WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 300 Константин Богданов Риторика ритуала.

Советский социолект в этнолингвистическом освещении 1.

В работах историков своеобразие советской эпохи предстает своеобразием идей, ситуа ций и даже человеческих типов, воплотив ших реализацию воспитательного проекта по созданию нового, «советского человека» (в эпоху Брежнева неблагозвучно перекре щенного в «гомососа» — «hominem sovieticum» — и «совка»), но, с филологиче ской точки зрения, это также (или прежде всего) своеобразие коммуникативного дис курса, обслуживавшего советскую идеоло гию — новые слова, новые тексты, новые (в том числе и медиальные) формы социально го общения. Масштабы языкового новатор ства советской эпохи в наибольшей степени Константин Анатольевич выражаются в разнообразии т.н. семантиче Богданов ских, лексико-словообразовательных и сти Институт русской литературы (Пушкинский дом) РАН, листических «советизмов» — слов и слово Санкт-Петербург / Университет сочетаний, характерно окрашивающих со Констанца, Германия См., напр., авторское предисловие к юному читателю: «В ваших руках книжка о словах русского языка советской эпохи, о словах, где немолчно бьется горячий пульс героической жизни нашей Советской Родины, о тех самых словах, которые являются настоящими героями нашего удивитель ного и славного времени» [Шанский 1980: 3].

301 И С С Л Е Д О В А Н И Я бою тексты общественно-политического значения1. Но роль лексико-семантических новшеств, вызванных новизной и своеобразием политической действительности, видится в исто рико-культурной ретроспективе более широкой, чем сфера по литического идиолекта. Исследования по истории русского языка советской эпохи наглядно демонстрируют, что эффект таких новшеств выразился на самых разных уровнях коммуни кативного дискурса, трансформировав не только формальные, но и содержательные способы коллективного взаимопонима ния [Мокиенко, Никитина 1998]1. Пользуясь терминологией Никласа Лумана, рассуждавшего о медиальных условиях, спо собствующих превращанию изначально «невероятной комму никации» в вероятную и социально эффективную, можно ска зать, что в истории русского языка эпоха советского прошлого стала временем, когда использование самого русского языка — в целях такой коммуникации — претерпело как структурные (словообразовательные), так и коммуникативно-семиотиче ские (риторические и лингво-когнитивные) изменения. Рус ский язык XX в. не может быть корректно описан без учета этих изменений, но еще важнее, что последние не сводятся исклю чительно к области описательной лексикографии [Essais 1981;

Weiss 1986;

Земская 1996;

Ермакова 1997].

Язык первых лет Советской власти наводнился множеством неологизмов и новшеств, неведомых литературному языку XIX в. А.М. Селищев, подготовивший к 1927 г. обширную свод ку соответствующих примеров, сравнивал языковую практику своих современников с французским языком революционной эпохи 1789–1794 гг., но отмечал существенную разницу: тогда как французские революционеры демонстративно отказыва лись от речевых нормативов языкового обихода предшествую щей поры, советские речетворцы в общем и целом не порывали с языком русской интеллигенции дореволюционного времени.

Приводя в своей книге слова и языковые новшества, отличаю щие язык советского времени от языка дореволюционной поры (экстенсивное распространение аббревиатур, вульгаризмов, лексических и синтаксических заимствований из иностранных языков, канцеляризмов, морфологические новообразования и изменение прежних значений слов и т.д.), ученый полагал (или, возможно, надеялся), что языковая практика современников в В критической рецензии на этот словарь Эрик Хан-Пира замечает, что собранные авторами советизмы не могут, строго говоря, называться языком, так как они не могут служить примерами особой фонетики, грамматики и особых моделей словообразования [Хан-Пира 1999]. Но он не учитывает, что советизмы существовали не только как отдельные слова, но и как маркеры текстов, трансформирова ших представление о грамматических и синтаксических правилах русского языка XIX в., см. также:

[Lenfeldt 2001;

Протченко 1985;

Heller 1979]. О роли такого маркирования на уровне риторического оформления текстов и их смысловой сугесстии: [Козлова 1996;

Романенко 2003].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 целом является преемственной к языковой традиции, сложив шейся в течении XIX в. [Селищев 1928].

Стараясь быть академически объективным, Селищев все же да вал понять читателю своей книги (и это припомнится репрес сированному в 1934 г. ученому)1, как он относится к нововведе ниям, меняющим облик русского литературного языка не толь ко с морфологической, но также со стилистической и общесе мантической точек зрения. К середине 1930-х гг. в наиболее явном виде такие изменения выразились в появлении много численных речевых штампов, апеллировавших, с одной сторо ны, к «авторской» инстанции стоящей за ними власти, а с дру гой — к денотативно расплывчатым метафорам и семантически неопределенным призывам [Селищев 1928: 24–25]2. Лозунги и тезисы послереволюционного времени конструируются в соот ветствии с приемами ораторско-диалогической речи, но в ком муникативном отношении предполагают не диалог, а моноло гическое согласие аудитории. Призывы «Даешь!», «Поменьше словоблудия — побольше дела!», «Пятилетку — в четыре года» и разноименные здравицы во славу революционных героев со ставляли (хотя хронологически и варьировали) монологиче скую риторику советской идеологии вплоть до развала СССР.

«Фоновое знание» любого коллектива поневоле предопределя ется фразами и словами-сигналами, которые так или иначе присутствуют в его медиальном кругозоре, но коммуникатив ный парадокс такого присутствия в советской действительнос ти состоял в исключительной по своей медиальной агрессив ности и, как показало время, исторической живучести слов и словосочетаний, которые в ретроспективе можно считать пре цедентными для советской идеологии [Левин 1988;

Weiss 1995].

Собственно, уже Селищев продемонстрировал своим исследо ванием, что семантика соответствующих текстов проще опи сывается в категориях коммуникативной и эмоционально-экс прессивной, а не номинативной функций речи. Особенно по казательны в этом случае приводимые Селищевым примеры, когда непонимание говорящими значения новых терминов и словосочетаний не препятствует их контекстуальному исполь зованию как сигналов определенного социального дейксиса Селищев был осужден по т.н. «делу славистов» («Российской национальной партии») на пять лет лагерей (досрочно освобожден в 1937 г.). В 1935 г. в «Правде» была опубликована статья К. Ала вердова, в которой монография ученого была объявлена «гнусной клеветой на партию, на наших вождей, на комсомол, на революцию», а ее автор — «классовым врагом», «черносотенцем» и «махровым антисемитом». Селищев скончался от рака в 1942 г., а его книга на долгие годы была изъята из научного обихода.

См. также: [Фесенко, Фесенко 1955;

Земцов 1985].

303 И С С Л Е Д О В А Н И Я (коммунист — «кто в бога не верует»;

комсомолец — «это тоже как коммунисты», социализм — «это по-новому жить», совет — «это где служат советские», советский служащий — «это у вла сти кто служит» и т.д.) или даже такому использованию спо собствует, служа признаком образованности, учености и по священности в особую смысловую эзотерику [Селищев 1928:

53–56, 215, 216]1.

Подмеченная уже Аристотелем эмоционально-риторическая привлекательность «чужой» речи (Poet. 1458a–1458b;

Rhet.

1405a8) проявляется в этих случаях вполне наглядно: малодо ступные для широкого понимания слова и обороты призваны повысить ценностный статус маркируемого им знания, а соот ветственно и статус его носителей. Лозунги, призывы, устойчи вые словосочетания, метафорические эпитеты («загнивающий капитализм», «хищники империализма» и т.д.), опознаваемые как важные элементы советского социолекта, в этих случаях не столько нечто обозначают, сколько указывают сами на себя и на действия говорящих. Их коммуникативная функция, говоря в терминологии Остина, не конститутивна, а перформативна, подразумевая не языковую, но социальную прагматику.

Элементарность лексико-синтаксических приемов, нацелен ных на социально-прагматическую реализацию контекстуаль но предсказуемых намерений, обнаруживает в функциониро вании советизмов много общего с другими примерами исполь зования политизированной лексики в условиях тоталитарных идеологий2. «Тоталитарные» социолекты оказываются при этом схожими прежде всего в плане объединяющего их пер формативного целесообразия, диктуемого стремлением не на звать, а создать называемое, утвердить (квази)онтологическое существование языковой действительности. С известными оговорками такие социолекты могут быть соотнесены с языком магического фольклора — заговоров, заклинаний, словесных оберегов, целесообразие которых напрямую связано с самим актом их произнесения, а не с буквальным содержанием (иног да нарочито невнятным, как в случае заклинательных абрака дабр [Богданов 1995]).

Наблюдения над языками ритуала оказываются в этих случаях небезразличными и в том отношении, в каком они демонстри руют, как это показал Джон Дю Буа, функциональную эффек См. также: [Шафир 1924].

Классической работой, положившей начало социолингвистическому сравнению тоталитарных дискурсов, стала книга Виктора Клемперера «LTI. Язык Третьего рейха» (1947), рус. перевод:

[Клемперер 1998]. В широком сопоставительном плане проблемы «тоталитарного языка» рассматриваются в монографии [Young 1991]. См. также: [Ржевский 1951;

Hodgkinson 1955;

Эйдлин 1989;

Hodge, Kress 1993;

Купина 1995].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 тивность самоочевидных (эвиденциальных) высказываний.

Даже тогда, когда ритуальные высказывания апеллируют к ав торитету (и значит, в принципе, могут подвергаться сомнению со стороны аудитории), они, как правило, приобретают свой ства имперсональных, обезличенных, анонимных текстов. Та кое приобретение реализуется за счет таких особенностей ри туальной прагматики, как специфическая комплиментарность ритуальной речи по отношению к речи обыденной, ее паралле лизм (повторяемость и парафрастичность), наличие обезли ченных посредников в передаче ритуального высказывания, языковые ограничения (формализация и «эзотеризация» вы сказываний) [Du Bois 1986: 313–316]1.

Политическая риторика обнаруживает схожие черты, проявля ющиеся, в частности, в апелляции к самоочевидности аналити ческих истин, имперсональной повторяемости авторитетных высказываний (цитировании), аргументативной роли «пози ционных личностей» (избавляющей говорящего от субъектив ной интенциональности: политик равно хорош или плох, так как он говорит «ради кого-то» и «от имени кого-то») [Capp, Capp 1965;

Irvine 1982;

Irvine 1989]. Аналогии из области ритуа ла и обрядового фольклора кажутся при этом тем оправданнее, что в структурно-функциональном отношении лозунги, привет ствия и устойчивые словосочетания советского социолекта си туативно соотносились с событиями, которые описываются как (квази)ритуалы, — митингами, партийными собраниями, демонстрациями, съездами и т.д. [Lane 1981;

Urban 1982;

Riegel 1985;

Глебкин 1998]2.

Ритуаловедческий подход к изучению политических институтов может считаться оправданным, конечно, не только применитель но к советской истории. О плодотворности использования антро пологических (а в отечественной номенклатуре — этнографичес ких и фольклористических) методов в политологии активно заго ворили с начала 1960-х гг., когда стало ясно, что накопленный опыт изучения традиционных обществ оказывается эвристически уместным, если мы стремимся понять конститутивные основания символических ценностей, побуждающих людей к тем или иным социальным действиям. Пионерской работой в этом направлении Есть русский перевод, увы, без библиографии: [Дю Буа 1998]. См. также: [Urban 1989;

Boyer 1990].

«Атеистическая по форме и устремлениям советская идеология может быть истолкована как религиозно-мифологическая. Она имеет собственную „священную историю“, свои „кануны“ в виде „революционных событий 1905 года“ (действа, дублирующие „главное“ свершение и предваряю щие его), своих предтеч (революционные демократы XIX века), своих демиургов и пророков, подвижников и мучеников, свои ритуалы и обрядовый календарь» [Неклюдов 2000: 30].

305 И С С Л Е Д О В А Н И Я стала книга Меррея Эдельмана «Символические способы полити ки» [Edelman 1964]1, положившая начало функциональному со поставлению мифоритуальной и политической символики. В рус ле такого сопоставления изучение языковых и собственно речевых аспектов социального взаимодействия кажется само собой разу меющимся, но более плодотворным оно, естественно, видится там, где содержательные аналогии между мифами, ритуалами и политикой выступают наиболее ярко. Идеологии, о которой мож но было бы сказать, что у нее нет «ритуально-мифологической» или «фольклорной» составляющей, по-видимому, не существует2, но ясно и то, что в разных обществах такие составляющие (если понимать под ними прежде всего так называемые «прецедентные», общеизвестные тексты, знание которых является одним из крите риев идеологического контроля и социального самоопознания [Караулов 1987: 216;

Козлова 1996: 161])3, выражаются по-разному и обладают различной коммуникативной настоятельностью.

