WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 |

«Пер. с фр. /Предисл. С. Юткевича. - М.: Искусство, 1988.- 317 с. В сборник включены статьи и фрагменты теоретических работ, принадлежащие перу видных французских кинематографистов 1920х гг. Среди них - труды ...»

-- [ Страница 4 ] --

Жермен Дюлак GERMAINE DULAC Жермен Дюлак родилась 17 ноября 1882 года в Амьене. Ее настоящее имя Шарлотта-Элизабет-Жермен Сюссе-Шнейдер. В юности она увлекалась музыкой и фотографией. Выйдя замуж за агронома Альбер-Дюлака, она начинает писать статьи в журналах, становится редактором феминистского издания «Ла франсез», в котором ведет театральную хронику. Увлекшись кинематографом, она в 1915 году с помощью мужа, ставшего ее первым продюсером, основывает собственную кинофирму, где снимает несколько незамысловатых фильмов. Известность в кинематографе она приобретает после постановки многосерийного (в духе «Тайн Нью-Йорка») фильма «Души безумцев». Серьезным художественным достижением Дюлак оказывается фильм по сценарию Луи Деллюка «Испанский праздник», где она акцентирует внимание на атмосфере действия. В дальнейшем эта тенденция укрепляется в «Сигарете», «Смерти солнца», «Неблагодарной красавице». Подлинным шедевром Дюлак явился фильм «Улыбающаяся мадам Беде» (1923), поставленный по пьесе Андре Обея и Дени Амьеля. Здесь Дюлак проявила себя мастером тончайшего психологического рисунка, смогла гармонично объединить реалистически показанный быт с образами экзальтированного воображения героини. Фильм оказался близок по духу «Мадам Бовари» Флобера, чье творчество оказало на Дюлак заметное влияние. Улыбающаяся мадам Беде» приносит Дюлак международную известность. Стремление демократизировать свой изысканный стиль и создать качественное произведение для широких зрительских масс приводит Дюлак в фирму Луи Нальпаса «Сине-Роман», где она ставит малоудачный многосерийный фильм «Девчушка» и сатирическую легенду «Дьявол в городе». Интерес к ритму в «Дьяволе в городе» заслоняет интерес к импрессионистских трактованной атмосфере и отмечает начавшийся отход от кино импрессионизма в сторону «интегральной синеграфии». Дальнейшим шагом в том же направлении был фильм Дюлак «Душа артиста», поставленный совместно с режиссером нашумевшего «Кина» Александром Волковым. Здесь Дюлак стремится найти гармонию между музыкальным ритмом и поэтическими видениями. Временный отход от основного для Дюлак направления художественных исканий характеризует фильм «Антуанет Сабрие», снова сделанный в фирме «Сине-Роман». Необходимость работать в области коммерции вызывает все больший протест Дюлак. В конце концов она порывает с фирмой Нальпаса, чтобы полностью отдаться эстетическим экспериментам. Дюлак ставит по сценарию Антонена Арто знаменитую экспериментальную ленту «Раковина и священник», затем экранизирует три строки стихотворения Бодлера в фильме «Приглашение к путешествию» и, наконец, снимает три маленьких бессюжетных фильма «Темы и вариации», «Арабески, или Синеграфический этюд на тему одной арабески» и «Пластинка 927». Эти фильмы - интересные попытки создать зрительный аналог музыке Шопена и Дебюсси - являются подлинным воплощением дюлаковской «интегральной синеграфии» и наиболее полным воплощением художественных устремлений их автора. После этих опытов Дюлак ставит еще один полнометражный фильм – «Принцесса Мандан»,- фантазию на темы Пьера Бенуа, а затем покидает художественный кинематограф. Последние годы жизни она отдала работе в хронике. Умерла Дюлак в конце июля 1942 года. Вклад Дюлак в развитие киномысли Франции велик, хотя в библиографии ее статей насчитывается всего десять названий. Дюлак часто выставляли убежденным врагом кинематографической повествовательности. На деле же она не отказывает кинематографу в способности рассказывать историю, но опротестовывает литературно-театральные приемы повествования. Признав движение главным компонентом кинематографического образа, она указывает, что традиционная кинематографическая повествовательность поль зуется не специфическими для кино формами движения, и ратует за Повествование не через механическое разворачивание фабулы, но через фотогеническое движение, способное, по ее мнению, тоньше передать человеческую психологию. Дюлак считает, что кинематограф порождает особую чувствительность, мобилизует иной, нежели прочие искусства, тип восприятия. Движение форм, или «визуальная симфония», как она любит выражаться, призваны разрабатывать человеческую психологию через специфически кинематографическое движение. Именно поэтому слово «симфония употребляется ею, скорее, в плане аналогии, в отличие от Вюйермоза, считавшего кино чуть ли не новой музыкальной формой. Кинематографическое движение понималось Дюлак широко, оно включало в себя, например, сегментацию объекта при съемках сцены разными планами, то есть, по сути дела, выходило из внутрикадрового пространства в пространство монтажа. Монтажные столкновения, по мнению Дюлак, суть метод ведения повествования, стимулирующий мгновенную реактивность зрителя, что позволяет кино непосредственно воздействовать на восприятие публики, обходя стороной «холодную рассудочность» воздействия фабулы. Нельзя не заметить в этих установках известной родственности кинотеории Эйзенштейна с его интересом к монтажу аттракционов, а в дальнейшем к патетической форме. По сути дела, все искания Дюлак - это попытка пробудить новое зрительское чувство. Некоторые историки кино склонны противопоставлять фильмы Дюлак начала 20-х годов, прежде всего «Улыбающуюся мадам Беде», ее более поздним опытам, как кинематограф психологический - кинематографу абстрактному. Такое противопоставление, думается, не совсем правомочно. Ведь «интегральные» фильмы Дюлак - это «чистые» эксперименты, преследующие цель создать «психологию» абстрактных форм, в то время как более ранние фильмы режиссера разрабатывали ту же проблему в рамках повествовательного кинематографа. Вот почему по своей эстетике поздние фильмы Дюлак не могут быть механически отождествлены с абстрактным кинематографом Ганса Рихтера или Викинга Эггелинга, творчеством которых Дюлак живо интересовалась. В единственном номере изданного ею журнала «Шема» (1927) напечатано первое серьезное исследование, посвященное «Диагональной симфонии» Эггелинга, важнейшие тексты Вальтера Рутмана и доктора Коммандона. Этим материалам Дюлак предпослала предисловие, в котором были и следующие слова: «Мы смело беремся за работу в коммерческом кино. Мы уже говорили об этом и повторяем еще раз. Мы уточним: когда продюсер доверяет нам, мы должны не только считаться с его общими указаниями и быть им верными, но и внести в наше произведение все наше умение, все наши силы - вопрос элементарной добросовестности. Что же касается завтрашнего кино, то проблема стоит иначе. Наше право и долг готовить будущее». 15 августа 1929 года на страницах «Синеа-Сине пур тyс» Дюлак высказалась по вопросам звука в кино. Это ее выступление поражает близостью к знаменитой заявке Эйзенштейна, Пудовкина и Александрова «Будущее звуковой фильмы». Дюлак, как и ее советские коллеги, выступила за «звуковой», но не говорящий фильм, за звукозрительный монтаж. Публикуемая ниже статья «Эстетика. Помехи. Интегральная синеграфия» принадлежит к числу наиболее важных работ Дюлак и создана ею в период работы над «Раковиной и священником». Полемические призывы создать «Чистое» кино отражают практическую работу Дюлак над своим первым «интегральным~ фильмом, в котором (а также в трех последующих) ритмико-музыкальные искания получили наиболее радикальное воплощение.

Эстетика. Помехи. Интегральная синеграфия. Является ли кино искусством? Развитие его силы, разрушающей могучее препятствие непонимания, предрассудков, лености для того, чтобы явиться во всей красоте новой формы, прекрасно доказывает, что это так. Всякое искусство несет в себе личность, индивидуальность выражения, придающие ему значимость и самостоятельность. До настоящего времени кино занималось рабским и одновременно прекрасным трудом, оно вдыхало движения жизни в другие искусства - старые владыки человеческой чувственности и духа. В силу такого понимания своей роли оно было вынуждено отказываться от своих творческих возможностей, формироваться в духе традиционных требований и представлений прошлого, потерять свое значение седьмого искусства. Но сейчас, преодолевая преграды, иногда замирая в схватке, кино решительно рвет оковы, чтобы предстать перед взором удивленного поколения во всем блеске своей истинности.

Ивону Дельбосу, другу кино Поскольку в своем сегодняшнем виде кино не более чем суррогат, живая картинка, лишь иллюстрация представлений, навеянных литературой, музыкой, скульптурой, живописью, архитектурой, танцем, мы не можем признать его искусством. А вместе с тем по своей сути оно величайшее искусство. Вот причина непрекращающихся и быстрых изменений, испытываемых его эстетикой, постоянно и тягостно стремящейся освободиться от следующих друг за другом ложных воззрений на него, отсюда его желание проявить наконец свои собственные тенденции. Кино - молодое искусство. В то время как другие искусства эволюционировали и совершенствовались в течение долгих веков, кино родилось, выросло, превратило первый лепет в сознательную и понятную речь лишь за тридцать лет. Попробуем же увидеть сквозь навязанные нами ему формы, каковы те формы, которые кино хочет нам навязать. Кино - механическое изобретение, сделанное для точной регистрации непрерывных движений, а также для создания комбинированных движений, сразу же в момент своего рождения поразило интеллект, воображение, чувства художников, которых ничто не подготовило к появлению этой новой формы самовыражения и дотоле довольствовавшихся творческими возможностями литературы - искусства написанных мыслей и чувств, скульптуры искусства пластического выражения, живописи - искусства цветов, музыки - искусства звуков, танца - искусства гармонии жестов, архитектуры - искусства пропорций. И хотя множество умов оценили любопытные возможности кинематографа, лишь очень немногие поняли его эстетическую сущность. Интеллектуальной элите, так же как и толпе, со всей очевидностью не хватало некоего психологического компонента, необходимого для суждения, а именно того, что движения, увиденные под определенным углом зрения, смещение линий могли вызывать эмоцию и требовали для ее постижения нового чувства, аналогичного литературному, музыкальному, пластическому или живописному чувству. Уже существовал механический аппарат, порождающий новые экспрессивные формы, новые чувства, еще неясные в их функционировании, но еще ни в одном, даже самом чутком уме не возникало никакого спонтанного чувства, требующего определенного ритма в движении изображений, определенного ритма в их соединении как некой желанной и долго искомой музыки. И именно кино постепенно открыло в нашем подсознании новое чувство, позволяющее нам постигнуть визуальные ритмы. Так что признание кинематографа желанным искусством вовсе не принадлежит нашим рациональным потребностям. И в то время как мы, закабаленные нашими старыми эстетическими концепциями, старались удержать его на нашем уровне понимания, он тщетно стремился поднять нас до уровня совершенно нового искусства. Со смущением мы вынуждены признать, сколь упрощенно представляли мы себе его первые проявления. Сначала кинематограф был для нас лишь фотографическим средством для воспроизведения механических движений жизни, слово «движение» вызывало в нашем сознании лишь банальное видение движущихся людей и вещей, удаляющихся, приближающихся, мельтешащих с единственной целью - перемещаться в пространстве экрана, в то время как движение требовало проникновения в его математическую и философскую сущность. Вид неподдающегося описанию венсенского поезда, прибывающего на вокзал2, сам по себе удовлетворял наши потребности, и никому в то время не приходило в голову, что в нем таился скрытый от взоров новый вклад в возможности самовыражения чувств и интеллекта, и никто не захотел узреть его за реалистическим изображением вульгарно сфотографированной сцены. И даже не старались узнать, кроется ли в аппарате братьев Люмьер оригинальная эстетика, подобная неизвестному, но драгоценному металлу;

удовлетворились тем, что приручили сам аппарат, сделав его данником устаревших эстетик, презрев глубокий анализ его собственных возможностей. К механическому движению, изучением чувственных качеств. которого пренебрегали, захотели присоединить в целях привлечения публики нравственное движение человеческих чувств, в качестве посредников были привлечены персонажи. Кино, таким образом, превратилось в сточную канаву дурной литературы. Начали группировать живые фотографии вокруг внешнего действия. И после того, как оно было пережито в чистом виде, кино вступило в область ложного движения повествования.

