WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |
-- [ Страница 1 ] --

.

АЛЕН БОСКЕ Русская мать im WERDEN VERLAG DALLAS AUGSBURG 2003 Ален Боске Alain Bosquet Русская мать Une mre russe Перевод с французского The book may not be copied in whole or in part

.

Commercial use of the book is strictly prohibited

.

.

The book should be removed from server imme diately upon © request

.

©ditions Grasset & Fasquelle, 1978 ©«Текст», 1998 ©Е

.

Л

.

Кассирова, перевод, 1998 ©Н

.

Попова, послесловие, 1998 ©«Im Werden Verlag», 2003 http://www

.

imwerden

.

de info@imwerden

.

de OCR, SpellCheck & Design by Anatoly Eydelzon books@tumana

.

net A Generated by LTEX 2

.

Писателю Борису Шрейберу, русскому по матери

.

Берта Турянская родилась в 1889 году в Одессе, в семье еврея-коммерсанта, тор говца кожами

.

В юности брала уроки игры на скрипке у Леопольда Ауэра, ученика Яши Хейфеца

.

Первое ее замужество оказалось неудачным, и в 1918 году, в самый разгар Гражданской войны, когда город занимали то красные, то белые, она вы шла замуж второй раз за богатого хлыща, слюнтяя и немножко поэта, Александра Биска

.

Биск – потомок эльзасца и бельгийки, в середине XIX века прибывших в Малороссию строить железную дорогу

.

Берте удалось спасти мужа от ГПУ

.

Тотчас они бежали из России – сперва в Болгарию, потом в Бельгию

.

В 1940 году бегство продолжилось – на юг Франции, а потом в Штаты, где г-н Биск, наскучив мирской суетой, занялся куплей-продажей редких почтовых марок

.

На старости лет Берта училась скульптуре у Архипенко, в остальное время была просто мужней женой и любящей матерью, в вечном ожида нье сына, сей книги сочинителя

.

После трагической смерти мужа уехала доживать в Париж, где и умерла в 1977 году

.

Ален Боске Русская мать

.

Париж, октябрь Кончина матери мне, сыну, облегченье

.

Этот стих, страшный и злой, сочинил я внезапно, уходя от тебя после глупой ссоры, когда нелепицы и бредни, вольные и невольные, сорвались с губ камнепадом

.

Было холодно, гулял ветер осенне-серый между палой листвой и облаками – пьяненькими коровами в небесной мути

.

Витрины на Гренель и на Сен-Доминик казались скучны и уродливы, как раздраженная перебранка сына с матерью

.

Сейчас, здесь, на мокрой улице, отколоть бы номер: украсть с лотка и раздавить ботинком апельсин, вялое яблочко, гнилой банан или купить безделушку, игрушку дрянную, куклу, какую любимому чаду дарить постыдишься, и на людях разорвать ее, вырвать пластмассовые кукольные глазки, вытрясти ватную требуху

.

И заодно надавать по морде всем прохожим, кто больше, чем я, слабак и старик: слабость – порок, а старость – смертный грех

.

И не прошу прощать меня, потому что прощенья мне нет, я был свинья, есть и буду, пожалуй, до моста Инвалидов

.

Зол на мать, на себя и теперь для полноты счастья – на Париж

.

Я повторил свой стих и остался доволен: цезура на месте, слова звучны, а явный вызов и боль заденут хоть кого

.

И ничуть не литературно, думаю, а очень жизненно, потому что лите ратура моя – и есть моя жизнь

.

И, едва сочинив, я проклял этот чертов стишок

.

Я попытался забыть его и запомнил окончательно

.

Сперва выкрикивал его в туманную даль, и резонировал он зло, глухо, фальшиво

.

Тогда я подскочил к первой встречной физиономии, мятой и пош лой: тетка лет пятидесяти, одета никак, ни рыба ни мясо, может, собесовская бухгалтерша, может, министерская вахтерша, глазки юркие, лоб выпуклый – словно перебарывает сильную робость

.

Я загородил тетке дорогу, помолчал три секунды и сказал, чеканя слова:

– Кончина матери мне, сыну, облегченье

.

Тетка смутилась

.

Сейчас, думаю, пожмет плечами, покачает головой или погрозит паль цем

.

Я и сам смутился, и она, заметив это, резко обошла меня и ушла молча

.

Войдя во вкус, я решил повторить маневр

.

Страшное заклинание терзало и вызывало апокалиптические ви дения

.

Скорей высказать и выбросить, на кого угодно свалить с себя тяжкий груз! Навстречу спешил прохожий в дорогом пиджаке и шляпе, человек моих лет, усики аккуратные, походка изящная

.

Я пробормотал, тщетно силясь скрыть неловкость:

– Прошу прощенья

.

Кончина матери

.

.

.

– Извините, мсье, мне некогда

.

Он мягко, но уверенно коснулся меня, отстраняя

.

Я вконец растерялся

.

На той стороне стоял мальчонка лет пяти во взрослой кепке

.

Я перешел улицу и схватил малыша за плечо:

– Кончина матери мне, сыну, облегченье

.

Он посмотрел на меня удивленно-весело и протянул мне цветную стекляшку

.

Я легонько дернул его за рукав толстой теплой курточки

.

Мальчик сказал просто и тихо:

Ален Боске Русская мать – Хочешь мятную карамельку? Мама болела на той неделе

.

Но папа сказал, что мама не умрет

.

Я немного успокоился

.

Слушать меня никто не желал

.

Значит, не отделаться мне от соб ственных опусов

.

Я снова проклял свое воображение и неистребимую тридцатилетнюю при вычку превращать жизнь в слово

.

Зайти бы в кафе пропустить стаканчик, позвонить прияте лю, выслушать его жалобы

.

Но, увы, от назойливого стишка спасу нет

.

Что есть, то есть: я сам себя наказал

.

Я обратился к фактам: ты – восьмидесятисемилетняя старуха, сдаешь не по дням, а по часам и, как пить дать, до весны не дотянешь

.

Я собрался с мыслями, а главное, с силами

.

Что делать? Не раскисать, крепиться, держаться с тобой строго и твердо

.

Воля и жесткость, жесткость и воля

.

И правильно я прежде решил: рассечь тебя на старую и новую и тайно признаться себе, что ту любил, а эту нет, что ты уже не похожа на мать и что ты мне не мать

.

Авось этак я легче перенесу твою смерть

.

Я мудрствовал лукаво и чувствовал, что не выдержу, разрыдаюсь или еще что

.

Потому ускорил шаг и проговорил стишок озорно, нагловато и малость насмешливо:

– Кончина мамочки сыночку утешенье

.

Страдать на словах – не означает ли вызвать страдание на деле? И я перестал раздумывать, что хорошо и что плохо

.

Что добро, что зло – хрен редьки не слаще

.

На бульваре Капуцинок я остановился у нового кинематографа и вошел: дрянной фильм авось развлечет, верней, извлечет меня из себя

.

После стишка ты прожила еще четыре месяца

.

Ален Боске Русская мать

.

Лом-Паланка, лето Вижу все очень ясно

.

Мы на Дунае, голубом, а еще зеленом, на болгарском берегу, в Лом-Паланке

.

Белые кораблики то веселы, то ироничны: дунут дымком сперва на киль и шлюпки, потом на деревья на пристани

.

Собираю гальку, гладкую, желтую, приятную на ощупь

.

Ты велишь оставить две-три, остальное бросить, не то порву карманы

.

Говоришь, что Дунай – река длинная, течет по разным странам, из них совсем новые Югославия с Чехословакией

.

Хочу запомнить оба названья

.

Повтори, еще раз повтори

.

Папе Александру я надоел больше, чем тебе

.

В мои четыре с половиной я ни то ни се – уже не игрушка, но еще не человек, не собеседник

.

Я не понимаю тебя, и вот папа решил сам подзаняться со мной новейшей историей

.

Была, мол, большая жестокая война, только что кончилась, враги, понимаешь, помирились, написали и подписали договор в Версале во Франции

.

Хороших наградили, плохих наказали

.

Королевства и империи распались на части, а части взяли и стали независимыми странами

.

Ты засмеялась

.

Говоришь, что я скоро увижу эти страны, они очень красивые

.

Мол, по плыву я с папой на пароходе далеко-далеко и приплыву в славные города Будапешт и Вену

.

Со школой все будет в порядке

.

Буду жить у дедушки с бабушкой, они меня полюбят

.

Начну учиться, узнаю много нового и интересного, вырасту в культурной стране

.

Я слушаю вполуха, у меня дела поважней – мои камешки, а еще морская болезнь, о которой уже слыхал

.

Ты успокаиваешь, говоришь, что на реках, даже на таких больших, никогда не укачивает

.

Папа вносит свою лепту и сообщает мне чудесных два слова «шторм» и «качка»

.

Я в восторге, и папа добавляет к «качке» еще два слова: «бортовая» и «килевая»

.

Несколько секунд я уверен, что навигация – мое призвание, и решаю пойти со временем в моряки

.

А ты наставляешь отца, как везти меня – тепло одевать и избегать сквозняков и невоспитанных детей

.

А еще велишь поцеловать в Брюсселе тестя с тещей – родителей ты не видела много лет

.

И твердишь папе, что будешь скучать по нему

.

Но, мол, плаванье пойдет ему на пользу, после недавней депрес сии, говоришь, он оправится

.

Работает, устает, а к чужбине не привык

.

Пусть хоть утешится, что вывез ребенка, не страна, а черт-те что, и язык грубятина, а ребенку нужно образование

.

Дед с бабкой – люди со связями и, между прочим, с умом

.

Пассажирского полку прибывает

.

Пора прощаться

.

Ты отходишь на минутку с отцом, и я снова принимаюсь за свои камешки

.

Приехали нарядные дяди, считают и считают чемоданы

.

Кучера благодарят

.

Слышу болгарские слова и обрывки разговоров по-русски и французски

.

Дяди в белых кителях и золотых галунах здороваются с пассажирами

.

Дамам говорят: «Осто рожней»

.

Можно застрять каблуком в досточках крутых сходней

.

Всюду болонки с пуделями, они рычат, на них ворчат

.

На верхней палубе оркестрик играет вальс

.

Ты кладешь руку отцу на пояс, он откидывает свою черную прядь, ты свою золотую

.

А я знаю, что иногда по утрам ты красишься перекисью

.

Вы целуетесь в губы, и я, как всегда, отвожу глаза Ален Боске Русская мать Скрипки словно сбесились и норовят под шумок выскользнуть из рук, визгливых, заломан ных

.

Отец говорит тебе, профессиональной скрипачке, – представляю, как тебе эта музыка, а ты говоришь – чардаш не музыка

.

Я спрашиваю, что такое чардаш: выговариваю с трудом, но обещаю запомнить

.

Дяди играют тростями с набалдашниками и крутят соломенные шляпы, как циркачи тарелки

.

Тети в коротких юбках, на шляпках – вуальки-паутинки

.

Ты даешь нам с отцом наставления

.

Мне – не забывать ходить в одно место, чтоб непременно в одно и то же время, в здоровом теле здоровый дух

.

Отцу – поменьше думать, побольше жить и надеяться

.

«Все это ради тебя, деточка

.

Ничего не поделать, вырастешь, поймешь»

.

Целуешь меня

.

Впечатленье, что хочешь мне сказать что-то нежное – и не можешь

.

И тогда я сам шеп чу: «Мамочка, я тебя люблю», – то ли по привычке, то ли по необходимости

.

Отец твердит:

второе бегство

.

Когда я родился, бежали из России

.

Когда подрос, бежим из Болгарии, а от добра добра не ищут

.

А ты ему: «Нет, ищут, нет, ищут

.

.

.

Боже ж мой, в Западной Европе ребенку и есть это самое добро»

.

На прощанье поручаю тебе камешки

.

Береги, как зеницу ока, вернешь, когда приедешь в наш чудный край

.

Обнимаешь меня крепко-крепко

.

Папа серьезный, кажется, даже хочет это показать

.

Снова заговорил о войне: напрасно раскурочили Австро-Венгрию;

а Германия, какая никакая, – родина Гете

.

Стараюсь запомнить новые названия

.

Прощаются-прощаются, никак не простятся

.

Звонок

.

Надо же, говорю, как на вокзале: позвонили – и отъезжающие сразу бегут по местам

.

А отец объясняет: пароходы – не поезда, на Дунае спешить им некуда, а вот на железке с расписанием шутки плохи

.

.

.

Пришли белые кители, ушли скрипачи

.

Заплясали моськи на поводке

.

Отец говорит тебе – не бросай скрипку, займись, пока нас нет, Лало, Дрдла и Шуман – замечательны

.

Да, говоришь, музыка – великое утешение

.

А мне, и строго, и нежно: «Чтоб непременно мне написал

.

.

.

Вот увидишь, бабуля научит тебя писать в два счета

.

А русский забудь

.

Лучший язык – французский»

.

Пароход мне нравится, а дяди и тети нет: у одних страшные усы, у других – шляпки

.

На носу парохода с трудом разбираю слова:

«Дер вайсе Донау»

.

Отец говорит – написано по-немецки, означает «белый Дунай»

.

Нарочно, мол

.

Потому что после Шумана все говорят «голубой Дунай», а Дунай то зеленый, то бурый

.

Но пароход – белый, а ежели этот белый – тоже «Дунай», стало быть, Дунай – тоже «белый»

.

