WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

ОБЩЕСТВЕННЫЕ НАУКИ И СОВРЕМЕННОСТЬ 2010 № 4 · Л.Е. БУШКАНЕЦ Чехов – писатель русского Апокалипсиса?

Творчество каждого писателя – это и чуткая реакция на свою эпоху, диалог с ожи даниями и системой ценностей читателя-современника.

Однако историческая социальная психология русского общества – пока еще ма лоизученная проблема. Ю. Борев писал: “Жизнь общества, духовная и эстетическая ориентация различных его слоев составляют неотъемлемую черту литературного про цесса, ту невидимую часть айсберга, которая держит на поверхности видимую и опре деляет движение целого. Существование этой подводной части объясняет нам, почему литературный процесс нельзя свести ни к истории литературных течений, ни к судь бам отдельных писателей. Каждая эпоха обладает еще своей особой системой ценно стей.... Эта область оказывается вне внимания исследователей не случайно: законы духовной и общественной жизни эпохи относятся к числу неписаных, и их реконст рукция требует существенных усилий... Особенно важное значение постижение этих неписаных законов приобретает для переходных эпох, отмеченных интенсивной пере стройкой системы ценностей” [Борев, 2001, с. 53–54].

Такой переходной эпохой в России был рубеж XIX–XX вв. Среди читателей 1890–1900-х гг. А. Чехов пользовался огромной популярностью. Споря с распростра ненными (до сих пор) представлениями о том, что Чехов не был должным образом оценен, критик и современник писателя А. Скабичевский отмечал: “Среди массы жал ких слов, которыми так богата наша интеллигенция, существует гласящее, что у нас не дорожат талантливыми людьми... и лишь когда сходят в безвременные могилы, мы точно спохватываемся: начинаем сыпать цветы и венки на их прах и произносим хвалебные славословия на их похоронах и некрологах... Но, несмотря на всю популяр ность, доходившую до оваций при появлении Чехова в публичных местах, и он, как только почил вечным сном, не избег скорбных сетований со стороны наших сердо больных плакальщиков. Оказалось, что и издатели его эксплуатировали, и злые кри тики терзали, не только не оценивая по его заслугам, но относясь к нему с обидным пренебрежением…” [Скабичевский, 1905, с. 29–30].

Действительно, таких чувств не вызвали, несмотря на огромную известность и уважение в разных слоях русского общества, ни Л. Толстой с его драматическими по исками, кризисами и “уходами”, ни М. Горький, постоянно попадавший на страницы скандальной политической газетной хроники. После И. Тургенева ни один русский писатель не был в такой интимной связи с читателем, как Чехов, – утверждал один из провинциальных критиков в 1914 г. [Поэт… 1914]. Модная писательница А. Вербиц кая прямо заявила: “Помимо всякой критики сами читатели признали Чехова и меня” [Провинциальный… 1911, с. 70]. Одно только появление Чехова на улице собирало толпу поклонников и поклонниц. После его смерти в дни “чеховских дат” (1904, 1909, Б у ш к а н е ц Лия Ефимовна – кандидат филологических наук, доцент кафедры русской литературы Казанского федерального университета.

1910, 1914 гг.) все остальные события в газетах и журналах отступали на второй план.

В чем же причины такой славы?

Современная Чехову критика всегда пыталась найти у него какие-нибудь опре деленные, ясно выраженные идеалы. В 1880 – начале 1890-х гг. Чехову предъявляли претензии в отсутствии социальных программ, к концу 1890–1900-х его больше ста ли упрекать в невыработанности “философского миросозерцания”. Однако “читатель ская” слава Чехова началась уже в конце 1880-х гг. Рассказы его обладали необъясни мой для многих особенностью: они вызывали учитателя потрясение, преодолевавшее все предубеждения, в том числе и сформированные критикой: они завораживали.

И это миросозерцание писателя стало причиной читательского поклонения Чехову.

По мнению одного из провинциальных читателей, Л. Толстой стоял в отдалении от любящей и страдающей людской массы, жил на высоте, особняком, до него трудно было подняться обыкновенному человеку, чтобы поделиться с ним своими буднич ными горестями и радостями. Чехов же переживал все настроения современного ему мыслящего общества, старался объяснить читателю его собственную жизнь, вскрыл тайники обывательской интеллигентской души, он “выразил нас” [Поэт… 1914].

Как отмечал Д. Философов, размышления о Чехове оказались связаны с размыш лениями о судьбах русской литературы и общества в целом: “Если еще недавно споры вокруг Чехова казались нам чисто литературными, то к началу ХХ в. общество стало понимать их символическое значение, спор шел не о литературе, а о жизни, поскольку в отношении к Чехову проявилась индивидуальная и коллективная психология русско го общества” [Философов, 1910].

Восстановить “массовую психологию” русской интеллигенции начала ХХ в. по могают не только критические статьи о писателе (многие из них хорошо известны, перепечатаны, изучены), но и гораздо менее известные материалы: публицистика того времени, письма читателей к Чехову и в редакции газет, посвященные ему многочис ленные стихотворения, телеграммы и надписи на венках как реакция на смерть писа теля, некрологи1 и т.п. Критик М. Яблоновский в 1904 г. в связи с реакцией общества на смерть Чехова отмечал необычное для русской жизни явление: “читатель загово рил” [Яблоновский, 1904].

