WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 | 4 |
-- [ Страница 1 ] --

ХОЛОДНЫМ РАССУДКОМ ИСТОРИКА ЮРИЙ ДРУЖНИКОВ Досье беглеца По следам неизвестного Пушкина IM WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2003 СОДЕРЖАНИЕ Глава первая. МИХАЙЛОВСКОЕ: УГОВОР С БРАТОМ.................

3 Глава вторая. СЛУГА НЕПОКОРНЫЙ............................................ 10 Глава третья. ЛЕГАЛЬНО, ДЛЯ ОПЕРАЦИИ................................ 14 Глава четвертая. ЗАГОВОР С ТИРАНСТВОМ................................ 21 Глава пятая. ПРОШЕНИЕ ЗА ПРОШЕНИЕМ............................... 31 Глава шестая. «ЧТО МНЕ В РОССИИ ДЕЛАТЬ?»........................ 37 Глава седьмая. НА ПРИВЯЗИ.......................................................... 43 Глава восьмая. МОСКВА: «ВОТ ВАМ НОВЫЙ ПУШКИН»......... 49 Глава девятая. ПОХМЕЛЬЕ ПОСЛЕ СЛАВЫ................................ 52 Глава десятая. НОВАЯ СТАРАЯ СТРАТЕГИЯ................................. 61 Глава одиннадцатая. НЕОТМЕЧЕННЫЙ ЮБИЛЕЙ...................... 68 Глава двенадцатая. В АРМИЮ ИЛИ В ПАРИЖ............................. Глава тринадцатая. «ЧЕСТЬ ИМЕЮ ДОНЕСТИ».......................... Глава четырнадцатая. ГЕНИЙ И ЗЛОДЕЙСТВО........................... Глава пятнадцатая. НЕ СОВСЕМ ТАЙНЫЙ ОТЪЕЗД................... Глава шестнадцатая. КАВКАЗ: ПЕРЕХОД ГРАНИЦЫ................. Глава семнадцатая. «ЖАЛЬ МОИХ ПОКИНУТЫХ ЦЕПЕЙ»..... Текст печатается по изданию: Юрий Дружников. Узник России. Изограф, Москва, © Юрий Дружников, © «Im Werden Verlag». Coставление и оформление. info Глава первая. МИХАЙЛОВСКОЕ: УГОВОР С БРАТОМ Мне дьявольски не нравятся петербургские толки о моем побеге. Зачем мне бежать? Здесь так хорошо!

Пушкин — брату, около 20 декабря 1824.

Пушкин рассчитывал выбраться из Одессы в Италию или Францию на корабле, но вместо этого лошади несли его через южные степи и леса средней полосы в глушь, в Михайловское, которое местные жители называли Зуево. Не станем гадать, о чем он думал. Сохранились писем Пушкина из Михайловского, множество писем к нему, воспоминания, доносы агентов тайной полиции, наконец, труды исследователей. Не только мысли, доверенные бумаге, но и мелкие высказывания поэта дошли до нас, благодаря заботам его друзей и врагов.

Правительственные чиновники считали, что новая ссылка послужит творческому сосредоточению Пушкина на благо русской литературы. Позже, когда Лермонтова сошлют за стихи на смерть Пушкина, официальный писатель Николай Греч опубликует в Париже книгу «Исследование по поводу сочинения г. маркиза де Кюстина, озаглавленного «Россия в г.». В ней он объяснит западной публике, что ссылка Лермонтова послужила лишь на пользу поэту, и дарование его на Кавказе развернулось во всей широте. Считается, что ссылка в Михайловское оказалась благотворной для Пушкина поэта и Пушкина человека.

Но были и есть другие мнения. «Или не убийство — заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской?.. Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревне на Руси?» — писал князь Вяземский Александру Тургеневу. Вяземский мрачно смотрел на возможности Пушкина выбраться из глуши: «Не предвижу для него исхода из этой бездны». На деле, пишет М. Цявловский, суровая ссылка в Михайловское отрезвила Пушкина и заставила «серьезно заняться планами бегства из России». По видимому, Цявловский имеет в виду несколько игривое отношение к побегу, которое имело место в Кишиневе и Одессе.

Теперь Пушкин переходит от романтизма к реализму и в своей собственной жизни.

Граф Воронцов уведомил Псковского гражданского губернатора Бориса Адеркаса о прибытии стихотворца Пушкина, «распространяющего в письмах своих предосудительные и вредные мысли». Губернатор получил также предписание от Прибалтийского генерал губернатора Паулуччи «снестись с г. Предводителем Дворянства о избрании им одного из благонадежных дворян для наблюдения за поступками и поведением Пушкина, дабы сей...

находился под бдительным надзором...». К этому предписанию Паулуччи приложил копию отношения министра иностранных дел Нессельроде к Воронцову от 11 июля. Пушкин еще в Одессе пытался довольно таки беспечно совместить подготовку к побегу с наслаждениями, переживал неприятности, в которых частично сам был виноват, а в Псковской губернии о нем уже серьезно заботились.

Поэт объявился в Михайловском 9 августа 1824 года, не заезжая, как ему было велено, в Псков. Тут он застал родителей, брата и сестру. Адеркас связался с губернским предводителем дворянства князем Львовым, и они назначили новоржевского помещика Ивана Рокотова наблюдать за поведением прибывшего.

По вызову губернатора Пушкину пришлось приехать в Псков и дать подписку «жить безотлучно в поместии родителя своего, вести себя благонравно, не заниматься никакими неприличными сочинениями и суждениями, предосудительными и вредными общественной жизни, и не распространять оных никуда».

Рокотов был «юным вертопрахом», которого Пушкин недолюбливал, хотя и встречался с ним. Сославшись на свое расстроенное здоровье, Рокотов от предложения следить за поэтом отказался. Тогда Адеркас поручил наблюдать за поведением сына Сергею Львовичу. Отец, как принято считать, по «слабости характера» принял это предложение, приведшее к тяжелому конфликту в семье Пушкиных. Душевное состояние самого поэта оставляло желать лучшего, что отразилось в его строках:

Но злобно мной играет счастье:

Давно без крова я ношусь, Куда подует самовластье;

Уснув, не знаю где проснусь.

Всегда гоним, теперь в изгнанье Влачу закованные дни.

Пошел пятый год его высылки из Петербурга, но только теперь, в Михайловском, он почувствовал положение, как он выразился, «ссылочного невольника». Его собственное выражение «изгнанник самовольный» находит новую форму в соответствии с обстоятельствами:

Подобно птичке беззаботной, И он, изгнанник перелетный, Гнезда надежного не знал И ни к чему не привыкал.

Ему везде была дорога...

Он вспомнил, как его прадед тосковал по Африке, сидя в России. Одесса оказалась для Пушкина подлинным окном в Европу и по реальной возможности бежать, и по колориту своей беспечной жизни. В Михайловском он ясно это ощутил.

После южного солнца, волшебной красоты моря и европейского духа, которым жила Одесса, даже любимая им северная природа первое время угнетала Пушкина. Свинцовая одежда неба, изрытые дороги, хмурые леса, чахлые перелески и убогие деревеньки — «все мрачную тоску на душу мне наводит», — отмечает он. Плюс одиночество, которое для человека общительного горше унылых пейзажей;

«скучно, вот и все!» — резюмирует он в письме. И это потому, что «царь не дает мне свободы!». Через две недели в письме к княгине Вяземской в Одессу опять: «Я провожу верхом и в поле все время, которое я не в постели. Все, что напоминает мне о море, вызывает у меня грусть, шум ручья буквально доставляет мне страдание;

я думаю, что голубое небо заставило бы меня заплакать от бешенства, но слава Богу небо у нас сивое, а луна точная репка» (часть текста по фр.). Голубое небо здесь — наверное, Одесса. А в стихах силой воображения он отправляет себя туда, где бежит Гвадалквивир. Вот поэт стоит под балконом и ждет, когда испанка молодая проденет дивную ножку сквозь чугунные перила.

Друзья советуют ему сконцентрировать силы на литературе. «Употреби получше время твоего изгнания, — наставляет Дельвиг. — Нет ничего скучнее теперешнего Петербурга.

Вообрази, даже простых шалунов нет! Квартальных некому бить. Мертво и холодно...».

Вяземский опасается, что Пушкин сойдет с ума.

Пушкин, похоже, внимает разумному совету и сходится с Музой. Он возвращается к начатому в Одессе стихотворению «К морю».

Моей души предел желанный!

Как часто по брегам твоим Бродил я тихий и туманный, Заветным умыслом томим!

Мысль о несостоявшемся побеге приобретает звучание рефрена, а само стихотворение носит характер антиностальгический.

Не удалось навек оставить Мне скучный неподвижный брег, Тебя восторгами поздравить И по хребтам твоим направить Мой поэтический побег.

Причину того, почему он не уплыл за границу, Пушкин сводит к одному — к роману с женой Воронцова:

Ты ждал, ты звал... я был окован;

Вотще рвалась душа моя:

Могучей страстью очарован, У берегов остался я.

Тщетность усилий и сожаление о несовершенном — вот единственные заключения из всей истории, связанной с побегом:

Мир опустел... Теперь куда же Меня ты вынес, океан?

Судьба людей повсюду та же:

Где капля блага, там на страже Уж просвещенье иль тиран.

Дважды обращается Пушкин к стихотворению, добавляя и убирая строфы. И сразу же, с помощью Вяземского, печатает его, хотя и не полностью, в альманахе «Мнемозина». Что касается побега, то он, так сказать, был предан гласности. Пушкин не раз будет удивляться:

откуда слухи о побеге? А в октябре 1825 года в журнале «Мнемозина» черным по белому написано о заветном умысле сочинителя Пушкина и его стремлении навек (то есть навсегда) оставить этот брег. Поэт так и не завершил стихотворение «К морю», хотя, видимо, сам чувствовал, что оно не доработано, коль скоро возвращался к нему не раз.

Символ моря пройдет через всю последующую поэзию Пушкина. И всю свою жизнь он будет чувствовать могущество этой стихии, которая способна как перенести человека в волшебные заморские страны, так и поглотить его. Образ моря расширяется в воображении поэта, меняется в зависимости от настроения. Появляется «жизненное море», история в виде «моря минувшего», «море грядущего», «огненное море», «ужас моря», даже «адское море».

Но море останется только в его воображении: живого, настоящего моря Пушкин больше не увидит.

Он не находит себе места, не знает, чем заполнить пустоту дней, ему не работается.

«Бешенство скуки» — это напряженное состояние овладело им с конца октября 1824 года, после ссоры с отцом. Ведь отец взял на себя обязанность распечатывать переписку и сообщать обо всех шагах старшего сына. И приказал младшему не знаться с этим чудовищем, с этим выродком. Мы не знаем, что в точности произошло в те дни;

действительно ли Александр подрался с отцом и даже, как тот утверждал, избил его. Но возникает реальная угроза обвинения в рукоприкладстве, отягощенная нарушением Заповеди: сын поднял руку на отца своего.

Пушкинисты в этом конфликте единодушны. Они приняли сторону сына и обвиняют отца в шпионстве. Нам кажется, отец боялся не за себя и не выслуживался, когда дал согласие наблюдать за сыном. Может быть, он решил, что будет лучше, если он, а не чужой человек, сделает это, раз уж необходимо? Не станет доносить, но, наоборот, покроет, если что не так.

Ни сын, ни отец никогда не упоминали, что Сергей Львович вскрыл хотя бы одно письмо. Ни о чем никуда он не сообщал. Если он и читал нотации, то делал это из благого желания охранить сына от еще более страшных последствий, нежели эта ссылка под отеческое крыло. Не одним нам кажется, что Пушкин был несправедлив, обвиняя отца. Сестра Ольга в этом конфликте взяла сторону брата, а друг Дельвиг сторону отца. Жуковский и соседка из Тригорского Осипова считали, что вина делится пополам.

Разгоряченный конфликтом, Пушкин сообщал Жуковскому: «Я вне закона», умоляя спасти его. Поэт отправил поспешное прошение Псковскому губернатору Адеркасу, жалуясь, что в доме ненормальная обстановка, и прося ходатайствовать перед императором о переводе его из Михайловского в одну из крепостей. Человек, посланный с прошением в Псков, не нашел там губернатора (может, кто то, например, Осипова подучила не найти?). К счастью, через неделю письмо вернулось обратно, так и не получив хода.

Жуковский, пользуясь придворными связями, начал хлопоты о переводе Пушкина в Петербург, что поэта вовсе не обрадовало. В письме к брату он заявляет категорически: «не желаю быть в Петербурге, и верно нога моя дома уж не будет». А о том, что в действительности происходит в семействе Пушкиных, он предпочитал помалкивать. И это не случайно. Первый биограф поэта Павел Анненков считал даже, что скандал и драку в доме выдумали Пушкин со своей соседкой Осиповой специально, чтобы напугать Жуковского и заставить его заняться освобождением поэта из Михайловской кабалы. Нам же кажется, дело в другом.

Именно в эти дни Пушкин начинает усиленно обсуждать с братом Львом возможности своего побега за границу. В начале ноября Лев Сергеевич отбывает из Михайловского в Петербург, увозя некий разработанный план, который они начинают осуществлять. Об этом плане чуть позже. А сейчас — о нашем предположении, что семейный конфликт произошел, возможно, из за того, что отец узнал об этом плане и стал ему противиться. Это и вызвало неадекватную реакцию старшего сына. Замысел сыновей поверг отца в ужас непредсказуемыми последствиями для обоих детей. И тогда становится понятным приказание отца младшему брату не знаться с этим выродком, который хочет нелегально скрыться за границу.

Сергей Львович в отчаянии наблюдал, как его старший сын вдруг начал отращивать бакенбарды, чем полностью переменил свою внешность. Для уезжавшего брата Левушки Александр составил список вещей, необходимых для будущей дороги. Он периодически брал пистолеты и отправлялся к погребу, позади бани. Там он палил так, будто готовился к серьезной схватке. Тревога охватила семью. Приятель Пушкина Соболевский позже сочинил для Ольги, с которой он дружил, эпиграмму такого содержания:

Что помышляют ваши братья, В моей башке не мог собрать я.

Александру I был доставлен рапорт о том, что в Петербурге появился Пушкин, и царь решил, что без разрешения вернулся опальный поэт. Его величество успокоился, когда ему сообщили, что приехал младший брат ссыльного Лев.

Если бы Пушкин посвящал в свои замыслы меньшее количество людей, шансов на реализацию плана было бы больше. То и дело у него, поднадзорного, происходит утечка информации. Вот почему вслед отъехавшему брату от поэта летит письмо с мольбой о том, чтобы просить Жуковского молчать о конфликте в семье. Брату поэт опять напоминает: «И ты, душа, держи язык на привязи». Александр просит прислать ему калоши, спички, игральные карты, рукописную книгу, перстень и портрет Чаадаева, путешествовавшего в это время по Западной Европе. Несмотря на болтливость, особливо после шампанского, подробностей замысленного побега, а тем более своей роли в нем, Левушка не афишировал.

Никаких последствий ссора с отцом не имела, но осадок в душе сына оставила. Был даже момент, когда Пушкин стал думать о самоубийстве: упоминание об этом встречается дважды в его рукописях. «Стыжусь, — пишет Пушкин Жуковскому, — что доселе не имею духа исполнить пророческую весть, которая разнеслась недавно обо мне, и еще не застрелился. Глупо час от часу долее вязнуть в жизненной грязи» (черновик).

Отказавшись от надзора, Сергей Львович уехал в Петербург, захватив жену и дочь.

Семейная туча прошла;

оставшись один, Пушкин успокоился, воспрял духом. В рукописях имеется набросок большого и, можно сказать, программного стихотворения, начатого в день отъезда Левушки и оставшегося незаконченным. Но по рукописи, по сей день до конца не расшифрованной, можно понять намерения автора. Текст настолько важен, что приведем его полностью.

Презрев и голос укоризны, И зовы сладостных надежд, Иду в чужбине прах отчизны С дорожных отряхнуть одежд.

Умолкни, сердца шепот сонный, Привычки давней слабый глас, Прости, предел неблагосклонный, Где свет узрел я в первый раз!

Простите, сумрачные сени, Где дни мои текли в тиши, Исполнены страстей и лени И снов задумчивых души.

Мой брат, в опасный день разлуки Все думы сердца — о тебе.

В последний раз сожмем же руки И покоримся мы судьбе.

