WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 8 |
-- [ Страница 1 ] --

МОСКВА-1960 Портрет автора. Рисунок Пабло Пикассо. 1956 г.

ОТ АВТОРА еликий русский композитор Сергей Рахманинов так опре­ делил то основное качество, которым должен обладать, по его мнению, музыкант-творец:«Первое — это воображение. Я не хочу утверждать, что артистисполнитель не обладает воображением. Но есть все основания счи­ тать, что композитор обладает большим даром, ибо он должен, пре­ жде чем творить — воображать. Воображать с такой силой, чтобы в его сознании возникла отчетливая картина будущего произведе­ ния, прежде чем написана хоть одна нота произведения. Его закон­ ченное произведение является попыткой воплотить в музыке самую суть этой картины» '.

1 С. В. Рахманинов, Письма, М., Государственное музыкальное изда­ тельство. 1955, стр. 560.

7 Мне кажется, что режиссеру также прежде всего необходимо воображение. Чем ярче, чем полнее увидит он в своем воображении будущий спектакль или фильм, тем легче будет протекать весь сложный процесс его последующего воплощения, тем богаче будет и творческий результат. Может быть, это качество особенно важно для режиссуры кино, ибо в этом искусстве путь от замысла к воплощению сложнее, чем где-либо. Замысел режиссера получает первое свое конкретное воплоще­ ние в режиссерском сценарии, который можно назвать партитурой будущего фильма. Из чего же состоит эта партитура? Закономерно ли здесь сравнение с музыкой? Кинематографию часто сравнивают со многими другими искус­ ствами. Действительно, у ее колыбели стоят и поэзия, и живопись, и даже архитектура. Но в моем воображении фильм возникает пре­ жде всего как музыка, в широком, не в технологическом смысле этого слова. Самое вдохновенное слово о музыке было сказано в нашем искусстве не композитором, а поэтом. Александр Блок свою речь на юбилее Большого драматического театра, произнесенную 13 февраля 1920 года, закончил так: «Позвольте мне пожелать всем нам, чтобы мы берегли музыку, которая для художника всего.дороже, без которой художник умирает. Будем защищать ее, беречь ее всеми силами, какие у нас есть. Будем помнить прямо в упор обращенные к нам слова Гоголя: «Если музыка нас покинет, что будет с нашим миром?» 1 Да, конченым может считать себя тот художник, кто стал не­ восприимчив к музыке своего времени, к музыке Революции. Если утрачена эта чуткость, отзывчивость ума и сердца, то не прикрыть духовную опустошенность законами ремесла. А художнику кино, чье творчество ежедневно гулко резонирует среди миллионов зрителей, наполняющих залы кинотеатров, осо•Александр стр. 224.

' бенно страшно вот так «оглохнуть», потерять способность слышать музыку жизни. Вот в этом смысле мне хочется говорить о контрапункте и поли­ фонии режиссерского искусства. По энциклопедическому определению, полифония — это многого­ лосый склад музыки, в котором все голоса мелодически самостоя­ тельны (в отличие от гомофонии, а также монодии), а контрапунк­ том является соединение в одновременном звучании двух и более мелодически самостоятельных голосов, одинаковых по ритму. Как близко это определение к самой сути режиссерского твор­ чества! Ведь в фильме вы все время ощущаете его контрапунктное по­ строение: вот возник голос актера-исполнителя, пользуясь светом, цветом, тональностью, ведет свою мелодию киноаппарат, вот в объемах и ракурсах архитектурных сооружений проступает голос декоратора, вот, наконец, явственно слышится голос композитора, чья музыка то контрастирует, то сливается со зрительным образом, вот и ритм монтажа, объединяющий всю конструкцию произве­ дения. И, может быть, потому некоторые наши фильмы так не «со­ звучны», невыразительны и плоски, или, пользуясь опытом музы­ кальной терминологии, «гомофоничны», ибо мелодии их упрощены, бедны, однолинейны, а голоса их мелодически несамостоя­ тельны. Фантазия, воображение должны непрерывно питаться соками жизни. Сама профессия режиссуры по своей природе полифонична. Константин Сергеевич Станиславский говорил: «Режиссер — это не только тот, кто умеет разобраться в пьесе, посоветовать актерам, как ее играть, кто умеет расположить их на сцене, в декорациях, которые ему соорудил художник. Режиссер — это тот, кто умеет на­ блюдать жизнь и обладает максимальным количеством знаний во всех областях помимо своих профессионально-театральных» '.

1 Н. Г о р ч а к о в, Режиссерские уроки К. С. Станиславского, М., «Искус­ ство», 1952, стр. 42.

Б л о к, Собр. соч., т. XII, «Советский писатель», 1936.

Поэтому закономерно, что в эту книгу вошли написанные в раз­ ное время главы не только о замыслах или осуществленных филь­ мах и спектаклях, но и портреты мастеров и друзей, чьи работы служили мне примером, а также раздумья обо всех явлениях в жизни искусства, с которыми приходилось мне сталкиваться во время моих странствий. Профессия режиссера — это не ремесло, и в книге нет поэтому никаких рецептов. Она вызвана к жизни лишь настоятельной внутренней потреб­ ностью на основе накопившегося творческого опыта попытаться рас­ крыть многообразие, глубину и поэзию того, что мы называем ре­ жиссурой, и тем самым заставить еще больше уважать ее тех, кого она интересует, еще больше полюбить ее тех, кто посвятил ей жизнь.

РЕЖИССЕРСКИЙ ЗАМЫСЕЛ ФИЛЬМА ак рождается музыка? Если по личному опыту я рано составил пред­ ставление о том, как живописец пишет картпну, а режиссер ставит спектакль, то творчество композитора долгое время оставалось для меня загадкой. По аналогии с другими искусствами мне казалось, что подобно тому как живописец видит краски, которые он переносит с палитры на полотно, композитор прежде всего садится за рояль, ибо он должен слышать звуки, которые потом нанесет на нотную бумагу. На деле все оказалось совершенно иначе. Музыка рождалась в тишине. В большой, типично ленинградской, не очень уютной комнате, окнами выходившей на улицу Марата, Шостакович шагал быстрой своей походкой, потом он присаживался у подоконника, выстукивал что-то карандашиком, потом опять слышались шаги, на некоторое время все затихало, затем хлопала входная дверь, композитор убе­ гал гулять. Почти пять лет я прожил с Шостаковичем под одной крышей, в одной квартире, но мне так и не удалось уловить, как и когда со­ чинял он свою музыку. За инструмент он садился редко, а если играл, то не себя, а других композиторов. Поэтому каждый раз почти сюрпризом было, когда Дмитрий Дмитриевич объявлял: «Я сочинил симфонию, приходите в филармонию на прослушивание». Почти каждый вечер собирались друзья. Приходили Соллертинский, Шебалин, Гаук, шли бесконечные разговоры об искусстве, но к роялю также садились редко. А тем временем рождалась музыка. Позднее об этом же я прочел в автобиографии Сергея Про­ кофьева: «Лето 1917 года я провел под Петроградом, совсем один. Читал Канта и много работал. Я нарочно не взял рояль на дачу, чтобы попробовать писать без него. До сих пор я обыкновенно писал у рояля, но заметил, что тема­ тический материал, сочиненный без рояля, часто бывает лучше по качеству. Перенесенный на рояль, он в первый момент кажется странным, но после нескольких проигрываний выясняется, что именно так и надо было сделать. Я носился с мыслью написать целую, симфоническую вещь без рояля... Гуляя по полям, я сочинял симфонию, а параллельно оркестро­ вал скрипичный концерт опус 19-й». И дальше, описывая сочинение кантаты, разбитой на три этапа, композитор писал: «Третий этап опять без фортепьяно. Первый этап я сделал в сентябре, в течение недели, работая с увлечением, и настолько ярко воображал некоторые моменты, что перехватывало дух, и я должен был уходить в лес отдышаться». Как же рождается фильм? С чего он начинается? Многие из молодых кинематографистов, особенно студенты ВГИКа, страдают естественной нетерпеливостью, им кажется, что фильм получится, как только попадут они на «настоящую» кино­ студию и в руках у них появится киноаппарат, заряженный плен­ кой, а перед объективом будут стоять актеры. 14 Однако иногда и они и зрители сталкиваются с неожиданными результатами. Был и аппарат, была и пленка, были и декорации, и актеры, все было снято, проявлено, отпечатано и продемонстриро­ вано на экране, а фильм не получился. Вернее, фильм есть, а искус­ ства нет. Так случается отнюдь не только с молодыми. Призаду­ майтесь, сколько подобных призрачных фильмов демонстрируется на экранах всего мира. На них истрачено много денег и усилия большого коллектива людей. Но фильмы эти не существуют, потому что они не оставили никакого следа ни в сознании, ни в чувствах тех, для кого предназначались. Значит, дело не в технике, а в чем-то ином. Мне возразят: музыку и стих можно, конечно, сочинять в одиночестве и без ра бочего инструмента. Кино — другое дело: фильм в уме сочинить нельзя.. Однако я думаю, что творческий процесс создания настоящего фильма начинается задолго до того, как появляется техника. На заре советской кинематографии, когда в стране не было до­ статочно ни пленки, ни аппаратуры, Л. Кулешов со своими учени­ ками демонстрировали на маленькой сцене Государственного техни­ кума кинематографии отрывки и этюды, которые они не могли заснять. Но это была уже настоящая кинематография, гораздо более кинематографическая, чем те фильмы, которые в то время выходили на экраны. Дело было в том, что Кулешов и его ученики (в том числе и Пудовкин) мыслили кинематографически. Поэтому когда вскоре им представилась возможность снять фильм — он назывался «Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков», — то все, кому он нравился или не нра­ вился, признали, что он по-настоящему кинематографичен. Известен и другой случай в истории мирового кино. В Амстердаме один молодой человек жил очень бедно. Он меч­ тал снять фильм. Он не служил ни на какой студии. У него не было денег, но зато был телефон, любительская съемочная камера и, ко­ нечно, талант. Друзья звонили по телефону и говорили: «Приезжай, здесь пошел дождь». Молодой человек надевал непромокаемый плащ, брал камеру и ехал в тот район города, где в это время шел дождь. Он снимал самые обыкновенные вещи: канал, иссеченный кап­ лями дождя, водяные пузыри на мостовой... Струйки на окнах трам­ вая... Влюбленных, укрывающихся от ливня в подворотнях. Он снимал жизнь врасплох. Такой, как она есть. Но ко всему он прибавлял ту самую долю поэзии и юмора, то Самое чувство is ритма — словом, все те самые «чуть-чуть», в результате которых и возникает подлинное произведение искусства. Так он снял короткометражный фильм без сюжета, без актеров. И этот фильм вошел в историю мирового киноискусства. Это был «Дождь» Йориса Ивенса. Оказывается, в этих случаях важны были прежде всего не тех­ нические инструменты, а творческая мысль художника, его фан­ тазия... мир, который он носил в самом себе... Мир, который он открыл, увидел и продумал, прочувствовал, прежде чем перенести его на пленку, на полотно, на нотную бумагу. Значит, прав был Владимир Маяковский, когда писал: «Как же делается стих? Работа начинается задолго до получения, до осозна­ ния социального заказа. Предшествующая поэтическая работа ве­ дется непрерывно. Хорошую поэтическую вещь можно сделать к сроку, только имея большой запас подготовленных поэтических за­ готовок». Но опять возразят мне: это вы говорите про авторский замысел. Вы рассказываете о композиторе, поэте или операторе-любителе, который сам был и автором сценария своего маленького фильма. Но режиссер, в профессиональном смысле этого слова, — ведь это человек, который воплощает чужой замысел. Ему остается делать то же, что и дирижеру или скрипачу-исполнителю, когда перед ними на пюпитре лежит партитура, уже сочиненная компо­ зитором. Не является ли режиссер тоже только интерпретатором чужой мысли? Тогда как же может он сочинить свой будущий фильм? Как может возникнуть его режиссерский замысел? И может ли он вообще существовать, этот замысел? Ответ очень прост в том случае, когда режиссер сам является и автором сценария будущего фильма. Такие режиссеры есть. Луч­ ший пример у нас — Александр Довженко, на Западе — Чарли Чаплин. Но они — исключение. А как же быть с теми, кто не может или не хочет сочинить себе сценарий? Значит ли это, что лишены они своей музыки, своего внутреннего видения мира и что обречены они на вечные муки «вторичности»? Нет, конечно, это не так. Недаром композитор с такой тщательностью выбирает для ис­ полнения своих произведений того или иного дирижера или музы­ 16 канта-солиста, ибо он знает, что от них, от их творческого духа зависит, останется ли его музыка мертвой или зазвучит так, как она возникла впервые в его творческом воображенип. Искусство без зрителя, без слушателя, без читателя не суще­ ствует. Значит, на каждом этапе своего бытия оно требует от каждого соучастника отдачи всех душевных сил, страстности, горения. Ремесленник репродуцирует, он оставляет зрителя, слушателя, читателя холодным, равнодушным, он неспособен вовлечь его в творческий процесс. Это мы знаем и по другим отраслям жизнедеятельности. Везде — в труде, в науке, в быту — важно прежде всего то, что иногда мы называем призванием, или талантом, или увлеченностью, — словом, все, что противостоит равнодушию, рутине, штампу. Так же как один и тот же сюжет дает повод одному драматургу создать бессмертную трагедию, а другому остаться на уровне улич­ ного происшествия, так из одной и той же пьесы могут создать ре­ жиссер и его актеры либо скучное зрелище, либо чарующий спек­ такль (может быть, здесь придется еще раз вспомнить историю постановки чеховской «Чайки»). Так и режиссер кино может в содружестве со сценаристом со­ здать замечательный фильм, который останется навсегда в сокро­ вищнице мировой культуры (может быть, здесь надо вспомнить фильмы Пудовкина «Мать» и «Конец Санкт-Петербурга», постав­ ленные по сценариям Натана Зархи), или скрутить очередную ленту, хотя бы по собственному сценарию, название которой вскоре забудет даже самый скрупулезный киновед. У настоящего художника будущий фильм, если даже он и не имеет еще своего точно очерченного сценарного решения, суще­ ствует в его творческих мечтах, в режиссерском сознании, пускай пока еще только в фрагментах, только в замысле. Но что же такое режиссерский замысел, чем отличается он от замысла литературного, музыкального или живописного? Имеет ли он свою специфику, свой запах, свой цвет, свою музыку? Из чего складывается он, и какие нужны условия для того, чтобы пророс он, как зерно, чтобы превратился он наконец из за­ мысла в воплощение? Режиссерское творчество по природе своей энциклопедично. Ре­ жиссер должен знать очень многое, знать не книжно, не по-диле­ тантски. Он должен дружить со многими музами, воспитывать свой глаз, свое умение пластически видеть мир. Если для музыканта обязательным является слух, то у режиссера должно быть особенно остро развито чувство вкуса. Он должен уметь обращаться с таким тонким инструментом, как актер. Он должен чувствовать природу драматического и поэтического, и, наконец, он должен обладать если и не обширной музыкальной культурой, то уж обязательно чувством ритма. И все-таки это не самое главное. Многое из того, что здесь перечислено, может быть воспитано путем труда, многое может оказаться заложенным от природы. Мно­ гому можно научиться ремесленно. И все-таки из всей этой суммы слагаемых может не получиться фильм, не вырасти художник. Режиссура начинается раньше. Она начинается там, где худож­ ник сталкивается с жизнью, участвует в ней, осмысливает ее. И, на­ конец, заражается ее токами настолько интенсивно, что почти фи­ зиологической потребностью становится в нем желание передать это свое ощущение и познание жизни другим людям. Значит, в этом отношении режиссер ничем не отличается от дру­ гих художников, творцов. Процесс возникновения замысла протекает у него так же, как и у его собратьев по другим искусствам, разница только в средствах во­ площения, в своеобразии палитры, в другой «инструментовке*. Так же как композитору, вероятно, слышится та или иная мело­ дия сначала только как сольная песня, или как фортепьянный пре­ люд, или как скрипичный концерт, так же как живописец видит внутренним оком тот или иной сюжет в жирном мазке масляной краски, или в карандашном штрихе, или в очертании черно-белого пятна гравюры, — так и режиссер ощущает первично свой замы­ сел то ли в патетике трагических образов, то ли в плакатных, ярких и броских сатирических силуэтах, или контуры будущего фильма видятся ему в строгих, почти документальных формах, или как прозрачная лирическая арабеска. В его творческом воображении может возникнуть сначала чей-то жест, улыбка, интонация... Или лишь блик света, цветовая гамма осенней листвы, графи­ ческий силуэт индустриального пейзажа... То вдруг возникнет какой-то отрывок где-то слышанной мело­ дии, тембр инструмента... Или стремительный монтажный ряд каких-то налетающих друг на друга, сплетающихся в сложном синкопическом чередовании еще не снятых кадров...