Пропагандистские лозунги, окружавшие советского человека всюду и везде, являются в данном случае ярким примером пре цедентно ритуализованного и уже в этом смысле фольклоризу ющего дискурса коммунистической идеологии, а коммуника тивный смысл привычных для советского человека лозунгов может быть описан по аналогии со смыслом дейктических слов (в наиболее явном виде — местоимений и личных глагольных форм): с одной стороны, такие слова указывают сами на себя, а с другой — на распределение статусных ролей участников ком муникации: на 1) тех, кто говорит, 2) тех, о ком говорят и 3) тех, к кому обращаются4. Само это распределение важно именно в коммуникативном, а значит, и прагматическом отношении:

текст, адресованный к «слушающей» или «читающей» аудито рии, реализует себя в данном случае не в том, что он сообщает, а в том, кто сообщает и кому он в данном случае адресован.

Поведенческим примером того же — (квази)ритуального дейк сиса — могут служить аплодисменты, коммуникативно «синко пировавшие» выступления партийных ораторов (характерно, что указания на аплодисменты — «аплодисменты», «бурные ап лодисменты», «общая овация» и т.д. — были обязательны и при публикации таких выступлений).

Заметим, что английское название книги Эдельмана (The Symbolic Uses of Politics) не поддается буквальному переводу на русский язык: англ. «Uses» подразумевает как способы, так и цели, ради которых эти способы используются. Эту сложность учел и немецкий переводчик [Edelman 1990].

См., напр., давнюю работу с характерным названием: [Arnold 1937]. Ср.: [Kertzer 1988].

Применительно к фольклору и фольклористике: [Богданов 2001: 47–69].

О коммуникативной семантике дейксиса: [Успенский 2007].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 Ритуальные аналогии (как и любые аналогии) не являются, ко нечно, единственно достаточными для объяснения в советском речевом обиходе лексико-синтаксических оборотов, которые сегодня резонно расцениваются как безграмотные, внутренне противоречивые или попросту бессмысленные, но до извест ной степени они проясняют прагматическое целесообразие со ветского социолекта как языка, дополняющего собою язык(и) «внеритуальной» повседневности. Восприятие любого текста, как показывают психолингвистические эксперименты, зави сит от социальных и психологических установок реципиента — ситутативных предиспозиций (например — отношения к авто ру текста), создающих своего рода модель «опережающего» истолкования смысла информации [Wertsch 1975].

Риторический эффект такой зависимости отмечал уже Квинти лиан, полагавший (вслед за Цицероном в «Бруте») необходи мым условием ораторского искусства человеческое и граждан ское достоинство. По мнению Цицерона, знаменитые ораторы были прежде всего людьми чести и долга, знатоками не только красноречия, но также философии и словесности. Квинтилиан делал из этого следующий шаг: выдающийся оратор должен быть «доблестным мужем» или попросту «хорошим человеком» (vir bonus), выделяющимся не только своими способностями к красноречию, но и добродетелями души, востребованным в об щественных и частных нуждах1. Ни Цицерон, ни Квинтилиан не предполагали, конечно, что акцент на гражданских качест вах оратора снимает с него обязанность овладения навыками виртуозной речи, но в глазах аудитории требования, предъяв ляемые к оратору, в существенной мере были (и остаются по сей день) безразличными к формальным и силлогистическим особенностям ораторского говорения. Часто (и это подтверж дает опыт психолингвистических исследований) важнее не речь, но тот, кто ее произносит;

не качества текста, но репута ция его автора.

Важно учитывать и то, что само содержание текста предопреде ляется и меняется в зависимости от конкретных «перцептив ных задач», которые с ним связываются. Психолингвисты го ворят в этих случаях о стратегиях восприятия и образах содер жания текста, предвосхищающих и опосредующих смысловую обработку речевой информации, о функциональной роли тек ста в качестве ориентировочной основы в социальной (в том числе и некоммуникативной) деятельности [Лаурнати, Вихо леми 1976;

Леонтьев 1979: 20–24]. Особенности советского со «Oratorem autem instituimus illum perfectum, qui esse nisi vir bonus non potest, ideoque non dicendi modo eximiam in eo facultatem sed omnis animi virtutes exigimus <...> vir ille vere civilis et publicarum privatarumque rerum administrationi accommodatus» (Inst. Orat. Prohoemium. IX–X).

307 И С С Л Е Д О В А Н И Я циолекта должны описываться при таком подходе с учетом символического характера тех текстов и тех слов (также обна руживающих при своем восприятии «образы содержания», не сводимые к лингвистической структуре значения [Журавлев 1972;

Леонтьев 1979: 27–28]), в которых он себя выражает.

2.

Исследователи советского общества и культуры, вслед за Джор джем Оруэллом, часто писали о специфическом «двоемыслии», свойственном общественному сознанию (прежде всего — ин теллигенции) в условиях тоталитарного режима. Представляет ся, однако, что правильнее говорить не о «двоемыслии», а о специфическом «двуязычии» или даже многоязычии, характе ризующем речевую культуру советского общества. Примеры коммуникативного двуязычия, о чем уже говорилось выше, хо рошо известны из ритуальной (в частности церковной) тради ции, демонстрирующей нарочитое противопоставление языка магических и сакральных текстов, с одной стороны, и языка повседневности — с другой [Адмони 1994: 94–102]1. Нечто схо жее наблюдается и в советской — пусть и внешне секуляризо ванной — культуре. Абсурдная силлогистика Сталина и нечле нораздельное словопроизводство Брежнева (не замедлившее найти своих анекдотистов), при всех своих собственно суггес тивных эффектах2, функционируют в системе речевого поведе ния, соотносимого с социальной прагматикой, схожей с праг матикой ритуала.

Описание русского языка советской эпохи в терминах комму никативного многоязычия видится лингвистически продук тивным прежде всего при изучении лексики, условно назван ной Виктором Заславским и Марией Фабрис «лексикой нера венства», используемой для «описания конкретных практик и механизмов социального, политического и экономического неравенства и стратификации в советском обществе» [Zaslavsky, Fabris 1982: 391]. Специфика советского социолекта в значи тельной степени обусловливалась, как показывают эти авторы, институтами цензуры, санкционировавшей сферу идеологи чески рекомендованных тем и, в конечном счете, идеологичес ки рекомендованного словоупотребления. Ряд тем, не подле жащих публичному обсуждению, годами дискурсивно «вычер Обзор и литература вопроса: [Keane 1997].

О языке Сталина: [Розина 1991;

Вайскопф 2001]. Книгу Вайскопфа справедливо критиковал Е. Добренко, указавший на то, что представление о языке Сталина как силлогистическом курьезе не дает ответа на вопрос о его убедительности в глазах широкой аудитории [Добренко 2001].

Ценные наблюдения над риторикой сталинского «Краткого курса Истории ВКП(б)»: [Власов 2002]. О языке Брежнева: [Sйriot 1985;

Кертман 2007].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 кивался» из печатного и официального словоупотребления, закрепляя в социальном общении своеобразные зоны умолча ния и такие риторические приемы, которые позволяют гово рить о «возникновении в советском русском языке чего-то вро де политической диглоссии» [Там же: 395]1. Лексикографиче ские особенности советского социолекта отражают, однако, не только цензурные, но и более глубокие — прежде всего соци ально-психологические — механизмы властного контроля над словом в авторитарных и тоталитарных обществах. Цензура (и — не в последнюю очередь — автоцензура) как институт та кого контроля является при этом не причиной, но следствием тех — далеко не всегда рациональных — предпосылок, которые способствовали общественному убеждению в оправданности самого этого контроля.

Отношение к тексту в советском обществе, на первый взгляд, может показаться близким к сакрализации сказанного и напи санного: неадекватно жестокие наказания за корректорские опечатки в эпоху сталинизма и вера в то, что «рукописи не го рят», являются следствием одного и того же ритуального миро переживания. Претензии Сталина заявить о себе как классике общего языкознания также, вероятно, небезразличны к тому убеждению, что власть над языком есть также и власть над тем, что он собою обозначает2. Возражения Сталина против «яфети См. также: [Venclova 1980;

Кронгауз 1993].

О возможных причинах обращения Сталина к языкознанию: [Philips 1986: 92–94;

L’Hermitte 1987:

73–75;

Алпатов 1991: 181–187;

Алпатов 1993;

Gray 1993]. Алпатов с сомнением относится к предположению, что Сталина мог раздражать «малый культ Марра» как мешающий «его собственному большому культу» [Алпатов 1991: 184]. Мне такое предположение кажется, напротив, вполне оправданным, причем поводом к такому раздражению могли быть юбилейные торжества 1949 г., объединившие в рамках публицистических славословий имена Марра и Сталина (в связи с семидесятилетием Сталина и пятнадцатилетием смерти Марра). См., напр., статьи, открывающие выпуск журнала «Русский язык в школе» (1949, № 6): Акад. И.И. Мещани нов и проф. Г.П. Сердюченко. Языкознание в Сталинскую эпоху;

Проф. Н.С. Чемоданов.

И.В. Сталин и советское языкознание;

Проф. Е.М. Галкина-Федорук. Н.Я. Марр — творец нового учения о языке. Интересно, что еще в 1931 г. критически настроенная к Марру редакция журнала «Революция и язык» (гл. ред. М.Н. Бочачер — директор Института языкознания при Наркомпрос се), отказывая Марру в праве считаться «основоположником марксизма в языкознании», противопоставляла его лингвистическим работам «труды Маркса, Энгельса, Ленина, а также и Сталина — все труды в целом, а не только специальные их высказывания по вопросам языкозна ния», как «достаточные основы для построения настоящей подлинной марксистско-ленинской науки о языке» [Наши задачи 1931: 4]. Для решения этого вопроса немаловажно, может быть, и то, что иностранных языков, за исключением русского, Сталин не знал, хотя, по ряду свидетельств, в молодости пытался учить немецкий и даже эсперанто [Троцкий 1990: 402;

Сто сорок бесед 1991: 257]. На полях прочитанных Сталиным книг встречаются попытки перевода отдельных слов и имен собственных (не всегда успешного: так, под гравированным портретом Гольбаха в работе Г. Александрова «Философские предшественники марксизма» рукой Сталина написано: «Pol Henri Holbach»). Иногда Сталин-читатель отчеркивает иноязычные выражения, в частности латин ские: например, обводит волнистой линией заключительную фразу в работе Маркса «Критика Готской программы» «Dixi et salvavi animam meam» [Илизаров 2000]. Инициированная Сталиным дискредитация Марра может быть расценена на этом фоне и как сублимация неудач в практиче ском овладении иностранными языками (замечу попутно, что, защищая отвергавшуюся Марром индоевропеистику, Сталин признает за сравнительно-историческим методом хотя бы ту пользу, что он «толкает к работе, к изучению языков»).

309 И С С Л Е Д О В А Н И Я ческой теории» Н. Марра реабилитировали не только грамма тику и традиционную компаративистику, но приоритет «на дежных» системно-статистических языковых описаний. Ха рактерные для Марра рассуждения о стадиальной динамике семантических изменений уступили место статистическим на блюдениям над повторяющейся вариативностью морфологи ческих единиц [Виноградов 1952: 48–55;

Алпатов 1991: 191– 209]1. Показательно и то, что один из главных «теоретических» тезисов, провозглашенных Сталиным в ходе так называемой полемики «по вопросам языкознания», развел понятия языка и идеологической надстройки. В противовес Марру, полагавше му язык зависимым от базиса — производительных сил, произ водственных отношений, Сталин наделил язык «диалектичес кой» самостоятельностью. Важно подчеркнуть вместе с тем, что, хотя Сталин и отверг языковое учение Марра, их взгляды на язык в определенном смысле могут считаться схожими.

Марр был убежден, что язык дифференцирует смыслы, кото рые существуют до и помимо языка и которые, строго говоря, безразличны к тому, как они дифференцируются — за счет ре чи, письма или чего-то еще. Такое «еще» Марр, как известно, находил в явлении, которое можно было бы назвать мистичес ким, если бы оно не декларировалось с опорой на марксизм.