Некоторые чеховские современники считали созданный им образ России слишком мрачным. Так, критик А. Басаргин писал по поводу пьесы “Три сестры”: «Но скажут:

“Это жизненная правда!” – нет, ложь, карикатура на жизнь» [Басаргин, 1901]. Конеч но, сфера оценок – сфера субъективная. Но и такой авторитетный автор, как крупней ший литературовед начала ХХ в. Д. Овсянико-Куликовский, размышляя о правдиво сти нарисованной Чеховым картины русской жизни, утверждал, что будущий историк “откажется от мысли изучать” по его произведениям “нашу жизнь во всей ее полноте и во всем разнообразии ее часто противоречивых черт” [Овсянико-Куликовский, 1899].

Чехов, действительно, вопреки странно закрепившемуся штампу, не “бытописатель русской жизни” – в его произведениях возникает отнюдь не вся русская жизнь, дале ко не полная и не всегда правдивая в деталях. Но, как писал Л. Оболенский, Чехов, не будучи бытописателем русской жизни, стал “отразителем” русского душевного и морального разложения: «Да, душевного и морального, так как разложение общест венное – в широком смысле этого слова – мало интересует Чехова (по крайней мере, в его художественных произведениях). Он нигде не рисует нам тех или других русских учреждений;

нигде вы не увидите у него ясно подчеркнутой связи между моральным Что касается телеграмм читателей в связи со смертью Чехова и надписей на венках, то их содержание представлено в многочисленных материалах июля 1904 г. в газетах “Русские ведомости”, “Русское слово”, в журнале “Русское богатство”. Почти все столичные и провинциальные газеты откликнулись на смерть Чехова некрологами – их несколько десятков. Имя Чехова возникает не только в литературно-критических, но и в публицистических статьях, посвященных анализу, как говорили в начале ХХ в., “нашей текущей жизни”. В общей сложности речь идет о тысячах публикаций (потому они вполне репрезентативно пред ставляют настроения эпохи), из которых в данной статье я обратилась только к самым типичным. Письма читателей к Чехову как социокультурное явление также практически не изучено.

разложением и существующим состоянием собственно “общественных” так называе мых “форм”» [Оболенский, 1903, с. 42]. И разложение происходит в стране несмотря на то, что, по словам того же Оболенского, в России бурно развивалась промышлен ность, и вообще страна растет “безмерно” с 1860-х гг. в умственном и общественном отношении.

Свойственно ли России чеховского времени состояние такого “душевного и мо рального разложения”? Читатель соглашался с точкой зрения Чехова и без малейших сомнений ставил между ним и настроениями его героев знак равенства, благодарный писателю за то, что тот “нас понял”, утешил и стал “нашим самооправданием” [Поэт… 1914].

Характеризуя свое время, один из чеховских читателей писал в 1904 г.: “Так жить нельзя, – говорят русские люди. А значит, нужно жить иначе. Но как именно иначе жить, они не знают, ибо не знают, зачем жить. Иная жизнь рисуется перед ними лишь в общих, неопределенных очертаниях…” [Малиновский, 1906, с. 244].

Русская интеллигенция определяла свое время как “больное”2. И причина тому – не недостатки отдельных чиновников;

поэтому не помогут ни частные меры по ис правлению нравов, на которые в свое время уповал Н. Гоголь в “Выбранных местах из переписки с друзьями”, ни индивидуальное нравственное самосовершенствование, на которое надеялся Толстой, ни “христианский социализм” Ф. Достоевского. “Беспо койные русские люди, недовольные действительностью, стараются выяснить, почему, в силу каких причин жизнь сложилась так, а не иначе? Этот вопрос – почему? – зада ют многие русские люди, изображенные Чеховым и в ранних, и в более поздних его произведениях... Ответа нет, а мучительный вопрос не покидает человека, ибо чело веческие отношения так осложнились, сделались до такой степени непонятны, что жизнь представляется какой-то странной загадкой”, – писал чеховский современник [Малиновский, 1906 с. 246]. А причины – в неких силах, которые стоят над челове ком. Это ощущение в смутных символических образах попытался передать критик Г. Чулков: “Мы вышли из мира определенностей, точных слов и незыблемых понятий, мы ужаснулись призрачности реального и, взволнованные, стали на распутье, при слушиваясь к таинственному шороху чьих-то огромных крыльев…”, хаос еще царит на земле, познать его ужас в музыке таинственных диссонансов – “вот необходимая ступень, которую пройти должны люди. Чехов достиг этой ступени… Нельзя, чтобы публика прошла мимо Чехова, как говорит Антон Крайний, чертово болото не в душе Чехова, а в тех душах, которые не доросли до Чехова и не чувствуют рокового разлада.

А.П. Чехов, может быть, полусознательно, но осязает уже своим талантом страшные колебания, глухую тревогу и бессмысленный топот жизни. Стучат костяшками скеле ты. Рождаются крики из тьмы… Текут ненужные слезы. Пошлость перерождает себя” [Чулков, 1904, с. 267–268].

Читатель Чехова – разночинный интеллигент. Каким он был, чего ждал от ли тературы, что характерно для социальной психологии среднего интеллигента рубежа веков? И почему мир кажется ему таким страшным?

В психологии разночинной интеллигенции, начиная с 1880-х гг., происходили боль шие перемены. Между тем по сравнению с 1860–1870-ми гг. практически все исследо вания социальной психологии разночинца построены на материале 1860-х гг. [Верде ревская, 1996;

Лейкина-Свирская, 1971;

Печерская, 1999], а по тому многие важные для понимания литературы чеховского времени особенности мировосприятия разно чинного интеллигента (предмета исследования в литературе и основного в то время ее читателя) остаются непонятными современному исследователю.