То ли я плохо понял, то ли отец плохо объяснил

.

В общем, раскисаю

.

А ты снова обняла и ободряешь: ничего, сыночка, спать будешь мягко, мягче, чем дома

.

Машу рукой и бросаю в воду последний камешек

.

Кажется, ты плачешь

.

Что ж, по детским понятиям – так и надо:

ты именно та, какую буду помнить

.

Эту сцену я всю жизнь оберегал от собственной желчи;

может, потому невольно перес ластил ее

.

На нее, далекую и туманную, любовался я полвека, и стала она для меня очей очарованьем

.

Вынужденно, видимо, из самозащиты я бываю агрессивен, но по натуре – по рывист и порой вдруг становлюсь скептиком, потому решил запастись таким вот роликом семейной любви

.

И ни разу не правил и не резал чудное виденье

.

Все же при пересказе при шлось, увы, анализировать

.

Так какая же ты была в тот день на Дунае, беззаботно-веселом?

Последние недели перед отъездом были не тихи и не безоблачны

.

Помню, ссорились вы с отцом

.

Ты тихонько плакала, а он, покричав, гордо умолкал и мучил тебя молчанием боль ше, чем криком

.

Дверь вдруг настежь, шляпа нахлобучена наспех, прочь из дому

.

Схвачен чемодан, в чемодан впопыхах швырк платья, пару туфель, зубную щетку, на столе на виду – заклеенное письмо, и тоже до ночи прочь из дому

.

Но за всеми жестами, показными и вороватыми, я угадываю драму

.

А тебя снова, спустя месяцы и месяцы, потянуло на музыку

.

Ты стала играть на скрипке, даже покупала ноты, сэкономив пару-тройку медяков

.

Отец смотрел сквозь пальцы, знал, что выгадывала мелочишку на овощах и мясе

.

И конечно, понимал, что любви мужа и сына тебе Ален Боске Русская мать мало

.

Ты ходила на чаи к другим русским эмигрантам-софийцам и заезжим французам

.

К нам никого не звала за убогостью обстановки

.

Знакомые твои подбивали тебя выступить

.

Ты выступала и публике человек в тридцать-сорок полчаса навевала прекрасной игрой золотое беззаботное прошлое

.

Заслуженным успехом ты по праву гордилась

.

А порой твои друзья, пожалев нашу бедность, скидывались и очень деликатно просили тебя купить мне ранец, игрушки, фуфайку или, может, хорошее пальто

.

Дары я принимал спокойно, а по робости отвечал неизменно – я не заслуживаю

.

Отец подачек не любил: работал переводчиком в болгарском отделении Парижского банка и нас вполне обеспечивал, а музыку считал не ремеслом, а искусством

.

А может, не потому не любил он подачек? Ты хороша, жива, обаятельна

.

Роль внима тельной матери отыграла на совесть

.

Я вырос, и ты теперь стала свободней, два-три часа, да твои

.

А дети есть дети: я тебе не помеха, но уже и не забава

.

Пожалуй, и любимого мужа ты не прочь сравнить с другими мужчинами – кто умней, кто обольстительней? Чем глубже роюсь в памяти в поисках вашей с отцом жизни в те годы, тем меньше, как выясняется, нахожу

.

Помню, когда ссорились, отец ругался, что безобразие – обливаться духами, тем более «Шанелью», а ты говорила, что «Шанель № 5» – признак хорошего тона

.

Особенно он ругал платья с большим вырезом, а еще – твою прическу, говорил, что кудряшку на виске порядочные женщины не носят

.

Ну а я на чьей стороне? Я застенчив, значит, по-моему, ча ще на отца, чем на твоей

.

И кажется, ты это видишь, хоть вслух не обсуждаешь

.

И порой замахнешься на мою хмурую рожицу, на мой взгляд в упор

.

Но спохватишься, наклонишься к чаду, обнимешь: мать есть мать

.

И мне ясно, что виноват, но помилован великой мате ринской любовью

.

Туманные воспоминания ненадежны: в тумане времен ты или исказил их, или, для видимости логики, домыслил

.

Один из домыслов частенько преследовал меня

.

Был у вас с отцом приятель-француз, большой говорун, любитель рассказать о своих похождениях

.

Соврет – недорого возьмет, но воздевает, как в мольбе, руки, заверяя, что все правда, или прищелкивает пальцами, мол, не грех и приврать для красного словца

.

Звали его Виктор, и он тебе явно нравился

.

Раз или два в неделю Виктор заходил к нам

.

Перед ним ты не стыдилась наших двух с половиной комнатенок и с удовольствием говорила, к полному моему недоумению, что духов ные ценности важней материальных

.

Виктор обещал с гору – и платный концерт, и блат у банковского начальства, дескать, отец заслуживал большего

.

Меня смущали его россказни, видимо, потому, что сам он нимало меня не смущался: что я думаю о нем, ему было в высшей степени наплевать

.

Другом семьи Виктор побыл месяца три-четыре

.

Потом занял деньги у отца, мол, на важное дело

.

Деньги, как я полагал, огромные: шесть-семь сотен, по моим под счетам, – как минимум пятнадцать билетов в кинематограф

.

Виктор пропал на месяц, и ты, между прочим, стала ко мне нежней, так что приятеля твоего я возненавидел пуще прежнего

.

Однажды за ужином отец сказал сухо и зло:

– Чтобы ноги его здесь больше не было

.

Ты молчала, но суп глотала с явным трудом

.

Молчание в тебе, вспыльчивой и скорой на брань, казалось очень странным

.

Несколько дней спустя меня разбудили ругань и крик

.

Вопреки обыкновению, я не побе жал подслушивать под дверью, а накрыл голову подушкой

.

Наутро на лбу у тебя розовела царапина

.

Я понял, что отец ударил тебя, и, подумать только, пожалел не тебя, а его: как же он страдал, если дошел до такого! Кажется, впервые в жизни я сделал над собой усилие – подавил любопытство, ничего не сказал и ни о чем не спросил

.

Однако по крайней мере с неделю мучился и казнился, что бесчувствен к семейным бурям, пусть не мной вызванным

.

Отец стал дольше сидеть над переводами, а ты до ночи играла на скрипке

.

Вы и не ссорились, и не разговаривали: да, нет – и весь сказ

.

Я тоже занял позицию – сел меж двух стульев:

Ален Боске Русская мать решил, что отца попрошу рассказать про средневековье и Византию, про Юлия Цезаря и русского царя Александра II, а тебя – про ноты и про то, чему когда-то в Одессе учил тебя Леопольд Ауэр

.

Таким образом – утешу и утишу вас обоих

.

Претворить в жизнь свои решения я не успел

.

Однажды днем, когда отец был в банке, Виктор заявился к нам, ты бросилась ему на шею, он обнял тебя за талию

.

Ты строго ско мандовала мне – из дому ни ногой, и ушла, ни слова более не сказав

.

Вернулась ты два часа спустя, счастливая и потрясенная

.

Вот-вот придет отец

.

Я чувствовал, ты боишься, что я проболтаюсь, но не можешь совладать с собой, истребовать с меня сочувствие или хотя бы молчание

.

Согласие меж мной и тобой дало трещину: мы оба сами по себе, и каждый, как быть, решает в одиночку

.

Ты бросила мой уютный мирок и ушла в большой чужой мир, мужской, враждебный и непонятный

.

Я страдал, я видел, что ты отдалилась, и сам бросился искать приюта на стороне: играл до одури с уличными пацанами, даже подступался к ребятам постарше

.

И с упорством, и с горечью высматривал родственную душу в чужой

.

Жмурки и классики не дали мне досмотреть до конца семейную драму

.

Впоследствии, очень может быть, я и сам ее преувеличил и безмерно раздул, а другую, более для тебя важную, наоборот, проглядел

.

Был чересчур занят новыми делами, заботами и восторгами

.

В этом возрасте все принимаешь слишком всерьез, не видя собственной глупости

.

Ты-то в твои тридцать пять, напротив, начинала утихомириваться, рассуждать и даже отчасти притворять ся

.

А во мне и вообще рассуждение всю жизнь воевало с воображеньем

.

Мыслил я мыслил – и растекался мыслью по древу

.

Словом, Виктор не вернулся, и семейная жизнь наладилась

.

Все же происшествие имело последствия

.

Ты убедила отца, что он не живет, а прозябает и что служба в банке – тупик

.

В Россию, сказала, все равно путь закрыт, красных не скинуть, белой армии больше нет

.

Отец не спорил: был тяжелодум и долго вникал в очевидность, а ты говорила веско и убедительно

.

Стало быть, если на России поставлен крест, остаются Эль зас и Бельгия, родные земли предков, брошенные семьдесят лет назад ради малороссийской железки

.

Видно, ты одна и решила судьбу, то есть судьбы – свою, мою и отцову

.

Отец молчал, сказал, что подумает, и думал, даже ломал голову и по временам, явно взвешивая все «за» и «против», что-то ворчал

.

Казалось, ему намного трудней, чем тебе, сняться с места в поисках новой родины

.

Возможно, считал, а был он старше тебя на пять лет, что начинать все заново поздно

.

Противиться не противился, но хотел, чтобы отъезд сам собой перерос из возможности в необходимость

.

А ты торопила нас, и кто знает почему

.

Когда прощальная семейная идиллия на пароходе с красивыми дамами-господами и отважным на нестрашном, правда, а мирном и тихом Дунае капитаном прочно впечаталась в память, я понял, что не знаю – а была ли идиллия вообще? И так и не знал всю жизнь

.

Отец не тот человек был, чтоб расспрашивать его запросто

.

А от тебя правды я тем более не добился бы

.

Пожалуй, эту пароходную сцену только по лени держал я за лубок супружеской и мате ринской любви

.

А как было на самом деле – отправляла ли ты мужа покорять Европу или сама отправлялась погулять с Виктором на две-три недельки на воле? Обеспечивала сыну европейское образование или себе самой, в разлуке с родней, свободу от любопытных глаз, да и от собственной совести и лишних треволнений тоже? В тот день в Лом-Паланке ты же сходила с ума от счастья! Наконец-то сама себе хозяйка, наконец одна с Виктором! А все твои разговоры, об отцовской карьере, о воспитании сына, как ни рассудительны, – всё для отвода глаз

.

Родная душа – потемки

.

И что сказать о твоем прошлом? Пришлось бы судить тебя, допрашивать с пристрастием, пытать, пока не признаешься

.

А за неимением неопровержимых доказательств всякая быль – сказка

.

Так что, дав на миг слабину, я опомнился, устыдился, беру свои слова обратно и повторяю, с чего начал: конечно же, в 1924 году ты была верной женой и любящей матерью

.

Ален Боске Русская мать

.

Брюссель, – Ты должен быть первым в классе, ты же самый умный

.

– Я буду, мама, буду

.

Но друзья

.

.

.

– Твои дружки тебе в подметки не годятся

.

– Они хорошие ребята, мама – Да ну, остолопы!

– У меня прекрасные товарищи

.

– Товарищи не товарищи, главное – отметки

.

Я горжусь тобой, и папа тоже, хотя он-то помалкивает

.

– Одно только плохо: в математике я так себе, а в химии – полный тупица

.

.

.

Все надо зубрить

.

Если на экзамене хоть немного изменят вопрос, я пропал

.

– Хочешь, наймем учителя?

– Не хочу

.

Почему ты вечно ругаешь школу?

– Потому что в жизни важна только семья

.

Нам троим надо держаться вместе и бороться

.

Защищаться от чужаков, разлучников наших

.

– Но нельзя же защищаться от мира и от времени

.

– Господи, что за фантазеры тебя окружают!

– Но надо же учиться жить среди людей

.

– Живи среди нас с папой

.

Мы что, тебя не кормим, не поим?

– Но не век же мне с вами вековать!

– А чем мы для тебя плохи? Кто тебе что в уши надул?

– Просто мне хочется, чтобы ты иногда приглашала к нам пару моих приятелей

.

Я хочу не бороться, а дружить с ними

.

– И думать не смей! Звать иностранцев! Скажут еще, что мы нищие, что у меня смешной акцент

.

– Но ведь они мои друзья

.

.

.

– Сегодня одни друзья, завтра другие

.

Пойдешь на будущий год в четвертый класс, по смотрим

.

.

.

– Разреши хоть в кино с ними сходить

.

– Еще чего! Эти походы до добра не доведут

.

Сначала кино, потом папиросы, потом ба рышни

.

– Вот я и говорю – позови друзей к нам на чай

.

– Хочешь сказать, что тебе нас с папой мало?

– Но мальчики в моем возрасте

.

.

.

– В твоем возрасте мальчики должны слушаться взрослых

.

– Тогда я попрошу папу

.

Ален Боске Русская мать – Папу оставь в покое

.

Папа работает, у него и без тебя забот полон рот, – Зануды вы

.

– Что за выраженья! Скажи еще, что изверги! Тебе что, плохо живется? Ты же знаешь, что ты для нас – все, ты нам свет в окошке!

– Но позвать моих приятелей все же не мешает

.

– Я подумаю

.

– Что тут думать, дураку ясно!

– Что ж, я дура, по-твоему? Ах, я дура? Ну, знаешь, это уж слишком

.

– Леклерк славный малый, вот увидишь, и Лифшиц тоже, он читает Спинозу, Бергсона

.

И Кьеркегора читает

.

– Ах, читает!

