля Пушкина, женился на Ольге, сестре Пушкина. Другой приятель, граф Федор Толстой, по прозвищу Американец, был двоюродным племянником Льва Толстого, а сам Лев Толстой оказался четвероюродным внучатым племянником Пушкина. Список можно продолжить;

семейное родство уходило за границу.

«Обществом» в то время стали называть узкий круг интеллигенции, который во времена Пушкина составлял по всей России едва ли несколько тысяч. Часть лиц этого круга были служилыми, часть независимыми, но все лучше или хуже знали всех. В то время со всеми образованными людьми большого города можно было встретиться в течение нескольких дней.

В Москве достаточно было назвать фамилию приятеля, и извозчик довозил к дому, даже если этот приятель недавно сменил квартиру.

Офицеры составляли часть элиты, немногие из них были членами тайных обществ.

Историки нашего времени насчитали 337 человек, которые замышляли заговор с целью произвести военный переворот. Отдаленность декабристов от народа, которую с легкой руки Ленина внушали поколениям советских студентов, никакого значения не имела. Свободы хотела небольшая группа людей, а под свободой они разумели свободу духа для себя и послабления для производителей, занятых в общественном труде, чтобы те могли больше производить.

Наиболее сознательные дворяне, в том числе братья Тургеневы и Новороссийский губернатор Воронцов пытались освободить своих собственных крепостных без конфликта, не только из гуманизма, но и из выгоды, понимаемой по европейски, ибо рабский труд непроизводителен.

Освободить не то что крепостных, годовой труд которых Пушкин проматывал за ночь за ломберным столом, но хотя бы одну Арину Родионовну (не важно, хотела она того или нет) в голову поэту не приходило.

Политические перевороты удавались в России и раньше, и позже. Декабристов раздавили не потому, что они не имели популярности, а потому, что они недостаточно точно спланировали захват власти, а также не подготовили заранее сильную и популярную личность для замены царю. Захвати они власть, это была б диктатура покруче николаевского абсолютизма. Стань главой государства, скажем, полковник Пестель, Пушкин играл бы при нем ту же придворную роль, а возможно, идеологические рамки и цензура стали бы еще жестче, чем при Николае.

Поэта, пожалуй, пустили бы за границу, но и требовали стихов, воспевающих Великую Декабрьскую революцию 1825 года и ее мудрых лидеров.

На практике система госбезопасности, которую Пестель предлагал в «Русской Правде» для будущего устройства государства, была бы вовсе не американского образца, а скорее образца эпохи Ивана Грозного. Рылеев грозил Булгарину, что когда они придут к власти, они отрубят ему голову, подложив под нее «Северную пчелу». Значительной части офицерства был свойствен шовинизм, и декабристы его принимали. О демократии в западном понимании подчас говорились наивные слова. Нам кажется, захвати Наполеон Россию полностью, он отменил бы крепостничество и дал интеллигенции прав и свобод больше, чем о том мечталось самым либеральным из декабристов.

Даже умнейшие из них (Николай Тургенев, Михаил Орлов, Никита Муравьев) рассматривали литературу как средство пропаганды своих идей. В стихотворениях «Деревня» и «Вольность» поэт выполнял их социальный заказ, не совсем ведая, что творит. Для достижения своих целей Николай Тургенев рекомендовал Пушкину не бранить правительство (то есть не высовываться, чтобы не испортить дело), а служить. Поэт, по молодой запальчивости, спорил и даже вызвал Тургенева на дуэль.

Взрослый Пушкин понимал, а возможно, и предвидел опасность. Так образовалась дистанция между ним и декабристами, которую советское пушкиноведение из понятных соображений стремилось сократить, а их значение поднять. Здравые ориентиры терялись.

«Пушкин считал русское дворянство (не как замкнутую касту, а как культурную силу) могучим источником общественного прогресса и даже резервом революционного движения», — писал Лотман. Скорей всего, поэт понял, что дух новой свободы пахнет кастовостью, что к власти придут те, кто ее добивается, и свобода творчества останется недосягаемой мечтой. Или, может быть, он стремился избежать нелитературных занятий, непременных для члена подпольной организации? Не был Пушкин и «декабристом без декабря», как его иногда называют.

Да, его имя фигурировало в протоколах допросов. Но в отличие от Байрона, который действовал, сражался, помогал греческой революции, Пушкин был в стороне. Иван Пущин говорил, что Пушкин «совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении, что вряд ли кто нибудь на него смотрит с этой точки зрения».

Однако, когда власти разобрались с реальными виновниками, опала распространилась на тех, кто знал о заговоре и не донес. Пушкину приписали чисто русскую вину: дружеские отношения с арестованными. Он это понял. «Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда, — писал он Вяземскому, — но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков». Пушкина подозревали не без оснований. Но ему не на кого было доносить, кроме самого себя, а о нем все было известно.

Поэта вернули из ссылки;

подозрения, казалось, списали в архив. Пушкин, менявшийся легко, пережил свое прошлое. Ода «Вольность» казалась ему детской. Период волнений, связанных с декабристами, этот «узел русской жизни» (выражение Льва Толстого, которое Солженицын, возможно, заимствовал для сегментации романа «Красное колесо») миновал.

Пушкин глядит в будущее, предпочитая отодвинуться на солидное расстояние от кровавого финала: «...взглянем на трагедию взглядом Шекспира».

Для многих такой подход звучал кощунственно. Сдержанный Вяземский кипел гневом:

«И после того ты дивишься, что я сострадаю жертвам и гнушаюсь даже помышлением быть соучастником их палачей? Как не быть у нас потрясениям и порывам бешенства, когда держат нас в таких тисках... Я охотно верю, что ужаснейшие злодейства, безрассуднейшие замыслы должны рождаться в головах людей, насильственно и мучительно задержанных. Разве наше положение не насильственное? Разве не согнуты мы в крюк? Откройте не безграничное, но просторное поприще для деятельности ума, и ему не нужно будет бросаться в заговоры, чтобы восстановить в себе свободное кровообращение, без коего делаются в нем судороги...».

А Пушкин уже завязывает новый «узел» своей жизни. Еще недавно он всерьез обсуждал мысль, пустить ли Онегина в декабристы. Он сделал бы, наверное, декабристский роман, одержи декабристы победу, — ведь грибоедовский Чацкий и пушкинский Онегин рождались почти одновременно. Грибоедов назвал комедией то, что было национальной бедой. Пушкин ушел в иронию, а «декабристские» главы сжег, и это тоже доказывает суть его отношения к декабристам. Теперь, когда наступило время политической апатии и скрытого недовольства интеллигентной части дворянства, Онегин волей автора стал обыкновенным конформистом, в котором не очень нуждается страна, да и самому Евгению в ней скучно. Может быть, колебания, кем сделать героя и куда его отправить путешествовать, говорят о взглядах русского поэта больше, чем сами его высказывания.

В Москве середины двадцатых годов, в которую Пушкин вернулся, был популярен Шеллинг и немецкая философия. Своих философов Россия еще не имела. Чаадаев только готовился в мыслители. Человек необычайного ума и таланта, Пушкин рвался все изведать и постичь, он задыхался от однообразия и тупости, такова была его натура. «Служенье муз не терпит суеты», — философствовал он, а на практике следовал как раз обратному. Филипп Вигель говорил, что Пушкина «сама судьба всегда совала в среду недовольных». Но не судьба, а он сам стремился туда, куда нельзя, он рвался к запретным плодам.