Итак, судьба поэта в том, как объясняет он брату, чтобы добраться до заграницы и там отряхнуть прах отчизны. На Льва возложены определенные организационные функции, от него многое зависит, именно поэтому «все думы сердца» — о нем. Далее в этом стихотворении осталось недописанным следующее:

Благослови побег поэта.......................................................

... где нибудь в волненье света Мой глас воспомни иногда.

Умолкнет он под небом дальним................................................. сне, Один................ печальным Угаснет в чуждой стороне.

Настанет... час желанный, И благосклонный славянин К моей могиле безымянной...

В черновике имеется несколько вариантов разных строк, которые помогают постичь мысли поэта, увидеть колебания и — принятое решение.

Так ! (я) решился: прах отчизны С дорожных отряхну(ть) одежд, Презрев сердечны укоризны И шепот сладостных надежд.

Для «сладостных надежд» имеется замена «обманчивых надежд», что более логично. В окончании стихотворения есть черновой вариант, проясняющий мысль автора, в основном тексте не очень ясную: соплеменники к его могиле под чуждым небом не придут.

Но русский... не посетит Моей могилы безымянной.

Наверное, было б практичнее сначала удрать из страны, а затем сочинять прощальное стихотворение. Так мог поступить другой человек, но не Пушкин. Поэтическое расставание с родиной весьма сдержанно, без особых эмоций, жалоб и обид. Поэт простился — теперь осталось только выехать.

В Михайловском, как обычно пишут, Пушкин остался с няней Ариной Яковлевой, которую с легкой руки мемуаристов записали ему в профессора фольклора. Эта носительница народной мудрости и народного духа была добрая, заботливая, безграмотная женщина, большая любительница выпить и к тому же сводня. Она с ним дегустировала самогон и наливки, секреты приготовления которых знала, и выпивку всегда держала наготове. Она приводила к нему на ночь крепостных девушек, если барину не спалось, и спроваживала их, когда барин в их присутствии больше не нуждался. Кроме нее, Пушкина обслуживали дочь Арины Родионовны Надежда, муж Надежды Никита Козлов, так называемый дядька, преданный своему хозяину до могилы, и двадцать девять человек дворни.

В имении было много неполадок: нищета, воровство старосты, повальное пьянство.

Пушкину все равно, работают люди или пьют. Он уже простился и с имением, и с этой страной.

Лев в Петербурге должен уладить финансовые дела поэта с издателями, пристроить кое что из неопубликованного, получить денег побольше, а также закупить ему журналы, книги и французскую Библию. А главное, прислать нужные в дороге вещи и адреса. Перед самым Новым годом он отправляет Льву еще один список необходимого, в нем дорожная чернильница, дорожная лампа, спички, сапожные колодки, две Библии, часы, чемодан. Этого сообщения нет в Малом академическом собрании сочинений. М. А. Цявловский писал, что в рукописях имеется листок, вложенный в одно из декабрьских писем 1824 года, и комментировал: «Поэт в это время собирался нелегально уехать за границу, и в посылавшемся списке перечислялись вещи, необходимые Пушкину в дороге».

Все это надо делать в строжайшей тайне. «Зачем мне бежать? Здесь так хорошо!» — он пишет, конечно, не для брата, а для промежуточного читателя его писем. Конспирации ради в ноябре Пушкин переводит свою переписку на соседей в Тригорском, прося посылать ему письма «под двойным конвертом» на имя одной из дочерей Осиповой. Вяземский должен для конспирации подписывать письма «другой рукой». А свои письма брату и сестре (видимо, посланные с оказией) он велит сжигать. Поэт требует от брата 4 декабря 1824 года: «Лев!

сожги письмо мое!». И адресаты сжигали. Жгли даже те письма, которые получали по почте, а значит, они перлюстрировались. Поэтому теперь нет возможности точнее узнать, что и как происходило.

Тригорские соседки скрашивали предотъездные дни поэта и даже участвовали в его хлопотах, правда, по разному. Прасковью Александровну Осипову Пушкин считал своим другом, доверенным в личных делах. На нее шла переписка, она была связана со столичными друзьями и знакомыми поэта. Незадолго до этого Осипова овдовела во втором браке и больше интереса стала проявлять к светскому общению. При этом была она человеком суровым. Дочери называли ее деспотичной и считали, что она исковеркала их судьбы. Скандалы в семье бывали часто, а для разрядки нервного напряжения Прасковья Александровна выходила на кухню и хлыстом секла прислугу.

По приезде Пушкин быстро сошелся с Алексеем Вульфом, сыном Осиповой от первого брака, но через несколько дней тот укатил в Дерпт, где учился в университете. Пушкин коротал время с дочерьми и с племянницей Осиповой, бывая у них почти каждый день. Сестре он писал, что тригорские приятельницы «несносные дуры, кроме матери». Это не мешало ему волочиться за всеми одновременно и за каждой по очереди, включая мать, которая, по словам Александра Тургенева, любила его как сына.

Между тем в обеих столицах поползли слухи о том, что Пушкин собирается бежать из ссылки за границу. Хотя в стихах он говорил только о прошлых намерениях, слухи распространились — о предстоящих. Источник их был почти сорок лет неясен, пока П. И.

Бартенев не опубликовал письма Осиповой Жуковскому. Оказалось, 22 ноября 1824 года она, верный друг Пушкина, написала Жуковскому секретное письмо.

«Я живу в трех верстах от с. Михайловского, где теперь А. П., и он бывает у меня всякий день, — писала Осипова.— Желательно бы было, чтобы ссылка его сюда скоро кончилась;

иначе я боюсь быть нескромною, но желала бы, чтобы вы, милостивый государь Василий Андреевич, меня угадали. Если Алекс. должен будет оставаться здесь долго, то прощай для нас Русских (с заглавной буквы в оригинале.— Ю.Д.) его талант, его поэтический гений, и обвинить его не можно будет. Наш Псков хуже Сибири, а здесь пылкой голове не усидеть. Он теперь так занят своим положением, что без дальнего размышления из огня вскочит в полымя;

а там поздно будет размышлять о следствиях. Все здесь сказанное не пустая догадка, но прошу вас, чтоб и Лев Сергеевич не знал того, что я вам сие пишу. Если вы думаете, что воздух и солнце Франции или близлежащих к ней через Альпы земель полезен для русских орлов, и оный не будет вреден нашему, то пускай остается то, что теперь написала, вечной тайной... Когда же вы другого мнения, то подумайте, как предупредить отлет».

Осипова писала искренне. Она просила Жуковского ничего не говорить Льву Сергеевичу только для того, чтобы через брата Льва сведения о ее заботах не вернулись в Михайловское.

Больше того, 26 ноября Осипова сделала на календаре пометку для памяти: «Писала через Псков... к Жуковскому... к С. Л. Пушкину». Похоже, и отцу, с которым сын поссорился, Осипова спешила по секрету сообщить новые подробности побега. А письма внимательно читали и в Пскове, и в Петербурге. Чуть позже Осипова приехала в столицу и там, по видимому, рассказала знакомым, что михайловский пленник собирается бежать. Пушкин об этом предательстве и не подозревал. Спустя десять лет, незадолго перед смертью, изъяснялся он Осиповой в вечной дружбе, не ведая, что она в этой дружбе играла, мягко говоря, не совсем благородную роль.

Патриотический порыв Осиповой вряд ли ее оправдывает. Уж легче понять ее желание не порвать с Пушкиным отнюдь не платоническую связь.

Слухи о побеге стали опасными. Забеспокоился брат Лев. «По Москве ходят о том известия, — писал он князю Вяземскому, — дошедшие и к нам, которые столь же ложны, сколько могут быть для него вредны». Лев беспокоился за себя, ведь именно в это время он выполнял поручения брата. Видимо, контакты затруднены, и приходилось слать письма открытой почтой. Они зашифрованы, но довольно прозрачно: «Когда будешь у меня, то станем трактовать о банкире, о переписке, о месте пребывания Чаадаева (подчеркивает Пушкин.— Ю.Д.).

Вот пункты, о которых можешь уже осведомиться».

Здесь все самое важное. «О банкире», то есть что нужно сделать, дабы получить деньги и переправить их за границу. А может, имеется в виду кто либо из конкретных богатых друзей, кто мог встретить за границей и дать взаймы? «О переписке» — через кого и куда слать корреспонденцию, чтобы держать связь, минуя официальную почту, которая, конечно, перлюстрируется. «О Чаадаеве» — выяснить его адрес в Европе.

Петр Чаадаев (Пушкин об этом знал) в конце 1823 года, путешествуя по Европе, переехал из Лондона в Париж, оставался там до осени и перебрался в Швейцарию. В те дни, когда Пушкин отправил брату процитированное нами послание, Чаадаев, пребывающий за границей уже пять лет, пишет брату из Милана в Москву письмо, из которого ясно, что он ждет Пушкина, но плохо понимает, что происходит. «Может быть, кто нибудь из моих знакомых погиб;

до тебя никогда ничего не дойдет, но нельзя ли отписать к Якушкину и велеть ему мне написать, что узнает про общих наших приятелей;

особенно об Пушкине (который, говорят, в Петербурге), об Тургеневе, Оленине и Муравьеве».

Резиденция Чаадаева в Европе была самым подходящим местом для того, чтобы туда поступала почта и деньги для беглеца. Чаадаев все бы исполнил исправно, но нужно знать его адрес в Милане и его планы, чтобы не разминуться с ним. Сочиняя в это время «Евгения Онегина», Пушкин думает о связи с Чаадаевым: на полях черновика рисует его профиль.

Хлопотами брата издатель и друг Плетнев прислал Пушкину 500 рублей. Пушкин рассчитывался с долгами. Время приближалось к Рождеству.

Глава вторая. СЛУГА НЕПОКОРНЫЙ Давно б на Дерптскую дорогу Я вышел утренней порой...

Пушкин, 20 сентября 1824.

К Рождеству Пушкин с нетерпением ожидал приезда из Дерпта на зимние вакации сына Осиповой Алексея Вульфа, а из Петербурга — брата, чтобы провести решающее секретное совещание для обсуждения путей побега.

Приведенные в эпиграфе строки свидетельствуют о том, что Пушкин размышлял, как вырваться из Михайловского хотя бы на время. В упомянутом стихотворении он сожалеет, что нельзя отправиться в Дерпт, а затем добавляет: «И возвратился б оживленный...». Но поскольку поэт под надзором, лучше Вульфу с другим Дерптским студентом поэтом Николаем Языковым приехать попьянствовать и повлюбляться сюда, где (Пушкин, однако же, не забывает прибавить) его предок думал «о дальней Африке своей».

Еще Павел Анненков писал, что «заветной мечтой Пушкина с самого приезда его в Михайловское сделалось одно: бежать из заточения деревенского, а если нужно, то и из России».

Мечта эта, как мы теперь знаем, была давно. И бежать из заточения было некуда, кроме как за границу. Куда же еще? Но чтобы осуществить эту мечту теперь, следовало осмотреться, подготовиться, наконец, сделать то, что Пушкину толком не удавалось никогда, — схитрить.

Пушкин осмотрелся, планы его вновь обретают плоть, но хитрее он не становится. Намеки в письмах весьма прозрачны. Думается, в результате этого в декабре за ним устанавливается слежка. Сосед Алексей Пещуров, отставной штабс капитан лейб гвардии и предводитель дворянства, берет на себя наблюдение за поведением Пушкина, о чем последний, возможно, не догадывается и не тяготится этой опекой, охотно бывая у Пещурова в гостях.

Около 15 декабря 1824 года Вульф объявился в Тригорском на Рождественские каникулы и пробыл в имении у матери около месяца. Пушкин быстро сблизился с ним и вскоре стал испытывать к нему чувство доверия, столь необходимое для нелегального дела. Лев Сергеевич все еще задерживался. «Вульф здесь, — сообщает Пушкин брату не позднее 20 декабря, — я ему ничего еще не говорил, но жду тебя — приезжай хоть с Прасковьей Александровной (Осиповой.— Ю.Д.), хоть с Дельвигом;

переговорить нужно непременно». Дельвиг упомянут, так как он тоже собирается в гости к Пушкину. Но брат не спешит появиться в Михайловском, а Вульф уже здесь. Они начинают совещаться вдвоем, хотя в дела сразу же оказываются посвященными сестры и родственницы Вульфа, за которыми ухаживают оба заговорщика.

Алексею Вульфу, как раз в день начала переговоров, 17 декабря, исполнилось девятнадцать лет. Он был на шесть лет моложе Пушкина. Истинный ловелас, влюблявшийся в деревне поочередно во всех своих кузин, не говоря о прочих, собутыльник и соперник Пушкина, Вульф часто оказывался более удачливым в достижении желаемого. Этот зеленый юнец уже второй год изучал в Дерптском университете военные науки, был неплохо образован, начитан, глубок в суждениях. «Он много знал, — писал о нем Пушкин, — чему научаются в университетах, между тем, как мы с вами выучились танцевать... Его занимали предметы, о которых я и не помышлял». Впрочем, и легкомыслия Вульфу было не занимать. Позже он и другие студенты вытащили из Домского собора в Риге скелет, назвав его предком Дельвига. Череп достался Пушкину, и тот подарил его Дельвигу со стихами.

Проблема бегства для Вульфа была игрой, а для поэта делом жизни. В этот период было два Пушкина: мрачный дома и веселый, оживленный, обаятельный в Тригорском. Вульф потом вспоминал, что ими замышлялись «различные проекты, как бы получить свободу». «Студент Ал. Н. Вульф, сделавшийся поверенным Пушкина в его замыслах об эмиграции, сам собирался за границу, — писал Анненков.— Он предлагал Пушкину увезти его с собой под видом слуги.

Но сама поездка Вульфа была еще мечтой». Анненков первый отметил желание Пушкина эмигрировать из России, что позже ускользнуло из поля зрения пушкинистов.

Вариант Вульфа, которым оба загорелись, на первый взгляд, был сравнительно легко осуществим, и в новогодних мечтах поэт уже видел себя за границей. Профессор Дерптского университета Петухов в статье «Два года из жизни Пушкина» напишет: «А. Н. Вульф был также главным участником в выработке неудавшегося плана Пушкина бежать за границу.

Пушкин, которому так и не удалось в своей жизни повидать чужие края, постоянно однако же лелеял мечту о поездке своей за границу, которая манила его воображение широтой свободной общественной жизни и своими литературными и культурными центрами».

Проект, как Вульф сам рассказал после в воспоминаниях, состоял в следующем. «Пушкин, не надеясь получить в скором времени право свободного выезда с места своего заточения, измышлял различные проекты, как бы получить свободу. Между прочим, предложил я ему такой проект: я выхлопочу себе заграничный паспорт и Пушкина, в роли своего крепостного слуги, увезу с собой за границу». Приведем еще одну цитату: «Я хочу бежать из этой страны. Просьба моя к вам — взять меня с собою. Вы выдадите меня за вашего слугу. Достаточно простой приписки к вашему паспорту, чтобы облегчить мне бегство». Это из новеллы Проспера Мериме «Переулок госпожи Лукреции». Новелла была опубликована через девять лет после смерти почитаемого им русского поэта, которого он много переводил. Что это — случайное совпадение или запомнившиеся Мериме рассказы друзей Пушкина Александра Тургенева и Сергея Соболевского, с которыми французский писатель общался?

Вульфу получить заграничный паспорт было сравнительно не трудно и удобнее всего, по видимому, на следующие каникулы, а именно летом. Пушкина он впишет в свою подорожную в качестве слуги, что также практиковалось часто. Таким образом, оба пересекают границу в коляске Вульфа. Рассказывая об этом проекте сорок лет спустя, Вульф был краток и шутлив.

Он сразу оговорился, назвав план «юношеским», то есть несерьезным: «Дошло ли бы у нас дело до исполнения этого юношеского проекта, не знаю;

я думаю, что все кончилось бы на словах...».

Однако тогда план начал осуществляться не на словах, а весьма серьезно. Вместе с тем поездка зависела от некоторых обстоятельств: финансовых и учебных для Вульфа, а для Пушкина административных. Впрочем, дружа с Пушкиным, и Вульф наверняка попал на заметку осведомителей. Не следует также забывать, что ему было всего 19 лет, а мать его отнеслась к идее поездки сына с Пушкиным за границу отрицательно. Наконец, чем детальнее друзья обсуждали проект, тем очевиднее становился риск.