Правда, еще в 1860-е гг. (и даже ранее) в психологии этой группы людей, наряду с идеалом общественной активности, личной ответственности и пр., появилось соедине Распространение метафоры “Серебряный век” привело к тому, что в современном массовом созна нии начало ХХ в. воспринимается прежде всего как время взлета в культуре, что существенно упрощает ситуацию.

ние таких противоречивых черт, как опора на позитивизм, разум, антропологические ценности, утилитаризм, критичность, с одной стороны, и утопичность мышления, ре лигиозные искания, поиск идеала, ощущение оторванности от социальных корней – с другой. Разночинец вынужден был уделять особое внимание материальной стороне существования. В письмах В. Белинского, дневниках Н. Чернышевского обыденное и низкое в жизни становились предметом осмысления (например, деньги) и “узаконен ными фактами культуры” [Паперно, 1996, с. 11, 42]. Разночинцы ютились “по углам”, знали, что такое бедность и постоянная угроза голода. Пробелы в образовании, хро нические болезни, недостаток раскованности и светского лоска препятствовали сбли жению с другими людьми, вызывали стремление соблюсти собственное достоинство.

Разночинец чрезвычайно амбициозен и горд, но одновременно – застенчив, замкнут, одинок и робок – так проявлялось глубоко затаенное и болезненное чувство социаль ной неполноценности [Корман, 1978, с. 127–129]. Весь этот сложный набор мотивов и даже комплексов существенно усложнился в годы формирования Чехова как личности и писателя.

До сих пор чеховские настроения часто связывают с общественно-политической атмосферой 1880-х гг., – убийством царя, распространением народнической идеоло гии, гонением властей на оппозиционные движения… Но у Чехова мы нигде не найдем интереса к такому важному событию, как 1 марта 1881 г.! Он был гораздо более чуток к другому – к тем изменениям в психологии человека, которые порождены всей сово купностью исторических причин, но особенно – социально-экономическими, хотя сам человек этого пока еще не осознавал, только смутно “ощущал”.

“Чеховская тоска рисуется обычно как следствие 80-х годов, его упрекают в том, что он не указал выхода из болота и тех, кто этот выход уже нашел, то есть не дал подлинного героя – но его тоска не укладывается в рамку политических и социаль ных вопросов, главное – человеческая личность, и к ней он подходил не с помощью партийной энциклопедии, а с прямотою и ответственностью, у него нет ненависти, а есть жалость и грусть, он ничего не замалчивал и не преувеличивал. В нашем обще стве много ненависти и озлобления друг к другу, это заколдованный круг пошлости и ничтожества, но если общество в целом жалкий муравейник, то отдельная челове ческая личность все же таит в себе стремление к прекрасному, чистое и бескорыст ное, хотя это стремление часто туманно и не находит себе применения... Лишним людям всегда страшно и скучно, тонкое кружево их мечты рвется от соприкоснове ния с действительностью. Они бездеятельны, труд не спасает их, он механистичен и обезличивает их. В нынешней своей форме труд не приносит радостей. Лишние люди не оказывают сопротивления жизни, это неосуществимо” [Новикова, 1910, с. 156–157].

Действительно, 1880-е гг. – не самые трагичные для России. Не было тяжелых войн, быстро развивалась экономика и пр. Но реформы 1860-х г. среди неожиданных и непредсказуемых для русской интеллигенции результатов привели к появлению мас совой культуры и массового человека. Из-за бурно развивающегося капиталистиче ского рынка человек превращается в придаток работы, стремится к получению вы годы в кратчайшие сроки. Появился культ денег, исчезли лояльность, солидарность, осмысленное отношение к делу, возникло ощущение ненужности, бесполезности, не возможность выработать самооценку благодаря приобщенности к чему-то важному и значимому для общества. Человек неожиданно оказался в ситуации крайней неста бильности: потеря чувства семьи, дома привела к росту изоляции, утрате доверия, ценностных привязанностей, ослаблению взаимодействия частной и общественной жизни. И все больше люди становятся чуждыми обществу. В этой ситуации каждый представитель разночинной интеллигенции – одновременно и средний представитель массы с его эгоцентризмом, неспособностью самостоятельно мыслить, и жертва со стояния общества, страдающая из-за потери ценностей и смысла жизни. Как узнавае мо все, что происходило с чеховскими современниками для современного интелли гентного читателя!

Причины и сущность “недуга”, которым болел век, трудно распознать самим боль ным. Но вслед за Чеховым интеллигенция определила его признаки. Многие литера туроведы обращались к проблеме “страха перед жизнью” в творчестве Чехова. Однако нельзя забывать, что это не только одна из проблем его творчества как такового, но и исторически конкретная черта психологии интеллигенции его времени. Другие свой ства – тоска, апатия, отчаяние, безволие, пассивность, ужас одиночества, ощущение бессмысленности и пустоты жизни, мечтательность, чувство бессилия. Эти настрое ния ярко отразились в своеобразном круге источников – стихотворениях о Чехове.

С художественной точки зрения они достаточно слабы, но зато эта “стихотворная бел летристика” помогает сейчас почувствовать атмосферу той эпохи:

Больная родина в тоске изнемогла И лучших дней с тревогой не ждала:

Померкнувший светильник идеала Она зажечь в бессилье не могла (Зинаида Ц.) [Чеховский… 1910, с. 32].

