WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 7 |

«EZRA POUND Collected Early Poems ЭЗРА ПАУНД Стихотворения. Избранные Cantos. T. I Под редакцией Яна Пробштейна Составление Яна Пробштейна при участии Марка Фрейдкина УДК 82/821 ББК 84 5 П 21 ...»

-- [ Страница 2 ] --

В. С. «Магическое мгновение» или мгновение метаморфозы, прорыв из обыден ности в «божественный или вечный мир» 51. «Эпос — это стихотворение, вмещающее в себя историю»,— писал Паунд в «Make It New» («Сотворить заново») 52 и преуспел в этом. Его «Песни» вмещают историю от античности и средневековья до войны за независимость и провозгла шения США и до современной истории, очевидцем и участником которой был поэт. Вместе с тем реальная история переплетается с мифом, а миф вплетается в действительность. Миф и метаморфоза волновали Паунда с юности. Уже в таких ранних стихах, как «Ясень» («La Fraisne»), «Дерево», «Прометей», «Речь Психеи в Золотой Книге Апулея», «Пейре Видаль в старости», «Возвращение» и других, присутствует миг магического превращения, который затем в полной мере проявится в «Cantos». Вера в мистику превращений, выходящая далеко за рамки «Метаморфоз» Овидия, сближает Паунда с романтиками. У романтиков, в частности, у Новалиса, как нам указал В. Микушевич, неживая природа превращается в живую, растения превра щаются в животных, животные в людей, а человек в божество. Для романтиков че ловек существует постольку, поскольку он может стать богом. Уже в раннем на броске эссе из «Тетради Сан Тровазо» Паунд пишет: «Любое искусство начинает ся с физической неудовлетворённости (или пытки) одиночества и отъединённости [от бытия, т. е. ощущения себя как обособленной частицы]. Именно для того, чтобы восполнить это, человек впервые создал форму из пус тоты. И от силы жажды к нему постепенно пришла сила, власть над естеством зари, над частицами света и первоосновой музыки. А я? Из отражения зари, как здесь видно, чувствуется теченье первочастиц кра соты (здесь в основном цвета, насколько мне помнится), пока они постепенно не воплотились в форму. Из подобного мироощущения появились первые мифы происхождения полу богов. Так же и древние мифы метаморфоз появились из вспышек космического сознания. Например, „Дерево“ [попытка выразить чувство или восприятие, кото рое открылось мне из внутренней сути истории Дафны]» 53. Однако мифологизм у зрелого Паунда — не просто воспроизведение мифоло гических сюжетов или образов, не то, что говорится во время ритуальных действ, даже не символ или архетип, а способ мышления, позволяющий выявить в образе, символе или архетипе такое отношение ко времени, пространству и бытию, благо даря которому воссоздается картина мира. Не достоверность пересказа мифоло гических сюжетов, а трансформация, метаморфоза или даже транспонирование мифа, то есть как бы разыгрывание мифа в другом месте и времени, или деконст рукция мифа (неомифологизация, по выражению Е. М. Мелетинского), что харак терно для «Cantos», выявляет неизменное в вечно меняющемся, утверждает неде лимость времени и культуры, облекает плотью символ и архетип. В. Н. Топоров от метил, что «мифопоэтическое являет себя как творческое начало эктропической направленности, как противовес угрозе энтропического погружения в бессловес ность, немоту, хаос», принадлежит «к высшим проявлениям духа» и «является од новременно участником двух различных процессов, работающих на одно общее»: мифологизации, которую В. Н. Топоров интерпретирует как «создание наиболее семантически богатых, энергетичных и имеющих силу примера образов действи тельности», и демифологизации, то есть разрушения стереотипов мифопоэтиче ского мышления, утративших свою „подъёмную“ силу» 54. Нельзя не согласиться с Мелетинским, что «мифологизм является характер ным явлением литературы ХХ века и как художественный приём, и как стоящее за этим приёмом мироощущение» 55, а также и с тем, что «мифологизм повлек за со бой выход за социально исторические и пространственно временны рамки» 56. е Подобное отношение к мифу мы находим и у старшего современника Паунда У. Б. Йейтса, и в «Бесплодной земле» Т. С. Элиота, и, конечно же, в «Улиссе» Джой са. Отодвигая границы, пределы, раздвигая мир, поэт вбирает его в себя, растворя ясь в нем. Прожить заново то, что было «до» — значит раскрыть смысл корней. Ос мысление времени есть восстановление его, распадающегося под гнётом злобы дня, в единстве и, следовательно, восстановление истории, в которой происходит становление человека, становящегося самим собой. Хайдеггер писал, что «мысль лишь даёт в своей речи слово невыговоренному смыслу бытия. Употреблённый здесь оборот «даёт слово» надо взять теперь совершенно буквально. Бытие, высвет ляясь, просит слова. Слово тем самым выступает в просвет бытия. Только так язык впервые начинает быть своим таинственным и, однако, всегда нами правящим способом. Поскольку тем самым в полноте возвращённый своему существу язык историчен, бытие сберегается в памяти. Экзистенция мысляще обитает в доме бы тия». «Язык,— по выражению Хайдеггера,— это — дом бытия» 57. Поэт — храни тель языка, хранимый им. Таким образом, мы приходим к выводу, что язык — ин струмент постижения времени и бытия. Как писал Паунд, «только один язык и может разгадать загадку и выпутаться из сетей» 58. «Великая литература,— писал Паунд,— это язык, до предела заряжённый смыслом» 59. В «Cantos»— множество языков, голосов, отголосков, тем — от сошествия в мир теней и странствия до злободневной политики и экономики. «Красота труд на»,— писал Паунд в «Canto LXXIV», обращаясь так же, как Йейтс, к декларации Бердслея и предвосхищая упреки в чрезмерной усложнённости. «Cantos»— это также своего рода «эпический перевод» или «эпос перевода», многоязычное ин тертекстуальное переплетение культур, где Паунд объединяет все виды перевода: от «маски» до аллюзии или цитаты и даже пародии. Для позднего Паунда важен «не столько перевод с одного языка на другой или из одной культуры в другую, сколько метаморфический переход из культуры в культуру или взаимодействие между ними. Таков метод «идеограмматического» перевода Паунда жизненно важных культурных фрагментов и ценностей»,— как заметил Минг Кси 60. Целью его является слияние сжатых фактов и идей из разных культур в универсальную пайдеуму (paideuma), термин который Паунд позаимоствовал у немецкого антро полога Лео Фробениуса, определив его как «клубок или комплекс глубоко кореня щихся идей любой эпохи» 61. Однако в многоголосии и — особенно — в многоязычии таится и угроза — рас твориться, потерять нить Ариадны и заблудиться, не найдя выхода из созданного собственным воображением лабиринта, чтобы не сказать Ада. Ибо в отличие от Данте, у которого был ясный архитектурный замысел, любовь и вера, которые по могли пройти ему все круги Ада и увидеть Рай, у Паунда ни плана, ни чёткого за мысла, ни, быть может, самое главное, веры не было. Загромождая созданное им бытие мироздание глыбами, он уповал лишь на путеводную нить и на силу своего интеллекта и заблудился в собственном аду. Дело даже не в том, что Паунд откры то отрёкся от христианства и, если не исповедовал, то по крайней мере, пропове довал язычество, в особеннности же дионисийство. Как заметил Элиот, Кавалькан ти был ближе Паунду, чем Данте, потому лишь, что первый «был скорее всего ере тиком, если не скептиком» 62. Язычество Паунда было чисто эстетическим, умо зрительным. Элиот писал: «Заболевание, которым поражена современная эпоха, состоит не просто в неспособности принять на веру то или иное представление о Боге или человеке, которое питало наших предков, но в неспособности испыты вать к Богу и человеку такое чувство, которое испытывали они» 63. Безусловно, Эзра Паунд — личность настолько же яркая, насколько парадок сальная и противоречивая. Выступавший за социальное равенство, за контроль государства над финансами и экономикой, он, как истый американец, был при этом поборником индивидуализма и свободы личности, несовместимой с по добным контролем. Ещё будучи сотрудником «Нового Века» («New Age»), Па унд познакомился с теорией социального кредита майора Кларенса