Процесс рождения творческого замысла не изучен. Он слишком тонок и индивидуален — ив этом, наверное, его сила. Не будем пытаться разъять алгеброй гармонию. Это такое же бесплодное занятие, как поиски философского камня. Но отнюдь не бесплодным представляется нам изучение всего того, что способствует этому творческому процессу, что создает для него наиболее благоприятные условия, что регулирует и направляет его. Тайна зарождения живого существа еще не раскрыта уче­ ными, но современная наука уже сделала многое для того, чтобы ребенок появлялся на свет здоровым, а мать рожала бы без мук. Нет ничего губительнее для искусства, чем рецепты или фор­ мулы, но и нет ничего более живительного и оздоровляющего, чем пытливое, научное и, я бы сказал, заботливое и бережное отношение к процессу в ы з р е в а н и я творческого замысла. Так родилась великая система Станиславского, и все мы на себе ощущаем плодотворность этого чудодейственного открытия. Если в капиталистическом мире процесс творчества нарочито обволакивается мистическим туманом и окружается шаманскими заклинаниями, то это лишь потому, что он стал предметом бизнеса, торговли. Из боязни конкуренции каждый стремится «запатенто­ вать» свои находки, оградиться от других, изолировать себя и свое творчество и тем самым выдать его за нечто «неповторимое», набить себе побольше цену. Иное в нашем, социалистическом обществе, где мы стремимся к тому, чтобы творческий опыт каждого стал достоянием всех, где новая культура создается усилиями не обезличенного коллектива, а коллективными усилиями художников богатой индивидуальности, добровольно вносящих свой вклад в строительство социалистиче­ ской культуры. Итак, разговор идет не о том, чтобы унифицировать или под­ вергнуть какой-либо канонизации творческий процесс, а о том, чтобы извлечь из него те закономерности, которые могут быть по­ лезны как лично для каждого художника, так и для кинематогра­ фической культуры в целом. До сих пор мы упоминали лишь об общности творческого про­ цесса у художников различных видов искусств. Но речь должна идти и о различии. Существует ли какая-то особая кинематографическая специфика уже на самом первом этапе режиссерского замысла?

Конечно, существует! Первоначально, как мы уже говорили, в воображении режиссера может возникнуть та или иная драматическая, пластическая или музыкальная доминанта. Но в дальнейшем произойдет не кристал­ лизация этой доминанты, а, наоборот, все большее слияние, синтез отдельных элементов, стремящихся вырасти в обобщенное и обога­ щенное многими элементами уже чисто кинематографическое про­ изведение. Однако, может быть, нам следует на первых порах все же про­ должать искать не столько различия, сколько опять-таки общие закономерности творческого процесса и взаимоотношения худож­ ника с действительностью, ибо и понятие кинематографической специфики изменяется, прогрессирует и не укладывается в рамки привычных формул. Казалось, обязательным признаком кинематографичности яв­ ляется возможность, в противовес театру, широкого использования пространства и времени. Знаменитые классические «три единства» объявили по природе своей антикинематографичными, и новое ис­ кусство стремилось освободиться из их плена. Но сегодня вряд ли кто-либо сможет упрекнуть в антикинематотрафичности такой американский фильм, как «Двенадцать разгне­ ванных людей», где все действие развивается лишь в одной комнате присяжных и длится ровно столько, сколько в реальности происхо­ дит это заседание. Так же кинематографичен фильм французского режиссера Ро­ берта Брессона «Приговоренный к смерти — бежал», где почти все действие фильма разворачивается в одиночной камере и посвящено усилиям узника выбраться из фашистского плена. А разве вторая половина фильма Григория Чухрая «Сорок пер­ вый» проиграла в своей идейной и кинематографической вырази­ тельности от того, что она разыгрывается только двумя персона­ жами на маленьком островке, затерянном в Аральском море? А разве глубина или душевная содержательность советского человека недостаточно кинематографично выражена в судьбе обита­ телей только одного дома — «Дома, в котором я живу» драматурга Ольшанского и режиссеров Сегеля и Кулиджанова? Для меня лично (как, впрочем, я думаю, и для многих зрителей) скромный кадр уснувшего солдата, его шинель, повисшая на спинке стула, на фоне салюта Победы больше говорят о весомости этой победы и о сол­ датском труде, чем многие метры батальной массовки в иных воен­ ных фильмах. Очевидной остается истина, что масштабы декораций и постано­ вочных расходов могут отнюдь не совпадать с масштабами и глу­ биной мышления художника. А иногда именно эти постановочные масштабы и служат незатейливым средством декорирования пу­ стоты и узости внутреннего мира режиссера. Итак, значит, не с чисто внешних примет узко понятой кинема­ тографичности начинается режиссерский замысел. Он начинается с выработки внутри самого себя своего отноше­ ния к миру, к действительности, с определения своего места, своего участия в борьбе за построение нового общества. «Для лучшего выполнения социального заказа надо быть пере­ довым своего класса, надо вместе с классом вести борьбу на всех фронтах. Надо разбить вдребезги сказку об аполитичном искусстве... Поэзия начинается там, где есть тенденция», — так писал Влади­ мир Маяковский и был совершенно прав. На все обвинения буржуазных критиков нашего искусства в «пропаганде», «агитации» и «тенденциозности» мы отвечаем только одним — мы гордимся тем, что являемся пропагандистами и агита­ торами самых прогрессивных идей мира. Мы гордимся, что находимся в рядах тех, кто поставил целью своей жизни воплотить самую дерзновенную мечту человечества о справедливости. Но надо помнить о том, что в умах тысяч интеллигентов, художников, работающих в капиталистическом мире, по-прежнему продолжает жить убеждение в раздельности политики и искусства. Буржуазная пропаганда постаралась не только разъединить эти два понятия, но и резко противопоставить их друг другу, объявив поли­ тику главной угрозой для настоящего искусства. В подтверждение приводятся обычные доводы: политика — это, дескать, дело разума, это работа логики, непригодной к образному мышлению, в искус­ стве же главное — подсознание, интуиция, фантазия, все, что лежит вне логического мышления. Мир образов — это мир чувственный, а не рационалистический. Цель искусства не в передаче абстракт­ ных идей, и все, что идет от ума, не может быть эмоционально за­ разительным. Эти возражения нам давно знакомы, и нам понятна их внешняя «соблазнительность» для тех, кто не задумывался над сложным механизмом творческого процесса. Самое легкое оторвать разум от фантазии, сознание от интуиции и объявить непознаваемыми на этом основании процессы зарожде­ ния плоти искусства.

Однако мы знаем, что ни одно великое творение человеческого разума, ни одно научное озарение не обходилось без того творче­ ского импульса, который мы называем мечтой, фантазией, интуи­ цией, прозрением. Такими были труды Маркса и Ленина, Коперника и Циолков­ ского, Дарвина и Павлова, Эдисона и Попова. Мы знаем также, что в основе великих произведений искусства лежат объективные научные истины и страстная вера в ту или иную идею. Таковы были творения Гомера, Леонардо да Винчи, Шекспира, Бальзака, Маяковского, Эйзенштейна, Чаплина. Попытки в творчестве противопоставить чувство рассудку также плоски, как если бы мы попытались определить такое человеческое чувство, как любовь, лишь как одну из разновидностей чисто фи­ зиологических функций организма. Мы знаем, что любовь тогда становится плодотворной и счастливой, когда она, как в творческом акте, мобилизует все интеллектуальные и душевные силы человека, обнаруживая при этом самые сильные и добрые его качества. Оче­ видно, в творчестве, так же как и в любви, катастрофа может насту­ пить в тот момент, когда нарушается этот синтез, это творческое слияние, когда в диалектическом сосуществовании разумных и эмо­ циональных начал вдруг появляется перекос в ту или иную сто­ рону, тогда возникают трещина, конфликт, несовпадение. Мне кажется самым опасным для художника именно как раз эта раздвоенность психологического аппарата, конфликт между разу­ мом и чувством. Ведь в искусстве нельзя лгать, нельзя жить двойной жизнью. Я знал одного редактора, который на работе был чрезвычайно рационалистичен, сух, педантичен и относился с явным подозре­ нием ко всяким проявлениям авторской «фантазии». Так он и слыл «сухарем», человеком, которому недоступно понимание настоящей поэзии. Однако, как оказалось, дома он был почитателем писателя Александра Грина, фантаста и поэта, до сих пор еще не признан­ ного некоторыми не в меру догматичными критиками, так как твор­ чество его действительно трудно уложить на прокрустово ложе шаблонных оценок. Итак, наш редактор существовал, как герой стивенсоновского романа доктор Джекиль, благопристойный джентльмен, перевопло­ щавшийся по ночам в буйного мистера Хайда. Жизнь такого редактора была по-своему трудной, ибо днем в своих редакторских деяниях ему приходилось строго остерегаться влияний романтического таланта Грина, а восторгаться до конца по ночам его книгами ему, наверное, мешала сверлившая где-то в глу­ бине мозга мысль о том, что писатель этот вообще-то, вероятно, «вредный» и малообъяснимый привычными формулами. Но если такое двойное существование еще было возможно для моего знакомого редактора, то оно совершенно немыслимо ни для одного художника. Редактор мог скрыть двойственность своей натуры за логиче­ ским изложением на бумаге осторожных заключений о том или ином рецензируемом произведении. С него могли и не потребовать того творческого озарения, которое превращает критический труд в явление искусства, и, таким образом, увлечение Грином остава­ лось лишь его «домашним грехом», который не отражался на обще­ ставенной карьере или служебном облике редактора. Однако горе художнику, если зритель или читатель почувствует фальшь, неискренность, расщепленность его творческой натуры. Особенно наглядно это видно в режиссерской профессии. Сколько еще функционирует в ней и краснобаев, начиненных лжеэруди­ цией, умеющих словесно выстроить так называемую экспликацию спектакля или фильма, иногда и честно заблуждающихся людей, убежденных, что профессия режиссера как раз и состоит в этом адвокатском умении уговаривать, заговаривать, разъяснять, поль­ зуясь ораторскими методами, рассчитанными на чисто внешний эффект. На поверку произведения этого типа режиссеров часто ока­ зываются худосочными и весьма невыгодно контрастирующими с речевыми фейерверками предварительных экспликаций. За время моей долгой педагогической практики довелось мне встретиться однажды с отрядом молодых художников, уже окончив­ ших те или иные высшие учебные заведения, но решивших посвя­ тить себя искусству кинорежиссуры. И вот конкретные примеры, как в процессе режиссерского за­ мысла обнаруживается то несовпадение логического и образного мышления, которое, по моему мнению, является и главной причи­ ной появления несовершенных, бесцветных и ошибочных произве­ дений как на сцене, так и на экране. Следуя своему уже выработанному педагогическому методу, я попросил студентов определить прежде всего то произведение, ко­ торое каждый из них хочет режиссерски раскрыть. Самостоятельному выбору произведения или даже отрывка из него я придаю огромное значение. Если молодой режиссер пра­ вильно формируется как художник, то он инстинктивно будет тянуться именно к тому автору, который внутренне близок ему по строю своих мыслей и чувств, по своей стилистике. Как в быту, так и в искусстве всякий брак по расчету, всякое проституирование подлинных чувств жестоко мстят за себя. Надо научиться любить, понимать и чувствовать автора. А ведь, чего греха таить, именно меньше всего этому учим мы в наших институ­ тах будущих кинорежиссеров. Справедливо развивая в них творческую требовательность к дра­ матургу, воспитывая их в духе поисков специфики кинематографи­ ческого выражения мыслей и чувств, мы часто не умеем совместить эти правильные требования с воспитанием в них уважения к бо­ гатейшему опыту литературы и театральной драматургии, чьи за­ коны все же надо знать, прежде чем их отрицать или перераба­ тывать. Не умея разъяснить, в чем заключается существо настоящего режиссерского творчества, мы иногда некритически поощряем их незрелые сценарные упражнения, тем самым, с одной стороны, вос­ питываем в них дилетантов, с другой стороны, обезоруживаем их как режиссеров, а в целом лишаем кинематографию как полно­ ценных сценаристов, так и профессиональных постановщиков. Оказывается, гораздо легче сколотить плохой, • хотя и обладаю­ щий всеми внешними признаками кинематографичности, неполно­ ценный сценарий, где первичное видение мира подменено кинема­ тографическими штампами, и гораздо труднее найти того автора, чья каждая строка отзывается во всем твоем существе, как своя, единственная, неповторимая, когда мгновенно рождает она тысячу ассоциаций, образов, звуков, ритмов, когда замираешь ты от жела­ ния воплотить эти образы собственными, только тебе доступными режиссерскими красками, когда настолько глубоко проник ты в авторский стиль, что сам уже не понимаешь, где кончается «его» и начинается «твое», где из тесного слияния индивидуальностей ро­ дится чудо искусства, пусть называется оно как угодно — спектак­ лем или фильмом. Итак, уже в этом предварительном выборе режиссер-художник не имеет права обманывать ни себя, ни будущего зрителя. Один из молодых режиссеров, которому я предоставил право сво­ бодного выбора, заявил мне, что он остановился на «Оптимистиче­ ской трагедии» Вишневского. Прекрасный выбор! И я попросил молодого художника расска­ зать, как он видит образное режиссерское решение будущего филь­ 24 то есть раскрыть свой постановочный замысел. ма, Когда он попытался сделать это сначала в форме многословной и абстрактной декларации, мне пришлось прервать его и попросить перейти к образной ткани произведения, к тому, как он видит буду­ щий фильм, чего он будет требовать от своих ближайших сотруд­ ников, актеров, оператора, художника? Как определяет он узловые моменты, по которым можно нащупать если не стилистику всего фильма в целом, то хотя бы главные определяющие ее черты. — Прежде всего, — ответил молодой режиссер, — я вижу ко­ рабль, его стальную броню, большие механизмы, пушки, переплете­ ния тросов и среди всего этого машинного великолепия маленькую затерявшуюся фигурку в черной кожаной куртке — отважную жен­ щину-комиссара. — Неужели же, — спросил я, — именно этот пластический образ передает сущность произведения Вишневского? Не кажется ли ре­ жиссеру, что, наоборот, он находится в контрасте с основным идей­ ным замыслом «Оптимистической трагедии»? Ведь женщина-комис­ сар появляется на палубе корабля вовсе не как интеллигентка, подавленная чуждым ей миром машин и механизмов. Она несет в себе прежде всего волевое начало, которое будет противопо­ ставлено разнузданной анархистской стихии взбунтовавшихся мо­ ряков. Образ женщины-комиссара не враждует с техникой. Он не по­ давлен ею, а, наоборот, именно с комиссаром, с ее победой приходит на корабль ощущение содружества человека и техники, мудрое пре­ восходство человека над машиной. Так поступил с механизмами «Броненосца «Потемкин» гени­ альный Эйзенштейн, и недаром в нашем восприятии дула орудий и поршни двигателей связаны с матросскими чаяниями, с их наде­ ждами и гневом, и лица их запомнились нам в неразрывном един­ стве с образом всего мятежного корабля. А молодой режиссер, взявшийся за «Оптимистическую траге­ дию», с самого начала подменил живой поиск образного выражения идеи и стиля автора заимствованным, чужим штампом внешне эф­ фектного, но пустого противопоставления «маленького человека» и «мира машин». — Что же дальше видите вы в своем будущем фильме? — спро­ сил я молодого режиссера. — Я вижу прощальный бал перед походом. — Да, конечно, это один из кульминационных узлов произве­ дения. Как же вы представляете кинематографическое решение этого бала?