Театральное произведение - это движение, потому что в нем есть эволюция в состоянии душ и фактов. Роман - это движение, потому что в нем есть изложение идей и ситуаций, которые следуют друг за другом, сталкиваются, теснятся. Человеческое существо - это движение, потому что оно перемещается, живет, действует, отражает череду впечатлений. Вместо того чтобы изучить концепцию движения в его видимой, грубой и механической длительности и задать себе вопрос: не в нем ли заключена истина,- от ложного вывода к ложному выводу, от одной ошибки к другой пришли к смешению кинематографа с театром. Его приняли за легкое средство умножить количество сцен и декораций в драме, усилить драматические или романные ситуации с помощью постоянных изменений точек зрения благодаря чередованию искусственных кадров с натурными. Охватывание движения в самой гуще жизни было подменено странными усилиями по созданию драмы, сработанной из пантомимы, утрированных жестов, надуманных сюжетов, персонажи которых превращались в главные источники интереса, в то время как эволюция или изменение некоторой формы объема или линии могли бы доставить нам больше радости. Из виду было совершенно потеряно значение слова «движение», которое было синеграфически подчинено рассказыванию историй, смена же живых картинок здесь лишь служила иллюстрацией к теме. Совсем недавно была осуществлена счастливая мысль сравнить фильмы сегодняшнего дня с фильмом минувшего, карикатурой на то повествовательное кино, которое в подновленной форме все еще в чести и сегодня: перед нами было сфотографированное действие, столь далекое от теории, после долгих лет заблуждений наконец осмысливающей чистое движение, порождающее эмоции. Рядом с этими изображениями, отмеченными печатью детской привлекательности, простые съемки пригородного поезда, прибывающего на Венсенский вокзал, кажутся гораздо ближе к подлинному синеграфическому духу. С одной стороны, надуманная фабула без всякой заботы об изобразительности, с другой - схватывание подлинного движения, машины со всеми ее шатунами, колесами, скоростью. Первые кинематографисты, которые почитали за мастерство замыкать синеграфическое действие в повествовательную форму, разукрашенную нелепыми выдумками, и те, кто их вдохновляли на это, совершили ошибку, чреватую серьезными последствиями. Поезд, прибывающий на вокзал, давал физическое и визуальное ощущение. Ничего подобного в придуманных фильмах... Фабула, интрига, никакой эмоции. Первая помеха, встреченная кино на пути его эволюции, заключалась в необходимости рассказывать историю, сама эта концепция якобы необходимого драматического действия, разыгранного актерами, предрассудок, что в центре неизбежно должно находиться человеческое существо, - полное непонимание искусства движения как такового. Если человеческая душа должна проявить себя в произведениях искусства, обязательно ли она должна использовать для этого другие человеческие души, изготовленные по мерке? Вместе с тем живопись может вызвать эмоции единственно силой цвета, скульптура - объемом, архитектура - игрой пропорций и линий, музыка - сочетанием звуков. И они не испытывают необходимости в лице. А нельзя ли и движение рассмотреть исключительно под этим углом зрения? Миновали годы. Средства постановки, умение режиссеров усовершенствовались, и повествовательное кино на своем ошибочном пути вместе с реализмом достигло расцвета своей литературной и драматической формы. Логика факта, точность кадра, подлинность исполнения составили каркас визуальной техники. Кроме того, знание законов композиции, вступающих в силу при соединении изображений, создало экспрессивный ритм, который удивлял и сливался с движением. Изображения больше не следовали одно независимо от другого, попросту связанные титрами, но были объединены между собой психологической логикой, эмоциональной и ритмизированной. В те времена царили американцы. И потихоньку, в обход, мы начали возвращаться если не к чувству движения, то хотя бы к чувству жизни. Все еще продолжали работать над фабулой, но изображения очищали от ненужных жестов и излишних деталей. Их уравновешивали в гармоничном соединении. И чем более совершенными в этом смысле становилось кино, тем, по-моему мнению, оно дальше удалялось от своей сущности. Его привлекательная и разумная форма была тем более опасной, что создавала иллюзию. Ловко построенные сценарии, блистательное исполнение, пышные декорации безвозвратно погружали кино в пучину литературных, драматических и декоративных концепций. Понятие «действие» все более смешивалось с понятием «ситуация», идея «движения» испарялась в произвольной цепочке фактов, изложение которых тяготело к краткости. Хотелось быть подлинным. Может быть, люди забыли, что во время демонстрации знаменитого венсенского поезда, тогда, когда наши души, пораженные новым зрелищем, были еще не испорчены традицией, притягательная сила этого зрелища крылась не столько в точном наблюдении за персонажами и их жестами, сколько в ощущении скорости (тогда еще минимальной) поезда, двигавшегося прямо на нас. Ощущение, наблюдение, действие. Борьба началась. Сине графический реализм, враг пустых комментариев, друг точности, собрал такое количество голосов, что казалось, будто искусство экрана достигло вершины. Тем временем синеграфическая техника странным образом в обход стала подниматься к визуальной идее, происходило это с помощью фрагментации мимики, главенствовавшей при постановке игровых сцен. Чтобы создать драматическое движение, нужно было последовательно противопоставить различные мимические выражения, а кроме того, усилить их различными планами, соответствующими основному чувству. (...) На основе планов, возникших от необходимости дробления,появился метр. От сопоставления кусков родился ритм. Фильм «Кармен из Клондайка» 4 был одним из шедевров этого направления. «Лихорадка» Луи Деллюка, один из наиболее совершенных образцов реалистического фильма, явилась его апогеем. Но в «Лихорадке» над реализмом парил отблеск мечты, выходивший за рамки драмы, искавший «невыразимого» по ту сторону точного изображения. Возникал суггестивный кинематограф. Человеческая душа начинала петь. Над фактами вырисовывалось мелодичное и неуловимое движение чувств, царящее над людьми и вещами, беспорядочно перемешанными, как в самой жизни. Реализм менялся. Этот фильм Деллюка не имел достойного приема. Публика, вечная пленница привычек и традиций - неизменного препятствия, с которым сталкиваются новаторы,- не поняла, что событие ничто без игры вызывающих его более или менее быстрых действий и противодействий. Но кино уже стремилось бежать от однозначно сформулированных фактов и искало во внушении эмоциональный фактор. Сначала «Лихорадка» встретила непонимание толпы. А ведь Деллюк, между тем, совсем не отходил от традиций. Он следовал кривой литературного действия, а потому не выбивался из нормы. «Лихорадка» - сейчас классическое произведение кинорепертуара. Те, кто освистывал фильм при его появлении, сегодня восхищаются им благодаря прогрессу в синеграфическом образовании. <...> Помимо непонимания понятия «движения» рутина была самым серьезным препятствием на пути развития кино. Наступил новый период - период психологического и импрессионистского фильма. Казалось наивным помещать персонаж в некоторую ситуацию, не проникая в тайную область его внутренней жизни, и тогда стали комментировать игру актера игрою мыслей и изображаемых чувств. Начали к ясным фактам драмы присоединять описание многочисленных и противоречивых ощущений таким образом, что действия стали выступать лишь как следствия морального состояния (или наоборот), возник дуализм, и произведение, чтобы сохранить гармоничность, должно было приспособиться к четкому ритму. Я вспоминаю, как в 1920 году, в «Смерти солнца»5, когда мне нужно было изобразить отчаяние ученого, приходящего в сознание после тяжелого мозгового воспаления, я не ограничилась одной мимической игрой актера, но заставила играть парализованную руку героя, предметы, свет и тени, окружающие его, я придала всем этим элементам визуальное значение, по своей интенсивности и ритму выверенное физическим и моральным состоянием моего персонажа. Этот кусок был, разумеется, вырезан, зрители не выносили задержки действия, создаваемой этим комментарием ощущения. И тем не менее эра импрессионизма начиналась. Внушение должно было продолжить действие, создавая таким образом более широкое поле эмоций, так как оно отныне не было заключено в границы однозначных фактов. Импрессионизм заставил смотреть на при роду и вещи как на элементы, конкурирующие с действием. Тень, свет, цветок сначала имели смысл как отражения души или ситуации, но постепенно стали необходимым дополнением, обладающим некоторым внутренним смыслом. Удалось придать вещам движение и с помощью оптики изменить их очертания в соответствии с логикой душевного состояния. После ритма волю к жизни начало проявлять механическое движение, долгое время удушенное литературной арматурой. (...) Но оно столкнулось с невежеством, привычкой. Существенным этапом было «Колесо» Абеля Ганса.Психология, игра были поставлены в явную зависимость отритма, пронизывавшего произведение. Персонажи больше не былиединственными важнейшими элементами произведения, рядом сними во весь голос заявили о себе длительность изображений, их противостояние, их соединение. Рельсы, локомотив, топка, колеса, манометр, дым, тоннели - новая драма возникала из смены подлинных движений, из развертывания линий. И вот, наконец, рационально понятая концепция искусства движений входила в своиправа и вела нас к симфонической поэме изображений, созданнойбез известных рецептов (слово «симфония» употребляется здесьнами как простая аналогия). Симфоническая поэма, в которой, каки в музыке, чувство просвечивает не в фактах и действиях, но в ощущениях, а изображение имеет значение звука. Визуальная симфония, ритм комбинированных движений, не связанный с персонажами, смещение линии или объема, их биение в изменчивом размере создают эмоцию с кристаллизацией идеи или без нее. Публика не оказала достойного приема «Колесу» Абеля Ганса. А когда кинематографисты применили игру разнообразных ритмов (некоторые из которых создавались пролетающим как молния кадром, имевшим лишь ритмическое значение, подобное ноте длительностью в одну тридцать вторую), аналитических ритмов в синтезе движения, среди зрителей раздались голоса протеста: впрочем, бесплодного и вскоре пере шедшего в аплодисменты. То же самое произошло на несколько месяцев позже и с иными эффектами. Время на привыкание, еще одна помеха - потеря времени.

Синеграфическое движение, визуальные ритмы, соответствующие ритмам музыкальным, дающие общему движению его значение и силу, аналогичные в своей сути гармоническим длительностям, должны были совершенствоваться вместе, если можно так выразиться, со звучанием, извлекаемым эмоцией из самого изображения. Именно тогда заработали архитектурные пропорции деко раций, мерцание света, глубина теней, равновесие или отсутствие такового в отношениях линий, возможности оптики. Каждый кадр «Калигари» казался аккордом, брошенным в поток фантастической и бурлескной симфонии. Аккорд ощутимый, барочный, диссонирующий с высшим движением смены изображений. Таким образом, кино, несмотря на наше невежество, освобождаясь от первых заблуждений, трансформируя свою эстетику, стало технически приближаться к музыке, доказывая, что ритмизованное визуальное движение может вызывать эмоции, аналогичные тем, что вызывает звук. Незаметно фабульная повествовательность и актерская игра стали исполнять меньшую роль, чем изучение изображений и их стыковка. Так же как музыкант работает над ритмом и звучанием музыкальной фразы, кинематографист начал работать над ритмом и звучанием изображений. Их эмоциональный потенциал стал столь велик, а их связь между собой столь логичной, что их выразительность стала самодовлеющей, надобность в тексте отпала. Именно этому идеалу я подражала, когда работала над фильмом «Безумству храбрых» я избегала сыгранных сцен и старалась опираться лишь на силу изобразительной мелодии, на звучание чувств, всегда живых и изменчивых, даже внутри ослабленного или несуществующего действия. Мы позволяем себе сомневаться в том, что синеграфическое искусство есть искусство повествовательное. Что касается меня, то мне кажется, что кино гораздо более свойственно чувственное внушение, чем холодная точность. Не является ли оно, как я уже говорила, музыкой глаз, и не должны ли мы считать тему, служащую предлогом для фильма, чем-то подобным чувственно воспринимаемой теме, вдохновляющей музыканта? Исследование этих различных эстетических тенденций, эволюционирующих к единому выразительному движению, стимулятору эмоций, логически приводит нас к мысли о возможности существования чистого кино, способного жить без опеки иных искусств, без всякой темы, без актерского исполнения. Главным препятствием на пути кино является медлительность развития нашего визуального чувства, медлительность, с которой оно обретает себя в интегральной истинности движения. Могут ли линии, разворачивающиеся в полную меру своих возможностей в ритме, подчиненном ощущению или абстрактной идее, волновать нас вне всякой предметности, сами по себе, одной игрой собственного развития? В фильме о рождении морских ежей некая схематическая форма, приведенная в ускоряющееся движение, описывает неправильную кривую. Эта кривая вызывает ощущение, чуждое идее, с которой она связана. Ритм, амплитуда движения в пространстве экрана превращаются в единственные ощутимые моменты. Чисто визуальная эмоция в своем эмбриональном состоянии - физическая, не умственная эмоция, подобная той, что может вызвать отдельный звук. Представим себе множество движущихся форм, соединенных волей художника в различных ритмах, сведенных в последовательную цепочку, и мы поймем, что такое «Интегральная синеграфия». Пример, не чуждый некоторой литературности, но весьма простой: прорастающее пшеничное зерно. Подобное гимну счастья, вызревание зерна, протекающее сначала медленно, но потом все ускоряющее свое стремление к солнцу, разве это не синтетическая и всеобщая драма, абсолютно синеграфическая по своей мысли и способу выражения? Впрочем, едва намеченная идея исчезает в нюансах движения, гармонизированного визуальным ритмом. Линии, тянущиеся друг к другу, вступают в борьбу или объединяются, разворачиваются или исчезают: синеграфия форм. Иное выражение грубой силы - лава и огонь, это буря, завершающаяся вихрем элементов, саморазрушающихся от собственной скорости, исчезающих в эфемерном узоре. Борьба за господство белого и черного: синеграфия света. И кристаллизация. Рождение и развитие форм, согласуемых в общем движении аналитическими ритмами. Документальные ленты, создававшиеся до сегодняшнего дня без всякого идеала или эстетики, с единственной целью зарегистри ровать неуловимые движения микромира, позволяют нам предвосхитить техническую и эмоциональную сторону интегральной синеграфии. Между тем, они поднимают нас до концепции чистого кино, кино, свободного от любого чужеродного вмешательства, кино - искусства движений и визуальных ритмов жизни и воображения. Достаточно того, чтобы чувства художника вдохновились этими средствами выражения и стали творить и сопрягать согласно ясной воле, чтобы мы пришли к наконец проясненной концепции нового искусства. Изгнать из искусства все безличные по отношению к нему элементы, найти его подлинную сущность в познании движения и визуальных ритмов, вот основа новой эстетики, являющейся в лучах встающей зари. Вот что я уже писала в «Кайе дю муа»: «Кино, принимающее столь разнообразные формы, может оставаться и тем, чем оно является сегодня. Музыка не брезгует сопровождать драмы или поэмы, но музыка никогда не была бы музыкой, если бы она всецело поглощалась этим союзом нот, слов и действия. Но ведь есть симфония, чистая музыка. Почему бы и кино не иметь собственной симфонической школы (слово «симфонической» употреблено здесь в качестве аналогии)? Повествовательные и реалистические фильмы могут использовать синеграфическую пластику и продолжать идти своим путем. Но пусть публика знает: подобное кино - это просто жанр, но не подлинное кино, призванное вызывать эмоции в искусстве движения линий и форм. Эти поиски чистого кино будут длинными и трудными. Мы не знали подлинного смысла седьмого искусства, мы его извратили, приуменьшили. А сейчас публика, привыкшая к нынешним полным очарования и прелести формам, создала для самой себя некую идею, традицию». Мне не трудно сказать и следующее: «Только сила денег останавливает синеграфическую эволюцию». Но все это упирается во вкусы публики, в ее привычку к определенному виду искусства, тому, который ей нравится. Синеграфическая истина будет, я верю в это, сильнее нас и, хорошо ли, плохо ли, утвердит себя через пробуждение визуального чувства. Кино, столь технически близкое музыке, все еще продолжает питаться иным вдохновением. Оба эти искусства вызывают эмоцию через внушение.

Кино, седьмое искусство, вовсе не является фотографией реальной или воображаемой жизни, как это считалось до сегодняшнего дня. Понимаемое таким образом, оно может быть не более чем зеркалом проходящих эпох, но будет не способно породить бессмертные творения, которые должно создать всякое искусство. Останавливать мимолетное - это хорошо. Но сущность кино иная, оно несет в себе вечность, потому что сопричастно самой сути бытия: Движению.

4 раздел. Жорж Шарансоль, Анри Фекур и Жан-Луи Буке, Антонен Арто, Андре Делон, Робер Деснос.

Вокруг «чистого кино» В середине 20-х годов одной из главных проблем французской кинотеории была проблема так называемого «чистого (или интегрального) кино». Сама эта идея с известной мерой логичности вытекала из теории фотогении и широко популярных в то время аналогий между кино и музыкой, кино и живописью. Ведь если предположить, что кино обладает неким особым специфическим элементом, который в той или иной форме может быть выделен в чистом виде (будь то элемент пластический или ритмический), то подлинным кино будет такое, которое сможет очиститься от чужеродных напластований и предстать в своей чистоте. Эта идея, явившаяся плодом доведенных до крайности поисков специфики нового искусства, захватила целый ряд энтузиастов. Во главе школы «чистого кино» стояла Жермен Дюлак с концепцией «визуальной симфонии» и «интегральной синеграфии». Первые манифесты «чистого кино» появились в 1924 — 1925 годах, В декабре 1925 года Дюлак издала единственный номер журнала «Шема», где писала: «Интегральный фильм, о котором мы мечтаем,— это визуальная симфония, составленная из ритмизированных образов, подчиняющихся лишь чувству художника», В том же номере была напечатана полемическая статья венгерского писателя Миклоша Банди «Диагональная симфония» Викинга Эггелинга», в которой утверждалось, что развитие абстрактных графических форм у Эггелинга есть «выражение сферы, специфической для кино, а не для внешней жизни». Он же декларировал: «Фильм в качестве материи является воплощением беспокойного состояния нашей динамической жизни. Он присоединяет к этому динамическому элементу чистые формы». Значительный импульс искания в области «чистого кино» получили в результате шумного успеха так называемых «световых балетов», показанных на Выставке декоративных искусств 1925 года Полем Пуаре. Ритмизованное движение световых пятен и линий, проецируемых на экран, было провозглашено «искусством будущего» такой энтузиасткой экспериментаторства в искусстве, как известная романистка Альфред Валет Рашильд, чей восторженный отзыв на балеты Пуаре в «Комедиа» неоднократно цитировался в кинопрессе. Идея «нового зрения» как основы «чистого кино» была высказана и Абелем Гансом. Отвечая на анкету «Комедиа», содержащую один вопрос: «Что такое чистое кино?» — Ганс писал: «Нужно указать, что в кино мы впервые видим вещи чужими глазами.