Дугласа, во енного инженера, ставшего экономистом, и стал убеждённым её сторонником. Проект «социального кредита» был основан на создании индустриальных бан ков, контролируемых государством, в которые предприятия вносили бы зара ботную плату и прибыль и через которые государство перечисляло бы предпри ятиям определённый процент, чтобы компенсировать потери в доходах, обу словленные системой фиксируемых государством цен, более низких по отноше нию к совокупной стоимости. Паунд был убеждён, что эта новая экономическая программа уничтожит одну из главных причин войны, сведя к минимуму зави симость от долгового финансирования, ссуд капитала и борьбы за иностранные рынки. Паунд, как и Дуглас, был противником частных банков, боролся против ростовщического процента, которые эти банки взимали. В «Cantos» он страстно обрушивается на пороки капиталистического общества, а в «Canto LXV», в духе пророка Исайи, выражает гневный протест против Юзуры, ростовщичества, ко торое предстает в образе мирового зла, придавая ему вслед за Уильямом Блей ком космический и метафизический характер. При этом, как это ни парадок сально, начиная с 1914 г. Паунд, который гордился тем, что за исключением ко роткого эпизода в колледже Уобаш, Индиана, нигде и никогда не служил и, со ответственно, бо льшую часть своей жизни не имел постоянных доходов, зависел от доходов своей жены Дороти Шекспир, которые были не чем иным, как рос товщическим процентом — дивидендами акций компаний Колгэйт Пэлмо лайв, Жилет, Вэлволин Ойл, Савой Плаза Корпорейшн и Кэртис Паблишинг, за благовременно и мудро приобретёнными отцом Дороти, Генри Х. Шекспиром, преуспевающим адвокатом. Отцом другой возлюбленной, Ольги Радж, был так же капиталист, крупный маклер по продаже недвижимости, который купил до чери маленький домик в Венеции, когда та, вслед за Паундами перебралась в Италию. Среди тех, кто помогал Паунду или его друзьям по ходатайству поэта, можно было бы назвать Натали Барни, дочь американского магната, главы кор порации по производству железнодорожных вагонов, Джона Куина, преуспе вающего нью йоркского адвоката и финансиста, и многих других. Общеизвестно, что так же, как и многие его друзья, Паунд недолюбливал им мигрантов, особенно из Восточной Европы, разделяя взгляды президента Теодо ра Рузвельта и Джона Куина, мецената и покровителя поэта и его друзей, что иммигранты погубили вольный англо саксонский дух, заменив его мелкобуржу азным стремлением к благосостоянию и жаждой к обогащению. Что же касает ся антисемитизма Паунда, то уже после первой мировой войны он всё ярче про являлся в высказываниях, книгах, стихах и Cantos, а его радиопередачи пестрели антисемитскими выпадами. Однако и в этом Паунд был непоследователен: сре ди друзей его молодости был филадельфийский журналист Джон Курнос, еврей, родители которого были эмигрантами из России, в Лондоне Паунд был дружен с выдающимся скульптором Джэкобом Эпстайном, в Париже близко сошелся с основателем Дада Тристаном Тзара и скульптором Бранкузи, эмигрантами из Румынии, в более поздние годы всячески поддерживал поэтов Чарльза Резни коффа и Луиса Зукофски, американских евреев, а на склоне лет давал интервью Аллену Гинзбергу, который, как известно, отнюдь не был англосаксом. При этом Паунд называл евреем президента Франклина Рузвельта, которого «окрестил» Франклином Финкельштейном Рузвельтом и Рузвельтштейном. Еще одним тра гическим парадоксом жизни Паунда было то, что, обвиняя евреев в том, что у них не было настоящих корней и, соответственно, привязанности к дому и пат риотизма, Паунд сам всю сознательную жизнь провел в скитаниях и, оставаясь американским гражданином, был осуждён за измену родине и сотрудничество с фашистами. Задолго до переезда в Раппало осенью 1924 г. Паунд с интересом пригляды вался к левым в поисках социальной справедливости и справедливого распреде ления. Так, в Париже он слушал лекцию американца Стеффенса о Советской России. Следил он и за растущим национал социализмом, в особенности за Мус солини, который пришел к власти в Италии и которого Хэмингуэй называл ду той величиной, демагогом и «опереточным фигляром на политической сцене». Однако Паунда привлекало то, что в то время, когда Европа никак не могла вы карабкаться из последствий мировой войны, в США началась «Великая депрес сия», в Италии было некое подобие экономической стабильности. Сыграло свою роль и то, что «дуче» до поры до времени заигрывал с интеллигенцией, и Паунду казалось, как уже отмечалось, что «дуче» воскресит великий дух Возрождения, Risorgimento (это слово употреблялось, когда речь шла о воссоединении Италии в XIX веке). Муссолини удостоил его личной аудиенции, и Паунд, подарив ему только что вышедшую из печати книгу «A Draft of XXX Cantos» (Набросок XXX Песен), не без удовольствия и тщеславия выслушал витиеватые комплименты и рассуждения «вождя». Он изложил Муссолини экономическую теорию и напи сал Дугласу, что не встречал никого, кто бы столь быстро её постиг. В результате, он начал сотрудничать с Муссолини, обвиняя Англию, Францию и США в подго товке новой мировой войны. Паунд не опомнился, когда итальянские войска развязали войну в Абиссинии, ни даже когда фашистская Германия оккупиро вала Норвегию, Голландию и Бельгию. Дважды он побывал в США, тщетно пы таясь убедить правительство не начинать войну. После первой мировой он был убеждённым противником войны, затем он пересмотрел свои взгляды. Какими бы благородными намерениями ни руководствовались некоторые исследовате ли творчества Паунда, утверждая, что Паунд был очарован Муссолини, а к не мецкому фашизму относился «с нескрываемым отвращением» 64, это извраще ние фактов: в середине 1930 х гг. Паунд начал подписывать свои письма «Хайль Гитлер» и состоял в личной переписке с экономическими советниками Гитлера. Он рассылал по 150 статей и сотни писем в год, убеждая как своих сторонников, так и противников в том, что теория социального кредита — единственное спа сение. Он начал вести передачи на фашистском радио, и 7 декабря 1941 г., в день нападения японцев на Перл Харбор, заявил, что «Рузвельт находится во власти евреев ещё больше, чем Вильсон в 1919 г.» 65. Некоторые из его статей отвергали даже редакторы фашистских газет, так Эрманно Амикуччи из миланской «Корьере делла Сера» отказался печатать материал Паунда, находя его «невнят ным, примитивным и полным пропаганды» 66. Он стал нетерпим к критике и, казалось, перестал интересоваться искусством. Многие друзья, в том числе Йейтс, Форд, переехавший в Нью Йорк, и Уильямс, с тревогой замечали, что «туман фашизма засорил ему мозги», и начали отдаляться от него. Как свидетельствуют очевидцы, идеи Паунда о том, что в мировом зле и не справедливости повинны евреи, начали проявляться у него ещё в 1920 е годы, а в 30 е превратились уже в навязчивую идею, переросшую впоследствии в маниа кальный психоз 67. В своих выступлениях по итальянскому радио во времена Муссолини Паунд совершенно серьёзно повторял идеи, изложенные в «Прото колах Сионских Мудрецов»: о жидо масонском заговоре, о том, что «странами на деле управляет тайный конклав неодолимо могущественных и порочных ев рейских банкиров», что «коммунизм был изобретён евреями для своих еврей ских нужд», что «Талмуд — единственный источник большевистской систе мы» 68. Паунд говорил также о «еврейском предложении сделать Рузвельта все мирным правителем (императором) и поместить Новый Иерусалим на Панам ском перешейке» 69, о «связи между масонами… евреями, англо израильтянами и британской секретной службой» 70 и что «Эйб Линкольн стал мишенью и был умерщвлён из за того, что воспротивился стремлению иностранных еврейских банкиров завладеть контролем над средствами денежного обращения США» 71. Мейер Ротшильд и президент США Ф. Д. Рузвельт стали для Паунда символами мирового зла и еврейского заговора. Без антисемитских выпадов не обошлись и «Сantos»:

Петэн защищал Верден, пока Блюм защищал бидэ (LXXX/514) Мейер Ансельм [Ротшильд], ррромантика, да, да, конечно, но ты будешь ещё большим кретином, если поддашься ей два века спустя....................................