Глаза молодого режиссера заблестели. — Я вижу его отраженным в воде! — воскликнул он. — Ведь бал происходит на берегу моря, на пристани и на палубе корабля. Так вот, я покажу, как кружатся пары в прощальном вальсе, отражаясь в морской воде. И молодой режиссер обвел победоносным взглядом всю аудито­ рию, как бы гордясь своим оригинальным и «чисто кинематографи­ ческим» решением. Увы, и здесь мне пришлось взять на себя неблагодарную задачу терпеливо разъяснить молодому энтузиасту, что его режиссерское видение не только не оригинально и опять-таки не только не рас­ крывает, но и прямо противоречит авторскому замыслу. Свое опровержение я начал с простого довода — отражение может зрительно читаться только тогда, когда появляется оно в спокой­ ной, застывшей, как зеркало, воде. Это может быть река, пруд, лужа, но никак не море. Образ моря — это прежде всего вечное движение, всплеск волн, дыхание бури. В этом его мощь, сила, выразительность. Значит, в нем ничто не может, да и не должно спокойно отражаться. Следо­ вательно, предложение режиссера здесь лишь формальный трюк, не имеющий ничего общего ни с темой, ни с настроением прощаль­ ного бала. Даже если и осуществить это отражение, то зритель увидит в нем неизбежно деформированные образы, а ведь самое важное в этой сцене — приблизиться к людям, разглядеть их, заглянуть им в глаза, понять, почувствовать, что ведет их на подвиг, как трудно расстаться им с любимыми и близкими — с возлюбленной, матерью, сестрой. Вот все это, всю эту поэзию прощания, сплетение мужества и грусти я хочу как зритель разглядеть попристальней, поподробней в серии крупных планов — скрещении интонаций и жестов, в не­ ловкости и грации танца, в улыбках сквозь слезы, в контрапункте звуков вальса и шума прибоя. Поэтому не изыск режиссерского или операторского трюка годится здесь, а сложно, многообразно и поэтично разработанный образ народа, образ подвига и раз­ луки. И, наконец, я спросил режиссера: — Как же дальше видится вам фильм? — А дальше я вижу, — сказал он, — поход отряда по степи. Представьте себе цепочку маленьких фигур, рисующихся силуэтами на фоне бескрайнего нависшего серого неба.

Мне уже не захотелось еще рае убеждать молодого режиссера в том, что опять использует он штампованный кадр, виденный во мно­ гих фильмах и отнюдь не раскрывающий поэзию похода моряков Вишневского, и я спросил, где, по его мнению, происходит дей­ ствие. Он сказал: — В Новороссийске. — А вы бывали там? — Нет, — ответил он. Но ведь для того, чтобы убедительно задумать, а затем воссо­ здать место действия фильма, надо самому исколесить и котловину новороссийского порта, и просторы причерноморских степей, самому ощутить и полынный аромат холмов Северной Таврии, и очарова­ ние бездонных южных ночей, и мерцание звезд над степями Одессщины,.. Только тогда может родиться та поэтичная и правдивая атмо­ сфера, которая войдет либо в единство, либо в необходимый вам контраст с будущими вашими героями. Обо всем этом и не подумал молодой режиссер, вернее, подумал, но умозрительно, не утруждая себя и свою фантазию. И мне пока­ залось, что свойственное ему образное мышление противоречит по природе своей тому автору, которого он выбрал. Впоследствии мои наблюдения оказались правильными. Этому режиссеру было вообще чуждо героическое. Его тянуло к буффонаде, к комическому, к гро­ теску. Но он внутренне стыдился этой своей «несерьезности». А ко­ гда наконец он дал волю именно этой стороне своего дарования, то он весь как бы раскрепостился, его фантазия заработала интенсивно и своеобразно. И мне кажется, он понял, что революции можно слу­ жить и средствами комедии и сатиры, а прежде всего надо быть честным и правдивым перед самим собой. Однако одной искренности в искусстве мало. Очевидно, во время творческого процесса механика взаимоотношений между элемен­ тами рационалистическими и эмоциональными совсем не так проста. И как бы искренен, наивен и непосредствен ни был художник, если не пытается он определить свое отношение к миру, философски осмыслить явления действительности, то неизбежно будет нару­ шена душевная секреция и внутренний «обмен веществ». Мне всегда казалось, что ясность и чистота стиля художника за­ висят прежде всего от ясности его мыслей. Нечеткость, запутан­ ность режиссерского замысла возникают вследствие путаницы в голове у художника.

И вот еще один конкретный пример того, как «нищета филосо­ фии» приводит к неверной режиссерской трактовке. Один из студентов выбрал темой своего будущего фильма по­ весть Шамиссо о Петере Шлемиле, продавшем свою тень. Он зая-, вил, что его интересует именно философская сторона этой фанта­ стической истории и что он хочет по-новому интерпретировать ее на экране. Я не возражал против выбора, так как считаю, что советскому художнику полезно обращаться к произведениям мировой классики, которые он может и обязан раскрыть со своих позиций, с позиций марксистски мыслящего художника. Я ждал с большим интересом режиссерской экспликации моло­ дого кинематографиста, и вот как изложил он нам, какой смысл кроется, по его мнению, за историей о проданной тени. Серый человек, или, вернее, дьявол, выступающий под этой ли­ чиной, покупает тень у Петера Шлемиля. Как известно, Шлемиль продает ее довольно легко, вначале не придавая этому факту ника­ кого значения, и лишь вследствие столкновения с людьми начинает трагически ощущать свою потерю. Естественно, возникает вопрос, что кроется за этим иносказанием, что продал Петер Шлемиль и для чего дьявол стремился купить у него тень. Молодой режиссер объяснил нам, что тень, с его точки зрения, — это репутация человека. И вот Петер Шлемиль, потерявший репу­ тацию, не может жить в обществе, ибо человек без репутации неве­ сом. Он человек без тени. Такая трактовка меня чрезвычайно огорчила, во-первых, потому, что она несамостоятельна, так как заимствована из предисловия к одному из русских переводов повести, а во-вторых, и по существу кажется она мне весьма приблизительной и неглубокой. Неужели Шамиссо был настолько ограниченный художник, что написал свое произведение только в защиту репутации человека в буржуазном обществе? Казалось, наоборот, Шамиссо создал вещь антифилистерскую, направленную против бюргерства, ибо общеизвестно, что в том об­ ществе, которое описал Шамиссо, репутация человека в огромной степени зависит от наличия у него денег. В повести Шлемиль про­ дает свою тень за деньги. Будет ли черт покупать репутацию? На кой черт она ему нужна? Очевидно, он хочет приобрести нечто бо­ лее значительное, то, что нельзя приобрести за деньги, и тень — это символ гораздо более емкий. А если даже и предположить, что Шамиссо написал свое произведение именно в защиту репутации, то стоит ли его экранизировать советскому художнику? Однако, прежде чем полемизировать с режиссером по этому ос­ новному поводу, я поинтересовался, как же он хочет перевести эту трактовку на язык кино. Первый законный вопрос: в какую эпоху, по мнению режиссера, протекает действие фильма? Режиссер отвечает: «Так же как у автора, в XIX веке, но не в немецком, а в некоем условном европей­ ском городе». Такая трактовка вызвана тем, что автор по проис­ хождению француз, а также тем, что, по его мнению, этот сюжет характерен вообще для всей Западной Европы. Пришлось сразу обратить внимание режиссера на то, что если даже в литературе (особенно в фантастической) требуется конкрет­ ность быта, костюма, тех деталей, которые делают убедительной атмосферу произведения, то как же достигнуть этой достоверности в фильме, действие которого будет развиваться в условной и лишен­ ной точной географии обстановке? Одно из главных «условий игры» для такого рода произведений — это чтобы фантастическое выра­ стало из правдоподобия. Недаром и Гоголь и Гофман в своих самых сказочных историях прежде всего погружали своих героев в досто­ верность быта. Второй вопрос, какой я задал режиссеру: «Как вы мыслите себе фильм — цветным или черно-белым?» Режиссер ответил: «Я пред­ ставляю его себе как комбинацию того и другого. Серый человек должен быть снят методом черно-белого кино, а тени у людей дол­ жны быть разноцветные, у одного — красная, у другого — синяя, у третьего — лиловая. Ведь если тень — это репутация, то репутации у людей различные, пусть же они отличаются в кино и по цвету. А что касается общих живописных ассоциаций, — заявил режис­ сер,— то я вижу свой будущий фильм как некий синтез стиля Ватто и Гойи». Вот тут мне стало окончательно ясно, что молодой режиссер за­ путался в своем истолковании Шамиссо. И если, не дай бог, его замыслу удалось бы осуществиться, то можно себе представить, ка­ кую стилистическую эклектику мы увидели бы на экране. Конечно, очень огорчительно, что молодой режиссер может не­ разборчиво смешать имена таких разных художников и что он так мало смыслит в технике цветного кино. Но самое обидное не это, а духовная бескрылость, неуме­ ние прочитать по-своему автора, в то время как страницы Шамиссо могли бы дать возможность советскому художнику выявить те проблемы, которые не могут не волновать его, о которых он должен задуматься всерьез. За историю о Петере Шлемиле стоит браться именно потому, что через нее можно коснуться одной из самых животрепещущих, набо- ' левших тем, волнующих современного зрителя, особенно в капи­ талистическом мире. Мне всегда казалось, что судьба Петера Шлемиля трагична не потому, что он теряет свою репутацию, а потому, что продажа тени означает для него отрыв от человеческого общества, от простых земных радостей, от с о л и д а р н о с т и человека с человеком. Проклятие одиночеством — вот тема, которая волновала не только литературу, но и вообще все искусство буржуазного Запада, не только в XIX, но и в XX веке. Ибо это одиночество, понимаемое широко, возникло прежде всего из конфликта между человеком и действительностью, между индивидуумом и обществом, между художником и миром. В буржуазном кинематографе ярче всего эту тему выразил Чап­ лин, безусловно не только выдающийся актер и режиссер, но и художник, всегда пытающийся философски осмыслить центральные проблемы капиталистической действительности. Тема одиночества в самых разнообразных ее проявлениях прони­ зывает творчество наиболее крупных художников современного бур­ жуазного искусства. Вот открытая наугад страница романа одного из видных писа­ телей сегодняшней Америки, Вильяма Сарояна: «Человек — суще­ ство одинокое. Несмотря на самое широкое общество, которое пре­ доставляет ему жизнь, он одинок. Порой он так одинок, что отво­ рачивается от своих современников и обращается к умершим — читает книги, написанные людьми, жившими задолго до него. Или уходит в луга, под голубое небо, к вольным обитателям полей и ле­ сов... Или обращает свою привязанность на какого-нибудь малень­ кого домашнего зверька, на собачку, канарейку, попугая, даже на черепаху или золотую рыбку... Но кого же он ищет все время? Кого-нибудь, кто стал бы ему близок. Во всех письмах, что я полу­ чал, всегда проглядывало одиночество и страстное желание сопри­ коснуться с кем-нибудь, кто не был бы чужим для тебя, у кого было бы что о тебе вспомнить» («Приключения Весли Джексона»). Сила и отличие советских художников заключается как раз в том, что они считают себя неразрывно связанными с судьбами всего мира. Ощущение одиночества преодолевается, вместо него выра­ стает чувство всеобщности, взаимной ответственности.