А поэтому следует стараться показывать не то, что мы видим, но показывать вещи иначе, чтобы обогатить нашу чувствительность». Однако концепция «чистого кино» как кинематографа, «остраняющего» мир, входила в явное противоречие с пропагандой чистых графических и беспредметных форм в статьях Дюлак и Банди. Видный кинокритик Луи Шаванс в работе «Визуальная симфония и чистое кино» («Синеа-Сине пур тус», № 89, 1927, 15 июля) недвусмысленно противопоставлял первую второму. При этом он указывал, что игра чистыми формами относится исключительно к области «визуальной симфонии», оперирующей геометрическими и «нефигуральными элементами, движущимися по отношению к оси симметрии», Шаванс также предположил возможность строгой кодификации такого зрительного языка и высказался за создание специальных машин (вроде использованных Пуаре в «световых балетах») для «производства» нового искусства. Но тот же Шаванс решительно отказал «визуальной симфонии» в кинематографичности: «У визуальной симфонии — своя собственная реальность. Ее принцип не кинематографичен». Доминирующей во французском кино стала концепция «остраняющего» и ритмизованного показа подлинных элементов внешнего мира. Наиболее полное выражение такая концепция нашла в «Механическом балете» Ф. Леже. Активными пропагандистами такого типа «чистого кино» были Жорж, Шарансоль и брат Рене Клера Анри Шометт. Главный пафос статей последнего был направлен против «литературности» кинематографа. Шометт, в принципе не отрицая различных форм кинематографа, считал, что не все они еще раскрыты. В своей статье «Второй этап» («Кайе дю муа», № 16—17, 1925) он писал, что существует лишь «репрезентативный кинематограф, включающий два подвида — документальный и игровой». Шометт призывал к созданию нового кино — «кино специфического или чистого, отделенного от всех драматических или документальных, чужеродных элементов». Он называл традиционное кино иллюстративным, рассказчиком анекдотов и т. д. Антилитературный (вернее, антиповествовательный) пафос Шометта, попытавшегося реализовать свои идеи на практике — «Пять минут чистого кино», «Игра света и скоростей»,— разделял и видный кинотеоретик Пьер Порт, посвятивший ряд статей эстетике «чистого кино». В эссе «Чистое кино» («Синеа-Сине пур тус», № 52, 1926, 1 янв.) он процитировал суждение Эпштейна о том, что кино в принципе плохо справляется с рассказыванием историй и призвал к созданию кинопоэзии. «Чистое кино», согласно Порту, призвано порождать эмоции, «трансцендирующие» материал фильма, а потому лишь «чистое кино» может быть доподлинно эстетическим явлением. В концепции Порта явственно чувствуется влияние романтизма и символистской эстетики. На практике школа «чистого кино» не смогла создать значительных произведений. В области теории дело часто ограничивалось декларациями и не всегда вразумительными манифестами. Многие кинематографисты, поначалу симпатизировавшие ее исканиям, вскоре заняли весьма осторожную позицию. Жан Тедеско писал о невозможности ограничиться сферой «интегрального» кинематографа, Рене Клер замечал, что до перестройки экономической структуры киноиндустрии о «чистом кино» говорить рано. Наиболее острой критике теорию «чистого кино» подвергли еще в 1925 году А, Фекур и Ж.-Д. Буке. Их выступление вызвало весьма интересную дискуссию, волна критических выступлений стала расти. Во второй половине 20-х годов целый ряд новых направлений в киномысли и кинопрактике формировался и осмысливал себя именно в полемике с теоретиками «абстрактного фильма». К числу важнейших выступлений против школы «чистого кино» принадлежат статьи Робера Десноса и Антонена Арто, активно ратовавших за новые формы кино, чуждые эстетизма и иррациональной эксплуатации фотогенических аспектов внешнего мира. Важную критическую роль в дискуссии по поводу «чистого кино» играли советские фильмы, прежде всего С. Эйзенштейна и В. Пудовкина. Жорж Шарансоль GEORGES CHARENSOL. Жорж Шарансоль был среди тех, кто наиболее активно боролся за «чистое кино.. Убежденный враг всякого традиционализма, он был постоянным застрельщиком самых яростных дискуссий вокруг судеб кинематографа. Шарансоль родился 26 декабря 1899 года в Привасе. Его первая статья о кино появилась в 1917 году в «Бюллетене Туринг-клуба Франции», бывшего прототипом возникших в дальнейшем киноклубов. В начале 20-х годов он примыкает к группе дадаистов, а в 1923 году вместе с Пьером Сизом начинает писать о кино в руководимом Арагоном издании «Пари-журнале». Именно здесь появляется наиболее нонконформистские, всегда острополемические статьи Шарансоля. В 1924 году критик принимает участие в съемках фильма Рене Клера «Антракт». К началу 30-х годов творчество Шарансоля отходит от радикального авангардизма. С 1930 года он печатается в «Ля фам де Франс» с 1945 года становится главным редактором солидного еженедельника «Нувель литерер» Постепенно в работе Шарансоля все большее место начинают занимать исследования в области изобразительного искусства. Он пишет ряд глубоких трудов по истории живописи, издает переписку Ван Гога. Много сил Шарансоль отдает организационной деятельности в области кинокритики. В 1928 году он создает «Дружескую ассоциацию кинокритики, а несколько позже - Французскую ассоциацию кинокритики», сыгравшую большую роль в эмансипации кинокритической мысли Франции. Перу Шарансоля принадлежит ряд книг по кино: «Панорама кино». (1930), «Сорок лет кино» (1935), «Возрождение французского кино» (1946), «Мастер кино Рене Клер» (1952, совм. с Р. Режаном). Долгие годы Шарансоль вел исключительно популярные во Франции радиопередачи о кино, отмеченные ярким своеобразием и полемической парадоксальностью мысли. Публикуемая ниже статья Шарансоля «Абстрактный фильм» (1925) - своего рода манифест «Чистого кино». Через несколько лет сам Шарансоль отошел от тех крайних воззрений, которые высказаны в этой работе. Его интерес от проблем «абстрактного кино» постепенно обращается к проблемам киноязыка и кинопсихологии. В 1928 году в «Кайе дю Сюд» он напечатал работу «Судьба кино», в которой попытался приложить к кинематографу учение Марселя Жусса о «речи жестов» как коммуникации, предшествовавшей словесному языку и более гибкой, чем последний. Он использует также работу Фредерика Лефевра «Новая психология речи», вслед за которой применяет к кино разделение на звуковую и телесную мимику.

Абстрактный фильм Это фильм? Нет, это пианино. Луи Деллюк В то время как искусство кино погибает, пожираемое своим двойником киноиндустрией, может показаться абсурдным восхваление изображения как «самоцели», «абстрактного фильма»: чистого кино. Но именно в эпоху упадка следует утверждать крайний экстремизм;

чтобы доказать верность сказанного, не обязательно вспоминать имена Дантона или Сезанна... Со времен «Антракта» Рене Клера мы не видели в Париже фильма, который был бы реакцией против окружающей посредственности. Шведское кино кажется мертвым. Американское кино сегодня так коммерциализованно, что новый Чарли или новый Гриффит не смогли бы в нем появиться, а те редкие вспышки, которые еще время от времени в нем наблюдаются, выглядят случайными («Луч смерти», «Человек-циклон»). Что же касается французского кино, то можно сказать, что оно вообще никогда не существовало, разумеется, во Франции были предприняты отдельные попытки, но нам никогда не удавалось создать такой тип фильма, как это удалось американцам, шведам, немцам и даже итальянцам, и нужно признать, что до настоящего времени даже наиболее подготовленные французские режиссеры постоянно терпели фиаско.

Но особенно любопытно, что именно в той стране, где продюсеры, прокатчики и «критики» объединились для того, чтобы задушить все то, что могло бы извлечь французское кино из небытия, - право же, любопытно, что именно во Франции рождается движение, которое вернет Кино его особую ценность, что именно у нас наконец-то ставится фильм, предназначенный для того, чтобы его смотрели, а не рассказывали. В принципе я не враг сюжета в литературе или живописи. Рембо и Сезанн, очистившие слово и предмет от покрывавшей их грязи, а также их дадаистские и кубистские последователи в достаточной мере освободили нас от сюжета, чтобы теперь мы могли в качестве реакции на их усилия наслаждаться откровенно повествовательными произведениями. Но если мы и можем позволить себе подобную беспечную позицию по отношению к искусствам, существующим не менее дюжины веков, то она совершенно недопустима по отношению к форме выражения, только что вылупившейся из яйца, но уже испорченной, изуродованной, задушенной теми аллигаторами, которые, сначала убив искусство, якобы защищаемое ими, теперь проливают над его могилой крокодиловы слезы... Можно сказать, что доныне кино всегда было описательным: «Прибытие поезда на вокзал Ла Сиота», поставленный примерно двадцать пять лет назад, полностью содержал в себе все современное кино. «Прибытие поезда» - первый документальный фильм - точно так же мог бы быть началом комической или многосерийной драмы. Авторы фильмов всегда мечтали рассказывать истории с помощью кинокамеры, а публика, для которой чтение является все еще непосильным трудом, набивается в темные залы, чтобы пялить глаза и в одно мгновение узнать, как будет спасена невинная девушка и наказан ее мерзкий соблазнитель, в то время как на поглощение томика Жюля Мари или Пьера Декурселля ей понадобилось бы много часов. Но однажды помимо бывших театральных режиссеров, выставленных с работы за профессиональную непригодность, в кино пришли и другие люди. Они поняли, что кино не является немым театром и что его выразительные средства должны быть прежде всего визуальными: так родились раскадровка, крупный план и т. д. Эту стадию удалось преодолеть с трудом, потому что все эти технические нововведения еще использовались для изложения сюжета: Ганс, Деллюк, Эпштейн и некоторые другие, хотя и открыли красоту выхваченного объективом предмета, довели возможности сюжетного кино до мыслимого предела. Но мы ждали иного, мы ждали полного обновления самой концепции кинематографа, уже предвещаемой «Колесом», «Верным сердцем», «Антрактом», мы ждали «Механического балета»... Тот фильм, о котором я только что мечтал, он существует, он поставлен несколько месяцев тому назад. Фернаном Леже и Дадли Мэрфи. Разумеется, «Механический балет» - не первая лента, заслуживающая названия «абстрактной», уже давно Эпштейн показывал нам «Фотогению», сделанную из фрагментов разных документальных фильмов, а Ман Рей показал нам «Возвращение к разуму». Но эти две попытки имели лишь значение экспериментов, в то время как «Механический балет» - это первый «абстрактный фильм», выстроенный логически. В любом фильме, даже в «Антракте» Рене Клера и Пикабиаб, существуют два абсолютно несвязанных элемента - сюжет и постановка: первый - явление интеллектуального порядка, вторая - визуального;

Фернан Леже и Дадли Мэрфи совершенно убрали сюжет и сосредоточились на изображении. Они безусловно создали очень точный сценарий 7, но касающийся лишь смены изображений: неподвижные и движущиеся предметы, машины, предметы быта, геометрические формы сменяют друг друга, подчиняясь тщательно отработанному ритму. Для того чтобы лучше себе это представить, нужно было бы подробней остановиться на монтаже, но, во всяком случае, я могу сказать, что искомый результат был полностью достигнут и что «Механический балет» - фильм, исключительно волнующий для человека, понимающего, что есть истинный объект кинематографа и вследствие этого чувствительного к чисто визуальной красоте. Но вот что совершенно невероятно: «Механический балет», имевший очень большой успех на Театральной выставке в Вене в прошлом году 8, все еще не был показан публике у нас! Никто не соглашается демонстрировать его: ни «Старая Голубятня»9, ни один из клубов, как раз и созданных для демонстрации оригинальных произведений и смелых экспериментов. Как могли не понять значения этой ленты? Какой бы революцией было, если бы публика научилась видеть красоту изображения и его отношений с другими изображениями, не думая о постижении их интеллектуального или литературного значения, как она не думает о понимании того, что изображено на картинах Пикассо или. Фернана Леже. Анри Фекур и Жан-Луи Буке HENRI FESCOURT ET JEAN-LOIS BOUQUET. С именами Фекура и Буке связана одна из самых громких эстетических дискуссии во французском кинематографе 20-х годов, окончательно поляризовавшая французскую кинематографию на два лагеря - тех, кто защищал, поддерживал авангард, и тех, кто отказывал ему в универсальности художественного метода. Известный французский режиссер Анри Фекур родился 23 ноября 1880 года в Безье. Фекур получил юридическое образование, в молодости работал журналистом и музыкальным критиком. В 1912 году Фекур поступил на службу в фирму «Гомон» где благодаря покровительству Луи Фейада получил первую самостоятельную постановку. После ряда банальных короткометражек режиссер поставил «Фантазию миллиардера» (1912) и «Большой сеньор» - первые фильмы, отмеченные собственным почерком. Затем - «Потерянное счастье», «Париж - СанктПетербург», «Тридцатьпять первого» - фильмы, интересные своими поисками в области параллельного монтажа и способов развязки интриги. Заметным явлением был фильм Фекура «Свет, который убивает» в первые годы своей деятельности режиссер поставил также ряд комических. Лучшие фильмы Фекура сделаны им после первой мировой войны, они выдвинули его в ряды наиболее талантливых французских кинематографистов. Это: «Рулетабий» (1922), «Мандарин» (1923), «Отверженные» (1925), «Запад» (1927), «МонтеКристо» (1929) и др. Эти фильмы отмечены пластическим мастерством, особым вниманием к сценарию, сюжету, способам повествования, кинематографическому «синтаксису». После прихода звука Фекур долгое время не работал и вернулся в кино лишь в конце 30-х годов, чтобы поставить три звуковых фильма: «Южный бар. (1938), «Лицом к судьбе. (1939), «Возвращение пламени. (1942) - высокопрофессиональные, но малоинтересные с художественной точки зрения. Фекур является автором ряда книг по театру и одной из лучших книг по истории французского кино «Вера и горы, или Седьмое искусство в прошлом. Умер Анри Фекур13 августа 1966 года в Париже. Жан-Луи Буке родился 26 августа 1900 года в Париже. Разносторонне одаренный человек: архитектор, журналист, писатель, он в 1919 году поступил в качестве сценариста в кннофирму Луи Нальпаса в Ницце. В 1924 году он написал сценарий известного фильма Жермен Дюлак «Дьявол в городе», работал над фильмом Луитца-Мора «Испепеленный город». С 1932 по 1934 год поставил семь короткометражных фильмов, среди которых: «Просто Леон», «Секретная миссия», «Танталова мука» и др. Особенно продуктивно Буке работал в 30-е годы в качестве сценариста. Буке является автором целого ряда романов и новелл. Умер Буке 22 июля 1978 года. Фекур н Буке были едва ли не первыми, кто громогласно выступил против теории «чистого кино в момент ее наивысшей популярности. Притом оба зачинателя той бурной дискуссии сами были отнюдь не чужды визуально-ритмическимпоискам. Фекур написал для киноклуба Р. Канудо «С. А. S.A.. бессюжетный сценарий. Буке некоторое время работал с главным адептом «визуальной симфонии» Ж. Дюлак. С ноября 1925 года они начали выпускать теоретикополемические брошюры «Идея и экран» Все три вышедшие брошюры написаны в виде диалогов между авторами и неким любителем «чистого кино» Первая брошюра обрушивалась на понятие киноспецифики и защищала повествовательный кинематограф;

вторая брошюра ставила проблему формы и содержания, и при этом прокламировала доминирование содержания, подчиненность формы выражению идеи;

третья брошюра подвергала суровой критике понятие «визуальной симфонии. И трактовала проблему музыки и музыкального ритма в кино. Вокруг «Идеи и экрана» развернулась беспрецедентная полемика. Впервые эстетические проблемы кино до такой степени захватили широкую публику, что в спор были вовлечены крупнейшие ежедневные французские газеты. «Пресс», «Комедиа», «Эвенман», «Либерте», «Пти журналь», «Энтрансижан», «Энформасьон», «Ом либр» - вот неполный список французских изданий, напечатавших большие статьи по предмету дискуссии.