жид — стимулятор, а гои — стадо, в брутто/пропорции, которое покорно идёт на бойкую бойню. (LXXXIV/ 459) (Перевод Я. Пробштейна) В дополнении к Canto C, написанном около 1941 г., Паунд употребляет не толь ко латинское «Usura» и английское «Usury», но и еврейское «neschek»: «Зло есть Ростовщичество, neschek// змей//neschek, чье имя известно, губитель…» Кстати сказать, Паунд нападал также на христианство, как, впрочем, и на лю бую монотеистическую религию. Философу Сантаяне он как то написал, что «хри стианство — это фальшивый сельскохозяйственный культ», а когда Паунд позво лил себе заметить в письме из больницы св. Елизаветы к Элиоту: «…твоё паршивое христианство»,— тот просто вернул письмо, однако всю жизнь относился к другу с истинно христианским терпением. Паунд продолжал вести передачи на фашистском радио, даже на радио марио неточной республики Сало, до конца войны. Его программы открывались преам булой, гласившей, что «Доктор Паунд выступает у микрофона дважды в неделю. Определено, что он не будет затрагивать вопросы, идущие вразрез с его убежде ниями или противоречащие его долгу американского гражданина» 72. Однако по зволь он себе малейшие критические замечания в адрес политики Муссолини или Гитлера, в лучшем случае передачи были бы прекращены, а в худшем — он мог бы и более сурово поплатиться за это. За передачами Паунда следило ФБР, и 26 июля 1943 г. суд округа Колумбия в Вашингтоне вынес Паунду обвинение в государст венной измене, что в то время каралось смертной казнью. Паунд услышал об этом по Би Би Си и написал большое письмо министру юстиции Фрэнсису Биддлу, в ко тором пытался объяснить свою позицию. Не вдаваясь в подробности, заметим лишь, что в письме Паунд, уповая на свободу слова, продолжал утверждать, что пы тался предотвратить вступление США в войну, говоря о том, что война между Ита лией и США чудовищна, как будто не было Перл Харбора, бомбардировок Англии, не было попрано пол Европы, а уж Восточную Европу и её население Паунд прези рал ещё до войны. Как показал Рональд Буш, ещё в конце 1944 г., живя в Сан Аброджио, Паунд начал набрасывать в записной книжке лирические фрагменты, символистские по стилю и фашистские по мировоззрению 73. В декабре 1944 г. он написал две Песни по итальянски — «Canto 72 и 73». Толчком послужили три события — то, что в июне 1944 г. авиация союзников разбомбила Замок Малатесты, персонажа «Cantos VIII–XI», смерть футуриста и фашиста Ф. Т. Маринетти 12 декабря 1944 г. и последняя речь Муссолини 16 декабря того же года, в которой тот призывал к со противлению и контратаке. В 72 й «Песни» Паунду является дух Маринетти, ко торый просит позволить ему воплотиться в тело Паунда, чтобы продолжать борь бу. Затем является тиран Эццелино да Романо, гиббелин, которого Данте помес тил в «Ад», и, яростно проклиная предателей миротворцев, призывает отомстить за уничтожение памятников в Римини. В 73 й «Песни» устами Гвидо Кавальканти, который только что явился из сферы Венеры, воспевается подвиг итальянской де вочки, которая завела канадских солдат, изнасиловавших её, на минное поле и по гибла вместе с ними — нечто в духе Ивана Сусанина и «Смерти пионерки» Баг рицкого. Отрывки из этих «Песен» были опубликованы в газете моряков фашист ской республики Сало. Другие итальянские фрагменты были посвящены Куницце да Романо, сестре тирана, за которой ухаживал трубадур Сорделло. У Паунда она оправдывает своего жестокого брата. Куницца, которая провела свою старость в доме Гвидо Кавальканти, а Данте в это время был ещё мальчиком, была важна для Паунда как символ передачи лирической мощи Прованса Италии. Ещё один жен ский образ, появляющийся в этой Песни — Изотта дельи Атти, возлюбленная Ма латесты, вдохновившая его построить храм, Tempio Malatesta. Через несколько ме сяцев Паунд оставил итальянские наброски. Попав в военную тюрьму в Пизе, он начал переписывать наброски, переделав их символизм в реалистический дневник в манере Вийона. Затем, потрясённый известиями о смерти близких друзей и всё более думая о том, что его самого могут казнить, он начал в третий раз переписы вать «Песни», впоследствии получившие название «Пизанских», добавив испове дальные и полемические рассуждения в стремлении оправдаться. Таким образом, «Пизанские песни» представляют собой как бы многослойный палимпсест, в ко тором на символизм наложен «обнажённый до кости» 74 реализм, а на упрямое не желание признать ошибки и пересмотреть свои взгляды — запоздалое раскаяние. Паунд продолжал вести радиопередачи, призывая к сопротивлению и утвер ждая, что «незыблемый закон природы заключается в том, что сильные должны повелевать слабыми». Так продолжалось, пока союзные войска не взяли Раппало. Уильямс назвал его «Лордом Га га» и «дураком», а передачи «жалким спектак лем». Прослушав записи передач, Хемингуэй заметил, что Паунд «явно безумен», но что обвинение в государственной измене было бы чересчур строгим наказани ем для человека, «который выставил себя полным кретином, достигнув столь мало го в итоге» 75. После того как американские войска заняли Раппало, Паунд спус тился с горы Сан Амброджио, готовясь сдаться, при этом у него была странная идея предложить им свои услуги, так как он хорошо знал Италию. В кафе он встре тил несколько американских офицеров, которые не проявили к нему ни малейше го интереса, и Паунд вернулся в квартиру, где он, Дороти и Ольга Радж проживали под одной крышей. На следующий день в их дверь постучали два бородатых пар тизана, полагая, что за поимку Паунда они получат награду. Он сунул в карман ки тайский словарь и томик Конфуция, которого переводил в то время. Они надели на него наручники и отвели в свой штаб, где Паунд потребовал, чтобы его передали американскому командованию. 3 мая его отвезли в центр контрразведки США в Генуе, где допрашивали в течение двух дней, а затем временно отпустили, преду предив, чтобы он был готов давать показания в суде, если таковой состоится. Тогда же Паунд заявил американскому репортёру Эдду Джонсону, что «человек должен быть готов умереть за свои убеждения». Через несколько дней в Сан Амброджио наведался специальный агент ФБР Эмприм и после обыска изъял около тысячи пи сем, статьи и тексты радиопередач. Несколько недель спустя Паунда арестовали вновь, приковали наручниками к солдату, обвинённому в изнасиловании и маро дерстве, и препроводили в центральную дисциплинарную тюрьму (нечто вроде га уптвахты) войск США в Пизе. Там его поместили в металлическую клетку разме ром 6 6 футов, «клетку для горилл», как называл её Паунд, под палящим солнцем, где содержались приговорённые к высшей мере наказания, а его охранникам были даны указания соблюдать строжайшие меры безопасности, чтобы предот вратить побег или самоубийство. Паунду было 60 лет. Через несколько недель, про ведённых в клетке под раскалённым солнцем, у Паунда помутилось сознание и по сле серьёзного приступа, он перестал узнавать окружающих, временно утратил память и перестал есть. Впоследствии он скажет: «На меня обрушился мир». Паун да перевели в медчасть, находившуюся в большой палатке, и подвергли психиатри ческому обследованию. Психиатры Ричард Финнер и Уолтер Бэйтс, занимавшиеся психоанализом, который Паунд всегда ненавидел, пришли к заключению, что их пациент страдал от последствий клаустрафобии, нелогичностью мышления, отсут ствием гибкости психики (что психологи в США квалифицировали как маниа кальный психоз), частой и резкой сменой настроения и общей неадекватностью. Психиатры предупреждали, что Паунд перенёс тяжёлый приступ, вызванный па нической тревогой и страхом (что было немудрено в его положении) и рекомен довали перевести его в стационарное учреждение в США с лучшими условиями. С другой стороны, они нашли Паунда вполне вменяемым. Паунда оставили в мед части, разрешили читать и даже пользоваться пишущей машинкой. Из газет он уз нал о том, что в нескольких европейских странах состоялись процессы над колла борационистами: во Франции маршала Петэна приговорили к пожизненому за ключению, его заместителя Пьера Лаваля к расстрелу, семидесятисемилетнего пи сателя Шарля Мора к пожизненному заключению, где тот и умер через семь лет, норвежца Видкуна Квислинга, который в радиопередачах призывал своих сооте чественников принять нацистсткую оккупацию, и британского подданного Уиль яма Джойса, сподвижника Освальда Мосли,— к смертной казни. Тогда же Паунд возобновил работу над Cantos, как бы заклиная враждебный мир и надвигающее ся небытие: «Что возлюбил всем сердцем, не отнимут». В «Canto LXXXI» он пере числяет Лоуза, Дженкингса, Уоллера, Долметча 76 как хранителей незыблемых культурных традиций. В стихах Паунда появились мотивы смирения:

И муравей — кентавр в своем стрекозьем мире. Тщеславье сбрось, сие не человеком Порядок созданный, отвага или милость – Тщеславье сбрось, я говорю, отринь. Ищи как ученик в зелёном мире место На лестнице изобретений иль искусств… (Canto LXXXI, перевод Я. Пробштейна) Как полагал Дж. С. Фрэзер, а вслед за ним и Дональд Дэйви, Паунд приближает ся к идее А. Поупа о лестнице и Великой Цепи Бытия, в которой все звенья на мес те 77. Более того, Паунд, подобно русскому поэту Мандельштаму, стремится занять на этой лестнице последнюю ступень, слиться с природой (ср.: «На подвижной лест нице Ламарка // Я займу последнюю ступень…»), пойти к ней в ученики и, быть мо жет, раствориться в ней. Завершается же «Песнь» пронзительной исповедью, в ко торой есть доля раскаянья и самобичевания, но и самооправдания также:

Себя обуздывай, тогда с другими сладишь Тщеславье сбрось, Ты лишь побитый градом пёс, Ты тетерев глухарь под вспышкой солнца, Ты чёрно бел до кончиков волос, Не различаешь, где крыло, где хвост, Тщеславье сбрось. Как ненависть твоя низка, Взращённая на лжи, Тщеславье сбрось, На разрушенье скор, на милость скуп, Тщеславье сбрось, Я говорю, отринь. Но действовать взамен безделья — не есть тщеславье, Достойно сокрушить То, что и Блант открыл, Вобрать из воздуха традицию живую или огонь неукрощённый из старческих прекрасных глаз — Не есть тщеславье. Бездействие здесь было бы порочно и нерешительность подобна смерти… (Canto LXXXI, перевод Я. Пробштейна) Подобные строки и породили исповедальное направление в американской по эзии. 18 ноября 1945 г. Паунд был доставлен на военном самолете в Вашингтон, по мещён в федеральную тюрьму, а затем подвергнут психиатрическому обследова нию большой комиссией психиатров. Несмотря на споры, протесты обществен ности и даже литераторов, Паунда признали невменяемым и как такового помес тили в больницу св. Елизаветы на неопределённый срок, так как обвинение в госу дарственной измене при этом не было снято. В 1946 г. Дороти удалось, наконец, обменять паспорт, и, приехав в США, она сняла маленькую квартиру неподалёку от больницы и ежедневно приходила на целый день к мужу. Так продолжалось до его освобождения в 1958 г. Паунду было разрешено принимать посетителей, сре ди которых были известные поэты, писатели, университетские профессора и жур налисты. Дороти была официальным опекуном Паунда. Она следила за его режи мом, помогала ему вести записи, принимать многочисленных посетителей (разу меется, содержание в больнице Святой Елизаветы отличалось от содержания ина комыслящих, скажем, в больнице Сербского). Ежегодно по издательским делам приезжал Элиот. Когда он после получения Нобелевской премии приехал навес тить Паунда в 1948 г., тот не дал ему раскрыть рта в течение двух часов, а в конце поинтересовался: «Ну как дела?» Оказавшись среди настоящих душевнобольных в психиатрической тюрьме, Паунд начал яростно отстаивать свою правоту в стрем лении противодействовать системе. Он не только не пересмотрел своих взглядов, но даже поддерживал некоего Джона Каспера, связанного с Ку Клукс Кланом и неонацистами. Касп, как его называл Паунд, выступал за сегрегацию, особенно же протестовал против совместного обучения белых и чёрных. Он открыл магазинчик в Гринвич вилледж, где продавал нацистскую символику и литературу, а впослед ствии основал издательство «Сквер доллар», нечто вроде популярной дешёвой библиотеки. Одна из листовок его организации «Прибрежного совета белых граж дан» полностью имитировала форму и шрифт манифеста Льюиса Паунда из жур нала «Бласт» 1914 г. В 1949 г. разразился очередной скандал: Паунду, всё ещё пребывавшему в за ключении, была присуждена Болингеновская премия, в те годы находившаяся в ведении Библиотеки Конгресса США. В прессе поднялась буря протестов. В итоге премию Паунду оставили, а право присуждать премию было передано Йельскому университету. В 1958 г. увенчалась успехом кампания за освобождение Паунда. В течение многих лет её вели Арчибальд Маклиш, который был помощником гос секретаря во время войны и одним из ближайших сподвижников Рузвельта, Ро берт Фрост, в то время один из самых популярных поэтов Америки, Эрнест Хе мингуэй, который заявил в 1954 г., узнав, что ему присуждена Нобелевская пре мия, что её нужно было вручить Паунду и что этот год весьма подходит для освобо ждения поэтов, Т. С. Элиот, который написал письмо генеральному прокурору, то бишь министру юстиции США Герберту Браунеллу младшему, аргентинская по этесса Габриэла Мистраль, старый парижский друг Жан Кокто, Грэм Грин, Игорь Стравинский, Уильям Сароян и даже Генеральный секретарь ООН Даг Хаммер шельд, именем которого ныне названа площадь в Нью Йорке, где располагается штаб квартира ООН. При этом Паунд в письмах к Маклишу сравнивал сенатора Герберта Лимана (именем которого ныне назван колледж в Нью Йорке) с Бери ей, а ФБР с КГБ. Сам Маклиш иронично замечал: «Нельзя протянуть Эзре руку по мощи, чтобы он не укусил за палец». Хемингуэй заметил, что «охотничья лицензия Паунда должна быть ограничена запретом писать о политике и заниматься ей». Фрост написал просьбу о помиловании, которая была поддержана аналогичными прошениями Элиота, Хемингуэя, Маклиша и других. В конце концов Паунда осво бодили и разрешили уехать в Италию. Он провел ещё три недели в больнице св. Елизаветы, пакуя книги и бумаги, затем посетил с Дороти свой старый дом в Уин коте, больного Уильямса и других друзей. 30 июня 1958 г. Паунд, Дороти и Мар селла Спанн, техасская учительница, ставшая секретарем и очередной любовни цей Паунда, сели на теплоход с символичным названием «Кристофор Колумб» и 9 июля того же года прибыли в Неаполь. Паунд явился встречавшим его друзьям и репортёрам, выкинув руку в фашистском приветствии. Первые годы жизни в Италии, живя попеременно то в Раппало, то в Брюн ненбурге, где у его дочери от Ольги Радж, Мэри, и её мужа, князя Бориса де Ра шевилтца, происходящего из австрийской знати, был на склоне итальянских Альп небольшой замок XII века, Паунд был довольно активен. Он подготовил к изданию очередную часть «Cantos» — «Престолы», как оказалось, последнюю законченную часть, многие «Cantos» появились на страницах периодических из даний. Позже он скажет в интервью молодому поэту Дональду Холлу, что «Пре столы в „Раю“ Данте — место душ людей, создавших хорошее правительство. Престолы же в „Cantos“ — попытка уйти от эгоизма и дать некое определение порядка, возможного или по крайней мере мыслимого на земле». Затем, заме тив, что он сорок лет писал поэму, которую