Новое в социалистическом сознании проявляется и тогда, когда вы как личное дело, как свою судьбу начинаете ощущать, например, борьбу за освобождение от колониальной зависимости негров Аф­ рики, арабов Ирака, индонезийцев, кубинцев — словом, людей другой национальности, рвущихся к свету, к счастью, — их стремления, их мысли, их чувства становятся для вас не безразличными, а как бы частью и вашей жизни. Поэтому такими незабываемыми остались для нас годы борьбы испанских республиканцев — в формировании интернациональных бригад видели мы великий символ междуна­ родной солидарности в борьбе за лучшие идеалы человечества. И поэтому я лично не знаю более волнующего поэтического произ­ ведения, чем стихотворение Михаила Светлова «Гренада», в кото­ ром так глубоко и точно выражена идея интернациональной соли­ дарности, выросшая из лозунга в жизненное побуждение, в подвиг сердца. Весь этот схематично очерченный комплекс мыслей имеет пря­ мое отношение к режиссерской экспликации молодого художника, который подошел к произведению Шамиссо с пустоватой лихостью бездумного человека. А ведь повесть о Петере Шлемиле могла бы стать на экране произведением воинствующим и глубоко современным. Дьявол понимал, что он делает. Отнимая у Шлемиля тень, он надеялся ввергнуть его в гордыню одиночества. А может ли быть что-нибудь страшнее для человека, чем одиночество? Ведь одиноче­ ства можно не только бояться, но по бесовскому наущению им можно еще начать и к и ч и т ь с я. Тогда оно оборачивается ницше­ анской философией «сверхчеловека», штирнеровским провозглаше­ нием величия «я единственного», шпенглеровским круговоротом истории, отрицающим прогресс человечества, а все это вместе, в ко­ нечном результате, приводит к фашизму. Серый черт Шамиссо отнюдь не так далек от фашизма, как это может показаться на первый взгляд. Это вовсе не значит, что его нужно изображать со свастикой, но советский художник, взявшийся поставить заново классическую повесть Шамиссо, обязан про­ честь ее по-современному и использовать ее как идеологическое оружие в борьбе со всеми оттенками фашистской и неофашистской философии. Я остановился на этих двух примерах режиссерских эксплика­ ций молодых художников для того, чтобы еще раз подчеркнуть основную свою мысль: режиссерский замысел будущего фильма не лгожет существовать в отрыве от философских раздумий художника, от богатства его внутреннего мира, от всей той интенсивной и боль­ шой жизни, интересами, существом которой он обязан жить не только в то время, когда ставит фильм, а и каждый день, каждый час, каждую минуту своего бытия., Итак, режиссерский замысел всеми корнями своими уходит в жизнь, вернее, в открыто тенденциозное, пристрастное отношение художника к ней, и тогда выросшее на этой почве произведение может стать действительно полезным. Впрочем, как известно, полезность искусства всегда отрицалась буржуазными идеологами, и они многое сделали для того, чтобы вульгаризировать понятие пользы и свести его к узкоутилитар­ ному значению. Не стоит повторять, что мы считаем враждебным взгляд на ис­ кусство как на бесцельную эстетическую безделушку. Напротив, мы гордимся, когда чувствуем, что наше искусство действительно может быть человеку полезным в большом, широком и глубоком смысле этого слова. Я вспоминаю поразивший меня до глубины души рассказ вид­ ного деятеля Французской коммунистической партии — депутата Национального собрания Фернана Гренье. Однажды он спросил меня: — Скажите, почему за последнее время у вас появляются ино­ гда не совсем те фильмы, которых мы ожидаем от вас? — А каких же фильмов ждете вы? — в свою очередь задал я вопрос. — На это я отвечу вам одной историей, — сказал Гренье. — Вы знаете, как тяжело приходилось нашей партии во времена оккупа­ ции. Недаром после освобождения буржуазия окрестила ее «партией расстрелянных». Мы понесли наибольшие потери потому, что были самыми активными борцами против фашистской диктатуры. Одна­ жды, находясь с группой товарищей в гестаповском застенке, от­ куда каждую ночь выводили на расстрел, мы почувствовали, что некоторые из заключенных стали падать духом. Чтобы сохранить наши моральные силы, мы устроили нечто вроде устного универси­ тета, где каждый из нас по очереди обязан был рассказать книгу, спектакль или фильм. Это должно было помочь нам стойко вынести все мучения и позволило бы сохранить до конца человеческое до­ стоинство. И вот мы начали вспоминать советские фильмы. Посмотрели бы вы, как загорелись глаза товарищей, когда кадр за кадром восста­ навливали они в своей памяти виденные ими картины, слова и ме лодии песен из них, отрывки диалогов, интонации и жесты люби­ мых актеров. Вот тут я понял в полной мере, как сильны ваши фильмы, если в самые трагические, решающие минуты человеческой жизни приходят они на помощь к борцу, чтобы влить в него новые силы, придать ему еще больше мужества, стойкости и веры. Так говорил мне французский коммунист, и с тех пор его слова не выходят у меня из памяти. Каждый раз, когда я смотрю какойлибо новый наш фильм, когда прицеливаюсь и к новой своей ра­ боте, всегда неизменно спрашиваю себя: а выдержит ли он вот та­ кое испытание? Кому и в какой момент жизни станет этот фильм полезным? Когда и где, в какой ситуации воспоминание о нем под­ держит человека? Радость или страх, надежду или отчаяние прине­ сет он с собой? Здесь возникает большое и глубокое чувство ответственности художника, о которой мы, к сожалению, часто забываем в нашей кинематографической суете повседневных дел. Но, может воскликнуть молодой художник, как я могу себя чув­ ствовать ответственным, да еще на таком первоначальном этапе, как режиссерский замысел, если я не могу или не умею написать для самого себя такое драматургическое произведение, которое пол­ ностью воплощало бы все то, о чем вы говорите, — мое философское отношение к миру, мою тенденциозность, мои убеждения? Ведь все то, о чем вы сейчас говорили, пожалуй, в большей степени относится именно к первоначальному авторскому мышле­ нию. Не противоречите ли вы сами себе, когда предостерегаете меня от выполнения функций драматурга? Нет, нетерпеливый мой собеседник, возражу я ему. Как раз в том-то и заключается основной смысл нашей беседы, чтобы уяснить окончательно ту простую истину, что если не все обладают даром драматургического мышления, то это отнюдь не снимает с них от­ ветственности быть полноценными художниками и передать свое видение мира своими, присущими только режиссерской профессии художественными способами. Я наблюдал, что если режиссер сам пробует, успешно или не­ успешно, в данном случае это не важно, написать для себя сцена­ рий, то он впоследствии как бы обкрадывает свое же режиссерское мышление. Это случалось даже с таким гениальным художником, как Довженко, который потряс меня в юности своим устным рас­ сказом о будущем своем фильме «Арсенал» и затем чуть-чуть разо­ чаровал, когда я увидел на экране готовый фильм, ибо те же самые сказочные кони, которых он так вдохновенно описал как поэт, 2 ГОтКепич выглядели гораздо более прозаично, когда он снял их как ре­ жиссер. Замысел был крылатее, чем осуществление, хотя это еще раз подчеркивает мою мысль о том, что если замысел так талантлив, как были талантливы все замыслы Довженко, то даже некоторые' технические несовершенства при их воплощении не смогут умалить художественную значимость произведения. В тысячу раз ценнее для искусства все фильмы Довженко, со всеми имеющимися в них иногда техническими неловкостями или наивностями, чем профессионально блестящие, внешне безукоризненные по форме, но такие обманчивые и неглубокие ремесленные «боевики». Но мы уже условились, что такие гении, как Довженко или Чаплин, — исключение. Оказывается, для режиссера важно обладать недюжинным та­ лантом, чтобы открыть, угадать автора, вдохнуть сценическую или кинематографическую жизнь в его произведение. На весах истории еще неизвестно, что будет больше значить — собственная ли пьеса Немировича-Данченко или его «открытие» драматургии Чехова. Примеры можно продолжить. Но уже как закон определилось то положение, при котором наиболее полноценные произведения в искусстве появляются в результате именно вот такого творческого взаимопроникновения, брака по любви, а не по расчету. Но это должна быть встреча равньгх. Ведь если режиссер не ста­ вит себе никакой другой задачи, кроме как более или менее квали­ фицированно иллюстрировать автора, которого он выбрал, если он не является также автором с в о е й образной системы, то тогда, ко­ нечно, ничего, кроме ремесленного изделия, не получится. Значит, существует специфическое, режиссерски-авторское ви­ дение, дающее великолепный и непревзойденный эффект, когда органически, непринужденно сливается оно с видением драматурга. Возьмем конкретный пример из творческого содружества сце­ нариста Евгения Габриловича и режиссера Юлия Райзмана. Не слу­ чайно удачи и у того и у другого мы отмечали именно тогда, когда их творческие пути скрещивались. Лучшие произведения обоих — это фильм «Последняя ночь» т «Машенька», «Коммунист». В сценарии Габриловича «Жена», впоследствии превратившемся в фильм «Урок жизни», где оба художника, как мне кажется, не до конца завершили свой замысел, но в целом работе интересной и све­ 34 жей, есть такой эпизод: герой и героиня идут по стройке и ведут лирический диалог. Чего, казалось бы, проще, решает режиссерремесленник, выбираем эффектный фон строительства, репетнем пару раз с актерами, поместим камеру на тележку и двинемся перед нимп, пусть сыграют. Увы! Таких кусков мы видим бесчисленное количество в серых и унылых фильмах, появляющихся на наших экранах. Но не так поступили Райзман и оператор Урусевский. Они по­ няли, что хороший диалог Габриловича нуждается не только в вер­ ном актерском раскрытии и вовсе не для украшательства нужна та пластическая атмосфера, в которую можно окунуть героев, и что именно совпадение всех элементов фильма и должно придать образ­ ную выразительность эпизоду, раскрывая тот поэтический контекст, который в кинематографии выражается отнюдь не только словами, произносимыми актерами. И вот режиссер и оператор выбирают для съемки мягкое, чуть сумеречное время и размещают на стапелях стройки электросвар­ щиков (чуть больше, чем их бывает в реальной действительности) с аппаратами, от которых вспыхивают голубоватые искры. И сразу в ткань фильма неназойливо входит поэтическая ассоциация то ли со звездным небом, то ли с роем светляков, то ли с осенним све­ чением моря. Но тем и хорош этот зрительный образ, что не отры­ вается он от реальности, а, наоборот, в ней самой выявляет прису­ щую ей поэтичность. И здесь дело тоже, как всегда, в этом «чуть-чуть». Во-первых, надо было почувствовать поэзию, красоту индустриальной стройки, во-вторых, ее надо было кинематографически организовать, а не остаться только на уровне натуралистического воспроизведения факта. Ведь именно в том, что сварщиков в кадре оказалось чутьчуть больше, чем это бывает в жизни, и размещены они в простран­ стве по вертикали, и именно на том расстоянии от героев, которое нужно, чтобы не создать ощущение назойливости, — вот в этом искусстве отбора и организации материала для камеры и заклю­ чается искусство режиссера и оператора. То, что такое стилистическое решение не случайно для этого фильма, профессиональный глаз может заметить и в том, что боль­ шинство декораций построено не в павильоне, а на натуре, с та­ ким расчетом, чтобы за окнами был все время настоящий фон стройки, чтобы актеры, выходя из павильона, попадали сразу же в ритм ее жизни. Это безусловно на первых порах затруднило производственные условия фильма, и я помню, как мучились режиссер и оператор.

2* преодолевая сопротивление студии, требовавшей перенесения этих объектов в привычные условия павильона и совершенно не пони­ мавшей «капризов» съемочной группы, упорно не желавшей поль­ зоваться писаными задниками за окнами. Съемки фильма сначала отставали от плана. Группе пришлось • претерпеть много неприятностей. Но когда картина была готова, все это было забыто, так как экранный результат был убедителен, и принципиальность художников была оценена по достоинству. Вот пример очень четкого и ясного режиссерского замысла, выросшего из самого существа сценария, из его стиля. Это сказалось не только в том, что была найдена поэзия стройки, пронизывающая всю пла­ стическую сторону фильма, но и в выборе планов, то есть чисто мон­ тажном мышлении. Однажды при просмотре на Художественном совете материала по этому фильму возникла дискуссия вокруг режиссерского реше­ ния эпизода, когда девушка решает расстаться с героем и вернуться в институт. Узнав об этом, он стремглав мчится на пристань, и когда пароход отчаливает от берега, а толпа провожающих рас­ ходится, то замечает одинокую фигуру любимой, которая не нашла в себе сил уехать. Он бросается к ней, и они застывают в объятиях. Режиссер решил этот эпизод одним куском. Он не приблизился к героям для традиционного крупного плана — в нашей памяти так и остались уходящие в затемнение два далеких силуэта на фоне речной глади. Один из членов Художественного совета настойчиво требовал от Райзмана приблизиться в этот решающий по драматургической кол­ лизии момент к героям, для того чтобы, как он выразился, попри­ стальнее разглядеть выражение их счастливых глаз, ощутить всю радость вновь обретенной любви. Однако Райзман категорически отказался от подобного решения и был прав. И отнюдь не по причинам чисто формального порядка. Он исходил из стилистических особенностей драматургии Габрило­ вича, отличающейся тонкостью, лиризмом, отсутствием педализации драматических моментов, той самой неподчеркнутостью, которая и делает его произведения такими своеобразными. Этой авторской интонации надо было найти во всех элементах фильма соответствую­ щую ей кинематографическую выразительность. И акварельность, если можно так выразиться, сценария Габриловича была передана не только в цветовой гамме фильма или в стилистике игры актеров, но п также последовательно в выборе планов.

Из всего этого можно еще раз сделать вывод, что все богатство режиссерской партитуры фильма не только может, но должно быть пронизано от начала до конца тем стилистическим своеобразием, которое вырастает из скрещения индивидуальности драматурга и чуткости мышления режиссера. Но своеобразие это, в свою очередь, может появиться только там, ;

де наряду с напряженным поиском своего видения мира существует также и не менее интенсивный поиск выразительных средств. «Новизна, новизна материала и приема обязательна для каждого поэтического произведения», — так настойчиво повторял Владимир Маяковский в статье «Как делать стихи». «Изобретательность у композитора почти не менее важна, чем внутреннее содержание. Величайшие классики были величайшими изобретателями», — вторит ему Сергей Прокофьев. Непрерывной цепью изобретений была вся история советской кинематографии. Имена Вертова, Эйзенштейна, Пудовкина п Дов­ женко остались в истории мирового кино не только как имена режиссеров-новаторов, но и теоретиков, создававших науку о кине­ матографии. Режиссерский замысел никогда не будет новаторским, подлинно смелым или оригинальным, если в нем не будут отчетливо просту­ пать эстетические пристрастия художника. Меня огорчает некоторая всеядность наших молодых режиссе­ ров. Всеядность — это не значит подражание. Право же, вполне естественно, что молодой художник на первых порах может подра­ жать близким ему образцам. Потом, когда он оперится, подража­ тельность легко исчезнет. Гораздо более опасна эклектичность, неразборчивость в выборе тех или иных средств, я бы сказал, эстети­ ческая беспринципность. И дело тут не в узком понимании худож­ нических пристрастий. Стремление к жанровому разнообразию, на­ пример, не может быть поставлено в упрек художнику, так как в каждом из этих жанров он сможет проявить свою индивидуальность. Поэтому режиссер со своим почерком, со своей внутренней му­ зыкой, со своей темой может пробовать свои силы и в трагедии и в буффонаде. Гораздо хуже, когда появляется неотчетливость жанра, нечеткость стилистики, когда я не могу почувствовать, чем же но­ вым стремится обогатить он свое искусство, на стороне каких худо­ жественных тенденций находятся его симпатии? Тенденциозность содержания, о которой мы говорили выше, тенденциозность в высоком, благородном и остром смысле этого слова, неразрывно связана и с тенденциозностью форм.

Художник обязательно должен быть либо «за», либо «против» — среднего не дано. Середина — это равнодушие и ремесло. Когда я в юности обучался живописи, один из моих первых педа­ гогов возобновил хорошую традицию живописцев Возрождения. Он • заставлял нас самих себе приготовлять краски, мы учились тереть масло по старым рецептам, замешивали на яичных желтках тем­ перу, осваивали несколько способов грунтовки холста и только то­ гда допускались к священнодействию живописи. Краски режиссерского замысла — это и мизансцена, и пластиче­ ское, изобразительное видение фильма, это и музыкальное, ритмиче­ ское его ощущение, это и, наконец, самое главное — умение работать с человеком, то умение, в котором так тесно переплетаются и зна­ ние человеческой природы, и тончайшая наблюдательность, и муд­ рость педагога, и терпение, и такт, и воля. Но оставим пока в покое эти чисто человеческие, хотя и немало­ важные, качества режиссера. Мы ведь говорим сегодня прежде всего о замысле. Оказывается, и здесь нужна воля в отборе материала и доскональное, профессиональное знание самого существа, самой кон­ систенции тех красок, которые потом лягут на вашу палитру. Возьмем, к примеру, такой, казалось бы, простейший элемент, как то, что мы называем «глазом режиссера». Мы часто говорим про живописца или графика — у него хоро­ ший, меткий глаз. Но могут возразить нам, что режиссер здесь ни при чем, что способность видеть должна быть присуща оператору или художнику. Это неверно: глаз кинокамеры — это нечто гораздо большее, чем технические навыки, простая фиксация видимого. Ки­ нематограф прежде всего искусство визуальное. Оно родилось та­ ким и адресуется к нам прежде всего через наш глаз, через наше зрение. И если, как известно, можно себе представить фильм без звука, то невозможно представить себе фильм без изображения. Значит, объектив киноаппарата — это око художника, это его видение мира, его зрение. А зрение можно и должно в о с п и т ы ­ в а т ь. Говорим же мы о необходимости воспитания слуха. Ведь для того чтобы прийти к действительно обогащающему вашу внутрен­ нюю жизнь слуховому восприятию сложной симфонической музы­ кальной формы, надо пройти терпеливо и внимательно некую школу, некий курс самовоспитания — называйте это как хотите. Глаз, видение тоже можно и должно воспитывать. Мы пока мало и плохо этим занимаемся. Рассказать только сюжет живописного полотна — это еще не значит заставить зрителя почувствовать его пластическую красоту. Композицию, цветовое и тональное решение, воздействие различных фактур — все это можно и нужно изучать, а изучив, надо уметь отбирать близкое именно тебе, совпадающее именно с твоим внутренним ощущением и видением мира. А вы­ брав, нужно иметь мужество защищать то, что тебе эстетически близко, то, что тебе нравится, то, что ты считаешь наиболее силь­ ным и выразительным. Глаз, как и вкус, может быть или современным, или архаичным. Но что за абстрактное понятие, скажете вы, «современный глаз». Однако им можно назвать тот глаз, который умеет зорко подметить своеобразное, красивое и эстетическое там, где оно еще находится только в зародыше, где оно несколько непривычно, где оно выби­ вается из инерции установившихся канонов. Так, например, нет ничего удивительного, что за последние де­ сятилетия стала замечаться эстетическая впечатляемость машины.