Это так называемый «ручной язык» — понятие, которое явля ется ключевым для генетической (или, как называл ее сам Марр, «яфетической») теории языка [Марр 1934: 106–109, 118– 120]. Стоит оценить новизну этого понятия в идеологической и научной ситуации 1920–1930-х гг. С одной стороны, понятие «ручного языка» поддерживало ставшее к тому времени уже хрестоматийным положение Маркса и Энгельса о роли руки в эволюции человека, а с другой — решало (или, точнее, снима ло) одну из основных методологических проблем исторической и теоретической лингвистики, проблему, связанную с дуализ мом «устности» и «письменности». Генетически, а значит, и по своей сути (аb origine) язык представал в теории Марра как един ство мышления, письма и труда. В современных терминах мож но было бы сказать, что Марр понимал язык примерно так, как Остин понимал перформатив: язык не называет, язык делает.

Положение об акциональной природе языка, принципиальное для Марра и его последователей (И.Г. Франка-Каменецкого, О.М. Фрейденберг, И.И. Мещанинова, в последние годы своей жизни — Д.К. Зеленина), лежало в основе той анаграмматичес кой комбинаторики («глоттогенетических» первоэлементов Применительно к фольклористике дефамация Марра выразилась в торжестве описательных методов анализа и отказе от представлений о динамической («стадиальной» и «взрывной») диахронии, напр.: [Астахова 1951]. Ср.: [Талпа 1937].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 «сал», «бер», «йон», «рош»), которая позднее будет сочтена и объявлена абсурдной. Следует заметить, однако, что логичес ких изъянов в аргументации Марра нет. Если язык является не знаменательной системой, а действием, то суть лингвистичес кого анализа заключается в выявлении функций, а не значе ний, в частности ведущей роли сказуемо/предикативных час тей речи, а не именительных (не исключено, что Марр в данном случае как бы проецировал эргативность грузинского языка на структуру русского [Мурашов 2000: 605]). Классическое язы кознание, сравнительная индоевропеистика виделись ему, с этой точки зрения, ошибочными не только идеологически (уже потому, что они не считаются с ролью труда и руки в эволюции человека, а значит, и в эволюции его языка), но и логически (хотя бы потому, что они исходят из положения о разных язы ковых семьях при очевидном единстве человечества, а зна чит — и «человеческого» языка). В противостоянии «буржуаз ной» индоевропеистике Марр отстаивал такое понимание язы ка, которое акцентировало — при всех своих историко-социо логизаторских декларациях — антропологическое и биологи ческое единство человеческого рода. «Ручной язык» — это язык, на котором говорят все, все человечество, — он един и потому «общепонятен» по самой природе человека. Идеологическая функция лингвистики представала поэтому решением не прос то научных, но именно социальных задач (объясняя, между прочим, и ту пропагандистскую риторику, которую марристы использовали для дефамации индоевропеистики). Одна из та ких задач или, лучше сказать, та интенция, которая предпола гала само наличие таких задач, — это стратегия не объяснения, а создания языка. Лингвист-яфетолог как бы возвращал язык его носителю, делал его общим для всего человечества.

Советское государство становится ареной языковых экспери ментов с самых первых лет своего существования. Реформа письменности, создание русифицированных азбук для различ ных национальностей — все это было тем фоном, на котором создавалась и воспринималась языковедческая теория Марра [Smith 1998]. Еще за четверть века до революции, на заре модер низма, академик С.К. Булич, оценивая широкое распростране ние «лингвистической» моды на изобретение новых языков (языка волапюк, эсперанто), предполагал, что сам факт этой моды едва ли случаен. Булич писал: «Постоянное появление проектов всеобщего языка не только указывает на известные общественные потребности, но и служит, быть может, симпто мом каких-то нам еще не ясных будущих эволюций общества» [Булич 1892: 397]. Общественная потребность, на которую, го воря словами Булича, указывала языковая теория Марра, — это потребность идеологии в преодолении различий. Реконструк 311 И С С Л Е Д О В А Н И Я ция праязыка отвечала этой потребности тем, что такой язык радикально отменял «буржуазное» различие культур, рас и язы ковых семей. Для современников лингвистические работы Марра и его последователей были как бы еще одним (в допол нение, например, к созданию единообразной графической сис темы для языков народов, не имевших письменности) вопло щением языкового экспериментаторства. К середине 1930-х гг.

еще не были забыты футурологические утопии, вдохновлявшие героя «Счастливой Москвы» Андрея Платонова (1936): жить в комнате, стены которой украшены портретами Ленина, Стали на и доктора Заменгофа — изобретателя языка эсперанто (прой дет еще несколько лет, и сама причастность к эсперантистско му движению будет служить достаточным поводом к обвине нию в антисоветской деятельности [Линс 1999]). Но Марр шел дальше: декларация единых для всего человечества фонетичес ких, морфологических, грамматических закономерностей язы ковой эволюции и редукция самой этой эволюции к комбина торике исходных четырех «глоттогенетических» первоэлемен тов превращала «язык прошлого» в «язык будущего». Общий язык, реконструируемый марристами, это и новояз, и вместе с тем — вящая архаика. При таком понимании языка не случай но, что именно из лагеря марристов вышли работы, где тради ционному филологическому изучению мифологии было про тивопоставлено изучение мифа вообще, мифа как такового. В понимании Франк-Каменецкого и Фрейденберг миф является таким же, каким является язык для Марра, — не номинацией, но дейксисом — единством мышления, труда и письма.

Свойственный Марру мессианизм, универсализм и восходящее к романтизму (в частности — к Вильгельму фон Гумбольдту) пред ставление о языке как воплощении творческой энергии Сталину, по всей видимости, было чуждым, но предложенная им (с подачи А.С. Чикобавы и В.В. Виноградова) теория языковой прагматики также была не лишена романтической и антипозитивистской ин тенции — обоснования внесловесных — «не-текстовых», «не-ме тафизических», но деятельностных аксиом социального мироуст ройства. Возводя русский язык к национальным (а не интернаци ональным, как у Марра, но не менее фантастичным — «курско орловским» — диалектным)1 истокам, Сталин так же, как и Марр, невольно вменял языку прошлого (в данном случае — русскому) не только дескриптивный, но и перформативный смысл. В теории Марра такая перформативность представала в иллюстративном буквализме: «ручной язык», объявлявшийся основой человечес Похоже, что ошибка Сталина была вызвана смешением названий курско-московского диалекта и названия одного из наиболее кровопролитных сражений Второй мировой войны — Курско орловской наступательной операции 1943 г. [Борев 1991].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 кой коммуникации, фактически превращал саму эту коммуника цию в нечто вроде сурдоперевода к произносимому тексту. В «тео рии» Сталина человеческая коммуникация приобрела грамматиче скую членораздельность, но не изменила традиционного пред ставления о языке как важнейшем критерии социального экспе риментаторства1.

Пропагандистские, публицистические и (в существенной мере) литературные тексты советской эпохи конструируют идеологи чески рекомендованную действительность, которая может быть названа реальностью (дейксисом) текста, имевшего свой смысл в структуре (квази)ритуального опыта (и потерявшего этот смысл, когда такой опыт стал неактуальным). Существование многочис ленных текстов, разительно диссонировавших c советской реаль ностью («Жить стало лучше, жить стало веселее», «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи», «Вся страна с чувством глубокого удовлетворения…»), объясняется, с этой точки зрения, не только лицемерием властей, но и семиотическим эффектом сосущество вания социальной реальности и реальности текста, или, говоря языком Гете, сосуществования Правды и Поэзии (дополняющей и осложняющей наши представления о социальной повседнев ности). Особенностью советской культуры следует считать при этом именно идеологическую настоятельность и типологическую повторяемость создаваемого ею на протяжении десятилетий вы мышленного мира — пространства Воображения, не потерявше го, как выясняется, и сегодня своей эстетической привлекатель ности и психологической убедительности. Ретроспективное убеж дение в том, что «у нас была великая эпоха», достаточно поддержи вается самозабвенным желанием жить в мире вечно повторяюще гося текста и (что одно и то же) в пространстве и времени ритуала — поскольку именно ритуал столь же воспроизводит мифологи ческие события, сколь и сам предстает этими событиями [Lincoln 1989;

Байбурин 1993: 201–212]. Указания (или оговорки) исследо вателей, занимающихся советской культурой, о том, что они име ют дело с ритуализованной и семиотически самодостаточной культурой, неслучайны при этом как с содержательной, так и с ме тодологической сторон. Вслед за Катериной Кларк, предложив шей сравнение советского романа с ритуалом, подчеркнем психо лингвистическую основу функционирования ритуального дис курса в традиционных культурах: повсеместно, где существует сколь-либо обособленный «язык ритуала» (или «язык мифа»), его присутствие в социальной действительности достаточно описыва ется в терминах феноменологической дополнительности, а не ши «Без языка, понятного для общества и общего для его членов, общество прекращает производ ство, распадается и перестает существовать как общество» [Сталин 1950: 19]. Выводы, извлечен ные советскими учеными из языковедческих постулатов Сталина: [Вопросы языкознания 1952;

Александров 1952].

313 И С С Л Е Д О В А Н И Я зофренического конфликта [The Power of Discourse 2007]. Нарра тивы, претендующие подменить социальную реальность реаль ностью текста, ритуализуют всю сферу советской публичной куль туры — от литературы до архитектуры и оперной музыки. Недавнее исследование Евгения Добренко хорошо показало, как те же нар ративы сближают литературу, науку и пропаганду в сфере полит экономии [Добренко 2007]. Именно так в истории (и «дей ствительности») СССР сосуществовали пустые прилавки, продо вольственные очереди и роскошно изданная «Книга о вкусной и здоровой пище», повествовавшая о фантазматических яствах и пользовавшаяся феноменальным читательским спросом (три из дания с 1952 по 1954 г. общим тиражом полтора миллиона экзем пляров).

3.

Примеры социального двуязычия — владения речевыми альтер нативами, реализуемыми в зависимости от социальной ситуации, — очевидны в случаях билингвизма, с нередкой для него иерархи ей языковых кодов и социальных ролей: так русские аристократы XIX в. употребляли французский язык в общении друг с другом и русский язык — в общении с крестьянами, а мужчины в Парагвае, владевшие испанским и гуарани, ухаживая за женщинами, гово рили на испанском (как социально более престижном языке), а женившись, переходили на гуарани [Rubin 1962;

Крысин 2000].

При использовании одного национального языка социальная ва риативность языковых кодов менее очевидна, но также достаточна обычна [Labov 1966;

Krysin 1988]. Применительно к социальной истории русского языка такая вариативность проявляется в скла дывающемся к началу XX в. представлении о сравнительном «язы ковом стандарте» — социальной престижности форм московского произношения (на безударное -а) по сравнению с «окающими» говорами, диалектной маргинализации северно-русского «цока ния», южно-русского фрикативного «г», смягчения «т» в оконча нии третьего лица глаголов («поють») и т.д. [Каринский 1903;

Зе ленин 1913;

Шахматов 1914].

Языковые различия оказываются в этой динамике непосред ственно связанными со сферой обращения «символического ка питала», иерархизующего, по рассуждению Бурдье, сферу соци альных отношений: символический статус говорящего утверж дается и тем, как он говорит, к кому он обращается и какими об стоятельствами диктуются его речевые предпочтения [Bourdieu 1991]1. Степень взаимопонимания участников коммуникции Отталкиваясь от Бурдье, Виктор Живов предлагает говорить о «лингвистическом капитале» [Живов 2005].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 повсеместно определяется при этом совпадением используемых языковых подсистем (например — литературного языка, быто вого и диалектного просторечия), но важно подчеркнуть, что даже в случае использования предельно общего «языкового стандарта» оно не исключает нарушения коммуникативного ав томатизма, требующего выполнения правил т.н. речевой коопе рации [Грайс 1985: 222;

Гордон, Лакофф 1985: 277].