Дорога от Михайловского до Дерпта (мы ее проехали, чтобы лучше представлять реальность) сейчас длиной 294 километра, а тогда дороги петляли между болотами и оврагами.

При поездке на лошадях, как писали путешественники, можно было преодолеть 150 200 верст в сутки. Значит, до Дерпта беглецам надо было добираться полтора два дня. Дерпт, который в процессе русификации стал Юрьевым, а теперь называется Тарту, был, по существу, воротами в Западную Европу. Из Дерпта за две с половиной сотни лет до этого бежал в Литву Курбский, и Пушкин, разумеется, знал об этом, не случайно помянув сына Курбского в «Борисе Годунове».

От этого города было рукой подать до Германии. Но «рукой подать» составляло до Таурогена, принадлежавшего России (сейчас Таураге, Литва), и далее до германского Тильзита (превращенного после второй мировой войны в Советск), — 488 километров, то есть еще около трех дней пути. А там уже настоящая Европа — езжай, куда хочешь.

Выезд за границу, если довериться описанию Карамзина, был весьма прост: нудной и грязной была лишь дорога до границы, особенно в плохую погоду. Паспорт Карамзин легко справил в Московском губернском правлении, дабы ехать по суше, через Ригу и Дерпт, а в Петербурге передумал и хотел сесть на корабль, чтобы быстрее оказаться в Германии. Для этого надлежало «объявить» паспорт в адмиралтействе. Там знакомая ситуация: «надписать» паспорт отказались, так как в нем был указан путь не по воде. Пришлось следовать, как предписано, но это было единственное огорчение. На заставе майор принял путешественника учтиво и после осмотра велел пропустить.

Второй раз Карамзин просто бросил стражникам 40 копеек, чтобы не рылись в его чемодане. На деле, однако, запрещение сменить маршрут было не бюрократической закорючкой, но указывало на непростую систему выезда из страны. О появлении того или иного субъекта с указанием его примет и того, что он может вывезти или ввезти недозволенного, кто с ним следует и прочее, полиция уведомляла заставу заранее спецпочтой или даже курьером.

На заставе опытные сыщики беседовали с выезжающим, выясняя, тот ли он, за кого себя выдает.

Так что подозрительное лицо вполне могли задержать.

Исчезновение Пушкина, которому было запрещено отлучаться из Михайловского, заметили бы сразу. Перехватить беглеца в дороге не стоило труда, тем более что проезжать надо было вблизи Пскова. И уж на границе их непременно бы задержали. В этом случае каторга грозила и Вульфу как сообщнику. Но самым рискованным пунктом плана мог стать именно гостеприимный Дерпт. Не говоря уже о том, что он кишел осведомителями, возможность встретить знакомых, едущих из Петербурга в Европу или возвращающихся обратно, была слишком большой. Появись ссыльный Пушкин в Дерпте нелегально, за этим немедленно последовали бы неприятности. Вот почему заговорщики вскоре параллельно стали обдумывать и другой план: как появиться в Дерпте на законном основании, чтобы затем найти возможность осуществить второй этап.

Трудности упирались в одно: отсутствие официального разрешения на выезд за границу, для которого нужен веский повод. Этот повод был без долгих размышлений предложен Пушкиным, поскольку он уже сочинялся им раньше в Одессе: опасная, лучше всего смертельная болезнь, вылечить которую здесь нельзя, а значит необходимо квалифицированное (читай:

заграничное) хирургическое вмешательство. Сообщение о принципиальной возможности получить разрешение, то есть о том, готовы ли друзья хлопотать за Александра в высших кругах, должен был привезти Лев, а он не ехал. Но 11 января 1825 года неожиданно в Михайловском появился лицейский друг Пушкина Иван Пущин.

Оба они не оставили ни строки относительно проблемы, которая больше всего в то время волновала поэта, хотя даже мелкие подробности их встречи, времяпрепровождения и прощания можно прочитать в воспоминаниях. Факт любопытный! Позволим себе усомниться в том, что тема эмиграции не была ими затронута.

Судья Пущин нашел Пушкина несколько серьезнее прежнего, однако сохранившим веселость. Пили они за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей, даже, вроде бы, за революцию.

Одиннадцать месяцев оставалось до выхода на площадь тех офицеров, которых стали называть декабристами. Пущин членом их тайного общества уже был, но на серьезные вопросы поэта не отвечал. Пушкин понял и не обиделся, сказав: «Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь.

Верно, я этого не стою — по многим моим глупостям».

У Пущина были основания для скрытности. Много лет спустя, пройдя каторгу, он спрашивает себя: что было бы с Пушкиным, привлеки он его тогда к тайному обществу? Сибирь, если бы и не иссушила его талант, то не дала бы развиться. Пушкину, по мнению Пущина, необходимо было разнообразие, «простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были сверх того могущественнейшими вдохновениями. В нашем же тесном и душном заточении природу можно было видеть только через железную решетку, а о живых людях разве только слышать». Оставим в стороне вопрос о том, был ли бывший заключенный Пущин свободен от внутренней цензуры, когда писал воспоминания. Но почему у него не возникло вопроса: а предложи он Пушкину быть членом тайного сообщества, Пушкин согласился бы?

Соответствовало ли это его планам? И, думается, отрицательный ответ на эти вопросы более отвечает истине. Для Пущина неволя была впереди, для поэта она была реальностью, от которой надо было бежать.

Пущин был скрытен с другом, а Пушкину скрывать нечего. Наоборот, ему нужен дельный совет давнего друга. Вот почему нам кажется, что тема бегства из России висела в воздухе во время пребывания Пущина в Михайловском. Косвенное доказательство в том, что он привез и они читали рукопись грибоедовского «Горе от ума».

Пушкин еще раньше в письме к Вяземскому интересовался комедией Грибоедова, в которой (до Пушкина дошли слухи) выведен Чаадаев. Читая, слушая, споря, Пушкин видел перед собой автора, который презирал окружающую его реальность не меньше, чем он сам.

Понимал ли Пушкин то, что позже сформулирует Грибоедов: горстка прапорщиков не перевернет Россию? Впрочем, он и сам мог высказать подобную мысль. А где же выход?

Грибоедов указал его недвусмысленно: «Бегу, не оглянусь...».

Сто лет спустя Николай Бердяев определит образ русского интеллигента так: «Русский скептик есть западный в России тип». Если воздуха не хватает, для интеллигентного человека остается один выход. Литературная концепция наложилась на жизненную. Грибоедов эту ситуацию описал: «И вот та родина... Нет, в нынешний приезд, я вижу, что она мне скоро надоест». Практически Пушкин копировал Чацкого: «Карету мне, карету! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок». Только сделать это надо было, в отличие от Чацкого, тихо.

Пушкин нуждался в помощи друзей, а ни брат, ни Дельвиг не приезжали. Пущин же видел положение русского интеллигента в ином свете: он думал о переустройстве России и своем месте в этом процессе. Ни практических советов, ни помощи в финансировании предприятия Пущин предложить не мог, кроме банального совета попытаться выхлопотать разрешение.

Могли они также, по видимому, договориться, что Пущин подаст сигнал, чтобы Пушкин тихо прикатил в Москву. Это не наша гипотеза: Анна Ахматова заметила, что задуманный как раз в это время Дон Гуан приезжает тайно в столицу, чтобы повидать друзей, и это, по ее мнению, несомненная параллель с биографическим эпизодом сочинителя. Как это часто бывает, творческое воображение поэта опережало, а иногда и вообще заменяло непосредственные поступки. Сам Пушкин в это время разбил руку: лошадь поскользнулась на льду, и он упал.

С легальным отъездом было не так легко, как друзья могли предполагать. Пущин из конспирации поехал не специально к Пушкину: целью поездки было навестить сестру, Екатерину Набокову. И все таки во время пребывания Пущина в Михайловском явился священник Иона, дабы проверить поведение хозяина и гостя, а затем сообщить по инстанциям. В результате полиция, правда, спутав Ивана Пущина с соседом поэта Павлом Пущиным, который хотел в то время поехать за границу, разрешения на поездку последнему не выдала. Полиция ошибалась, но следила внимательно.

Серьезно ли поэт готовился к отъезду? Пушкин подчеркивал, что относится к литературе как к явлению универсальному. Словно вспомнив детство, он написал стихотворение по французски: может быть, готовился к творческой деятельности в новой стране? О чем эти стихи?

О розе, которая отделилась от родного стебля, — вполне прозрачная аналогия. На практике же Пушкин не рвал деловые связи, он беспокоился о публикациях в Петербурге и Москве, об ошибках и пропусках, отправил к Плетневу в Петербург поправки к «Евгению Онегину». Поэт жил по возможности полной жизнью, проводил время то в Тригорском, то с Ольгой, дочерью приказчика Калашникова, и она уже забеременела от него. Калашников стал в это время нужным человеком, и Пушкин ему доверял. Он возил письма в Петербург: три дня туда и столько же обратно, и письма эти миновали, таким образом, почту. Возил он также рукописи, книги и вещи, которые Лев посылал в Михайловское.

Через три или четыре дня после приезда Пущина Вульф должен был уехать в Дерпт на следующий семестр, а окончательное решение не приняли и даже не договорились о шифре для переписки. Одной из нерешенных загадок пушкинистики остается исчезновение всех писем Вульфа, которые он посылал Пушкину. Существует предположение, что письма эти, содержащие нежелательные для постороннего глаза сведения, Пушкин сжег вместе с другими своими бумагами, когда ждал обыска.

Простившись с Пущиным и Вульфом, поэт сидит у моря и ждет погоды, как он сам написал в письме. Брат так и не прибыл. Родители и друзья отговорили Льва Сергеевича ехать, запугав строгими карами, которым он мог подвергнуться за помощь брату в бегстве за границу. Пушкин пытается доказать Льву, что брат за брата не ответчик. «Твои опасения насчет приезда ко мне вовсе несправедливы, — пишет он в конце января или начале февраля 1825 года.— Я не в Шлиссельбурге, а при физической возможности свидания лишить оного двух братьев была бы жестокость без цели, следственно вовсе не в духе нашего времени, ни...». Строчка осталась не оконченной, мы можем лишь гадать, что еще поэт имел в виду.

Но Лев имел основания испугаться. В дни, когда Пушкин отправляет из Михайловского это письмо, в Петербурге выходит отдельной книжкой первая глава «Евгения Онегина», написанная еще в Кишиневе и Одессе. В ней черным по белому было написано:

Когда ж начну я вольный бег?

Пора покинуть скучный брег Мне неприязненной стихии...

Открывается книга посвящением помощнику в побеге брату Льву. В письмах Пушкин полон уверенности, что на русском Парнасе скоро произойдут перемены. Не очень понятно, о каких переменах идет речь. Между тем Жуковский писал Пушкину: «По данному мне полномочию предлагаю тебе первое (подчеркнуто Жуковским. — Ю. Д.) место на Русском Парнасе». От первого места Пушкин отказывается. Вместо этого он назначает сам себя министром иностранных дел на Парнасе, что более соответствует его интересам, а на Русском Парнасе он оставляет вместо себя Рылеева. В этой игре словами, кажется нам, тоже отразились мысли Пушкина о бегстве.

Глава третья. ЛЕГАЛЬНО, ДЛЯ ОПЕРАЦИИ Если бы Царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я вечно был ему и друзьям моим благодарен.

Пушкин — Жуковскому, между 20 и 25 апреля Во время Рождественских каникул в разговорах с Алексеем Вульфом Пушкин то и дело возвращался к вариантам отъезда. Примерно в то же время он сочиняет несколько странное произведение, которое он никак не озаглавил, но которое названо пушкинистами «Воображаемый разговор с Александром I». Разумеется, опубликован этот набросок не был.

С трудом расшифрованный текстологами черновик в сочинениях Пушкина печатается сплошным потоком, без абзацев. Между тем в нем звучит явный диалог царя с поэтом о поведении последнего.

Разговор идет дружеский и непринужденный, но строгий. Поразительно то, что поэт предвидел разговор, состоявшийся с царем, правда, с другим, полтора года спустя. В рукописи соседствуют мысли, противоречащие одна другой. Но самое интересное для нас видится в конце.

Сперва Пушкин написал, что он сделал бы с поэтом на месте царя Александра: «Я бы тут отпустил А. Пушкина». Заветное желание оформилось в своего рода записанный сон: отпустить, конечно же, за границу. Затем Пушкин зачеркнул эту мысль и написал, что император бы «рассердился и сослал его в Сибирь». Было предположение, что воображаемый разговор с царем мог быть написан Пушкиным специально для друзей. Такова мысль С. М. Бонди.

Трудно ответить на вопрос, насколько серьезной была альтернатива ссылки поэта в Сибирь: все таки времена для дворянства изменились. Чтобы выбраться из России, у Пушкина каждый раз были два варианта: легальный и тайный. Каждый раз, испытав тщетность одного, он, естественно, обращался к другому. Переходы эти сопровождались унынием, упадком сил, потерей уверенности. Подчас неверие в достижение результата приходило еще до очередной попытки. Вот и теперь, весной 1825 года, состояние у него не очень хорошее, но все же лучше, чем он описывает друзьям: «у меня хандра и нет ни единой мысли в голове моей» (Вяземскому).

«Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?» (Рылееву). Пушкин сгущает краски, чтобы заставить тех друзей, на которых он возложил определенные поручения, действовать, не тянуть.

В сущности, в это время он пытается осуществить и легальный, и нелегальный способы одновременно. Настроение портит лишь растянутость ожидания, невыполняемость просьб, срыв сроков, о которых договаривались. Он спешит срочно получить три тысячи рублей за стихотворения, переизданные без его ведома. «Хотел бы я также иметь, — просит заговорщик у брата, — «Новое издание Собрания русских стихотворений», да дорого 75 р. Я и за всю Русь столько не даю». «Писал ли я тебе о калошах? не надобно их». В самом деле, зачем в Европу везти калоши, привезенные оттуда? Надобно также другое, и Лев в Петербурге выполняет срочные и важные поручения брата: закупает ему в больших количествах вино, ром ( бутылок), лимбургский сыр, а кроме того, дорожный чемодан. Б. Л. Модзалевский, комментируя это письмо поэта, писал: «О дорожном чемодане просил Пушкин брата и ранее — когда деятельно собирался бежать за границу».

Родители и друзья в Петербурге встревожены. Мать пишет письмо Осиповой в Тригорское, спрашивая о состоянии сына (письмо это не сохранилось). Осипова немедленно отвечает, но не ей, а отцу Пушкина. Письмо Осиповой тоже неизвестно, но если оно повторяет весьма открытые намеки Жуковскому о том, что Пушкин собирается бежать за границу, в этом нет ничего хорошего. Очень обеспокоено семейство Пушкиных и особенно брат Левушка:

«Приближается весна;

это время года располагает его сильнее к меланхолии, — сообщает Лев Сергеевич.— Признаюсь, что я во многих отношениях опасаюсь ее последствий». Не душевное состояние Александра волнует Льва, а «последствия», то есть поступки. Княгиня Вера Вяземская шлет Пушкину письмо, выражая беспокойство в связи с рассказом Ивана Пущина. Все они волнуются не случайно. Их тревога вызвана состоянием здоровья Пушкина, на описание которого поэт не жалеет красок.

Пушкин приступает к подготовке нового варианта выезда: царь, учитывая его здоровье, подорванное смертельной болезнью, вынужден будет уступить и дать разрешение. Свою позицию Пушкин объясняет так: «...более чем когда нибудь обязан я уважать себя — унизиться перед правительством была бы глупость». Предстоящие действия требуют решительности не только от самого зачинщика, но и от его окружения. Он распаляет себя перед длительным сражением. Это самовнушение, убеждение самого себя в том, что он добьется цели, иначе нет смысла и начинать.

Момент вроде бы опять подходящий. С одной стороны, брань в печати: «Онегин» — грубая и бедная копия Байрона, и совет автору сделаться «русским и более оригинальным». С другой — императрица Елизавета Федоровна, которой Карамзин дал «Руслана и Людмилу», получила удовольствие от чтения и благодарила Карамзина — факт этот может пригодиться для просьбы о спасении заболевшего сочинителя.