Пушкин был истинным интеллигентом, а в этом всегда есть диссидентство. Сам он в философской, политической и литературной борьбе чаще всего оставался беспартийным и призывал к терпимости. Первым на это обратил внимание Тынянов. По воспоминаниям Полевого, Пушкин считал идеалом Шекспира, который «просто, без всяких умствований говорил, что у него было на душе, не стесняясь никаких теорий».

Возможно, именно благодаря терпимости Пушкин не был и противником трона. Он выступал лишь против преследования за незлобные рассуждения о свободе, заимствованные большей частью из французской литературы и из Байрона. Рассуждения эти были лишь литературными темами. Проживи Пушкин на два десятилетия дольше — все это он смог бы излагать почти свободно, как то делали Некрасов, Добролюбов, Щедрин;

мог и уехать куда угодно, и вернуться. Позже тоже сажали — но уже не за литературу, а за попытки свержения власти посредством террора.

Пушкин становился с возрастом скептиком — чем старше, тем больше, и это сближает его с двадцатым веком. Он походил на западного человека, случайно оказавшегося в Тмутаракани. Друзей декабристов понимал и жалел, в успех их дела серьезно не верил и не хотел здесь жить. Вспомним строки из «Андрея Шенье»:

Что делать было мне, Мне, верному любви, стихам и тишине, На низком поприще с презренными бойцами?

В его задачу не входило переустройство власти в России. Политической свободы жаждала его душа для творчества. Патриотизм его носил, так сказать, ностальгический характер — будто поэт уже уехал. Взгляды его менялись, но эта позиция оставалась в нем стойкой. Позже он скажет: «Не приведи, Господи, увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!». В 1916 году лидер партии кадетов Павел Милюков приведет эти слова в Государствнной Думе как предупреждение, что революция уничтожит зачатки русского парламентаризма.

Иное дело — распространять идеи западного просвещения. Тут он был миссионером.

Свой просветительский историзм он заимствовал безо всяких изменений у Вольтера. Взгляды поэта сложились под влиянием Баранта, Гизо, Тьерри и других западных историков, по которым он мерил Карамзина, себя, всех и все, что происходило в России. В «Путешествии из Москвы в Петербург» поэт подчеркивал, что человек должен быть свободен «в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом». «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, — говорит он там же, — которые происходят от одного улучшения нравов без насильственных потрясений политических, страшных для человечества». В «Капитанской дочке» в уста Гринева Пушкин вложит почти дословно эти слова.

Просвещенная монархия — опять европейское заимствование, идеал, до которого, он понимал, России далеко, но путь к этому логичный, естественный. «Свобода — неминуемое следствие просвещения», — говорил Пушкин. Отсюда и должность, придуманная им для себя:

«Свободы сеятель пустынный», который трудился зря. В советской пушкинистике это объяснялось тем, что у Пушкина имелись «глубокие сомнения в идеях безнародной революции».

Видимо, поэт проштудировал Ленина и понял, что декабристы были страшно далеки от народа.

Между тем пушкинское понимание сущности народа было куда более реальным и куда менее лицемерным, чем у последующих поколений политиков, которые манипулировали не только понятием «народ», но и самим народом.

Под словом «народ» поэт понимал «простонародье», то есть крестьян и мещанство. Хотя в произведениях Пушкина достаточно простого люда и крестьян и видно доброе отношение к ним автора, народ не был основным героем пушкинских произведений. Чернь («двуногих тварей миллионы») раздражала Пушкина всю жизнь. Чернь у него противная, тупая, малодушная, коварная, бесстыдная, злая, неблагодарная, развратная, глупая, безумная. Чернь — это сердцем хладные скопцы, клеветники, рабы, гнездилище всех пороков и т. п. Оскорбления льются, как из рога изобилия. Черни, то есть быдлу, говоря сегодняшним языком, — высшая его доза презрения. Однако же, так относиться к людям великий поэт не должен, и вот адресат пушкинского презрения сужен и утвержден в инстанциях: чернь, оказывается, — это лишь великосветское общество. Стало быть, носители всех упомянутых пороков — элита страны:

русское дворянство, интеллигенция;

а поскольку только они и были грамотными в России, — это читатели Пушкина, друзья, родня и знакомые его, а значит, и он сам.

Неприятие Пушкиным черни традиционно объясняют тем, что свет травил поэта. Но сам он, по утверждению современников, был склонен к слишком частым посещениям знати. Пушкин действительно презирал пьяную и жеманную публику, которая в театре хлопает «из приличия», являясь из казарм в первые ряды. Своих критиков и издателей он называл божьими коровками, злыми пауками, российскими жуками, черными мурашками и мелкими букашками. Собратьев писателей он именует «нашей литературной Санкт Петербургской сволочью». Даже у своего учителя Державина Пушкин предлагал восемь од оставить, а все прочее сжечь. Нелестно отзывался и о читателях: «пусть покупают и врут, что хотят».

Но не только и не столько обывательская часть верхушки общества являлась чернью для Пушкина. Чернь — это масса, которая по французски не говорит и по русски плохо понимает.

Черни нужен кнут. С Пушкиным согласен барон Егор Розен, который писал ему: «Чернь наша сходит с ума — растерзала двух врачей и бушует на площадях — ее унять бы картечью!». Не только Пушкин, даже декабрист Кюхельбекер боялся волнений черни. Чернь, по Пушкину, — необразованная толпа, холодная, ничтожная, эгоистическая, бессмысленная, презренная, подлая. Такова впечатляющая коллекция эпитетов из текстов поэта.

Не царь, а толпа требовала, чтобы вешать смутьянов за ноги, дабы дольше умирали и зрелище было эффектнее. Чернь и толпа у Пушкина — синонимы. Не ласковы и характеристики народа: он бессмысленный, жалкий, поденщик, раб нужды, вообще рабский народ, стадо.

Сколько многозначительного написано об одной фразе Пушкина в «Борисе Годунове»: «Народ безмолвствует». А он просто безмолвствует, и более ничего. Он безмолвствует, потому что это темная, забитая масса, mob, что по английски одновременно означает толпу, сборище, чернь, стадо и воровскую шайку. Народ безмолвствует не потому, что у него особое мнение, а просто потому, что у него никакого мнения нет.

Через три года после «Бориса Годунова» Пушкин напишет и легко опубликует стихотворение «Чернь», в котором более определенно выскажется о роли народа: «Молчи, бессмысленный народ». Стихотворение высокомерное, злое и скучное;

для собрания стихов Пушкин дал ему новое название «Поэт и толпа», что сути не изменило. Это стихи о поэте, Божьем избраннике, рожденном для звуков сладких и молитв, которому народ мешает творить.

Позже Пушкин еще точнее отшлифовал формулу рабской зависимости:

Зависеть от царя, зависеть от народа — Не все ли нам равно?

Обе части тут равноценны и одинаково тяготили поэта всю жизнь. Чем же он, аристократ, зависел от народа? И ответ, по видимому: зависимость физическая, даже, может быть генетическая. В широком смысле в России существуют как бы два народа. Один «начинавший ходить», как говорил Гоголь, народ, придуманный интеллигенцией, а затем большевиками.