– А что же еще должен делать отличник?

– Читать, но не такое! Это не по программе

.

– А надо непременно по программе?

– У тебя на все есть ответ! Ну тебя совсем

.

Дай поцелую

.

– Сперва скажи, когда позовешь Леклерка и Лифшица

.

– Через месяц

.

– Нет, через три дня, в субботу

.

– В субботу у нас госпожа Мельц

.

– Фу, от нее воняет

.

– Она же хромая, бедняжка

.

– А если хромая, значит, надо мыться раз в год? Или даже раз в четыре?

– Скажи, у тебя желудок как работает?

– Тебе мой желудок важней меня?

– Просто ты от него зависишь

.

Когда не следишь за ним, становишься злым

.

– Да что ты нашла в этой Мельцихе?

– Бедняжка очень страдала

.

Говорит, выбросилась из окна из-за одного негодяя

.

– В таких случаях лучше выслушать обоих

.

Может, она сама негодяйка

.

– Она любит музыку

.

– И жила в России, вот вы вместе и льете слезы

.

– Ступай-ка займись уроками

.

Тебе лучше читать, чем глупости говорить

.

– Я не глупости говорю, я прошу

.

Так позовешь в субботу Лифшица с Леклерком или нет?

– Сыночка, ты из меня просто веревки вьешь

.

– Тоже мне, веревки!

– Нет, этот твой переходный возраст – сущее наказание! Переходит, переходит, никак не перейдет

.

.

.

– Ты увидишь, Лифшиц очень умный

.

– А вот твоя бабушка говорила: «Умный, да не разумный»

.

А про сердце вам в школе не говорят? Господи, убьют в тебе русскую душу!

– Твоя русская душа – безалаберщина, и больше ничего

.

– Ах, сыночка

.

.

.

– А ты чуть что, сразу в слезы

.

– Я никогда не плачу

.

– Да неужели?

– Все равно это не повод для насмешек

.

В каком классе твой Лифшиц?

– В третьем

.

Ален Боске Русская мать – Значит, он старше тебя на год? Скоро начнет тобой помыкать

.

У старших с младшими всегда так

.

Что ты с него имеешь?

– Ничего, просто дружбу

.

– Ты дружбу, а он службу, чтобы похваляться рабом

.

– Он дал мне Тацита и Рейсбрука

.

– Поговори о нем с отцом

.

Посмотрим, что он скажет

.

– Ты сама знаешь что: что всякий волен сам выбирать себе друзей

.

Отец мне ничего не запрещает, говорит, что любой опыт имеет значение, даже заурядный

.

– Скажи лучше – отец не интересуется тобой

.

– Интересуется, просто не сходит с ума

.

– А твой Леклерк

.

Что еще за клерк-шмерк? Он, наверно, сын конторщика?

– Ученого он сын

.

– Тогда другое дело: блат в университете тебе пригодится

.

– Значит, мне надо дружить ради блата? Да ни за что на свете!

– Видишь ли, все не так просто

.

Почему, по-твоему, отец работает день и ночь, а жить нам все трудней и трудней?

– Значит, велишь дружить с Леклерком, кем бы он ни был?

– Ты же все равно якшаешься с ним, пусть уж приходит

.

Ну а по каким предметам он отличник?

– По латыни и греческому

.

– И кому нужна эта мертвечина? Западные дураки, ничему их не научили русские дела!

– Так, значит, в субботу?

– А как же госпожа Мельц?

– Ничего, отменишь

.

Купи ей одеколон

.

Авось поймет намек

.

– Хочешь навязать мне своих сопливых умников, на которых смотришь разинув рот? Да у них просто есть время на чтенье

.

– Ничего подобного

.

Просто я не хочу дружить на стороне

.

Хочу вас познакомить

.

Это и есть любить родителей

.

– Сыночка, да ты у меня хитрец! Давай-ка лучше посмеемся, как раньше

.

Помнишь, как мы с тобой придумывали слова, а отец не понимал и злился?

– Гладивадис и партадез

.

– Куступуфум балаколас стравидом

.

– Мистим фалатита

.

– Стидиримик варакимил

.

– Это на старотурецком

.

– Нет, на греко-ирландском

.

– Нет, на марсианском в сослагательном наклонении

.

– Вот видишь, я права: с тобой не поговоришь

.

– Конечно, я же веревки из тебя вью

.

– Ладно, дурачок, не вьешь

.

Конечно, мне нужно посмотреть на твоих Леклерка с Лиф шицом

.

И ты молодец, сыночка, что приведешь их

.

.

.

– Так надо!

– И хорошо, что надо

.

– Ладно, сказала «а», говори и «б»

.

– Что за «б» такое?

– Кино два раза в неделю

.

– Хватит и одного

.

Ален Боске Русская мать – А я буду лучше учиться

.

– Ты и так учишься прекрасно

.

– А могу ужасно

.

– Ну что ты за балаболка!

– Кино укрепляет дух

.

И освежает мозги

.

Сама на днях говорила

.

– Но у папы неважно с деньгами

.

– А мы ему не скажем

.

– Придется экономить на еде

.

– Подумаешь, одной луковкой меньше! Я, кстати, твой лук терпеть не могу

.

Ты его совсем не умеешь готовить

.

Его надо ошпаривать кипятком

.

– Уговорил, сыночка

.

– А нельзя Мельциху пореже звать?

– У тебя совсем нет сердца, сыночка

.

– Она оскорбляет мое понятие о красоте

.

– Конечно, она не Венера Милосская

.

Что нет, то нет

.

– И на что она тебе сдалась?

– А уж это мое дело, а не твое

.

– Вот именно, не мое

.

Она толстуха и уродина

.

И еще вонючка

.

– А я знаю одну песенку

.

– Паратакампум стакатасис валъвирон платап-латакус

.

– Мистибальдо

.

– Мукмуму

.

– Викуч

.

.

.

Будешь хорошим мальчиком?

– Это другой вопрос

.

Не по хорошу мил

.

– Сыночка ты мой!

Ален Боске Русская мать

.

Брюссель, Ты всегда меня подбадривала в моих амурных делах, при условии, что поматрошу и брошу

.

Ты охотно уступала меня барышням – взаймы, на время, на краткое увлеченье

.

Нюх у тебя был отменный на все мои романы: что опасно, что нет, учуивала верно

.

Если прошло два месяца, а я не остыл, значит, моя подружка – твой враг номер один

.

Борьбу ты начинала намеками

.

Не давила, не приставала грубо, дескать, познакомь, а изображала легкое, законное любопытство и как бы звала излить душу

.

Если в моих влюбленных откровеньях – только пикантность, скажем, пышный зад или ахи-охи, какие свели б с ума и бывалого селадона, – ты успокоишься: влюблен не в душу, а в тело

.

Бог весть, что нужней

.

Зато если рассказы мои скучны и чисты, если хвалю барышнин ум, характер, манеры, загадочные улыбку и взгляд, изящные головку и ножку – забеспокоишься, но и тут не очень: решишь, мол, выговорился, и ладно, дойдет до дела, то есть тела, сыночка угомонится

.

А настоящую тревогу бьешь, когда я строю планы

.

Стоит мне сказать: «В эту зиму хорошо бы свозить ее на недельку погулять по снегу» или «Не так уж я ее и хочу

.

Просто с ней приятно проводить время

.

Мир сразу становится таким прекрасным

.

И впечатление, что почему-то остановилось время» – вот тут ты в панике

.

И тотчас засыплешь вопросами, дескать, кто такая, откуда, кто отец с матерью, что за семья, есть ли дом, како веруют, словно показываешь;

барышня, может, и пусть, да семейка ее тебе ни к чему

.

Словом, мое волнение – твои мир и покой, а мои мир и покой – твое волнение

.

Как быть с девицей Мари-Жанн Фло, ты не знала

.

Я ужасно расстроился, что к моему роману с ней ты отнеслась вяло и холодно

.

Правда, я и сам в тот год особенно воевал с вами и вашим пониманием, а по-моему, непониманием, проблемы отцов и детей

.

Только что я закончил школу

.

Вы прочили меня в дельцы, а я любил литературу

.

Латыни и греческого не знал, помнил лишь бессвязные отрывки из программы пятого не то шестого класса

.

В семнадцать лет я бредил культурой вообще, обожал историю с большой буквы, завел себе идолов, боготворил Бетховена, Рубенса, Макиавелли, Ганнибала, Рембо и двух-трех молодых поэтов – Сюпервьеля, Элюара

.

А тебе до них дела не было, и твое на них наплевательство меня злило

.

И я решил, что отныне родство наше не по духу, а по крови, и разговор не по душам, а по верхам, как здоровье, как погода, – и только

.

О чем с тобой, такой глупой, говорить?

С отцом дело обстояло не лучше, если не хуже: он вообще был ходячее безразличие, вдо бавок ворчлив

.

Всей и беседы – скажет, мол, сам толком не знаешь, чего хочешь, и несколько раз произнесет глубокомысленно: «Каждому свое»

.

Наверно, считал: взрослый парень, сам за себя в ответе и должен понять, что детство давно в прошлом

.

Думал, наверно: мои витания в облаках, скорее всего, оттого, что живу, как у Христа за пазухой, а столкнись я с действи тельностью, то узнаю, почем фунт лиха, во всяком случае, спущусь с неба на землю

.

Ну а Ален Боске Русская мать я раздражался, ершился, взбрыкивал, считал, что даром потратил шесть лет на зубрежку в лицее

.

Друзей я терял одного за другим

.

Понесся в заоблачные выси – благо экзамены с их уздой позади

.

А экзамен на самостоятельность я сдать не мог – не был приучен ни смиряться, ни, напротив, сопротивляться

.

За душой ничего, кроме порывов, притом противоречивых

.

Зато упрямства – хоть отбавляй, и решил я, что убеждениями не поступлюсь

.

Богатство ненавижу и дешевого успеха не желаю

.

Торговля, деньги, дело, нажива отвратительны

.

Мои ценности – иные

.

Я стану философом, историком или писателем! Вот только кем именно, еще не решил

.

Надо сперва найти среду и людей

.

А Брюссель, судя по всему, болото: тут не разгуляешься и в ногу со временем не пойдешь

.

Леклерк, человек уравновешенный, умерял мои порывы:

надо еще подумать, понять, к чему именно стремлюсь, облечь неявные мечты явной плотью

.

А Лифшиц, наоборот, раззадоривал, считал, что лететь надо не иначе как к солнцу, хоть бы и с риском спалить крылышки

.

Для Лифшица избыток был нормой

.

Чем больше рискуешь умереть, уверял он, тем интересней живешь и сильней ощущаешь абсолютное начало

.

Это абсолютное начало он обсуждал со страстью, но определить затруднялся

.

Словно свет сошелся клином на моих проблемах

.

Нет, скорее, пожалуй, от праздности моей явились все эти завихренья, устремленья и чаянья, которые толком я не мог выразить

.

Я стал комком нервов

.

Сел на кофе

.

Пил очень крепкий, чашку за чашкой

.

Журналы читал без разбору и правые, и левые

.

В голове была каша: возмущен убийством канцлера Дольфуса и восхищен эсэсовцами, бросившими кровавый и изумительно зверский вызов дряхлой кумушке Европе

.

Я рвался в Испанию, жаждал сражаться в рядах республиканцев во имя спасенья культуры и достоинства личности, но и тянулся, из жажды разрушенья, к Франко

.

Делать, что угодно, лишь бы действовать

.

Я порхал и кружил, и колыхался, как огородное пугало, и страдал, как пугало, потому что прикован к крестовине и не в силах воспарить

.

Я пел, а через миг плакал, и ты, наблюдая и не понимая, с чего вдруг такие смены настроения, говорила, что у меня плохо работает желудок, малокровие и не очень крепкое здоровье, вот в чем дело, хоть, правда, врач успокаивал тебя – дескать, с возрастом пройдет

.

Больной желудок – говорила ты, ведать не ведая про больное воображение

.

Были у меня кумиры – ими я бредил

.

Моего Рубенса ты терпела, хотя сама не боготворила и вообще искусство изобразительное великим и важным для жизни не считала, потому что жизнь – не в музеях, и малевать героев – не значит жить среди людей

.

И вообще, говорила, эти горы мяса – чистая показуха и похвальба, мол, глядите, какие мы богатыри, тоже мне, спортсмен выискался, на что мне его рекорды, Христос у него забияка, как запорожский казак

.

А вот композиторам моим ты радовалась, сама обожала романтиков, Берлиоза, Шумана и, разумеется, Бетховена

.

Рассказывала, что в Одесской консерватории, накануне войны, в пору твоей учебы в 1912 – 1913 годах, ему молились, как Богу

.

И очень сердилась, что я не люблю русской музыки:

– Как мало в тебе русского духа, сыночка! Ах, что за гений, Чайковский! А ведь все так просто

.

Ты меня поймешь, если его поймешь

.

Тут весь русский человек, какой он есть – мечтатель и горемыка

.

– Скажи лучше – мямля и пьяница

.

– Вот поумнеешь, поймешь

.

Станешь мягче, узнаешь, что такое вздох, что такое трепет

.

– Сладенький кисель

.

– Подумаешь, твой Ганнибал! Тоже, Аника-воин!

– Мой Аника-воин потряс весь цивилизованный мир, чуть было не покорил его, и разбили его случайно

.

– Ну, не знаю, сыночка

.