Идея пришла давно: смертельное заболевание. «Вот уж 8 лет (в других местах Пушкин пишет 5 лет и 10 лет, то есть с шестнадцатилетнего возраста.— Ю. Д.), как я ношу с собою смерть». Сам больной (к врачам он не обращался) определяет свою болезнь как «аневризм» и «род аневризма». Согласно современным взглядам, аневризм есть выбухание ограниченного участка истонченной стенки сердца, обычно после инфаркта, или ограниченное расширение просвета артерии вследствие растяжения и выпячивания ее стенки при атеросклерозе, сифилисе или повреждении. Несколько упрощеннее, но так же это понималось тогда. Даль, сверстник, друг Пушкина и врач, объяснял, что аневризма — растяжение, расширение в одном месте боевой жилы (артерии). Всякого рода аневризмы были модными болезнями в то время.

Заболевание действительно редкое и серьезное. Но Пушкин жаловался на аневризм сердца (un anevrisme de coeur), а мать Пушкина писала, что у него «аневризм в ноге». Потом и поэт решил жаловаться на аневризм на правой голени. Врач и пушкинист В. Вересаев писал так: «По видимому, Пушкин действительно страдал варикозным расширением вен нижних конечностей. Но, конечно, все его жалобы на эту болезнь имели одну цель, — чтобы его отпустили для лечения за границу». Более вероятно, однако, что от этой болезни поэт не страдал вообще. Наш современник, врач, считал, что Пушкин узнал о невозможности операции на сердце «и поэтому версию об аневризме сердца больше не развивал». Поэт просил брата прислать ему «книгу об верховой езде — хочу жеребцов выезжать». Оригинальное занятие для больного с тяжелой формой аневризмы! Доказательством здоровья поэта является тот простой факт, что после попыток выехать на лечение из Михайловского Пушкин с этой болезнью к врачам не обращался и просто об аневризме забыл.

Хотя болезнь, очевидно, была придумана, легенда могла показаться убедительной. Пушкин ссылался на болезнь еще будучи на юге. Ему отказывали, но можно предположить, что всякая тяжелая болезнь прогрессирует. Лечение за границей при отсталости отечественной медицины считалось вполне нормальным явлением и даже хорошим тоном. Все состоятельные люди ездили лечиться, или принимать ванны, или просто пить целебную воду на курортах Европы. Традиция не делала исключения ни для царской фамилии, ни для чиновников, ни для военных. Ездили и целыми семьями.

Выезд на лечение обычно не вызывал возражений «высшего начальства», как называл правительство Пушкин. И выдуманные болезни не были для этого препятствием, так как их легко изображали больные и не могли проверить врачи. Жена Николая Огарева вспоминала аналогичную историю, произошедшую тридцать лет спустя: «Не без хлопот получили наконец паспорт на воды, по мнимой болезни Огарева, для подтверждения которой Огарев разъезжал по Петербургу, опираясь на костыль...».

Сразу за границу — Пушкину было ясно — его не выпустят. Имело смысл проситься лишь в Дерпт (Тарту) и только для операции. Дерпт был небольшим и весьма провинциальным уездным городом Лифляндской губернии, зато университет в нем считался одним из старейших в Европе и лучшим из шести российских университетов. Он был либеральней других;

из за этого Дерптский университет даже разогнали, но в начале ХIХ века восстановили. Профессура и язык, на котором преподавали, были немецкие. В Дерпте был «профессорский институт для природных россиян», то есть институт повышения квалификации и переподготовки кадров для других учебных заведений России. «Дерптский университет, — писал известный хирург Николай Пирогов, — тем отличался от других русских университетов, что он возобновляет свои силы, заимствуя их прямо от Запада...».

Вульф перед отъездом своим убедил Пушкина, что медицинское свидетельство о необходимости лечения за границей удастся получить. Имелись знакомые, а также знакомые знакомых, которые могли посодействовать, оказав протекцию. По видимому, еще перед отъездом остановились на докторе Мойере, фигуре, идеально подходящей.

Иоганн Христиан Мойер (он же Иван Филиппович) был в то время тридцатидевятилетним профессором хирургии Дерптского университета и заведовал университетской хирургической клиникой. Он родился в немецкой семье в Ревеле (Таллинне), отец его был обер пастором.

Мойер получил богословское образование в Дерпте, где был единственный в России теологический факультет лютеранской ортодоксии. Затем поехал учиться медицине в Геттинген, Павию и Вену. Крупная и влиятельная фигура, Мойер стал позже ректором Дерптского университета. Доктор был также талантливым музыкантом и поддерживал дружеские отношения с Бетховеном.

Русское общество в Дерпте было немногочисленное. В доме Мойера собирался местный и проезжий столичный бомонд. Кого только не заносила к нему судьба из представителей европейской культуры, рекомендованных общими знакомыми да и просто едущих мимо интересных людей! Алексей Вульф водил знакомство с Мойером и бывал у него в гостях. Пушкин не раз слышал о нем.

Великодушный, открытый, трудолюбивый, талантливый и щедрый человек, этот обрусевший иностранец оказывал гостеприимство многим. «Он имел влияние на самого начальника края маркиза Паулуччи, — писал Анненков.— Дело состояло в том, чтобы согласить Мойера взять на себя ходатайство перед правительством о присылке к нему Пушкина в Дерпт как интересного и опасного больного, а впоследствии, может быть, предпринять и защиту его, если Пушкину удастся пробраться из Дерпта за границу под тем же предлогом безнадежного состояния своего здоровья. Город Дерпт стоял тогда если не на единственном, то на кратчайшем тракте за границу, излюбленном всеми нашими туристами».

Мойер, едва ему предложили, согласился немедленно ехать, чтобы спасти первого для России поэта (его собственные слова). Однако приезд хирурга вовсе не входил в план михайловского заговорщика. Мыслилось наоборот: идея состояла в том, чтобы убедить хирурга ходатайствовать о присылке Пушкина к нему как необычного и опасно больного пациента, а затем ни в коем случае не лечить больного, отказаться оперировать его. А вместо этого воспользоваться своим авторитетом, влиянием и связями и добиться отправки пациента для излечения из Дерпта дальше на Запад.

Для того, чтобы сноситься по почте о претворении плана в жизнь, Вульф и Пушкин договорились вести переписку, не вызывающую подозрений при контроле почты. Первичная перлюстрация писем от Пушкина и к Пушкину осуществлялась в Пскове, а затем уже в Петербурге и Москве. Часть писем задерживалась. «Дельвига письма до меня не доходят», — жаловался поэт брату. Пушкин старался, если не забывал, говорить намеками, впрочем, весьма прозрачными. В данном случае речь в письмах должна идти о коляске, будто бы взятой Вульфом для отъезда в Дерпт. Если доктор Мойер согласится просить Лифляндского и Курляндского генерал губернатора маркиза Паулуччи о больном Пушкине, Вульф напишет, что он собирается немедленно отправить коляску назад владельцу. Если же Пушкин прочитает в письме, что Вульф хочет оставить коляску у себя, это значит, успех в осуществлении замысла оказывается сомнительным.

Кроме того, Вульф должен был в закодированном виде сообщать Пушкину вообще всякую информацию, касающуюся данной проблемы. Ехавшие из России путешественники подолгу останавливались в Дерпте, доставляя знакомым свежие столичные новости и сплетни. Вульф должен был отбирать то, что в этих новостях касалось Пушкина. В письмах сообщения Вульфа должны были выглядеть так: тема — издание в Дерпте полного собрания сочинений Пушкина.

Это проблема выезда. Слова главного цензора, касающиеся возможности издания, — это шансы поэта на выезд, то есть собранные Вульфом от приезжих слухи о настроении «высшего начальства». Заметки первого, второго и т. д. наборщиков означали мнения того или другого из представителей местных властей и проч.

Весна идет к концу, и после длительного бездорожья близится хорошее время для давно задуманного путешествия, но Вульф не торопится. Возможно, с Мойером он и не говорил.

Пушкин строчит ему письмо и, взяв мать Вульфа Осипову себе в соавторши, просит ее позвать сына домой, дабы решить неотложные вопросы. К письму Пушкина, адресованному Вульфу в Дерпт, видимо, по просьбе поэта его соседкой сделана приписка о подготовке Вульфа к этой поездке. Осипова пишет весьма недвусмысленно о намерении сына ехать за границу летом:

«Очень хорошо бы было, когда бы вы исполнили ваше предположение приехать сюда. Алексей, нам нужно бы было потолковать и о твоем путешествии». «Нам» — имеется в виду Осиповой с Пушкиным.

Похоже, однако, что под влиянием матери, которой замысел не нравится, Вульф тоже обещает на словах помочь, но ничего не делает, тянет, чтобы побег не состоялся. Пушкин тем временем начинает действовать на другом фланге, запуская вперед уже не пешки, но фигуры.

В Петербурге брат Лев получает распоряжение рассказать о болезни Пушкина Жуковскому.

Во первых, Мойер с Жуковским родня: сводная сестра Жуковского по отцу была тещей Мойера. Мойер был женат на любимой племяннице Жуковского Марье Андреевне Протасовой, которая два года назад умерла. Жуковский и сам мечтал жениться на этой женщине. Во вторых, Жуковский был хорошо знаком с губернатором Паулуччи и виделся с ним, когда тот бывал в Петербурге. В третьих, и это очень важно, Жуковский имел влияние на царствующую чету.

Наконец, в четвертых, в это время Жуковский сам собирался ехать в Германию через Дерпт. В общем, Жуковскому и карты в руки. Не случайно, письмо Пушкина к Мойеру, посланное несколько позднее, было обнаружено исследователями в бумагах Жуковского. Значит, Мойер и Жуковский вели переговоры о болезни Пушкина.

Лев тоже не очень спешил исполнить поручение брата. Возможно, это связано и с нежеланием подвергать себя опасности на новой службе в Департаменте духовных дел иностранных исповеданий. Но Пушкин надеется, что к нему приедет Дельвиг. Еще в феврале он услышал, что собирается к нему и Кюхельбекер. А вскоре приходит письмо из Москвы:

Пущин тоже подключился помогать другу. Он спрашивает, получил ли Пушкин деньги, сообщает, что из Парижа ожидается приезд их общего лицейского приятеля Сергея Ломоносова.

Дипломат, уже отработавший секретарем в русском посольстве в Вашингтоне и теперь служащий в Париже, Ломоносов собирался по пути свернуть из Дерпта и навестить михайловского отшельника.

Из этих троих приехал в апреле 1825 года Дельвиг. Валяясь на диване, он внимательно выслушивал поручения друзьям в Петербурге. Он все понял, он увез с собой письма. Кстати, письма Пушкина к Дельвигу, содержавшие, без сомнения, важнейшую информацию, были уничтожены сразу после смерти Дельвига во избежание прочтения полицией. Прошел месяц, на дворе май, а дело ни с места. Пушкин написал брату, что он ждет от Дельвига «писем из эгоизма и пр., из аневризма и проч.». Смысл понятен: заполучить разрешение выехать для операции аневризмы. Ну, что же они не действуют: ни Дельвиг, ни Вульф, ни Жуковский, ни Мойер? Чего тянут?

Трудность, которую Пушкин считал несущественной, состояла на самом деле в том, что в основе этого замысла лежал подлог. Пушкин в операции не нуждался, а добросовестного врача и порядочного человека Мойера предстояло склонить к лжесвидетельствованию. Возможно, цель в данном случае оправдывала средства, но ни Вульф, ни Дельвиг не спешили разглашать суть дела и, таким образом, вводили в заблуждение других участников. Поэтому те, кто должны были помочь Пушкину — Жуковский и сам Мойер, — приняли аферу за чистую монету.

Мать и брат не пожалели красок, чтобы напугать Жуковского. Обеспокоенный страшным заболеванием друга, Жуковский пишет Пушкину, умоляя обратить на здоровье самое серьезное внимание. Он просит написать ему подробнее, чтобы начать хлопоты о лечении. С генерал губернатором Паулуччи уже предварительно переговорено, но сути дела Жуковский никак не может уяснить. «Причины такой таинственной любви к аневризму я не понимаю и никак не могу ее разделять с тобою, — пишет он.— Теперь это уже не тайна, и ты должен позволить друзьям твоим вступиться в домашние дела твоего здоровья. Глупо и низко не уважать жизнь.

Отвечай искренно и не безумно. У вас в Опочке некому хлопотать о твоем аневризме. Сюда перетащить тебя теперь невозможно. Но можно, надеюсь, сделать, чтобы ты переехал на житье и лечение в Ригу».

Несказанно удивился Пушкин, с одной стороны, непонятливости друга, а с другой — возможности перебраться в Ригу. Но если с маркизом Паулуччи Жуковский переговорил, а дело не решено, то какие еще хлопоты нужны? Куда обращаться? И ответ на вопрос напрашивался сам собой. На местном уровне дело не продвигалось и не может продвинуться.

Пушкин прислан сюда под надзор по высочайшему повелению. И Жуковский, и Мойер, согласись он на это, могли просить за Пушкина. И маркиз Паулуччи был бы рад пойти им навстречу. Но он лицо официальное. Именно Паулуччи придумал гуманную форму слежки и просил помещика Пещурова поручить отцу поэта Сергею Львовичу надзор за сыном. Вряд ли можно рассчитывать, что Паулуччи отступит от установленного порядка и не испросит разрешения у тех, унижаться перед которыми Пушкин еще недавно считал глупостью. Сам маркиз Паулуччи, пробыв наместником в Прибалтике до 1829 года, отказался от царской службы и уехал в Италию.

Если хочешь выехать, понимает Пушкин, гордость надо положить в карман и нижайше просить, обещать, что ты был, есть и будешь хорошим, послушным, преданным. Что касается аневризмы, то должен же Жуковский понять подтекст. «Вот тебе человеческий ответ: мой аневризм носил я 10 лет и с Божией помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен».

Нам ясно, в чем дело, но Жуковский мог не понять. Ибо «душно» может означать желание вернуться в Петербург. И как вскоре выяснится, Жуковский не понял сути просьбы или сделал вид, что не понял. Но и Пушкин не считался с реальными возможностями Жуковского, искал пути достижения своей цели. Он сочинил письмо Александру I, и Жуковский должен был сообразить, как лучше передать прошение наверх, дабы решить дело в пользу Пушкина. «Смело полагаясь на решение твое, посылаю тебе черновое самому Белому;

кажется, подлости с моей стороны ни в поступке, ни в выражении нет. Пишу по французски, потому что язык этот деловой и мне более по перу. Впрочем, да будет воля твоя: если покажется это непристойным, то можно перевести, а брат перепишет и подпишет за меня». Игривый тон смягчал важность сопровождающего письма и вряд ли настраивал Жуковского на серьезный лад. Вслед за жизненно важной просьбой шли стишки, посвященные общему приятелю, отбывающему за границу:

Веселого пути Я Блудову желаю Ко древнему Дунаю И мать его ети.

В прилагаемом Пушкиным прошении на имя царя Жуковский с удивлением прочитал нечто обратное тому, что было написано в письме: «Мое здоровье было сильно расстроено в ранней юности, и до сего времени я не имел возможности лечиться. Аневризм, которым я страдаю около десяти лет, также требовал бы немедленной операции. Легко убедиться в истине моих слов». Итак, в письме к Жуковскому — насчет аневризма «дело не к спеху», а в приложенном письме на имя императора — аневризм требовал «немедленной операции».

Сомневаемся, что Жуковский легко сообразил, где истина и где вранье. Далее Пушкин переходил к сути: «Я умоляю Ваше Величество разрешить мне поехать куда нибудь в Европу, где я не был бы лишен всякой помощи».

Предложение о замене письма поэта переводом за подписью брата Льва не было странным.

Друзья знали, что почерки обоих Пушкиных изумительно похожи, а подписи почти идентичны.

Но, разрешая перевести свое письмо, поэт не предполагал, как это будет истолковано.

Жуковский отправился к Карамзину. Не исключено, что они прощупывали почву и еще с кем то советовались. Решили, что достичь желаемого разрешения будет легче, если к всемилостивейшему монарху обратится не сам больной ссыльный поэт, а его чувствительная мать, скорбящая от нависшей над ее чадом угрозы смертельной болезни.

Текст этого прошения долгое время был неизвестен. Черновик обнаружен М. Цявловским в Румянцевском музее подшитым в книгу писем Пушкина брату, а беловик опубликован в году в деле «О всемилостивейшем позволении уволенному от службы коллежскому секретарю Александру Пушкину... приехать в г. Псков и иметь там пребывание для лечения болезни».

Дело начато 11 июня 1825 года, а закончено 3 февраля 1826. Оно находится в архиве Генштаба, куда шла вся почта к царю, когда тот был в отъезде. До этого в Генштабе пушкинских документов не искали.