немногие могут понять, и зная, что не сможет её завершить, подвел итог: «Трудно написать рай, когда все внешние признаки говорят о том, что ты должен писать апокалипсис. Очевидно, что на земле гораздо легче найти обитателей ада или даже чистилища» 78. Приехав в Италию, он с воодушевлением заметил в письме к Бриджит Пэтмор, «что сей час, кажется, большее оживление чем когда бы то ни было с 1919 г.». Через не сколько лет он скажет: «Я, очевидно, последний американец, переживающий трагедию Европы». Он сопротивлялся и упорствовал, когда нужно было выжить и работать в условиях психиатрической больницы тюрьмы, где настоящие сума сшедшие кричали по ночам, а буйные ходили в смирительных рубашках, «где мёртвые ходят, // а живые сделаны из картона» (из «Canto CXV», перевод Я. Проб штейна). Когда же нечеловеческое давление и напряжение исчезли, он начал ду мать и подводить итоги. Он бунтовал против Бога, против косности в искусстве и литературе, против социальной и экономической несправедливости. В конце жизни Паунд взбунтовался против самого себя. Аллену Гинзбергу он сказал, что «Cantos»— бессмыслица, везде тупость и неве жество, что он слишком многое в поэме непоправимо испортил, по недомыслию впустив в текст политику, и что самой худшей ошибкой было его «тупое провин циальное предубеждение против евреев, которое одно всё испортило» 79. Когда ле том 1960 г. Мэри поместила его в больницу в Мерано и какой то репортёр спросил Паунда, знает ли он, где находится, тот ответил: «В аду». «В каком аду?» — настаи вал журналист. «Здесь, здесь»,— отвечал он, показывая рукой на сердце. Глубоко раскаиваясь в содеянном, сказанном и написанном, уже начиная с 1960 х гг. Па унд стал подвержен продолжительным и тяжёлым депрессиям, которые, по сви детельству Дороти, сопровождались суицидальными наклонностями 80. Его сын от Дороти, Омар, писал доктору Оверхользеру в больницу св. Елизаветы, что его отец считает 13 лет, проведённых в св. Елизавете, мученичеством, а труд всей жизни «Cantos»— бесцельным. Полон отчаянья, раскаянья и боли, он жаловался Элиоту, и тот, пытаясь ободрить старого друга, писал, что Паунд был уже одним из бес смертных в поэзии и по крайней мере значительная часть его трудов останется. Ободрённый, Паунд вновь начинал работать и читать, но вскоре опять наступала длительная депрессия. Когда его спрашивали: «Как поживаете?»,— он отвечал: «В маразме». Наступали периоды длительного молчания, когда он в буквальном смысле ни с кем не разговаривал. «Это не я достиг молчания, это оно настигло меня». Дороти вернулась в Англию, а Паунд провёл последние годы жизни с дру гой своей возлюбленной, Ольгой Радж, в Венеции, где и умер 31 октября 1972 г. на следующий день после своего 87 дня рождения. Мятущийся бунтарь и мятежный язычник похоронен на кладбище Сан Микеле в любимой им Венеции. Чуть по одаль, на православном кладбище, находятся могилы Дягилева и Стравинского. Рядом недавно появилась ещё одна — Иосифа Бродского. По сути своей Паунд был идеалистом и эстетом, божеством которого была красота, как сказал Олдингтон. В душе он так и остался романтиком и бунтарём, подобно П. Б. Шелли. Когда Паунд служил поэзии, она помогала ему найти вы ход даже из, казалось бы, ошибочных положений, как было с некоторыми идея ми Феноллозы. Когда Паунд был полон любви, любовь помогала ему найти выход из тяжелейших жизненных ситуаций, как после фиаско в Крофордсвилле. Поли тика если не погубила его поэзию, то нанесла ей значительный ущерб. Йейтс пи сал о Паунде в предисловии к «Оксфордской антологии современной поэзии»: «Рассматривая его поэзию в целом, я нахожу в ней больше стиля, чем формы;

временами больше стиля и больше осознанного благородства и средств его во площения, нежели у любого из известных мне современных поэтов, но этот стиль постоянно прерывается, ломается, искажается, превращается в ничто сво ей прямой противоположностью, нервной одержимостью, кошмаром, нечлено раздельной сумятицей;

он экономист, поэт, политик, злобно неистовствуя, он создаёт невнятные персонажи и мотивы, гротескных героев из детских сказок о чудовищах. Подобная потеря самоконтроля, присущая революционерам, ред ка — Шелли был подвержен этому в некоторой степени — для людей такой культуры и эрудиции, как у Эзры Паунда» 81. Ненависть разрушала его. Он дорого заплатил за свои иллюзии, заблуждения и ошибки. Остались стихи и — пусть незавершённый — памятник современной эпической поэзии, источник, откуда до сих пор черпают англоязычные поэты. Из лишне что либо доказывать тем, кто, взяв на вооружение собственную фразу Па унда о том, что в «Cantos» «всё рассыпается, ничего не вяжется» («It does not co here»), отрицают этот эпос XX века, считая его чуть ли не заумным бредом (не в том же ли в свое время обвиняли Хлебникова?). Для того чтобы отвергать или при нимать какое либо произведение, нужно прежде всего это произведение про честь, а не брезгливо перелистывать. Если же это невозможно осилить без коммен тариев и словарей, как в случае «Cantos» или «Поминок по Финнегану» Джойса, что ж, следует обратиться к комментариям и словарям. В некрологе на смерть Элиота Паунд писал: «Должен ли я писать о поэте Томасе Стернсе Элиоте? о моём друге „Опоссуме“ 82? Да покоится в мире. Могу лишь повторить то, что настоятель но делал пятьдесят лет назад: ЧИТАЙТЕ ЕГО». Да, величественного здания «Боже ственной Комедии» не получилось. Таланта и величия замысла оказалось недоста точно для этого. Не достало величия духовного усилия. Дантова Рая не получилось. «Трудно написать рай, когда все внешние признаки говорят о том, что ты должен писать апокалипсис». Политик, идеолог и экономист Паунд не состоялся. Состо ялся незаурядный литературный критик, один из основоположников модернизма и теоретик искусства. Однако главное — остался поэт. Читайте его. Ян Пробштейн A LUME SPENTO 1908 In Memoriam Eius Caritate Primus William Brooke Smith, Painter, Dreamer of dreams A LUME SPENTO 1908 In Memoriam Eius Caritate Primus Уильяму Бруку Смиту, художнику, сновидцу грёз GRACE BEFORE SONG МОЛИТВА ПЕРЕД ПЕСНЕЙ Lord God of heaven that with mercy dight Th’ alternate prayer wheel of the night and light Eternal hath to thee, and in whose sight Our days as rain drops in the sea surge fall, As bright white drops upon a leaden sea Grant so my songs to this grey folk may be: As drops that dream and gleam and falling catch the sun, Evan’scent mirrors every opal one Of such his splendor as their compass is, So, bold My Songs, seek ye such death as this.