Времена меняются, вкусы тоже

.

Мы в молодости ценили красоту и счастье

.

А теперь впечатленье, что все рушится

.

Ален Боске Русская мать – Старики всегда так говорят

.

Мы с тобой без конца задирались, то дружески-весело, то враждебно-злобно

.

Тебя наше несогласие огорчало, меня радовало, потому что отделяло и отдаляло от вас с отцом, от моих, так сказать, психологических корней

.

Но в одном ты оставалась на высоте: соглашалась – да, дескать, может, и есть молодые талантливые писатели, читанные тобой, сыночка, и не читанные мной

.

Говорила, что в каждом поколении есть свои таланты и спорить, кто лучше, глупо

.

Здравый смысл тем самым оправдывал лень: не судишь меня за любовь к новой литературе – сама не судима будешь за невежество

.

Признанных уже гениев ты хвалила общо и расплывчато, готовыми фразами, а о новых, неведомых, каких я тебе декламировал, помалкивала, разводя руками, хотя в общем-то про себя считала их пройдохами, пройдами, халифами на час

.

И я, пока не повзрослел, все вел с тобой дурацкие споры на потеху Леклерку с Лифшицем: Леклерк легонько, не без иронии, поучал, Лифшиц резко и грубо долбил

.

– Зачем спорить, только время терять, – говорил Леклерк

.

– Имей свое мнение и ни на кого не оглядывайся

.

Скажи своим, как думаешь, как веруешь, и дело с концом

.

Не спрашивай разрешения: поставь перед фактом

.

А мамаша есть мамаша

.

Вечная наседка

.

Твоя, слава Богу, хоть умная

.

Лифшиц говорил то же, но пылко и яростно:

– Мы в ответе за самих себя – какие есть! История требует! Разумеется, ответственность – это ново

.

Почитай немецких философов

.

В одной личности намешана куча всего

.

Думаешь, ты определен и установлен раз и навсегда? По-твоему, ты – именно то или именно это?

А может, ты станешь, как дед твой, сапожником, а может, бродягой, а может, депутатом?

Время тут само химичит

.

Так что просто будь готов и спустись с неба на землю

.

Только так и увидишь все ясно

.

Ты дерьмо и понимай это

.

Самое верное дело! Только так и станешь дерьмом приличным

.

Другие тебя не сделают, только заедят

.

А отец и, главное, мамаша – хищные твари, и больше ничего! Думают, что любовь дает им права! От матери отрывайся, пока молод: больно, но еще не смертельно

.

Или же

.

.

.

да где тебе

.

.

.

или уходи жить отдельно

.

Семена дали всходы

.

Однажды, ничего тебе не сказав, я пошел к отцу

.

Объяснил ему, что в школе учился хоть и хорошо, но не тому и что хочу на будущий год поступить на роман ское отделение филфака Брюссельского университета

.

Год буду заниматься с преподавателем латынью и греческим, вкалывать как следует

.

Да, я понимаю, это требует дополнительных средств

.

Но призвание мое не в том, к чему меня готовили

.

Так неужели губить свою жизнь?

Двадцати минут убеждений хватило

.

Отец, ни осудив, ни одобрив, согласился: не захотел да же предостеречь от мальчишеской горячности

.

Он был великолепен, хотя малость вял, Я тут же еще нажал, объявил, что нуждаюсь в уединении, должен жить отдельно, и лучше всего – найти жилье возле университета, скромный угол трудов и вдохновения

.

Отец внимательно выслушал и сказал, что тридцать лет назад он тоже ездил по европейским университетам в поисках свободы, по крайней мере, внутренней

.

Не успел я обрадоваться, как он добавил, что его собственный отец был богат, а он сам – нет

.

Ложка дегтя в бочку меда: в новой моей жизни будет, значит, мало удовольствий

.

Благодарить, сказал отец, его не за что, живи теперь своим умом

.

Для тебя наше решение стало трагедией

.

Решили – тебя не спросили, поставили сразу перед фактом, на душу твою наплевали, устроили заговор, чтобы разлучить мать с сыном, и не взяли тебя в посредницы, советчицы, устроительницы, рабыни в конце концов

.

Ты мне, стало быть, не нужна, а благоверный твой пошел у меня на поводу

.

А я, разумеется, без шантажа не обошелся, даже не дал отцу двадцать четыре часа на размышление или хоть на совет с тобой

.

Ты осталась у разбитого корыта;

униженная и оскорбленная;

старуха прежде времени

.

Я утешал тебя как мог, клялся, что буду приходить через день, кстати, и университет Ален Боске Русская мать в двух шагах от дома

.

Но, увы, как ни старался, не утешил

.

Ты отменила ближайшие чаи с Мельцихой, вернула билеты на концерты, стала клясть Леклерка с Лифшицем: дескать, это чертовы выродки, я пляшу под их дудку и готов на любой бунт

.

Припомнила таких же негодяев Сталина с Гитлером

.

Объявила, что отец – тряпка и работа ему важней, чем святая святых – семья

.

Хозяйство ты запустила вовсе

.

Отец, в поисках собственного покоя, отправил тебя на три недели подлечиться в Виши, хотя подлечивать было нечего

.

Так что подлечила ты не здоровье, а злость: вернулась сухой, трезвой, безжалостной

.

Думала: мы с отцом одним миром мазаны

.

Отец – предатель, перебежал тебе дорогу, твою любовь у сыночки отнял, а свою всучил

.

И я тоже хорош: изменник, излил душу не ей, а ему, и за это нате вам, пожалуйста, живи, деточка, где хочешь, да разве ребенок может жить один?

Прежде ты произносила целые речи, а теперь как води в рот набрала, даже не чита ла свою газету

.

Сидела и молчала, демонстрируя полную безучастность, давала понять, как оскорблена

.

Но я не изверг и милостив к павшим

.

Позвал тебя в Суаньи прогуляться по лесу, предложил съездить вдвоем к морю зимой: в Кок или, хочешь, в Остенде

.

Даже не пошел на пирушку к приятелям, чтобы просто молча посидеть с тобой

.

Но ты мне – ни ответа, ни привета

.

Показывала, что обижена смертельно

.

Я чуть было не пошел на попятный

.

Прав Лифшиц: все мамаши – хищные твари

.

Месяц холода и молчания – и я готов был сдаться

.

Откуда, стало быть, ушел, туда и пришел

.

То есть снова я – самый простой обыватель, не в силах оборвать корни, хотя искренний, непосредственный, живой и в общем-то вспыльчивый как ты, то есть тоже жертва всяких разных горьких правд

.

Твое ледяное молчание поначалу сбило меня с толку, как-то одурило, одурманило

.

С Мари-Жанн Фло я познакомился на танцах

.

Слоу я танцевал старательно, а танго с ду шой

.

В полутемном для пущего интима зале было человек пятьдесят-шестьдесят молодежи, в основном школьники-выпускники, как и я

.

Иные даже пришли с принаряженными мамашами

.

Я прикинулся пай-мальчиком и с позволения одной почтенной мамы пригласил дочку, девицу в белом платьице с ярко-синим бантиком на поясе

.

Любил я, правда, в ту пору женщин лет тридцати: время на глупости они не теряли, были очень осторожны и не боялись забеременеть или заразиться

.

Девиц, своих ровесниц, жаловал меньше, но тоже не пропускал, стараясь и тут урвать свое

.

Кроме того, в их неловкости – лишняя прелесть

.

Раздражали только вздохи и обращенные горе взоры

.

В белом платьице оказалась ничего

.

Тело не худое, но тонкое, а грудки упругие, в моем вкусе

.

Двигалась в платьице прелестно, тюль и кружево порхали, а жесткий бантик торчал неподвижно – то, что надо

.

Но покорил меня, видимо, не тюль, или бантик, или слова, а общий дух: точно юное хрупкое деревце в бурю, теряющее на ветру лепестки один за другим

.

С первого танца я держал ее за подмышки

.

Интересно, она их бреет или выщипывает? Я ее так прямо и спросил, даже сам себе удивился

.

Она не обиделась

.

Сказала, что скажет на следующий танец: приглашай, мол, снова

.

Снова, минуту спустя, я наслаждался кожей между тюлем и кружевом, ощущая легкую на ней испарину

.

И странное дело, влага эта у меня самого вызывала слюну

.

Одежда наша неожиданно заколыхалась в такт

.

О своих наблюдениях я поставил партнершу в известность

.

А вот свое имя, фамилию, возраст и прочее не сообщил

.

Но долго на таком не продержишься

.

Довольно все-таки стран но: разглядывать друг друга в упор, обниматься, щупаться – и разойтись по углам, не назвав себя

.

Возник новый обмен репликами: мы представились по всей форме, даже попили лимо наду с барышниной мамой, подплывшей к нам, понятное дело, проконтролировать дочкины реверансы и убедиться, что ее голубка-богиня-красавица мечет бисер не перед свиньями

.

Остаток вечера я оттанцевал образцово и добросовестно, однако на совесть обработал и платье от сосков до лобка

.

Самой Мари-Жанн я предложил быть моей и дал ей на раз мышление сорок восемь часов

.

Она сказала, что сорок восемь – много, она старше меня на Ален Боске Русская мать целый год и не может транжирить время

.

Тогда я всмотрелся ей в лицо, потому что, пока вертелся и прыгал, забыл его

.

Оно оказалось узенькое, мелкое, но неукротимо-страстное

.

Я тотчас сказал себе: Мари-Жанн прекрасный противовес моим новым амбициям и кульбитам, любовные глупости отвлекут от других, куда худших

.

Я выложил все это партнерше, она не обиделась

.

Решила, вероятно, что в постели переменюсь: в утренней мякоти и мускульной вялости превращусь потихоньку из циника в лирика

.

Через день я, как и задумал, привел ее в свою студенческую берлогу, вмещавшую стол, стул, радиоприемник, раковину, зеркало, шкаф и койку

.

В любви она оказалась хороша, как в танцах: ловка и без лишних ахов-охов

.

Притом всегда была для меня свободна, а на мое свободное время не зарилась

.

Стало быть, длиться все это могло, пока не надоест – то есть добрых полгодика

.

Я решил, что хватит тебе перемалывать обиду

.

И стал, отвлекая, рассказывать о своем новом романе

.

Но ты слушала вполуха и не ревновала, как бывало, когда боялась соперницы, и вообще не откликалась на мой рассказ

.

Но я должен был вернуть тебя в чувство

.

Не свинья же я неблагодарная, вопреки твоим увереньям

.

Однажды вечером, когда отец ушел на какую-то деловую встречу, я позвал к нам Мари-Жанн

.

Ты была вежлива и равнодушна, и я вдруг испугался

.

Неужели моя жизнь потеряла для тебя всякий интерес? А это палка о двух концах: без твоей опеки и власти мне свободно, но как-то скучно

.

Хорошо, когда вами не помыкают, но плохо, когда не интересуются

.

Неужели последнее слово теперь за Мари-Жанн?

Неужели ей одной достался я весь целиком? Так дело не пойдет

.

Так или иначе, необходимо срочно действовать

.

Я просил тебя пригласить к нам ее мать

.

Ты пригласила и беседовала с ней спокойно и ровно

.

Особых тем для беседы не было

.

Обсудили погоду, политическое положение и ох-уж-эту-молодежь

.

Надеюсь, вам все же захочется посудачить о нас с Мари Жанн

.

Наверняка ведь – кумушек-бездельниц хлебом не корми, дай только сватать и строить воздушные замки

.

Но дело у тебя было другое, вполне личное

.

Твои приятельницы из русско-эмигрантской компании забивали тебе голову ностальгическими грезами и не давали жить наяву

.

Одни вздыхали о подвигах Деникина-Врангеля-Колчака, другие проклинали Ленина-Троцкого и ру гали идиотов, толкнувших империю к гибели

.

И г-жа Фло явилась тебе глотком свежего воз духа – западного

.

Фло не читала ни Пушкина, ни Чехова, так что ты надеялась освежиться ею, может, даже иначе взглянуть на мир

.

Обменялись вы с ней комплиментами, безделушками финтифлюшками, книксенами-шмиксенами, пресной болтовней

.

Новая подружка-европейка не умней, разумеется, старых – эмигранток, но, говоря с тобой, по крайней мере, не душит похвалами и проклятьями прошлому

.

И главное, не ведет с тобой культурных разговоров – все равно, ты говорила, высосаны из пальца, и к тому же по верхам и вранье, потому что, в самом деле, чем Гюго хуже Лермонтова, а Франк и Сен-Санс – Бородина и Мусоргского? Так что, разумеется, в комплиментах взахлеб вы о своих детках могли и не вспомнить

.

С подружкой моей ты не воевала, наоборот, даже была робка – то ли устала, то ли хотела угодить мамаше Фло

.

Новые, непривычные сдержанность и прохладца сделали тебя, на мой взгляд, совершенно комильфотной

.

Вдобавок подействовали они и на меня

.

Прошел месяц, я и сам поостыл к Мари-Жанн

.

Не воду же мне пить с ее лица

.

А больше питаться было нечем:

в тебе к ней ни ревности, ни ненависти

.

Скука переросла в ссору, слезы вызвали злость

.

И на что, думаю, мне барышня Фло? Кажется, из-за нее ты меня даже слегка разлюбила

.

По том злость к подружке остыла, но осталась

.

Вскоре я стал говорить Мари-Жанн, что должен заниматься и вообще мне некогда

.