Многим представителям демократической интеллигенции было свойственно прежде всего жуткое чувство абсолютного одиночества. “Новейшей болезнью, харак терной для современного общества, является болезнь одиночества… тысячи и десятки тысяч людей с одинаковыми убеждениями и взглядами на жизнь, с почти одинаковы ми привычками и стремлениями, чувствуют себя, тем не менее, ни с кем не связан ными, одинокими, без близких и знакомых”, – писал в 1909 г. Г. Гордон, размышляя о всплеске самоубийств. Он указывал на причины этого явления: одиночество создается горем и страданиями, человек замыкается в узком мирке своих переживаний, мир ста новится для него чуждым, посторонним. Не случайно автор указывал, что одинокие люди острее всего чувствуют свое одиночество в толпе, и опирался при этом как на документы эпохи (письма современников), так и на произведения Чехова: «“Чем боль ше вокруг меня людей, тем более я одинока”, – говорит одна из “трех сестер” Чехова, “Я больше всего одинока среди людей, – пишет одна несчастная, окончившая свою жизнь самоубийством. – Когда я одна, воображение охватывает меня и делает близки ми тех, кто так далек”». В современном человеке Гордон увидел отсутствие жизнен ной духовной энергии, необходимой для слияния с жизнью, бушующей вокруг него, – идет обезволенье человека [Гордон, 1909, стлб. 85–89].

Такого рода неясные ситуации в культуре часто осмысляются через мифологиче ские или библейские образы. Русская интеллигенция второй половины XIX в. хотя и была, в основном, атеистичной, но библейские сюжеты, образы и мотивы “впитыва лись” вместе с воспитанием и образованием и становились, по выражению И. Крам ского, “иероглифическим языком”. Современная жизнь осмыслялась русскими чита телями Чехова в условных и абстрактных образах ада и грядущего Апокалипсиса: как мрак, мучение, “нищета ума”, “скука жизни”. Возник образ сумерек и “роковой ночи” как мифологического времени, времени смерти:

Тогда цветы на стеблях увядали.

И свет погас. И не лучились дали.

И зрячие не видели дорог… И ты пришел во тьму глухого леса, – Недвижных туч над ним была завеса…(М. Пустынин) [На памятник… 1906, с. 70].

Именно это мироощущение и получило в прижизненной Чехову критике название “чеховщина”. Массовый читатель без малейших сомнений ставил между Чеховым и “чеховщиной” знак равенства и был благодарен писателю, что тот “воспел” его, чита теля, состояние. Чехов “угадал наши страдания”, “нас, слабых и безвольных, но стра дающих, не презирал”, но, “как музыка”, разделил нашу тоску, утешил и стал “нашим самооправданием”:

Страдая, жизнь не ненавидел, Жалея всех людей, он их не презирал (А. Федоров) [На памятник… 1906, с. 81].

Живший вместе “с нами” в сумерках отчаяния Чехов был воспринят как Страда лец, обладающий даром всеведения, и главное, не борец, а “печальник”:

Ты любил ее робко – эту жизнь многоцветную, Без надежды пред ней ты молился в тиши, Без рыданья принес ты ей грусть беззаветную Стыдливо прекрасной души (К. Чуковский) [На памятник… 1906, с. 74].

Именно поэтому Чехов оказался писателем-другом, а не “учителем” (как Л. Тол стой), не “идеологом” (как Ф. Достоевский):

Наш друг, наш старший брат, внимательный и нежный, Душой созвучною на все ты отвечал… Не строгую мораль, не грозные уроки Читали мы в твоих созданиях мечты (С. Якимов) [На памятник… 1906, с. 79].

Особенно ярко все эти черты проявлялись в провинции, где остро чувствовалась атмосфера захолустья, где еще острее и мучительнее были чувства одиночества, тос ки, стремление вырваться из мира-тюрьмы. И как следствие – в провинции было боль ше всего “чехистов” и “чехисток”.

Не просто чеховский читатель, но страстный его поклонник, Б. Лазаревский раз мышлял о современности и подводил итог: “Туманная и страшная действительность, беспросветная серость и тоска повседневности, жуткое, кошмарное близкое прошлое – все это гнетет безмерно…” [Лазаревский, 1909, с. 105]. Тот же мотив ощущался и во многих мемуарах, в частности у А. Куприна: “Как часто, должно быть, думал он о бу дущем счастии человечества, когда по утрам, один, молчаливо подрезывал свои розы, еще влажные от росы, или внимательно осматривал раненный ветром молодой побег...

Это была тоска исключительно тонкой, прелестной и чувствительной души, непо мерно страдающей от пошлости, грубости, скуки, праздности, насилия, дикости – от всего ужаса и темноты современных будней” (курсив мой. – Л.Б.) [Куприн, 1986, с. 509]. Показательны с точки зрения переживаемого чеховскими современниками со стояния общества и надписи на венках и телеграммы, которые присылали в редакции газет в июле 1904 г. читатели Чехова: “В ярких образах рисовал он пошлость жизни, призывая своими творениями осмыслить жизнь, внести в нее новое содержание, соз дать в ней такие условия, при которых личность могла бы жить свободно и всесто ронне полно, а человеческие отношения не опошлялись бы, не принимали мелочных и уродливых форм” (от тульской молодежи);

“Умер Чехов! Умер великий художник, писатель-друг, товарищ-врач. Всю жизнь беспощадно клеймил он торжество пошло сти, неправду и уродство нашей будничной жизни в правдивых образах и картинах” (от врачей московского уездного земства) [Русские... 1904].