Ее не следует обожествлять, как это делали на первых порах апо­ логеты футуризма или конструктивизма. Но было бы наивным отри­ цать то, что корпус самолета «ТУ-104» производит на вас сегодня эстетическое впечатление, а сложные конструкции некоторых совре­ менных машин атомного века оставляют далеко позади, именно по своей фантастической красоте, любые живописные ухищрения лже­ новаторов. Первые отряды советских документалистов, во главе с Дзигон Вертовым, пропагандируя в кинематографе поэзию труда, одновре­ менно создавали и ту эстетику современной машины, без которой невозможно было бы появление и такого фильма, как «Броненосец «Потемкин». Эйзенштейн, как никто, обладал необычно острым, современным глазом, воспитанным на всем богатстве предшествующей изобрази­ тельной культуры и в то же время на смелом, бескомпромиссном вглядывании в новый мир. Таким образом, вряд ли кто-нибудь станет сегодня отрицать, что глаз современного человека, приученный видеть мир то с высоты авйаполета, то с быстро летящих машин или поездов, привыкший к световой электрической или неоновой гамме, глаз, которому стали доступны тайны мироздания, выявленные объективом телескопа или микроскопа, существенно отличается от зрения человека XIX века. Сам кинематограф также изменил пластическое восприятие мира. Он открыл и узаконил эстетическую прелесть движущегося бело-черного изображения и проделал это настолько внушительно, что появление цветного кино отнюдь не отбило у зрителя охоту смо­ треть черно-белые фильмы, так же как и масляная живопись не уменьшила удовольствие зрителя, испытываемое от созерцания гра­ вюры или офорта. Кино обострило наше ощущение того, что в пластических искус­ ствах называем мы фактурой. Кинообъектив не терпит бутафории, фальши. Реальность предметов, их фактура, то есть поверхность, вес, плотность, объем, — все это ощутимо, зримо на экране. Игра света в кино, отражение блестящих плоскостей, поглощение света шероховатыми, матовыми поверхностями, реальные свойства мате­ риалов — дерева, камня, плотность водяных зеркал, маслянистость нефти, вязкость грязи — все это на экране обретает свою новую, как -бы удесятеренную выразительность. А если прибавить к этому важнейшие свойства кинообъектива — композицию, то есть обрез рам­ ками кадра той действительности, которая в своем натуральном или организованном виде предстает перед объективом, в понятие компо­ зиции включить еще и точку зрения аппарата, ракурс, если доба­ вить к этому и возможности движения самой камеры, то тогда ста­ новится ясным, каким небывало мощным средством выразительно­ сти обладает кино, это искусство XX века. Пользуемся ли мы всеми этими щедротами? Не застревает ли наш глаз иногда на штампованных, невыразительных приемах, по­ заимствованных из дурных живописных образцов? Не страдает ли наше экранное зрение от зрительной малограмотности и душевной лености некоторых режиссеров, операторов или художников? Вопрос о том, как будет действовать камера в фильме, — это также отнюдь не техническая проблема. Изберете ли вы статич­ ные, крепко сколоченные и уплотненные композиции, где действие будет больше разворачиваться в глубину, или, наоборот, ваша ка­ мера станет легкой, не фиксирующей точные очертания кадра, а оставляющей всегда как бы воздух за границами экранной рамки, — все это должно быть определено в вашем режиссерском замысле. Будет ли ваш аппарат вкапываться в землю и забираться на крыши домов или, наоборот, будет солидно поглядывать на окру­ жающий мир в позе объективного наблюдателя, как бы не желаю­ щего даже, чтобы обнаружили его присутствие, — все это не техно­ логия операторского или режиссерского мастерства, а органические последствия вашего видения мира, ваших эстетических взглядов, склада вашего дарования, свидетельства вашей культуры или... бес­ культурья. Как режиссер, вы можете и не знать всех тонкостей оператор­ ской или художественной профессии и вам не надо подменять ва­ ших ближайших соратников по фильму. Наоборот, вы обязаны рас крыть их творческую индивидуальность, побудить работать «во весь голос», и только тогда получите вы на экране полноценные худо­ жественные результаты. Но именно чтобы достичь этого, вы обязаны уже в режиссер­ ском замысле, ощутить фильм в его зрительном выражении, поста­ вить эстетические задачи перед оператором и художником, ввести их в тот круг пластических образов, который неизбежно должен возникнуть в вашем воображении, когда сталкиваетесь вы с за­ мыслом драматурга, когда нащупываете вы черты той стилистики, которую вы хотите избрать для вашего будущего произведения. Это не значит, что режиссер должен уметь рисовать как профес­ сиональный художник, хотя, не скрою, очень желательно, чтобы вы пробовали бы иногда выражать свои мысли карандашом или кистью. Но, повторяю, это не обязательно потому, что мы знаем так назы­ ваемых «художников», которые видят мир ограниченно, бедно и не­ выразительно, и, наоборот, людей, никогда не бравших в руки кисть и в то же время умеющих интенсивно воспринимать и оценивать живописные произведения. Не будем забывать, что в палитру режиссерского замысла вхо­ дит не только работа с камерой, но и то, что мы называем средой, атмосферой, то, что должно быть воссоздано художником-декорато­ ром в павильонах студии или на натуре. Можно ли сказать с уверенностью, что нужно стремиться только к максимальному использованию чистой натуры и всячески избе­ гать выстроенных декораций? Вряд ли и в этом вопросе надо при­ держиваться каких-либо догм. Здесь, как и в выборе других пласти­ ческих средств, прежде всего важно отталкиваться от стилистики автора и от того изобразительного принципа, который выбирает ре­ жиссер для решения фильма в целом. Конечно, киноаппарат больше всего любит подлинность, реаль­ ность. Но в истории мировой кинематографии мы знаем немало случаев, когда умелое применение декоративных построек отнюдь не наносит ущерба фильму. Все дело заключается в том, чтобы де­ корация не носила такой стилизованный, условный характер, как это было, например, в экспрессионистских немецких фильмах, а с другой стороны, не впадала бы в ненужный натурализм, когда кадр теряет свою пластическую выразительность, будучи перегруженным малозначимыми бытовыми деталями. Лаконичная, изобретательная, пространственная, дающая про­ стор для мизансценного поведения человека, — такая декорация может правдиво воссоздать поэтическую атмосферу фильма, и мы знаем тому немало примеров из практики как наших советских художников, так и некоторых лучших фильмов западной кинемато­ графии. Но я хочу подчеркнуть, что суть дела не в технологических по­ дробностях, то есть выстроена декорация или найдена на натуре, а в том, что в процессе вызревания режиссерского замысла важно определить место действия не как пассивный фон, а как важный компонент, наиболее выгодно подчеркивающий смысловые и драма­ тургические узлы будущего фильма. От перенесения действия в то или иное место многое может из­ мениться, приобрести другой смысл, усилить эмоциональное воз­ действие или, наоборот, притушить его. Приведу пример из американского фильма последних лет «Бун­ тарь без причины» режиссера Николаса Рея. Фильм этот интересен прежде всего своей темой. Он начал це­ лую серию зарубежных фильмов, посвященных трагедии, пережи­ ваемой молодежью капиталистических стран. Естественно, в силу своей идейной ограниченности авторы этих фильмов не смогли дать исчерпывающего ответа на наиболее наболевшие вопросы и пра­ вильно проанализировать причины возникновения этих болезнен­ ных явлений. Но все они: и французский режиссер Кайят в своем фильме «Перед потопом», и Ласло Бенедек в фильме «Бригада диких», и Марсель Карне в своих «Обманщиках» (я бы перевел точнее по смыслу название фильма как «Изолгавшиеся») —были вынуждены в самой резкой форме констатировать трагедию изверившегося и ра­ зочарованного поколения, к тому же подавленного непрерывной пропагандой буржуазной печати, запугивающей молодежь неизбеж­ ностью атомной войны. Но в фильме Николаса Рея, содержание которого было бы долго здесь пересказывать, интересуют нас другие обстоятельства. Это выбор такого места действия, которое само по себе служит не про­ сто декорацией, но помогает раскрыть основную тему трагедии, служит тем обертоном, который позволяет нам тоньше и глубже ощутить масштаб и своеобразие затронутой темы. Герой фильма — его играл молодой артист Джеймс Дин (траги­ чески погибший во время автомобильной катастрофы несколько лет тому назад) — стал, по замыслу авторов фильма, символом потерян­ ного поколения молодежи, бунтарем без причин, близким по духу тем самым «гневным молодым людям», которые развелись в послед­ нее время в Англии. Волей сценариста он попадает в начале фильма в колледж, где сталкивается с группой студентов, которую мы окре­ стили бы «плесенью». Во главе группы стоит вожак, циничный п растленный юноша, подражающий героям гангстерских фильмов. Он вызывает Джеймса Дина для испытания его храбрости на по­ единок на ножах. Вот как строит режиссер первое столкновение новичка с этой компанией. Джеймс входит с яркого солнечного света в темноту куполо­ образного здания. Это планетарий, где идет очередная лекция по астрофизике. Он ощупью пробирается по проходу, оказывается возле пульта управления, за которым сидит лектор (все это будет использовано в дальнейшем), затем усаживается в одном ряду с шалопаями, веду­ щими еебя довольно развязно, в это время на куполе планетария разворачиваются картины звездных миров. Это сочетание цинизма и легкомыслия молодежи с бесшумным ходом небесных светил, с ощущением космоса и его величия сразу создает резкий и нужный контраст, подчеркнутый в финале эпизода •зрелищем космической катастрофы, которой заканчивается лекция. Только тут, когда на куполе планетария вспыхивает взрыв, проис­ шедший от столкновения светил, на секунду притихают испуганные, встревоженные маменькины сынки и молниеносно слетает с нпх маска бравады. Когда зажигается свет, они вновь приобретают привычную раз­ вязность, но мы уже почувствовали, что за ней кроется подлинный страх, растерянность. Так благодаря правильно выбранному месту действия раскрывается внутренний смысл фильма, подчеркиваются подлинные причины душевного смятения этой молодежи. И второй раз тот же самый планетарий появляется в конце фильма. Перед глазами зрителей уже прошла трагическая история гибели вожака банды, пострадавшего от собственной глупости, полюбили друг друга новичок и девушка, оба страдающие от одиночества, от разлада с собственными семьями, от неумения найти свое настоя­ щее место в жизни... Уже пролилась кровь, так как их третий приятель — запуганный и истеричный мальчуган, привязавшийся к этой влюбленной паре и охранявший их покой от преследований банды — случайно выстре­ лил и в темноте ранил одного из шалопаев. И вот он, испуганный собственным поступком, ищет спасения под куполом планетария. Дело происходит ночью. Поднятые на ноги стрельбой встревоженные родители, педагоги, полиция окру­ жают убежище мальчика. Истеричный и задерганный, он способен принести еще много бед, так как в руках у него заряженный ре-, вольвер. Джеймс Дин берет на себя трудную миссию обезвредить зверька и один входит в планетарий. Так же как и в первый раз, бредет он ощупью по проходу;

ша­ рящая рука его, желая зажечь свет, случайно наталкивается на кнопки пульта управления, и он приводит в действие механизм проекции звездного неба. И вот опять бесшумно кружатся по ку­ полу планетария небесные светила, а под ними внизу маленькая скрюченная фигурка запуганного, запутавшегося мальчугана... Гулким эхом откликается пустой планетарий на голос Дина, ласково уговаривающего мальчугана не стрелять, выйти из своего убежища. Он заклинает его именем дружбы, и тогда мальчуган подползает к нему... Выразительный образ одиночества возникает от сопоставления этих двух прижавшихся друг к другу фигур — юноши и мальчугана под необозримым куполом ночного неба, усыпанного миллиардами звезд. Фильм кончается трагически — смертью мальчугана. Но дело не в сложном сюжете, который я п не пытался пересказать, а в том наглядном примере о с о з н а н н о г о выбора места действия, органи­ чески вошедшего в образную систему режиссерского замысла. До сих пор мы говорили о различных элементах пластической выразительности фильма, но не следует забывать, что кино — это не цепь диапозитивов, и в игровом фильме главное место занимает действующий человек. Мизансцены, или, как любил говорить Эйзен­ штейн, мизанкадры, рожденные не режиссерским произволом, а за­ конами органических действий киноактера, еще больше, чем на сце­ нической площадке, способны помочь внешнему выявлению внут­ реннего мира образа человека на экране. Поэтому так удручают меня в работах некоторых режиссеров вялые, невыразительные ми­ зансцены, претендующие на бытовое правдоподобие, а по существу напоминающие позирование перед аппаратом уличного фото­ графа. Естественно, я не призываю к тому, чтобы в режиссерском за­ мысле фиксировать те или иные мизансцены, это было бы наси­ лием над процессом творческого содружества режиссера с актером. Мизансцена не может возникнуть как графическое предначерта­ ние, как математическая формула, куда должна уложиться жизнь актерского духа. Настоящая органическая мизансцена рождается только в результате подробной и тщательной работы актера и ре­ жиссера. Но для того чтобы она была не просто «удобной» и не напоми­ нала те театральные мизансцены, которые строятся по принципу — «лишь бы актеры не столкнулись друг с другом», но была бы еще п кинематографически выразительной, для этого следует уже в ре­ жиссерском замысле нащупать те эстетические принципы, которыми хотите вы руководствоваться в области мизансценирования. Ведь, к примеру, принципы статуарных, симметричных или фронтальных мизансцен резко отличаются от диагональных, дина­ мичных или глубинных — каждая из этих разновидностей может слу­ жить выразителем вашей индивидуальности, того нового, что вы хотите привнести своим фильмом в кинематографическую культуру. И, наконец, самое главное — человек, актер. Какое место он может занять в режиссерском замысле? Существуют споры о том, надо ли писать сценарии в расчете на определенного актера или каждый раз фильм должен обогащать зрителя обилием новых лиц? Помогают или мешают зрителю те ассоциации, которые неизбежно возникают при появлении на экране знакомого актера? Что хотят смотреть зрители в кино: новую роль в исполнении неизвестного им актера или старого знакомца в новой роля? К сча­ стью, у нас не существует система «звезд» в том виде, в каком уза­ конена она в капиталистическом кинопроизводстве. Там любовь зри­ теля к актеру выродилась в уродливую эксплуатацию как природ­ ных свойств актера, так и нездорового, подогреваемого рекламой интереса широких зрительских масс к своему «идеалу». Лично я склоняюсь, пожалуй, к обычаям зрителей китайского классического театра. Посещая во время своего пребывания в Ки­ тае ежевечерне театральные спектакли, я лично убедился в том, что китайские зрители с малолетства знают наизусть как тексты, так и мелодии и мизансцены всех классических драм и комедий. Но, право же, это отнюдь не мешает им наслаждаться спектаклем, куда ходят они главным образом для того, чтобы оценить искусство того или иного актера, и редко я видел такой горячий и взволнованный зри­ тельный зал, такое тонкое и впечатляющее актерское мастерство. Конечно, кинематографисты будут в своем стремлении к подлин­ ности искать исполнителей среди непрофессионалов, и закрывать эти возможности перед ними нельзя. Но основой нашей работы бу­ дет всегда оставаться то таинство актерской игры, которое мы на­ зываем перевоплощением, та высшая ступень мастерства реалпсти ческой школы переживания, которая является важнейшим достиже­ нием советской театральной и кинематографической культуры. Отсюда следует, что если и не стоит приспосабливать нарождаю­ щийся образ к обличью знакомого или любимого актера, то все же естественным окажется возникновение уже в стадии формирования режиссерского замысла имени того или иного актера, который нач­ нет ассоциироваться с будущим героем вашего произведения. Эти ассоциации могут даже повлиять в какой-то степени на дальнейшее формирование образа, обогатят его какими-то, свойственными только этому актеру, индивидуальными чертами, нюансами пове­ дения. Таким образом, я являюсь сторонником того, чтобы встреча с будущей группой произошла в вашем воображении значительно раньше, чем она состоится в реальности, чтобы и в этом вопросе проявились ваши творческие пристрастия. Для меня нет большего доказательства зыбкости режиссерского решения, чем блуждания режиссера на так называемых «пробах», когда колеблется он между актерами самого разного профиля, самых противоположных индиви­ дуальностей. А ведь выбор актера на ту или иную роль — один из самых ре­ шающих моментов для судьбы фильма. И именно в результате оши­ бочного, неточного или случайного выбора постигает нас наиболь­ шее число творческих неудач, потерь и,трагедий. Мне кажется, в записной книжке режиссера (а такую ему, так же как п писателю, полезно иметь) должны прежде всего значиться имена тех актеров, с которыми он хотел бы встретиться на своем творческом пути. Я, например, всегда был очень постоянным в своих творческих привязанностях и не раскаиваюсь в этом. И не только потому, что мне лично это доставляло творческую радость, но я думаю, что не в накладе остались и зрители. Задолго до того, как Владимир Канцель сыграл в моем фильме роль бравого солдата Швейка, его фамилия была записана у меня в памятной книжке. Это случилось в 1922 году, когда я впервые увидел его в театре имени Комиссаржевской в «Комедии ошибок» Шекспира, где он блестяще сыграл роль Дромио Эфесского. В течение более чем двадцати лет почти во всех моих картинах, в самых разнообразных ролях, снимался Борис Тенин. С замечатель­ ным актером Борисом Пославским связаны лучшие годы нашей творческой юности, и, наконец, всегда верным я оставался моему другу Максиму Штрауху, создателю образа Ленина на экране и ко торого, как это ни странно сейчас вспомнить, не хотели пли боялись снимать в этой роли в течение последних пятнадцати лет не в меру осторожные кинематографические деятели. Полюбить актера, мечтать о встрече с ним, включить его еще незримо в свой режиссерский замысел — это значит сразу обогатить этот замысел и, если хотите, это также заранее обеспечит будущую победу. Ибо я совершенно уверен, что успех фильма зависит не столько от вашей одаренности, принципиальности и пристрастности, но главным образом от выбора близкого вам автора сценария и от актера — непосредственного воплотителя ваших мечтаний. Однако и они отвернутся от вас, не помогут вам, если предста­ нете вы перед ними ленивым и нищим, если предложите им вместо хлеба искусства камень ремесла, — значит, не сумели вы терпеливо и тщательно взрастить самое драгоценное зерно вашей профессии —поэзию режиссерского замысла.