Увиливал и не угрызался, так что, вздумай подруга моя искать утешения на стороне, сказал бы – на здоровье

.

Для драм я не созрел

.

Ко взаимному согласию встречи стали редки, а ласки очень скоро – вялы и вымученны

.

Но навек я остался Мари-Жаннин неоплатный должник: она научила меня играть в покер! Потом, когда при Ален Боске Русская мать ходилось выбирать в больших вещах, в политике – левизну-правизну, ожиданье войны или мира, бунт или благонадежность, в искусстве – красоту или пользу, в жизни – слово или дело, идеализм-прагматизм, я, сомневаясь день и ночь, возможно, невольно оглядывался на тебя и кидался из крайности в крайность

.

Было у меня семь пятниц на неделе и никогда – постепенности и продуманности решенья

.

Чувство во мне заменяло мысль, порыв – логику

.

И я терялся, решая, быть или не быть, и по неспособности сдавался окончательно

.

И вот тогда частенько, примостившись к грязному столику, вверял судьбу-индейку тузу треф или девятке бубей

.

С мамашей Фло ты продружила все же дольше, чем я с дочкой

.

Это твое увлечение мне стало ясно не сразу

.

А все просто: муж предпочел тебе службу и от твоих порывов уклонялся, сын взбрыкивал и не отзывался на любовь и нежность, подруги только и знали, что хныкать и ностальгировать

.

Последняя твоя соломинка – новый человек

.

Ты жаждала вникнуть в незнакомое, в потемки чужой души, однако в мамаше Фло особых потемок не оказалось

.

За полгода ты разглядела все

.

Последний обмен печеньем, помадой, кремом от морщин – и до свидания

.

И ты наконец объявила амнистию: побежала к русским патриоткам, навестила и обласкала Мельциху

.

Однажды, пока я сидел на лекциях, ты взяла у консьержки ключ и навела порядок в мо ей берлоге

.

Я вошел и увидел: новые сиреневые, даже слишком, занавески

.

Вместо грубых простынь дорогие льняные

.

Шесть розочек расставлены в вазочках, для меньшей пышности по отдельности

.

В шкафчике – годовой запас одеколона и пены для бритья плюс склянки с витаминами

.

На подушке белел конверт

.

В нем – две двухсотфранковые купюры и записка:

«Счастья тебе, сыночка»

.

Дары означали, что я прощен и что разрыв с Мари-Жанн Фло поз волен

.

И намекали, что новые мои победы заранее одобрены: главное идти вширь, а не вглубь

.

Дарам я, однако, радовался не безумно

.

Моя цель – знанья, литература, может, политика и, конечно – слава;

счастье же – не дело, а вздор и в планы мои не входит

.

Еще день – и ты стала сама собой и заявила мне, как ни в чем не бывало:

– Одного я не могу тебе простить: твоей любви к Макиавелли

.

Злой он человек

.

– А на добре, мама, далеко не уедешь

.

Ален Боске Русская мать

.

Берлин, октябрь «Дорогие мама и папа, С 10 мая 40-го я сменил три мундира и считаю, что побывал на войне, которая не хуже и не лучше других

.

Выбора особого не было

.

Все же удалось добиться, чтобы американцы, а потом англичане послали меня в специальные школы, где я научился разбираться в военном деле и самих военных

.

Мои медали – непонят но за что

.

Просто оказался в нужном месте в нужное время

.

Кто угодно сделал бы то же самое

.

Правда, кое-какие мои обязанности в Лондоне, Версале и потом в Берлине в Генштабе дали мне и права

.

Учиться я не закончил, и первой мыс лью было броситься к вам в Нью-Йорк доучиваться

.

Пока все же отложил: войска спешно уходят, вакансий свободных полно, кто останется, пойдет в гору;

требу ется управлять Германией и учить ее демократии

.

Предлагают хороший оклад и прекрасную, на мой вкус, работу для офицера: обеспечение связи между четырь мя странами-победительницами

.

Буду работать в Контрольном Совете под началом своего друга, моя задача – координировать действия союзных держав: Чехослова кии, Дании, Южной Африки и других стран, включая Бразилию, при соблюдении интересов всех и каждого

.

Другая задача – наблюдать в числе прочих инженеров за демонтажем военных заводов и, главное, за репатриацией миллионов людей

.

Война натешилась мной вслепую, но вдоволь

.

Сперва потерпел поражение вме сте с бельгийцами, через две недели – с французами

.

Что было в 41-м и 42-м, сами знаете: неуверенность, а пуще того – невозможность располагать собой из мучила меня

.

Победа разбила и доконала меня хуже поражения

.

Состояние побеж денного, скрашенное разве что красной линией фронта, смещавшейся потихоньку вперед

.

Действительно, было радостное чувство всеобщего освобождения, а, увы, не личной свободы

.

Работу выбирал себе не я

.

Теперь, кажется, все изменилось:

победитель – как и подобает ему – получает право решать и действовать

.

В два дцать шесть лет – давно пора

.

Можете, кстати, посмеяться: я получаю особняк и машину с шофером

.

Каково, а? Вдобавок придется мне подзаняться русским: кроме мамы, дома говорить по-русски по-настоящему мне было не с кем

.

Заодно подучу немецкий

.

Поначалу я причислен к военному министерству, затем перейду в веденье МИ Да, хотя у чиновников Совета особый статус с поочередным месячным подчине нием четырем шефам, причем один из них – советский

.

Анекдот! Заранее смеюсь, представив, как мама с ужасом скажет: нет, вы подумайте, какое предательство – работать с большевиками! Да, с русскими

.

Начинаем строить что-то, и я намерен Ален Боске Русская мать отдать этому все силы – на сей раз не вслепую, а вполне сознательно

.

И почему бы после войны не срубить мне наконец дерево по себе? К немцам, даже когда воевал с ними, у меня никогда не было ненависти

.

Теперь они заново создают страну

.

Выгадать от этого должны, во-первых, мы, по праву, как победители, и, во-вторых, они сами, потому что вполне способны научиться демократии: для них это вопрос жизни и смерти

.

Пишу вам о том, что думаю, без утайки

.

Посылаю несколько снимков зелен дорфского особняка, где живу

.

Развалины отсюда далеко

.

Деревья хороши, газон ухожен

.

Может, удастся вырваться к вам в Нью-Йорк, порадоваться на вас

.

В сен тябре 43-го, когда отбывал в Европу и прощался с вами, радости не было

.

Это и понятно: все могло случиться

.

Нас отплывало несколько тысяч солдат

.

Корабль атаковали немецкие подлодки, мы чуть не утонули

.

Еле доплыли до Северной Ир ландии, на корабле сплошной стон и крик – раненые да еще в пути всякие непри ятности

.

Лучше не вспоминать

.

Теперь вот хочу не упустить возможность принять назначение и немедленно приступить к работе

.

Дело интересное и нужное

.

Где-то через полгода смогу приехать к вам повидаться

.

Хотелось бы, конечно, знать ваше мнение тоже

.

Если папа считает, что надо завязать с Европой, хоть, правда, европейцем я был всегда, и возвращаться в Аме рику, я все переиграю

.

Но, если честно, к американской жизни душа у меня не лежит

.

Будущее мое здесь, на развалинах, вернее, на огромной стройке

.

Я молод, наконец-то самостоятелен, и лучше поздно, чем никогда

.

Впервые со школьных лет знаю, чего хочу

.

Обнимаю и целую вас нежно-нежно»

.

Письмо я отправил, не перечитав

.

Боялся слишком раздумывать о том, как ты примешь его: как перенесешь новый разрыв со мной – на сей раз человеком самостоятельным и свобод ным

.

Я сделал решительный шаг и не хотел увязать в сомнениях и угрызаться понапрасну

.

Три дороги я видел на распутье: остаться маменькиным сынком и со временем стать утешите лем ее вместо папочки, что с точки зрения логики вполне оправданно и безопасно;

посвятить себя литературе всецело без остатка;

или же внести свой вклад в будущее Европы, доведя Германию до ума старым, но верным способом

.

Я не бахвалился: просто зашорил глаза орден скими планками

.

Я и так открыт и распахнут всему, а в прошлом еще больше открывался и распахивался, в основном глупостям разного рода, был готов нестись туда, куда ветер дует

.

И ты в тот момент ничего не значила

.

Что хочу, то и ворочу, тебя не спрошу

.

Десять дней спустя получил от тебя письмо, написанное, как показалось мне, в приливе того самого безудержного чистосердечья, какое вдалеке от тебя я ненавидел и даже осуждал

.

Писала ты как курица лапой, на сей раз даже хуже – буквы вкривь и вкось, согласные и гласные – сплошные крестики-нолики:

«Сыночка мой, мы тебя очень благодарим, что ты с нами такой откровенный

.

Твой папа тебя одобряет и совершенно с тобой согласен

.

Твоя мама очень переживает

.

Сыночка, война теперь кончилась, а я тебя жду, если бы ты только знал, как я тебя жду, потому что мне, сыночка, самое главное – думать о тебе и крепко-крепко тебя поцеловать, и скажи мне, почему бы тебе скорей не приехать повидать свою маму?

Не знаю, сыночка, правильно ли ты решил

.

И сколько мы всего за войну пережили, я тебе просто не могу передать

.

Я уж теперь ничего не знаю

.

Сыночка, тебе надо ко мне приехать и все мне объяснить, чтобы я тоже была с тобой согласна

.

Сыночка, Ален Боске Русская мать я тебя очень прошу, приезжай, и если ты можешь только на неделю, то хорошо, пусть будет на неделю

.

А потом, если тебе так надо уехать, ты уедешь, и совесть твоя будет спокойная

.

Ах, сыночка, я так мечтала, что ты купишь домик на море в Лонг-Айленде и поживешь с нами немножко и поможешь отцу встретить старость

.

Твой отец, конечно, здоров, но в шестьдесят лет, скажу я тебе, человеку хочется тихой и мирной радости, ничего, конечно, такого, только то, что он заслужил

.

А ты тоже заслужил и мог бы порадоваться, разве ты не жив-здоров? Не хочу, сыночка, тебе навязывать свою волю

.

Но в сердце у меня что-то протестует: если нас небо и судьба помиловали, зачем же нам опять разлучаться? Я тоже стала старая

.

Твоя мама целует тебя так крепко, как только одна мама и умеет»

.

Поначалу я проклял твое письмо

.

Что за смесь мольбы и шантажа, хныканья и хитрости!

Через два дня понял, что имеешь право и что сам я в суровых походах очерствел и забыл о сыновнем долге

.

Я срочно кинулся заключать желанный договор, поспешно обустроил себе рабочий кабинет, второпях набрал людей, не посмотрев даже, кого нанимаю

.

Конечно же, я тоже хочу тебя повидать и ужасно, страстно, безумно жажду насладиться миром и покоем, а не бросаться с корабля на бал к новым подвигам

.

Солдат во мне все же сдался штафирке

.

Я представил, как сижу в саду в голубом костюме с шелковым галстуком, ем пирожные под легкую музыку и поодаль господа играют в шары, не заботясь о судьбах мира

.

Никому, кроме шефа, не сказавшись, я улетел

.

В суматошном Париже посадка была сплошным сумбуром, на Азорах – негой и лирикой, на Новой Земле – забытьем в таинственных ледяных озерах

.

Очутившись в Нью-Йорке, я не позвонил тебе – первым делом бросился по улицам, хо телось закружиться в вихре города, любимого мной и вполне, оказывается, благополучного:

война не оставила на нем ни малейшего отпечатка

.

С ходу я отмахал шесть-семь километров до Централ-парка прямиком по Бродвею с его урнами, дымящимся мягким асфальтом, разно цветными машинами, безликими прическами, банковскими стеклами, за которыми клиенты как в зале ожидания пассажиры в никуда, сероватыми церквами, куда забегает прихожанин почитать на краю гробницы позапрошлого века биржевые новости в газете цвета лежалого апельсина, с небоскребами – помесь минарета и турецкой бани, с зазываньем и кривляньем торгашей – вонючих сицилийцев, гнусавых литовцев, с аукционом прямо на улице рубашек б/у, а вот кому две дюжины по цене одной штуки, с неоновыми вывесками, свиристящими в три ночи, как мильон сверчков, с раздавленными хлюпающими под ногой сосисками, с бомжа ми и увальнями-полицейскими, хватающими их за шиворот и шваркающими на мостовую, как мешок картошки, с миллионерами в рубашках на военно-морскую тематику – морской бой в десяти картинах, с дамскими шляпками – фруктовыми корзинами и свисающими вишенками, с мороженым, похожим на баварский замок, с говором, острым, как ножницы для стрижки собак, или мягким, как жвачка, к которой прилип прохожий, пока зеленый свет, на пешеход ной дорожке под носом автобуса, с толстогубыми вихлястыми неграми, с дочками-госпожами и мамами-рабынями, с облаками-улитками, поспешающими на службу в небо, а на нем – как магазинная штора: вдруг вжик, и кончен бал, с изящными мостами к Господу Богу, словно ждущими явления Его, вход на мост с того света три доллара двадцать пять центов, с рекой и свирепыми чайками, перерезающими белые и голубые лучи тысячевольтовых рекламных щитов

.

Я остановился в гостинице «Астор» в центре Таймс-сквера

.

Как хорошо было бродить в нью-йоркской толпе

.