Первая и вторая брошюры Фекура и Буке вызвали бурю в среде авангардистов, увидевших в их авторах защитников коммерческого, низкопробного кинематографа. Постепенно выпуски «Идея И экран» стали завоевывать сторонников. Р. Бернер, Ф. Файе, И. Дартау, П. Рамен были среди тех, кто выступил в поддержку критики авангардизма. Работа Фекура и Буке утвердила терпимость по отношению к более широкому спектру художественных методов и форм кинематографа. Даже Жермен Дюлак, бывшая одной из главных мишеней критики, признала серьезность доводов Фекура и Буке, опубликовав их работу в своем журнале «Шема» рядом со статьями таких защитников авангарда, как В. Рутман или Миклош Банди Позднее Фекур и Буке публикуют ряд статей, растолковывающих и комментирующих их взгляды, изложенные в сократической форме в «Идее и экране». Среди них прежде всего следует назвать статью «Идея и экран. в журнале «Синемируар» (N103, 1926, 1 авг.), в которой развернуты положения об отношениях содержания и формы в кино, а также статью «Ощущения ИЛИ чувства? в «Синеа Сине пур тус. (N66 и N69, 1926), первую часть которой мы публикуем ниже. Вторая часть представляет меньший интерес, так как касается в основном частностей в дискуссии авторов с Анри, Шометтом и Пьером Портом. Работы Фекура и Буке важный этап в истории французского кинематографа на путях преодоления авангардистской ограниченности. Ощущения или чувства? Кинематографические исследования «движений в себе» или, вернее, смещения линий и форм, не имеющих значения, продолжают привлекать интерес. Эти исследования более всего поощряются живописцами, спешащими похитить у литераторов столь плодотворную область, как кино. Не нужно быть сверхпроницательными для того, чтобы увидеть за доктринами «абсолютного кино» всевозможные концепции суперсовременной живописи, происходящей от кубизма. Странная вещь: чтобы определить это по преимуществу живописное кино, воспользовались выражениями, позаимствованными из музыкального языка: ритм;

мелодия, гармония, «визуальная симфония» и т. д.

Совсем недавно г-н Пьер Порт, обратившись к той же теме в «СинеаСине пур тус» 1, ясно определил некоторые из тенденций, скрывающихся за этими словами. Г-н Порт в своей статье пожелал слегка намекнуть на небольшое исследование, в котором мы выражаем идеи, несколько отличающиеся от тех, что обычно в ходу. И хотя с тех пор проблема не изменилась, новые замечания по поводу современных исканий кажутся нам весьма своевременными. «Визуальная музыка» - это возможность для кинематографа будущего, но не то, что уже создано. Ни в одном из своих нынешних проявлений кино не может быть сведено к музыке в большей степени, нежели к другим искусствам. Симптом: сдержанность музыкантов относительно поисков, которые должны были бы их увлечь. Дело здесь в недоразумении. Когда эклектические умы, говоря о музыке, употребляют музыкальные термины, они придают им широкий, вульгарный и смутный смысл;

они говорят: ритм или гармония, как если бы они говорили: Контур, равновесие, стилизация. Но музыканты вовсе не признают в кино свои ритмы и свою гармонию. Изощренный французский язык умеет придавать каждому термину множество нюансов. Когда художники говорят о картине, что она гармонична, они делают совершенно интуитивное замечание: простая языковая вольность! Когда музыканты говорят о гармонии, они имеют в виду строгие правила, интервалы: секунды, терции, квинты и т. д. Они знают, что данные колебания связаны с данным аккордом, другие с другим, и знают, что, если они нарушат эти законы, они допустят ошибку в гармонии, столь же поддающуюся контролю, как и ошибки орфографии. Напротив, живопись и современная синеграфическая композиция являются, нелишне повторить, чисто интуитивными искусствами. Ни для оттенков, ни для размеров не установлено существования неизменных аккордов. Если кинематографист использует серый цвет, никакой опыт, имеющий силу закона, не заставит художника ввести в контрапункт к серому иной серый, а не черный или белый. Он будет двигаться наудачу, по воле собственной фантазии, что она гармонична, они делают совершенно интуитивное замечание: простая языковая вольность! Когда музыканты говорят о гармонии, они имеют в виду строгие правила, интервалы: секунды, терции, квинты и т. д. Они знают, что данные колебания связаны с данным аккордом, другие с другим, и знают, что, если они нарушат эти законы, они допустят ошибку в гармонии, столь же поддающуюся контролю, как и ошибки орфографии. Г-н Реймон Бернер, проницательный критик «Пресс», высказал следующее глубокое замечание: «Я тогда начну верить в существование этой музыки, когда мне объяснят, как на экране могут осуществиться полные разрешения нонаккордов или органный пункт». Ничто лучше не определяет данного недоразумения. Другое доказательство: глухой Бетховен мог сочинять благодаря знанию неизменных и кодифицированных элементов. С помощью каких аналогичных элементов мог бы сделать фильм слепой? С одной стороны, строгие правила, ограниченное поле;

с другой - блуждания в бесконечном разнообразии природы. Между тем мы верим в возможность некоего киножанра, породненного посредством некоторых правил с музыкой. Но мы также считаем, что ведущиеся сегодня поиски по своей природе ошибочны. Ритм, композиция, мелодия являются свойствами. Но к чему их приложить? Какую материю кино может соотнести со строгим распорядком музыкальных звуков? Расположите в ряд шляпу, книгу, чернильницу или даже фигуры: квадраты, круги, спирали. Извлечете ли вы из них неожиданные аккорды: до до соль ми? Когда гармонические элементы будут найдены - а они будут найдены, мы сможем говорить о «музыке для глаз». А до этого наберемся храбрости не подчинять столь регламентированному искусству, каким является музыка, анархию «интегрального кино». Мы настаиваем на этом потому, что эта анархия и эти недоразумения представляют опасность. Проницательные размышления г-на Пьера Порта свидетельствуют о том, что он предчувствовал эту опасность. Вот что он написал после просмотра одного из фильмов, основанных на «движениях предметов»: «Удовольствие, которое мы должны были бы из него извлечь, было испорчено постоянным желанием видеть предметы за формами, нежеланием ограничиться созерцанием этой прозрачности, бликов, отсветов, стремлением понять то, что их создало».

Г-н Порт здесь касается сути вопроса. Мы восхищаемся его искренним желанием обнаружить побуждения автора, но вместе с тем мы расходимся с ним в точке зрения. Он объявляет войну рефлексам своего мозга, своей культуре, атавистическому институту человеческого рода, но зачем? Потому лишь, что небольшая группа художников декретировала, будто единственно значащим в искусстве являются формы. Чужеродное искусство, стремящееся идти против законов природы. Как только появляется «определенный предмет», человек цепляется за его значение, и ничто не может этому воспрепятствовать. Предположим, однако, что мы этого добьемся, К чему же мы придем, как не к чудовищному регрессу? Перед нами два пути, ведущих к двум: разным целям. Кино может регистрировать движения определенных предметов и движения неясных форм. В первом случае значение или, иными словами, действие, прямое или символическое, восторжествует. Лишь движения неясных форм, если их регламентировать, могут породить эстетику «музыкального» типа. Нужно избегать того, чтобы две эти модели стесняли друг друга. Нелепо предначертывать ложное назначение таким элементам, какими являются определенные предметы. Искания иного рода - например, значащее кино - могут быть от этого задержаны в своем развитии, им может быть нанесен ущерб. Но самое главное еще не сказано. Работая над движением неясных форм, художник заботится лишь о создании ощущений: ощущений ослепления, медлительности, быстроты, головокружения, калейдоскопического мерцания. Нужно найти нечто иное для того, чтобы «абсолютное кино», перестав быть развлечением для глаза, стало высшим искусством или попросту - искусством. Декаданс: слишком часто произносится слово «ощущение». Мы ставим перед искусством более возвышенную цель: выражение чувств, и в этом мы совершенно согласны с музыкантами. Поиски чувства есть единственная действительно благородная тенденция В музыке. «Визуальная симфония» должна будет, таким образом, отвечать великим чаяниям. Души, приводить в движение самые тонкие фибры нашей чувствительности, в противном случае она станет бедным родственником иного кино: компонующего значащие образы.

Антонен Арто ANTONIN ARTO. До начала 60-х годов имя Арто было известно в основном историкам литературы и театра. В настоящее время оно, всплыв на волне молодежного бунта1968 года, превратилось в символ бунта художника против буржуазного общества. Литература, последующее творчество Арто, стремительно растет. Между тем, его вклад в кинематограф известен мало. Арто родился в Марселе 4 сентября 1896 года. В 1920 году Арто приезжает в Париж, где становится актером у Жемье, Дюллена, ПIIтоева - в наиболее передовых театрах своего Bремени. В это же время он разрабатывает собственную театральную эстетику, примененную им в постановках «Театра Альфреда Жарра». Арто понимает театр как доведенную до экстаза драматизацию жизни. Театральная эстетика режиссера была Изложена в самой известной из его книг «Театр и его двойник», оказавшей большое влияние на развитие зрелищных искусств, особенно в середине 60-х годов нашего века. Деятельность Арто не ограничивается театром, он пишет стихи, увлекается синематографом. Бурная активность Арто прерывается обострением хронического нервного расстройства, а затем многолетним заключением в психиатрической лечебнице в Иврисюр-Сен. Умер Арто 4 марта 1948 года. В истории кино Арто более всего известен как талантливый актер. Он снялся примерно в пятнадцати фильмах. Впервые он появился на экране в фильме А. Ганса «Mater Dolorosa» и после этого снимался регулярно до 1937 года. Арто играл во многих значительных фильмах: в «Наполеоне» Ганса Марата, монаха - в «Страстях Жанны д'Арк» Дрейера, он появлялся в «Деньгах» Л'Эрбье, «Трехгрошовой опере» Пабста и др. Мало известен тот факт, что Арто является автором семи сценариев, из которых поставлен был лишь один - «Раковина и священник», режиссер Жермен Дюлак). Арто планировал организовать собственную кино фирму и осуществить свои проекты по созданию совершенно нового кинематографа, чью теорию он фрагментарно набросал в 1926-1927 годах. В кино Арто стремился создать особую, необычную психологическую драму, стоящую вне традиционного и «чистого кино». Он предполагал использовать причудливые сюжеты, воздействовать на подсознание с помощью ускоренного ритма и гипнотизирующей повторяемости кадров и мотивов. Сюжеты его сценариев весьма разнообразны - это и фарс и мрачная фантастика. Стремление Арто воздействовать на публику шоковыми методами мотивировалось желанием вывести зрителя из «социальной летаргии», открыть ему глаза на трагичность и безысходность жизни в буржуазном обществе. Единственный фильм по сценарию Арто («Раковина и священник») поставлен Дюлак. В феврале 1928 года на премьере в «Студии урсулинок» сюрреалисты по просьбе Арто организовали обструкцию фильма. Арто гневно обвинил Дюлак в грубом искажении авторского замысла, в неправомерной трактовке сюжета как некоего сновидения. Этот факт вынудил целый ряд историков кино не считать фильм Дюлак выражением идей Арто. Однако Ален Вирмо, например, изучивший переписку Арто и Дюлак, указывает на отсутствие каких бы то ни было расхождений между режиссером и сценаристом в процессе съемок. Некоторые историки считают, что скандал был вызван личной обидой Арто, не допущенного до окончательного монтажа. Ниже публикуется «Предисловие к «Раковине и священнику», где изложены основные эстетические принципы Арто в области кинематографа. Здесь намечен альтернативный «третий» путь кинематографа, за который ратовал Арто. Это кино действия, часто комического и абсурдного, противоположное эстетизму некоторых фильмов «авангарда». Данная работа написана в период наибольшего увлечения Арто кинематографом, ради которого он даже был готов отказаться от своего любимого детища - театра. В ответах на «Анкету о кино» Арто указывал, что фильм, в отличие от спектакля, представляется ему целостным произведением искусства, тотально воздействующим на зрителя. «Театр же является предательством. Мы смотрим в нем гораздо более на актеров, нежели на произведение, во всяком случае, именно они максимально воздействуют на нас. В кино актер – лишь живой знак». Особенно ярко концепция кино как тотального и сверхдействующего искусства была выражена в статье Арто «Кино и колдовство», где, развивая идеи Эпштейна и теорию фотогении, прокламировалась мысль о сущностной трансформации, которую претерпевает предмет и человек, переходи на экран. Но Арто идет в своих размышлениях гораздо дальше: он указывает, что превращения предметов устанавливают контакт зрителя со скрытой стороной бытия, освобождающейся от «репрезентативного» характера и выходящей на непосредственность мысли, тайную деятельность сознания. Предмет в кино, таким образом, оказывается предметом мысли, выразителем глубин сознания. В 30-е годы в результате ряда разочарований отношение Арто к кино становится более скептическим. Он уже определяет кинематограф как мир «обрубленных предметов» и «неполноты». «Кинематографический мир,- пишет Арто, - это мир мертвый, иллюзорный и обрубленный», он схватывает лишь «эпидерму» явлений и в силу своей механической фиксированности противостоит повтору как главному средству магического действия, влияния на чувства. «Мир кино,- заключает теоретик, - мир замкнутый, вне связей с действительностью». Он ополчается на слово в кино, которое, по его мнению, призвано зафиксировать смысл в фильме, изгнать из него амбивалентность, случайность, непредсказуемость и тем самым выявляет ограниченность данного искусства. Арто пишет даже особую статью «Страдания дубляжа», где подвергает уничтожающей критике практику говорящего кино. Отныне он испытывает интерес по преимуществу лишь к комической, лишь к своеобразному киноюмору, воплощенному для него в братьях Маркс, творчество которых он тонко анализировал в своей книге «Театр и его двойник». При всем своем субъективизме мысли Арто стали яркой страницей в истории кинотеории. Франции, в них нашла воплощение интереснейшая «киноутопия», которую так и не довелось реализовать ее автору. Кино и реальность. Предисловие Кино и реальность. Предисловие к «Раковине и священнику». В настоящее время перед кино открываются два пути, каждый из которых, вне всякого сомнения, ложный.

