WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Лев Николаевич ТОЛСТОЙ (1828 1910) Одним из первых произведений Л. Н. Толстого была повесть «Детство», где героем был не он сам, а совсем другой мальчик, с другой историей жизни, Николенька Иртеньев. Толстой

придумал для него родителей, учителей, друзей, придумал ситуации, которых не было в его собственной жизни.

Но вот мы открываем эту книгу — и происходит удивительное. Перед нами — живые люди. Толстой как будто переселяется в каждого из них, умеет почувствовать и помыслить за каждого своего героя. И нам кажется, что «я» в повести — это сам писатель, а вовсе не придуманный им мальчик и что все радости и огорчения Николеньки на самом деле были в жизни, а не сочинились кем то.

Это одна из загадок писателя: делать своих героев настоящими. А происходит это, воз можно, потому, что Толстому очень важно, что чувствует его герой, как рождается его мысль, какие жесты ему свойственны и что они выражают.

Так может писать только тот, кто любит людей, стремится их понять, хочет им помочь.

Детство (Главы из книги) Глава I. Учитель Карл Иваныч 12 го августа 18.., ровно в третий день после дня моего рождения, в кото рый мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопуш кой — из сахарной бумаги на палке — по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспан ными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пёстром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицели ваться и хлопать.

«Положим, — думал я, — я маленький, но зачем он тревожит меня? Отче го он не бьёт мух около Володиной постели? Вон их сколько! Нет, Володя старше меня;

а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, — прошептал я, — как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает... противный че ловек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!» В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошёл к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над © Библиотека «Лесенка». Сост. В. А. Левин и др., Харьков, © «Im Werden Verlag» http://www.imwerden.de info@imwerden.de нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

— Auf, Kinder, auf!.. s’ ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal1, — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошёл ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утёр нос, щёлкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал ще котать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! 2 — говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нём думать!» Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

— Ach, lassen Sie3, Карл Иваныч! — закричал я со слезами на глазах, высо вывая голову из под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чём я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слёз, за ставляли их течь ещё обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за мину ту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку;

теперь, напротив, всё это казалось мне чрезвычайно ми лым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон — будто maman умерла и её несут хоронить. Всё это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь;

но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слёзы полились уже от другой причины.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал на тягивать чулки на свои маленькие ноги, слёзы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошёл дядька Николай — маленький, чис тенький человечек, всегда серьёзный, аккуратный, почтительный и большой при ятель Карла Иваныча. Он нёс наши платья и обувь: Володе сапоги, а мне покуда ещё несносные башмаки с бантиками. При нём мне было бы совестно плакать;

притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Ма рью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умы вальником, что даже серьёзный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в од ной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

— Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Я совсем развеселился.

— Sind sie bald fertig?4 — послышался из классной голос Карла Иваныча.

Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (нем.).

Ну, ну, лентяй! (нем.) Ах, оставьте (нем.).

Скоро ли вы будете готовы? (нем.) Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое трону ло меня до слёз. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, ещё с щёткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своём обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна — наша, детская, другая — Карла Иваныча, собственная. На нашей были всех сортов книги — учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages»1, в красных переплётах, чинно упирались в стену;

а потом и пошли, длинные, толстые, большие и маленькие книги, — ко рочки без книг и книги без корочек;

все туда же, бывало, нажмёшь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не бы ла так велика, как на нашей, то была ещё разнообразнее. Я помню из них три:

немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту — без переплёта, один том истории Семилетней войны — в пергаменте, прожжённом с одного уг ла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч б ольшую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им своё зрение;

но, кроме этих книг и «Се верной пчелы», он ничего не читал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, кото рый больше всего мне его напоминает. Это — кружок из картона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков.

На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой то ба рыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изоб рёл и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в крас ной шапочке, из под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо;

в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел;

подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, чёрная круглая табакерка, зелёный футляр для очков, щипцы на лоточке. Всё это так чинно, аккуратно лежит на своём месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадёшься на верх, в классную, смотришь — Карл Иваныч сидит себе один на своём кресле и с спокойно величавым выражением читает какую нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо;

только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.

Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один одинёшенек, и никто то «История путешествий» (франц.).

его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал её Николаю — ужасно быть в его поло жении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдёшь к нему, возьмёшь за руку и скажешь: «Lieber1 Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так;

всегда приласкает, и видно, что растроган.

На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно под клеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, дру гая — новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания;

с другой — чёрная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол, в ко торый нас ставили на колени.

Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой за слонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гид ростатику, — а каково мне?» — и начнёшь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены;

но если вдруг упадёт с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, — а он сидит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает.

В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной чёрной клеёнкой, из под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами.

Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залаки рованных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне;

за дорогой — стриженая ли повая аллея, из за которой кое где виднеется плетёный частокол;

через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес;

далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь чёрную головку матушки, чью ни будь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех;

так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и все гда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдёт в грусть, и, бог знает отчего и о чём, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.

Карл Иваныч снял халат, надел синий фрак с возвышениями и сборками на плечах, оправил перед зеркалом свой галстук и повёл нас вниз — здороваться с матушкой.

Милый (нем.).

Глава II. Maman Матушка сидела в гостиной и разливала чай;

одной рукой она придерживала чайник, другою — кран самовара, из которого вода текла через верх чайника на поднос. Но хотя она смотрела пристально, она не замечала этого, не замечала и того, что мы вошли.

Так много возникает воспоминаний прошедшего, когда стараешься воскре сить в воображении черты любимого существа, что сквозь эти воспоминания, как сквозь слёзы, смутно видишь их. Это слёзы воображения. Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она была в это время, мне представляются только её карие глаза, выражающие всегда одинаковую доброту и любовь, ро динка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый белый воротничок, нежная сухая рука, которая так часто меня ласкала и которую я так часто целовал;

но общее выражение ускользает от меня.

Налево от дивана стоял старый английский рояль;

перед роялем сидела чер номазенькая моя сестрица Любочка и розовенькими, только что вымытыми хо лодной водой пальчиками с заметным напряжением разыгрывала этюды Clementi.

Ей было одиннадцать лет;

она ходила в коротеньком холстинковом платьице, в беленьких, обшитых кружевом панталончиках и октавы могла брать только arpeggio1. Подле неё вполуоборот сидела Марья Ивановна в чепце с розовыми лентами, в голубой кацавейке и с красным сердитым лицом, которое приняло ещё более строгое выражение, как только вошёл Карл Иваныч. Она грозно по смотрела на него и, не отвечая на его поклон, продолжала, топая ногой, считать:

«Un, deux, trois, un, deux, trois»2, — ещё громче и повелительнее, чем прежде.

Карл Иваныч, не обращая на это ровно никакого внимания, по своему обык новению, с немецким приветствием подошёл прямо к ручке матушки. Она опом нилась, тряхнула головкой, как будто желая этим движением отогнать грустные мысли, подала руку Карлу Иванычу и поцеловала его в морщинистый висок, в то время как он целовал её руку.

— Ich danke, lieber3 Карл Иваныч, — и, продолжая говорить по немецки, она спросила: — Хорошо ли спали дети?

Карл Иваныч был глух на одно ухо, а теперь от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и сказал:

— Вы меня извините, Наталья Николаевна?

Карл Иваныч, чтобы не простудить своей голой головы, никогда не снимал красной шапочки, но всякий раз, входя в гостиную, спрашивал на это позволе ния.

Арпе джио — звуки аккорда, следующие один за другим.

Раз, два, три, раз, два, три (франц.).

Благодарю, милый (нем.).

— Наденьте, Карл Иваныч... Я вас спрашиваю, хорошо ли спали дети? — сказала maman, подвинувшись к нему и довольно громко.

Но он опять ничего не слыхал, прикрыл лысину красной шапочкой и ещё милее улыбался.

— Постойте на минутку, Мими, — сказала maman Марье Ивановне с улыб кой, — ничего не слышно.

Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было её лицо, оно делалось не сравненно лучше, и кругом всё как будто веселело. Если бы в тяжёлые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно;

если она не изменяет его, то оно обыкновенно;

если она портит его, то оно дурно.

Поздоровавшись со мною, maman взяла обеими руками мою голову и отки нула её назад, потом посмотрела пристально на меня и сказала:

— Ты плакал сегодня?

Я не отвечал. Она поцеловала меня в глаза и по немецки спросила:

— О чём ты плакал?

Когда она разговаривала с нами дружески, она всегда говорила на этом язы ке, который знала в совершенстве.

— Это я во сне плакал, maman, — сказал я, припоминая со всеми подроб ностями выдуманный сон и невольно содрогаясь при этой мысли.

Карл Иваныч подтвердил мои слова, но умолчал о сне. Поговорив ещё о погоде, — разговор, в котором приняла участие и Мими, — maman положила на поднос шесть кусочков сахару для некоторых почётных слуг, встала и подошла к пяльцам, которые стояли у окна.

— Ну, ступайте теперь к пап а, дети, да скажите ему, чтобы он непременно ко мне зашёл, прежде чем пойдёт на гумно.

Музыка, считанье и грозные взгляды опять начались, а мы пошли к папа.

Пройдя комнату, удержавшую ещё от времён дедушки название официантской, мы вошли в кабинет.

Глава VI. Приготовления к охоте Во время пирожного был позван Яков и отданы приказания насчёт линейки, собак и верховых лошадей — всё с величайшею подробностию, называя каждую лошадь по имени. Володина лошадь хромала;

папа велел оседлать для него охот ничью. Это слово: «охотничья лошадь» — как то странно звучало в ушах maman:

ей казалось, что охотничья лошадь должна быть что то вроде бешеного зверя и что она непременно понесёт и убьёт Володю. Несмотря на увещания папа и Во лоди, который с удивительным молодечеством говорил, что это ничего и что он очень любит, когда лошадь несёт, бедняжка maman продолжала твердить, что она всё гулянье будет мучиться.

Обед кончился;

большие пошли в кабинет пить кофе, а мы побежали в сад шаркать ногами по дорожкам, покрытым упадшими жёлтыми листьями, и разго варивать. Начались разговоры о том, что Володя поедет на охотничьей лошади, о том, как стыдно, что Любочка тише бегает, чем Катенька, о том, что интересно было бы посмотреть вериги Гриши, и т. д.;

о том же, что мы расстаёмся, ни слова не было сказано. Разговор наш был прерван стуком подъезжавшей линейки, на которой у каждой рессоры сидело по дворовому мальчику. За линейкой ехали охотники с собаками, за охотниками — кучер Игнат на назначенной Володе ло шади и вёл в поводу моего старинного клепера. Сначала мы все бросились к за бору, от которого видны были все эти интересные вещи, а потом с визгом и топо том побежали наверх одеваться, и одеваться так, чтобы как можно более похо дить на охотников. Одно из главных к тому средств было всучивание панталон в сапоги. Нимало не медля, мы принялись за это дело, торопясь скорее кончить его и бежать на крыльцо, наслаждаться видом собак, лошадей и разговором с охот никами.

День был жаркий. Белые, причудливых форм тучки с утра показались на горизонте;

потом всё ближе и ближе стал сгонять их маленький ветерок, так что изредка они закрывали солнце. Сколько ни ходили и ни чернели тучи, видно, не суждено им было собраться в грозу и в последний раз помешать нашему удоволь ствию. К вечеру они опять стали расходиться: одни побледнели, подлиннели и бежали на горизонт;

другие, над самой головой, превратились в белую прозрач ную чешую;

одна только чёрная большая туча остановилась на востоке. Карл Иваныч всегда знал, куда какая туча пойдёт;

он объявил, что эта туча пойдёт к Масловке, что дождя не будет и погода будет превосходная.