О социальных предпосылках и условиях такой кооперации можно судить по примерам, которые Л.П. Якубинский в своей знамени той работе «О диалогической речи» (1923) назвал примерами «шаблонного взаимодействия». Таковы примеры, когда смысло вые неувязки речевой коммуникации не препятствуют взаимопо ниманию собеседников, так как более важными для такого пони мания оказываются не логико-семантические, а ситуативные и эмоциональные связи — сходство бытовой обстановки, «предска зуемость» коммуникативных ожиданий, инерция языковых (в частности — синтаксических) клише и т.д. В анекдотически утри рованном виде такое «взаимопонимание» обычно изображается как разговор глухих, обменивающихся содержательно несогласу емыми репликами: «Здорово, кума. — На рынке была;

— Аль ты глуха? — Купила петуха;

— Прощай, кума. — Полтину дала» [Яку бинский 1986: 45–50]. «Общий язык» коммуникантов предполага ет в этих случаях навык дейктически формализованной коммуни кации и социально-ситуативных оценок, предвосхищающих смысловую переработку речи (или текста) в зависимости от того, кто говорит, как говорят, кем являются коммуниканты по отноше нию друг к другу и т.д. Общественно-политическая риторика первых лет советской власти дает многочисленные примеры аналогичного «взаимо понимания» ораторов и аудитории. Но более того: задачи «язы ковой политики», как они формулируются в конце 1920 — на чале 1930-х гг., могут быть описаны как целенаправленно соот носимые с социальными и коммуникативными преимущества ми «шаблонного взаимодействия». По иронии метода автори тетный вклад в формулировку таких задач сделал и сам автор понятия «шаблонных взаимодействий» — Л.П. Якубинский, ставший к тридцатым годам сторонником Н.Я. Марра и авто ритетным пропагандистом особого «советского языкознания» Возможно, что одним из стимулов к идее «шаблонного взаимодействия» Якубинскому послужил опыт анализа восприятия поэтических текстов. Главными тезисами первой опубликованной работы Якубинского стали положения 1) о сосуществовании практического и стихотворного языкового мышления;

2) о «сознательном переживании звуков при стихотворном мышлении», зависимости смысла стихотворения от того, каким «психофонетическим» образом оно выражено.

Так что и в этом случае содержательному взаимопониманию поэта и аудитории служит своего рода «шаблонное взаимодействие» — ситуация общих эмоций, «опережающих» смысл слов [Якубинский 1986: 163–175].

315 И С С Л Е Д О В А Н И Я (в 1933–1936 гг. Якубинский возглавлял Ленинградский НИИ языкознания, а позднее был профессором, заведующим кафед рой и деканом в ЛГПИ им. Герцена). В цикле работ Якубин ского, публиковавшихся на страницах журнала «Литературная учеба» и в 1932 г. собранных в соавторстве с Ан.М. Ивановым в отдельную книгу «Очерки по языку», создание «новой языко вой культуры» обсуждалось с упором на проведение языковой политики («сознательное вмешательство класса в развиваю щийся языковой процесс, сознательное руководство этим про цессом»), выражающей «общую политику пролетариата, осу ществляемую в генеральной линии партии».

«Первейшим условием успеха языковой политики является распространение хотя бы элементарных знаний о языке в ши роких массах и хорошая теоретическая подготовка того руково дящего актива, который эту политику осуществляет» [Иванов, Якубинский 1932: 38, 39]. Советские писатели и их научные на ставники — специалисты в области марксисткой лингвисти ки — призваны к тому, чтобы организовывать «писательскую практику на здоровой теоретической базе», суть которой долж ны составить борьба с «идеалистической школой индоевропей ской лингвистики и ее порождением — формальной школой грамматики», следование учению Н.Я. Марра «о едином стади альном глотогоническом процессе, обусловленном классовой борьбой и движением развивающегося экономического базиса общества». Но, конечно, самое главное — «тщательнейшее изу чение трудов классиков марксизма-ленинизма, которые дают не только совершенно достаточные положения для разработки диалектико-материалистических установок языкознания, но и целый ряд конкретных высказываний по вопросам теории язы ка и языковой политики» [Иванов, Якубинский 1932: 39, 40].

Дидактические наставления Якубинского и Иванова замеча тельны характерным для советской пропаганды логическим предвосхищением основания (petitio principii) — доводами к идеологии, которая в объяснительном отношении объявляет ся заведомо «достаточной» для социальной прагматики1.

Идеологическая правота предопределяет правоту научного дискурса, но и правоту социального действия, коль скоро они мыслятся связанными с идеологией (так, например, название газеты «Правда» автоматически делает правдой все, что в ней напечатано)2. В научно-теоретическом отношении нового В другой работе Якубинского, не включенной в «Очерки по языку», заведомая ошибочность позиции Соссюра о невозможности «организованного вмешательства общества в языковой процесс» аргументируется следующим образом: «Если Соссюр прав, то к языковедению, оказывается, неприменим очень известный <…> совет Маркса философам — не только изучать, но и преобразовывать мир» [Якубинский 1986: 73].

Ср.: [Brooks 1994].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 здесь немного: любая концептуальная схема, положенная в основу рационального выбора, не может считаться строго последовательной хотя бы потому, что является предпосылоч ной [Davidson 1974: 5–20]1. Но есть и отличие: в аргументации Якубинского и Иванова эпистемологические доводы, выра женные прецедентными понятиями идеологии (упоминанием о руководящей роли партии, классовой борьбе, задачах проле тариата), выступают в функции не только логической предпо сылки, но и процедуры подразумеваемого «доказательства» (или лучше сказать — волевого решения), призванного мани фестировать предустановленную социальную практику и зара нее известные выводы — о руководящей роли партии, классо вой борьбе и очередных задачах пролетариата. Провозглашен ная авторами «новая языковая культура» в принципиальном отношении может считаться при этом уже существующей — просто потому, что для нее изобретено соответствующее сло восочетание. Схожим образом у тех же авторов строится опре деление того, в чем выражается «собственно пролетарская языковая культура» (или, иначе, «пролетарская языковая идеология»):

«На основе нового классового сознания, нового способа осво ения действительности, нового диалектико-материалистичес кого мышления пролетариат как класс противопоставляет себя буржуазии в способе использования общенационального язы кового материала, в обращении с этим материалом, в способе отбора из него нужных для конкретных целей фактов, в своем отношении к этим фактам и их оценке, в новом по содержанию их осмыслении, в новой их конкретизации в своей речевой практике» [Иванов, Якубинский 1932: 121].

Очевидно, что коммуникативно согласованное понимание такого определения может быть достигнуто только как результат «шаб лонного взаимодействия» — навыка следования правилам рече вой кооперации, предопределяющей социальный дейксис легко опознаваемыми словесными сигналами: «новое классовое созна ние, новый способ освоения действительности, новое диалекти ко-материалистическое мышление». Особенности нового социо лекта определяются не через номинативные характеристики (что именно нового в новом языке), а через функциональные и экс прессивно-оценочные: важно, кому он служит и какие задачи пре следует. Отличия старого «речевого метода» от «пролетарского речевого стиля» коренятся, таким образом, не в специфике лекси ко-грамматического, синтаксического и фонетического слово творчества (как об этом еще можно было думать, читая Селище См. также: [Mittelstrass 1977].

317 И С С Л Е Д О В А Н И Я ва)1, но в самих носителях «пролетарской психологии и идеоло гии»: «наиболее полное выражение пролетарского речевого стиля» надлежит искать «у крупнейших языковых работников пролетари ата вообще, и притом у таких работников, которые не жили отор ванно от широкой рабочей массы, но глубоко проникали, в част ности, в ее речевую жизнь». Понятно и то, что «в наипервейшую очередь» пролетарский стиль надлежит искать у Ленина, который «был и остается величайшим идеологом и вождем рабочего класса вообще» и «сознательно строил и в специально языковой облас ти», «выковал свою языковую идеологию, свой пролетарский стиль в непрестанных боях с различного сорта буржуазными и подбуржуазными идеологами в области устной и письменной пуб личной речи», «вел свою языковую работу не уединенно, а с при стальнейшим учетом языковых процессов, происходивших в са мой рабочей массе» [Иванов, Якубинский 1932: 122].

В целом содержательная сторона текстов, функционирующих в границах «пролетарской языковой идеологии», оказывается в книге Якубинского и Иванова непосредственно соотносимой не с тем, каковы эти тексты, а с тем, кому они идеологически вменяются: «передовым языковым работникам», Ленину, Ста лину или, например, Троцкому, ко времени издания книги бывшему уже в партийной опале и потому очевидно демон стрировашему ошибочность своих высказываний о языке [Ива нов, Якубинский 1932: 175–179]. Смысл текста полагается со держащимся не в нем самом, но в сопутствующей ему социаль ной ситуации, статусных ролях коммуникантов и т.д., — говоря иначе: вне самого текста.

4.

Подконтрольность идеологического и, в том числе, научного дискурсов обнаруживает в советской культуре парадокс, впол не выразившийся в известной тавтологизации опознаваемой «советской» силлогистики («Учение Маркса всесильно потому, что оно верно», «Лозунги партии научны» и т.п.) и вместе с тем в ее содержательной неэквивалентности. Сказанное обязывает к пониманию не только того, что сказано, но и того, что предо пределяет его правоту или непровоту. Риторическим показате лем такой «неэквивалентной тавтологии» может служить из любленная Лениным диафора — фигура риторики, призванная к внетекстовому разуподоблению синонимических высказыва ний, заведомо предвосхищающему правоту оратора («Есть компромиссы и компромиссы») [Хазагеров 2002].

Применительно к фонологии наблюдения Селищева можно дополнить шуточным, но правдоподным сообщением М.Л. Гаспарова: «Брат фольклориста [К.В.] Чистова пошел по партийной линии, и у братьев раздвоились диалекты: партийный заговорил на фрикативное h» [Гаспаров 2000: 234].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 Взывая к идеологической прозрачности, партийные лидеры 1920–1930-х гг. неслучайно апеллируют к политической гра мотности аудитории. Наделенный такой грамотностью совет ский человек изначально понимает то, чего не разумеют буржу азные умники. К тем же доводам прибегают ученые авторитеты, и в их ряду — создатель революционной «яфетической теории» Н.Я. Марр: «Народный комиссар просвещения т. Луначарский правильно указал на всесоюзном съезде работников просвеще ния легкость, с которой крестьянин такой мало культурной страны, как Россия, понимает самые передовые советские идеи, представляющие непреодолимые трудности восприятию г. Пуанкаре, просвещенного ума наиболее культурной страны.

То же мы видим и в нашей научной области [в лингвистике. — К.Б.]» [Марр 1933: 194].

В 1926 г., отвечая на анкету журнала «Молодая гвардия», такие же комплименты расточал молодым читателям будущий акаде мик ВАСХНИЛ, а тогда профессор, заведующий кафедрой био логии в Коммунистическом университете имени Я.М. Свердло ва и автор многочисленных работ по проблемам старости и омоложения Б.М. Завадовский: «Наша молодежь с полным правом может похвастать исключительной зрелостью своей в понимании и знании общественно-исторической жизни, и здесь она, владея марксисистским анализом, заткнет за пояс не только сверстника, но и взрослого представителя буржуазных государств» [Молодая гвардия 1926: 103].

С оглядкой на исследования в области лингвистической праг матки и неориторики использование марксисткого социолекта в содержательном отношении в наибольшей степени напоми нает в этих случаях о приемах языковой и моральной демаго гии, когда воздействие на слушателя достигается не прямым, но косвенным образом — отсылками к морально-нравствен ным, этическим или идеологическим пресупозициям, наделя ющим речь заведомой аксиоматичностью и эмоциональной убедительностью [Николаева 1988;

Федосюк 1992;

Булыгина, Шмелев 1997;

Шарифуллин 1997;

Гусейнов 1995]. В отличие от полных силлогизмов демагогические умозаключения, как пра вило, представляют собой энтимемы — «неполные» суждения, опирающиеся на пропуски «само собой разумеющихся» посы лок, речевые импликатуры, тавтологизирующие отождествле ния, метафорическую амплификацию и т.д. Одним из наиболее характерных индикаторов языковой демагогии служит отсылка к реальности и argumenta ab evidentibus causis, «доводы от оче видного» — злоупотребление вводными конструкциями, под разумевающими «визуальную» солидарность оратора и аудито рии, «очевидность» того, что не требует доказательств (в вы 319 И С С Л Е Д О В А Н И Я шеприведенной цитате такова, например, «легкость», с которой советский крестьянин и советский ученый понимают то, чего не понимают на буржуазном Западе).

Еще одна примета языковой демагогии — содержательная под мена темы разговора (например: перевод ученых споров в плос кость идеологии или обсуждение тех или иных проблем в не релевантном для них контексте)1, а также «переход на личнос ти» (аrgumenta ad hominem) — оскорбление (иногда с латент ным или выраженным запугиванием: «argumentum ad baculo», «доводами от палки») оппонента с целью избежать обсуждения предмета по его существу (ad rem) [Уолтон 2002].