С одной стороны, чистое или абсолютное кино, с другой стороны, своего рода извиняющееся искусство-гибрид, которое упорно старается переводить на язык более или менее удачных изображений психологические ситуации, которые были бы совершенно уместны на сцене или на страницах книги, но не на экране, существующем лишь в качестве отражения мира, черпающего в иных сферах свою материю и смысл. Ясно, что то, что мы доныне могли видеть под именем абстрактного или чистого кино, далеко не отвечает одному из основных требований кинематографа. Дело в том, что человеческий разум, будучи способным порождать и воспринимать абстракции, остается нечувствительным к чисто геометрическим линиям, не содержащим в себе оттенка значения и не относящимся к тому ощущению, которое человеческий глаз может узнать и классифицировать. Как бы глубоко мы ни погружались в разум, в основе всякой эмоции, даже интеллектуальной, мы находим нервноаффективное ощущение, содержащее в себе, пусть даже на элементарном уровне, явственное узнавание чего-то сущностного, некой вибрации, всегда напоминающей уже известные состояния, или же состояния воображаемые, или же облеченные в многообразные формы реальной или воображаемой природы. Таким образом, смысл чистого кино заключается в восстановлении некоторого количества форм такого свойства в движении и ритме, внедрение которых является специфическим вкладом этого искусства. Между чисто графической визуальной абстракцией (а игра тени и света подобна игре линий) и фильмом, основанным на психологии и передающим развитие в одних случаях драматической, а в других недраматической истории, остается место для попытки создать настоящее кино, чьи материя и смысл никак не проявляются в существующих сегодня фильмах. В фильмах с перипетиями любая эмоция и юмор основываются исключительно на тексте и находятся вне изображения;

за несколькими редкими исключениями вся мысль фильма заключена в титрах, и даже в тех фильмах, где нет титров, эмоция вербальна, она требует прояснения через слова или опоры на них, поскольку ситуации, образы, действия вращаются вокруг ясного смысла. Нужно искать фильм с чисто визуальными ситуациями, драматизм которого будет вытекать из столкновения, предназначенного для глаз, почерпнутого, если можно так выразиться, из самой субстанции взгляда, а не проистекать из психологического многословия, дискурсивного по своей природе и являющегося лишь переведенным на язык изображений текстом. Дело не в том, чтобы найти в визуальной речи эквивалент письменной речи, дурным переводом с которого будет в таком случае визуальная речь, но в том, чтобы выявить саму сущность речи и придать действию такой вид, чтобы всякий перевод был не нужен и чтобы это действие почти интуитивно воздействовало на мозг. В сценарии («Раковина и священник») я стремился воплотить идею визуального кино, где бы психология была поглощена действиями. Разумеется, сценарий не воплощает в себе абсолютного образца всего, что может быть сделано в этом направлении;

но он хотя бы предвещает это. Это не значит, что кино должно обходиться без всякой человеческой психологии: не таков его принцип, даже наоборот, кино должно придать этой психологии гораздо более Живую и активную форму и избавиться от тех связей, которые стремятся выставить мотивы наших поступков в совершенно идиотском свете вместо того, чтобы демонстрировать их нам в их первичном и глубоком варварстве. Этот сценарий не является воспроизведением сна и не должен рассматриваться в качестве такового. Я не хочу оправдывать очевидную нелогичность легкой отговоркой о сновидении. Сновидения внутри себя более чем логичны. Этот сценарий ищет темных истин духа в образах, порожденных из самих себя и не извлекающих свой смысл из ситуаций, в которых они разворачиваются, но из чего-то вроде могущественной внутренней необходимости, проецирующей их в свете замкнутой на себя очевидности. Кино прежде всего играет кожей вещей, эпидермой реальности. Оно возвышает материю и показывает нам ее в ее глубокой духовности, в ее отношениях с духом, который ее породил. Образы рождаются, выводятся один из другого, требуют объективного синтеза, более проницательного, чем любое абстрагирование, создают миры, которые ничего и ни у кого не просят. Но из этой чистой игры видимостей, из этого. В своем роде сверхсущностного превращения элементов, рождается неорганическая речь, осмотически воздействующая на разум и не нуждающаяся ни в каком переложении в слова. И благодаря тому, что кино играет с самой материей, оно создает ситуации, вытекающие из простого столкновения вещей, форм, отталкиваний и притяжений. Оно не отделяется от жизни, но выявляет первичное взаимоотношение вещей. В этом смысле наиболее удачными фильмами являются те, в которых царит определенный юмор, как первые фильмы Малека, как наименее человечные из фильмов Чарли. Кино, как созвездие грез, которое дает вам физическое ощущение чистой жизни, торжествует в самом неумеренном юморе. Известное возбуждение предметов, форм, выражений хорошо передается лишь в конвульсиях и содроганиях реальности, казалось бы, саморазрушающейся через иронию, в которой слышатся крики доведенного до крайности духа. Андре Делон ANDRE DELON. Статья Андре Делона «Чистое кино и русское кино» представляет двойной интерес. Во-первых, она является ярким свидетельством реакции на лучшие советские фильмы 20-х годов со стороны прогрессивной французской интеллигенции. Во-вторых, она является серьезным размышлением об эстетике французского «чистого кино». Ее автор Андре Делон родился в Париже в 1903 году. Он рано начинает писать стихи, которые печатает в журналах «Бифюр» и «Кайе либр». Постепенно он приобретает имя и становится одним из ведущих сотрудников известного журнала «Ле гран же». В конце 20-х годов Делон становится кинокритиком. Лучшие его статьи написаны и напечатаны в 30-е годы в «Ревю дю синема» и бельгийском журнале, посвященном зрелищным искусствам, «Варьете». Делон погиб под Дюнкерком в 1940 году. Приблизительно с 1926 года молодое советское кино начинает активно влиять на мировой кинопроцесс, в том числе и на французское кино. Революционное искусство Эйзенштейна, Пудовкина, Довженко, Вертова с трудом прокладывает путь на экраны Франции. Но значение тех немногих советских фильмов, которые удается увидеть французским зрителям, не идет ни в какое сравнение с их скромным количеством. На формальном уровне фильмы Эйзенштейна и Пудовкина поражают своим совершенством, тончайшим чувством фотогении окружающего мира, виртуозностью монтажа. Однако все эти формальные качества, столь интенсивно культивировавшиеся и французским авангардом, в советском кино ставятся на службу высокой идеи и приобретают огромную силу духовного и эмоционального воздействия. Возможность создания формально совершенного фильма на глубокой идейной основе оказывается открытием для многих французских кинематографистов. Статья Андре Делона свидетельствует об остроте переоценки эстетического наследия авангарда именно под влиянием фильмов советской школы. Работа французского критика важна и потому, что она написана не врагом формальных экспериментов искусства, а человеком, близким исканиям французских киноэкспериментаторов, относящимся с полной мерой сочувствия к их творчеству. Статья Делона написана в 1928 году, который можно по праву считать годом заката французского киноавангарда. В 1929 году под влиянием острого экономического кризиса и так называемой «звуковой революции» французское кино претерпевает серьезные изменения, уходит с позиций эстетизма. Вот почему статью Делона можно считать эпитафией французскому авангарду.

Чистое кино и русское кино. На протяжении нескольких дней, несмотря на трудности, созданные идиотской цензурой, «Ар е Аксьон» показала «Потемкина», «Трибюн либр дю синема» показала «Мать». Итак, Эйзенштейн и Пудовкин оказались в чести у нескольких французских групп. Это вполне справедливо. Я, к сожалению, знаю крайне мало фильмов в мировой кинопродукции, которые до такой степени приковывали бы к себе взор и столь бесспорно воздействовали на чувства. Перед лицом таких произведений критический дух - что замечательно, но весьма удивительно, если об этом подумать,молчит и ощущает свою беспомощность. Он обретает себя несколько позже и с трудом, когда образы наконец устоятся в нем. Нет более очевидного доказательства прекрасного в кино. Фильмы, перед лицом которых размышление, спонтанный комментарий («любителя», психология и доктрина «критика» умолкают, перекрытые движением, силой образа, быстротой действий и желаний, неожиданным переходом от боли к всеобщему одушевлению, подобные фильмы не нуждаются в защите, они гениальны. Но среди прочих уроков, преподносимых этими фильмами, я хотел бы задать вопрос о «чистом кино», к которому тяготеют новейшие направления европейских синеграфистов, и на их примере отчасти выявить те два пути, которые мне кажутся основными для кинематографа. С тех пор как «примитивный реализм» коммерческих фильмов окончательно занял отведенное ему место, а немецкая школа стала поставлять все меньше технических новшеств, позволив Фрицу Лангу работать на основе стабильных и проверенных элементов, с тех пор как американцы отдались комедии характеров (бульвары кинематографа и бульварный кинематограф), а со стороны шведов ничего не поступает, интерес и внимание целиком повернуты к эволюции Ганса, Кавальканти, Рене Клера, Греймийона или же к опытам чистого кино Жермен Дюлак и Мана Рея, или же наконец к русскому кино. Первые, несмотря на совершенно различные темпераменты, привязаны к определенному виду реализма, более интеллектуального, более очищенного, но который тем не менее подчиняется изображению и видит в нем основу правдоподобия, связь с сюжетом или идеей. Если они и переносят нечто на экран, то всегда чтобы выражать смысл, чтобы придать материальность впечатлению (говорили об «импрессионизме») и непосредственно согласовать его с движением фильма, вдохновляемым единственно лишь реальной жизнью. Что же касается чистого кино (употребим этот слишком общий термин для удобства, как в прошлом году говорили о «чистой поэзии» по поводу совершенно различных поэтов;

впрочем, от него следует отличать то, что Луи. Шаванс называет «визуальной симфонией»), то оно стремится освободиться от этой реальности, слишком давящей, подняться над ней, используя ее, создать с помощью словаря образов визуальную речь, свободную от литературных останков. Это уже не перенос, это попытка абсолютной свободы, это создание нового мира.

Разумеется, нужно делать различие между Фернаном Леже, Шометтом, Маном Реем;

между теми, кто стремится к свободной раскадровке, раскрепощенным жестам и вещам, все же воспроизводя эти жесты и вещи в их непосредственной реальности, и теми, кто, действительно сжигая мосты и проявляя большую смелость, хочет лишь игры объемов и поверхностей, масс и бликов, разворачивающихся, пересекающихся по воле объектива или вдохновения художественного зрения. «Эмак-Бакия» Мана Рея, заряженная «пятью минутами чистого кино» Шометта, кажется мне иногда очень удачным примером таких попыток. Эти блещущие огни, искрящиеся, как спина сияющей рыбы, этот подвижный занавес форм, потихоньку ткущийся, полны очарования. Удавшийся фокус. Но в этом экзерсисе, по-моему, много несвязного. Если порой ноги, движущиеся к морю, воротнички, крутящиеся в ритме «Темного вальса», хорошо приоткрывают нам неожиданную поэзию экрана, то человек, идущий по улице, титры8 в их комической натуге разрушают это очарование не к месту ворвавшейся реальностью. В этом смысле нужно либо все, либо ничего, Но есть и нечто более серьезное. Я боюсь, как бы это кино не поставило само себя вне кинематографа. (Достоинством сценария Арто «Раковина и священник» является то, что он основан на плане и придерживается его.) Невозможно заинтересовать глаз, если не затронут умили, вернее, если за зрительным удовольствием – удовольствием чисто органическим - не следует визуальная эмоция, пронизывающая любой кусок логикой, некой необходимостью, толкающей изображения, разворачивающей их подобно вееру игральных карт, впрягающей их в реальность более волнующую, поскольку она связана с человеком, а не с аппаратом, который их произвел. И тогда визуальная поэма, включенная в пределы наших сущностных забот и волнений, перестанет быть эстетическим трюкачеством, абстрактным удовольствием, хороводом рождающихся образов. Ее ритм войдет в меня. Все возможности будут открыты, все приключения возможны, поскольку сквозь них будет передаваться нечто иное, чем они сами, жизнь, более укорененная в самой себе и остающаяся нашей тайной. И здесь вторгается русское кино. Я утверждаю, что сцены «Матери», где в свободных ракурсах следуют лишенные прикрас контуры завода, где красный флаг развевается на солнце, заслоняя его собой, где над нарастающей конструкцией крыш и куполов возникает Кремль, я утверждаю, что эти сцены относятся к чистому кино и, возможно, наиболее богатому, поскольку оно возникает из времени, которое мы знаем, из страдания, которое мы знаем, из страдания, которое становится нашим, из освобождения, входящего в нас. Не будет новым подчеркнуть мастерство крупных планов, наплывов, и прежде всего ракурсов в русском кино. Но все это, как мне кажется, чистое кино. Чистое кино, нисколько не стыдящееся жить в реальности, не испытывающее никакого отвращения перед сценарием, потому что - и в этом его заслуга эта реальность и этот сценарий живут движением и с удесятеренной силой повествуют о реальности более богатой, чем та, что нам обычно бросается в глаза. Русское кино, которое в своем столь новом реализме содержит элементы «чистого кино», но гениально использует их в целях иных, чем некоторым того хочется, не есть ли это лучшее доказательство того, что изображение не может двигаться туда, куда не идет жизнь.

Робер Деснос ROBERT DESNOS Выдающийся французский поэт Робер Деснос - один из наиболее ярких представителей французской киномысли 20-х годов. Деснос родился в 1900 году в Париже. В начале 20-х годов поэт примыкает к сюрреализму, одним из самых талантливых представителей которого он был. В 1922 году им опубликован сборник «Роз Селави», в 1924-м «Траур за траур». Деснос был активнЫм экспериментатором в области поэзии, ему удавалось изливать потоки необычных и ярких ассоциаций, характерных для метода так называемого «автоматического» письма. Арагон вспоминает, что Деснос проводил сеансы «автоматической» речи в кафе, заглушая своим «пророческим голосом» шум голосов. В конце 20-х годов отношения Десноса с сюрреализмом становятся напряженными. Сомнение Десноса в возможности сюрреалистической революции, его заявление о том, что «революция может быть лишь политической и социальной», послужили поводом к формальному исключению поэта из группы. В 1930 году Деснос порывает с сюрреализмом. В своих последующих сборниках: «Тела иблага» (1930), «Без шеи» (1934), «Входные двери» (1936) и др.,сборниках стихов для детей Деснос, сохраняя интерес к формальному эксперименту, все более демократизирует стихи. В эссе «Размышления о поэзии» он сформулировал свою новую программу так: «Соединить народную речь, самую что ни на есть народную, с атмосферой невыразимого, с острой образностью». В 1940 году Деснос вступает в ряды Сопротивления, пишет стихи против режима Виши;

его арестовывает гестапо, и он погибает в 1945 году в лагере смерти в Терезине. С кинематографом Деснос поддерживал тесные связи. Им было опубликовано четыре сценария, среди которых такие оригинальные, как «Полдень в два часа» или «Тайны метро». Известны еще одиннадцать его сценариев или набросков к фильмам. Однако из всех планов осуществлен был лишь один: в 1944 году режиссер Роллан Тюаль поставил по сценарию Десноса и Анри Жансона фильм «Здравствуйте, дамы, здравствуйте, господа». Премьера фильма состоялась занеделю до ареста сценариста. К интересным кинематографическим работам Десноса относятся написанные им комментарии к фильмам Жака Брюниюса «Записи 37» (1937) и «Черные источники» (1938). Но, пожалуй, наиболее известно участие Десноса в фильме Мана Рея «Морская звезда», снятом по его стихотворению. Кинокритическое наследие Десноса весьма обширно. Первые статьи по кино были напечатаны им в 1923 году в руководимом в ту пору Арагоном издании «Пари-журналь». В 1924 он публикует серию рецензий на фильмы в издании Поля Леви «Журналь литерер». С января 1927 года Деснос работает редактором в «Ле Суар», где им напечатаны наиболее серьезные размышления о кинематографе. Кроме того, тексты Десноса о кино можно найти в «Пари-матиналь», «Мерло», «Докюман». Количество и качество статей было таково, что одно время Деснос начал было подготовку к изданию сборника своих работ по кино, который, однако, так и не вышел в свет. Все работы Десноса по кино, начиная с самых первых, отстаивают некую единую и вполне последовательную киноэстетику. По мнению критика, кино призвано дать зрителю непосредственный, чувственный контакт с мечтой, странным, фантастическим. Оно должно отвечать самым глубинным запросам человека и потому противостоять мещанской, обывательской нравственности, буржуазной добропорядочности. В статье «Тайны в кино» («Ле Суар», 1927, 2 апр.) он формулирует это следующим образом: «Мы ждем от кино невозможного, мечты, удивления, лирики, вытравливающих из душ низость, устремляющих людей на баррикады и в приключения;