Фока, несмотря на свои преклонные лета, сбежал с лестницы очень ловко и скоро, крикнул: «Подавай!» — и, раздвинув ноги, твёрдо стал посредине подъез да, между тем местом, куда должен был подкатить линейку кучер, и порогом, в позиции человека, которому не нужно напоминать о его обязанности. Барыни сошли и после небольшого прения о том, кому на какой стороне сидеть и за кого держаться (хотя, мне кажется, совсем не нужно было держаться), уселись, рас крыли зонтики и поехали. Когда линейка тронулась, maman, указывая на «охот ничью лошадь», спросила дрожащим голосом у кучера:

— Эта для Владимира Петровича лошадь?

И когда кучер отвечал утвердительно, она махнула рукой и отвернулась. Я был в сильном нетерпении: взлез на свою лошадку, смотрел ей между ушей и делал по двору разные эволюции.

— Собак не извольте раздавить, — сказал мне какой то охотник.

— Будь покоен: мне не в первый раз, — отвечал я гордо.

Володя сел на «охотничью лошадь», несмотря на твёрдость своего характе ра, не без некоторого содрогания, и, оглаживая её, несколько раз спросил:

— Смирна ли она?

На лошади же он был очень хорош — точно большой. Обтянутые ляжки его лежали на седле так хорошо, что мне было завидно, — особенно потому, что, сколько я мог судить по тени, я далеко не имел такого прекрасного вида.

Вот послышались шаги папа на лестнице;

выжлятник подогнал отрыскав ших гончих;

охотники с борзыми подозвали своих и стали садиться. Стремянный подвёл лошадь к крыльцу;

собаки своры папа, которые прежде лежали в разных живописных позах около неё, бросились к нему. Вслед за ним, в бисерном ошей нике, побрякивая железкой, весело выбежала Милка. Она, выходя, всегда здо ровалась с псарными собаками: с одними поиграет, с другими понюхается и по рычит, а у некоторых поищет блох.

Папа сел на лошадь, и мы поехали.

Глава VII. Охота Доезжачий, прозывавшийся Турка, на голубой горбоносой лошади, в мохна той шапке, с огромным рогом за плечами и ножом на поясе, ехал впереди всех.

По мрачной и свирепой наружности этого человека скорее можно было поду мать, что он едет на смертный бой, чем на охоту. Около задних ног его лошади пёстрым, волнующимся клубком бежали сомкнутые гончие. Жалко было видеть, какая участь постигала ту несчастную, которой вздумывалось отстать. Ей надо было с большими усилиями перетянуть свою подругу, и когда она достигала это го, один из выжлятников, ехавших сзади, непременно хлопал по ней арапником, приговаривая: «В кучу!» Выехав за ворота, папа велел охотникам и нам ехать по дороге, а сам повернул в ржаное поле.

Хлебная уборка была во всём разгаре. Необозримое блестяще жёлтое поле замыкалось только с одной стороны высоким синеющим лесом, который тогда казался мне самым отдалённым, таинственным местом, за которым или кончает ся свет, или начинаются необитаемые страны. Всё поле было покрыто копнами и народом. В высокой густой ржи виднелись кой где на выжатой полосе согнутая спина жницы, взмах колосьев, когда она перекладывала их между пальцев, жен щина в тени, нагнувшаяся над люлькой, и разбросанные снопы по усеянному васильками жнивью. В другой стороне мужики в одних рубахах, стоя на телегах, накладывали копны и пылили по сухому, раскалённому полю. Староста, в сапо гах и армяке внакидку, с бирками в руке, издалека заметив папа, снял свою пояр ковую шляпу, утирал рыжую голову и бороду полотенцем и покрикивал на баб.

Рыженькая лошадка, на которой ехал папа, шла лёгкой, игривой ходой, изредка опуская голову к груди, вытягивая поводья и смахивая густым хвостом оводов и мух, которые жадно лепились на неё. Две борзые собаки, напряжённо загнув хвост серпом и высоко поднимая ноги, грациозно перепрыгивали по высокому жнивью, за ногами лошади;

Милка бежала впереди и, загнув голову, ожидала прикормки. Говор народа, топот лошадей и телег, весёлый свист перепелов, жуж жание насекомых, которые неподвижными стаями вились в воздухе, запах полы ни, соломы и лошадиного пота, тысячи различных цветов и теней, которые раз ливало палящее солнце по светло жёлтому жнивью, синей дали леса и бело лиловым облакам, белые паутины, которые носились в воздухе или ложились по жнивью, — всё это я видел, слышал и чувствовал.