РОЖДЕНИЕ МИЗАНСЦЕНЫ < роводником хорошего вкуса, умным и требовательным к себе и своему коллективу руководителем должен быть режиссер-мастер. Ему необходимо в совершенстве овладеть всеми элементами своего мастерства, а для этого надо выносить на широ­ кое общественное обсуждение те вопросы, которые либо еще не нашли своего разрешения, либо, будучи решены художественной практикой, до сих пор не осмыслены теоретически. В данном слу­ чае нас интересует вопрос о рождении мизансцены в процессе ре­ жиссерской работы над кинофильмом'. Мы очень часто совершаем идейные промахи вследствие того, что наши художественные намерения оказываются в разрыве с умеЭта глава написана в содружестве с режиссером Анатолием Карановичем.

нием осуществить задуманное в конкретных художественных обра­ зах. Только совокупность передового, марксистского мировоззрения с технической оснащенностью создает настоящего художника. Чело­ век, вооруженный передовым мировоззрением, но не владеющий техникой своего искусства, будет только мечтателем, прожектером. И, наоборот, человек без четко сложившегося мировоззрения, обла­ дающий даже выдающейся техникой, будет ремесленником. Нередко приходится слышать и читать, что мизансцена даже на театре изжила себя, что построить мизансцену — это не искусство, а ремесло, что мизансцена не решает успеха той или иной сцены. Отрицательное отношение к мизансцене декларировалось как пере­ ход к высшим формам создания реалистического полотна. Так, С. Герасимов, подводя итоги своей работы над фильмом «Маска­ рад», писал: «Мне ясно, что как в кинематографии, так и в театре понятие мизансцены изжито. В практике театрального искусства нет ничего более неинтересного. В споре о теории мизансценичеокого искусства, который возник год назад между театральными режиссерами, дого­ ворились до того, что надо ввести праздничность мизансцены, что мизансцена чуть ли не спасает советское искусство. Это смешное утверждение. Ведь мизансцена — ремесло. Эффектной мизансценой режиссер пытается прикрыть общую скудость режиссерской и актер­ ской ткани спектакля, и для меня такие мизансцены — убогие тряпки, прикрывающие бедность таланта, силу, искренность и убеж денность действия. Мизансцена — это «я», которое человек говорит в одном углу сцены;

«люблю» — перебегая в другой конец;

потом «тебя», становясь на колено у балюстрады, и т. д. С моей точки зре­ ния, эта беготня — сложная и мучительная бессмыслица, которая, кроме зевоты, ничего не вызывает. Зритель интересуется актерами, тогда, когда они, став друг против друга, заговорят обыкновенными человеческими голосами. Попытка спасти мизансценой сложность текста не удалась мне в «Маскараде» '. В этой цитате, за исключением последней фразы, делающей честь самокритичности режиссера, все остальное представляет сме­ шение понятий, вызванное, очевидно, полемическим задором. Право же, «обыкновенные человеческие голоса» ничем не проти­ воречат мизансцене, актеры, становясь «друг против друга», уже тем самым образуют мизансцену простейшего типа, «беготня» вовсе не является единственным видом мизансцены, а презрительное на Сб. «Как я стал режиссером», Госкиноиздат, 1946, стр. 91.

именование ее «ремеслом» с таким же успехом может быть адресо­ вано и к любому другому элементу режиссерского мастерства. К счастью, С. Герасимов в творческой практике, как кинематогра­ фической, так и театральной («Седая девушка» в театре им. Евг. Вахтангова), забывает о своем теоретическом «нигилизме» и широко пользуется всем богатством мизансценного мастерства. Но откуда все же возникло это воззрение об «изжитости» мизан­ сцены, нигилистическое пренебрежение к ней и теоретическая пута­ ница в этом вопросе? Очевидно, необходимо начать с уточнения по­ нятия. Действительно, термин этот перешел в кино по наследству от театра. «Мизансценировать», то есть в буквальном, дословном пере­ воде — «положить на сцену», или расположить на сценической пло­ щадке, стало на театре одной из составных частей того, что мы на­ зываем мастерством режиссуры. Но естественно, что понятие это отнюдь не технологическое. Творческий метод того или иного ре­ жиссера, той или иной режиссерской школы или театрального на­ правления находит свое выражение и в методе мизансценирования. Значительно эволюционировало и само понятие мизансцены, меняв­ шееся в зависимости от той идеологической борьбы, которая происхо­ дила, в частности, в русском и советском театре между реалистиче­ ским искусством и формалистическим, декадентским направлением. В нашу задачу сейчас не входит исторический анализ этой борьбы. В общих своих чертах она уже хорошо отражена в иссле­ дованиях советских театроведов. Но надо сказать, что отдельные специфические вопросы режиссерского мастерства, и *в частности мизансцены, еще мало разработаны теоретически, чем, может быть, отчасти и объясняется та путаница, которая произошла в этом во­ просе, когда термин «мизансцена» перекочевал в кинематографию. В практике и теории дореволюционного формалистического «условного» театра мизансцена служила для выявления самодовлею­ щего искусства режиссера. Режиссура сводилась не столько к раскры­ тию идейного смысла спектакля, сколько к «самовыражению» в изо­ щренных приемах, движениях, ритме мизансцен. Примером такого понимания режиссуры является книга «Искус­ ство театра» Гордона Крэга. В этой книге Гордон Крэг противопо­ ставляет искусство режиссера драматургии. Он считает, что задача режиссера не столько раскрытие автора путем внимательного про­ никновения в идею и замысел произведения, сколько обогащение этого произведения путем самораскрытия режиссера. «Когда он [ре­ жиссер] изощрится в применении движения, слова, линий, красок и ритма, тогда он может стать и художником, тогда мы больше не будем нуждаться в содействии сочинителя пьес, так как наше искус­ ство сделается самодовлеющим» 1. Режиссеры «условного» театра искали ярких мизансцен, эффект­ ных и декоративных. Мизансцена служила для украшения. Ми­ зансценой зритель должен быть поражен, удивлен и восхищен. Но мизансцена, как элемент раскрытия авторского замысла, для них не существовала. Не это их увлекало, и не это было важно. Конечно, подобная формалистическая мизансцена советскому искусству чужда. И именно такого рода мизансцены стали пугалом для некоторых теоретиков, которые за ними проглядели реалистиче­ скую мизансцену, пластически выявлявшую идею произведения. И чем значительнее произведение, тем в нем ярче, интереснее ми­ зансцена, являющаяся элементом большого режиссерского мастер­ ства. Нам кажется, что без правильного применения этого элемента кинорежиссером, без учета всей ее значимости, всех сил, заложен­ ных в нем, режиссер обворовывает не только себя и актера, но, глав­ ное, зрителя. Все разговоры о том, что мизансцена сковывает актера, мешает ему, по существу, не имеют под собой никакого основания, если речь идет о мизансцене, которая призвана помочь раскрытию авторского замысла. Любопытно, что Гоголь как драматург в своих ремарках пытался раскрыть наиболее яркие и типичные мизансцены. Венцом его, мы бы сказали, режиссерского мастерства можно считать немую сцену финала «Ревизора». «Городничий посередине в виде столба с распростертыми руками и закинутою назад головой. По правую сторону его жена и дочь с устремившимся к нему движением всего тела;

за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям;

за ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом;

за ним, у самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся одна к другой с самым сатирическим выражением лица, относящимся к семейству городничего. По левую сторону городничего: Земляника, наклонивший голову несколько набок, как будто к чему-то прислу­ шивающийся;

за ним судья, с растопыренными руками, присевший почти до земли и сделавший движение губами, как бы хотел посви­ стать или произнесть: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» За ним Коробкин, обратившийся к зрителям с прищуренным глазом и едким ' Г о р д о н К р э г, Искусство театра, издатель Н. И. Бутковский, 1912, стр. 102. намеком на городничего;

за ним, у самого края сцены, Бобчинский и Добчинский с устремившимся друг к другу движением рук, с разинутыми ртами и выпученными глазами. Прочие гости остаются просто столбами. Почти полторы минуты окаменевшая группа сохраняет такое положение» ;

. Эта немая сцена может служить примером высокого режиссер­ ского мастерства, в ней чисто пластическими средствами выражено внутреннее состояние всех персонажей комедии и одновременно под­ водится итог всем происходящим событиям. Гоголь, отвечая на за­ мечание некоторых актеров, что подобное точное описание сцениче­ ского поведения действующих лиц свяжет их, что это унизительно для них, профессиональных актеров, — отвечал: «Нет, это не свяжет нимало, это не унизительно, талант не остановят указанные ему гра­ ницы, как не остановят реку гранитные берега, напротив, вошедшп в них, она быстрее, полнее движет свои волны. И в данной ему позе чувствующий актер может выразить все, на лицо его здесь никто не положил оков. Размещена только одна группировка, лицо его свободно выразить всякое движение, и в этом онемении бездна раз­ нообразия» 2. Разве эти слова Гоголя не могут служить самой убедительной отповедью тем, кто считает, что всякая точная мизансцена только связывает и сковывает актера? Рассуждения о второстепенное™ мизансцен, об их несуществен­ ности нам кажутся следствием глубокого заблуждения и ложного понимания метода Станиславского. Характерно, что сам К. С. Ста­ ниславский придавал мизансцене огромное значение. Он говорил, что в построении мизансцены нужно стремиться выразить внутрен­ нюю, идейную, смысловую и человеческую природу события, а не украшать тот или иной момент действия наиболее эффектной груп­ пировкой действующих лиц. «Иногда можно начать играть, и сама роль выжимает мизан­ сцены, а иногда этого нет. Придет опытный режиссер и скажет: «Вот тут нужно сделать маленький перерыв, нужно подойти к окну»... Когда роль пошла, тогда мизансцены будут создаваться сами, но бывает так, что вот роль никак не идет. Я ведь не могу вам сказать: «Потрудитесь чувствовать!» Все элементы — маяки;

они помогают, и в числе одного из маяков — мизансцена. Мы должны уметь нахо­ дить эти маяки и великолепно их знать, вот поэтому я вам сейчас 1 даю такие маяки, к которым вы должны заолаговременно при­ учаться... Нужно, чтобы и в жизни ваше внимание было направлено на мизансцены. Надо уметь быть внимательным к жизни» '. Станиславский видел в мизансцене прекрасный педагогический прием в работе с актером. «...Мизансцены помогают внутренним ли­ ниям чувства. Какая бы ни была запутанная мизансцена, она дол­ жна быть всегда для актера....Надо уметь пользоваться и дорожить мизансценой...» 2. Г. Кристи, говоря о работе Станиславского над оперой Визе «Кармен», пишет: «К. С. творил многие мизансцены в «Кармен» с блеском и вдохновением, вызывая не раз аплодисменты актерской аудитории. При этом он говорил: «Спектакль в смысле мизансцены должен быть всегда полуэкспромтом. Никогда не чувствуйте себя посаженным режиссером на некий шпиль, с которого нельзя сойти» 3. Н. Горчаков в своей книге «Режиссерские уроки Станиславского» приводит пример того, как умел великий мастер подстраивать воз­ никновения «случайных» мизансцен. «В том, как К. С. Станиславский осуществлял поставленную пе­ ред самим собой и перед коллективом участвующих задачу выра­ жения идейной сущности спектакля и через мизансцену, я имел случай убедиться, присутствуя еще на одной его репетиции «Же­ нитьбы Фигаро»—репетиции картины «Свадьба»......По мысли Станиславского, граф Альмавива, рассердившись на Фигаро за все его проделки в этот день и насильно вырванное у него разрешение на свадьбу, велел справлять ее на «заднем», как го­ ворит К. С, дворе замка. Это. конечно, была очень верная мысль по логике поведения графа и по развитию и становлению спектакля....Наконец, Головин, как нам показалось, прислал нарочито про­ стой эскиз;

на нем был изображен узкий, несколько скошенный по диагонали прямоугольник из трех белых оштукатуренных стен, кры­ тых по верхнему краю красновато-желтой черепицей. Выше стен голубое южное небо. В левой боковой стене — простые, на крепких дубовых опорах деревянные ворота. В правом углу сцены — громад­ ная куча бочек, ящиков, разбитых скамеек — словом, склад какогото деревянного хлама. Режиссеры решили, что и этот эскиз будет 1 Из стенограммы урока К. С. Станиславского в его студии 5 декабря 1935 года. 2 Из стенограммы занятий К. С. Станиславского в его студии 15 ноября 19353 года. Г. К р и с т и. Работа Станиславского в оперном театре, М., «Искусство». 1952, стр. 191.

И. В. Г о г о л ь, Собр. соч., т. 4, Гослитиздат, М., 1952, стр. 97. Т а м ж е, стр. 373.