мы требуем от кино того, в чем нам отказывает жизнь - тайны, чуда». Такая позиция обосновывалась Десносом также глубоко рассмотренной им аналогией между фильмом и сновидением (см. статью «Сновидение и кино» - «Парижурналь», 1923, 27 апр.). Она же заставила его возносить такие фильмы, как «Фантомас», «Тайны Нью-Йорка», «Носферату» или «Кабинет доктора Калигари». Освободительная и разрушительная функция кино позволяет Десносу противопоставить его литературе (столь ненавистной сюрреалистам) и возвести в ранг поэзии. Но и само кино критик делит на две категории - «кино неистовое» и «кино академическое». В одной из своих статей 1927 года Деснос вывел отвратительный образ «литератора», легко «распознаваемого по грязи под ногтями и близорукости», который пытается вернуть кино в лоно «добродетельных искусств», сделать кино академическим. И тут же он указывает, что внутри кино проходит все та же борьба между «поэзией и литературой, жизнью и искусством, любовью, ненавистью и скептицизмом, революцией и контрреволюцией» (Кино неистовое и кино академическое. - «Ле Суар», 1927, 26 февр.). Своих пристрастий в этой борьбе Деснос не скрывал. Не случайны его восторженные рецензии на «Броненосец «Потемкин», «Потомок Чингисхана», «Старое и Новое». Защищая свою позицию, Деснос отстаивает все живое, народное, смелое, восстает против любой рутины, коммерции или эстетизма: неприятием эстетизма объясняется и негативизм Десноса к стилю французского авангарда. Противопоставление кино литературе поставило перед Десносомкритиком ряд сложных проблем. «Критика,- писал он,- может быть лишь наипосредственнейшим выражением литературы и может относиться лишь к проявлениям последней (...) Я всегда старался не заниматься критикой. По отношению к кино я ограничивался лишь формулировкой желаний и неприязни, зная, что кино, страдая от искусства и литературы, также в большой степени связано с челове ческими эмоциями» (Мораль КИНО - «Пари-журналь» 1923, 13 мая). Но нежелание быть критиком парадоксально легло в основу весьма интересного критического творчества. Попытка Десноса заложить основы кинокритики, адекватно отвечающей самому характеру седьмого искусства, оказалась в большой степени плодотворной. В итоге - размышления Десноса относятся к числу наиболее живого, свежего, образного и яркого, написанного о кино во Франции в 20-е годы. Кинематограф авангарда. Ошибочный образ мыслей, порожденный устойчивым влиянием Оскара Уайльда и эстетов 1890 года, влиянием, которому среди прочего мы обязаны выступлениям Жана Kокто, создал злосчастную путаницу в кинематографе. Преувеличенное уважение к искусству, мистика самовыражения привели целую группу продюсеров, актеров и зрителей к созданию так называемого авангардистского кино, примечательного той быстротой, с которой выходят из моды его произведения, отсутствием в нем человеческих чувств и той опасностью, которой он подвергает весь кинематограф. Пусть меня правильно поймут. Когда Рене Клер и Пикабиа сняли «Антракт», Ман Рей — «Морскую звезду», а Бунюэль — своего восхитительного «Андалузского пса», речь не шла о создании нового произведения или эстетики, но о подчинении глубоким, оригинальным и, следовательно, требующим новой формы движениям искусства. Нет, здесь я выступаю против фильмов типа «Бесчеловечная», «24 часа за 30 минут», «Тени» и т. д. Я не буду останавливаться подробно и упомяну лишь вскользь о смехотворности наших актеров,— сравнения фотографии Бенкрофта и Жака Катлена достаточно, чтобы увидеть, сколь смешон и чванлив Катлен, он может служить прототипом актера авангарда, как г-н Марсель Л'Эрбье — режиссера. Использование необусловленных действием технических средств, условная игра, претензия на выражение немотивированных и сложных движений души — вот основные характерологические черты того кинематографа, который я с удовольствием бы прозвал кинематографом волоса в супе. Подобные произведения имеют своих апологетов, и для того чтобы убедиться в том, насколько невероятно ошибочной и искусственной может быть критика, достаточно прочитать статью, посвященную Муссинаком фильму его зятя «24 часа за 30 минут». Тарабарщина, сборная солянка, каша во рту, путаница, шум и гам нашли в его лице превосходного толкователя, который в заключении статьи как само собой разумеющееся рекомендует своей рабочей аудитории (в достаточной степени наделенной истинным вкусом для того, чтобы не последовать его совету) жалкое подражание оригинальным фильмам Соважа и Кавальканти в ущерб безусловно гуманному, здоровому и поэтическому произведению: я имею в виду «Андалузского пса». И едва ли не самое забавное во всей этой путанице — объединение под знаком общих идей известного критика из «Юманите» и прозорливого аналитика-протестанта г-на Жана Прево из «Нувель ревю франсез». В самом деле, авангард в кино, в литературе и в театре есть вымысел. Тот, кто хотел бы считаться одним из этих нерешительных революционеров, на самом деле действуют по принципу «на ком клобук, тот и монах». Прекрасные маски, вам не удастся нас обмануть. Чтобы раскрыть вам глаза на подделку, достаточно прокрутить один из ваших шитых белыми нитками фильмов до или после «Свадебного марша» Штрогейма, где мы можем отдать дань гению, столь же подлинному, как Чаплин, и столь же значительному с точки зрения его влияния. Вот по-настоящему человечный фильм во всей его волнующей и трагической красоте. Эту историю, Штрогейм, Вы пережили сами. Я обнаружил там персонажей «Глупых жен», «Алчности», «Карусели». Что за боль несете Вы в себе так давно, такую острую, что вновь и вновь переживаете все те же обстоятельства и вновь проигрываете ту ужасную роль, которую Вы без колебаний когда-то приняли на себя? Но здесь мы снова возвращаемся к нашему авангарду. Несмотря на то, что он «открыл» Чаплина через четыре-пять лет после зрителя из народа, наш авангард распорядился с ним по-своему. Есть Чаплин, и больше никого.

Это отнюдь не так. Я люблю Чаплина и восхищаюсь им вот уже двенадцать лет, но признаюсь, что Штрогейм волнует меня более непосредственно, что он ближе мне по темпераменту. Именно потому, что у Штрогейма хватает мужества показать нам любовь такой, какая она есть на самом деле, он и оказывается наиболее революционным и наиболее человечным из всех режиссеров современности. И так во всем, вплоть до этих знаменитых цветов яблони освистанных всей братией художников и просвещенных умов, они как раз именно таковы, что волнуют нас особенно глубоко и закономерно — кто, воистину влюбленный, и в самом деле не был «цветком яблони», «открыткой», «строкой из романса»? Только искренность революционна. Любой реакции свойственна ложь и фальшь. И именно эта искренность сегодня позволяет нам поставить в один ряд по-настоящему революционные фильмы: «Потемкина», «Золотую лихорадку», «Свадебный марш» и «Андалузского пса», и в общей полутьме тонут для нас «Падение дома Эшеров», где проявилось отсутствие воображения или, скорее, парализованное воображение Эпштейна, «Бесчеловечная», «Панама — это не Париж». В самом деле, нет ничего более авангардистского, чем французское кино во всей своей совокупности, будь то кинороманы или продукция Нальпаса — Ганса (бедный Наполеон), Баронселли. Но главное — выяснить, в авангарде чего оно находится? Вы мне позволите обойтись без энергичного и исчерпывающего определения, которым легко можно было его охарактеризовать. Впрочем, чтобы по достоинству оценить эти выдающиеся умы, достаточно знать их реакцию на появление звукового фильма. (Звуковой фильм — это совсем особая история, и прежде чем рассуждать о нем, следовало бы знать, что он собой представляет. Я извиняюсь, что сам этого не знаю, поскольку никогда еще не видел настоящих звуковых фильмов.) Это был лишь крик ужаса, исторгнутый из их нежных уст. Они вынесли новому изобретению окончательный приговор точно так же, как художники начала века осудили весь кинематограф вообще. При этом пошли в ход те же самые аргументы. Воспользовавшись ничтожеством современной кинопродукции, они объявили обреченной всю последующую...

А между тем в тени, где гулко раздаются знакомые шаги Чарли или слышатся горькие поцелуи, Штрогейма, в благотворной тени просмотровых залов, безо всякой художественной теории двое подростков, мальчик и девочка, обмирают в объятьях, в то время как на экране Бетти Компсон подает знак, что она хочет что-то сказать. И она скажет. «Новое чувство» К числу важных тем кинотеории. Франции в 20-е годы относились новые чувствительность, эмоция, восприимчивость, якобы рожденные кинематографом. Попытки дать первое психологическое обоснование феномена кинематографа часто наивны, но они — существенная часть развития национальной школы киноведения. Сама идея поисков специфической чувствительности связана с позитивистской эстетикой, утверждавшей, что всякое эстетическое чувство, рождающееся в душе человека при контакте с произведением искусства, является синтезом более простых чувств разнообразной природы. Такое вульгарно-материалистическое понимание эстетического переживания привело к широкому распространению представления о том, что в душе человека как бы формируются и существуют различные виды чувствительности, ориентированные на различные виды искусств: зрительная чувствительность — на изобразительные искусства, слуховая чувствительность — на музыку. Стремление понять своеобразие нового искусства, отделить его от сфер сопредельных искусств, естественно, оживило интерес к этой концепции позитивистской эстетики, якобы годной на то, чтобы подвести научную, психологическую базу под идею киноспецифики. Абель Ганс лишь повторял расхожую догму, когда в 1929 году утверждал во время своей лекции, что «мы прошли через века обучения слуха музыке, века обучения глаза живописи и лишь через двадцать пять лет удивления кинематографу. В настоящий момент мы требуем от глаза больше, чем он может нам дать. Глаза большинства людей еще не созрели для кино...» (Наши выразительные средства.— «Синеа-Сине пур туе», № 133, 1929, 15 мая). Идея постепенного созревания, выработки узкоспециализированной кинематографической чувствительности была крайне популярной. Тот же Ганс указывал, что наши органы чувств как бы фильтруют для нас мир сквозь свою призму, при этом каждое искусство можно было уподобить некоему фильтру, пропускающему сквозь себя лишь свой спектр явлении и ощущений. Роль кино Гансом сводилась в какой-то мере к выработке нового фильтрующего устройства. Один из ведущих критиков популярного журнала «Синемагазин», Хуан Арруа, вообще уподоблял художников существам с сугубо специализированной чувствительностью. В статье «Жизнь на экране и реальная жизнь», где он попытался выяснить существо различия между миром действительности и миром кино, он, в частности, писал: «Живописец видит в основном лишь цвета, музыкант видит ритм, скульптор — соотношения частей, романист — тысячу значимых, оригинальных и живописных деталей, синеграфист — фотогенические объемы, оппозицию черного и белого, различия в видимости движений, рельефность» («Синемагазин», № 52, 1925, 25 дек.). Однако составленный Арруа список элементов, отвечающих «синеграфической чувствительности», отнюдь не безоговорочно принимался его коллегами. Подходы к выявлению «чисто кинематографической эмоции» были различными. Один из наиболее оригинальных киноведов конца 20-х годов, ныне забытый Акос Манарас, в своем эссе «Кинематографическая эмоция и иные» («Синеа-Синепур туе», № 147, 1930, 1 янв.) также придерживался концепции узкой специализации чувствительностей. Он считал, что немое кино извлекает из широкого спектра действительности свои собственные зрительные элементы, оставляя вне сферы своего влияния массу иных компонентов. Приход звука в кино вынуждает Манараса поставить вопрос: может ли быть в кинематографе синтез различных чувствительностей. Манарас считает, что в искусстве одна из чувствительностей всегда ведущая. В кино она визуальна и звук может быть лишь второстепенным добавлением. В жизни явления, по мнению теоретика, редко в равной мере проявляются в звуке и изображении. Одно доминирует над другим. Доминанта звука непременно сделает изображение привеском, возможно даже, отягчающим восприятие и наверняка разрушающим структурное единство произведения.

По Манарасу, эстетическая эмоция в кино (синтетическая эмоция) складывается из трех видов эмоций: 1) репрезентативной, 2) аффективной и 3) эмоции формы. Первые два вида встречаются и в жизни, третий — специфичен для кино и связан с ритмом и свойствами киноизображения. В фильмах присутствуют все три вида эмоций, но в разных произведениях доминируют разные типы. Психология кино Манараса строится в целом на концепции психологических доминант и подчиненных им элементов. Иную попытку охарактеризовать кинематографическую чувствительность можно обнаружить в работе Пьера Одара «Визуальная эмоция» («Синеа-Сине пур туе», № 102, 1928, 1 фев.). По Одару, «критерием оригинальности искусства может быть лишь оригинальность создаваемой им эмоции». Теоретик определяет эту эмоцию (чувствительность) как «визуальное осязание», то есть возможность непосредственного чувственного контакта с вещью. Изображение спонтанней слова, оно дает возможность контакта с миром. При этом с помощью некоего подобия музыкальной гармонизации мира: ритма, установления новых пропорций и соотношений вещей, модификаций в объемах — кино создает новую реальность, как бы абстрагирующую конкретность и одновременно неотделимую от этой конкретности. Стремление примирить и синтезировать конкретное и абстрактное внутри кинематографической чувствительности очевидно уже в более ранней работе Жана Эпштейна «фотогенический элемент» (1924), напечатанной в книге «Кинематограф, увиденный с Этны» (1926), где указывалось на свойство кино восходить к конкретно-чувственным корням понятий, слов, делая их зримыми и эмоционально насыщенными. Кино как бы превращает слова в вещи. Эпштейн даже вводит особое понятие «чувство-вещь». «Все эти одновременно произносимые вне слов детали оживляют слова у самых корней, и до слов — чувства, которые им предшествуют: <...) Но призрак вещи создает чувство, которое не может существовать без вещи, ради которой оно рождено. И тогда рождается чувство-вещь»,— писал он. Попытку примирить чувственное и интеллектуальное в кино предпринял также видный теоретик 20-х годов Пьер Порт. В статье «Кино интеллектуальное или эмоциональное?» («Синеа-Сине пур туе», № 61, 1926, 15 мая) Порт указывает, что в кино мы имеем дело с двумя видами эмоций, одни рождаются в нас, когда мы видим то же, что герой, и испытываем аналогичное чувство, -другие возникают, когда мы видим героя со стороны и интеллектуальным усилием постигаем те чувства, которые его обуревают. В первом случае эмоция, по мнению Порта, создается самой формой фильма, в другом — содержанием. «Если в первом случае,— пишет он,— идея открывается нам через визуальное ощущение, то во втором она возникает в нашем сознании через интеллектуальное внушение». Порт считает, что обе принципиально различные формы кинематографической чувствительности, постоянно сменяясь в кинопроцессе, превалируют то в один, то в другой период, тем самым осуществляя развитие кино. Поль Рамен почти одновременно с Портом выдвигает понятие интеллектуальной чувствительности» и так называет статью в «Синеа-Сине пур тус» (N55, 1926, 15 февр.), где пытается объединить непредвзятую холодность «киноглаза» (объектива) с эмоциональностью кинематографиста. Постоянные попытки отделить интеллектуальное от эмоционального приобретают иногда гротескный характер. Жак Бернар Брюниус в направленной против Рамена статье «Гордыня интеллекта» («Синеа-Сине пур тус», N75, 1926, 15 дек.) иронически замечает: «Я не буду защищать здесь ощущение от чувства, потому что за каждым признаю ценность...» Провал попыток отделять эмоциональное от интеллектуального, ощущение от чувства и т. д., как и самих попыток отыскать специализированную киночувствительность, был предрешен заранее. Между тем в ряду разнообразных «околопсихологических» штудий кинематографа следует назвать несколько работ, безусловно, опередивших свое время. Прежде всего это эссе Лионеля Ландри (публикуется ниже) и Поля Франкоза. В своих размышлениях Франкоз опирается в основном на психологическую теорию Уильяма Джемса. Любопытно, что Джемсу был близок и такой крупный исследователь психологии кино, как американский ученый Гуго Мюнстерберг, в чьей книге «Немая фото-пьеса, психологическое исследование» (1916) содержится ряд положений, перекликающихся с идеями Франкоза. Согласно Джемсу, телесное движение может быть источником эмоции (идея, близкая К. С. Станиславскому), более того, всякая эмоция непременно сопровождается движением и мимикой. Неразрывность эмоциональной сферы от моторной, единство человеческой психики и тела подсказали Франкозу концепцию, согласно которой в КИНО доминируют «синестезические ощущения». Синестезию Франкоз определяет как «совокупность внутренних ощущений» (Теория синеграфической эмоции. - «Синеа-Сине пур тус», N111, 1928, 15 июня). Понятно, что эта позиция прямо противоположна тому, о чем писала основная масса авторов, искусственно отделявших ощущения и чувства друг от друга. По мнению. Франкоза, на основании синестезических ощущений в кино возникает тенденция к имитации», которая приводит к идентификации зрителя с героем (Франкоз называет ее «симпатией»). В работе 1929 года «Что такое кино?» («Синеа-Сине пур тус», N134, 1929, 1 июня) исследователь идет дальше. Здесь он разворачивает сложное сравнение между кинолентой, текущей рекой и потоком человеческого сознания во всей его совокупной сложности. Формула Франкоза «Кино - поток сознания» до конца получила смысл лишь в последующих работах других ученых, проанализировавших близость фильма сновидению, рассмотревших структуру внутренней речи в кино, и т. д. Наряду с работой Ландри в данном разделе публикуются весьма характерная для данного периода статья Ж. Тедеско и эссе, Шарля Дюллена, в основном рассматривающее не столько проблему формирования «новой чувствительности», сколько новые средства передачи психологии персонажей в кино по сравнению с традиционной театральной техникой.