Тактики языкового манипулирования закономерно описываются лингвистами в терминах языковой агрессии, языкового насилия или языковой экспансии — многообразие собственно риторичес ких приемов, усиливающих доказательность речи в этих случаях, рассчитано не на обсуждение и логику доказательств, но на инте риоризацию сказанного в качестве неизбежного или должного.

5.

Особенности языковой демагогии в советской культуре не в последнюю очередь объясняются из предшествующей ритори ческой традиции — традиции преобладающего освоения и адаптации западно-европейской риторики. Ораторская куль тура XVIII–XIX вв. формируется в России под преимуществен ным влиянием церковной гомилетики и эпидейктического красноречия, а не традиций совещательного и судебного крас норечия [Богданов 2006: 68–104]. Важно учитывать также из вестную неразработанность в русской культуре церемониаль ного красноречия. Властные практики социального взаимо действия репрезентируются в данном случае с преимуществен ным акцентом на их пространственную (проксемическую) и поведенческую (кинетическую), чем собственно вербальную организацию. Ценные наблюдения Дмитрия Захарьина, сде ланные им на обширном материале практик политической репрезентации в русской и западно-европейских культурах XVI–XIX вв., вполне позволяют оценить силу, преемствен ность и инерцию вневербальных степеотипов социальной ком муникации, чтобы убедиться в недостаточности ее «логоцент ристского» изучения [Zakharine 2005]2.

В социальной психологии такие приемы получили обобощенное название «риторики приспособления» (rhetoric of accommodation): [Gross 1994: 3–23]. Об истории понятия: [Blьmer 1992: 309–313]. Хороший пример такой риторики дан в рассказе рассказ В. Шукшина «Срезал», герой которого «побеждает» в споре своего оппонента тем, что постоянно меняет тему разговора и при этом оскорбительно уличает оппонента в невежестве.

См. также: [Захарьин 2003].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 Отсутствие устойчивых традиций гражданской риторики выра зилось в истории русской культуры в преобладающем влиянии таких риторических жанров, которые, по удачной формулиров ке Г.Г. Хазагерова, можно назвать жанрами консолидирующи ми: это жанры «обращенные к единомышленникам и не пред полагающие мгновенной реакции альтернативного типа».

Противовесом к таким жанрам выступают жанры конфронти рующие, т.е. «рассчитанные на переубеждение противников или убеждение нейтральных».

Именно с этим обстоятельством, как предполагает Хазагеров, связана сравнительная неразработанность в славянской тради ции учения о фигурах, но зато свойственное русским ораторам внимание к риторическим тропам [Хазагеров 1994: 65, 66]. Осо бенности фигуративного дискурса, делающего упор на консо лидации аудитории, могут быть описаны в данном случае как монологическое предвосхищение коммуникативного конфлик та. Заведомая установка «на согласие» предотвращает ответную конфронтацию и игнорирует вероятные возражения деклари руемым единодушием аудитории. Конфронтирующие ритори ческие жанры, напротив, эксплицируют возможность спора и подразумевают возможность установления компромисса путем диалога и коммуникативных взаимоуступок, позволяющих по дытожить и согласовать мнение разных сторон.

Говоря попросту, консолидирующие риторические жанры в большей степени диктуются стремлением выдавать желаемое за действительное, в то время как конфронтирующие жанры указывают в той же репрезентации не столько на желаемое, сколько на необходимое и возможное. Не удивительно поэто му, что тропы и фигуры, которые выделяются в классификаци ях демагогической риторики, преимущественно связаны с ме ханизмами внерационального воздействия — эффектами мета форизации, использованием инвектив и оценочных суждений, эзотеризацией специальной (прежде всего — идеологической и политической) лексики и т.д.

Важно подчеркнуть вместе с тем, что использование приемов языковой демагогии не обязательно (хотя и часто) связано с со знательным обманом аудитории. Современное истолкование понятия «демагогия» (как и близкого к нему понятия «попу лизм») значительно отошло от своего первоначального значе ния, имевшего в виду не более чем искусную речь, обращенную к народу с целью его убеждения ( — буквально «пред водитель народа»). Такое убеждение, по своему риторическому оформлению, может быть разным: античные теоретики рито рики соотносили в этих случаях логические, формально-дис курсивные приемы организации речи (inventio — «изобрете 321 И С С Л Е Д О В А Н И Я ние», dispositio — «расположение») и приемы эмоционального воздействия (elocutio — «изложение», memoria — «припомина ние», pronuntiatio/actio — «произнесение/жестикуляция, ми мика»), оправдывавшие — в зависимости от характера их ис пользования — противоречивые (если не противоположные) характеристики самой риторики. По определению, возводимо му античной традицией к сицилийскому оратору Кораксу (VI в.

до н.э), целью оратора является «не раскрытие истины, но убе дительность при помощи вероятного ()». Достижение та кой цели, по Платону, делает риторику не более чем «искусст вом обмана», «словесной ловкостью», софистическим умением «великое делать малым, малое великим, ложное истинным, ис тинное ложным».

Аристотель ограничил риторику позитивным намерением отыскивать наилучшие способы аргументации применительно к обстоятельствам и природе конкретного дела. Понятие «де магогия» при этом в определенном смысле спасло репутацию риторики, переняв на себя негативную оценку таких ритори ческих приемов, которые заведомо рассчитаны не на коллек тивный разум, здравый смысл и просвещенное знание, но на эмоции, предрассудки и инстинкты толпы. Многовековая тра диция осуждения таких предрассудков и инстинктов не меняет вместе с тем главного — риторического и (что немаловажно) демократического происхождения навыков демагогического убеждения. Аристотель, осуждавший демагогию как ведущую к тирании неслучайно оговаривался, что сами демагоги получа ют власть демократическим путем, поскольку публичная воз можность самой демагогии предопределена наличием институ та демократии — возможностью публичного обращения к мас се от лица самой массы.

Демократическая «защита от демагогии» оказывается в этих случаях вполне симптоматичной: демагогия «демонологизиру ется» при возрастающей роли институтов защиты личности и меньшинств. В авторитарных обществах такая защита обстав ляется иначе: как пропагандистский «запрет» на демагогию как таковую [Алтунян 1999]. Советская идеология декларировала именно последний вариант «защиты» общества от демагогии (и соответственно достигла торжества монологической демаго гии), последовательно поддерживая представление о Советс кой власти как безальтернативной противнице не только дема гогии, но и риторики вообще.

Статья о риторике в «Литературной энциклопедии» 1935 г., приводя характерные примеры осуждения риторики в анти чности, подытоживала их тезисом, опирающимся на высказы вания Ленина: «Р[иторика] фетишизирует слово, наделяя его Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 собственным, в конечном счете мистическим содержанием и имманентной „силой“. Пролетариат не нуждается в средствах обмана, не „изобретает“ истин и не фетишизирует форм выра жения. „Нет ничего противнее духу марксизма, как фраза“ (Ле нин)» [Литературная энциклопедия 1935]. Преодоление насле дия буржуазной риторики рисуется в той же энциклопедии как «борьба против „прятанья“, скрыванья, „затушевывания“ действительности, против иллюзорности, искажения реальных фактов и отношений посредством риторической „ловкости“:

„патетических газов“, двусмысленности, абстрактности, вос клицаний, лести, клеветы, запугиваний, уговариваний, стиле вой мимикрии и т.д. и т.п.» [Литературная энциклопедия 1935]1.

6.

Различия советской культуры, условно говоря, 1920–1930 гг. и культуры 1940–1950 гг. («культура 1» и «культура 2», по В. Па перно) не меняют при этом «прагмацентристского» целесооб разия советского социолекта. И в «культуре 1», и в «культуре 2» торжествует риторика, которая в наибольшей степени напоми нает о риторическом приеме адинатон, или «невозможное» (impossibile/adynaton/) — доказательной достаточнос ти того, что отсутствует. В «Поэтике» Аристотеля адинатон описывается как создание иллюзорной вероятности путем энигматической речи («Невозможное, являющееся вероятным, имеет преимущество перед возможным, которое неправдопо добно») (Poet. 24: 1458a26f. См. также 24: 1460а26), у Псевдо Лонгина — как содержательное расширение поэтического вы сказывания (De subl. 38, 5). В поздних риториках тот же прием сближался с понятиями парадокса, перифразы и гиперболы, указывающими при всех своих отличиях на нечто, что ослож няет (или опровергает) известное апелляцией не к действитель ному, но к воображаемому и желаемому [Manzo 1988].

Особенности такой риторики в советской культуре связаны с парадоксальным, на первый взгляд, требованием дискурсив ной простоты, декларативно вменяемой советской идеологии.

Начиная с середины 1920-х гг. идеологические рекомендации, адресуемые партийным ораторам, но также литераторам и уче ным-гуманитариям, непременно касаются языковой «просто ты» и «ясности». Образцом достохвальных качеств призваны, в частности, служить тексты Ленина. Филологические восторги на этот счет были суммированы уже в 1924 г. в 1 номере «ЛЕФ»а — в статьях Б. Эйхенбаума, Л. Якубинского, Ю. Тыня Подробнее: [Гофман 1932].

323 И С С Л Е Д О В А Н И Я нова, Б. Казанского, Б. Томашевского. К середине 1930-х гг.

число работ, посвященных языку Ленина, растет [Крученых 1925;

Финкель 1925;

Вур 1931;

Рыт 1936], но сам объект изуче ния начинает разуподобляться. Риторика Ленина сохраняет репутацию образцовой (в «романе-комплексе» Мариэтты Ша гинян «Кик» о языке Ленина говорится даже: «Такого языка вы не найдете ни у кого больше <…> Речь Ленина это искусство будущего» [Шагинян 1930: 201]) и вместе с тем обнаруживает живое воплощение в языке Сталина.

В определенном смысле «теоретическая» основа для такой ре путации была подготовлена самим Сталиным. В 1924 г. в речи «О Ленине» Сталин педантично охарактеризовал «некоторые особенности Ленина как человека и деятеля». Таких особен ностей восемь: простота, скромность, логика, боевитость, оп тимистичность, партийная принципиальность, народность и гениальность [Сталин 1924]. В 1935 г. речь Сталина будет изда на в составе однотомника «Ленин, Сталин», утвердившего об раз Сталина-человека и Сталина-оратора как продолжателя дела Ленина, «завещавшего», помимо прочего, Сталину свои ораторские качества [Ленин, Сталин 1935]. Представление о Сталине-ораторе поддерживается отныне с опорой на создан ный самим же Сталиным образ Ленина как основоположника советской топики и риторики [Ефимов 1950]1.

Призывы Ленина (в заметке «Об очистке русского языка») «уметь говорить просто и ясно, доступным массе языком, от бросив решительно прочь тяжелую артиллерию мудреных тер минов, иностранных слов, заученных, готовых, но непонятных еще массе» [Ленин XIV: 92] воплощается в победоносном тор жестве советского этоса, пафоса и логоса в речи Сталина. Девя тый том «Литературной энциклопедии» (1935), приводя ста линскую характеристику ораторской речи Ленина («непреодо лимая сила логики <...>, которая несколько сухо, но зато осно вательно овладевает аудиторией, постепенно электризует ее и потом берет ее в плен, как говорят, без остатка»), объявлял речь самого Сталина образцом «той же предельной логической пос ледовательности, аргументированности, ясности и простоты» [Литературная энциклопедия 1935].

К концу 1930-х гг. авторизованные Сталиным речевые правила обретают силу непосредственно педагогических рекоменда ций. В учебнике для школьников 4 класса «Родная речь» Ста лин изображен не только как вождь советского народа, сорат ник Ленина, герой революции и гражданской войны, но и как педагог, требующий от собеседников «короткого, прямого и О нормативных основах советской риторики: [Романенко 2003].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 четкого ответа». Замечательно и то, что собеседники Сталина, сколь бы выдающимися они ни были, в таких наставлениях оп ределенно нуждаются: учебник доверительно сообщал школь нику, что «обычно тот, кто в первый раз бывал [у Сталина], долго не решался ответить на заданный вопрос, старался хоро шенько обдумать ответ, чтобы не попасть впросак», вместо это го же (у читателей-школьников здесь, конечно, был простор для сравнений) «мялся, смотрел в окно, на потолок». Таким со беседникам Сталин советовал: «Вы лучше прямо смотрите и говорите, что думаете. Это единственное, что от вас требуется» [Родная речь 1956: 232].