Господь небесный, кто милостью озаряет иное Свое колесо молитвы ночное И несёт в себе вечный свет, наши дни пред тобою, Словно капли дождя, пучиной пожрутся морскою, Яркими белыми каплями на свинцовой равнине морей Позволь моим песням стать для этих серых людей: Теми каплями, что, мечтая, ловят солнце, сверкнув в паденье, В их зеркалах эфемерных опаловое струенье Такого же блеска его, как их компас морской, — Смелее же, Песни Мои, ищите смерти такой.

LA FRAISNE (Scene: The Ash Wood of Malvern) LA FRAISNE (Сцена: ясеневая роща в Малверне) For I was a gaunt, grave councilor Being in all things wise, and very old, But I have put aside this folly and the cold That old age weareth for a cloak. I was quite strong — at least they said so — The young men at the sword play;

But I have put aside this folly, being gay In another fashion that more suiteth me. I have curled mid the boles of the ash wood, I have hidden my face where the oak Spread his leaves over me, and the yoke Of the old ways of men have I cast aside. By the still pool of Mar nan otha Have I found me a bride That was a dog wood tree some syne. She hath called me from mine old ways She hath hushed my rancour of council, Bidding me praise Naught but the wind that flutters in the leaves. She hath drawn me from mine old ways, Till men say that I am mad;

But I have seen the sorrow of men, and am glad, For I know that the wailing and bitterness are a folly. And I? I have put aside all folly and all grief. I wrapped my tears in an ellum leaf And left them under a stone And now men call me mad because I have thrown Угрюмый муж совета, был я тощ, Во многом искушён, однако стар;

Отбросить мне пришлось былой безумный жар И холод, ветхий плащ преклонных лет. Я крепок был средь молодых людей, Среди мечей играющих и лат. Безумье сбросил я, и с той поры я рад Жить, как натура требует моя. Средь ясеневых скрюченный стволов, Уткнувшийся в дубовую листву, Я, сбросив гнёт минувшего, живу, И мне ярмо былых путей претит, Где пруд бесшумный Мар нан ота, Невеста для меня нашлась;

Ирга во мне участье приняла И совлекла меня с былых путей И прогнала мою дурную мудрость, А хор вестей, Оказывается, лишь ветер в листьях. И совлекла меня с былых путей. Сказали: это бред, Но знал я горести, изведал тайный вред, Я помню: жалоба и горечь – лишь безумье. А я от горечи и от безумья чист, Я мои слёзы завернул в кленовый лист, Под камнем схоронив;

Прослыл безумным я, безумье отстранив, All folly from me, putting it aside To leave the old barren ways of men, Because my bride Is a pool of the wood and Tho all men say that I am mad It is only that I am glad, Very glad, for my bride hath toward me a great love That is sweeter than the love of women That plague and burn and drive one away. Aie e! ’ Tis true that I am gay Quite gay, for I have her alone here And no man troubleth us. Once when I was among the young men… And they said I was quite strong, among the young men. Once there was a woman… …but I forget… she was… …I hope she will not come again. …I do not remember… I think she hurt me once but… That was very long ago. I do not like to remember things any more. I like one little band of winds that blow In the ash trees here: For we are quite alone Here mid the ash trees.

Как ненавистного врага Так совлекла меня с былых путей Моя Ирга, Сестра пруда лесного;

пусть Меня безумием корят, Я знаю только, что я рад, Я очень рад, что я не женщиной любим, Любовь моей невесты слаще;

Она к тому же выжигает зло. Ау! Мне повезло, Так повезло, что с нею мы вдвоём, И не тревожат нас. Я крепок был средь молодых людей, Я слушал этих молодых людей И женщину я вдруг увидел… Она была… но я забыл, забыл… Надеюсь, больше не придёт она. Нет, я не помню… Пусть ранила она меня, Но это было так давно. Я предпочёл бы больше не вспоминать. Мне нравится, что дуют ветерки Средь ясеней вблизи, И мы совсем одни Средь ясеней других.

CINO (Italian Campagna 1309, the open road) ЧИНО (Италия. Кампанья. 1309. На большой дороге) «Bah! I have sung women in three cities, But it is all the same;

And I will sing of the sun. Lips, words, and you snare them, Dreams, words, and they are as jewels, Strange spells of old deity, Ravens, nights, allurement: And they are not;

Having become the souls of song. Eyes, dreams, lips, and the night goes. Being upon the road once more, They are not. Forgetful in their towers of our tuneing Once for Wind runeing They dream us toward and Sighing, say «Would Cino, «Passionate Cino, of the wrinkling eyes, «Gay Cino, of quick laughter, «Cino, of the dare, the jibe, «Frail Cino, strongest of his tribe «That tramp old ways beneath the sun light, «Would Cino of the Luth were here! Once, twice, a year — Vaguely thus word they: «Cino?» «Oh, eh, Cino Polnesi «The singer is’t you mean?» «Ah yes, passed once our way, «A saucy fellow, but… «(Oh they are all one these vagabonds), В трёх городах я женщин пел! Да только что с того? Теперь я солнце петь хочу! Спел, улыбнулся — они и попались. Много ль им надо — губы, слова... Всё это — жертвы прежним кумирам: Ворон, ночь, роковой обольститель... Были — и нет их, Лишь в песнях и живы. Губы, взгляды — ночь прошла. Снова в путь, и их со мною Больше нет. Когда нибудь в своих башнях тесных Они о наших вспомнят песнях И загрустят о нас, и скажут, Вздыхая: «Ах, если бы Чино — Неистовый Чино со сверкающими глазами, Весёлый Чино, нежный Чино, Чино, насмешник и смельчак, Самый отчаянный из всех бродяг, Что с лютней болтаются по дорогам — Ах, если б он вновь появился у нас!» А то ещё подчас Рассеянно обмолвятся: «Ах, да! «Чино?» – «Чино Полнези. Вы это про певца?» — «Захаживал сюда... Забавный малый, но... (Ах, знаете, эти проходимцы все на один лад!) «Peste! ’tis his own songs? «Or some other’s that he sings? «But you, My Lord, how with your city?» But you «My Lord!» God’s pity! And all I knew were out, My Lord, you Were Lack land Cino, e’en as I am, O Sinistro. I have sung women in three cities. But it is all one. I will sing of the sun. …eh?… they mostly had grey eyes, But it is all one, I will sing of the sun. «’Pollo Phoibee, old tin pan, you Glory to Zeus’ aegis day, Shield o’steel blue, th’ heaven o’er us Hath for boss thy lustre gay! ’Pollo Phoibee, to our way fare Make thy laugh our wander lied;

Bid thy ’fulgence bear away care. Cloud and rain tears pass they fleet! Seeking e’er the new laid rast way To the gardens of the sun…».......................................................................... I have sung women in three cities But it is all one. I will sing of the white birds In the blue waters of heaven, The clouds that are spray to its sea.