Она казалась мне безалаберней и вольней европейской, особенно в ма нере одеваться и говорить

.

Слова грубы и свежи и сразу к делу: есть, работать, платить, спать

.

Я сливался с миром, то ли бессознательным, то ли сознававшим, что не может слиш Ален Боске Русская мать ком много, а мне это было не важно, здесь я любил все и вся, а в Европе пришлось бы выбирать, одобрив одних и осудив других

.

Я лопал гамбургеры и сандвичи с копченой колба сой

.

Покупал свободные яркие тряпки, в них легко дышалось после всех армейских удавок

.

Утешался причудливыми розовыми и лазоревыми зданиями после обгорелых берлинских и прирейнских руин

.

Сходил в Гарлем, в «Савой» на Дюка Эллингтона, обитавшего в музыкаль ной стихии гордым гибким тигром

.

Побывал в «Райансе» на Расселле, свистящем, как змея, и тонком, как лиана-скороспелка В кабаре «Сэсайети Даунтаун» послушал Фэтса Уоллера с шикарными зубами-клавишами и клавишами-зубами, по которым скакали пальцы-сардельки

.

Однажды, слегка под мухой, я сидел на 133-й улице у лиловой кудрявоглазой мулатки и долго долго ласкал ее

.

Я ведь тоже против расизма, я за кожу и рожу, за экстаз и за оргазм

.

На другое утро, проголодавшись духовно, я побежал в Музей современного искусства, посмотрел на «Гернику», но она не насытила меня, а вызвала раздраженье и ненависть

.

Зато «Уснувшая цыганка» Таможенника Руссо пришлась мне очень по вкусу, подпитав мою новорожденную, робкую поэтическую горячку

.

Теперь, окрепнув на приятных видениях и ощущениях, я был готов к тебе

.

Ты бросилась мне в объятья, я расчувствовался и не смог гармонию поверить алгеброй

.

Я тоже бросился навстречу

.

Отец растрогался – впервые в жизни

.

Ты ахала и охала на все лады – и радость выражала, и надеялась междометиями остановить прекрасное мгновенье

.

Количество превос ходных степеней в твоей речи подошло к критической массе

.

Атмосфера рая царила в твоих двух комнатах, отпечатавшись на диване, шкафах, лампе, ковре, картинах

.

Вдобавок всюду анемоны, пирожные, золотые ленточки, побрякушки, словно сегодня, с опозданием в двадцать лет, день рождения ребенка, которого в мечтах, с тоски по нему, превратили в ангела

.

Мы говорили и говорили, но рассказы не становились четкой картиной

.

Ты сказала – мирная жизнь все излечит, и спросила, не скрываю ль, что ранен, болен или психически чем-нибудь угнетен? Я сказал – нет, что ты, просто я уже не мальчик, не тот сытый голубок, что нехотя клюет крупку судьбы

.

Америке ты пропела дифирамбы: ты тут, говорила, не в ссылке, у тебя есть друзья, они тебе совершенно заменили твоих европейских знакомых, а в Европе только и знают, что убивать и убиваться

.

Пока меня не было, ты выучила английский и даже доучила французский

.

На лице у тебя появились морщины, ты стала – пожилой дамой

.

Отец говорил мало

.

Я, однако, чувствовал, что он готов к мужскому разговору со мной, на какой не пошел бы еще несколько лет назад

.

Дела ваши не процветают, но много ли вам, людям порядочным, надо? Было бы здоровье

.

С вопросами ты не приставала

.

На ужин подала мои любимые блюда: овощной суп с эстрагоном, баклажанную икру, чесночный сыр и брусничный компот без сахара

.

Потом обмерила меня в талии, сказала, что я не потолстел, и распечатала пакета три-четыре с очень шоколадными и очень канареечными рубашками, толстенными носками и галстуками расцветки, я бы сказал – на любителя

.

Из благодарности я не смотрел дареному коню в зубы, говорил спасибо, обнимал и в конце концов и впрямь обрадовался подарку

.

Пошлая радость встречи меня целиком и полностью удовлетворила, и о бегстве я не по мышлял, по крайней мерс, дня три-четыре

.

Рассказывал о своих военных подвигах охотно, утаил разве что самую малость, так что, с моих слов, выходило: мои военные пути-дороги были усеяны розами

.

Ты, правда, ткнула меня в мои же письма, вымаранные английской и американской цензурой, но я легко нашелся: наверно, говорю, впал в лирику и слишком живо писал места, где был, мог, значит, выдать местонахождение своей части в Англии, Нормандии, Германии

.

Ты на меня посмотрела молча и долго

.

Дескать, не делай из меня дуру, ну, да уж ладно, все хорошо, что хорошо кончается, и кто старое помянет, тому глаз вон

.

Ты как бы отреклась от важной части моего прошлого, и я махнул рукой – не стал подменять тебе его Ален Боске Русская мать ничем

.

Проехали, и ладно

.

Отец в наших разговорах не участвовал, самое большее – вставлял пару слов

.

Возрастная дистанция между ним и мной уменьшилась;

лет через десять-пятнадцать отец будет почтен ным старцем, мы сблизимся вполне, и даже больше, чем он ждал

.

А пока усилий от меня не требовалось: твое бесконечное, безграничное счастье покрывало все

.

Но о будущем погово рить все же пришлось

.

Отец любил свою работу

.

Заочная купля – продажа марок стала его вторым призванием

.

Он убивал тут двух зайцев, получая и заработок, и удовольствие

.

Так что с ним, мол, все в порядке, и у меня впереди – лет пять-шесть моих, а там как Бог даст

.

Отцов намек на милость Божью меня слегка огорчил, но я, желая быть на высоте, не спорил

.

Не буду разрушать в эти несколько дней образ идеального сына

.

Идеал, конечно, создал не я, а твоя бурная материнская любовь

.

Я лишь пожинал плоды

.

Уезжая в Берлин, я обещал тебе вернуться как только смогу: деньги теперь будут, а корабли дальнего плавания меж континентов ходят все быстрее

.

А ты на прощание, как ни странно, больше не приставала, не убеждала, что в Штатах мне будет спокойней и лучше

.

Итак, впереди прекрасная работа

.

Сочетала она, как два в одном, интриги и дипломатию, что вполне в то время соответствовало моему характеру

.

Тебе обещал – вернусь, а себе обещал – ни за что! Так что до 1949 года в Нью-Йорк я не вернулся

.

Нет уж, мирная жизнь – не значит жизнь у тебя под крылышком

.

Ален Боске Русская мать

.

Нормандия, июнь Немцы отошли было от холма на четыре-пять километров, теперь вернулись

.

Минометы и гаубицы дырявят голубизну

.

Воздух слегка сотрясается, отзываясь у меня в животе

.

Я равнодушен и в то же время изумлен, услышав крик командира:

– Жгите бумаги!

Что тут думать? Щелкаю затвором

.

Все суета сует, от пошлого моря с клочьями грязной пены до палатки, где генштабовское начальство разложилось с писаниной

.

Был я солдатом, стал бумажной душонкой

.

Воюешь ли – атакуя в подвале лондонского магазина, как дивизия ми, флажочками и галочками на настенной карте? Стрельба все ближе

.

Запах гари мне тьфу

.

Даже приятно – жечь секретные документы, в которых почти все знаешь наизусть

.

В трид цати метрах, за тощей дюной, скоро подкрепление с моря

.

Больше всего меня злит паника

.

Капитан Битти, в языке, как все оксфордцы, эстет и аккуратист, вдруг сорвался:

– А ну, живо! Ложись! Черт! Это приказ! Мне плевать!

А Этертону все смешно

.

– Слава Богу, сапоги можно не чистить

.

Кругом песок, а скоро и кровь появится

.

Кровь-то польется, уж будьте спокойны

.

Так что грязи на сапогах не видно

.

Крессети приглаживает усики, утирает пот и шепчет:

– Хорошо было занимать береговую оборону галочками на картах и квадратиками на фотографиях

.

А на деле хорошего мало

.

Нас вызволят через час-два – так нам сказали

.

Нет ничего хуже тихого хаоса

.

Он как этот пляж, свалка обломков: доски, камни, железо, клочья гимнастерок, оторванная рука, синяя от соленой влаги мертвечина

.

Швыряю в огонь последнюю папку

.

Этертон потешается:

– Будет переживать-то! В Лондоне есть второй экземпляр

.

– Правильно, мы подохнем, а наше дело продолжат

.

– Дубина, кому оно нужно? Война – это всеобщее обновление

.

Но мне не до смеха, я ничего не понимаю

.

Зачем было подставлять нас под первый же удар? Мурыжить в нормандских песках именно вечером 8-го июня – скажите, какая честь!

Может, Вашингтону или Лондону охота доказать, что Генштаб ничем не хуже пехоты? И напрасно

.

И очень многое напрасно

.

Не могу глубоко дышать, но в то же время мне до боли не хватает воздуха, будто мои легочные мешки слишком велики для сырого дрянного морского ветерка

.

Я спокоен

.

Разве? Все мои записи и карты, все сведения о немецких оборонительных сооружениях на побережье в Нормандии, все, в чем я спец, – псу под хвост! И сам я, значит, псу под хвост: младший лейтенантишка, сделал свое дерьмовое почетное дело – и гуляй, жди на пляже у моря погоды

.

Хороните уж лучше здесь: сыпанул поверх пару раз – и готово

.

А картины вокруг все безумней, картины смутные, бессмысленно вздутые

.

Прилетела чайка как посольша далекой державы

.

Торчит между двух пулеметов сапог, как памятник павшему Ален Боске Русская мать другу

.

Или мы на другой войне, в ином месте, в прошлом веке? Крессети – маркиз де Лимузен

.

Он угощает барынь в корсетах крепчайшим кофием, какой пили в XVII веке корсары от Формозы до Курил

.

Ненавижу цвет хаки, обожаю синий времен Первой мировой, в которую, кажется, погиб мой дядя на Шмен-де-Дам

.

У меня отрыжка

.

Чертов паек, концентратная несъедобища

.

Небо низкое, как «мессеры» в сороковом

.

Именно: даже небо враг, вот-вот налетит и перестреляет нас всех до одного

.

Разве ж мой М-1 – друг? Настоящий друг, какой, как говорится, познается в беде, – мой пес Медорка, мой кабысдох, друг и наперсник, и я расскажу ему всю историю Франции, если только Франция после всего еще существует

.

Господи, паника прошла, отрешенье не наступило, и в промежутке моя голова – просто чердак с барахлом, барахолка, рванье и хлам воспоминании

.

Я спохватился

.

Капитан Битти проверил пепелище и перечел рапорт: «Секретные докумен ты облиты бензином и уничтожены посредством огня»

.

Выглядим мы прилично, но капитан говорит, что, раз уж вышла у спасателей задержка и у бошей тоже какая-то заминка в ата ке, мы – только чтоб все начеку – должны побриться, потому что гладкие щеки и малость мыльца на коже – залог боевого духа, пусть хоть минут на пятнадцать-двадцать

.

Этертон пожал плечами, Крессети улыбнулся презрительно: ишь, мол, линкольнширский учителишка, плевать, что в погонах, смеет учить джентльмена, который у себя дома в именье не взял бы его и в дядьки своим благородным отпрыскам!

– В ста и в ста пятидесяти метрах от нас сражаются две части, – говорит капитан Битти

.

– А вы здесь, с оружием или без, для обороны

.

Атаковать не сметь

.

Таков приказ

.

Подкрепление подойдет с дороги справа

.

На море смотреть нечего

.

Основные силы у Карантана и Уистреама

.

Да что ты мне объясняешь? Объяснения твои – пустой звук

.

Почему зыбкая дюна не станет большой и надежной горой? Почему не станет твердью песок с галькой, бездонная вязкая каша земли, воды и неба, помутневшего за десять минут? Значит, война – зыбкость и мешанина стихий? И, будь я бесчувствен, как пень, все равно страшился бы не самим страхом, а страхом будущего страха, а будущим уже и не страшился бы

.

Нас человек тридцать-сорок

.

Мы не вместе, не порознь, неудобная для артиллерии мишень и не сплоченная для отпора, пусть хоть на четверть часа, сила

.

Как сознательный боец я унижен и оскорблен: целый год я пытался принести пользу, выполняя задачу, требующую знаний, ума, находчивости

.

Я готовил, скромно, но вдохновенно, в меру собственных возможностей, второй фронт: эта работа – мое детище

.

И с какой, непонятно, стати, я заслан сюда, загнан, как зверь, и отдан на заклание, как пушечное мясо, вовсе того не желая! Значит, даже Генштаб не щадит слишком самолюбивого, самоуверенного, горделивого умника

.

– Как ты думаешь, Этертон, – спрашиваю, – это у них заговор или просто глупость?

– Глупость, как всегда, но на этот раз авось удачная

.

– А если нет?

– Тогда глупость неудачная

.

– Чем бы теперь заняться?

– Надо спросить у Крессети

.

Эй, Крессети, сыграем в покер?

– Вы рехнулись? На поле боя? Командир вас под трибунал, господа

.

.

.

– Черта с два

.

Битти со страху в штаны наделал, это не командир

.

– Командир

.

В критические моменты и такой сойдет

.

– У тебя есть карты?

– Нет

.

– Ты гляди, какой послушный, все карты пожег, даже игральные

.

А что, вот будет умора:

все бросить и сесть в картишки

.