И взрослые, и дети равны перед обязательствами грамматичес кой ясности, речевой простоты и коммуникативной прозрач ности. «Простота» языка самого Сталина оправдывает при этом кажущуюся «грубость», но зато демонстрирует «прямоту» и «искренность», чуждые идеологической двусмыслености и со циальной безответственности. Главное для советского челове ка — не уподобиться в своей речи тем, про кого, говоря словами того же Сталина, «не скажешь, кто он такой, то ли он хорош, то ли он плох, то ли мужественен, то ли трусоват, то ли он за народ до конца, то ли он за врагов народа» [Речь т. Сталина 1938].

Политический лексикон советского общества сталинской эпохи в целом может быть описан как лексикон декларативно «упро щенного» и нарочито брутального словоупотребления. Начиная с речей Ленина язык опознаваемо «советской» идеологии ут верждается как язык инвективного пафоса и брани, но 1930-е гг.

могут считаться апофеозом стиля, не только оправдывавшего свирепые оскорбления по адресу многочисленных внешних и внутренних врагов советского народа («шпионские рыла», «фа шистско-шпионская мразь», «подлецы», «волки и псы буржуа зии», «отродье», «оголтелые авантюристы», «гнусные предате ли», «клопы», «прохвосты», «скверна» и т.д., и т.п.)1, но и под разумевавшего «филологическое» объяснение самих оскорбле ний. Авторитеты в этих случаях обнаруживаются без особого труда. Одним из них служит Анри Барбюс, в мемуарных матери алах о котором советские критики второй половины 1930-х гг.

охотно приводят рассуждения покойного писателя-сталинис та, отстаивавшего в переписке со своими издателями право «пользоваться грубыми словами, ибо этого требует правда» [Анисимов 1937].

Пропагандистские декларации правды и простоты придают са мим этим понятиям в контексте советской культуры почти си нонимический смысл. Вложенная Максимом Горьким в уста Примеры на материале одной статьи в газете «Правда» (13 июня 1937 г.) «Шпионам и изменни кам Родины нет и не будет пощады».

325 И С С Л Е Д О В А Н И Я сормовского рабочего характеристика Ленина «Прост как прав да» вошла в идеологический лексикон на правах фольклорной паремии [Горький 1933: 196]. Персонализованная Лениным синонимия простоты и правды не допускала сомнений в ее прескриптивном смысле, но ее дидактический подтекст не оп ределялся только этим. Приведенный Горьким афоризм удач но воспроизвел идею, имевшую в России длительную тради цию церковноучительного и литературного пафоса1. В право славных текстах подобная синонимия соответствовала переда че греческого прилагательного («прямой, единственно верный, настоящий») словами «правыи» и «простои» [Фасмер 1971: 352, 380]. Синоним «православия» — «простославие» [Словарь русского языка 1992: 236]. В Библейском тексте Гос подь именуется «Богом правды» (Ис 30,18);

«Бог есть Истина» (Ин 14,6. См. русские поговорки, приводимые в словаре В.И.

Даля: «Не в силе Бог, а в правде», «Бог правду видит», «Бог в правде помогает»). А в церковнославянском переводе «Бого словия» Иоанна Дамаскина: Бог — «прост» («Яко же есть Бъ простыи») [Срезневский 1989: 1582]. Истинный христианин «в простости ходи перед Богом» (Пандекты Никона Черногорца XII в.) [Колесов 2004: 291], так как простота означает также и нелукавство, искренность, честность (, ) [Ми хайлов 1912: 130]. Вослед христианским наставлениям дидак тическое сближение правды и простоты последовательно от стаивал Л.Н. Толстой, одним из хрестоматийных афоризмов которого стала фраза из «Войны и мира»: «Нет величия там, где нет простоты, добра и правды» [Толстой 1933: 165].

В 1920–1930-е гг. призывы к простоте становятся одним из значимых лозунгов культурного строительства [Козлова 1990].

Овладение политической грамотностью напрямую связывает ся с общедоступностью языка, письма, орфографии («остав ленной русскому пролетарию его классовыми противниками» и отнимающей «у трудящихся миллиарды часов на бессмыс ленную работу по правописанию» [Мальцев 1930: 89]). Проле тарская правда противопоставляется буржуазной лжи по кри терию общепонятности идеологических истин — революци онная культура 1920-х гг. и культура 1940–1950-х в этом отно шении остаются принципиально схожими. «Культурное уп рощение», создание «литературного пролетарского языка» и «рационализации устной речи как политической, так и произ водственно-технической» в большей степени определяют публицистический пафос 1920–1930-х гг. [Левидов 1923;

Г[ус] На что странным образом не обращают внимания авторы обзорных работ по семантике понятий «правда» и «истина» в русском языке, см., напр.: [Kegler 1975;

Арутюнова 1995;

Степанов 1997:

318–331;

Вежбицка 2005: 472–499].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 1931], но содержательно не меняются десятилетиями, воспро изводя предсказуемые филиппики по адресу тех, кто стремит ся «усложнить» надлежащую простоту (а значит — и правду) советского социолекта.

Реализация искомой простоты воплощается при этом, одна ко, не столько в текстах, сколько в сфере Воображаемого. Ве личие «простого как правда» Ленина объясняет, по рассужде нию Г.М. Кржижановского, почему «великий правдоиска тель — российский народ — и великий правдолюбец Ленин так быстро нашли друг друга и так крепко сроднились» [Кржижа новский 1968: 15].

Словосочетания «ленинская правда» и «ленинская простота» станут со временем узнаваемыми топосоми советской культу ры — «Ленинской правдой Заря Коммунизма нам засияла во мгле» (С. Михалков), «Служит юность трудовая правде ленин ской твоей» (Л. Ошанин) [Лейся песня 1954: 9, 11], «Наше без отказное оружие — ленинская немеркнущая правда» (М. Шо лохов) [Горбачевич, Хабло 1979: 342] — но не замедлят быть продублированными в текстах о Сталине. Сталинская просто та, как и простота Ленина, также синонимична правде, но так же не сводится к простоте и правде сталинских текстов. Они суть он сам. В этом смысле дискурсивный эталон советской культуры обнаруживает себя не в дидактическом опыте текста (письма и голоса), но, скорее, в его субъектности и функцио нальности. Приведенный выше пример из учебника «Родная речь» кажется здесь вполне иллюстративным: Сталин ждет от отвечающих не столько ответа, сколько (пред)определенного поведения, — большего, говоря словами того же текста, от них не требуется.

7.

В дихотомии «слова» и «дела» или (что в данном случае — одно и то же) «слова и тела» особенности языковой демагогии совет ской эпохи определяются настоятельностью не диалога, но от ветного «телесного действия». В принципе такие действия вполне ритуальны: в контексте социо- и психолингвистических исследований методов т.н. «достижения послушания» (compli ance-gaining studies) изучение языковой демагогии неслучайно ведется с опорой на понятия поведенческого и проксемическо го плана («территория», «дистанция», «инициатива» и др.), ука зывающие на акциональные, а не вербальные приоритеты со циального взаимодействия [Доценко 1997;

Иссерс 1999: 213– 246]. Дискурсивная «простота» в этих случаях соответствует прескриптивной простоте социальной и вместе с тем ритуаль ной действительности, должной развести «своих» и «чужих», 327 И С С Л Е Д О В А Н И Я революционное и контреволюционное, советское и антисовет ское. Поведение здесь не только важнее языкового содержания (ведь слова способны не только выражать, но и скрывать прав ду), но в определенном смысле независимо от него. Более важ ными в этих случаях оказываются внеязыковые признаки дис курсивной убедительности — приемы, описывавшиеся в ста рых риториках в терминах pronuntiatio и actio, и, кроме того, сама эффективность высказываний, создающих у слушателей эффект аргументативной достаточности сказанного в силу его (умо)зрительной, образной представимости (в классической риторике такие тексты объединяются понятием «гипотипосис» () или illustratio)1. Убеждение Маклюэна в том, что коммуникативная содержательность (или, в терминологии Лу мана, успешность коммуникации) достигается ее медиальной избирательностью и медиальным варьированием («The medium is the message») применительно к функциональным особеннос тям советского социолекта кажется оправданным уже в том от ношении, что эффективность языка в данном случае принци пиально связана со сферой его медиальной и вневербальной убедительности — эффектом, который хорошо передается не мецким понятием «Evidenzkraft» — «силой очевидности».

Особого внимания при этом заслуживает базовое для теории коммуникации противопоставление устных и письменных форм языкового общения. Сегодня можно считать установлен ным, что ценностные характеристики устных и письменных средств передачи информации широко варьируют в разных культурах, разных сообществах и социальных стратах. Без куль турной и социальной детализации таких вариаций настаивать на сколь-либо общем для русской культуры ценностном доми нировании устных средств передачи и хранения информации, как это иногда утверждается, нельзя.

Вместе с тем можно предположить, что в разных культурах цен ностный статус медиальных средств в типологически схожих социальных ситуациях не совпадает. Одним из таких примеров может служить, как кажется, общепринятая на Руси еще в XVII в. практика устного ведения дипломатических перегово ров, сильно отличающаяся от западно-европейской традиции обмена дипломатическими грамотами. В отличие от европейс ких посланников, русские послы изустно излагали порученные им «речи». Голос может считаться в этих случаях оппонирую щим письму как отчуждающему письменную передачу инфор мации от ее адресата и адресанта и, в свою очередь, сохраняю Quint. Institutio oratoria. VI. 2. 32;

VIII. 3. 61–62. См., напр., в первой русскоязычной «Риторике», приписываемой Макарию: «Ипотипосис есть егда вещь так сказуется, чтоб виделася, якоже очием поддана» [Die Makarij-Rhetorik 1980: 159].

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 щим доверительность и интимность личностной коммуника ции. Дипломатический обычай «ссылаться речами» не был при этом, вероятно, безразличным к идеологически доминировав шим представлениям о ценностных нормативах самой инфор мации, обнаруживающей особый смысл и суггестивную силу в зависимости от способа ее трансмиссии. Деловая переписка, как показывают многочисленные челобитные того же времени, также, вероятно, неслучайно демонстрирует фиксацию при емов именно устного обращения — в стилистическом отноше нии такие тексты легче произносятся, чем прочитываются, за ними слышатся не только рациональные доводы, но и эмоции их авторов [Люцидарская 2002].

В советской культуре роль устной коммуникации также не сто ит, вероятно, сводить к сколь-либо однозначным оценочным характеристикам, но нельзя не считаться и с тем, что упование на суггестивную силу устного слова и очевидности стоящего за ним содержания поддерживается средствами коммунистичес кой пропаганды начиная уже с первых послереволюционных лет. История этого вопроса увела бы нас далеко — к организа ции Луначарским «Института живого слова», широкой популя ризации радио и кино, песенным и зрелищным формам кол лективной агитации т.д. [Горяева 2000;

Gorham 2003;

Мурашов 2006;

Вассена 2007]. В данном случае важен эффект самих этих мероприятий, способствовавших закреплению в обществен ном сознании сравнительно устойчивых представлений об идеологически рекомендованных медиальных средствах, соот ветствующих предельно доверительной, правдивой и социаль но действенной информации.

Высказывания в пользу того, что именно устное слово обладает особой разоблачительной силой, тиражируются экстенсивным образом: партийные идеологи и вторящие им деятели советс кой литературы нередко противопоставляют содержательную амбивалентность письменных текстов искренности устной ре чи. Письменный текст способен ввести читателя в заблужде ние — изустно это сделать сложнее. Устному слову вменяется при этом не только изобличительная, но и изобличающая сила.

Ограничимся здесь одним примером: в сборнике рассказов ла уретов Сталинской премии 1950 г. один из его авторов — стар ший мастер станкостроительного завода «Красный пролета рий» Иван Тимофеевич Белов — рассказывает о своей коман дировке в 1938 г. в США в составе делегации по приемке закуп ленного заводского оборудования. Оказавшись на территории завода «Мичиган-тул», Белов и другие советские товарищи по лучили от администрации специальные значки, которые им рекомендовалось носить в петлице пиджака и которые, как он думал, выпущены в «ознаменование какого-нибудь важного 329 И С С Л Е Д О В А Н И Я события» и вручены им для того, «чтобы подчеркнуть <…> ува жение к советским гостям». Но не тут-то было: такое предполо жение, как спешит сознаться Белов, «оказалось ошибочным и наивным»: «Вскоре нам стало известно, что <…> рабочие, уви дав этот „опознавательный“ знак, не должны были подходить и разговаривать с нами» [Нас вырастил Сталин 1950: 115–116].