Чума его возьми! Свои ль поёт он песни? А что у вас, мой Господин, он не был?» «Мой Господин!» Помилосердствуй, небо! Скажи я вслух секрет ваш хоть один, мой Господин, И быть вам безземельным, как и Чино. O Sinistro. В трёх городах я женщин пел, Но это всё вчера. Теперь мне солнце петь пора!...что?... они там всё больше сероглазые... Но это всё вчера, теперь мне солнце петь пора! «Так бренчи же, Полло Фиби, На кастрюле жестяной! Синий свой небес над нами — Это Зевса щит стальной! Пусть твой смех и ликованье Станут нашей wander lied, А твоих лучей сиянье Ливням литься не велит! Нам к садам счастливым солнца Новый путь искать пора...».............................................................................. В трёх городах я женщин пел, Но это всё вчера. Воспою я белых птиц В голубых волнах небес, Облака, разбросанные в этом море.

IN EPITAPHIUM EIUS IN EPITAPHIUM EIUS Servant and singer, Troubadour That for his loving, loved each fair face more Than craven sluggard can his life’s one love, Dowered with love, «whereby the sun doth move And all the stars.» They called him fickle that the lambent flame » Caught «Bice dreaming in each new blown name, And loved all fairness tho its hidden guise Lurked various in half an hundred eyes;

That loved the essence tho each casement bore A different semblance than the one before.

Слуга, певец, он, Трубадур, любил. Любой прекрасный лик милее был Ему, чем трусу жизнь. В его крови Тёк огненным потоком дар любви, «Вращавшей солнце, звезды, хор светил». Его прозвали ветреником, он Был только в красоту всегда влюблён, — В любых объятьях он мечтал о «Биче», А красота, менявшая обличье, Иной казалась доброй сотне глаз, И снова изменялась всякий раз.

NA AUDIART (Que be m vols mal) NA AUDIART (Que be m vols mal 7) Tho thou well dost wish me ill Audiart, Audiart, Where thy bodice laces start As ivy fingers clutching thru Its crevices, Audiart, Audiart, Stately, tall and lovely tender Who shall render Audiart, Audiart Praises meet unto thy fashion? Here a word kiss! Pass I on Unto Lady «Miels de Ben,» Having praised thy girdle’s scope, How the stays ply back from it;

I breathe no hope That thou shouldst… Nay no whit Bespeak thyself for anything. Just a word in thy praise, girl, Just for the swirl Thy satins make upon the stair, Cause never a flaw was there Where thy torse and limbs are met: Tho thou hate me, read it set In rose and gold *, Or when the minstrel, tale half told Shall burst to lilting at the phrase «Audiart, Audiart»… * I. e. in illumed manuscript.

Пусть ты мне желаешь зла, Аудиарта, Аудиарта, Пальчики витиевато Вьются в складках на корсаже, Дух захватывает даже, Аудиарта, Аудиарта, Высока, стройна, нежна, Ты меня лишаешь сна, Кто бы мог живописать, Аудиарта, Аудиарта, Красоту твою и стать? Словом лишь тебя целуя, Расскажу я О прекрасной «Мьельс де бен»8 – Талии хвалу спою, Взят корсетом этим в плен, Не надеюсь на твою Благосклонность… Ни на йоту, Не сулишь мне ничего ты, Дева, но хочу опять я Лишь воспеть круженье платья, Атласа водовороты На ступеньках. Нет изъяна В устье ног твоих и стана, — Пусть тебе я ненавистен, Это как одну из истин В украшенье позолоты * Ты прочтешь или балладу Менестрель прервет руладой: «Аудиарта, Аудиарта»… * То есть в украшенном красками и позолотой манускрипте (примеч. Паунда).

Bertrans, master of his lays, Bertrans of Aultaforte thy praise Sets forth, and tho thou hate me well, Yea tho thou wish me ill Audiart, Audiart Thy loveliness is here writ till, Audiart, Oh, till thou come again*. And being bent and wrinkled, in a form That hath no perfect limning, when the warm Youth dew is cold Upon thy hands, and thy old soul Scorning a new, wry’d casement Churlish at seemed misplacement Finds the earth as bitter As now seems it sweet, Being so young and fair As then only in dreams, Being then young and wry’d, Broken of ancient pride Thou shall then soften Knowing I know not how Thou wert once she Audiart, Audiart For whose fairness one forgave Audiart, Audiart Que be m vols mal.

И Бертран из Альтафорта, Мастер высшего полёта, Так воспел твои красоты, — Пусть ты мне желаешь зла, — Аудиарта, Аудиарта, Чтоб услышать гимн смогла Ты в грядущем воплощенье *, Тем избегнешь ты забвенья. А когда стара, согбенна, Ты утратишь совершенно Совершенство формы, стать, Будет хладом обжигать Вешний дождь, — стара душой, Проклянёшь дом новый свой, Станет жизнь горька в унынье, Как теперь сладка она, Лишь в мечтах тогда, юна, Отрешившись от гордыни, Ты смягчишься, чтоб узнать, Что я сам не знаю ныне, — Тою ты была ль когда то, Аудиарта, Аудиарта, Ради чьей красы прощал, Аудиарта, Аудиарта, Que be m vols mal.

* Reincarnate.

* Имеется в виду реинкарнация (примеч. Паунда).

VILLONAUD FOR THIS YULE ВИЙОНАДА НА СВЯТКИ Towards the Noel that morte saison (Christ make the shepherds’ homage dear!) Then when the grey wolves everychone Drink of the winds their chill small beer And lap o’ the snows food’s gueredon Then makyth my heart his yule tide cheer (Skoal! with the dregs if the clear be gone!) Wineing the ghosts of yester year. Ask ye what ghosts I dream upon? (What of the magians’ scented gear?) The ghosts of dead loves everyone That make the stark winds reek with fear Lest love return with the foison sun And slay the memories that me cheer (Such as I drink to mine fashion) Wineing the ghosts of yester year. Where are the joys my heart had won? (Saturn and Mars to Zeus drawn near!) * Where are the lips mine lay upon, Aye! where are the glances feat and clear That bade my heart his valor don? I skoal to the eyes as grey blown mere (Who knows whose was that paragon?) Wineing the ghosts of yester year. Prince: ask me not what I have done Nor what God hath that can me cheer But ye ask first where the winds are gone Wineing the ghosts of yester year.

* Signum Nativitatis.

Когда приходит Рождество (Христу дар нищего угодней) И волки жрут в снегах стерво Под пиво вьюги новогодней, Печалям сердца моего На святках дышится свободней. Пусть пью средь сброда — что с того! — За призрак счастья прошлогодний! Спроси, зову ли я кого (Чей зов волхвов в дорогу поднял?) Зову любовь, но всё мертво В пустой душе, и всё бесплодней Надежда кличет своего Гонца из вьюжной преисподней. Так выпьем за мое вдовство, За призрак счастья прошлогодний! Где сердца боль и торжество? (Пути планет сошлись сегодня!) 10 Где губ расставшихся родство? (А чьи теперь моих безродней!) Где глаз озёрных волшебство? (Что тех озёр глубоководней?) Кто в них глядит? — пьем за него! За призрак счастья прошлогодний! Что мог я сделать? — Ничего. Мой жребий был в руке Господней. Так выпьем, принц, за суд Его, За призрак счастья прошлогодний!