забракован: в нем явно не было ни одной из тех «опорных» точек, которых всегда искал и заготовлял заранее Станиславский в своей работе с художником. Но когда эскиз показали К. С, он пришел в полный восторг, едва его увидел. — Молодец Головин, — сказал он, — угадал. Это как раз то, что надо. — Константин Сергеевич, но где же на этом дворе разместить всю толпу — у нас ведь занято более сорока человек в этой картине? • — Сами разместятся, — отвечал Станиславский, — на этот раз можете о мизансценах для них не беспокоиться. Позаботьтесь, чтобы эта куча в углу действительно существовала на сцене в виде бочек, ящиков, скамеек, лесенок, табуреток, а не осталась «штрихом» художника, необязательным для бутафоров и постановочной части, как это часто случается в театрах. — Да, но где же сядет граф? Его ведь на бочку не посадишь? — Сам виноват, что ему некуда будет сесть. Нечего было каприз­ ничать и проявлять свой глупый характер, — отвечал К. С. так, как будто он имел дело с самым настоящим Альмавивой. — Оденьте всех в костюмы, когда будут готовы и поставлены на сцену эти де­ корации. А до тех пор проверяйте текст этой картины по линии внутреннего действия и отношений, а мизансцены не трогайте... Простые декорации были сделаны очень быстро, и мы все скоро увидели первую репетицию этой картины на сцене......Ю. А. З а в а д с к и й. — А где же я сяду? К. С. — Это уже ваше дело. Вы ведь виновник того, что всех за­ гнали в курятник! Ну и выходите из этого положения как знаете! Идите теперь все на сцену. Станьте все в самый дальний угол около органа и, когда помощник режиссера даст знак, неситесь со всех ног к этим воротам, в этот дворик, к этой куче захватывать лучшие бочки, табуретки, лесенки, старые кресла и стулья. Предварительно сыграйте у органа сцену, что ждете выхода графа и графини. Раз­ говоры, песни, возгласы должны долетать до меня, как жизнь всей толпы, ожидающей выхода господ. (Помощнику режиссера.) Когда откроется занавес, сосчитайте до десяти и тогда давайте знак толпе и воротам павильона. Все ясно? — Все, К. С. — Прошу всех на сцену. Занавес закрылся. Через несколько минут он плавно разошелся в стороны. Открылась знакомая нам уже декорация. Но как она «ожила», когда за ее стенами раздался яркий, разнообразный гул толпы, смех, отрывки песни, возгласы! И какой поднялся вдруг ве селый крик, какой замечательный звук-топот десятков бегущих лю­ дей услышали мы, когда толпа за кулисами по установленному сиг­ налу сорвалась с места! Через несколько секунд передовые в развевающихся легких ко­ стюмах пронеслись п о - н а с т о я щ е м у бегом через всю сцену, устремились к заветной куче. Но вот кто-то, зацепившись, застрял в воротах. Еще кто-то ухватился за него, чтобы не упасть. И мгно­ венно в пролете ворот образовалась самая настоящая «пробка» из людей — ведь каждый стремился первым попасть во двор. Возникла замечательная мизансцена, полная жизни, яркая по действию, выразительная в своем целеустремлении, насыщенная темпераментом» '. Мы позволили себе привести такую пространную цитату потому, что она является примером того, какое огромное значение придавал К. С. Станиславский правильному решению мизансцены, которая возникла по точно задуманному плану, но без всякого насилия над актером. Конечно, подобного рода «случайность» была расчетливо под­ готовлена гениальным режиссером. Но вот другой пример возникновения тоже «случайной» мизан­ сцены. В своих воспоминаниях «Из боковой кулисы» один из про­ винциальных актеров так описывает работу провинциального режис­ сера конца XIX века: «Режиссерский метод Неверова являлся неповторимым. Каждый актер перед выходом на сцену задает режиссеру вопрос: — Откуда я выхожу? — Вы что — с улицы? — Из роли не видно. — Попробуйте из середины. «Домашних» действующих лиц Неверов делил пополам. Все женщины у него появлялись слева, а все мужчины — оправа, ближе к своим уборным. Иногда в общих сценах, когда вся труппа толка­ лась на тесной сцене, как на толкучке, какой-нибудь простак наивно спрашивал: — Николай Николаевич, где я в это время нахожусь? — Да что вы, голубчик, новичок? Места себе не найдете? Смот­ рите, сколько народу разместилось, а вы из-за пустяков репетицию останавливаете!

1 Н. Г о р ч а к о в, Реяяксерокие уроки Станиславского, М., «Искусство».., стр. 391—393.

С течением времени каждый научился отвоевывать себе место на сцене за свой страх и риск, предпочтительно, разумеется, по­ ближе к суфлерской будке. Нередко случалось, однако, что кто-нибудь из плохо ориентирующихся актеров занимал центральное место, не имея на это, морального, так сказать, права. Слов у человека не­ много. Он всем мешает, все за него задевают, но он упорно не сдает выгодной позиции. Двое словоохотливых персонажей, волей режис­ серской лотереи, разместились на разных сторонах сцены у рампы и, не смущаясь, бойко ведут довольно конфиденциальный разговор через всю сцену. Болтающийся посредине, наконец, уяснив себе всю фальшь своего положения, решается посоветоваться с режиссером: — Не отойти ли мне куда-нибудь? Целый час торчу тут без слов... Заняться нечем. — Заняться нечем? — Режиссер на момент задумывается. Затем, осененный творческой идеей, говорит своему помощнику: — Николай Иванович, положи ему альбом с картинками, пусть перелистывает» !. Можете себе представить идейную и логическую глубину рас-крытия режиссером авторского замысла, когда мизансцены строились на таком лотерейном принципе. В этой же статье автор пишет о мизан­ сцене Варламова: «Варламов на вопрос актера, где он находится, отвечал: «У меня, милочек, мизансцена эта самая очень простая... Я сижу вот здесь, где сижу, а вы все вокруг стоите, — он -очерчивает рукой вокруг себя широкое полукружие. — И стой полукругом, чтобы публика 2 всех видела. Она за это деньги платит». И здесь мизансцена служила не для раскрытия идейного замысла произведения, она работала на актера-гастролера, и только на него. Из приведенных выше полярных друг другу примеров режис­ серской «диктатуры» Г. Крэга и актерского «своеволия» явствует, как велика амплитуда колебаний в трактовке места и значения мизансцены на театре. Только К. С. Станиславскому и Вл. И. Немировичу-Данченко уда­ лось и теоретически и практически установить подлинно новатор­ ские законы органического рождения мизансцены. Неоценимая но­ визна и принципиальность их открытия заключается прежде всего в том, что, отвергая односторонние притязания как режиссера, так и актера на монополию в создании мизансцены, они установили 1 «Из боковой кулисы», журн. «Рабочий и театр», 1937, № 4, стр. 49. Т а м ж е, стр. 48.

необходимость равноправного творческого соучастия режиссера п автора в этом процессе, в свою очередь подчиненного г л а в н о й и ведущей цели — раскрытию идейного и художе­ ственного замысла драматурга. Таким образом, установив, что на театре мизансцена является одним из важнейших компонентов режиссуры, выясним, правомочно ли существование этого термина в киноискусстве. Нам кажется, что на этот вопрос можно ответить утвердительно. Станиславский и Немирович-Данченко теоретически и практиче­ ски настолько осмыслили и р а с ш и р и л и п о н я т и е м и з а н ­ с ц е н ы, прежде всего как пластическое и пространственное выяв­ ление идеи и стиля автора через органическое поведение актера в предлагаемых обстоятельствах, в конкретной реалистической среде и атмосфере, что это самое понятие, как бы оно ни называлось, вполне применимо и к киноискусству, также сталкивающемуся с необходимостью пространственного и пластического выявления «жизни человеческого духа» (пользуясь терминологией Станислав­ ского) перед киноаппаратом. То обстоятельство, что в кино актеры располагаются не на огра­ ниченной сценической площадке, имеющей лишь одну точку вос­ приятия — зрительный зал, а в реалистическом пространстве при­ роды или кинематографической декорации, не ограниченной точками зрения (так как аппарат может выбирать любую из них), вносит, как нам кажется, не принципиальную, а лишь технологическую разницу в подходе к мизансцене. В обоих случаях, в реалистическом искусстве и театра и кино, обязательными должны быть для художника (режиссера, актера) правдивость, реалистичность, образная выразительность, талантли­ вость и ясность замысла, точность и совершенство мастерства, п, как нам кажется, самое главное — выражение и через рисунок и стилистику мизансцены идейного и художественного замысла дра­ матурга, его стилистических особенностей, его творческого почерка. К этому должен стремиться каждый режиссер и в кино. Казалось бы, это неоспоримая истина. Если это так и если в арсенал средств выразительности кинорежиссера входит мизансцена, то, значит, и она должна быть мобилизована на выполнение этой же задачи. Но так ли бывает на практике? Осознано ли нами до конца, где и когда рождается мизансцена, должна ли она быть записана уже в сценарии? Прежде всего возни­ кает вопрос: в каком сценарии — в литературном или режиссерском?

Из театральной практики мы знаем огромное количество пьес, где авторы весьма скупо пользуются ремарками. Должен ли так же поступать и сценарист? В театре мизансцена должна рождаться от творческого содруже­ ства режиссера и актеров в длительном процессе совместных репе­ тиций. Однако, как мы знаем из театральной практики, этот про­ цесс до сих пор не проходит еще вполне гладко. С одной стороны, мы отмечаем рецидивы режиссерской дикта­ туры, то есть навязывание актеру готовых режиссерских мизан­ сцен;

с другой стороны, мы наблюдаем, под видом осуществления лозунга Немировича-Данченко «режиссер должен умереть в актере», фактическую обезличку режиссерской индивидуальности, отсутствие четкого режиссерского замысла, аморфное построение спектакля и вместо действительного раскрытия творческой индивидуальности ак­ теров — серый, безликий спектакль. Еще сложнее дело обстоит в киноискусстве. Исторически обстоя­ тельства сложились так, что наше киноискусство часто имело дело с незавершенными до конца литературными сценариями, когда поиски чаконов кинодраматургии происходили на ходу, в процессе ее роста. Также экспериментально формировалась и методика кинорежис­ суры. Техника этого самого нового из искусств, значительно более усложненная по сравнению с техникой театра, ставила перед кино­ режиссурой и актерами все новые и новые задачи. На первом этапе развития кинематографической теории, когда молодое искусство всеми силами пыталось доказать свою самостоя­ тельность и независимость от театра, в пылу полемического азарта отрицалось все, что было так или иначе связано с театральной тер­ минологией. Так, в частности, и отбрасывалось понятие мизансцены. Когда практика ясно показала, что, вопреки всем «левацким заги­ бам», в центре киноискусства все равно будет стоять человек, с его психологией и поступками, и поведение актера перед аппаратом должно быть обусловлено известными закономерностями, возникла необходимость продумать, чем заменить этот термин. С. М. Эйзенштейн предложил новый термин— «мизанкадр». Ка­ залось, он был более кинематографичен. Слово «сцена» заменялось в нем понятием «кадр». Однако впоследствии выяснилось, что термин этот не раскрывает всей сущности процесса работы режиссера и актера перед киноап­ паратом. Скорее он отвечал творческим особенностям самого Эйзен­ штейна. Ведь надо отчетливо разграничить два понятия — к о м п о ­ зицию кадра и м и з а н с ц е н у в кадре.

Если термином «композиция» в изобразительном искусстве мы можем объединить все элементы идейно-художественного замысла и его живописного воплощения, то в таком динамическом искусстве, как кино, эти элементы весьма явственно разъединимы. Композиция кадра в кинематографическом понимании — это обрез рамки кадра, то есть выделение изобразительными средствами смыс­ лового и эмоционального значения происходящего в данном кадре, ограничение пространства, пластическое соотношение в нем света и цвета, объема и плоскости. Но мизансцена, то есть пространственное выражение психоло­ гии или поступков отдельных действующих лиц, или группы персо­ нажей, или огромных масс, существует в киноискусстве самостоя­ тельно и управляема отнюдь не только законами композиции. Одну и ту же мизансцену можно по-разному вкомпоновать в кадр, езять аппаратом с разных точек зрения, с разных ракурсов, и это будут р а з л и ч н ы е к о м п о з и ц и и к а д р а п р и н е и з ­ менной композиции самой мизансцены. Термин «мизанкадр» как бы подсказывал примат киноаппарата, примат композиции кадра, куда по законам этой композиции впи­ сываются актеры, действующие лица, а вернее уже сказать — «без­ действующие» лица, так как становятся они в т о р и ч н ы м элемен­ том, лишь составной частью этой композиции. Построенный таким образом кадр может обладать чрезвычайно большой изобразитель­ ной остротой, но он неизбежно будет «картинен», статичен. Примат в нем останется не за актером, а за изобразительной композицией. Нам кажется, что подобный метод есть своеобразное отражение теории и практики режиссерской диктатуры, и он был характерен для первых этапов становленпя советского киноискусства. Впослед­ ствии и сам С. М. Эйзенштейн отказался как и от этого термина, так, частично, и от этого же творческого метода, пытаясь совме­ стить всю силу своего исключительного изобразительного мышления с законами реалистического поведения человека перед аппаратом. Это отступление было нам необходимо только для того, чтобы подчеркнуть необязательность замены терминологии. Дело не в ней. Дело в существе вопроса. А существо вопроса заключается в том, чтобы вместе с термино­ логией не выплеснуть также и само понятие мизансцены. Тем из кинотеоретиков, кто решительно не видит ничего общего между театром и кино, утверждая, что киноискусство по самой своей природе более «натурально», чем театр, что оно имеет дело непо­ средственно с жизнью, снимая ее как бы «врасплох», мы можем возразить мудрыми словами Станиславского: «Не всякая правда, ка­ кую мы знаем в жизни, — говорят Станиславский, — хороша для театра (и для кинематографа, скажем мы. — Прим. авт.). Сцениче­ ская правда должна быть подлинной, неподкрашенной, но очищен­ ной от лишних жизненных подробностей, она должна быть по-реаль­ ному правдива, опоэтизирована творческим вымыслом» '. Об этом же говорил и П. П. Чистяков, замечательный художникпедагог, воспитавший Репина, Сурикова, Васнецова, Серова, Вру­ беля и других русских художников. «Старайтесь делать как можно ближе к натуре, чтобы как можно больше было похоже, но как только будет точь-в-точь, это ни к черту не годится» 2. Искусство не терпит случайности. Нельзя серьезно решать во­ просы стиля кинофильма, не ставя проблем мизансценировкп. Только точный отбор жизненных фактов, прошедших сквозь призму восприятия их художником, может стать произведением искусства. Советская кинорежиссура внесла много интересного и принци­ пиально нового в искусство мизансценировки. К сожалению, наше киноведение, при анализе новых фильмов, не уделяло места раз­ бору этих элементов режиссерской партитуры. Эта тема ждет еще своих исследователей, и мы в нашей работе, естественно, не можем осветить ее полностью. Наша задача значительно скромнее: лишь обратить внимание на то огромное богатство, которое накопила советская кинорежис­ сура, богатство, настоятельно требующее дальнейшей теоретической разработки. А для тех, кто вообще отрицает существование мизан­ сцены в кинематографическом искусстве, мы хотели бы привести ряд примеров, хотя бы в виде перечня, напоминающих о многообра­ зии индивидуальных методов мизансценировки в советских кино­ фильмах. Если спорными могут показаться некоторые методологические особенности разного периода творчества Эйзенштейна, то на первых же этапах своей творческой практики он выказал себя как непрев­ зойденный мастер мизансценировки массовых сцен. Здесь для пытливого теоретика любопытно было бы проследить ту эволюцию, которую претерпевал художник.