«Ваше Величество! — обращается мать Пушкина к царю 6 мая 1825 года. — С исполненным тревогой материнским сердцем осмеливаюсь припасть к стопам Вашего Императорского Величества, умоляя о благодеянии для моего сына! Только моя материнская нежность, встревоженная его тяжелым состоянием, позволяет мне надеяться, что Ваше Величество соблаговолит простить меня за то, что я утруждаю Его мольбой о благодеянии.

Ваше Величество! Речь идет о его жизни. Мой сын страдает уже около 10 лет аневризмой в ноге;

болезнь эта, слишком запущенная в своей основе, стала угрозой для его жизни, особенно если учесть, что он живет в таком месте, где ему не может быть оказано никакой помощи!

Ваше Величество! Не лишайте мать несчастного предмета ее любви. Соблаговолите разрешить моему сыну поехать в Ригу или какой нибудь другой город, какой Ваше Величество соблаговолит указать, чтобы подвергнуться там операции, которая одна только дает мне еще надежду сохранить сына. Смею заверить Ваше Величество, что поведение его там будет безупречным.

Милость Вашего Величества является лучшей тому гарантией. Остаюсь с глубоким уважением Вашего Императорского Величества нижайшая, преданнейшая и благодарнейшая подданная Надежда Пушкина, урожденная Ганнибал».

Любопытно, что имя сына, которого мать просит спасти, вообще отсутствует. Начальник Генштаба генерал фельдмаршал Иван Дибич получил письмо Надежды Осиповны и велел жандармскому полковнику Бибикову выяснить, «не мать ли того Пушкина, который пишет стихи». Запрос пошел отцу Сергею Львовичу, и тот 13 мая подтвердил, что это его сын, но на всякий случай прибавил, что он о письме не знал, и даже перепоручил отцовство царю: мол, письмо извинительно «для матери, умоляющей отца своих подданных за сына».

Затем последовал запрос в канцелярию Государственной коллегии иностранных дел.

Оттуда сообщили, что Пушкин уволен со службы «под надзор». В результате было принято гуманное решение. Генерал Дибич сообщил матери письмом от 26 июня о царской милости: в Ригу ехать не обязательно, разрешается лечиться в Пскове. Мать, получив депешу генерала Дибича в Ревеле, куда они приехали с дочерью на морские купания, ответила благодарственным письмом.

Любопытно также, что цель, которой добивался Пушкин, а именно заграница, вообще в прошении матери не названа, а упомянуто то, за что предлагал хлопотать Жуковский, — Рига или любой другой город, угодный царю. Значит, прошение сочинялось по непосредственным указаниям Жуковского. У многочисленного круга людей, знающих Пушкина, не возникало ни малейших сомнений в том, что он заболел. Не было сомнения и у высшего начальства.

Журнал «Советские архивы», публиковавший материалы из архива Генштаба, придерживался легенды, что Пушкин действительно «страдал аневризмом, варикозным расширением вен на ноге». В период массовой эмиграции «третьей волны» из России в семидесятые годы нашего века сказку о болезни, сочиненную самим Пушкиным, официальной советской пушкинистике стало выгоднее принять серьезно: все таки Пушкин ехал за границу лечиться, а не изменять родине.

Между тем Пушкин пишет письма в Москву, Одессу, Петербург. Прося одних знакомых помалкивать, другим в это время сообщает, что хочет «полечиться на свободе». О том, что происходит в Петербурге, Пушкин не знает, и в состоянии сдержанного оптимизма проходит два месяца. Он бывает в Тригорском и вместе с барышнями строит планы, полные надежд. Он даже договаривается ехать в Дерпт и Ригу вместе с Осиповой и Вульфом. Он узнает приятную новость: туда же собирается на лето Вяземский. В альбом Осиповой вписывается стихотворение, в котором поэт прощается с обитателями Тригорского.

Быть может, уж недолго мне В изгнанье мирном оставаться, Вздыхать о милой старине И сельской музе в тишине Душой беспечной предаваться.

Но и вдали, в краю чужом, Я буду мыслию всегдашней Бродить Тригорского кругом, В лугах, у речки, над холмом, В саду, под сенью лип домашней.

Когда померкнет ясный день, Одна из глубины могильной Так иногда в родную сень Летит тоскующая тень На милых бросить взор умильный.

У него предчувствие, что скоро мечта попасть в чужие края сбудется. Он утверждает, что вернется сюда только мысленно, а реально никогда, как невозможно вернуться из глубины могильной. Предчувствие обманывает Пушкина. 25 июня он записал в альбом эти стихи, а июня 1825 года (поэт еще не подозревает об этом) в Пскове получено высочайшее распоряжение ехать лечиться в Псков. Знай Пушкин об этом, стихотворение об отъезде в дальние края он бы тогда, наверное, не написал.

В связи с прошением матери 21 июня поступил запрос начальнику канцелярии Главного штаба от канцелярии Коллегии иностранных дел, а 22 июня (никакой бюрократии) дан ответ.

23 июня отправлены два секретных предписания. Лифляндский гражданский губернатор О. О.

Дюгамель и Псковский губернатор Б. А. Адеркас извещены, что Пушкин может приехать в Псков и пребывать там до излечения от болезни, с тем, чтобы Псковский гражданский губернатор имел «наблюдение как за поведением, так и за разговорами г. Пушкина». 26 июня 1825 года эта депеша была получена.

Все столь грандиозно задуманное мероприятие свелось к тому, что Пушкин мог давно сделать сам: просто съездить в Псков к врачу. Узнав о милости начальства, Пушкин пришел в бешенство. А в это время в Петербурге знаменитый баснописец и друг Пушкина Крылов написал басню «Соловьи», которая вскоре была опубликована в новой его книге:

А мой бедняжка Соловей, Чем пел приятней и нежней, Тем стерегли его плотней.

Глава четвертая. ЗАГОВОР С ТИРАНСТВОМ...жду, чтоб Некто повернул сверху кран...

у нас холодно и грязно — жду разрешения моей участи.

Пушкин — Вяземскому, начало июля 1825.

«Что же ты, голубчик, невесело поешь?» — спрашивал его Вяземский. Не в первый раз мучительное желание Пушкина выехать встречало непонимание близких людей. В очередной неудаче, в провале плана, казалось, столь простого и подошедшего к осуществлению, Пушкин обвиняет прежде всего родных и друзей, в руках которых была его судьба. В первую голову виноват был брат Левушка. Если раньше Пушкин писал в стихотворении, что тот самоотверженно «забыл для брата о себе» (чего никогда не бывало, но хотелось, чтобы было), то теперь Лев осложняет поэту жизнь: «Он знал мои обстоятельства и самовольно затрудняет их. У меня нет ни копейки денег в минуту нужную, я не знаю, когда и как получу их».

У Льва, которого друзья звали Лайеном, была отличная память, он помнил даже то, что лучше бы забыть при его невоздержанности на язык. Он выполнял второстепенные просьбы брата, а жизненно важные оттягивал. Выучив наизусть поэму «Цыганы», он читал ее в салонах.

Он охотно отвечал затем на многочисленные вопросы слушателей, болтая при этом лишнее.

Константин Сербинович, чиновник особых поручений при министре народного просвещения, в это время записал в своем дневнике, что Лев давал ему почитать письма Александра. И не ему одному. Пушкин словно чувствовал это, когда приказывал брату, чтобы Вяземский вторую главу «Евгения Онегина» «никому не показывал, да и сам (то есть ты, Лев. — Ю. Д.) не пакости».

Получив тетрадь стихотворений для быстрейшего издания и соответственно выплаты денег, Лев за четыре месяца не удосужился переписать тексты для представления в цензуру.

При этом он читал эти стихи в гостях, охотно записывал в альбомы приятельницам, а деньги, полученные для Александра, в том числе и для уплаты его старых долгов, проматывал.

Соболевский писал о Льве Сергеевиче:

Наш приятель Пушкин Лев Не лишен рассудка, Но с шампанским жирный плов И с груздями утка Нам докажут лучше слов, Что он более здоров Силою желудка.

Разболтал Лев приятелям и о планах брата бежать за границу, а те распространили весть среди своих знакомых. Остается удивляться, как в этой атмосфере Александр I принял болезнь Пушкина всерьез. Или, может, сделал вид, что принял? По воспоминаниям друга Пушкина Нащокина, государь приказал сказать ему только, что от этой болезни можно вылечиться и в России.

Много людей узнало о тайных планах побега поэта. «Тут об тебе, Бог весть, какие слухи...» — пишет Кондратий Рылеев Пушкину. Однако в связи со слухами небезынтересно оглядеть круг людей, которым намерения поэта были известны. Разделим их, несколько, впрочем, искусственно, на две группы: соучастники и посвященные.

К соучастникам отнесем тех лиц, коих сам Пушкин втянул в свои замыслы, кто так или иначе, советом или делом участвовал в подготовке его выезда за границу. Некоторые из них, возможно, и не собирались на деле помогать ему. К просто посвященным отнесем тех, кто проник в тайну. Одни, узнав, молчали, другие спешили проинформировать знакомых. Не станем утомлять читателя составлением списков и просто отметим: соучастников было около двух десятков человек;

посвященных — как минимум сотня. И это число продолжало увеличиваться.

Пушкин прозрачно намекал в письмах как о том, что собирается бежать, так и о том, что вовсе не собирается.

В начале лета, когда обсуждался приезд Мойера и Пушкин старался избежать операции в Пскове, среди соучастников появилась новая женщина. Да какая! «Гений чистой красоты», как напишет о ней поэт вскоре. К сожалению, в отличие от одесской ситуации, когда женщины старались ему помочь, в этой, так сказать, деловой части романа почти ничего не ясно. То есть сама генеральша Анна Керн (а речь, разумеется, о ней) известна даже больше, чем это необходимо для биографии поэта. А об участии ее в бегстве Пушкина за границу ни она сама, ни мемуаристы сведений не оставили. Мы можем лишь попытаться выстроить вереницу догадок.

Хотя Пушкин встречался однажды с Керн раньше, время увлечения ею падает на середину июня — середину июля 1825 года, когда Анна Петровна приезжала в Тригорское к своей тетке Осиповой. Оставленному на это время ею мужу генералу было 60, ей 25, не так уж мало по тем временам. Да и вообще, как считает Вересаев, тогда в Михайловском до интима не дошло, поскольку у Керн были в разгаре два других романа: с Алексеем Вульфом и соседом помещиком Рокотовым. Через год после того, как они с Пушкиным расстались, Керн родила третью дочь, значит, ребенок этот был не от Пушкина.

Анна Керн была внучкой губернатора Орловской губернии и дочерью предводителя дворянства Лубны в Украине, женщиной умной и приятной в общении. Что же касается ее небесной красоты, которая стала легендой и в каком то смысле одним из связанных с Пушкиным мифов, то, возможно, с годами это было несколько преувеличено. На единственном сохранившемся документированном портрете она выглядит слишком простодушно, чтобы привлечь внимание поэта — выдающегося светского волокиты, действовавшего в конкурентной борьбе со своими приятелями. Соболевский отмечал, что у нее были некрасивые ноги. Впрочем, в глуши и вне конкуренции женщина вправе рассчитывать на более высокую оценку ее достоинств. Но полно, мы занимаемся злопыхательством. Красавица эта до Пушкина выдержала не один экзамен в свете. В нее были влюблены отец Пушкина, который потом влюбился и в ее дочь, брат Лев Пушкин, поэт Веневитинов, критик, профессор и цензор Никитенко. Одним из ее успешных поклонников был Александр I. Дельвиг называл Анну Керн «женой No 2». После смерти генерала Керна она вышла замуж за человека на двадцать лет моложе себя — еще одно доказательство ее привлекательности.

Роман этот был, в сущности, подготовлен в письмах. Керн писала, что она «истлевала от наслаждений», однако получала наслаждения тогда от других, а не от михайловского затворника.

Разгорелась пылкая любовная афера с тайными записками, интригами (большей частью выдуманными для пущего эффекта), романтическими прогулками в лесу, стремительным натиском, ревностью к другу Вульфу, никогда не пропускавшему своего случая, и всем прочим ее мужчинам. Все, по выражению поэта, было «и вдоль, и поперек, и по диагонали». Любовь эта многократно описана и обросла легендами. Для нас важнее другое.

В записках, оставленных Керн, нет и намека на то, что она была в курсе его планов. Но дом в Тригороском жил обсуждением деталей пушкинского побега. Хозяйка Тригорского Осипова непосредственно в нем участвовала. Близкая многим друзьям поэта и обожаемая им, могла ли Анна Керн остаться в неведении относительно того, что волновало его в этот период?

Мог ли Вульф не нашептать ей о планах бегства? И — была ли она лишь посвященной или же — соучастницей?

Позже Керн писала: «...нахожу, что он был так опрометчив и самонадеян, что, несмотря на всю его гениальность — всем светом признанную и неоспоримую, — он точно не всегда был благоразумен, а иногда даже не умен...». Самое известное в русской лирике стихотворение «Я помню чудное мгновение» он подарил ей. Пускай слова «гений чистой красоты» придумал не он, а Жуковский в стихотворениях «Я музу юную бывало» и «Лалла рук», остальное сочинено в Михайловском. Он дурачится, он подписывает письмо к ней «Яблочный Пирог». Он неблагоразумен, это точно, а вот насчет не умен...

Над Пушкиным, обиженным на весь белый свет, довлеет между тем разрешение отправляться для операции аневризмы в Псков, и он не знает, как из этой ситуации выкрутиться.

Письмо его к Жуковскому полно сарказма: «Неожиданная милость Его Величества тронула меня несказанно, тем более, что здешний Губернатор предлагал уже иметь жительство во Пскове;

но я строго придерживался повеления высшего начальства... Боюсь, чтоб медленность мою пользоваться Монаршею милостью не почли за небрежение или возмутительное упрямство.

Но можно ли в человеческом сердце предполагать такую адскую неблагодарность? Дело в том, что 10 лет не думав о своем аневризме, не вижу причины вдруг о нем расхлопотаться».

Намерение Пушкина не ехать в Псков вызвало недоумение друзей в Петербурге. Он просил, они хлопотали, царь дал добро, и такая неблагодарность. Сам не знает, чего хочет.

Петр Плетнев, который, скорей всего, от Льва Сергеевича услышал о замысле Пушкина бежать из России, утешает поэта, что не все потеряно. «Дело об отпуске твоем еще не совсем решилось, — объясняет Плетнев.— Очень вероятно, что при докладе (императору. — Ю. Д.) сделана ошибка. Позволено тебе не только съездить, но, если хочешь, и жить в Пскове. Из этого видно, что просьбу об отпуске для излечения болезни поняли и представили как предлог для некоторого рассеяния, в котором ты, вероятно, имеешь нужду». Плетнев тут же добавляет: «А то известно, что в Пскове операции сделать некому. Итак, на этих днях будут передокладывать, что ты не для рассеяния хочешь выехать из Михайловского, но для операции действительной». Между тем пятнадцать тысяч рублей на пути от Плетнева к поэту (деньги, столь срочно ему необходимые в дорогу) задержались у Льва.

Сам Пушкин считал, что исход был бы положительным, пусти друзья по инстанциям наверх его собственное прошение. «Зачем было заменять мое письмо, дельное и благоразумное, письмом моей матери? — пишет он Дельвигу. — Не полагаясь ли на чувствительность... (Тут многоточие;

очевидно, поэт не решился назвать царя. — Ю. Д.) Ошибка важная! В первом случае я бы поступил прямодушно, во втором могли только подозревать мою хитрость и неуклончивость». Думается, однако, что результат был предопределен, и ни автор прошения, ни его тон значения попросту не имели.

Те, кто ему пытался помочь, все еще не понимали суть дела. Игра была с высшим начальством. В письмах все вертится вокруг да около, за несколько месяцев Пушкин не передал им толкового объяснения, что реальная болезнь отсутствует. Даже в письме, отправленном Жуковскому с оказией (адрес на конверте: Н. А. Ж.), Пушкин продолжает недоговаривать.

Возможно, он их берег: будучи обманутыми, друзья в глазах властей не становились соучастниками подготовки его побега.