Подъехав к Калиновому лесу, мы нашли линейку уже там и, сверх всякого ожидания, ещё телегу в одну лошадь, на середине которой сидел буфетчик. Из под сена виднелись: самовар, кадка с мороженной формой и ещё кой какие при влекательные узелки и коробочки. Нельзя было ошибиться: это был чай на чис том воздухе, мороженое и фрукты. При виде телеги мы изъявили шумную ра дость, потому что пить чай в лесу на траве и вообще на таком месте, на котором никто и никогда не пивал чаю, считалось большим наслаждением.

Турка подъехал к острову, остановился, внимательно выслушал от папа под робное наставление, как равняться и куда выходить (впрочем, он никогда не со ображался с этим наставлением, а делал по своему), разомкнул собак, не спеша второчил смычки, сел на лошадь и, посвистывая, скрылся за молодыми берёзка ми. Разомкнутые гончие прежде всего маханиями хвостов выразили своё удоволь ствие, встряхнулись, оправились и потом уже маленькой рысцой, принюхиваясь и махая хвостами, побежали в разные стороны.

— Есть у тебя платок? — спросил папа.

Я вынул из кармана и показал ему.

— Ну, так возьми на платок эту серую собаку...

— Жирана? — сказал я с видом знатока.

— Да, и беги по дороге. Когда придёт полянка, остановись и смотри: ко мне без зайца не приходить!

Я обмотал платком мохнатую шею Жирана и опрометью бросился бежать к назначенному месту. Папа смеялся и кричал мне вслед:

— Скорей, скорей, а то опоздаешь.

Жиран беспрестанно останавливался, поднимая уши, и прислушивался к порсканью охотников. У меня недоставало сил стащить его с места, и я начинал кричать: «Ату! ату!» Тогда Жиран рвался так сильно, что я насилу мог удержи вать его и не раз упал, покуда добрался до места. Избрав у корня высокого дуба тенистое и ровное место, я лёг на траву, усадил подле себя Жирана и начал ожи дать. Воображение моё, как всегда бывает в подобных случаях, ушло далеко впе рёд действительности: я воображал себе, что травлю уже третьего зайца, в то время как отозвалась в лесу первая гончая. Голос Турки громче и одушевлённее раздался по лесу;

гончая взвизгивала, и голос её слышался чаще и чаще;

к нему присоединился другой, басистый голос, потом третий, четвёртый... Голоса эти то замолкали, то перебивали друг друга. Звуки постепенно становились сильнее и непрерывнее и, наконец, слились в один звонкий, заливистый гул. Остров был голосистый, и гончие варили варом.

Услыхав это, я замер на своём месте. Вперив глаза в опушку, я бессмыслен но улыбался;

пот катился с меня градом, и хотя капли его, сбегая по подбородку, щекотали меня, я не вытирал их. Мне казалось, что не может быть решительнее этой минуты. Положение этой напряжённости было слишком неестественно, что бы продолжаться долго. Гончие то заливались около самой опушки, то постепен но отдалялись от меня;

зайца не было. Я стал смотреть по сторонам. С Жираном было то же самое: сначала он рвался и взвизгивал, потом лёг подле меня, поло жил морду мне на колени и успокоился.

Около оголившихся корней того дуба, под которым я сидел, по серой, сухой земле, между сухими дубовыми листьями, желудьми, пересохшими, обомшалы ми хворостинками, жёлто зелёным мхом и изредка пробивавшимися тонкими зелёными травками кишмя кишели муравьи. Они один за другим торопились по пробитым ими торным дорожкам: некоторые с тяжестями, другие порожняком.