К. С т а н и с л а в с к и й, Работа актера над собой, «Искусство», М., 1951» стр. 324—325. 2 Г. К. С а в и ц к и й, Молодым художникам о мастерстве, М., Изд-во Ака­ демии художеств СССР, 1925, стр. 41—42. В первом его фильме, «Стачка», мизансценировка носила харак­ тер несколько нарочитой, подчеркнутой графичности, часто сопри­ касавшейся с «исканиями» формалистического театра первых лет революции. Достаточно вспомнить мизансцену заседания капиталистов из этого фильма. Верхний ракурс, открывающий четко вписанный круг стола в пространство пола, симметрично, геометрически правильно расставленные кресла, в них фигуры фабрикантов. Это не столько реалистическая мизансцена, сколько плакат-гротеск. Иногда ради композиционного эффекта мизансцена приобретала алогический характер. Люмпен-пролетарии были показаны живу­ щими в бочках, вкопанных в землю. Неожиданный эффект их одно­ временного появления из этих деревянных сот не мог скрыть того странного обстоятельства, что бочки никак не могли служить укры­ тием для людей, ибо при первом же дожде они превратились бы в легко затопляемые ловушки. Так же и в эпизоде разгона демонстрантов наряду с кусками большой силы некоторые мизансцены запоминались лишь благодаря своей изощренной графичности, на которую были рассчитаны;

так была выбрана для планировки многоярусная казарма, куда по сту­ пеням эффектно взлетали конники и застывали потом черными си­ луэтами на пролетах мостиков, перекинутых между верхними бал­ конами. Но эти мизансцены, подчиненные только интересам композиции, были изжиты мастером. В следующем фильме Эйзенштейна, «Бро­ неносец «Потемкин», мизансцена массовых эпизодов была построена на иных принципах, и благодаря таланту и вдохновению, соединен­ ному с умным и тонким расчетом, она осталась в числе классических образцов мирового киноискусства. Кульминационные моменты драмы на броненосце решены чисто мизансценными приемами. Загнанная в узкое пространство маленькая кучка восставших матросов под брезентом, против шеренги колеблющихся моряков, ко­ торым приказано расстрелять бунтовщиков, — эта мизансцена оста­ нется навсегда в памяти зрителя, видевшего фильм. И когда шеренга матросов рассыпается по палубе и присоединяется к небольшой кучке восставших, вы пластически ощущаете мысль авторарежиссера — восстание стало м а с с о в ы м. Так же мастерски построены массовые мизансцены нарастаю­ щего движения солидарности одесских горожан.

Архитектурные пересечения лестниц, спускающихся к порту, постепенно заполняются народом, чередование многоплановых по­ строений на этих лестницах, как струйки больших ручьев, сли­ вается в конце монтажной фразы в единый народный поток. И далее Эйзенштейн мастерски пользует узкое изогнутое про­ странство мола, заполняя его этим потоком, — так образ народного шествия завершает всю эту пластическую симфонию. Гениальной находкой является также классическая лестница, где мизансценный контраст железного, монотонного хода солдатской шеренги с хаотичной, разбросанной, мятущейся толпой вырастает до большого обобщения первых революционных вспышек тех лет, на­ поминая и о событиях 9 января — о судьбах народных, о всех рас­ платившихся своей кровью за иллюзии «о царской милости». Эйзенштейн и в последующих фильмах необычайно тщательно относился к мизансценным элементам режиссерской партитуры. Требует особого рассмотрения, например, мизансценировка ледо­ вого побоища в фильме «Александр Невский» или использование мизансценных мотивов из «Броненосца» в первой серии «Ивана Грозного». Народное шествие, направляющееся в Коломну, по­ строено по тому же мизансценному принципу, как п шествие по молу, но здесь оно ограничено не просторами моря, а бескрайним снежным пространством и соединено смелым композиционным при­ емом с крупным планом Грозного. Но этот принцип построения глубинной мизансцены также требует специального исследо­ вания. Пространственные взаимоотношения' человека и пейзажа, пер­ сонажа и архитектуры, их сопоставления, невозможные в пределах театральной коробки, всегда занимали наших режиссеров, и там, где они органически вытекали из темы произведения, его драма­ тургии и режиссерского замысла, они давали выразительные эффекты. Так, классическим стал эпизод прихода крестьянского парня в императорскую столицу в фильме Пудовкина «Конец Санкт-Петер­ бурга». Сочетание масштабов архитектуры Росси и Расстреляй, ка­ менных пространств столицы с маленькой фигуркой парня в лаптях мизансценно передавало ощущение его затерянности в этом боль­ шом, сложном и непонятном ему городе. Знаменитые кадры тюремного двора в «Матери» того же Пудов­ кина с монотонным движением арестантов по кругу, воскрешающие в памяти гравюру Дорэ, завершаются великолепной по своей мизан­ сцене сценой побега.

У нас бытует выражение «загнанный в угол» — режиссер решает эпизод побега, как бы реализуя мизансценно эту словесную мета­ фору. Угол тюремной стены, из которого удается вырваться лишь нескольким арестантам, становится тупиком смерти для остальных, зажатых в этом тесном каменном мешке. Условный, геометрический характер, родственный первым по­ строениям Эйзенштейна в «Стачке», носят мизансцены режиссеров Козинцева и Трауберга в их ранних фильмах. Так, в «Шинели» весь эпизод с ограблением Акакия Акакиевича решен чисто условными мизансценными приемами. В кадре белая плоскость ночного снега, снятая сверху, и на ней маленькая фигурка Акакия Акакиевича ме­ чется между наступающими со всех углов кадра длинными злове­ щими тенями. Мизансцены в «Новом Вавилоне» также отличались декоратив­ ной изысканностью, но уже в эпизодах баррикад Парижской ком­ муны намечались принципы реалистической мизансцены, нашед­ шие потом отчетливое воплощение в трилогии о Максиме. Массовые сцены забастовок и демонстраций, а также такие камерные сцены, как биллиардное состязание в «Возвращении Максима», отличаются не только кинематографическим вкусом, но и точным реалистиче­ ским мастерством. Своеобразный режиссерский почерк свойствен всем работам Александра Довженко. В фильме «Земля» эпизод лунной ночи по­ строен на контрасте статуарных мизансцен пар, застывших в любов­ ном томлении, с проходами Василя, захмелевшего и от этой летней ночи и от радости новой жизни, переполнившей его сердце и вылив­ шейся в одинокой пляске на пустынных, залитых лунным светом улочках хутора. Режиссер с большим тактом не дает нам никаких назойливых деталей, он ограничивается одним большим дальним планом, на котором без всяких монтажных перебивок происходит и танец Василя и его смерть от кулацкого выстрела из-за угла. В одном из последних фильмов немого периода, «Привидение, которое не возвращается», режиссер А. Роом весь большой и очень значимый эпизод преследования шпиком выпущенного на один день заключенного строит также с учетом мизансценной выразительности кинематографа. Монтажно — это целая цепь так называемых «проходов», кото­ рые в то время считались в кинематографе вещью маловырази­ тельной. В фильме «Привидение, которое не возвращается» эти про­ ходы, весьма тонко и убедительно мизансценированные режиссером, превращаются в один из напряженнейших моментов действия. Здесь, как и всегда в настоящем искусстве, все дело в «чуть-чуть», в том, на каком расстоянии находятся друг от друга преследуемый и его тень — шпик. Чуть-чуть ближе — и это будет неправдопо­ добно, чуть-чуть дальше — и они уже не могут быть в кадре оба ' и пропадает самая мысль об этом неотступном «оке закона». В фильме соблюдена та мера, которая необходима художнику, по­ этому так запоминается этот эпизод, в котором по растрескавшейся от жары земле бредут две фигуры — узника и шпиона... С приходом звука в кино первое время казалось, что наступил возврат к старой театральной мизансцене, что методика немого кино устарела, на некоторый период воцарилась растерянность. Однако, когда новая техника была освоена, изобретательность совет­ ской режиссуры в области кинематографической мизансцены про­ явилась еще ярче, чем во времена немого фильма. Тот же С. Герасимов, который теоретически выступал против мизансцены, практически дал ряд хороших образцов ее использо­ вания. Одна из наиболее тонких его мизансцен — эпизод бала в фильме «Комсомольск», где во вновь построенном бараке празд­ нуют комсомольцы успех своей стройки и где в сложном и разно­ образном рисунке переплетается поведение персонажей с общим ритмом комсомольского бала. В фильме «Молодая гвардия» образцом сложной партитуры мизансцены может служить грандиозная панорама занятия фаши­ стами шахтерского города. Здесь общий ритм вторжения, грубого, наглого и бесцеремонного, ритм, подчеркнутый движением аппарата, сочетается с филигранной отделкой подробности поведения персо­ нажей. Это сочетание так называемого «второго плана» с основным дей­ ствием еще. ранее отличало работы такого режиссера, как Барнет. В фильме «Окраина» особенностью его режиссерского почерка яви­ лось умение строить многоплановую мизансцену, где часто поведе­ ние персонажа на втором плане являлось необходимым обертоном в общем звучании сцены. Так, например, характеристику дореволюционного провинциаль­ ного бульвара (где на первом плане на скамейке разворачивалось основное действие эпизода) дополняла появляющаяся где-то в глу­ бине кадра фигура загулявшего мастерового, в самозабвенном вос­ торге топавшего ногой по луже. Этот второпланный персонаж про­ ходил в кадре и исчезал навсегда из фильма, но он передавал своим поведением в этой мизансцене атмосферную окраску и характери­ стику среды. Особенно богато и разнообразно использование мизансцен в творчестве режиссера Ю. Райзмана. Некоторые из них отчетливо за­ поминаются как примеры удачного сочетания органического пове­ дения актера со всеми композиционными и изобразительными воз­ можностями, предоставляемыми киноаппаратом. Таков, например, проход Щукина по аэродрому в фильме «Лет­ чики», где характеристика главного персонажа, действующего перед движущимся аппаратом на первом плане, выразительно подчерки­ вается разнообразными мизансценами второго плана, характе­ ризующими трудовые будни аэродрома. В фильме «Последняя ночь», опять-таки средствами в основном мизансцены, решен один из главных эпизодов фильма: приход воинского эшелона. Пустынный мокрый перрон и на нем одинокая фигура матери в сочетании с поездом, в безмолвии входящим под круглую вокзальную арку, прекрасно передают напряженную дра­ матургию эпизода. Другой пример мизансценного решения массовой сцены мы на­ ходим в фильме «Ян Райнис». Принцип построения взят тот же, что в «Броненосце «Потемкин»: отдельные ручейки демонстрантов сли­ ваются в общий поток, заполняющий площадь. Но Райзман решает его другими пластическими средствами. Он помещает каждую из групп демонстрантов сначала в узкие улочки старой Риги. По мере расширения демонстрации режиссер как бы раздвигает рамки домов, выбирая для съемки все более и более широкие улицы, и мы кон­ кретно, ощутимо видим нарастание народной мощи. В эпизоде допроса Райниса губернатором, где действуют лишь два актера, Райзман также как бы реализует литературную мета­ фору, существующую в разговорном языке. Мы часто говорим: «Ходит вокруг да около». Вот так вокруг да около неподвижно си­ дящего на стуле Райниса юлит губернатор, не знающий, как боль­ нее уязвить ненавистного ему поэта-революционера. Это превосход­ ный пример решения мизансцены, органически вытекающего из смысла эпизода и из характеров действующих лиц. Пламенный и подвижный Райнис нарочито спокоен, прикован к креслу, а непо­ движный, толстый губернатор именно здесь непоседлив, назойливо петлит вокруг своей предполагаемой жертвы. Мизансцены фильмов И. Пырьева отличаются динамикой, стре­ мительностью. Режиссер любит резкие и отчетливые построения п 3 Юткетшч fifi часто прибегает к движению аппарата, однако неизменно подчиняет его главной задаче — выявлению состояния актера. Наиболее пока­ зательным примером его методики может служить в фильме «Ку­ банские казаки» выразительная панорама, сопровождающая слож­ ный игровой проход — монолог Ворона. Ряд интересных мизансцен принадлежит также режиссеру М. Ромму, уже давно работающему над глубинной мизансценой, позволяющей внутри кадра как бы «монтировать» планы различной крупности. В своей статье «О мизансцене» режиссер так формулирует свою задачу. «В поисках мизансценировочной и монтажной формы актерской сцены каждый режиссер идет своей дорогой. Я хочу изложить прин­ цип, к которому я пришел, строя актерские мизансцены в послед­ них картинах, хотя вовсе не считаю этот принцип единственным и обязательным для всех. Этот принцип глубинной мизансцены с переменной актерской крупностью. Если вы возьмете общий план декорации, но выдвинете актера на самый передний план, то вы получите крупный план актера: фокус на нем, декорация полуприкрыта им и размыта в глубине. Стоит, однако, актеру отойти на два шага в глубину — и перед вами возникает средний план. Декорация открывается полнее. Актер на этом среднем плане может двигаться, свободно разыгрывая данную вами мизансцену. Его мимическая работа все еще видна, но теперь уже действуют руки, тело. Актер отходит еще на несколько шагов в глубину — и перед вами раскрывается общий план декорации, которая теперь полностью видима и в которой можно провести круп­ ные мизансценировочные передвижения. Если строить мизансцену так, то, не меняя точки аппарата, можно получить общий, средний и крупный планы в одной мизан­ сцене, то есть внести в самую мизансцену элемент монтажа. Длина куска окажется менее ощутимой. Смены же крупностей дают, как правило, гораздо большее ощущение динамики, чем поперечное дви­ жение аппарата за актером. Недостаток (или, скажем, сложность), такой мизансцены выясняется сразу. Все движения строятся по оси зрения аппарата, то есть в глубину кадра и из его глубины. Тем не менее такое построение мизансцены оказывается выразительным. Даже во время работы актера на самом переднем плане за ним все время присутствует среда. Отход его от аппарата резко изменяет выразительное содержание кадра. Движения актера подчеркивают стереоскопию построения плана» '. Первые поиски этого принципа обнаруживаются в фильме «Мечта», где была превосходно мизансценирована трудная, острая психологическая сцена, казалось бы, совершенно статическая по своей природе — игра в лото в пансионе. Далее в фильмах «Человек № 217», «Русский вопрос» и «Секретная миссия» этот принцип был углублен и расширен. Так, например, в эпизоде заседания капита­ листов в «Секретной миссии» камера делала полный круг по лицам сидящих и, наконец, отъезжая, открывала нам новый, неожиданный драматургический элемент — советскую разведчицу, незримо при­ сутствующую на этом секретном совещании поджигателей войны. Своеобразие творческого почерка режиссера выражается не только в его методах монтажа и съемки, но и в его воззрениях на мизансцену. Для нас важно подчеркнуть, что иногда только по ме­ тодике мизансценирования можно определить это своеобразие. Так, например, если режиссер М. Ромм добивается внутрикадрового монтажа одним способом, то совершенно иным образом к той же проблеме подходит режиссер Ф. Эрмлер. Обе серии его фильма «Великий гражданин» изобилуют много­ численными находками в этой области. Эрмлер создает сложную внутрикадровую мизансцену, соединяя ее с медленным панорамиро­ ванием аппарата, внося, таким образом, большое разнообразие в композиционное и изобразительное построение эпизода. Мизансцены «Великого гражданина», нам кажется, заслуживают детального изучения, рассмотрения и сопоставления их со стилем других ре­ жиссеров. Это ощущение кинематографического пространства и умение владеть им проявились также в фильме режиссера М. Чиаурели «Падение Берлина». Вспомните мизансцену и композиционную трактовку первого прохода Гитлера, когда он мнит себя еще побе­ дителем, — это широкие планы с чванливой фигуркой фюрера, ше­ ствующего по просторам рейхсканцелярии, — и сравните их с теми мизансценами, которыми пользуется режиссер в конце, где ему нужно показать позорный финал авантюриста. Здесь кадр пре­ дельно сужается, широкие пространства исчезают, фигура Гитлера загнана в угол, прижата к стенке в буквальном и переносном смысле этого слова. В конце мизансцена достигает такой уплотненности, что режиссер находит выразительную деталь — во время торжественно • М и х а и л Р о м м, О мизансцене, «Искусство кино», 1948, № 3.

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.