На каком языке стал бы общаться мемуарист с американскими рабочими, не ясно (коль скоро он не понимает, что за значок он носит в петлице своего пиджака), но он, конечно, уверен, что администрацию завода оправданно страшит сила устного сло ва, которое могли бы адресовать американским пролетариям их советские собратья. Американо-европейской «дипломатии грамот» и в этом случае противостоит русский обычай «ссы латься речами».

В предельном выражении классовое взаимопонимание дости гается без слов — для этого достаточно непосредственного об щения. Атрибутами такого общения и являются самодостаточ ная устность и самодостаточная же визуальная очевидность.

Социально действенная коммуникация способна выразить се бя без лишних слов — так, как это происходит, например, в за ключительных кадрах кинофильма Г. Александрова «Цирк» (1936), где самозабвенно шагающие в физкультурном параде герои — Иван Мартынов (Сергей Столяров) и новопринятая в советский рай Марион Диксон (Любовь Орлова) — обменива ются репликами, которые не требуют дополнительных поясне ний: «Теперь понимаешь?» — спрашивает Мартынов осчастлив ленную спутницу. «Теперь понимаю!» — отвечает ему Мэри.

Язык такого понимания — это, конечно, не язык слов, а язык сердца, навык политически грамотного чутья, дарующего со ветскому человеку не только способность адекватной ориента ции, но и опыт своеобразного предвидения и адекватного (умо)зрения. В упоминавшемся выше сборнике рассказов ста хановцев-лауретов Сталинской премии примером такого рода может служить трудовое достижение ковроткачихи из Азербай джана Соны Ахмедовой, соткавшей за невиданно короткое время ковер с изображением Сталина. Портрет вождя выпол нен Ахмедовой так, что создает впечатление сделанного с нату ры. Заверения мастерицы, что она не видела Сталина и даже никогда не была в Москве, удивляют зрителей: «Но на этом ковре он выглядит, как в жизни. Смотри, как он ласково улы бается мне, тебе, всем. Нет, дочка, ты, наверно, видела нашего дорогого отца!». Но секрет чудесного натурализма раскрывает ся просто: «У меня, — признается Ахметова, — образ Сталина всегда перед глазами, я его в сердце ношу» [Нас вырастил Ста лин 1950: 81–82]. Понятно, что перед таким аргументом отсту Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 пают все сомнения: сердце видит отчетливее, чем глаз наблю дателя.

Роль шаблона в пропагандистских текстах советского времени оказывается на фоне этих и подобных им примеров достаточно нетривиальной. С одной стороны, как отмечали советские линг висты, «монолитность советского общества определяет сходс тво материализации конструктивного принципа во всех наших газетах: центральные, местные, отраслевые и иные издания сближаются не только единой политической линией, общнос тью значительной части содержания, но и одинаковыми язы ковыми, изооформительскими и иными устремлениями. Сдви ги в принятых формах материализации связываются тут не с отдельными газетами, а с изменением „культурного контекста“ <…> Различия между одной и той же газетой разных периодов оказываются существеннее, чем между разными газетами од ного и того же периода» [Костомаров 1971: 251]. С другой сто роны, содержательные особенности таких различий никоим образом не ставят под сомнение оправданность их содержа тельного присутствия в идеологической практике, поскольку представление о самой этой практике, хотя и складывается за счет текстов, референциально соотносится с опытом ритуаль но-коллективных (т.е. акциональных, по своему преимущест ву, а не вербальных) действий и поступков.

Именно этими обстоятельствами можно объяснить, казалось бы, парадоксальную «забывчивость» советского общества в от ношении текстов, которые были положены в идеологический фундамент самого этого общества — к статьям и книгам Плеха нова, Троцкого, Бухарина и многих десятков других теоретиков социализма. Осуждение авторов оказалось достаточным для за бвения написанных ими текстов: посмертное осуждение само го Сталина в 1956 г. докажет это в очередной раз. Во всех этих случаях мы сталкиваемся с любопытной закономерностью: на четнически апеллируя к текстам классиков марксизма-лени низма, советская идеология оказывается в исторической рет роспективе идеологией, которая — вопреки своим деклараци ям — в большей степени зависела не от слов, а от коллективных практик и (умо)зрительных атрибутов социального самоопоз нания. Порядок ритуала в этих случаях важнее, чем правиль ность сопутствующих ему высказываний (аналогией такого поведения может служить, между прочим, молитвенная прак тика: считать себя верующим важнее, чем дословно помнить молитвы). Религиовед и этнограф были бы в данном случае правы, если бы сказали, что ничего нового в самой этой ситуа ции нет: есть общества, где нет священных текстов, но нет та 331 И С С Л Е Д О В А Н И Я ких обществ, где нет ритуалов, фетишей и коллективной тради ции «образного мышления».

Библиография Адмони В.Г. Система форм речевого высказывания. СПб., 1994.

Александров Г.Ф. Труды И.В. Сталина о языкознании и вопросы исто рического материализма. М., 1952.

Алпатов В.М. История одного мифа. Марр и марризм. М., 1991.

Алпатов В.М. Марр, марризм и сталинизм // Философские исследова ния. 1993. № 4. С. 287–288.

Алтунян А. Кто боится демагогов? или Апология демагогии // Русский журнал. 1999.03.18 .

Анисимов И. О том, как был написан «Огонь» // Литературная газета.

1937. 30 июля.

Арутюнова Н.Д. Истина и этика // Логический анализ языка. Истина и истинность в культуре и языке. М., 1995. С. 7–23.

Астахова А.М. Значение трудов И.В. Сталина по вопросам языкозна ния для развития науки о народном поэтическом творчестве // Известия Академии наук СССР. Отделение литературы и язы ка. 1951. Т. X. С. 533–546.

Байбурин А.К. Ритуал в традиционной культуре. Структурно-семанти ческий анализ восточнославянских обрядов. СПб., 1993.

Богданов К.А. Абракадабра как заговорная модель: пределы структури рования // Русский фольклор. СПб., 1995. С. 3–25.

Богданов К.А. О крокодилах в России. М., 2006.

Богданов К.А. Повседневность и мифология. Исследования по семи отике фольклорной действительности. СПб., 2001.

Борев Ю.Б. Сталиниада: Мемуары по чужим воспоминаниям с истори ческими притчами и размышлениями автора. М., 1991.

Булич С. Всемирный или международный язык // Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон. СПб., 1892. Т. 7. С. 171–220.

Булыгина Т.В., Шмелев А.Д. Приемы языковой демагогии. Апелляция к реальности как демагогический прием // Языковая концепту ализация мира (на материале русской грамматики). М., 1997.

С. 461–477.

Вайскопф М. Писатель Сталин. М., 2001.

Вассена Р. К реконструкции историии деятельности Института живо го слова (1918–1924) // Новое литературное обозрение. 2007.

№ 86. С. 79–95.

Вежбицка А. Русские культурные скрипты и их отражение в языке // Зализняк А.А., Левонтина И.Б., Шмелев А.Д. Ключевые идеи русской языковой картины мира. М., 2005. С. 472–499.

Виноградов В.В. Значение работ И.В. Сталина для развития советского языкознания // Власов П.Н. Лингво-когнитивные параметры тоталитарного дискурса (на материале советских политических Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 текстов). Курсовая работа. Самара, 2002 (машинопись, электр.

версия: ).

Вопросы языкознания в свете трудов И.В. Сталина. М., 1952.

Вур Н. Советское строительство и язык // Советское строительство.

1931. № 11. С. 10–22.

Г[ус] М. Принципы рационализации делового языка // Революция и язык. 1931. № 1. С. 40–49.

Гаспаров М.Л. Записки и выписки. М., 2000.

Глебкин В.В. Ритуал в советской культуре. М., 1998.

Горбачевич К.С., Хабло Е.П. Словарь эпитетов русского литературного языка. Л., 1979.

Гордон Д., Лакофф Дж. Постулаты речевого общения // Новое в зару бежной лингвистике. М., 1985. Вып. 16. С. 276–302.

Горький М. Собрание сочинений. М.;

Л., 1933. Т. XXI.

Горяева Т.М. Радио России. Политический контроль советского ра диовещания в 1920–1930-х годах. М., 2000.

Гофман В. Слово оратора (Риторика и политика). Л., 1932.

Грайс Г.П. Логика и речевое общение // Новое в зарубежной лингвистике.

М., 1985. Вып. 16. С. 217–238.

Гусейнов А.А. Моральная демагогия как форма апологии насилия // Вопросы философии. 1995. № 5. С. 5–11.

Добренко Е. Политэкономия соцреализма. М., 2007.

Добренко Е. Рец. на: Вайскопф М. Писатель Сталин. М., 2001 // Revue des йtudes slaves. 2001. Vol. 73. No. 4. P. 769–777.

Доценко Е.Л. Психология манипуляции: Феномены, механизм и защи та. М., 1997.

Дю Буа Д.В. Самоочевидность и ритуальная речь // Кунсткамера. Эт нографические тетради. СПб., 1998. Вып. 12. С. 198–222.

Ермакова О.П. Тоталитарное и посттоталитарное общество в семанти ке слов // Русский язык. Najnowsze dzieje jzykуw sowiaskich / Red. E. irjaev. Opole, 1997. С. 121–165.

Ефимов А.И. О языке пропагандиста. М., 1950.

Живов В.М. Язык и революция. Размышления над старой книгой А.М. Се лищева // Отечественные записки. 2005. № 2 (23)

strana-oz.ru>.

Журавлев А.П. Символическое значение языкового знака // Речевое воздействие. М., 1972.

Захарьин Д. Путин и Петр Первый. Стереотипы русского политиче ского поведения в системе многолокальной коммуникации // Wiener Slawistischer Almanach. 2003. Bd. 49. S. 93–114.

Зеленин Д.К. Великорусские говоры. Город, 1913.

Земская Е.А. Новояз, newspeak, nowomova… Что дальше? // Русский язык конца XX столетия (1985–1995). М., 1996. С. 121–165.

Земцов И. Советский политический язык. L., 1985.

Иванов Ан.М., Якубинский Л.П. Очерки по языку. Для работников ли тературы и для самообразования. Л.;

М., 1932.

333 И С С Л Е Д О В А Н И Я Илизаров Б.С. Сталин. Штрихи к потрету на фоне его библиотеки и архива // Новая и новейшая история. 2000. № 3–4 .

Иссерс О. С. Коммуникативные стратегии и тактики русской речи.

Омск, 1999.

Караулов Ю.Н. Русский язык и языковая личность. М., 1987.

Каринский Н.М. О говорах восточной половины Бронницкого уезда // Известия ОРЯС. 1903. Т. XVIII. Кн. 2. С. 212–215.

Кертман Г. Эпоха Брежнева — в дымке настоящего // Социальная ре альность. 2007. № 2. С. 5–21.

Клемперер В. LTI. Язык Третьего рейха. М., 1998.

Козлова Н.Н. Горизонты повседневности советской эпохи: голоса из хора. М., 1996.

Козлова Н.Н. Упрощение — знак эпохи! // Социологические исследо вания. 1990. № 7. С. 11–21.

Колесов В.В. Древняя Русь: наследие в слове. Бытие и быт. СПб., 2004.

Костомаров В.Г. Русский язык на газетной полосе. Некоторые особен ности языка совеременной газетной публицистики. М., 1971.

Кржижановский Г.М. Великий Ленин. М., 1968.

Кронгауз М.А. Новейшая история русского языка: Эпоха социализма // Jezyki Slowanske wobec Wspolczesnych przemian w Kraiach Europy srod-kowej i Wschodnej. Opole, 1993. S. 157–166.

Крученых А. Язык Ленина. Одиннадцать приемов Ленинской речи. М., 1925.

Крысин П. Речевое общение в лингвистически и социально-неодно родной среде // Речевое общение в условиях языковой неодно родности / Ред. Л.П. Крысин. М., 2000 .

Купина Н.А. Тоталитарный язык. Екатеринбург;

Пермь, 1995.

Лаурнати М., Вихолеми П. Роль социальных установок восприятий га зетного текста // Смысловое восприятие речевого сообщения.

М., 1976.

Левидов М. Организованное упрощение культуры // Красная новь.

1923. Кн. 1.

Левин Ю. Заметки о семиотике лозунгов // Wiener Slawistischer Alma nach. 1988. Bd. 22. S. 69–85.

Лейся песня. Песенник / Сост. П. Петров. М., 1954.

Ленин В.И. Полн. собр. соч. Изд. 5-е. М., 1970–1983.

Ленин В.И., Сталин И.В. Избранные произведения в одном томе. М., 1935.