Народ этот отождествлялся с той самой интеллигенцией: «цивилизация в первый раз ощутилась нами как жизнь, а не как прихотливый прививок», по выражению Достоевского. Он прибавляет:

«Мы в недоумении стояли тогда перед европейской дорогой нашей, чувствовали, что не могли сойти с нее как от истины». Другой, реальный народ был настолько искалечен веками рабства, страха, что свобода и ценности цивилизации не могли ему быть понятны. А если и требовались, то не в виде свободы слова и чтения, а в виде еды и сапог. Такой народ не только не нуждался в свободе, но готов был топтать все, что создавалось другими народами, свидетелями чего мы и оказались в двадцатом веке.

Стадам не нужен дар свободы, Их должно резать или стричь.

Взгляды Пушкина на многие явления менялись, но отношение к народу оставалось двойственным. Было вокруг поэта множество людей, в том числе из простых, к которым он чувствовал приязнь. Впрочем, не так уж часто общался Пушкин с народом, если не считать прислугу, извозчиков и станционных смотрителей. Брата в письме Пушкин инструктировал вполне цинично: «С самого начала думай о них (людях. — Ю. Д.) все самое плохое, что только можно вообразить: ты не слишком ошибешься». В письме к Давыдову Пушкин более конкретен:

«...люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы...».

Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей...

Там же, в «Евгении Онегине», поэт размышляет о злобе. Она, по Пушкину, существует в двух ипостасях: злоба слепой фортуны и злоба людская. От окружающей его злобы он страдал, сам становился злым. Лирический герой пушкинской поэзии (то есть сам поэт) не был мизантропом. Достаточно вспомнить щедрое «дай вам Бог любимой быть другим» или «чувства добрые я лирой пробуждал». При этом мечтая бежать за границу, Пушкин скептически оглядывал даже прекрасную половину империи:

...вряд Найдете вы в России целой Три пары стройных женских ног.

Читайте: и это лучше только за границей. Но утешал себя тем, что и остальное человечество — отнюдь не ангелы:

...в наш гнусный век На всех стихиях человек — Тиран, предатель или узник.

Две крайности: одни тираны, другие узники, а между ними прослойка доносчиков — очевидно, для поддержания контроля одних над другими. Но если существует только три категории людей, значит, каждого человека, включая и самого поэта, придется отнести только к одной из этих категорий. Пушкин был, несомненно, в роли узника. В такой социальной структуре оценка народа и отдельных его представителей логически вытекала из того простого факта, что в отличие, например, от французов или американцев, русский народ (декабристы не в счет) не предпринимал усилий к переменам: «человеческая природа ленива (русская природа в особенности)».

Поэта раздражала «пошлость русского человека». К простым людям Пушкин относился сочувственно, но считал: если «крестьяне узнают, что правительство или помещики намерены их кормить, то они не станут работать». Крестьяне в самом Михайловском и без того не работали. Павлищев, муж Ольги, сестры Пушкина, позднее сообщал поэту: «Рожь (за прошлый год): умолот самый жалкий, часть утаена, часть украдена. Жито: против других очень плохое, пополам с мякиной, часть украдена. Овес: урожай плохой, растрата, убыток половина. Греча:

собрали четверть посеянного, и это съедено управителем, в доме ни зерна. Горох: есть да неважный. Лен: что посеяно, то собрано, половина украдена. Сено: перевезено (по книге) пудов. Недостача 7195 пудов. Масло: половина украдена, скот паршивый. Птицы: худы и во вшах. Для себя купил на стороне. Нет ни крупы, ни соломы, ни картофеля, сена ни клока, придется голодать. Управитель вор, украл 3500 руб. Страшные порубки в лесах, жалкое состояние строений, нерадивость, плутовство, лень, невежество».

Ни у Пушкина, ни у единомышленников его не было ни грана русофобии. Напротив, многие черты народа почитали они имеющими универсальный характер. Так, Пушкин совместно с Кюхельбекером делали выписки из книги Вейсса «Основания или существенные правила философии, политики и нравственности», вышедшей в Петербурге в 1807 году. И среди выписок было такое: «Токмо шесть главных побудительных причин возбуждают страсти простого народа:

страх, ненависть, своевольствие, скупость, чувственность и фанатизм...». Ко времени послессылочной жизни в Москве социологические изыски Пушкина упростились. Он не строил моделей русской политической системы, а просто объяснял в письме к другу Дельвигу: «...люди — сиречь дрянь, говно. Плюнь на них да и квит».

Жизнь Пушкина в Москве оказалась совсем не такой, о которой он мечтал в деревне.

Эйфория, связанная с амнистией и прощением, миновала, уступив место рассудку, отрезвлению, пониманию того, что ошейник как был, так и остался, и что все, с чем он сталкивается здесь, ему чуждо. Все старые проблемы не разрешились, висели тяжкими заботами, выхода не видно было, и формой выражения недовольства его теперь становится скука. Скука оборачивалась меланхолией, меланхолия — тоской. Тупиковое состояние усиливало ненависть ко всему окружающему. Ощущение непонимания, одиночество в толпе оставляло чувство безысходности.

Это состояние его в конце 1826 года отмечают все знакомые, старые и новые, а прежде всего, он сам. «Злой рок преследует меня во всем том, чего мне хочется», — пишет он приятелю Зубкову меньше чем через два месяца после возвращения в Москву. «Я устал и болен».

Разрядкой его, кроме попоек, как всегда становятся карты и женщины, колесо ежедневной, еженощной гульбы. Выигрыши, чаще проигрыши, случайные связи, тяжкие похмелья. Издатель Михаил Погодин с грустью отмечает в дневнике: «Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове». А. А. Волков, начальник корпуса жандармов, обо всем доносил по службе Бенкендорфу, и едва ли не в каждом сообщении упоминался беспорядочный образ жизни Пушкина.

Ему 27, и, вроде бы, надо остепениться, устроить свою жизнь. В октябре Пушкин сошелся с Зубковым, приятелем Ивана Пущина, и стал бывать у него. Там встретил Софи Пушкину, сестру жены Зубкова, свою однофамилицу. После двух встреч в обществе он неожиданно для всех (и для себя самого) делает предложение. У Софи есть жених, да и вообще она не воспринимает серьезно столь стремительную атаку. Пушкину отказано, и он бежит в Михайловское. «Еду похоронить себя в деревне», «уезжаю со смертью в сердце», — вот лексикон писем тех дней.

Он умоляет Зубкова уговорить Софи, упросить ее, уломать, настращать скверным женихом и женить на ней его, Пушкина. Но возникает ощущение, что женитьба на Софи не есть ни заветная цель его, ни мыслимое им счастье. Это ближайшая пристань, к которой одинокий парусник нацелился причалить в плохую погоду. Желание, несмотря на все словеса о влюбленности и даже страсти, не от сердца, как у него обычно, а от усталости, от головы.

Получив отказ, он остыл так же быстро, как вскипел.

Глава десятая. НОВАЯ СТАРАЯ СТРАТЕГИЯ Из Петербурга поеду или в чужие края, т. е. в Европу, или восвояси, т. е. во Псков, но вероятнее в Грузию...

Пушкин — брату, 18 мая 1827, не по почте.