Жан Тедеско JEAN ТEDESCO Жан Тедеско родился в 1895 году. Фанатично увлеченный кино, в 1923 году Тедеско в возрасте двадцати восьми лет покупает журнал Луи Деллюка «Синеа», переименовывает его в «Синеа-Сине пур тус» и становится его главным редактором. На протяжении семи лет до 1930 года, когда журнал прекратил свое существование, Тедеско один из влиятельных критиков. Франции. Он ведет активную пропаганду всего лучшего, что создано во Франции и за рубежом, борется против засилья коммерческого кинематографа. Вслед за покупкой «Синеа» Тедеско делает еще одно приобретение. В 1924 году он покупает оставленный выдающимся театральным режиссером Жаном Копо «Театр Старой голубятни» и организует в нем небольшой просмотровый зал, где показывает экспериментальные и высокохудожественные некоммерческие ленты. По примеру Канудо Тедеско устраивает в «Старой голубятне» так называемые «Пятницы Седьмого искусства», на которые собираются бывшие члены киноклуба Канудо, любители кино всех мастей и, конечно, кинематографисты. Первая программа, показанная в «Старой голубятне», состояла из немецкого фильма Робисона и Грау «Тени», «Часов» Марселя Сильвера и специального монтажа фрагментов фильма Ганса «Колесо». «Старая голубятня» был первым экспериментальным кинотеатром во Франции, его появление предшествовало знаменитой демонстрации некоммерческого кино на Выставке декоративных искусств 1925 года и появлению «Студии урсулинок» в 1926 году, в дальнейшем ставшей основным центром новаторского кинематографа. На базе журнала и кинотеатра Тедеско разворачивает бурную деятельность. Он ратует за создание «Международного киноклуба», который бы объединил всех прогрессивных художников кино разных стран мира. 1 мая 1928 года Тедеско напечатал манифест этого клуба в «Синеа-Сине пур тус». Манифест Тедеско подготовил Конгресс независимых кинематографистов, открывшийся в 1929 году в швейцарском городке Ла Сараз. На какое-то время Тедеско становится продюсером. На чердаке «Старой голубятни» он оборудует съемочный павильон и дает возможность Жану Ренуару снять там «Маленькую продавщицу спичек». По свидетельству Ренуара, этот доморощенный павильон был предтечей современных студий. Тедеско организует конкурс кинематографических идей» в «Старой голубятне», который был одним из первых сценарных конкурсов в мире. В 1932 году Тедеско предпринимает первую собственную кинопостановку. Вплоть до своей смерти в 1958 году он снимает фильм за фильмом. Два из них заслуживают упоминания - это «Живой или мертвый» (1948) и «Наполеон Бонапарт» (1951). Однако в историю кино Жан Тедеско вошел не столько как режиссер, сколько как «благородный рыцарь» кинематографа. Большая часть статей Тедеско посвящена проблемам развития и становления некоммерческого кинематографа Франции. Тедеско непримиримый критик капиталистического кинопроизводства. В статье «Между съемками и показом» («Синеа-Сине пур тус», N 69, 1926, 15 сент.) он указывает, что одним из отличительных свойств кино является оторванность творческого процесса от потребления искусства. По мнению Тедеско, такое положение тормозит развитие кино. Панацею критик видит в развитии сети клубных кинотеатров. Выступление Тедеско поддержал на страницах «Юманите» Муссинак, правда, скептически отнесясь к «всемогуществу» киноклубов. Тедеско стремится создать воистину новый тип отношений между зрителем и фильмом, уподобить их отношениям между театральным зрителем и спектаклем. То, что его кинотеатр находится в здании бывшего театра Жана Копо, кажется ему символичным. Театрализации отношений потребления кинофильма посвящена работа Тедеско «Царство театра и диктатура кино» («Синеа-Сине пур тус», N2 74, 1926,1 дек.). В этом же русле находится деятельность Тедеско по защите подлинных авторов фильма от коммерсантов (Не забудем авторов.- «Синеа-Сине пур тус», N2 95, 1927, 15 окт.). Между тем Тедеско не чужд и эстетических исканий эпохи. В эссе «Исследования рапида» («Синеа-Сине пур тус», N2 57, 1926, 15 марта) замедленное движение на экране провозглашается основой новой эстетики, «властвующей над длительностью» и обеспечивающей художественную интерпретацию мира. В статье «Титры и экранизации» («Синеа-Сине пур тус», N2 63, 1926, 15 июня) он обосновывает эстетику «безтитрового» фильма и провозглашает кино «концом слова». Все эти разрозненные выступления синтезированы в главной работе Тедеско «Кино выражение современного духа» («Синеа-Сине пур тус», N2 82 и N2 84, 1927, 1 апр. и 1 мая). Здесь Тедеско пытается осмыслить кинематограф сквозь призму новой действительности и обосновать его эстетику новыми требованиями жизни. Так, «бессловесность» кино понимается здесь не как триумф «чистого изображения, но как выражение конструктивистского духа, отметающего вместе с манерностью и украшательством и слово как непрямую форму выражения. Тедеско противопоставляет слову конструкцию, движение, действие – как «прямые» формы выражения. Наиболее существенным в этом эссе Тедеско, является понимание кино как искусства новой машинной эры. Автор настолько увлечен идеями «машинизма», что предвещает появление некоего механического человека-автомата (наподобие летчика, сросшегося с самолетом), бессловесного и безошибочного, вооруженного камерой - неким новым глазом, памятью и языком. Он метафорически называет киноаппарат глазом нового зверя - самолета - и особое внимание уделяет аэросъемкам. Интерес представляет и публикуемая ниже работа Тедеско «Киновыразительность», где, открещиваясь от двух полярных направлений (кино как музыка, кино как живопись), он набрасывает конспект собственной теории. Он исходит из наличия двух свойств экрана: максимально точно представлять мир и видоизменять его в угоду художническому субъективизму. Притом субъективизм этот, согласно тонкому наблюдению Тедеско, опирается не на условность, а на объективное по своему характеру изображение внешнего мира. Данью времени является ощутимое в статье стремление связать психологизм кинематографа с его способностью деформировать мир, найти субъективную точку зрения. Статья Тедеско ценна тем, что ставит и поныне важную проблему соотношения «предметного фотографизма» киномира и экспрессивных возможностей киноискусства. Киновыразительность. Речь идет не совсем о том, чтобы понять, является ли кино новым искусством. Кино предстает перед нами в облике столь отличном от того, который мы привыкли связывать с этой материей, что оно точно так же может быть определено и как коммерция, ярмарочное развлечение, бульварный роман в картинках. В этих строках мы постараемся вычленить из нынешней неразберихи некоторые убедительные доказательства могущества кинематографической выразительности. Если истина не становится очевидной при первом же столкновении с кинематографом, то происходит это потому, что в нас сидит ложное мнение об экранном зрелище, которое мы слишком охотно сравниваем с театральным зрелищем, а также с освященными веками проявлениями живописи и музыки. Для того чтобы оценить подлинное значение кинематографической выразительности, мы прежде всего должны избавиться от этих слишком живых воспоминаний. Вы, конечно, знаете, как снимается фильм. Актер иногда читает сценарий, но это не обязательно. Сцены, происходящие в одних декорациях, снимаются подряд, чтобы не терять времени, а это означает, что исполнитель в кино никогда не погружен в развитие сюжета, он не может быть захвачен драмой, он вынужден постоянно дробить свою игру, свои собственные эмоции. Он то ослеплен ярким светом софитов, то пребывает в полной темноте. Следует к тому же помнить, что он никогда не имеет контакта с публикой. По сравнению с театром, это лабораторное искусство. Чтобы сделать фильм, нужны, в сущности, несколько километров покрытого эмульсией целлулоида, аппараты, фабрика, технический персонал, актеры. И в сердцевину всего этого нужно втиснуть выразительность. А потому не следует ожидать схожести в выразительных средствах киноактера и театрального актера. В то время как последний прежде всего зависит от самого себя, первый в основном зависит от режиссера. Он сам лишь средство в руках создателя изображений, а то, что его заставляют говорить, часто им самим не осознается. Он является частью техники. И как бы ни был он талантлив, зря он будет претендовать на роль «звезды». Единственную главную роль в фильме исполняет объектив. И все-таки воздадим каждому по справедливости: кино и театр достаточно быстро отделились друг от друга. Следующей ошибкой было сближение искусства движущихся изображений с живописью. Не так давно еще высшим достижением синеграфической выразительности считали воспроизведение картин великих мастеров, приправленное дурным вкусом и осуществленное с помощью статистов ценою пять франков в час. Разумеется, когда Луи Деллюк писал: «Кино - это живопись в движении», он не думал об этих кошмарах. Но мы считаем, что он был все еще далек от истины. Нельзя сравнивать экран с картиной. На этом прямоугольнике белого полотна мы не можем найти ни объемности, ни цвета. Можно даже пожелать, чтобы мы никогда их не нашли, поскольку перед лицом столь точной копии реальности мы сильно рискуем свести наши ощущения лишь к восхищению верностью репродукции. Пусть никто никогда не скажет, глядя на экран: «Как это здорово, можно подумать, что ты там находишься!» Заметьте, что массовый зритель об этом не думает, в то время как тот же самый зритель в живописи ценит лишь похожие портреты и хромолитографии. Да, народный зритель это почувствовал: кино - и не живопись и не реальность. Это реальность большая, чем живопись, в ней природа с ее силами и тайнами играет большую роль;

это реальность меньшая, чем та, что нас окружает, она - ее непосредственная интерпретация, ее секрет знает лишь объектив. Более теоретическими и менее распространенными были и до сих пор являются высказывания, сближающие кино с музыкой. Абель Ганс, увлеченный апостол такой точки зрения, писал: «Кино это музыка света». В сущности, это лишь риторический прием. Разве не говорили, что музыка - это речь подсознания? Кино же есть нечто прямо противоположное;

в нем все точно, точно до жестокости. В то время, как греза и медитация, по всей видимости, лежат в основе рационализированного музыкального наслаждения, чтобы оценить движущееся изображение, постоянно необходимо острое внимание, а стоит ему рассеяться, как наслаждение пропадает. Мы еще находимся на той грубой стадии обучения, когда мы в состоянии уловить на экране лишь слабую частицу того, что там происходит. А испытываемая нами необходимость воспитывать наш глаз, чтобы лучше и полнее видеть, приводит нас к заключению, что синеграфическая выразительность легче обходится без синтеза, чем без анализа. Эти соображения, эти натянутые сравнения вынуждают нас изолировать кинематограф в поле нашей чувствительности, искать, каковы же его собственные средства выражения. Прежде всего заметим, что киновыразительность предстает перед нами в двойном обличье: внешняя, та, что происходит от самих изображений, и внутренняя, проистекающая из намерений творца. Есть естественные явления, объясняемые сами по себе. Существуют небольшие, так называемые документальные фильмы, через которые, если можно так выразиться, кинематографичность природы открывается сама по себе. Часто это волнующая речь, обращающаяся к нам посредством стольких тайных для нас предметов. Перед нашими глазами новая реальность. Мы не только открываем облик неизвестного нам мира, но мы приобретаем способность более острого восприятия хорошо известных нам вещей. Дело в том, что киноглаз подвижней и внимательней, чем наш собственный. Он не только увидел то, что мы никогда не видели: богомола в его естестве, краба, прячущегося под камнями на морском дне, которые он наваливает себе на спину, и тысячу иных вещей. Но, кроме того, то, что он нам показывает, он раскрывает для нас полнее, с удивительной значительностью, научной холодностью, неумолимой точностью деталей. И сама природа выражает себя в кино с такой простотой, столь бесхитростно, что даже наименее склонный к философствованию зритель начинает задумываться о важных вещах. Как бы увлекательно ни было непосредственное открытие изображения, с точки зрения выразительной значимости наибольший интерес представляют намерения человека, стоящего за киноаппаратом. Не говорил ли Абель Ганс, которого нужно процитировать еще раз: «В фильме значима не декорация;

декорация лишь аксессуар изображения;

и даже не само изображение;

изображение есть лишь аксессуар фильма. Значима душа изображения». Кино взывает к интроспекции, оно вызывает мечту и необычайно сильные чувства;

киновыразительность влечет нас в глубины нашей чувствительности, потому что нуждается в насыщенности. Возникает ощущение, что движущиеся изображения были специально изобретены, чтобы придать зримость нашим мечтам. Выражение с помощью фильма дает нашему воображению максимальную свободу;

оно позволяет ему вольно парить и повествовать о наиболее неуловимых сдвигах нашего сознания. Случается даже, что в кино мечта выходит за рамки разума. Некоторых это взволновало, публика вообще без особой симпатии относится к экстравагантностям. Это большое несчастье. Не следует считать, что все, что рассказывает изображение, правда. Настоящие достижения в киноискусстве связаны с теми смелыми попытками раскрепощения реального и правдивого, которые называются «Кабинет доктора Калигари» грезы безумца, «Призрачная повозка» - грезы северной легенды и, может быть, «Пылающий костер» - психофизиологическая греза. Мы говорили, что кино, выбирая из всего отпущенного нам времени, отдает предпочтение часам наиболее интенсивной жизни чувства. На самом деле, ему прекрасно удается выражать пароксизмы. Это безусловно связано с динамизмом изображения;

увеличенная объективом деталь приобретает необычайное значение;

лицо откроется с удвоенной силой, глаза, уголки губ, морщины, пористость кожи, ресницы - все сыграет здесь свою молчаливую роль. С другой стороны, техника съемки естественно приводит к такой преувеличенной экспрессии. Казалось бы, легко передать состояние неуравновешенности. Когда актер Кин сходит с ума на сцене, операторы благодаря специальному приспособлению привели во вращение киноаппарат. В результате изображения стали вращаться на экране во время проекции, а поскольку на них была запечатлена публика, которую видел Кин, это дало ясно понять, в каком духовном состоянии находится герой, почувствовать круговорот беспорядочных ощущений, захлестывающих больной мозг. Тот же трюк был осуществлен Карлом Грюне в «Улице», когда он хотел показать, какое воздействие производит грохот ночного ресторана на психику его героя, подвыпившего буржуа. В подобной игре выразительности Жан Эпштейн безусловно самый большой мастер;

для него не представляют ничего необычного вращения изображений, головокружительный вихрь чувств, все эти виртуозные номера. Алкогольное отравление - это столь современное состояние только в кино нашло свое наиболее прямое выражение;

образы смешиваются с идеями и ощущениями;

некоторые лица нарочито навязчиво вновь и вновь появляются крупным планом;

это вполне определенные лица, и прочитываются они однозначно: уродство вульгарность - похоть. Все это тонко увязано и говорит само за себя, без литературы, без объяснений. Это живое воссоздание психологического состояния. Вскоре мы даже начинаем испытывать потребность восстать против чрезмерного правдоподобия кинематографического представления. Некоторые режиссеры пришли к деформации внешнего облика вещей. Так, художник полуприкрывает глаза и видит мир под странным углом зрения;

существуют съемки через призму, употребление деформирующих линз становится все более распространенным. В какой-то момент мы испытываем могучее желание остановить кинематограф, представляющий жизнь, когда он передает ее слишком точно, сталкиваясь с такой изобразительной многословностью, не хочется слушать некоторые признания. Именно это чувство заставило нас аплодировать кадрам вне фокуса, тем самым нерезким кадрам, которые пошляки вначале приняли за технический дефект, тем кадрам, которыми отмечены первые попытки сделать гибче речь изображений, подчинить ее хрупкому миру эмоций. В этой своей двойственности киновыразительность дает нам полное и оригинальное видение мира: острое, ясное представление физического мира, темная, еще лепечущая трактовка психического мира. Кино предлагает нам новые средства;

его великая сила заключается в том, что оно не нуждается в условностях. Любое изображение достойно служить ему: сломанное ветром дерево гаснущий свет - пробуждение и цветение растений разъяренная волна - клочки облаков. Речь кино - это, в сущности, речь поэта. Изобретая кинокамеру, человек не только построил машину, он нашел нечто похожее на новое чувство. В темном пространстве ритмично разворачивается целлулоидная пленка;

перед ней раскрытый глаз, быстрое веко бьется между видимым миром и движущейся сетчаткой. После химических реакций, похожих на брожение органической жизни, образы реальности отпечатываются на гибкой спирали, спирали совершенной памяти.