“Этот-то период неврастенической расслабленности русского общества и на шел в Чехове своего историка. Именно историка – что очень важно для понимания Чехова”, – писал литературовед С. Венгеров [Венгеров, 1903, стлб. 1370–1372].

Критик К. Медведский отмечал: “Г. Чехов пленил своих читателей не силой таланта и не оригинальностью, а тем, что удивительно пришелся по плечу интеллигентной толпе” [Медведский, 1897].

Практически каждое явление существует в культуре одновременно и на высоком, и на бытовом, массовом уровне. Так, на фоне “высокого романтизма” рождается и поддерживается условиями русского быта “бытовой романтизм” 1820–1840-х гг. Усло вия жизни и быта демократической интеллигенции 1880–1900-х гг. формировали иное мироощущение, которое можно условно назвать “бытовым экзистенциализмом”. Это было связано с утратой того, что поддерживало человека в предыдущие десятилетия (наличие одной или нескольких, но ведущих, политических идеологий, “обеспечиваю щих” ощущение смысла деятельности, зависимость от быта, весьма низкого жалова нья, несовместимого с представлением интеллигента о своей роли в России и пр.).

Эти настроения, еще смутно осознаваемые, предвосхищали рождение ХХ в., трудного для человека одновременно и своими трагическими потрясениями, и одно образием повседневного существования. Все это ощутил и воплотил нарождающийся модернизм. Впрочем, читателей у символистов, акмеистов, футуристов и пр. было не так уж и много. Усложненность формы, театрализация и неестественность литератур ного и бытового поведения, индивидуализм оказались чужды массе интеллигенции, нуждавшейся в “своем”, все понимающем писателе. Таким “писателем-другом” и стал Чехов.

Осознание того, что культурная ситуация меняется, отражаясь прежде всего на психологии современников, пришло к Чехову в начале 1880-х гг. Крушение культур ных ценностей, абсурдность поведения поглупевшего человека – все это мы читаем в цикле его фельетонов “Осколки московской жизни”. Так, в фельетоне от 22 декабря 1884 г. Чехов писал: «Лавры Семеновой не дают спать и в Москве. Психопаты пло дятся, как спириты или кефирные грибки. Не так давно в Сущевскую часть явился молодой французик Николя Морес и заявил, что Сарра Беккер убита не Мироно вичем, а его, француза, рукою... В доказательство своего преступления он сочинил целый роман с безнадежною любовью, компрометирующими письмами и проч. При знание это сделано с целью “получить громкую известность”. Губа у француза не дура, ибо известность хорошая вещь, – но почему он избрал именно убийство Сарры Беккер? Почему он не пробежался нагишом по Кузнецкому, почему не пишет стихов в “Волне”, почему не подрался с Лентовским? Все это дало бы ему известность по мимо квартала и допроса у следователя... Впрочем, у всякого барона своя фантазия и всякий по-своему с ума сходит... Так, известный секретарь “Современных известий”, г. Орлов, на своих визитных карточках пишет: “Литератор и публицист при Salon des Varietes”. Другой психопат, известный “поставщик балов, вечеров и маскарадов – оп том и в розницу”, г. Александров, желая прославиться, хватил “по двадцать пятому декабрю” упомянутого г. Орлова, не убоявшись даже его внушительных карточек.

Известность получилась громкая... Третий психопат, г. Мансфельд, помешанный на собирании коллекций, скупает для своей “Радуги” драмы и трагедии... Купил сумба товского “Мужа знаменитости”, имеет уже “в портфейле редакции” десяток новых невежинских пьес, купил у себя свои собственные пьесы и публикует во всех газетах, что эти покупки в 1885 г. будут напечатаны в “Радуге”. Лучшего способа отвадить от себя подписчиков и выдумать нельзя, но помешательство все-таки интересное и для драматургов выгодное... Вообще много в Москве психопатов, так много, что здоро вых людей приходится теперь искать с огнем или с городовыми...» [Чехов, С., т. 16, с. 137].

Более “высокие” чеховские герои-интеллигенты в таком окружении испытывали постоянное чувство раздражения от ощущения “ложи”, “фальши” и “пошлости”, от чуждой им жизни, от которой некуда деться. Психология этих людей стала предметом специального чеховского исследования в ряде рассказов и в пьесах.

Так, герой рассказа “У знакомых” (1898 г.) Подгорин, адвокат из разночинцев, испытывает бессознательное раздражение против давних хороших знакомых-дворян, владельцев разорившейся усадьбы. Нараставшее на протяжении всего вечера, оно прорвалось в обвинении: “Ну что вы прикажете делать с человеком, который наделал массу зла, а потом рыдает?.. Прекрасно, пусть я вас не понимаю, только, пожалуйста, не рыдайте. Это противно… Посмотрите на себя в зеркало… вы уже немолодой чело век, скоро будете стары, пора же наконец одуматься, отдать себе хоть какой-нибудь от чет, кто вы и что вы. Всю жизнь ничего не делать, всю жизнь эта праздная ребяческая болтовня, ломанье, кривлянье – неужели у вас у самого голова еще не закружилась и не надоело так жить? Тяжело с вами! Скучно с вами до одурения!” [Чехов, С., т. 13, с. 20].