«И для нас, тебя знающих, есть какая то таинственность, несообразимость в упорстве не ехать в Псков, — гадал Вяземский, — что же должно быть в уме тех, которые ни времени, ни охоты не имеют ломать голову себе над разгадыванием твоих своенравных и сумасбродных логогрифов. Они удовольствуются первою разгадкою, что ты — человек неугомонный, с которым ничто не берет, который из охоты идет наперекор власти, друзей, родных и которого вернее и спокойнее держать на привязи подалее». А Пушкин не без основания опасается, что ему предпишут жительство в Пскове, под постоянным надзором платных и добровольных агентов, и бежать будет еще трудней. К тому же там обман быстрее обнаружится — примитивный детский обман. Да кого! Самого Его Величества и еще с такой преступной целью.

Пушкин писал: «Друзья мои за меня хлопотали против воли моей и, кажется, только испортили мою участь». Но друзей ли то была вина, когда он толком не объяснил свою волю?

В письме к сестре Ольге Пушкин подводит итоги своего поражения в прошедшей кампании.

«Я очень огорчен тем, что со мной произошло, но я это предсказывал, а это весьма утешительно, сама знаешь. Я не жалуюсь на мать, напротив, я признателен ей, она думала сделать мне лучше, она горячо взялась за это, не ее вина, если она обманулась. Но вот мои друзья — те сделали именно то, что я заклинал их не делать. Что за страсть — принимать меня за дурака и повергать меня в беду, которую я предвидел, на которую я же им указывал?

Раздражают Его Величество, удлиняют мою ссылку, издеваются над моим существованием, а когда дивишься всем этим нелепостям, — хвалят мои прекрасные стихи и отправляются ужинать. Естественно, я огорчен и обескуражен, — мысль переехать в Псков представляется мне до последней степени смешной;

но так как кое кому доставит большое удовольствие мой отъезд из Михайловского, я жду, что мне предпишут это. Все это отзывается легкомыслием, жестокостью невообразимой. Прибавлю еще: здоровье мое требует перемены климата, об этом не сказали ни слова Его Величеству. Его ли вина, что он ничего не знает об этом? Мне говорят, что общество возмущено;

я тоже — беззаботностью и легкомыслием тех, кто вмешивается в мои дела. О Господи, освободи меня от моих друзей!».

Получив письмо, сестра целый день проплакала. Пушкин оскорблен, с ним поступили как с непослушным ребенком, подменив его деловую просьбу «каким то патетическим письмом к императору», по выражению Анненкова. Поэт несправедливо упрекает друзей, что не упомянули вредный для него климат: ведь он сам ничего об этом не писал и не просил. Он сообразил выдвинуть эту «климатическую» причину только теперь.

Жуковский продолжает действовать, и его настойчивая забота вызывает уважение. Он пишет Мойеру, прося его приехать в Псков прооперировать Пушкина, о чем по деловому сообщает и в Михайловское: «Оператор готов». Надо только нанять в Пскове квартиру с горницей для доктора, где можно будет произвести операцию. Плетнев тоже сообщает в Михайловское о докторе: «Когда он услышал, что у тебя аневризм, то сказал: Я готов всем пожертвовать, чтобы спасти первого для России поэта. Это мне сказывала Воейкова, которая к нему о тебе писала...».

Добросовестный доктор Мойер немедленно идет к попечителю Дерптского учебного округа Карлу Ливену испросить разрешения на перерыв в занятиях со студентами для отъезда с целью операции. Получив разрешение, он пакует хирургические инструменты и готовится отправиться в Псков. Это сравнительно недалеко — 179 километров, но все равно — день езды с восхода до заката, а то и полтора дня.

Узнав об этом, Пушкин строчит Мойеру письмо, умоляя ради Бога не приезжать и не беспокоиться. «Операция, требуемая аневризмом, слишком маловажна, чтобы отвлечь человека знаменитого от его занятий и местопребывания», — объясняет поэт врачу. Другим Пушкин будет отвечать, что у него нет денег на хирурга. Третьим — что он может прооперироваться на месте у любого врача. Четвертым — что он обойдется пока без операции вообще. Несколько лет спустя Пушкин, Жуковский и Мойер встретились и, представляется нам, наверняка затронули в разговоре это происшествие, которое в 1825 году свело их заочно.

Но никаких свидетельств их разговора не осталось.

Мысль, что Жуковский все еще совсем не понимает, куда клонит Пушкин, не соответствует истине. В начале августа Жуковский получил письмо от своей племянницы Александры Воейковой. «Милый друг! — пишет она. — Плетнев поручил мне отдать тебе это и сказать, что он думает, что Пушкин хочет иметь 15 тысяч, чтоб иметь способы бежать (выделено Воейковой. — Ю. Д.) с ними в Америку или Грецию. Следственно не надо их доставлять ему. Он просит тебя, как Единственного человека, который может на него иметь влияние, написать к Пушкину и доказать ему, что не нужно терять верные 40 тысяч — с терпением».

Как Воейкова оказалась в курсе намерений поэта? Незадолго до этого Лев Сергеевич собственноручно вписывал ей в альбом стихи брата и вполне мог сообщить интригующие сведения, разумеется, под клятву молчать. Слово «Америка» нет, пожалуй, оснований воспринимать серьезно. Но, с другой стороны, Воейкова могла слышать это слово от Льва.

19 июля 1825 года, как записала в календаре Осипова, она сама, ее дочери и Анна Керн отправились в Ригу. Поехали, естественно, через Дерпт, где Керн жила раньше и где ее лучшим другом был хирург Мойер. В Риге ее ждал муж — генерал и комендант города. «Достойнейший человек этот г н Керн, почтенный, разумный и т. д.;

у него только один недостаток — то, что он ваш муж». Не туда ли, на берег Балтики, поэт стремится, продолжая флирт в письмах? Письмо, отправленное Анне, кокетливо: «Покинуть родину? удавиться? жениться? Все это очень хлопотливо и не привлекает меня».

Неправда, привлекает! Именно в это время привлекает и именно Рига. От Михайловского до Риги сейчас 399 километров. Тогда можно было добраться за два, максимум за три дня.

Оттуда в Европу уплыть морем. В Риге у Осиповых Вульфов была родня. В каком то плане это была бы попытка повторить одесский вариант: договориться попасть на судно тайком. Но у Керн там муж, которого Пушкин давно уговаривает бросить — всерьез ли? Пушкин рвется к ней, объясняя, что у него «ненависть к преградам, сильно развитый орган полета...».

Пушкин рассчитывает на хлопоты Осиповой и Керн в Риге у лиц, связанных с губернатором, — маркизом Паулуччи. Помочь мог и генерал Керн. Поэт надеялся, что в Риге найдут влиятельного, а главное, «своего» доктора, готового на компромисс, и удастся обойтись без чересчур честного Мойера. Такого доктора они действительно нашли, и мы о нем кое что разузнали. Впрочем, теперь, когда потенциальный жених Пушкин предпочел замужнюю Керн потенциальным невестам — дочерям Осиповой, не говоря уж о ней самой, ненадежность хозяйки Тригорского, возможно, стала более явной.

Иное дело — жена генерала Керна. Сильная любовь в напряженный момент жизни.

Влюбленность быстро прошла. Чуть позже Пушкин напишет Вульфу с легкой издевкой: «Что делает Вавилонская блудница Анна Петровна?» — зная об их отношениях. Вересаев доказывает, что любовь Пушкина реализовалась через три года, в Москве, когда страсть уже прошла, о чем Пушкин, добавим мы, не замедлил похвастаться приятелю своему Соболевскому вульгарной прозой (извините за неблагообразную цитату): «Ты ничего не пишешь мне о р., мною тебе должных, а пишешь мне о M me Kern, которую с помощью Божьей я на днях выеб». Через десять лет в письме к жене Пушкин назовет Анну Керн дурой и пошлет к чорту.

Отчего же столь грубо? Вересаев пытался объяснить это так: «Был какой нибудь один короткий миг, когда пикантная, легко доступная барынька вдруг была воспринята душою поэта как гений чистой красоты, — и поэт художественно оправдан». В советское время на могилу любовницы поэта в Путне, когда мы там побывали в середине восьмидесятых, привозили после загса молодые пары клясться в нерушимости брачных уз.

А тогда Анна Петровна, по видимому, искренне собиралась помочь поэту бежать через Ригу. Перед отъездом Вульфа из Тригорского в Дерпт в конце июля они с Пушкиным проговорили четыре часа подряд, обсуждая варианты выезда. Бессильная обида у Пушкина долго не проходит, но брезжит слабая надежда: вдруг передоложат Его Величеству, и тот разрешит отправиться «рассеяться». Пушкин пишет Осиповой в Ригу, что принятое решение насчет Пскова, возможно, недоразумение, но опасается монаршего раздражения. «Друзья мои так обо мне хлопочут, что в конце концов меня посадят в Шлиссельбургскую крепость...» Пушкин просит Осипову ничего не сообщать его матери, «потому что решение мое неизменно».

Несообразительность друзей бесила, ибо только дружба и была его опорой в этом мире. Тогда же Пушкин сообщает Осиповой в Ригу: «Мои петербургские друзья были уверены, что я поеду вместе с вами». А через три дня он в отчаянии пишет брату: «...мне деньги нужны или удавиться.

Ты знал это, ты обещал мне капитал прежде году — а я на тебя полагался». В Ригу Пушкин отправляет письмо за письмом.

То, что происходило с поэтом, находило отражение не только в его деловой переписке, но всегда так или иначе перетекало в его творчество, становилось мыслями и поступками его героев. В июле 1825 года, между требованием ехать в Псков и отъездом Вульфа, Пушкин придумывает сцену «Корчма на Литовской границе» для «Бориса Годунова», сцену, которой не было в первоначальном замысле. Пушкин тщательно описывает эпизод, как Гришка Отрепьев бежит из России и пытается нелегально перебраться через границу. Отрепьев предполагает, что за ним идет погоня. Прочитаем знакомый текст пристрастно, увязывая его с мыслями, волновавшими Пушкина.

«Мисаил. Что ж закручинился, товарищ? Вот и граница литовская, до которой так хотелось тебе добраться.

Григорий. Пока не буду в Литве, до тех пор не буду спокоен.

Варлаам. Что тебе Литва так слюбилась?.. Литва ли, Русь ли, что гудок, что гусли: все нам равно, было бы вино...».

Поглядим, как дальше развиваются диалоги в корчме. Любопытно, что никого из биографов Пушкина, упоминавших о намерении поэта бежать из Михайловского, связь с темой этой в «Борисе Годунове» не заинтересовала.

«Григорий (хозяйке). Куда ведет эта дорога?

Хозяйка. В Литву, мой кормилец, к Луевым горам.

Григорий. А далече ли до Луевых гор?

Хозяйка. Недалече, к вечеру можно бы туда поспеть, кабы не заставы царские да сторожевые приставы.

Григорий. Как, заставы! что это значит?

Хозяйка. Кто то бежал из Москвы, а велено всех задерживать да осматривать.

Григорий (про себя). Вот тебе, бабушка, и Юрьев день... Да кого ж им надобно? Кто бежал из Москвы?

Хозяйка. А Господь его ведает, вор ли разбойник — только здесь и добрым людям нынче прохода нет (sic! — Ю. Д.) — а что из того будет? ничего;

ни лысого беса не поймают: будто в Литву нет и другого пути, как столбовая дорога!».

Хозяйка корчмы успокаивает беглеца со знанием дела. «Вот хоть отсюда свороти влево, — советует она, — да бором иди по тропинке до часовни, что на Чеканском ручью, а там прямо через болото на Хлопино, а оттуда на Захарьево, а тут уж всякий мальчишка доведет до Луевых гор».

Когда в корчме появляются приставы, из зачитываемого царского указа выясняется, что ловят они человека, который «впал в ересь и дерзнул, наученный диаволом, возмущать святую братию всякими соблазнами и беззакониями. А по справкам (следует понимать «по доносам».

— Ю. Д.) оказалось, отбежал он, окаянный Гришка, к границе литовской... и царь повелел изловить его». Между прочим, замечено, что место в сцене на границе, где беглец искажает свое описание, когда пристав заставляет его читать вслух указ, заимствовано из оперы Россини «Сорока воровка», каковую Пушкин мог видеть в Петербурге.

Самозванец не только благополучно удирает за границу на глазах у приставов, но и впоследствии возвращается. И по воле Пушкина, который озабочен проблемой побега, мы с удивлением читаем в «Борисе Годунове» подробности перехода границы, весьма интересные, но имеющие косвенное отношение к сути исторической пьесы. Поистине удивительные ассоциации рождались в голове поэта, который «впал в ересь».

Пушкин любил и мог ходить пешком. С дворовыми собаками он ходил из Михайловского в Тригорское и обратно. Пройтись тридцать верст от Петербурга до Царского Села ему было нипочем. Нередко и в дальних разъездах он от станции до станции проходил пешком, отправив вперед лошадей. Перейти границу лесами в том месте, где она охранялась плохо и лениво, было вполне реально, хотя и весьма рискованно. Стерегли границу тогда в большей степени не солдаты, а стукачи. О появлении чужого человека в пограничной зоне сообщали завербованные и добровольные информаторы. Спустя полвека большевики без особого труда проносили в Россию подпольные издания, деньги, оружие, бежали за границу из сибирской ссылки. Лишь после революции система усовершенствовалась до бесчеловечности. Практически одна часть населения стала стеречь другую. Мертвые зоны, огороженные колючей проволокой, охраняемые собаками, электронной аппаратурой и автоматически стреляющим оружием, протянулись на тысячи верст вдоль границ. А лагеря были полны беглецами, которые пытались вырваться на свободу по воздуху, под водой и даже под землей, проявляя при этом чудеса изобретательности и отваги.

Вульф обещал действовать, и Пушкин, дождавшись его возвращения из Риги в Дерпт к началу занятий, напоминает ему, что ждет информации о том, удалось ли уговорить Мойера не ехать, но помочь Пушкину другим способом, выписав больного к себе. Пушкин всеми силами оттягивает свою поездку в Псков. «Я не успел благодарить Вас за дружеское старание о проклятых моих сочинениях, — пишет он Вульфу. — Чoрт с ними, и с Цензором, и с наборщиком, и с tutti quanti (всеми прочими. — Ю. Д.) — дело теперь не о том. Друзья и родители вечно со мной проказят. Теперь послали мою коляску к Мойеру с тем, чтоб он в ней ко мне приехал и опять уехал и опять прислал назад эту бедную коляску. Вразумите его. Дайте ему от меня честное слово, что я не хочу этой операции, хотя бы и очень рад был с ним познакомиться. А об коляске, сделайте милость, напишите мне два слова, что она? где она?

etc.».

Задание конкретное: не надо хирурга, а пора бежать. Если бы Вульф и захотел ударить палец о палец, что конкретно ему делать? Можно ли раскрыть Мойеру всю подноготную? Чего просить? И Вульф, даже будь он более серьезным, видимо, не знал, что именно он должен сделать, и поэтому не делал ничего.

В связи с планами побега через Дерпт мы не выяснили роль еще одного приятеля Пушкина — Николая Языкова. Пушкин, будучи в Одессе, относился к молодому поэту (Языков был на четыре года моложе) с симпатией. Появившись в Михайловском и сойдясь с Вульфом, Пушкин хочет поближе свести дружбу и с Языковым. Он отправляет ему в Дерпт стихотворное послание, сам и через семейство Осиповых зазывает к себе.

Языков жил в Дерпте у профессора Борга, который переводил на немецкий русских поэтов.

У Борга были обширные литературные связи в Европе. Частым гостем стал Языков и в доме Мойера. Здесь он влюбился в очаровательную младшую сестру его жены Александру Воейкову, ту самую, которая сообщила Жуковскому, что Пушкин собирается бежать в Америку. Взгляды Воейковой можно, пожалуй, объяснить тем, что она была женой редактора «Русского инвалида» А. Ф. Воейкова, человека болезненной патриотичности. Вдобавок к тому, что Воейкова была женой другого, Языков оказался до крайности стеснителен. Оба, и Вульф, и Пушкин, были в этом отношении противоположностью Языкову: шумны, активны и решительны по амурной части.

Несмотря на приглашения, Языков долго не приезжал в Тригорское и Михайловское, не желая принимать участия в гульбищах, а возможно, и опасаясь, как бы общение с опальным поэтом не повредило его собственной репутации. Пушкин зовет Языкова приехать, а тот пишет брату: «Ведь с ними вязаться, лишь грех один, суета».

Сам Языков в это время тоже мечтает поехать за границу, пишет о Женевском озере:

Туда, сердечной жажды полны, Мои возвышенные сны;

Туда надежд и мыслей волны, Игривы, чисты и звучны.