Шарль Дюллен CHARLES DULLlN Рядом с именами Антуана, Мейерхольда, Рейнгардта - великих театральных режиссеров, так или иначе связанных и историей кино, оставивших в ней заметный след, - следует назвать и имя выдающегося французского театрального режиссера и актера. Шарля Дюллена. Шарль Дюллен родился в 1885 году в усадьбе Шателар в Савойе. Систематического образования он не получил, в юности работал приказчиком и клерком. Актерскую карьеру начал в небольших театриках Лиона, затем перебрался в Париж, где играл в театрах кварталов и предместий. Заработанных денег не хватало даже на пропитание. За гроши Дюллен подвизается читать стихи в кабачке «Проворный кролик», где знакомится с Аполлинером, Жакобом, Пикассо. В 1906 году молодого актера заметил крупнейший мастер французского театра Андре Антуан и пригласил на работу в свой театр «Одеон». Несовместимость творческих устремлений вынуждает Дюллена покинуть Антуана и предпринять попытку создать собственный театр на ярмарке в Нейи: Дюллени его друг, начинающий драматург Александр Арну, пытаются воскресить в Нейи традиции комедии дель арте. Но ярмарочный театр вскоре прогорел. Подлинная известность пришла к Дюллену после виртуозного исполнения роли Смердякова в спектакле Театра искусств «Братья Карамазовы». Во время первой мировой войны Дюллен работает в знаменитом театре Жана Копо «Старая голубятня», но уходит оттуда в 1919 году, чтобы создать свой собственный «Ателье», которому и суждено было прославить имя его организатора. «Ателье» Дюллена - театр, не похожий на другие. Он в своем стиле резко противоположен натурализму Антуана, в своем пристрастии к феерическому и фантасмагорическому, в тяготении к импровизации противостоит строгому рационализму Копо. «Ателье»- центр притяжения для талантливой молодежи, цех экспериментаторства, проводник яркой театральности. В своих постановках Дюллен стремится создать синтетический театр, ставящий на службу драматургии живопись, музыку, архитектуру, цирк. Репертуар театра «Ателье» слагается из волшебных феерий, трагедий, фарсов. В репертуар театра входят Шекспир, Мольер, Кальдерон, Бен Джонсон, Софокл, Аристофан, но одновременно и современные авторы, такие, как Пиранделло и Жюль Ромен, или открытые для сцены Дюлленом - Арну, Ашар, Салакру и другие. «Скупой», «Антигона», «Вольпоне» в постановке и исполнении Дюллена явились крупнейшими театральными событиями довоенной Европы. Да это нетрудно понять, если представить себе, что только в постановке «Антигоны» Софокла помимо Дюллена приняли участие Жан Кокто (в качестве переводчика пьесы и актера), Артур Онеггер (автор специальной музыки для спектакля), Пабло Пикассо (декоратор). Шарль Дюллен обладал редким свойством открывать таланты, воспитывать их. Через «Ателье» прошли такие виднейшие деятели французской культуры, как Жан Вилар, Жан-Луи Барро, Мадлен Робинсон, Маргерит Жамуа, Антонен Арто, Марсель Марсо, Андре Барсак, и другие. Начало второй мировой войны повлекло закрытие «Ателье». В годы оккупации Дюллен работает в «Театр де ля Сите», где ставит знаменитый антифашистский спектакль по пьесе Ж.-П. Сартра «Мухи». После войны, лишенный собственного театра, Дюллен переживает тяжелый период, усугубленный неожиданно развернувшейся в прессе травлей великого режиссера. Последним триумфом Дюллена была постановка пьесы А. Салакру «Архипелаг Ленуар» (1947). Умер Дюллен 7 декабря 1949 года. Существует мнение, что Дюллен не любил кино (оно, в частности, высказано в лучшем советском исследовании творчества Дюллена, принадлежащем перу Е. Л. Финкельштейн - см.: Финкельшгейн Е. Картель четырех. М., «Искусство», 1974, с.66). Мнение это безусловно ошибочно. Дюллен много, начиная с 10-х годов, снимался в кино, например, в знаменитом фильме А. ДиаманБерже «Три мушкетера». Но лучшие свои роли он исполнил, пожалуй, в 20-е годы: это роли в фильмах «Человек, продавший душу дьяволу» (реж. П. Карон), «Чудо волков» (реж. Р. Бернар), где Дюллен исполнил роль Людовика XI. во многом перекликающуюся с его исполнением Ричарда 111 в театре, «Игрок в шахматы» (реж. Р. Бернар), «Калиостро» (реж. Р. Освальд) и др. Особенно крупными удачами Дюллена в кино были его роли в фильмах Ж. Гремийона «Прогулка в открытом море» (1926) по сценарию любимого драматурга Дюллена Александра Арну и «Подтасовка» (1927). В эпоху звукового кино Дюллен снялся в «Набережной ювелиров» Клузо и экранизациях «Вольпоне» и пьесы Сартра «Игра сделана». Но особый свет на отношение Дюллена к кино проливает публикуемая ниже статья «Человеческое чувство». В первой части статьи Дюллен кратко излагает свои художественные принципы - отмежевывается от ненавистного ему литературного театра и ратует за яркую зрелищность. Большой интерес представляет тот раздел работы, где режиссер выступает против типажного кинематографа и проводит параллель между «укрупнением» театральной игры и крупным планом в кино, который принципиально иными средствами позволяет добиться исключительной выразительности. С большой любовью пишет Дюллен о Чаплине, которого он считает образцовым актером. Творчество Чаплина сильно повлияло на работу Дюллена в театре, где тот стремился возродить традиции народной комедии масок, во многом опираясь на чаплиновский опыт. В театроведении отмечалась близость спектакля Дюллена «Хотите вы играть со мной?» (по пьесе М. Ашара) к кинематографической традиции трагикомической мелодрамы, близость «Myx» «Диктатору». Дюллен постоянно стремился опереться в своей работе на традиции народного искусства, никогда не гнушался обращаться к арсеналу «низовых» жанров фарса, мелодрамы и т. д. Это стремление Дюллена находило отклик в современном ему кинематографе. Известно, что еще на заре своей карьеры Дюллену довелось играть ковбоя в «Театре искусств» В драме Л. де Нуйи «Триканербар». С этого момента Дюллен увлекся ковбоями и пронес это свое увлечение через всю жизнь. Понятно, что восторженная оценка Уильяма Харта есть дань давнему пристрастию режиссера. Но не только. Она свидетельствует о широте воззрений и вкусов выдающегося мастера, умевшего увидеть прекрасное и в Софокле и в вестерне. Человеческое чувство. В театре так же, как и в кино, важно только произведенное впечатление. Порой меня глубоко ранило это утверждение, в эмоциональном отношении принижающее возможности нашей профессии. Мне бы хотелось, чтобы только подлинные слезы могли потрясти зрительский зал, чтобы здесь не допускалось никакого мошенничества, чтобы все понимали разницу между актером и гистрионом... Увы! опыт всегда вопиет об обратном. Я видел, как лились настоящие слезы, как актер бледнел, как он страдал физически, как его захлестывали самые искренние переживания, а публика оставалась холодной. Вслед за ним на сцену выходил гистрион, он гримасничал, изображая скорбь, и зал был потрясен. Я долго не мог смириться с этим унижением. Мне нужно было понять, что успех гистриона был вызван тем, что в своей неискренности он достигал необходимого в театре укрупнения игры и передавал не скорбь, а маску скорби, преувеличивая, нащупывал правду. Великий актер - это тот, кто всей полнотой доступных ему средств и с помощью природного дарования укрупняет свою игру, сохраняя известную долю искренности и взволнованности, и правдиво выражает все то, что хочет выразить. Но подобная укрупненность, меняющаяся вместе с размерами театра, необходима. Это верно настолько, что мы часто видим, как великолепные на маленькой сцене актеры теряются на более обширных подмостках - их возможностей здесь уже не достаточно, а если они превзойдут предел укрупненности, который позволяют им их физические данные, они станут невыносимыми. Все это подтверждает современную концепцию антинатуралистического театра, то есть театра, предполагающего использование всех театральных средств. Актер, питающийся собственной чувствительностью, неизбежно должен повторяться, его слезы всегда будут его собственными слезами, а его манера страдать будет соответствовать всем тем характерам, которые он должен воплотить. Невозможно установить законы выражения человеческих чувств в театре - вот почему воспитание молодого актера остается такой сложной вещью,- нельзя переломить человеческую природу, ее можно лишь в той или иной мере направить к тому, что, по вашему мнению, истина, вот и все. Вот тут-то и нужно режиссерское мастерство. Работа режиссера по-настоящему и состоит в том, чтобы выявить шкалу ценностей: это работа неясная, трудная, зачастую неблагодарная, особенно когда сталкиваешься с непониманием со стороны актера. В театре, как и в кино, актер должен бы понимать, что он лишь частичка того единого целого, которое хочет создать режиссер,- это расхожие слова, которые повторяют все, которые иногда даже удается претворить в действительность, но которые актеры - после нескольких спектаклей - легко переносят в область теории. Вот в чем одна из слабых сторон театра. Каждый спектакль - все заново, а это всегда опасность. Постоянное присутствие режиссера необходимо. <...> Я сказал, что в театре необходимая для каждого спектакля укрупненность достигалась самим актером, что она нужна была для того, чтобы выражаемое чувство дошло до публики не ослабленным, чтобы оно было правдиво: одним словом, ради правдоподобия надо смиренно пойти на фальшь. Уверовав в эти принципы, театральные. Актеры попытались воспользоваться ими в тот день, когда они начали сниматься в кино, и в ответ объектив показал им карикатуры! Мы видели, как наши великие «звезды» пробовали свои силы в немом искусстве и, как правило, были там отвратительны. Одни гистрионы завладели экраном, и их игра казалась нам страшно грубой, старомодной, неинтересной, а главное, в ней не было ничего человеческого. Отчего? Оттого, что для игры в театре нужно укрупнение, а в кино внутренняя жизнь. Мне известны возможные возражения. Профанам разрешили сниматься в хороших фильмах, их выбрали исключительно за внешность. Ну что ж! Должен признаться, что я никогда этим не был обманут. Актер может сбить меня с толку в театре, но не в кино. Можно разными искусственными способами восполнить недостаток ума и глубины. Можно, снимая его в разных ракурсах, управлять его экспрессией. Можно повернуть его спиной, если лицо его оказывается недостаточно выразительным, и тогда воображение публики восполнит то, чего не смог сделать он сам. Но если ограничиться одним лицом, недостаток ума и чувства всегда его выдаст. Кино в первую очередь требует внутренней игры, ему нужно, чтобы за лицом была душа. А животные? - скажете вы. Как правило, они гораздо выразительнее людей. Животные - удивительные мимы, потому что они всегда выражают одновременно только одну вещь. Их игра непосредственна, и экспрессия передается всем телом. Я считаю, что в кино актер должен думать и добиваться, чтобы мысль моделировала его лицо. Остальное довершит объектив. Если режиссер хорошо знает свое дело, он сможет выбрать выразительный момент, когда мы правдиво выражаем все то, что хотим выразить. Значит, идущее от театра укрупнение было нашей серьезной ошибкой. В течение многих лет мы видели, как люди отдавались мимике, абсолютно необузданно и даже отталкивающе. Естественно, это нас не привлекало! Впрочем, французское кино было легкой добычей для всех театральных неудачников. Это родившееся у нас искусство должно было обрести свой истинный смысл за рубежом.

Американцы его поняли первыми. Это они раскрыли перед нами кино и сделали его своим национальным искусством. «Вероломство», «Ариец» и первые из великих фильмов Дугласа приобщили нас к немому искусству. Игра Харта непосредственна. Он лишь несет нам свое лицо, на котором одно за другим отпечатываются все глубокие переживания, вызываемые действием, в которое он дал себя втянуть. Он создал классический тип западного героя. Мы следим за ним с той же тревогой, какую испытывала, наверное, в свое время публика, когда Фредерик-Леметр2 играл в мелодраме. Изощренность вполне уже развитой техники, великолепная приспособленность актера к немой игре отделяют Харта от театра, но в целом его игра основывается на использовании обычных театральных средств. Харт - великий романтический актер, понявший кино и великолепно к нему приспособившийся. Все это потому, что помимо выразительных средств, данных ему природой, он воспользовался для их усиления еще и средствами чисто кинематографическими. Я считаю, что Харт ознаменовал собой великую эпоху в кино. Дуглас возродил и обогатил героя романа плаща и шпаги. Он наделил его иронией. Человек от природы богато одаренный, он мог бы ограничиться своими акробатическими трюками, которые нас так восхищают, но он нас сейчас же подкупил выдумкой, чарующей фантазией своей игры. Дуглас - один из героев Дюма отца, который, вернувшись на землю, безумно веселится, перечитывая собственную историю, и подражает самому себе, чтобы развлечь публику. Возможность использовать объектив для творчества, а не просто для фотографии привела к огромным изменениям в сценарии и в актерской игре. Актер должен был все больше и больше подчиняться дисциплине камеры. Ему приходилось теперь играть, примеряясь к тому, что от него требовалось, а не только к тому, что он сам ощущал. Самая примитивная игра доходила до полного выражения чувства, актер передавал его в натуралистической манере, в высшей степени детально и преувеличенно. В зависимости от способностей актера у него выходило то лучше, то хуже, но игра его всегда оставалась театральной. Потом мало-помалу пришло овладение техникой перспективного сокращения планов - мимолетный взгляд, влажность губ, изолированный жест... выразительны. На наших глазах создается чисто кинематографическая пластика.

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.