Эйфория, следствием которой явились пылкие, благодарные рифмы о покровителе серафиме, дала свои плоды. Реакция сверху была благосклонной, и Пушкин вполне логично рассчитывал на дальнейшее улучшение своего положения. Поэт, кажется нам, искренне поверил императору, хотя постепенно осознавал, что им управляют. Несмотря на то, что он стал более трезво относиться к предписаниям начальства, он сознательно стремился заслужить доверие Николая Павловича, даже расположить его к себе.

Это можно толковать как своего рода стратегию: надувательство благонамеренностью и патриотизмом тех лиц, которых не удалось надуть другим путем. Если славословить его величество, то можно получить компенсацию, например, в виде большей свободы или, скажем, заграничного паспорта. Иными словами, убедившись на горьком опыте своих друзей, что непокорные сгорают, не успев достичь цели, а сервилисты преуспевают и кое чего добиваются, он начинает играть роль сервилиста. Для этого требовались определенные актерские данные, и они у поэта были. Метод, знакомый большинству российских интеллигентов. Основы принципа беспринципности (необходимого, впрочем, чтобы выжить) тогда уже вполне сложились. Осуждать этот принцип легко тому, кто никогда не жил при тирании. Но вот у Байрона неожиданно читаем:

Во мне всегда, насколько мог постичь я, Две три души живут в одном обличье.

У Байрона такое состояние было добровольным, оно являло собой богатство души и противоречивость ума. Для Пушкина это была необходимость молчать, о чем думаешь, соглашаться с тем, с чем не согласен. «Горе стране, где все согласны», — писал Никита Муравьев. Но горе и отдельной личности, которая выскажется не так, как надо. И чтобы выжить, личность хитрит. А кто не хитрит, тот жертва, и Пушкин уже испытал это на самом себе.

Ничего сверхъестественного в таком положении поэта в России не было. Стихотворец по самой своей сути предназначался именно для воспевания сильных мира, и все предшественники Пушкина почитали это за норму. Историк и писатель Иван Лажечников рассказывал Пушкину: «...Когда Тредиаковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, через все комнаты дворцовые, полз на коленях, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал ей земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху».

С тех времен нравы изменились. Но в отличие от других Пушкин надевал шутовской колпак, которого раньше побаивался, не ради чинов или денег, а токмо ради свободы. Может быть, ему, холерику, человеку очень темпераментному и очень вздорному, подчиненному порыву, осуществить новый метод было легче, чем кому нибудь другому. «Как поэт, как человек минуты Пушкин не отличался полною определенностью убеждений», — мягко писал Бартенев.

Не будем забывать, что во времена Пушкина пишущему человеку продаваться было не так противно, как в советское время. Трудовые процессы еще не назывались сражениями, жатва — битвой за урожай, беседа иностранного гостя — идеологической диверсией, поездка в деревню — десантом, литература и искусство — передовым фронтом, а гусиное перо — оружием поэта, приравненным к штыку. В этом отношении психика общества еще не была изуродована. Переходы от одной крайности к другой Пушкин совершал сравнительно легко, хотя и жаловался на свою судьбу. «Я имею несчастье быть человеком публичным, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной», — сказал он Владимиру Соллогубу.

Вяземский как то отметил, что Пушкин никогда не писал картин по размеру рам, изготовленных заранее, другими словами, не подгонял себя под шаблон и был переменчив. В одно время сочиняются послание во глубину сибирских руд к декабристам, где звучат отголоски старых призывов к свободе, и стихи, где восхваляются карательные меры против борцов за эту свободу и царская забота о благе государства.

В «Стансах» Пушкин в первых же строках объявляет, что именно он хочет получить взамен за создаваемый им для нового царя исторический пьедестал:

В надежде славы и добра Гляжу вперед я без боязни...

Далее в тексте воссоздается грандиозная фигура Петра Великого, который сперва покарал мятежников, но быстро привлек сердца правдой, укротил наукой нравы и смело сеял просвещение, а сам при этом был простым и скромным тружеником. В стихотворении — призыв к царю быть неутомимым и твердым, как его прапрадед (Пушкин не мог не понимать, что значили в тот момент слова «быть твердым»).

Итак, поэт в художественной форме возвеличивает императора, изображая преемственность великих деяний царской фамилии. А царь жалует поэту за его усердие покровительство и прекращение преследования. Логично поэтому, что стихотворение заканчивается весьма прозрачным пожеланием Николаю Павловичу: быть таким же незлобным памятью, как Петр, забыть прошлое, гирей висящее на его нынешней свободе. Советский пушкинист сделал заключение, что «Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I». Нам же кажется, что если Пушкин и рассчитывал направить политику правительства, то, прежде всего, в своих интересах, что, тем не менее, никак нельзя ставить поэту в вину. И все же, как ни неприятно это произнести, налицо попытка типично отечественного «ты мне, я тебе».

Не таких, однако, стихов ждали от вернувшегося из ссылки кумира его друзья и почитатели.

Они возмутились тем, что независимый, самолюбивый Пушкин нашел себе столь холуйское занятие. За неприкрытую лесть Пушкина осудили даже те, кто сам был не без греха, а многие из знакомых от него отвернулись. Но что были их недоумения и разочарования по сравнению с игрой далекого прицела, которую он затевал? На фоне его цели некоторые мелкие неудобства:

гордость, независимость, мнение окружающих, — можно просто сбросить со счетов.

Он сравнительно легко забыл неприятности прошлого и свою обиду в преддверии новых возможностей. Но сделал он это преждевременно. «Пушкин автор в Москве, — рапортовал генерал Бенкендорф императору, — и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубокой преданностью;

за ним все таки следят внимательно». Если бы дело было только в слежке, на это можно было бы махнуть рукой, — ведь следили за многими. Шагать в ногу со всеми, как он задумал, то и дело не получалось, он сбивался. Записка «О народном воспитании», при том, что у автора ее было «одно желание усердием и искренностью оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные», не произвела должного эффекта, хотя отдельные мысли в записке могли понравиться. Например, о том, что «влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества» и что надо развивать доносительство в учебных заведениях. И мракобесы такое писать прямо не всегда решались.

Следующий шаг не в ногу — стихи во глубину сибирских руд. Бенкендорфу наверняка донесли о том, что он виделся с княгиней Волконской перед ее отъездом в Сибирь, что отправил стихи сосланным приятелям. По возвращении Пушкин был вроде бы прощен, но «хвост» оставался, а значит, и дверь за границу была все еще для него закрыта. И уже надвинулись новые, а точнее обновленные неприятности.

Хотя декабристы были осуждены и наказаны, Третье отделение продолжало поиски распространителей антиправительственных сочинений весь 1826 год. Выяснили, что прапорщик Молчанов переписал у штабс капитана Алексеева стихотворение Пушкина, в котором, между прочим, были и такие строки:

Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор.

Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари.

Крутые строки... Стихи эти увидел «русский учитель», а точнее, кандидат словесных наук Московского университета Андрей Леопольдов и выпросил списать. Он поставил заголовок «На 14 декабря» и дал почитать своему приятелю калужскому помещику Коноплеву. Коноплев оказался осведомителем Третьего отделения. Так начал формироваться новый политический процесс. Молчанова и Алексеева посадили за недонесение.