Но понять то же стремление в Пушкине Языков оказался неспособен. «Вот тебе анекдот про Пушкина, — пишет Языков брату 9 августа 1825 года. — Ты, верно, слышал, что он болен аневризмом;

его не пускают лечиться дальше Пскова, почему Жуковский и просил здешнего известного оператора Мойера туда к нему съездить и сделать операцию;

Мойер, разумеется, согласился и собрался уже в дорогу, как вдруг получил письмо от Пушкина, в котором сей просит его не приезжать и не беспокоиться о его здоровье. Письмо написано очень учтиво и сверкает блестками самолюбия. Я не понимаю этого поступка Пушкина! Впрочем, едва ли можно объяснить его правилами здорового разума!» Информированность Языкова вызывает сомнения. Хотя на следующий год Языков все таки появился в Тригорском и Михайловском, хотя много времени было проведено в дружбе, гуляньях, пирушках и откровенных беседах, он оставался чужим. Накануне отъезда Пушкина из Михайловского (по совпадению) он напишет брату: «У меня завелась переписка с Пушкиным — дело очень любопытное. Дай Бог только, чтобы земская полиция в него не вмешалась!».

Пушкин считает Языкова близким по союзу поэтов, а Языков, тремя годами позже провожая приятеля в Германию, советует собрать там сокровища веков, — И посвятить их православно Богам родимых берегов!

Он и сам решил спрятаться в имении на Волге и, как он выразился, посвятить себя патриотизму. Заболев, Языков поехал лечиться за границу, но там ему не понравилось, и он вернулся на Волгу.

Лето подходило к концу, а с ним приближалась распутица. Ситуация продолжала оставаться неопределенной, и Пушкину надо было на что то решаться. Тригорские друзья и друзья их друзей были милы в компании, и весело было с ними проводить время, но теперь они разъехались и напрочь забыли о Михайловском затворнике до следующих вакаций.

Петербургские друзья продолжали требовать: отправляйся на операцию в Псков.

Вяземский находился в Ревеле (Таллинне), куда выехал на летний отдых. Там же отдыхали родители Пушкина и его сестра. Вяземский, поддерживая контакт с родителями Пушкина, одновременно внушал ему, что поездка в Псков необходима «во первых, для здоровья, а во вторых, для будущего». «Для будущего» надо поступить, как разрешено, нежелание ехать сочтут за неповиновение, и ошейник могут еще туже затянуть: «Право, образумься, и вспомни собаку Хемницера, которую каждый раз короче привязывали, есть еще и такая привязь, что разом угомонит дыхание;

у султанов она называется почетным снурком, а у нас этот пояс называется Уральским хребтом».

Друзья уговаривают: смирись и терпи, ибо всем плохо, даже и в Европе. «Ты ли один терпишь, — взывал Вяземский, — и на тебе ли одном обрушилось бремя невзгод, сопряженных с настоящим положением не только нашим, но и вообще европейским». Вяземский удерживал Пушкина от побега. Альтернативой был все тот же Псков. «Соскучишься в городе — никто тебе не запретит возвратиться в Михайловское: все и в тюрьме лучше иметь две комнаты;

а главное то, что выпуск в другую комнату есть уже некоторый задаток свободы». И дальше в том же письме Вяземского: «Будем беспристрастны: не сам ли ты частью виноват в своем положении?».

Как это знакомо! Всем плохо, почему же ты хочешь, чтобы тебе было лучше? Не дают выехать? Но ты же сам виноват в том положении, в котором оказался. Вот оно: сам виноват. А в чем виноват русский поэт? Вяземский так формулирует вину: «Ты сажал цветы, не сообразясь с климатом». И совет: «Отдохни! Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением».

Блестящая, неустаревающая формула;

лучше пока не сказал никто. Вяземский недвусмысленно объясняет другу, что инакомыслие в этой стране нецелесообразно. Положение гонимого в русских условиях не прибавляет популярности в глазах русской публики. «Хоть будь в кандалах, — пишет Вяземский, — то одни и те же друзья, которые теперь о тебе жалеют и пекутся, одна сестра, которая и теперь о тебе плачет, понесут на сердце своем твои железа, но их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе, который у нас мало чуток!».

Вяземский несправедливо обвинял Пушкина в донкихотстве: «Оппозиция — у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих пенатов, если набожная душа отречься от нее не может, но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа...».

Анализируя ситуацию, Вяземский просто называл вещи своими именами. «Пушкин как блестящий пример превратностей различных ничтожен в русском народе: за выкуп его никто не даст алтына, хотя по шести рублей и платится каждая его стихотворческая отрыжка. Мне все кажется, que vous comptez sans votre hote (что вы строите расчеты без хозяина. — Ю. Д.), и что ты служишь чему то, чего у нас нет». Даже близкие друзья осуждали Пушкина за то, в чем он не был виноват. Он служил тому, чего здесь нет, потому что ему не давали служить этому там.

Вяземский просит сестру Пушкина Ольгу уговорить брата помириться с отцом, ведь известие о ссоре вредит поэту в глазах Александра I. Друзья не помогают не потому, что они плохие друзья, они не могут помочь, они такие же собаки Хемницера, только поводок подлинней.

Вяземский из них — самый догадливый, самый терпимый, но и он призывает к смирению.

Уговаривая смириться, Вяземский тем самым в письме доказывает, что в России Пушкину жизни нет и быть не может. И Пушкин прямо пишет ему, что его болезнь — лишь предлог:

«Аневризмом своим дорожил я пять лет как последним предлогом к избавлению, ultima ratio libertatis — и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку». Латинские слова переводятся в разных изданиях как «последним доводом за освобождение» или «последним доводом в пользу освобождения», — но там и там довод, а у Пушкина суть черным по белому предлог. Эту разнопонимаемость Пушкин выразил в каламбуре: «...друзья хлопочут о моей жиле, а я об жилье. Каково?».

При этом он не делает попытки объяснить друзьям, что с ним происходит, и снова сообщает Жуковскому, что он болен аневризмом вот уже пять лет (два месяца назад он писал тому же Жуковскому, что болен десять лет). «Вам легко на досуге укорять в неблагодарности, — отвечает Пушкин Вяземскому, — а были бы вы (чего Боже упаси) на моем месте, так может быть и пуще моего взбеленились... Они заботятся о жизни моей;

благодарю — но черт ли в эдакой жизни?.. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование;

выписывают мне Мойера, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике... Я знаю, что право жаловаться ничтожно, как и все прочие, но оно есть в природе вещей. Погоди. Не демонствуй, Асмодей: мысли твои об общем мнении, о суете гонения и страдальчества (положим) справедливы, — но помилуй... Это моя религия;

я уже не фанатик, но все еще набожен. Не отнимай у схимника надежду рая и страх ада».

Надежда рая... Жуковскому Пушкин писал: «Вижу по газетам, что Перовский у вас.

Счастливец! он видел и Рим, и Везувий». Письма В. А. Перовского с восторгами об увиденном в Италии были опубликованы незадолго до этого в «Северных цветах». А Жуковский советовал Пушкину не только прооперироваться, но и делать быстрей «Годунова». При наличии «правильной» пьесы легче де будет помочь автору.

Пушкин мечется. Он хочет всем доверять и не может никому. «На свете нет ничего более верного и отрадного, нежели дружба и свобода, — пишет он Осиповой. — Вы научили меня ценить всю прелесть первой». И в то же время:

Что дружба? Легкий пыл похмелья, Обиды вольный разговор, Обмен тщеславия, безделья Иль покровительства позор.

Он за и против, он левый и правый, он конформист и диссидент, одним словом, он Пушкин, и они его не понимают. Он устал. Современник, встречавший его в это время, говорит: «...на нем был виден отпечаток грусти...». Поэзия Пушкину надоела: «...на все мои стихи я гляжу довольно равнодушно, как на старые проказы». Он пишет Анне Керн в конце сентября: «Пусть сама судьба распоряжается моей жизнью;

я ни во что не хочу вмешиваться». Между тем это лишь поза, игра, кокетство. Он спешит успокоить знакомых в Петербурге, что они не зря за него хлопотали: быть по сему, осенью он съездит в Псков. В голове его созревает компромиссный вариант, следующая попытка. Но прежде чем перейти к новому замыслу Пушкина выбраться за границу, скажем еще об одной встрече со старым приятелем, которая состоялась неподалеку от Михайловского.

Помещик Пещуров, взявший на себя негласное наблюдение за поэтом, сообщил своему племяннику в Париж, что общается с Пушкиным. Племянник собирался навестить дядю по дороге из за границы домой. Это был лицейский товарищ и тезка поэта Александр Горчаков, дипломат, ставший впоследствии министром иностранных дел Российской империи, канцлером.

Однокашников многое разделяло, но и объединяло многое. Они общались не раз в Петербурге во время приездов Горчакова из за границы, хотя особой близости и доверия у Пушкина к нему не было.

Как Пущин и Дельвиг, Горчаков не побоялся увидеться с опальным приятелем, хотя многие это делать опасались. Знающий общую ситуацию Александр Тургенев, близкий Пушкину человек, уговаривал Пущина не ехать в Михайловское, ибо это может ему повредить. А потом советовал Вяземскому прекратить переписку с Пушкиным, чтобы не повредить ему и себе.

Сам Тургенев вполне следовал в это время своему правилу. Горчаков же, хотя и не заехал в Михайловское, сославшись на простуду, встретился с Пушкиным, несмотря на предупреждение своего дяди о том, что поэт находится под надзором.

Встреча с Горчаковым могла бы стать, как нам кажется, переломным моментом в жизни Пушкина. Горчаков уже был влиятельной фигурой в Министерстве иностранных дел и вообще в русской дипломатии. Он находился в Вене, когда туда приехал царь и при нем Бенкендорф.

Горчаков отказался выслушивать назидания Бенкендорфа, и скоро в его досье появилась запись:

«Князь Горчаков не без способностей, но не любит Россию». Не опасайся его Пушкин, обсуди с ним жизненно важную проблему, — не исключено, что Горчаков бы помог. Но Пушкин вел с ним разговоры, не касаясь больной темы, читал ему отрывки из «Бориса Годунова». Вспоминали общих друзей.

Видимо, сказалось и настроение поэта, который отнесся к заезжему чиновнику холодно:

«Он ужасно высох — впрочем, так и должно;

зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием;

первое все таки лучше». Из этого следует, что Пушкин считал: он сам здесь гниет. По настроению своему Пушкин и Горчакова сделал жертвой российского климата, хотя тот больше жил за границей. Расстались они без энтузиазма. А четыре месяца спустя, сразу после восстания декабристов, Горчаков тайно явился на квартиру Ивана Пущина и предложил тому заграничный паспорт. Бежать можно было сразу. От паспорта Пущин отказался, решил разделить участь товарищей. Стоит ли говорить, какому риску подвергал себя Горчаков?

Пушкин об этой истории не узнал. Пущин рассказал ее уже после смерти поэта. Итак, помочь Пушкину бежать Горчаков мог. Иван Новиков выстраивает следующий весьма откровенный диалог между Пушкиным и Горчаковым:

«— А ты не взял бы меня за границу? Мне нужно паспорт.

— Ежели б ты был в Петербурге, я думаю, это было б нетрудно. Но ведь не властен же я отвезти тебя в Петербург.

— Шутки в сторону: а ежели б был в Петербурге, хотя б непрощенный, и мне надо было бы тайно покинуть Россию?

Горчаков деловито подумал, взвешивая что то в себе. Холодные глаза его чуть посветлели, и он негромко сказал:

— Я это сделал бы для любого лицейского товарища».

Как видим, этот вымышленный диалог целиком основан на последующей истории с Пущиным в Петербурге: он перенесен Новиковым на встречу с Пушкиным в деревне. Конечно, роман, хотя и документальный, все же не документ, но важно, что серьезный пушкинист, каким был Новиков, считал возможным подобное развитие событий. Обратился ли поэт с такой просьбой или Горчаков с таким предложением в августе 1825 года, когда они встретились? На этот вопрос мы никогда не получим ответа. Возможно, Новиков в своем допущении ошибся.

Пушкин, так доверчиво относившийся к лицейским друзьям, сделал тут тактический промах.

Существует и другая версия, что Горчаков ездил в Псков просить за Пушкина, поручился за него губернатору. Версия эта сомнительна: кто кто, а Горчаков не мог не понимать, что дело Пушкина решается не в Пскове.

Глава пятая. ПРОШЕНИЕ ЗА ПРОШЕНИЕМ Я все жду от человеколюбивого сердца императора, авось либо позволит он мне со временем искать стороны мне по сердцу и лекаря по доверчивости собственного рассудка, а не по приказанию высшего начальства.

Пушкин — Жуковскому, начало июля Анна Керн из Риги (и не она одна) уговаривает Пушкина подать прошение царю. Он благодарит за совет, но отвечает, что не хочет этого делать. На самом же деле именно лояльное прошение он вновь собирается написать. По видимому, уже готов черновик, только теперь он — часть целой серии действий, с учетом прошлых ошибок и неудач.

Глядя издалека, мы можем восхищаться многоплановостью дел поэта отшельника в Михайловском — от решения глобальных вопросов мироздания до флирта с молодыми соседками. Он жалуется на одиночество и управляет на расстоянии поступками множества людей. Он — органист, играющий одновременно на пяти клавиатурах, и каждая клавиша управляет на расстоянии его знакомыми, вызывает ответный звук. Он прям и двуличен, простодушен и скрытен, благороден и хитер. Помыслы его подчинены тому, чтобы оказаться в Европе любым путем.

Приняты во внимание все советы друзей, самолюбие положено в карман. Он готов бить себя в грудь, признавать даже те проступки, которые не совершал, только бы царь сжалился, простил, отпустил. Период неверия в себя и упадка сил закончился. Пушкин опять бодр. Из замысла отправиться в Ригу созревает новый проект, который мы назовем Балтийским.

Пушкин нигде не написал, что он хочет бежать из Риги. После Одессы он стал осторожней.

Есть свидетельства, что в Ригу поехать он хотел, но для чего? Ответ не вызывает сомнения:

чтобы лечиться. Но — лечить болезнь, которой не было и которую он выдумал, чтобы с ее помощью очутиться на Западе. А теперь повторим вопрос: для чего он хотел поехать в Ригу после неудачных попыток поехать в Дерпт? Ответ не оставляет альтернативы: для выезда из Риги за границу.

Новый вариант прояснился, когда из Риги в Тригорское вернулась Осипова. Она привезла важную новость, о которой Пушкин тотчас поведал в письме Жуковскому. «П. А. Осипова, будучи в Риге, со всею заботливостью дружбы говорила обо мне оператору Руланду;

операция не штука, сказал он, но следствия могут быть важны: больной должен лежать несколько недель неподвижно etc. Воля твоя, мой милый, — ни во Пскове, ни в Михайловском я на то не соглашусь...».

Итак, военный хирург Руланд, с которым Осипову свел, скорей всего, генерал Ермолай Федорович Керн, отнесся к будущему пациенту серьезно и согласился делать операцию. Два новых участника оказались втянутыми в Балтийский проект Пушкина: хирург Руланд и генерал Керн. Причем оба понятия не имели об истинных намерениях поэта. Ни о роли первого из них, ни о роли второго в планах Пушкина бежать из России материалов не имеется. В справочнике «Пушкин и его окружение» Руланд не упоминается. В примечаниях к письмам Пушкина Руланду отведено шесть строк. Попытаемся восполнить этот пробел.

В архиве Музея истории медицины в Риге нам удалось найти несколько документов, касающихся Руланда. Справочник «Врачи Лифляндии», изданный по немецки в Латвии (Митава, позже названная Елгавой), хотя и ссылается на академический альбом, но биография Руланда несколько отличается в деталях.

Хайнрих Христоф Матиас Руланд (Модзалевский называет его Генрих Христиан Матвей) родился в Беддингене под Браушвейгом (по Модзалевскому Брауншвейг) 17 марта 1784 года.

Он был сыном специалиста по ранам, то есть хирурга. Руланд младший принадлежал к тем иностранцам, которые по приглашению русской власти приехали в Вильнюс, чтобы изучать медицину за казенный счет («за счет короны», говорится в издании «Врачи Лифляндии»).

Оттуда студент Руланд был направлен в январе 1811 года в Дерптский университет, где продолжал штудировать медицину.

В декабре 1812 года Руланд окончил медицинский факультет и получил должность штаб лекаря в Рижском военном госпитале. Через несколько лет у него появилась частная практика.