В еще более удручающих случаях мир и окружающие люди не просто вызывали раздражение, а воспринимались героем как что-то страшное, опасное – вплоть до мании Ивана Дмитриевича из “Палаты № 6”: “Его всегда тянуло к людям, но, благодаря своему раздражительному характеру и мнительности, он ни с кем близко не сходился и друзей не имел. О горожанах он всегда отзывался с презрением, го воря, что их грубое невежество и сонная животная жизнь кажутся ему мерзкими и отвратительными... О чем, бывало, ни заговоришь с ним, он все сводит к одному: в городе душно и скучно жить, у общества нет высших интересов, оно ведет тусклую, бессмысленную жизнь…” [Чехов, С., т. 8, с. 76]. Примеров того, что, по мнению героев Чехова, их окружает бессмысленная, примитивная атмосфера, великое множество.

Жизнь разночинец проводит в постоянном труде, добывая кусок хлеба. Утопи ческие представления 1860-х гг. о бескорыстном “служении” в 1880–1890-е гг. зна чительно потускнели, труд стал бессмысленным, возникло чувство утомления, хотя в обществе еще жила память, пусть и бессознательная, о работе на благо общества.

Потому настоящее заполнено непрерывным и постоянным, ставшим привычкой тру дом: “А минут через десять он (Подгорин. – Л.Б.) уже сидел за столом и работал и уже не думал о Кузьминках” [Чехов, С., т. 10, с. 23]. К потере Кузьминок он, в отличие от их хозяев, относится не как к трагедии, а как к возможности наконец-то начать не праздную, а нормальную “рабочую” жизнь: “Мне кажется, вы слишком мрачно смот рите, – сказал Подгорин. – Все обойдется. Ваш муж будет служить, вы войдете в но вую колею, будете жить по-новому” [Чехов, С., т. 10, с. 11]. Но труд этот – не понятно во имя чего, разве что во имя заработка, скудного или не очень, но главное, – не даю щего ощущения смысла.

Жизнь проходит мимо, возникает ощущение нереальности, зыбкости сегодняшне го дня, неумение ощутить себя в настоящем, и как следствие – неумение быть счаст ливым. Все это приводит к ранней утомленности, душевной усталости. Не случайна такая деталь в воспоминаниях И. Щеглова: Чехов рассказывал ему в 1889 г. о замысле драматического этюда “В корчме” и, характеризуя героя, подчеркнул: “лицо интелли гентное, утомленное” [Щеглов, 1905, стлб. 255].

Отсюда у разночинца и двойственное отношение к прошлому: с одной стороны, это ощущение, что счастье было возможно только в прошлом, в воспоминаниях, с другой – возникает постоянный мотив загубленной молодости, бесполезно прожитой, и постоянная мечта о достойной, осмысленной человеческой жизни, о борьбе, о стой кости, о любви [Корман, 1978]. Отсюда же и двойственное представление о будущем:

понимание того, что счастливое будущее для разночинца лично невозможно, и в то же время, утопические надежды на возможное счастье как на чудо. Разночинец “платит судьбе” не только ранней утомленностью, но и ранней холодностью, ранней старо стью – и это определяет его субъективное переживание времени.

Показательно состояние Огнева в рассказе “Верочка” – одного из рассказов, ис следующих психологию интеллигента. Герой впервые ощутил счастье настоящего, увидев вечернюю природу конца лета – то, что он раньше, в Петербурге, никогда не видел: “Не хочется уезжать в такую хорошую погоду! Вечер настоящий романический, с луной, с тишиной и со всеми онерами. Знаете что, Вера Гавриловна? Живу я на свете 29 лет, но у меня в жизни ни разу романа не было. Во всю жизнь ни одной романиче ской истории, так что с рандеву, с аллеями вздохов и поцелуями я знаком только по наслышке. Ненормально! В городе, когда сидишь у себя в номере, не замечаешь этого пробела, но тут, на свежем воздухе, он сильно чувствуется... Как-то обидно делает ся!.. И вдруг лет через десять мы встретимся, – говорил он. – Какие мы тогда будем?

Вы будете уже почтенною матерью семейства, а я автором какого-нибудь почтенного, никому не нужного статистического сборника, толстого, как сорок тысяч сборников.

Встретимся и вспомянем старину... Теперь мы чувствуем настоящее, оно нас напол няет и волнует, а тогда, при встрече, мы уж не будем помнить ни числа, ни месяца, ни даже года, когда виделись в последний раз на этом мостике...” [Чехов, С., т. 6, с. 73, 75].

Но и тут он оказался неспособен раствориться, слиться с миром, его “Я” рас щеплено, неспособно к гармонии: «И лес, и туманные клочья, и черные канавы по бокам дороги, казалось, притихли, слушая ее, а в душе Огнева происходило что-то нехорошее и странное... Бог его знает, заговорил ли в нем книжный разум, или сказа лась неодолимая привычка к объективности, которая так часто мешает людям жить, но только восторги и страдание Веры казались ему приторными, несерьезными, и в то же время чувство возмущалось в нем и шептало, что все, что он видит и слышит теперь, с точки зрения природы и личного счастья, серьезнее всяких ста тистик, книг, истин... И он злился и винил себя, хотя и не понимал, в чем именно заключается вина его... “Ах, да нельзя же насильно полюбить! – убеждал он себя и в то же время думал: – Когда же я полюблю не насильно? Ведь мне уже под 30!..

О, собачья старость! Старость в 30 лет!”... Он чувствовал, что с Верой ускользнула от него часть его молодости и что минуты, которые он так бесплодно пережил, уже более не повторятся». Причину своей ранней холодности Огнев видит как раз в том, на что указывалось выше: “Ему хотелось найти причину своей странной холодности.