Леопольдов узнал, что на него донесли, и настрочил письмо непосредственно Бенкендорфу, представляя себя в качестве разоблачителя врагов правительства: «Всегда гнушаясь тайным и презрительным скопищем отечественных злодеев, я радуюсь, что ныне учинился орудием, хотя и посредственным, к открытию злонамеренных людей, которые, вероятно, самому правительству доселе не были известны». Далее Леопольдов требовал смертельного наказания Пушкину, «чтобы он не избег строгости законов». Письмо это было обнаружено в архиве Третьего отделения уже в наше время.

Бенкендорф лично беседовал с Леопольдовым. Он устроил его на службу и, видимо, хотел использовать, но император рассудил иначе. Дело по высочайшему повелению приказано было довести до финала. Беднягу судили на том основании, что он донес не сразу, а лишь когда узнал, что Коноплев — агент. Леопольдова отправили в солдаты, затем дело его пересмотрели и «за подпись» посадили на срок «более года».

Оба эти осведомителя ничего нового не сообщили. Стихотворение «Андрей Шенье» уже находилось в делах осужденных декабристов. Но тот факт, что стихи продолжали циркулировать, явился основанием привлечь к делу сочинителя. Комиссия военного суда потребовала получить показания Пушкина: когда, с какой целью стихи сочинены, кому переданы. Раздувалось дело, которое теперь было бы умнее положить на полку.

От возвращения из ссылки до нового преследования прошло четыре месяца. Легко сказать, что Пушкин вел себя не лучшим образом: он вел себя как мог. Вызванный к московскому обер полицмейстеру, он сперва отрицал свое авторство: отрывок был неопубликованный и написанный не его рукой. Затем Пушкин отрицал связь стихотворения с событиями 14 декабря, поскольку стихи написаны о французской революции. Наконец, признав, что стихи эти его, заявил, что они опубликованы. Но ведь напечатаны они были с купюрой, каковой и являлись показанные ему стихи. Пусть это говорит французский поэт Шенье, но это написано Александром Пушкиным незадолго до бунта:

И час придет... и он уж недалек:

Падешь, тиран! Негодованье Воспрянет, наконец. Отечества рыданье Разбудит утомленный рок.

Стихи в запечатанном конверте были вскрыты обер полицмейстером, предъявлены Пушкину и снова запечатаны как сверхсекретные. В течение 1827 года Пушкин был допрошен четыре раза по делу о стихотворении «Андрей Шенье». Следствие тянулось полтора года и затем было передано в Сенат. В процессе дознаний Пушкин отступил еще на шаг и признал, что стихотворение было «известно вполне гораздо раньше его напечатания». За Пушкиным учреждается секретный надзор.

Вслед за быстро улетучившейся эйфорией слабела уверенность, что обрести независимость удастся. Он все отчетливее ощущал себя в кольце надзора. Дворянина, находящегося под следствием, никуда не выпустят. Успешно начавшая выполняться стратегия увядала, не сумев расцвести. Как будет ясно из дальнейшего, с несколькими людьми Пушкин обсуждал возможности отправиться за границу, обсуждал на этот раз, не торопясь, намереваясь тщательно все организовать.

Весной 1827 года два связанных между собой события занимали его внимание. В результате длительных трений между Россией, Англией и Турцией была провозглашена независимость Греции, в ней появилась конституция и президент. Но война продолжалась, значительная часть территории Греции была захвачена турками. Это был хороший предлог для России продвинуться вперед, начав войну с Турцией. Препятствовала Англия, влияние которой в Греции и на Балканах увеличивалось. Пушкин мог рассматривать как хороший знак для себя, что президентом Греции был избран Иоанн Каподистриа, его покровитель, даже спаситель, который с тех пор, как поссорился с Александром I, жил в Женеве. Итак, Каподистриа мог вот вот объявиться в Греции, и вот вот русские войска могли двинуться туда.

Характер у Каподистриа был независимый, и хотя на Западе его считали агентом русского царя, это был не только дипломат и политический деятель, но человек с принципами и Богом в сердце. В России друзья Пушкина были и его друзьями. За границей Каподистриа охотно помогал приезжавшим русским, о чем с восторгом писал Батюшков своей тетке в Россию.

Другой опорной точкой, на которую хотел бы рассчитывать Пушкин, был брат Левушка.

В январе 1827 года Лев Сергеевич, не без протекции друзей старшего брата, определился юнкером в Нижегородский драгунский полк, который перебросили в Грузию. Войска расквартировали в Кахетии, готовя их к будущей войне. Это был, так сказать, второй фронт, направленный против Персии и Турции;

по стратегическому замыслу обе стрелки, обогнув Черное море, должны были сойтись в Босфоре. В каком то смысле пушкинский замысел совпадал с правительственным, только поэт не решил, с какой стороны ему сподручнее огибать Черное море.

Пушкин понимал, что на помощь младшего брата надеяться не приходилось: Лев пьянствовал больше прежнего и постоянно был в долгах. Тем не менее, получив разрешение Бенкендорфа отправиться по семейным обстоятельствам в Петербург, Пушкин тотчас, с подвернувшейся оказией, извещает Левушку (часть этого письма мы вынесли в эпиграф):

«Завтра еду в Петербург увидаться с дражайшими родителями, comme on dit (как говорится — фр.), и устроить свои денежные дела. Из Петербурга поеду или в чужие края, т. е. в Европу, или восвояси, т. е. во Псков, но вероятнее в Грузию, не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского. Письмо мое доставит тебе М. И. Корсакова, чрезвычайно милая представительница Москвы. Приезжай на Кавказ и познакомься с нею — да прошу не влюбиться в дочь».

Николай Раевский младший, упоминаемый Пушкиным, был в это время на Кавказе командиром Нижегородского драгунского полка. Ранее письмо это относили к 1829 году.

Уточненная датировка (18 мая 1827) позволяет нам проникнуть в замыслы Пушкина, связанные с Европой и Кавказом, возникшие не внезапно, а вполне продуманно, за два года до реализации.

Лев должен был спуститься за письмом, привезенным для него, с гор к минеральным источникам. Несомненно, отправившаяся к Кавказским минеральным водам общая знакомая Римская Корсакова, с семьей которой поэт был дружен в то время, присовокупила к письму устные комментарии старшего брата. И в Москве, и в Петербурге Пушкин принимает меры конспирации, прося, чтобы и Лев, и Раевский писали ему то на адрес сестры, то на адрес отца.

На этот раз серьезную ставку Пушкин делал на договоренность с лучшим «из минутных друзей моей минутной молодости» Никитой Всеволожским. Сын петербургского богача, Всеволожский начинал службу вместе с Пушкиным в Министерстве иностранных дел актуариусом, то есть регистратором почты. Это была низшая чиновничья должность. А закончил камергером и действительным статским советником. В молодости у них были совместные театральные и амурные интересы, а также посещения общества «Зеленая лампа». Фат, философ, гуляка, игрок и моралист, Всеволожский к описываемому времени женился на дочери любовницы своего отца княжне Хованской. Вместе с братом Всеволожский был связан делами с французским коммерсантом Этье и теперь готовился к открытию больших коммерческих предприятий в Грузии и Персии. Война мешала этой деятельности, но не отменяла ее.