Я взял в руки хворостину и загородил ею дорогу. Надо было видеть, как одни, презирая опасность, подлезали под неё, другие перелезали через, а некоторые, особенно те, которые были с тяжестями, совершенно терялись и не знали, что делать: останавливались, искали обхода, или ворочались назад, или по хворо стинке добирались до моей руки и, кажется, намеревались забраться под рукав моей курточки. От этих интересных наблюдений я был отвлечён бабочкой с жёл тыми крылышками, которая чрезвычайно заманчиво вилась передо мною. Как только я обратил на неё внимание, она отлетела от меня шага на два, повилась над почти увядшим белым цветком дикого клевера и села на него. Не знаю, сол нышко ли её пригрело, или она брала сок из этой травки, — только видно было, что ей очень хорошо. Она изредка взмахивала крылышками и прижималась к цвет ку, наконец, совсем замерла. Я положил голову на обе руки и с удовольствием смотрел на неё.

Вдруг Жиран завыл и рванулся с такой силой, что я чуть было не упал. Я оглянулся. На опушке леса, приложив одно ухо и приподняв другое, перепрыги вая заяц. Кровь ударила мне в голову, и я всё забыл в эту минуту: закричал что то неистовым голосом, пустил собаку и бросился бежать. Но не успел я этого сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел, сделал прыжок, и больше я его не видал.

Но каков был мой стыд, когда вслед за гончими, которые в голос вывели на опушку, из за кустов показался Турка! Он видел мою ошибку (которая состояла в том, что я не выдержал) и, презрительно взглянув на меня, сказал только:

«Эх, барин!» Но надо знать, как это было сказано! Мне было бы легче, ежели бы он меня, как зайца, повесил на седло.

Долго стоял я в сильном отчаянии на том же месте, не звал собаки и только твердил, ударяя себя по ляжкам:

— Боже мой, что я наделал!

Я слышал, как гончие погнали дальше, как затукали на другой стороне ост рова, отбили зайца и как Турка в свой огромный рог вызывал собак, — но всё не трогался с места...

Глава VIII. Игры Охота кончилась. В тени молодых берёзок был разостлан ковёр, и на ковре кружком сидело всё общество. Буфетчик Гаврило, примяв около себя зелёную, сочную траву, перетирал тарелки и доставал из коробочки завёрнутые в листья сливы и персики. Сквозь зелёные ветви молодых берёз просвечивало солнце и бросало на узоры ковра, на мои ноги и даже на плешивую вспотевшую голову Гаврилы круглые колеблющиеся просветы. Лёгкий ветерок, пробегая по листве деревьев, по моим волосам и вспотевшему лицу, чрезвычайно освежал меня.

Когда нас оделили мороженым и фруктами, делать на ковре было нечего, и мы, несмотря на косые, палящие лучи солнца, встали и отправились играть.

— Ну, во что? — сказала Людочка, щурясь от солнца и припрыгивая по траве. — Давайте в Робинзона.

— Нет... скучно, — сказал Володя, лениво повалившись на траву и пе режёвывая листья, — вечно Робинзон! Ежели непременно хотите, так давайте лучше беседочку строить.

Володя заметно важничал: должно быть, он гордился тем, что приехал на охотничьей лошади, и притворялся, что очень устал. Может быть, и то, что у него уже было слишком много здравого смысла и слишком мало силы воображения, чтобы вполне наслаждаться игрою в Робинзона. Игра эта состояла в представле нии сцен из «Robinson Suisse»1, которого мы читали незадолго пред этим.

— Ну, пожалуйста... отчего ты не хочешь сделать нам этого удовольствия?

— приставали к нему девочки. — Ты будешь Charles, или Ernest, или отец — как хочешь? — говорила Катенька, стараясь за рукав курточки приподнять его с земли.

— Право, не хочется — скучно! — сказал Володя, потягиваясь и вместе с тем самодовольно улыбаясь.

— Так лучше бы дома сидеть, коли никто не хочет играть, — сквозь слёзы выговорила Любочка.

Она была страшная плакса.

— Ну, пойдёмте;

только не плачь, пожалуйста: терпеть не могу!