Что она лежала не вне, а в нем самом, для него было ясно. Искренно сознался он перед собой, что это не рассудочная холодность, которою так часто хвастают умные люди, не холодность себялюбивого глупца, а просто бессилие души, неспособность воспринимать глубоко красоту, ранняя старость, приобретенная путем воспитания, беспорядочной борьбы из-за куска хлеба, номерной бессемейной жизни” [Чехов, С., т. 6, с. 78, 79, 80].

Воспитанные на традициях 1860-х гг. еще долго упрекали Чехова в “распростра нении пессимизма и отчаяния”: “Он говорит собой: молодость, не трать слишком твои силы и не берись ни за что горячо, не увлекайся никаким делом, брось горячие поры вы, горячие стремления, не отдавайся ничему весь – беззаветно и бескорыстно, а веч но примеривай – под силу ли ноша, береги свои косточки – а то посмотри на меня – вот что станется с тобой и чем ты кончишь… какой горький упрек Вам, какое негодование и горе кипит против Вас в душе… Когда у человека много сил, горячей энергии, стра стное желание отдать всего себя на служение чему-нибудь великому и полезному, – пусть он бросится в это дело, отдаст ему все свои силы. Ну и пусть надломится и по гибнет. Все-таки он сам счастливее будет и пользы принесет больше”, – писала одна курсистка Чехову еще в 1880-е гг. [Летопись… 2004, с. 45].

И все же чеховский диагноз своему времени был правильным. Как писал Обо ленский, читая Чехова, пугаешься за общую жизнь. Потому многие считают его пес симистом, поэтом безнадежности и разочарования, и это может довести до полного отчаяния. Однако чтобы улучшить жизнь, необходимо иметь идеалы, верить в них и в свои силы;

эту веру и принес М. Горький, пришедший на смену Чехову [Оболенский, 1903, с. 35, 46].

Вокруг нас – бесконечное разнообразие психологических типов, но каждая эпоха способствует распространению того из них, который определяет ее “лицо”. Эпоха Че хова способствовала распространению такого типа личности, для которого характерны страх перед жизнью, и как следствие – защита, стремление к изоляции и отъединению, поглощенность внутренней реальностью, расщепление “Я”, невозможность принять мир в его враждебном культуре состоянии. Человек, защищаясь от реальности, уходит в мир иллюзий (как герои чеховских пьес), не способен любить (хотя страстно мечта ет о любви), нуждается в одиночестве (хотя мечтает о понимающей душе), подменяет чувства мыслями, для него характерен недостаток сопереживания – неумение разде лить радость и печаль другого, понять обиду, прочувствовать не свое, а чужое волне ние и беспокойство.

Потому читатель – современник Чехова и чеховский герой-интеллигент – это прежде всего, человек особого психологического типа, о чем писал критик начала ХХ в. И. Игнатов: “Особенно тянется к Чехову обойденный прежним писателем ог ромный в массе, мелкий и невидный в отдельности, хмурый обыватель, испытываю щий не вполне объяснимую тоску и не могущий сам найти для нее соответственного оправдания. Он, конечно, этот читатель, любит героизм, в особенности изображение героизма. Он преклоняется перед демоном, перед его вызовами миру, перед огромной силой его протестующего духа... Свою расщепленность между существованием дей ствительным и призрачным, свою тоску по тому, чтобы действительное стало при зрачным, а воображаемое и смутное – реальным, свою неудовлетворенность и свое право на нее, как и свое право на соединение с сильными и героическими порывами к небу, усыпанному алмазами, – зритель видел в чеховских пьесах, читатель восприни мал в чеховских рассказах” [Игнатов, 1914].

То, что в творчестве Чехова воплотились настроения интеллигенции рубежа XIX и XX вв., было результатом не просто совпадения его мироощущения с настроениями его времени, но и сознательных авторских намерений. Он внимательно читал сотни получаемых им писем. В 1900 г. он писал О. Книппер, что МХТ должен ставить толь ко то, что хорошо знает (“Вы должны трактовать современную жизнь, ту самую, кото рой живет интеллигенция…” [Чехов, П., т. 9. с. 125]), распространяя это требование и на свое творчество. В последние годы жизни Чехову казалось, что он не чувствует современных настроений и теряет внимание публики.

Хотелось бы обратить особое внимание на почти дословное повторение реплик героев “Трех сестер” и “Дяди Вани” и приведенных нами ранее фрагментов критиче ских статей, стихотворений о Чехове и т.п. Читателями и зрителями послечеховского времени слова персонажей воспринимаются и интерпретируются как элементы че ховской поэтики. Для современников же это были их собственные мечты и настрое ния, но прозвучавшие со сцены. “Дядя Ваня”, “Три сестры” и особенно “Вишневый сад” сгущают, концентрируют настроения своего времени до предела, секрет их воз действия на публику, особенно в интерпретации МХТ, в том, что они “возвращают” зрителю со сцены его самого, потрясают тем, что искусство, “иллюзия” могут быть настолько реально воплощены, что грань между искусством и жизнью стирается.