Пушкина коммерция не очень занимала, но шанс отправиться в путешествие на Кавказ вместе с Всеволожским привлек его внимание. Ближайший друг Никиты Всеволожского генерал Сипягин стал Тифлисским военным губернатором со всеми вытекающими отсюда полномочиями, что для Пушкина было очень важно. Всеволожские уехали одни, отправившись сперва в свои обширные поместья в Астрахани, а затем оказались на Кавказе. Когда русские войска осаждали Эривань, Всеволожские остановились в Тифлисе, и вскоре камер юнкер Никита Всеволожский был назначен генералом Сипягиным к себе в канцелярию на службу.

А в Москве шли бесконечные переговоры с Сергеем Соболевским, у которого Пушкин квартировал. Соболевский был соучеником Льва Пушкина по университетскому Благородному пансиону. В молодости Пушкин при посредничестве Александра Тургенева спас Соболевского от исключения из пансиона. Теперь приятель отплачивал Пушкину заботой, то и дело выручая из неприятностей. Соболевский был великим гастрономом (Одоевский звал его за эту привязанность Животом, Пушкин — Калибаном, диким героем шекспировской «Бури», а также Фальстафом, Животным и Обжорой). Гурман и жуир, Соболевский кормил и поил Пушкина, улаживал его финансовые дела, за отсутствием денег для отдачи карточных долгов давал Пушкину для заклада свои вещи, мирил его с дуэльными противниками.

Говорили, что беспутный Соболевский сбивает поэта с пути истинного. Но посвященный во все дела склонного к такой же жизни Пушкина, Соболевский был человеком благородным, к тому же сильного характера и воли. Пушкин нуждался в советах приятеля, способного молчать.

Близость проистекала также из общности интересов. Библиоман, библиограф, пародист, Соболевский скопил замечательную библиотеку, особенно по географии и путешествиям, едва ли не лучшую в России, и она была целиком в распоряжении Пушкина. Вкусы, взгляды, чувство юмора у них во многом совпадали.

Идет обоз с Парнаса, Везет навоз Пегаса, — острил Соболевский. Иногда его эпиграммы приписывали Пушкину. Соболевский был долгое время не только собутыльником, но первым помощником поэта в литературных и издательских делах. Влияние его на Пушкина было настолько сильным, что к Соболевскому ревновала Наталья Николаевна. Принято считать, что будь Соболевский не за границей, он бы не дал состояться дуэли с Дантесом.

Спустя сорок лет, уже вернувшись из Европы второй раз, он вспоминал об их совместном житье бытье на Собачьей площадке, в том доме, где была надпись «Продажа вина и проч.» Соболевский поинтересовался у кабатчика, слыхал ли тот о Пушкине. Торговец что то промямлил. Соболевский комментировал: «В другой стране, у бусурманов, и на дверях сделали бы надпись: «Здесь жил Пушкин». И в углу бы написали: «Здесь спал Пушкин!».

Он пережил Пушкина почти на четверть века. Мужская дружба была так важна для Соболевского еще и потому, что он всю жизнь оставался одиноким, хотя, по собственному его признанию, в постели у него перебывало около пятисот женщин. В 1870 году слуга обнаружил его за письменным столом уже холодным. После смерти Соболевского библиотека и архив его пошли с молотка, но бумаги и письма купил коллекционер С. Д. Шереметев, и они сохранились до наших дней. Имеется 28 рукописных томов, принадлежавших Соболевскому, — четыре тысячи переплетенных писем. Есть там и «Путевые заметки во время путешествий по Западной Европе (1828 1833)». Сохранилось даже шесть его заграничных паспортов, кажется, все, кроме первого (если он вообще существовал). Могила Соболевского в Донском монастыре, отысканная нами, оказалась неподалеку от могилы Чаадаева и была не ухожена, но, в отличие от многих соседних могил, не разорена. Этот человек мог бы пролить свет на многие тайны поэта. Но «чтобы не пересказать лишнего или недосказать нужного, каждый друг Пушкина должен молчать», — категорически заявил он через 20 лет после смерти поэта.

В стратегии лести, осуществлявшейся Пушкиным, был один просчет. Реакцией власти было встречное непременное, хотя и неназойливое, приглашение к сотрудничеству, которое Пушкин еще не улавливал. Сплетни усилили желание скорей отправиться в Петербург. Но шестеренки механизма уже зацепились одна за другую. Царь (несомненно, по рекомендации Бенкендорфа) не возражал. Шеф Третьего отделения заметил лишь, что «не сомневается в том, что данное русским дворянином Государю своему честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано». От себя Бенкендорф добавлял в письме, как нам видится, с улыбкой, что ему приятно будет увидеться с Пушкиным.

19 мая 1827 года на даче Соболевского в Петровском парке, неподалеку от Петровского замка — путевого дворца русских царей по дороге из Москвы в Петербург, — собрались близкие друзья проводить Пушкина в столицу. Место это стало тогда модным. Вокруг замка, в котором останавливался Наполеон, решили разбить парк. В тот год под командованием генерала Башилова на территории работали солдаты и крестьяне. В восьмидесятых годах нашего века мы попытались заглянуть внутрь Петровского замка. Там была Военно воздушная академия, и у всех входов стояла вооруженная охрана. Перед отъездом в Петербург Пушкин хотел окончательно договориться с Соболевским, который собирался отправиться за границу как бы совершенно независимо от Пушкина. При этом Соболевский, как намечалось, должен ждать Пушкина в Париже.

Смена Москвы на Петербург принесла мало перемен, поскольку для Пушкина «пошлость и глупость обеих наших столиц равны, хотя и различны». Разве что сменились женщины. Он возобновляет роман с принцессой Ноктюрн — Евдокией Голицыной, которой теперь 47 лет, и начинает встречи с дочерью фельдмаршала Кутузова Елизаветой Хитрово, которой 44.

Намерения жениться как будто позабыты. Дельвиг пишет Осиповой в июне 1827 года, что он в Ревеле и ждет Пушкина, который обещал приехать. Мы не знаем, просился ли поэт на берег Балтийского моря в этот раз, но он вместо Ревеля очутился в Петербурге.

Он настойчиво ищет общения с генералом Бенкендорфом, является даже к нему домой, но либо не застает, либо прислуге было велено Пушкину отказать. Сам Бенкендорф этой встречи вовсе не искал: агентура исправно сообщала ему все, что нужно. Наконец, Пушкин написал письмо, прося «дозволить мне к Вам явиться, где и когда будет угодно Вашему превосходительству». На сохранившемся этом прошении имеется резолюция царя карандашом:

«Пригласить его в среду в 2 часа в Петербурге». В Петербурге потому, что Бенкендорф ездил в Царское Село обсудить вопрос с императором, и император велел Бенкендорфу принять Пушкина. Идея создать учреждение для писателей, литературный департамент, так сказать, прообраз Союза писателей, возникла, между прочим, у поэта и чиновника Ивана Дмитриева еще в царствование Екатерины Великой, но тогда не реализовалась. Теперь Третье отделение выполняло функции наблюдения за писателями и издателями.

Разговор состоялся дома у генерала. Он был вполне благонамеренным со стороны поэта (в соответствии с осуществляемой им программой) и ласково покровительственным со стороны Бенкендорфа. У главы Третьего отделения были новые планы в отношении поэта, согласованные с царем, и желание Пушкина поддержать контакты укрепляло мысль, что замысел правилен.

Но осуществлять эти планы глава Третьего отделения отнюдь не спешил.