Хайнрих Руланд умер в один год и следом за Пушкиным — 13 марта 1837 года. В некрологе по случаю его смерти, который нам удалось разыскать, Руланд назван рыцарем. Данные некролога, составленные сразу после смерти Руланда, видимо, следует считать наиболее точными. Таким образом, в тот год, когда Пушкин собирался с ним увидеться (или только использовать его приглашение для выезда в Ригу, а затем и дальше), Руланду исполнился 41 год. Будучи на пятнадцать лет старше Пушкина, он уже был опытным врачом с тринадцатилетней практикой.

Сложнее обстояло дело с протекцией генерал лейтенанта Керна, поскольку за три месяца до этого у Пушкина был роман с его женой. Боясь, что этот роман разрушит семью, опытная соседка Пушкина и родственница Анны Керн Осипова увезла ее в Ригу мириться с мужем, обещая при этом Пушкину найти ему там врача. Плетя любовную интригу, Пушкин, судя по сохранившимся письмам, сперва издевался над Керном как только мог. Можно себе представить, какими словами он говорил о нем устно. Между тем Ермолай Федорович Керн, участник войны с французами, хотя и был старше своей жены на тридцать пять лет, сохранял хорошее здоровье и был не только крупным военным, но интересным светским человеком.

Брак этот не был ее счастьем, но с его стороны был не по расчету, хотя, говорят, постарев, он подсовывал жене молодых людей, чтобы держать ее утехи под контролем. Повторяя без комментария только иронические замечания Пушкина, литературоведение необъективно по отношению к генералу Керну. В середине восьмидесятых годов в Риге мы пытались найти дом Кернов. Он был на месте бывшей Рижской цитадели, рядом с церковью Петра и Павла. На этом месте стояло здание, в котором находилось вполне советское учреждение Госагропром.

В начале октября 1825 года Керны приехали навестить родню в Тригорском, и генерал познакомился с Пушкиным. Зная свою хорошенькую и кокетливую жену, Керн мог в чем то ее подозревать. «Он очень не поладил с мужем», — признавалась впоследствии Анна Керн Анненкову. Пушкин же в письме приятелю Алексею Вульфу об этом самом эпизоде писал совершенно противоположное: «Муж ее очень милый человек, мы познакомились и подружились». Как объяснить это противоречие?

Раньше Пушкину нужна была жена Керна, и он насмехался над ним. Анна Петровна, принадлежа им обоим и многим другим, исходила из простой логики, как должны складываться отношения между обманутым мужем и любовниками. Пушкин же, думается, предвидел, что комендант Риги генерал Керн, когда поэту удастся там оказаться, сможет реально помочь. И во время пребывания Кернов в Псковской губернии Пушкин старался произвести на генерала хорошее впечатление. Он великолепно умел это делать, и, как ему казалось, это удалось.

Думается, гарнизонного врача Руланда предложил Пушкину именно Керн, хозяин гарнизона.

Когда конфликт в семье Кернов усугубился, Пушкин из этих соображений попытался примирить супругов: «Постарайтесь же хотя мало мальски наладить отношения с этим проклятым г ном Керном». Формула «тяжело больной поэт» в глазах всех участников этой истории отодвигала на второй план любовную аферу с Анной Петровной.

Теперь предстояло отыскать подтверждения, что в Пскове такая операция невозможна и Пушкину по жизненным показаниям необходимо поехать в Ригу. Конечной целью проекта был, по всей вероятности, побег через Балтийское море на Запад. Врачу в Пскове предстояло удостоверить несуществующую болезнь и тот факт, что в Пскове лечить эту болезнь отказываются, но при этом с операцией можно подождать. Таким образом, поэт проявит послушность и выпутается из сложившейся ситуации. Затем можно добиваться ходатайства местных властей, которое пойдет по бюрократическим каналам в столицу.

Хирургом в Пскове был штаб лекарь Василий Сокольский, но Пушкин по понятным причинам не хотел попасть на осмотр к серьезному врачу. Он предпочел того, о котором слышал раньше, а потом познакомился у Пещурова, — «некоторого Всеволожского, очень искусного по ветеринарной части и известного в ученом свете по своей книге об лечении лошадей». Это письмо Пушкина Жуковскому не имеет адреса и даже полного имени адресата, значит оно было отправлено не по почте. В письме Вяземскому Пушкин также сообщал, что ему «рекомендуют Всеволожского, очень искусного коновала». Пушкин забыл или сознательно изменил фамилию врача Всеволода Всеволодова, который действительно был ветеринаром и даже переводчиком трудов по лечению «заразительных болезней домашних животных».

Известно, что он (возможно, будучи пьяным) избил своего фельдшера. Позже Всеволодов стал профессором Петербургской медико хирургической академии.

Около середины августа 1825 года Пушкин встретился с Всеволодовым в неофициальной обстановке, надо думать, за обедом, что было очень важно для установления доверия. «На днях виделся я у Пещурова с каким то доктором аматером: он пуще успокоил меня — только здесь мне кюхельбекерно...». Л. Черейский пишет о Всеволодове: «Встречался с Пушкиным в Пскове летом 1826». Однако для получения фиктивного документа Пушкин встречался с Всеволодовым за год до этого и, по нашему предположению, не один раз. Грустный юмор видится в звании «доктор аматер», ибо пушкинский термин означает «врач любитель». Пушкин писал «пуще успокоил», чем хотел, видимо, подчеркнуть: Мойеру приезжать не надо.

Шагом в осуществлении Балтийского проекта становится поездка в Псков. Не такая, какой от него добивались, но все же в Псков. И вот поэт, по его словам, «увидя в окошко осень», сел в тележку и прискакал туда. Между прочим, поразительно мало изменилось в русских порядках и через три четверти века после смерти Пушкина. В 1898 году Ян Райнис, выдающийся латышский поэт, будет отправлен царским правительством из Рижской тюрьмы в ссылку, туда же, откуда мечтал вырваться Пушкин, — в тот же Псков.

В Пскове Пушкин нанес три визита и из них первый — врачу. Поэт говорил «с каким то доктором аматером», но он прекрасно знал, с каким. Не ведаем, разыгрывал ли Пушкин тяжело больного или просто щедро заплатил Всеволодову. Скорее всего, имело место и то, и другое.

Врач подтвердил серьезность болезни настолько, что предписал пациенту не двигаться не только после, как об этом предупредил Руланд, но и до операции. А главное, Всеволодов согласился с пациентом: болезнь теперь настолько осложнилась, что операция невозможна в Пскове, хотя об этом и было высочайше повелено.

Второй визит Пушкина был к архиепископу Псковскому Евгению Казанцеву. Ссыльный поэт догадывался, что слежка идет и по этой линии. В связи с предстоящей аферой он решил явиться засвидетельствовать почтение и доказать благонравность мыслей на тот случай, если у начальства возникнут подозрения. Ему хотелось усыпить бдительность Казанцева, и, как Пушкину показалось, это удалось.

Наконец, третий и самый важный визит был к гражданскому губернатору Псковской губернии Борису фон Адеркасу, осуществлявшему надзор за поэтом по указанию губернатора Паулуччи и графа Нессельроде. Ссылаясь теперь не на свое самочувствие и желание, а на официальное лицо (псковского штаб лекаря, что можно легко проверить), Пушкин объяснил Адеркасу: болезнь его осложнилась настолько, что ему грозит полная прикованность к постели, а затем и смерть.

Губернатор, по мнению Пушкина, оказался «весьма милостив», внимательно выслушал, посочувствовал и обещал выяснить мнение наверху, то есть в Петербурге. Губернатор предложил, кроме того, переправить в столицу стихи Пушкина, что тоже было, по мнению поэта, хорошим знаком (мы в этом сомневаемся). «...Итак погодим, — написал Пушкин Жуковскому, — авось ли царь что нибудь решит в мою пользу». Тут же в Пскове Пушкин написал письмо Вяземскому, но сжег его. Скорей всего, в письме содержались подробности визитов и чересчур откровенные комментарии к тому, с какой целью эти визиты были сделаны.

Он решил не рисковать.

Вернувшись к себе в имение в оптимистическом настроении и с надеждой на царскую доброту, Пушкин сочиняет прошение Александру I, которое можно считать вторым шагом в его Балтийском проекте. От прошения сохранился лишь черновик. Вняв просьбам друзей смирить гордыню и каяться, Пушкин стал вспоминать в письме, как началась его опала. Она была результатом необдуманных обмолвок и сочинения сатирических стихов. В Петербурге разнесся слух, что молодой поэт был высечен в Тайной канцелярии. Этот позор толкнул его на отчаянные поступки: дуэли, мысли о самоубийстве и, может быть, даже на мысль о покушении.

Далее в письме стоит буква V и волнистая черта. Некоторые исследователи полагают, что Пушкин имел ввиду Votre Majeste — Ваше Величество. Разумеется, писал Пушкин, все это было лишь в воображении, великодушие и либерализм власти спасли его честь. С тех пор, добавлял он, «я смело утверждаю, что всегда, на словах и с пером в руках уважал особу Вашего Величества».

Объяснив царю, что он пишет ему с откровенностью, которая была бы невозможна по отношению ко всякому другому властителю в мире, Пушкин просил о великодушии: «Жизнь в Пскове, городе, который мне назначен, не может принести мне никакой помощи. Я умоляю Ваше Величество разрешить мне пребывание в одной из наших столиц или же назначить мне какую нибудь местность в Европе, где я мог бы позаботиться о своем здоровье». Поэт стремился разжалобить государя, поставить его в такие условия, чтобы тот не мог отказать в столь простой просьбе. Назначить местность в Европе — звучало великолепно. В Петербурге мать и влиятельные друзья, как он надеется, снова просят царя. Дирижер этого оркестра находится в Михайловском.

Он между тем передумал и это свое письмо царю не отправил. Еще недавно Пушкин считал прошение матери ошибкой, полагая, что государь может в этом усмотреть хитрость, уклончивость, упрямство нераскаявшегося преступника. Да и у болезни не было врачебных подтверждений. Ныне Пушкин хочет показать, что он раскаялся. К тому же болезнь грозит скорой смертью. Вот почему теперь уместно и матери обратиться к царю. На полях черновика письма Надежды Осиповны рукой приятеля Пушкина Соболевского сделана пометка:

«Вероятно, сочинено А. Пушкиным». Это, однако, не доказано и не опровергнуто. Но поскольку сын был крайне недоволен предыдущим письмом матери, скорее всего, новое письмо Александру I могло быть отправлено только с его согласия.

«Ваше Величество! — пишет Надежда Осиповна Пушкина 27 ноября 1825 года. — Несчастная мать, проникнутая сознанием доброты и милосердия Вашего Величества, осмеливается еще раз припасть к стопам Своего Августейшего Монарха, повторяя свою покорнейшую просьбу. По сведениям, которые я только что получила, болезнь моего сына быстро развивается, псковские доктора отказались сделать необходимую ему операцию, и он вернулся в деревню, где находится без всякой помощи и где общее состояние его очень худо.

Соблаговолите, Ваше Величество, разрешить ему выехать в другое место, где он смог бы найти более опытного врача, и простите матери, дрожащей за жизнь своего сына, что она вторично осмеливается взывать к Вашему милосердию. Только на груди отца своих подданных несчастная мать может выплакать свое горе, только от своего Государя, от безграничной его доброты смеет она ожидать избавления от своих тревог. С глубочайшим уважением остаюсь Вашего Императорского Величества нижайшая, покорнейшая и благодарнейшая из подданных Надежда Пушкина, урожденная Ганнибал».

Идея этого ходатайства долго обсуждалась друзьями поэта. Вяземский еще 11 июля года писал жене из Ревеля, где общался с отдыхавшим там у моря семейством Пушкиных:

«Мать, кажется, еще просила государя, чтобы отпустили его в Ригу, где есть хороший доктор».

Для того, чтобы письмо вернее дошло по назначению, мать написала другое письмо — начальнику Главного штаба генерал фельдмаршалу Дибичу.

«Ваше Превосходительство! Сочувствие, которое Вы соблаговолили проявить ко мне, а также письмо, которым Вы почтили меня, дают мне смелость представить Вам мое нижайшее прошение Его Императорскому Величеству и умолять Ваше Превосходительство еще раз представительствовать за меня. Моему несчастному сыну не было оказано никакой помощи в Пскове;

врачи решили, что болезнь его слишком запущена для того, чтобы они могли взять на себя сделать операцию. Я не хочу распространяться, сердце мое переполнено, но поверьте, генерал, что благодарность матери больше всего того, что можно выразить, и эту благодарность Вам я сохраню на всю жизнь и буду счастлива выразить ее Вам лично, так же как и чувство почтительного уважения, с которым имею честь оставаться. Вашего Превосходительства нижайшая и преданнейшая Надежда Пушкина».

Однако, отправляя эти письма из Москвы, мать не знала, что царя уже в живых не было.

Между тем, как бы в дополнение ко всем этим прошениям, Пушкин подготовил свою литературную работу. Жуковский не раз призывал его доказать свою лояльность творчеством и тем завоевать расположение императора. Теперь Пушкин спешно заканчивал «Бориса Годунова». К началу ноября драма была готова. Пьеса, мог думать Пушкин, покажет царю, что от легкомысленности поэта не осталось и следа, он стал серьезным писателем, к тому же историческим, а значит, неопасным для власти, и его можно спокойно отпустить за границу.

Друзьям станет легче хлопотать за него, когда можно будет сослаться на созданное поэтом для пользы отечества: «пусть трагедия искупит меня».

Кстати, у Пушкина мог быть еще один предлог проситься в Прибалтику, и значительно более достоверный. Предок его Абрам Ганнибал после смерти Петра Великого много лет прослужил обер комендантом города Ревеля. Пушкин писал, что хочет добраться до ганнибаловских бумаг. Он мог бы присовокупить ходатайство о разрешении собирать там исторические материалы.

Наиболее влиятельным друзьям в этом новом сражении за выезд Пушкин отводил роль тяжелой артиллерии. Используя связи с крупными должностными лицами, они могли привести в действие прошение поэта, а теперь драматурга и историографа доромановского правления (в котором, с точки зрения сегодняшней царствующей фамилии, могли быть упомянуты и слабости). Пушкин надеялся не только на друзей, но и на человечность царя, что немедленно отразилось в его стихах.

Ура, наш царь! так! выпьем за царя...

Он человек! им властвует мгновенье.

Он раб молвы, сомнений и страстей.

Простим ему неправое гоненье:

Он взял Париж, он основал Лицей.

Простив царю преследование, он надеется получить ответное прощение. Остается ждать да учить английский. «Мне нужен английский язык — и вот одна из невыгод моей ссылки: не имею способов учиться, пока пора. Грех гонителям моим!» — пишет он Вяземскому.

Верит ли Пушкин в возможность того, что его выпустят официально? По видимому, он надеется, хотя и сомневается, ибо параллельно с официальным вариантом продолжается прощупывание возможностей бегства. В переписке с Алексеем Вульфом, находящимся в Дерпте, Пушкин снова переходит на условный зашифрованный язык и просит ускорить выяснение вопросов, о которых они договаривались: «О коляске моей осмеливаюсь принести вам нижайшую просьбу. Если (что может случиться) деньги у вас есть, то прикажите, наняв лошадей, отправить ее в Опочку, если же (что также случается) денег нет — то напишите, сколько их будет нужно. — На всякий случай поспешим, пока дороги не испортились». Не все ясно в этой тайнописи, но главные пункты таковы: надо ехать (коляска, которую Пушкин будто бы посылал за Мойером);

сколько денег нужно для того, чтобы организовать побег, просьба ускорить дело.

Он живет напряженным ожиданием весь ноябрь, не ведая, что 19 числа в Таганроге умер Александр I. Такого оборота событий Пушкин никак не ждал. В Петербурге известие было получено 27 ноября. Пушкин услышал о смерти царя еще через три дня. В это время до Парижа дошла весть о том, что Пушкину позволили съездить в Псков для лечения. Об этом Николай Тургенев написал в Дрезден Чаадаеву, который рассчитывал встретить Пушкина в Европе, чтобы вместе путешествовать.

Глава шестая. «ЧТО МНЕ В РОССИИ ДЕЛАТЬ?» Если брать, так брать — не то, что и совести марать — ради Бога, не просить у царя позволения мне жить в Опочке или в Риге;

Pages:     || 2 | 3 | 4 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.