Чехов сотворил в своих произведениях мир, абсолютно узнаваемый, тот, в котором жила русская интеллигенция. Так, Ю. Беляев предложил для пьесы “Три сестры” но вое жанровое определение – не комедия, не драма, а “серая жизнь на сцене”: «Я был в старом доме незатейливой прямолинейной постройки, с оригинальным и несколько фантастическим расположением комнат, со множеством уютных уголков и бокову шек, с мебелью, крытой дешевенькой материей с какими-то особенно выпуклыми и неудобными спинками, с часами-кукушкой, с оттоманкой, на которой постоянно ва лялся кто-нибудь, словом, я был в самом обыкновенном доме, которых немало встре тишь в нашей провинциальной жизни и в которых живут такие же незамысловатые люди, живут целыми семьями, рождаются, женятся, умирают, где каждый час отсчи тывается однообразным “ку-ку” и где свежему энергичному человеку ни за что не ужиться долее суток» [Беляев, 1901]. А герой романа П. Боборыкина “Однокурсни ки”, побывав в МХТ на спектакле “Дядя Ваня”, признавался, что старался стряхнуть с себя наваждение, хотел вырваться из жизни, где нет места ничему светлому, ника кой неразбитой надежде... Правда на сцене оказалась настолько нестерпимо правди вой, что герою даже стало плохо.

Чехов жил и писал в период колоссального перелома в жизни человечества. И это был не просто перелом в моральном сознании, который принес Серебряный век (когда народническая жертвенность во имя страдающих сменилась индивидуализмом и ницшеанством). Речь идет прежде всего о появлении “массового” человека, а с ним и массовой культуры, об “осреднении” ценностей, нравственных и эстетических и вооб ще “осреднении” жизни. Жизнь становится более цивилизованной, но одновременно и более примитивной, обыкновенной, бытовой. Пошлость стала повседневностью, и это вызывало ощущение безысходности и полного отчаяния.

Те же процессы происходят и в современном обществе. Немало параллелей между чеховским временем и временем нашим читатель этой статьи мог обнаружить сам: это апатия и оглупление одной части общества;

чувство одиночества, обессмысливания жизни из-за обесценивания прежних идеалов, и отчаяние – другой.

Честный и суровый, иногда даже жестокий анализ Чехова позволил ему поставить диагноз своему времени: эпоха стоит на грани катастрофы. Найдется ли в наши дни в русской литературе писатель, который сможет с такой болью и точностью сказать обществу правду о нем?

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ Басаргин А. Критические заметки. Разговор об искусстве. Письмо из Петербурга // Москов ские ведомости. М., 1901. № 65.

Беляев Ю. Театр и музыка. Художественный театр // Новое время. СПб., 1901. 3 марта.

Борев Ю. Историческое членение (периодизация) литературного процесса // Теория литера туры. Т. 4. Литературный процесс. М., 2001.

Венгеров С.А. Литературное обозрение // Вестник и библиотека самообразования. 1903., № 33. 14 августа.

Вердеревская Н.А. О разночинцах // Из истории русской культуры. М., 1996. Т. 5.

Гордон Г. Об одиноких // Новый журнал для всех. СПб., 1909. № 7. Май.

Игнатов И. Читатели Чехова // Русские ведомости. СПб., 1914. № 151. 2 июля.

Корман Б.О. Лирика Некрасова. Ижевск, 1978.

Куприн А.И. Памяти Чехова // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986.

Лазаревский Б. Письма об искусстве // Новый журнал для всех. СПб., 1909. № 11. Сен тябрь.

Лейкина-Свирская В.Р. Интеллигенция в России во второй половине XIX века. М., 1971.

Летопись жизни и творчества А.П. Чехова. Т. 2. М., 2004.

Малиновский И. Университет в сочинениях А.П. Чехова. Лекция, прочитанная студентам Томского университета 7 сентября 1904 года // А.П. Чехов в значении русского писателя-худож ника. Из критической литературы о Чехове. М., 1906.

Медведский К.П. Литературные заметки. Убогая сатира // Московские ведомости. М., 1897.

№ 243. 4 сентября.

На памятник Чехову. Стихи и проза. СПб., 1906.

Новикова М. А.П. Чехов // Русская быль. 1910.

Оболенский Л. Максим Горький и причины его успеха. Опыт параллели с А. Чеховым и Глебом Успенским. Критический этюд. СПб., 1903.

Овсянико-Куликовский Д.Н. Наши писатели // Журнал для всех. СПб., 1899. № 2.

Паперно И. Семиотика поведения: Николай Чернышевский – человек эпохи реализма. М., 1996.

Печерская Т.И. Разночинцы шестидесятых годов XIX века: феномен самосознания в аспек те филологической герменевтики (Мемуары, дневники, письма, беллетристика). Новосибирск, 1999.

Поэт душевной горечи и грусти // Астраханский листок. Астрахань, 1914. № 151. 2 июля.

Провинциальный обзор. Что читает провинция // Вестник Европы. СПб., 1911. Июнь.

Русские ведомости.1904. № 186, 189, 190 и др.

Скабичевский А. Антон Павлович Чехов // Русская мысль. 1905. № 6. Июнь.

Философов Д. Быт, событие. Небытие // Юбилейный чеховский сборник. М., 1910.

Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем. В 30 тт. М., 1974–1983. В дальнейшем обозначение серий: Соч. В 18 т. – С;

Письма. В 12 т. – П., затем – номер тома и страницы.

Чеховский юбилейный сборник. М., 1910.

Чулков Г. Примечания к словам Антона Крайнего о Чехове (Литературная хроника) // Новый путь. СПб., 1904. Май.

Щеглов И. Из воспоминаний об Антоне Чехове // Ежемесячные приложения к журналу “Нива” на 1905 г. 1905. № 6.

Яблоновский С. За неделю. Читатель говорит // Русское слово. М., 1904. 18 июля.

© Л. Бушканец,




© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.