Пушкин договаривался с Соболевским, у которого внезапно умерла мать. Горе и хлопоты могут заставить позабыть намерение собираться за границу. 15 июля 1827 года Пушкин посылает Соболевскому деньги, только что выигранные в карты — всю свою наличность, — и напоминает об уговоре: «Приезжай в Петербург, если можешь. Мне бы хотелось с тобою свидеться да переговорить о будущем».

Оба приятеля озабочены деньгами. Пушкин старается опубликовать как можно больше в Петербурге. «Торговлю стишистую» наладить не просто, идет она не очень хорошо. Для защиты авторских прав Пушкин обращается к тому же Бенкендорфу, воюет с цензурой, запугивая ее своей привилегией апеллировать непосредственно к царю. Что касается высочайшей цензуры, то Бенкендорф сообщает: все предложенные Пушкиным стихотворения одобрены. Издатель Плетнев собирается их печатать по согласованию с Третьим отделением с пометкой «С дозволения правительства».

Часть переписки Пушкина с Соболевским, особенно посланной по почте, до нас не дошла.

Между тем намерения друзей стали известны властям задолго до осуществления. «Поэт Пушкин здесь, — писал фон Фок в донесении Бенкендорфу. — Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам, кормит и поит на свой счет. Соболевского прозвали брюхом Пушкина. Впрочем сей последний ведет себя весьма благоразумно в отношении политическом». Об осуществлении замысла мы узнаем из доноса секретного сотрудника. августа 1827 года агент Третьего отделения (по мнению Б. Л. Модзалевского, Булгарин) доносил: «Известный Соболевский (молодой человек из московской либеральной шайки) едет в деревню к поэту Пушкину и хочет уговорить его ехать с ним за границу. Было бы жаль.

Пушкина надобно беречь, как дитя. Он поэт, живет воображением, и его легко увлечь. Партия, к которой принадлежит Соболевский, проникнута дурным духом. Атаманы — князь Вяземский и Полевой;

приятели: Титов, Шевырев, Рожалин и другие москвичи».

Соболевский действительно собрался в дорогу. «...Еду завтра в Псков к Пушкину, — писал он общему с Пушкиным приятелю Николаю Рожалину 20 сентября, — уславливаться с ним письменно и в этом деле буду поступать пьяно — т. е. piano».

«Пьяно» — значит «тихо». Так тихо, что мы и по сей день не знаем подробностей, но замысел, обнаруженный доносчиком, налицо. Письмо Рожалину тоже не случайно, Соболевский, как мы знаем, не болтлив. Николай Рожалин (известно о нем немного) входил в Москве в круг приятелей, наиболее близких Пушкину, Соболевскому и особенно Веневитинову.

Знаток греческой, латинской и немецкой культур, философ идеалист, поклонник Шеллинга, переводчик, критик, а главное — единомышленник по части бегства из России. Рожалин, «памятный умом и ученостью», готовился эмигрировать. Перед его отъездом Пушкин передал ему несколько своих рукописей.

Недоумений, однако, возникает несколько. Пушкин вроде бы не собирался снова пытаться бежать из Михайловского через Дерпт — это был пройденный этап. Сказанное в ресторане или клубе слово могло быть без труда подхвачено заинтересованным лицом. Как и что конкретно узнал осведомитель Бенкендорфа? Ездил ли Соболевский в Михайловское, и если да, то зачем?

Скорей всего, в Псков и Михайловское к Пушкину он так и не поехал. Что значит «уславливаться с ним письменно», если он едет лично увидеться? Пушкин летом 1827 года Бенкендорфа о выезде не просил. Значит, в данном случае речь могла идти только о побеге или о способе тайной переписки в случае отъезда Соболевского.

Чаадаев спрашивал в письме С. П. Жихарева, московского губернского прокурора, в доме которого Пушкин бывал в это время: «...не знаете ли, каким манером Александр Пушкин пустился в чужие края?». Любопытны в этом письме осторожные слова «каким манером», означающие, скорей всего, «как и куда». Чаадаев не стал бы спрашивать, если бы способ был обычным. Значит, суть этих слов: как невыездному Пушкину удалось провести бдительность власти? Слух до Чаадаева дошел ложный. Пушкин еще ни в какие чужие края не пустился.

Глава одиннадцатая. НЕОТМЕЧЕННЫЙ ЮБИЛЕЙ На море жизненном, где бури так жестоко Преследуют во мгле мой парус одинокий, Как он, без отзыва утешно я пою И тайные стихи обдумывать люблю.

Пушкин, 17 сентября 1827.

«Он» в стихотворении «Близ мест, где царствует Венеция златая», из которого выше приведены строки, — это итальянец, гребец, плывущий на гондоле.

...поет он для забавы Без дальних умыслов;

не ведает ни славы, Ни страха, ни надежд, и тихой музы полн...

В поэтическом плане сравнение себя с поющим гондольером великолепно. Но, кажется, какая то внутренняя нелогичность лежит в глубине стихов этих. «Как он... я пою...». Но разве Пушкин поет для забавы и без дальних умыслов? Разве он не ведает славы, страха, даже, все еще, надежд? И поет он, ища отзыв друзей, и почитателей, и сильных мира сего, а не только для себя. Образ поэта в стихотворении далек от жизненных реалий, да и итальянский гондольер идеализирован. Дело в том, что поэт в стихотворении — не Пушкин, это перевод из Шенье. Но стихи очень точно отражают пушкинское настроение дня: затишье между конфликтами, желание тихо сосредоточиться на себе после бессмысленной столичной суеты.

Осень Пушкин встретил в Михайловском. Десять лет назад, в конце августа или в сентябре 1817 года, он сказал в театре поэту Павлу Катенину, что скоро отъезжает «в чужие краи».

Пролетело десять лет в бесплодных попытках увидеть заграницу. Юбилей этот он никак не отметил. Как видим, его стихи и его мечты опять об Италии. Не имея возможности увидеть Европу, он глядит на Италию глазами чтимого им французского поэта.

Следствие по стихам Шенье только только утихло. Пушкин искал аналогий, хотя трудно было сопоставить биографии русского поэта с французским. Юношей Шенье, как и Пушкин, стал дипломатом. Но в отличие от русского поэта в поисках впечатлений отправился в Италию и Швейцарию, а затем работал во французском посольстве в Лондоне. Он вернулся в Париж, чтобы кончить жизнь на эшафоте, когда ему было 32. За мысли Шенье приходилось теперь расплачиваться Пушкину.

Пушкину 28. У него появилась лысина, которую он компенсировал большими баками.

Современник отмечает, что «страшные черные бакенбарды придали лицу его какое то чертовское выражение;

впрочем, он все тот же...». Хотя Пушкин писал: «Каков я прежде был, таков и ныне я», — во многом он изменился, и не только внешне. «Он был тогда весел, — вспоминает Анна Керн, — но чего то ему недоставало».

Поэты всех стран, по Пушкину, — родня по вдохновению. Первый поэт России никогда не видел ни Байрона, ни Гете. Он запоминал их портреты и, мысленно беседуя с ними, рисовал их по памяти. С представителями западной культуры он общался через посредников, через своих друзей Карамзина, Кюхельбекера, Тургенева, Жуковского. А в рукописях Пушкина мы находим его автопортреты рядом с теми, с кем он увидеться не мог.