Сиди да приговаривай: «Я пас»

.

– Ты спутал покер с бриджем

.

Ален Боске Русская мать – Я, господа, спутал жизнь со смертью, это актуальней

.

Так что, если заявится бош, я дач ему карты, пусть тянет, а сам угадаю: семерка бубей

.

Кому что, а мне – генерал джокер

.

В пятидесяти метрах громовая пальба

.

Я – плашмя, в обнимку с М-1

.

Снаряды

.

Не знаю, куда летят, где рвутся

.

Крики перемежают вой – то ли ветра, то ли моря

.

Боже, стихии-то за кого воюют? Вдруг ненавижу морскую пену, воду, зелень

.

Приподымаюсь на миг, смотрю: па латка горит

.

Вползаю в ложбинку между холмиками, не знаю, то ли чтоб скрыться, то ли чтоб от самого себя скрыть неизбежное: немцы прорвали линию обороны и с минуты на минуту появятся здесь

.

А где Битти? Новые снаряды вокруг как фонтанчики, грязно-красно-желтые на темно-сине-сером

.

Закапываюсь

.

Ненавижу мокрый песок, но странной ненавистью: он – мое продолжение, раб и защитник безгласный, а я все-таки жажду сорвать его с себя, как маску, стать наконец самим собой

.

Одно мне лекарство от страха – утешение философией, наблюдение за метаморфозами вещей и существ

.

Давай, зри, грезь до белой горячки, визио нерствуй на всю катушку, забудь, кто ты, что ты, где ты, смени образ, время и место, убеди себя, что, мол, я не я и лошадь не моя

.

Мои самовнушения меня же и сбили с толку

.

Снаряды тоже сбиты с толку, летят как Бог на душу положит, то недолет, то перелет, словно реплики, так сказать, артпереговоров, неиз вестно, где происходящих

.

Цепляюсь за М-1, как за собственный скелет

.

Последние попытки борьбы с болью

.

Но она вот-вот одолеет, захватила почти всего меня, невыносимая, и легкая, как дыхание, и, наоборот, тяжелая, как близлежащий и близлетящий свинец

.

Хочу не хочу – проверяю гланды и мускулы, потому что жду с возрастающим ужасом своего и их конца:

а ну как откажут они или чужой волей, или своей, ополчась на хозяина-изверга

.

Первыми бунтуют плечи;

да, ключицы жаждут вырваться из груды мяса и полетать на воле, как пти цы, о Господи, тоже мне, сравненье, затертая метафора – для жизни, и смерти, и, чем черт не шутит, спасенья! Далее – коленные чашечки: потому, видите ли, что в двух-трех метрах пулеметная очередь, они размякли, раскисли, как кисель, тронь их – прилипнут к пальцам

.

Вероятно, из-за этого пропали ступни и икры

.

Нет, кажется, не пропали, кажется, посинели, раздулись, обезобразились и онемели

.

Не будь я трус, так бы и истыкал их, гадов, ножом, чтоб пошевеливались

.

Про локти – действуют, нет – ничего не скажу, не знаю, знаю только, что сегодня они то ли из простого бетона, то ли из армированного, потому что весят они тонну и пригвождают меня, скрюченного, к земле

.

Продолжаю проверку

.

В борьбе с самоомерщвлением хитрю и устраиваю тело как лабиринт пещерок и пейзажиков: ползешь в самом себе от сюрприза к сюрпризу, добровольно став не то червем, не то глистом, магическим своим альтер эго

.

Я – разлилипученный на сто лилипутов Гулливер

.

Я – это я, не-я и анти-я

.

Боже, какое счастье укрыться в отвлеченном идиотском философствовании и самоотрицаться! Я есмь тот, кем быть не могу, к тому ж семь во множестве

.

Определяюсь определениями неопределимыми, тем самым побеждаю время и сберегаю кости в дырявом мешке

.

В виске – метроном: влево – вправо, вправо – влево, тик так, так-так, пятьдесят, сорок девять, сорок восемь, на счете один – кумпол взорвется

.

Вдруг вспоминаю о Валери: да, да, сюда, поэты, смените караул! Авось так еще продержусь минутку

.

Так, правильно, окружайте, прикрывайте, пока отступаю к морю

.

Первый ты, Рембо: сюда, ко мне на живот, ты же любитель голубых дел, паскудник

.

А ты, Бодлер, видать, мою фляжечку ищешь, плевать тебе, что она вся в грязи

.

Ну нет, сперва вызволи меня отсюда, а там упивайся, геройское рыло

.

Ба, папаша Гюго, вот не ждал, цветочная борода! Ну конечно, дорогой мэтр, принимайте командование, да нет, не у Битти, жалкий пляж не по вам, ваше место – вместо генералов Эйзенхауэра и Брэдли, и маршала Тито, и старого плута Монтгомери

.

А тебе что здесь нужно, Ронсар? Мало тебе лаврового венка, еще захотел маршальских звезд, чтобы убедить красоток, что дряхлеют они быстрей тебя? Аполлинер, смир-но! Ты, конечно, солдат, Ален Боске Русская мать артиллерист чертов, только думаешь – ранен в башку, значит, и хлебнул больше моего? Ладно, ладно, просто я не шлю сладких писем нежной Лу, только тем и горжусь

.

А вы, усатик Пеги, небось считаете, что я шут гороховый? По-вашему, триколор в зубы – и вперед в пекло за родину? И ура вам, надежда и мщенье? Знаешь, друг Ламартин, все мы в

.

.

.

твоем, извини за выражение, озере! Но ты уж меня за грубость прости: посидишь с мое в глубокой жопе, трясясь от страха, получишь право облегчиться, не мытьем, так катаньем

.

Пардон и поклон, Малларме, ты тоже человек нежный, тебе бы цацки-шмацки и сослагательные «бы», чтобы не выражаться, верней, выражаться на свой лад, щегольски сюсюкая и профессорски кхекая

.

.

.

Водовороты

.

Этертон схватился за грудь

.

Он где-то ниже, вижу его смутно, в общей расплывчатой мешанине: если ранен, надо, наверно, ползти к нему

.

Сосредотачиваюсь и кладу руку на грудь: как там, сердце, ты живо? Кишки схватило, страх прорвал заграждения

.

И должен я сдержать натиск, иначе сидеть мне по уши в дерьме

.

Отсюда следует, что я не герой, а простой смертный, как-то: пролетарий умственного труда, крестьянин, обыватель, ноль без палочки, юноша из хорошей семьи, – все мы одна лавочка! Затишье

.

Солнце на закате дарует успокоение

.

Воспоминания, герои из сказок, сны и вымыслы, отбой! Да, но тогда – тет-а-тет с собственным телом, где засел краб – дикий страх

.

Ничего, свято место пусто не бывает

.

В утешение возникли женские лица

.

Сесиль Деваэт, привет тебе, длиннозубая, тонкорукая, жадногубая, первая моя учительница любви в кабинке на мариакерском пляже, то ли в 33-м, то ли в 34-м году

.

У тебя уже и морщинки на лбу, идол мой довоенный и довсяковоенный, потому что с радостью воображаю тебя и в небе над Креси, и в пекле под Аустерлицем, и на льду Березины, и у берегов Фарсалы

.

И ты, давай сюда, привиденьице милое, Жаклин Кольб, не бойся, утешительница моя безумным летом 40-го, когда был мне капут

.

Победило меня самолюбие, а я победил совесть и жаждал, сам, быть может, того не зная, забыть в твоих объятьях гибель Европы

.

Помню, говорила, что родина твоя – Эльзас, что в Эльзасе нет больше аистов, показывала на птичек, и груди твои, тоже, как птички, искали клювиками корм

.

Мы играли в детей и в любовь, которая «важней Франции»

.

Ходили на гору Эгуаль по чернику и наедались, и нацеловывались досиня

.

Господи, сколько глаз теперь вокруг, сколько улыбок! Невесты мои однодневки, знай я, как вас звать, не так бы любил!

Извольте построиться! Шагом марш! Волшебным мановением пресечь огонь неприятеля! А ты, Валентина, первая подруга моложе меня, шестнадцатилетняя, с полудетским личиком, встань ка сюда, на фоне красного закатного солнца, и расскажи, как весну сменяет лето, а утеху – боль

.

Сам уже не знаю, то ли мои вы героини, то ли экранные, плоские черно-белые каланчи, – ты, узконосая Флорель;

и ты, Марсель Шанталь с глубокими, как ванны, подмышками;

и ты, Симона Симон, вредная блошка, куснешь – и как ни в чем не бывало: больно, милый?

– и ты, Мирей Бален, страстная «девушка в каждом порту» из ближнего Булонь-Бийанкура;

и ты, Марта Эггерт, с песнями звездам, тем, что осыпаются с потолка, потому что сделаны из фольги и плохо наклеены! А дальше, полуупырь, полубогиня, от тебя помирал три-четыре экранные сцены, шесть пятьдесят билет, а не знаю, кто такая: ни Пола Негри, что вздыхает, как львица, ни Кэрол Ломбард, скрытая под челкой, ни Марлен Дитрих, которой слепо верят как шпионке, не важно чьей!

Бред приводит меня в чувство

.

Голоса приближаются

.

Вечность пробыл я в забытьи, свер нувшись клубком

.

Или пару минут

.

Сейчас встану, отряхнусь, почищу перышки, дойду до Крессети и до Этертона, если сам он еще не доходит

.

Явлюсь в распоряженье настоящего

.

Закрываю глаза: последний бросок в прошлое

.

Хоть миг, да мой

.

Приглашаю тебя, родная родимая, остальные все, бывшие, небывшие, вон

.

А ты явилась столикая и до такой степени – всякая, что – никакая

.

То одна, то другая, так что ни разу – неизменная, окончательная

.

Или, может, окончательная ты – итог изменении и неоконченностей, едина в ста лицах, явная Ален Боске Русская мать до наваждения, но прозрачная, словно чтоб раствориться и распуститься в потемках моей памяти, куда я по лености не заглядывал

.

Никакая явь тебе не привязка

.

Вот Брюссель, и ты в дряхлых креслах на подушках с открытой книгой на коленях рассказываешь мне о про гулках по Преображенке, где одесситы твоей детской поры останавливаются почесать язык и отведать пирожка, кто – стоя, кто – за круглым столиком акажу в кафе Фанкони

.

Нет, не Брюссель, а Кнокке-Хейст, и ты, все еще красавица в свои сорок, разве что малость толстуш ка, говоришь мне – не заходи в море далеко, волны сегодня опасные, поплавай пять минут, и хватит, вода холодная, семнадцать градусов;

вы болтаете втроем с Розочкой Ром и Мельцихой и смотрите вслед усатому румыну-пианисту, у него сегодня концерт в «Мемлинг-отеле»: это ж не музыка, а не знаю что, и туше у него как у взломщика сейфов, но Боже ж ты мой, какой мужчина! Нет, не Кнокке, а Нью-Йорк, ну наконец-то встретились, ты разглядываешь фриковскую коллекцию, здоровье у тебя ни к черту, настроение иногда ничего, а так тоже поганое, делать нечего, сплошные пустые мечты, мечтаешь, мечтаешь – все один пшик! На старости лет полюбила живопись, и ну скорей смотреть-изучать, в голове каша, Веронезе с Тулуз-Лотреком, Брака с Брейгелем, Делакруа с Веласкесом – сравниваешь и умствуешь, и я покатываюсь со смеху, когда ты заявляешь:

– Не люблю Моне

.

У меня такое впечатление, что этот тип желает меня утопить

.

Нет, ты в Лонг-Биче, на гнилых досточках пляжной дорожки

.

Плачешь на радостях, потому что получила от меня письмо, откуда-то из Европы, с фронта

.

Пишу кратко, без подробностей

.

Но жив, Боже, какое счастье! И тут же изменилась в лице: написано десять дней назад

.

– Канадцы! Канадцы! – кричит Крессети

.

Вылезаю из своей ямки

.

Смерть переносится на другое время

.

– Без паники! – командует капитан Битти

.

Слава Богу, перед спасителями мы не выглядим полными идиотами

.

Мы знали, что выз волят нас канадцы

.

Все ведь было заранее обдумано и продумано до мелочей

.

Чуть позже, ночью, мы решим так: начальство наше, как известно, все может

.

Волшебной палочкой запро сто творит чудеса

.

Значит, и полтонны важнейших для ведения войны документов, сожженных только что, воскресит, офениксит из пепла

.

– Путь на Гранвиль свободен, – хрипит Этертон, прижимая платок к красному пятну на груди, где легкое

.

Ален Боске Русская мать

.

Париж, май Позавчера у тебя в номере в отеле «Аржансон», стоило мне смягчиться и расчувствоваться, ты назвала меня тюремщиком

.

Ну, разумеется, я держу тебя в этой тюрьме, где ты плачешь целыми днями

.

Я разлучил тебя с друзьями

.

Моя жена Мария со мной заодно

.

Мы задумали посадить тебя под замок, лишить самостоятельности и замучить неволей, и все под видом заботы о пожилом человеке

.

Напрасно подзуживаешь

.

Я ответил спокойно, что ты не права, что вольна ехать на все четыре стороны

.

Ты помолчала, потом сказала, что я чересчур хит рый и всегда могу заговорить тебе зубы и ты только потом понимаешь, что я тебя надул

.

Ты глянула в окно на деревья бульвара Османн

.