Снисхождение Володи доставило нам очень мало удовольствия;

напротив, его ленивый и скучный вид разрушал всё очарование игры. Когда мы сели на зем лю и, воображая, что плывём на рыбную ловлю, изо всех сил начали грести, Во лодя сидел сложа руки и в позе, не имеющей ничего схожего с позой рыболова. Я заметил ему это;

но он отвечал, что оттого, что мы будем больше или меньше махать руками, мы ничего не выиграем и не проиграем и всё же далеко не уедем.

Я невольно согласился с ним. Когда, воображая, что я иду на охоту, с палкой на плече, я отправился в лес, Володя лёг на спину, закинул руки под голову и сказал мне, что будто бы и он ходил. Такие поступки и слова, охлаждая нас к игре, были крайне неприятны, тем более что нельзя было в душе не согласиться, что Володя поступает благоразумно.

Я сам знаю, что из палки не только что убить птицу, да и выстрелить никак нельзя. Это игра. Коли так рассуждать, то и на стульях ездить нельзя;

а Володя, я думаю, сам помнит, как в долгие зимние вечера мы накрывали кресло платками, делали из него коляску, один садился кучером, другой лакеем, девочки в середину, три стула были тройка лошадей, — и мы отправлялись в дорогу. И какие разные приключения случались в этой дороге! и как весело и скоро проходили зимние «Швейцарского Робинзона» (франц.).

вечера!.. Ежели судить по настоящему, то игры никакой не будет. А игры не бу дет, что ж тогда остаётся?..

Глава IX. Что то вроде первой любви Представляя, что она рвёт с дерева какие то американские фрукты, Любоч ка сорвала на одном листке огромной величины червяка, с ужасом бросила его на землю, подняла руки кверху и отскочила, как будто боясь, чтобы из него не брызнуло чего нибудь. Игра прекратилась;

мы все, головами вместе, припали к земле — смотреть эту редкость.

Я смотрел через плечо Катеньки, которая старалась поднять червяка на лис точке, подставляя ему его на дороге.

Я заметил, что многие девочки имеют привычку подёргивать плечами, ста раясь этим движением привести спустившееся платье с открытой шеей на на стоящее место. Ещё помню, что Мими всегда сердилась за это движение и гово рила: «C’est un geste de femme de chambre»1. Нагнувшись над червяком, Катень ка сделала это самое движение, и в то же время ветер поднял косыночку с её беленькой шейки. Плечико во время этого движения было на два пальца от моих губ. Я смотрел уже не на червяка, смотрел смотрел и изо всех сил поцеловал плечо Катеньки. Она не обернулась, но я заметил, что шейка её и уши покрасне ли. Володя, не поднимая головы, презрительно сказал:

— Что за нежности?

У меня же были слёзы на глазах.

Я не спускал глаз с Катеньки. Я давно уже привык к её свеженькому белоку ренькому личику и всегда любил его;

но теперь я внимательнее стал всматри ваться в него и полюбил ещё больше. Когда мы подошли к большим, папа, к ве ликой нашей радости, объявил, что, по просьбе матушки, поездка отложена до завтрашнего утра.

Мы поехали назад вместе с линейкой. Володя и я, желая превзойти один другого искусством ездить верхом и молодечеством, гарцевали около неё. Тень моя была длиннее, чем прежде, и, судя по ней, я предполагал, что имею вид до вольно красивого всадника;

но чувство самодовольства, которое я испытывал, было скоро разрушено следующим обстоятельством. Желая окончательно прель стить всех сидевших в линейке, я отстал немного, потом с помощью хлыста и ног разогнал свою лошадку, принял непринуждённо грациозное положение и хотел вихрем пронестись мимо их, с той стороны, с которой сидела Катенька. Я не знал только, что лучше: молча ли проскакать или крикнуть? Но несносная лошадка, поравнявшись с упряжными, несмотря на все мои усилия, остановилась так неожиданно, что я перескочил с седла на шею и чуть чуть не полетел.

Это жест горничной (франц.).




© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.