Творческие силы человека, который с молодых лет обнаружил в себе гения, расходовались в значительной степени на сочинение бюрократических документов. Прошения, объяснения, жалобы, унизительные показания для полиции, тщетные попытки доказать свою невиновность, бесконечные подобострастные письма покорнейшего слуги изучаем мы вместо стихов и прозы, которые могли быть написаны на той же бумаге. Десять лет самостоятельной, взрослой жизни, из них шесть в ссылке, а остальные под контролем, слежкой, с перлюстрацией почты, при закулисных решениях, бесправии, под угрозами более тяжкого наказания.

Легко живущий молодой человек, каким мы видели его в Петербурге после лицея, помрачнел, стал нервным. У него постоянное состояние стресса. «Он всегда был не в духе...».

Одесский друг и коллега Василий Туманский упрекает Пушкина в том, что не получил ответа на два письма: «Эта лень имеет в себе нечто азиатское и потому непростительное в человеке, столь европейском по уму, по характеру, по просвещению, по стихам...». Составные части формулы Туманского верны, но вывод Пушкина, недоступный пониманию приятеля, мог быть обратным: если столь европейский человек насильно содержится в Азии, то его лень не только простительна, считает он, но оправдана. «Счастливой лени верный сын» называет он себя.

Пустое его времяпрепровождение породило легенды о поэте эпикурейце, легкомысленном прожигателе жизни. Он непременный участник пирушек, застолий, балов, постоянный посетитель притонов, борделей, кабаков. Осуждая в других пристрастие к картам, он сам играл, но теперь не для денег. Пушкин говорил Алексею Вульфу, что страсть к карточной игре есть самая сильная из страстей. Он ложится под утро, отсыпается, потом пишет, не вылезая из под одеяла. Кажется, он единственный российский писатель, собрание сочинений которого было создано в постели.

Негативизм поэта был естественной реакцией, следствием запретов, невозможности порвать с этим обществом, с этой системой. Прожигание жизни — хорошо знакомая черта российского человека. Он пьет от отчаяния, гуляет, чтобы сжечь время, которое он не может реализовать так, как хочет, и становится равнодушным лентяем, потому что в нем угасают рефлексы цели. Пушкин постепенно терял веру: сперва в окружающих, потом в самого себя.

Оставалось верить в чудо, в судьбу, которая внезапно все перевернет.

В михайловской тишине у Пушкина было достаточно времени обдумать свои стремления, проанализировать провалы. Почему с периодической настойчивостью рвался он эти десять лет за пределы империи? В лицее Пушкин писал стихи, но среди его воспитателей нашлись люди, которые советовали образовать Пушкина в прозе. Сильные мира хотели, чтобы он стоял подле них с одой. Прочитав «Бориса Годунова», царь предложил переделать драму в роман наподобие Вальтера Скотта. Многие хотели Пушкина переиначить, приспособить, использовать, принудить, заставить. Насилие и неуважение к личности настигало его на каждом шагу жизни.

Существует устойчивое мнение, что Пушкин хотел покинуть Россию в ссылке, но оставил эту идею, вернувшись в столицы. На деле, чем зрелее он становился, тем упорнее было его желание вырваться из этой страны. Пушкина урезали духовно, ущемляли чувства, мысли, его произведения оставались неопубликованными. При страсти к новым впечатлениям, любви к путешествиям и уникальной возможности стать мировым поэтом ему надо было увидеть, потрогать, ощутить цивилизованный мир.

Запрет создает духовный дефицит. Он хотел поехать;

если бы его спокойно выпустили, спокойно вернулся и ездил много раз. Представим себе отказниками его кумиров: Руссо, Байрона, Шенье, Гете. Отказ писателю в праве видеть мир есть, по сути, такая же акция, как выколоть глаза архитектору Барме, строителю Покровского собора на Красной площади, чтобы не мог творить за пределами Московии.

Возможно, Европа умерила бы его русские крайности. В знак протеста он называет своим небо Африки, а родину любит столько же, сколько презирает. Впрочем, вопрос о том, любил ли Пушкин родину, столь педалируемый, в действительности не должен быть так уж важен ни для кого, кроме него самого. Это вопрос сугубо интимный. Много ли пишется о любви Шекспира к Англии? Создав для Пушкина невозможные условия, одним из этих условий сделали невозможность выезда. Таков русский гуманизм. Но почему вот уже десять лет не выпускали его за границу, несмотря на все его прошения и хлопоты его влиятельных друзей?

При Николае I система въезда и выезда из страны стала более жесткой. Были введены более строгие порядки выдачи паспортов. Контроль и придирки полиции к мелким нарушениям режима жизни стали постоянным явлением обыденной жизни. На границах внедрена запретительная система таможенных пошлин и пограничная цензура. На заграничные поездки дворянам предоставлялись разрешения сроком не более пяти лет, а остальным русским подданным до трех лет. Распространенное раньше в дворянских домах воспитание детей иностранцами было ограничено, как и отправка молодых людей учиться в западные университеты. Фактически это приводило к еще большей изоляции России от остальной Европы.

Паспорта выдавались разными учреждениями тем, кто ехал по служебной надобности.

Частные лица обращались с ходатайством к губернаторам. Полицейский надзор означал невозможность получить паспорт. Уже существовали централизованно распространяемые по всей стране жандармерией списки лиц, на которых накладывались определенные ограничения.

Важнее всего для властей было наличие того, что называлось «благонадежностью» или, реже, «благонамеренностью» и «благомыслием». «Благонадежность» означает уверенность тайной полиции в отсутствии у данного лица тайных умыслов супротив властей. У Бенкендорфа не было полного доверия к Пушкину. Но полного доверия у главы тайной полиции не может быть ни к кому в принципе, а между тем многих выпускали за границу. Конечно, в разрешении поехать за рубеж был также элемент случайности или просто удачи. Пушкин оказался историческим исключением, трудно объяснимым.

Рассмотрение выездного дела Пушкина не было только формальным. Обо всех его прошениях докладывалось лично государю. Для поэта царь заменял собой все инстанции. По видимому, отказы Пушкин получал, так как вот уже десять лет находился под слежкой, а после возвращения из ссылки — еще и под новым следствием.

Были периоды, когда Пушкин просто мешал. Его влияние на публику было отрицательным, и его выезд разом облегчил бы заботы нескольких ведомств, включая аппарат главы государства. Высылка за границу практиковалась в других государствах. Во Франции кумир Пушкина Руссо был приговорен судом к высылке из страны за клевету на своих коллег (что так и осталось недоказанным). Мысль выслать Пушкина в Испанию возникала, как мы помним, в 1820 году, но была отвергнута, и не случайно. Поездка за границу уже тогда рассматривалась как награда, подачка, монаршая милость. Ни о каких законных правах речь в России не шла никогда. Эмигрантка Марина Цветаева, например, считала, что живи Пушкин при Петре I, царь выпустил бы его на волю.

Плыви — ни об чем не печалься!

Чай, есть в паруса кому дуть!

Соскучишься — так ворочайся, А нет — хошь и дверь позабудь!

Отпустить Пушкина Николай I считал вредным для отечества. О первой причине держания поэта взаперти царь сам открыто заявил иностранным дипломатам в общем виде:

Pages:     | 1 || 3 | 4 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.