Вздохнула: мол, Господи, подумать только, твой отец никогда не увидит эту красоту! Смахнула две скупые слезинки: в восемьдесят восемь лет – сгорел, несчастный, заживо, за что? В сотый раз говорю тебе, ты не виновата, и нельзя поминутно угрызаться, свихнешься в конце концов

.

Вдруг ты сменила гнев на милость

.

Так дикий зверь – то терзает врага, то ни с того ни с сего бросает жертву и убегает в лес

.

Ты объявила, что только я один еще и привязываю тебя к жизни

.

Просто, сыночка, ко всем этим переменам привыкнуть невозможно, они таки сбивают с толку, вот и сболтнешь в сердцах лишнее

.

Я улыбнулся выразительно: дескать, не будем об этом, я тоже тебя понимаю

.

Но на миг мне почудилось, что ты приняла меня за отца: мы с ним рознимся боевой, так сказать, славой, а в обычной жизни и мелких каждодневных делах – деньгах, покупках, одежде и поездках – различий меньше, а то и вовсе нет

.

Ты спохватилась, но с какой-то уже остывшей яростью

.

.

.

Когда я владел собой, ты ненавидела меня тайком, а на словах даже нежничала, потому что боялась и стыдилась невольных вспышек, с которыми, если дашь волю, не совла даешь

.

Итак, спохватилась и сказала, что я мошенник и изменник

.

Я сдержался

.

Ты поняла это по моим сомкнутым челюстям

.

Я резко взял твою руку, поцеловал, как принято, и вышел, не сказав ни слова

.

А вот вчера, наоборот, у нас с тобой была тишь да гладь, штиль после бури

.

Я вошел к тебе в номер с белыми гвоздиками: шесть штук, говорю, всего принес, они мне не нравятся, а другие искать было некогда

.

Ты любишь внимание, хотя никогда не признаешься

.

Благодарно вздохнула и долго восторженно ахала, когда я поставил гвоздики в вазу на камин перед зеркалом

.

С кровати тебе кажется, что их не шесть, а двенадцать

.

Мы поболтали с тобой о том о сем, чем заполнен твой теперешний мирок в двадцать квадратных метров

.

На балкон слетелись голуби поклевать твоего им угощения

.

Нет, в кафе на Сент-Огюстэн ты больше ни ногой, не нужен тебе их хваленый кофе: рыба у них тухлятина, ты чуть не отравилась

.

Хозяйка отеля – милейшая дама, рассказала тебе про свой роман с мастером-багетчиком с бульвара Османн, но он, видишь ли, женат, и жена такая стерва, им приходится встречаться тайком;

но, Боже ж мой, какие проблемы? – добавила ты, – в отеле туристы днем всегда уходят смотреть свои лувры-шмувры, кровать всегда найдется

.

Потом спросила, пойду ли я с тобой Ален Боске Русская мать на следующей неделе к окулисту: прописанные тебе капли тебе-де как мертвому припарки и, когда читаешь, на двадцатой странице глаза уже устают

.

И сама же себе ответила, что другие в твоем возрасте уже совсем слепые, а у тебя что-что, а глаза хоть куда

.

И поспала ты сегодня ничего, только опять видела этот ужасный сон, как отец читает стихотворение Рильке в каком-то незнакомом месте – ивы какие-то, ручей, скалы, а на холме молодежь хлопает в ладоши, но аплодирует почему-то совсем не отцу, а к нему они стоят спиной и смотрят, как встает луна

.

Тут ты остановилась и робко хихикнула

.

Потом говоришь – и вдруг отец без головы, и сон почти как явь, и ты теперь будешь мучиться целый месяц

.

И тут же сменила тему

.

Зачем, говоришь, мне столько тряпок? Только шкаф занимают

.

Шубу ест моль, хорошо бы продать, если есть покупатель, или подарить, не знаю кому, все такие неблагодарные и всем некогда

.

Я посмотрел, что за лекарства у тебя на тумбочке у постели:

дюжина баночек, скляночек, коробочек, куча рецептов

.

Чего доброго, говорю, перепутаешь что-нибудь

.

А ты отвечаешь, что, если ты от этого умрешь, значит, так тому и быть, и в любом случае, умрешь ты или нет, никому до этого ни малейшего дела, ни мне, ни всем другим

.

Я и глазом не успел моргнуть, не успел сказать, что ты поправишься и еще повоюешь, как ты снова сникла: заявила, что устала и наговорила все не то, и верить тебе не надо, что ты сама первая поняла, что у тебя атеросклероз, хотя голова более-менее ясная

.

Далее ты провела сравнительный анализ двух тросточек – той, что купил я тебе три месяца назад, и отцовой, с черепаховым набалдашником, привезенной тобой из Штатов

.

Отцову ты чтишь, даже странным образом любишь, но ведь вещи – это вещи, надо уметь избавляться от них, так что ты предпочтешь мою, хотя она не имеет вида

.

Я ответил, что вида не имеет твоя сумка, дерматиновая торба, такому старью место давно на помойке

.

Ты попыталась возражать, сказала, что любишь ее, потому что она легкая

.

Разговор наш был пошл, убог, зануден и сер беспросветно

.

Ты почувствовала, что он злит меня

.

Стала рассказывать, о чем прочла сегодня в «Фигаро», «Пари-Матче» и «Мари-Клер»

.

Я сказал, что такой муры не читаю, и, кстати, спросил, не купить ли тебе телевизор

.

В ответ ты возмутилась: по-твоему, мне целый день нужно кино глядеть? Да за кого ты меня принимаешь? Потом сказала, что хочешь поехать отдохнуть, но, ясное дело, одной передвигаться тебе не под силу, хотя, конечно, слуг везде достаточно и они за чаевые готовы расстараться

.

Только не знаешь, куда ехать: в Витель, где понравилось тебе в прошлом году, или в Трувиль, где, говорят, еще лучше

.

Тут ты снова пустилась вздыхать и вспоминать: до войны отец возил тебя в Виши, Карлсбад и Мондорф

.

Потом перешла на последние международные события: как по-твоему, Мао действительно такой гений? Я стал говорить, а ты с облегчением – слушать, чтобы не говорить самой и отвлечься от себя

.

Я, таким образом, прочел тебе краткую пятнадцатиминутную лекцию, стараясь говорить как можно проще

.

К примеру, напомнил кое-что из новейшей истории, о чем ты забыла

.

В ослеплении ненависти ты путала Хрущева с Брежневым и одному приписывала дела другого

.

Говорила, что Никсон очень способный и знает, как вести себя с русскими

.

Считала, что Чан Кайши – японский маршал

.

Моя лекция тебя развлекла, ты перестала скрипеть и кряхтеть

.

Зато принялась ни с того ни с сего умолять, чтобы я постоянно носил с собой кораминовые капли

.

Дескать, если плохо с сердцем – самое верное средство: через две минуты все как рукой снимет

.

Потом сказала, что любишь Ганди

.

Я не решился напомнить тебе, что его убили двадцать лет назад

.

Объявила, что в восторге от де Голля, и по моему насмешливому лицу поняла, что мне тебя жаль

.

Задумалась на миг и воскликнула:

– Ты считаешь, что я дура! Правильно, у тебя мать всегда дура! Я знаю, что он умер

.

Ну так и что с того? Для меня он всегда жив

.

Затем ты сообщила, что Гоголь, которого перечитывала, прекрасен и что Горький со своей автобиографией, вон она, на столе, – ужасен

.

Он невежа и неуч

.

Ушел я от тебя в меньшем, Ален Боске Русская мать чем обычно, отчаянии

.

Сегодня суббота, по субботам у нас с тобой обед вдвоем

.

Неспешно рассуждаю, что, воз можно, мои мучения – дело достойное

.

Впрочем, я стараюсь казаться простым, милым и открытым

.

Ты веришь в мою сыновнюю любовь, потому что хочешь верить

.

Ты прекрасно понимаешь разницу между чувством бессознательным, инстинктивным и долгом через силу, потому что так надо

.

Все оттенки улавливаешь

.

И пытаешься уверить себя, что действую я по наитию: чем больше уверяешься, тем больше так оно и есть

.

Протягиваю тебе коробку шоколадных конфет

.

Твои любимые «Кот де Франс» – луч света в твоем темном царстве

.

Принарядилась: на тебе чудесное сине-сиреневое платье и большое тяжелое брильянтовое кольцо

.

Парик – под цвет лица, ни черный, ни белый

.

Вид у тебя в нем праздничный

.

Вдоба вок губы ярко накрашены, к тому же словно подчеркнуты резкими морщинами под носом и нижней губой

.

Прячешь очки в карман и проверяешь, не перекручены ли чулки на иссохших ногах

.

Одной рукой опираешься на меня, другой на палку

.

Руки долго трясутся, того и гляди, оторвутся совсем

.

Ты как пушинка

.

Весишь, думаю, кило сорок, а то и меньше

.

Даешь мне ключ запереть дверь на два оборота: сама бы, наверно, не справилась

.

Спуска емся на лифте, выходим – ты улыбаешься швейцару и даешь ему франк: чем мы дряхлей, тем щедрей

.

Не дай Бог, упадешь в подъезде, молодой человек вспомнит, что ты дама щедрая, и вызовет «скорую»

.

Мелким шажком сворачиваем с бульвара Ос-манн на улицу Миромениль и идем к Ла Боэси

.

Сообщаешь дребезжащим голосом, что здешний булочник – псих: зачем-то печет булочки в виде велосипедов и клоунов, а парикмахерша устраивает перерыв с четырех до пяти, теряя на этом кучу клиентов, наверно, ее хахаль в другое время занят, жизнь, сло вом, идет помаленьку

.

А от тебя помаленьку – уходит: то и дело плохо с сердцем, руки-ноги не слушаются, сто метров пройдешь – останавливаешься

.

Спросила, что такое «безналоговые 8 %» на плакате в окнах Парижского банка

.

Отвечаю, что кое-какие практические вещи луч ше узнавать смолоду

.

Подписать чек для тебя трагедия

.

По-твоему, все мы грабители – и кто выдает деньги, и кто за тебя получаст, то есть я

.

Остановилась, пригрозила: будешь так гово рить со мной, вернусь, лягу и больше с тобой не буду обедать никогда

.

Легонько толкаю тебя локтем: ну так давай, возвращайся! Идем, однако, дальше

.

Опять сменив гнев на милость, вдруг заявляешь, что во всем виноват мой отец: видишь, святой был человек, оберегал ее от всего

.

Я молчу

.

Не говорить же тебе, что после драки кулаками не машут

.

Совесть замучила

.

Искупаешь угрызения посмертным обожанием

.

У молочной лавки привалилась на миг к стене, отдышалась

.

Ругнула погоду

.

Париж не лучше Нью-Йорка, только ветра меньше, так ты считаешь

.

У аптеки посмотрела в витрину, восхитилась

.

Все-таки французы молодцы, они люди с большим вкусом и чувством прекрас ного, видишь, как удачно у них сочетается цвет и форма

.

А у мясной делаешь вывод, что мясо такое же дорогое, как и в Штатах

.

Что до меня, то я начинаю подозревать, что с головой у тебя все хуже, и ты, чтобы скрыть это, затеяла говорильню, по-твоему мнению, разумную

.

Проходим выставочный зальчик живописи: ах, Боже ж мой, и зачем же я бросила скульп туру, это же было мое призвание! Годы теперь, конечно, не те, но почему бы

.

.

.

Скоро, вот увидишь, сыночка, я вытащу инструменты

.

Напрасно ты засунул их в чемодан

.

Только купи мне глины

.

.

.

Иду и думаю: в самом деле, завтра-послезавтра куплю тебе глины, чем бы дитя не тешилось

.

Хотя, с другой стороны, если опять приступ, я же буду и виноват, что подбил на безумие

.

Перетащил тебя на ту сторону и усадил в пиццерии, тебе нравится здесь, нравятся кресла и красные свечи в бутылках

.

Мы сидим за маленьким столиком, лицом к лицу

.

Вижу каждый твой взгляд, каждое дви жение

.

Твой лоб как мятая бумага, которую невозможно разгладить

.

Ноздри дрожат, никак не найдут четкого положения

.

Единственное молодое – розовые уши, и кажется, что они – не Ален Боске Русская мать твои, а пришиты наспех, на дурацкой омолаживающей операции

.

Шея, полускрытая коричне вой шалью, – торчит, словно цыплячья, и как-то неопределенно подтанцовывает

.

Обвисший второй, так сказать, подбородок трепещет, как парус на лодчонке, особенно убогой в пор ту, рядом с гигантскими лайнерами

.

Руки в старческих веснушках, оголенные ногти, все в бороздках, – как источенные временем зубцы на башнях средневековых замков

.

Вставные челюсти держатся крепко, но труп есть труп, и впечатление распада было бы полным, если б не твои глаза, темно-карие, острые, живые: прыгают, замирают, примечают всякую мелочь, улетают вдаль, возвращаются, ныряют вглубь и тут же возвращаются назад, вдруг тихие, зна чительные, как бы осмысляющие увиденное и почерпнутое на глубине и в выси

.

И словно ни тени близорукости

.

Наоборот, поразительна острота взгляда: сперва кажется – враждебность, а приглядеться – изумленье раз и навсегда: кто я, где я, в чем дело?

Вцепляешься в вилку и осторожно несешь ее к морщинистому рту

.

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.