Леонтьев А.А. Восприятие текста как психологический процесс // Психолингвистическая и лингвистическая природа текста и осо бенности его восприятия / Под. Ред. Ю.А. Жлуктенко и А.А. Ле онтьева. Киев, 1979.

Линс У. «Опасный язык». Книга о преследованиях эсперанто. М., 1999.

Литературная энциклопедия / Гл. ред. А.В. Луначарский. М, 1935. Т. 9.

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 Люцидарская А.А. Челобитные XVII в. в контексте коммуникативной культуры своего времени (на материалах документов Сибир ского Приказа) // Сибирский этнографический вестник. 2002.

№ 7/8 .

Мальцев М. О новом правописании (В порядке обсуждения в связи с Всероссийским орфографическим създом) // Молодая гвар дия. 1930. № 21. С. 88–91.

Марр Н.Я. Избранные работы. Этапы развития яфетической теории.

Л., 1933. Т. 1.

Марр Н.Я. Избранные работы. М.;

Л., 1934. Т. 3.

Михайлов А.А. Опыт изучения текста Книги Бытия пророка Моисея в древнеславянском переводе. М., 1912. Ч. 1.

Мокиенко В., Никитина Т. Толковый словарь языка Совдепии. СПб., 1998.

Молодая Гвардия. 1926. № 4.

Мурашов Ю. Электрифицированное слово. Радио в советской литера туре и культуре 1920–1930-х годов // Советская власть и медиа.

СПб., 2006. С. 17–38.

Мурашов Ю. Письмо и устная речь в дискурсах о языке 1930-х годов:

Н. Марр // Соцреалистический канон / Ред. Х. Гюнтер., Е. Доб ренко. СПб., 2000. С. 599–608.

Нас вырастил Сталин. Рассказы лауреатов Сталинских премий. М., 1950.

Наши задачи // Революция и язык. 1931. № 1. С. 1–3.

Неклюдов С.Ю. Структура и функция мифа // Мифы и мифология сов ременной России / Под ред. К. Аймермахера, Ф. Бомсдорфа, Г. Бордюгова. М., 2000. С. 9–26.

Николаева Т.М. Лингвистическая демагогия // Прагматика и пробле мы интенсиональности. М., 1988. С. 154–165.

Протченко И.Ф. Лексика и словообразование русского языка советс кой эпохи. Социолингвистческий аспект. М., 1985 (1-е изд. — М., 1975).

Речь т. Сталина на предвыборном собрании избирателей Сталинского избирательного округа г. Москвы 11 декабря 1937 года в Боль шом театре // Знамя. 1938. № 1. С. 9–13.

Ржевский Л. Язык и тоталитаризм. Мюнхен, 1951.

Родная речь. Книга для чтения в четвертом классе начальной школы / Сост. Е.Е. Соловьева и др. М., 1956.

Розина Р.И. Корифей убеждения, или риторика Сталина // Наука убеждать: риторика. 1991. № 8. С. 39–47.

Романенко А.П. Образ ритора в советской словесной культуре. М., 2003.

Рыт Е.М. Ленин о языке и язык Ленина. М., 1936.

Селищев А. Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917–1926). М., 1928.

Словарь русского языка XI–XVII в. М., 1992. Вып. 18.

Срезневский И.И. Словарь древнерусского языка. М., 1989.

335 И С С Л Е Д О В А Н И Я Сталин И. О Ленине // Правда. 1924. 24 фев. Перепеч.: Правда. 1934.

21 янв.

Сталин И.В. Марксизм и вопросы языкознания. М., 1950.

Степанов Ю.С. Словарь русской культуры. М., 1997.

Сто сорок бесед с Молотовым. Из дневника Ф. Чуева. М., 1991.

Талпа М. Учение Н.Я. Марра и фольклористика // Литературный кри тик. 1937. № 3. С. 130–160.

Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. М.;

Л., 1933.

Троцкий Л. К истории русской революции. М., 1990.

Уолтон Д. Аргументы ad hominem. М., 2002.

Успенский Б.А. Ego loquens: Язык и коммуникационное пространство.

М., 2007.

Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. М., 1971. T. 3.

Федосюк М.Ю. Выявление приемов «демагогической риторики» как компонент полемического искусства // Риторика в развитии человека и общества: Тез. научной конференции (13–18 января 1992). Пермь, 1992. С. 94–99.

Фесенко А., Фесенко Т. Русский язык при Советах. Нью-Йорк, 1955.

Финкель А. О языке и стиле В.И. Ленина. Харьков, 1925. Вып. 1.

Хазагеров Г.Г. «О образех»: Иоанн, Хировоск, Трифон (к диахронии тропов и фигур в греко-славянской традиции) // Известия рос сийской академии наук. Сер. литературы и языка. 1994. Т. 53.

№ 1. С. 63–71.

Хазагеров Г.Г. Политическая риторика. М., 2002. .

Хан-Пира Э. Рец. на: Мокиенко В., Никитина Т. Толковый словарь языка Совдепии. СПб., 1998 // Знамя. 1999. № 7 .

Шагинян М. Собр. соч. Л., 1930. Т. IV.

Шанский Н.М. Слова, рожденные Октябрем. Книга для внеклассного чтения (VII–X классы). М., 1980.

Шарифуллин Б.Я. Языковая экспансия, языковая агрессия и языковая демагогия // Проблемы развития речевой культуры педагога:

Тез. регион. научно-практич. семинара. Томск, 1997.

Шафир Я. Газета в деревне. М., 1924.

Шахматов А.А. Описание Лекинского говора Егорьевского уезда Ря занской губернии // Известия отд. рус. яз. и лит. 1914. Т. 18.

Кн. 4. С. 171–220.

Эйдлин Ф. Крушение новояза. Тоталитаризм как исторический фено мен. М., 1989.

Якубинский Л.П. Избранные работы. Язык и его функционирование.

М., 1986.

Arnold T. The Folklore of Capitalism. New Haven, 1937.

Blmer W. Akkommodation // Historisches Wrterbuch der Rhetorik / Hrsg. G. Ueding. Tbingen, 1992. Bd. I. S. 309–313.

Bourdieu P. Language and Simbolic Power. Cambridge, 1991.

Boyer P. Tradition as Truth and Communication: A Cognitive Description of Traditional Discourse. Cambridge, 1990.

Константин Богданов. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвистическом освещении АНТ РОПОЛОГ ИЧЕ С КИЙ ФОРУМ №8 Brooks J. Socialist Realism in Pravda: Read All about It! // Slavic Review.

1994. Vol. 53. No. 4. P. 973–991.

Capp G.R., Capp T.P. Principles of Argumentation and Debate. Englewoods Cliffs, 1965.

Davidson D. On the Very Idea of the Conceptual Scheme // Proceedings and Addresses of the American Philosophical Association. 1974. Vol. 57.

P. 5–20.

Die Makarij-Rhetorik (“Knigi sut’ ritoriki dvoi po tonku v voprosekh spisa ny”). Mit einer einleitenden Untersuchung herausgegeben nach ei ner Handschrift von 1623 aus der Undol’skij-Sammlung (Leninbi bliothek-Moskau) von Renate Lachmann. Kln;

Wien, 1980 (Rhe torica Slavica. Bd. I).

Du Bois J.W. Self-Evidence and Ritual Speech // Evidentiality: The Linguistic Coding of Epistemology / Ed. W. Chafe, J. Nichols. Norwood, 1986.

Edelman M. Politik als Ritual. Die symbolische Funktion staatlicher Insti tutionen und politischen Handelns. Frankfurt am Main;

New York, 1990.

Edelman M. The Symbolic Uses of Politics. Urbana, 1964.

Essais sur le discours sovitique. Smiologie, linguistique, analyse discursive.

Grenoble, 1981. T. 1–4.

Gorham M.S. Speaking in Soviet Tongues: Language Culture and the Politics of Voice in Revolutionary Russia. DeKalb, 2003.

Gray P. Totalitarian Logic: Stalin on Linguistics // Critical Quaterly. 1993.

Vol. 35. No. 1. P. 16–36.

Gross A.G. The Roles of Rhetoric in the Public Understanding of Science // Public Understanding of Science. 1994. No. 3. P. 3–23.

Heller M. Langue russe et langue sovitique // Recherches. 1979. No. 39.

P. 17–21.

Hodge R., Kress G. Language as Ideology. L.;

N.Y., 1993.

Hodgkinson H. The Language of Communism. N.Y., 1955.

Irvine J.T. The Creation of Identity in Spirit Mediumship and Possession // Semantic Anthropology / Ed. D. Parkin. L., 1982. P. 241–260.

Irvine J.T. When Talk isn’t Cheap: Language and Political Economy // American Ethnology. 1989. Vol. 16. No. 2. P. 248–267.

Keane W. Religious Language // Annual Review of Anthropology. 1997.

Vol. 26. P. 47–71.

Kegler D. Untersuchungen zur Bedeutungsgeschichte von Istina und Pravda im Russischen. Bern;

Frankfurt a. M., 1975.

Kertzer D. Ritual, Politics, and Power. N.Y., 1988.

Krysin L.P. Sociolinguistic Problems in the USSR // Sociolinguistics. T bin gen, 1988. S. 1393–1400.

L’Hermitte R. Marr, Marrisme, Marristes. Une page de l’histoire de la linguistique sovitique. Paris, 1987.

Labov W. The Social Stratification of English in New York City. Washington, 1966.

Lane C. The Rites of Rulers: Ritual in Industrial Society: The Soviet Case.

N.Y., 1981.

337 И С С Л Е Д О В А Н И Я Lenfeldt W. «Язык советской эпохи» или «новояз»? // Russian Linguistics.

2001. Vol. 25. No. 2. P. 243–253.

Lincoln B. Discourse and the Construction of Society: Comparative Studies of Myth, Ritual, and Classification. Oxford, 1989.

Manzo А. L’Adyneton poetico-retorico e le sue implicazionia dottrinali.

Genua, 1988.

Mittelstrass J. Changing Concept of the A PRIORI // Historical and Philosophical Dimensions of Logic, Methodology and Philosophy of Science / Ed. Butts and Hintikka. Dordrecht;

Boston, 1977. P. 113– 128.

Philips K.H. Language Theories of the Early Soviet Period. Exeter, (Exeter Linguistic Studies. Vol. 10).

Riegel K.-G. Konfessionsrituale im Marxismus-Leninismus. Graz, 1985.

Rubin J. Bilingualism in Paraguay // Anthropological Linguistics. 1962.

No 4.

Sriot P. Analyse du discours politique sovitique. Paris, 1985.

Smith M.G. Language and Power in the Creation of the USSR, 1917–1953.

Berlin;

N.Y., 1998.

The Power of Discourse in Ritual Performance. Rhetoric, Poetics, Transfor mations / Eds. U. Demmar, M. Gaenszle. Berlin;

Hamburg;

Lon don;

Mnster, 2007 (Performanzen/Performances. Vol. 10).

Urban G. The “I” of Discourse // Semiotics, Self and Society / Ed. B. Lee, G. Urban. Berlin, 1989. P. 27–51.

Urban M.E. The Ideology of Administration: American and Soviet Cases.

Albany, 1982.

Venclova T. Two Russian Sub-Languages and Russian Ethnic Identity // Ethnic Russia in the USSR. The Dilemma of Dominance. Ed.

E. Allworth. N.Y., 1980. P. 249–256.

Weiss D. Prolegomena zur Geschichte der verbalen Propaganda in der Sowjetunion // Slavistische Linguistik 1994. Referate des XX.

Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens / Hrsg. D. Weiss. Mnchen, 1995. S. 343–393.

Weiss D. Was ist neu am „newspeak“? Reflexionen zur Sprache der Politik in der Sowjetunion // Slavistische Linguistik 1985. Referate des XI.

Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens / Hrsg. R. Rathmayr. Mn chen, 1986. S. 247–325.

Wertsch J. The Influence of Listener Perception of the Speaker on Recogni tion Memory // Journal of Psycholinguistic Research. 1975. Vol. 4.

P. 89–98.

Young J.W. Totalitarian Language: Orwell’s Newspeak and Ist Nazi and Communist Antecedents. Charlottesville, 1991.

Zakharine D. Von Angesicht zu Angesicht. Der Wandel direkter Kommuni kation in der ost- und westeuropischen Neuzeit. Konstanz, 2005.

Zaslavsky V., Fabris M. Лексика неравенства. К проблеме развития рус ского языка в советский период // Revue des tudes slaves. 1982.

Vol. 54. No. 3. P. 387–402.




© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.