A VILLONAUD. BALLAD OF THE GIBBET Or the Song of the Sixth Companion (Scene: «En cest bourdel ou tenons nostre estat») ` It being remembered that there were six of us with Master Villon, when that expecting presently to be hanged he writ a ballad whereof ye know:

«Freres humains qui apres nous vivez.» ` ` ВИЙОНАДА. БАЛЛАДА ВИСЕЛИЦЫ 11 Или песнь Шестого Компаньона (Сцена: En cest bordel ou tenons nostre estat) 12. ` Помнится, нас было шестеро с мастером Вийоном, ко гда в ожиданье повешенья он написал балладу, которую вы знаете:

«Freres humaine qui apres nous vivez»13. ` ` Drink ye a skoal for the gallows tree! Francois and Margot and thee and me, Drink we the comrades merrily That said us, «Till then» for the gallows tree! Fat Pierre with the hook gauche main, Thomas Larron «Ear the less,» Tybalde and that armouress Who gave this poignard its premier stain Pinning the Guise that had been fain To make him a mate of the «Hault Noblesse» And bade her be out with ill address As a fool that mocketh his drue’s disdeign. Drink we a skoal for the gallows tree! Franois and Margot and thee and me, Drink we to Marienne Ydole, That hell brenn not her o’er cruelly. Drink we the lusty robbers twain, Black is the pitch o’ their wedding dress,* Lips shrunk back for the wind’s caress As lips shrink back when we feel the strain За древо виселицу пьём, Марго и Франсуа вдвоём;

Пьём, весельчак с весельчаком, Пока не вздёрнут нас живьём. Известный Пьер, левша толстяк;

Тома без уха, тот же вор;

Тибальд, готовый дать отпор Десятку Гизовских рубак, Купив у Шлемницы тесак, Их кровью крашенный с тех пор, Чтоб с «высшей знати» смыть позор, Над чем смеялся бы дурак. За древо виселицу пьём, Марго и Франсуа вдвоём;

Марьен Идоль мы в ад возьмём, Где как нибудь огонь уймём. Пьём за повешенных бродяг. У бывших пьяниц и обжор Уста — подобья тёмных нор;

И в платье смоляном костяк.* * Certain gibbeted corpses used to be coated with tar as a preservative;

thus one scare crow served as warning for considerable time. See Hugo «L’Homme qui Rit».

* Трупы некоторых повешенных для сохранности покрывали смолой;

таким образом, подобное пуга ло служило предостережением в течение длительного времени. Смотрите «Человек, который смеётся» Гюго (примеч. Паунда).

Of love that loveth in hell’s disdeign And sense the teeth thru the lips that press ’Gainst our lips for the soul’s distress That striveth to ours across the pain. Drink we skoal to the gallows tree! Franois and Margot and thee and me, For Jehan and Raoul de Vallerie Whose frames have the night and its winds in fee. Maturin, Guillaume, Jacques d’Allmain, Culdou lacking a coat to bless One lean moiety of his nakedness That plundered St. Hubert back o’ the fane: Aie! the lean bare tree is widowed again For Michault le Borgne that would confess In «faith and troth» to a traitoress «Which of his brothers had he slain?» But drink we skoal to the gallows tree! Franois and Margot and thee and me: These that we loved shall God love less And smite alway at their faibleness? Skoal!! to the Gallows! and then pray we: God damn his hell out speedily And bring their souls to his «Haulte Citee.» Любовь для мёртвых не пустяк. На поцелуи ветер скор, Но зубы — клацающий хор, А за зубами тот же мрак. За древо виселицу пьём, Марго и Франсуа вдвоём, Рауль и Жан, вы под дождём, Скелеты, сданные внаём. Гийом, и Матюрен, и Жак Братоубийственный собор;

Гусиный Зад посмертно хвор;

Святой Юбер лечить мастак Тех, кто наполовину наг;

Вступают кости в разговор. Кривой Мишель! Где твой задор? Расторгнут с древом тощим брак. За древо виселицу пьём, Марго и Франсуа вдвоём. Нас, Боже, не пугай огнём, Над нашим сжалься чёрным днём. Ад прокляни, как мы клянём, И в Горнем Граде мы Твоём К Тебе, Спаситель наш, прильнём.

MESMERISM «And a cat’s in the water butt» Robt. Browning, Mesmerism МЕСМЕРИЗМ «И в бочке кот» Роб. Браунинг, Месмеризм.

Aye you’re a man that! ye old mesmerizer Tyin’ your meanin’ in seventy swadelin’s, One must of needs be a hang’d early riser To catch you at worm turning. Holy Odd’s bodykins! «Cat’s i’ the water butt!» Thought’s in your verse barrel, Tell us this thing rather, then we’ll believe you, You, Master Bob Browning, spite your apparel Jump to your sense and give praise as we’d lief do. You wheeze as a head cold long tonsilled Calliope, But God! what a sight you ha’ got o’ our innards, Mad as a hatter but surely no Myope, Broad as all ocean and leanin’ man kin’ards. Heart that was big as the bowels of Vesuvius, Words that were wing’d as her sparks in eruption, Eagled and thundered as Jupiter Pluvius, Sound in your wind past all signs o’ corruption. Here’s to you, Old Hippety hop o’the accents, True to the Truth’s sake and crafty dissector, You grabbed at the gold sure;

had no need to pack cents Into your versicles. Clear sight’s elector!

Ты, старина, месмерист, как ни странно. Мысли твои так стихами спелёнуты, Что разве только встающего рано Вдруг допускаешь к заветному лону ты. В бочке пусть кот, что же в стихососуде, Нам ты поведай, хоть суть закавычь нам, Мастер Боб Браунинг, своей же причуде Наперекор прыгни в смысле привычном. В длинных миндалинах у Каллиопы, В душах ли наших свистящие звуки, В них ты, старатель, прокладывал тропы, Ты сумасшедший, но не близорукий. Сердце большое, как недра Везувия, Слово как вспышка его извержения Вслед за громами Юпитера Плювия Звук на ветру твоём вне разложения. Ты мелочам предпочёл элементы, Истине в жертву принёс безопасность. Золото рыл ты. На что тебе центы, Если в стихах твоих ценность… И ясность.

FIFINE ANSWERS «Why is it that, disgraced, they seem to relish life the more?» Fifine at the Fair, VII, 5.

ОТВЕТЫ ФИФИНЫ Презренные, отчего они так ценят жизнь? «Фифина на ярмарке», VII, 5.

«Sharing his exile that hath borne the flame, Joining his freedom that hath drunk the shame And known the torture of the Skull place hours Free and so bound, that mingled with the powers Of air and sea and light his soul’s far reach Yet strictured did the body lips beseech «To drink»: «I thirst.» And then the sponge of gall. Wherefor we wastrels that the grey road’s call Doth master and make slaves and yet make free, Drink all of life and quaffing lustily Take bitter with the sweet without complain And sharers in his drink defy the pain That makes you fearful to unfurl your souls. We claim no glory. If the tempest rolls About us we have fear, and then Having so small a stake grow bold again. We know not definitely even this But ’cause some vague half knowing half doth miss Our consciousness and leaves us feeling That somehow all is well, that sober, reeling From the last carouse, or in what measure Of so called right or so damned wrong our leisure Runs out uncounted sand beneath the sun, That, spite your carping, still the thing is done With some deep sanction, that, we know not how, Without our thought gives feeling;

You allow That ’tis not need we know our every thought Or see the work shop where each mask is wrought Wherefrom we view the world of box and pit, Делю изгнанье с ним, страстей костёр, Его свободу, пью его позор И пытку тех Голгофовых часов, Свободных, но по прежнему рабов Сил моря, света, воздуха — душа К нему стремится, молит чуть дыша: «Пить», — губы жаждут. Губка с желчью тут. Бродяг дороги серые зовут — Мы их рабы и всё таки вольны, Без жалоб мёд и горечь пить должны, Мы кубок жизни жадно пьём, доколь В его питье мы презираем боль, Из за которой боязно душе Другим открыться. Славы мы уже Не ищем. Нас пугает грозный шторм, Но храбрость обретаем вновь потом — Ведь нечего терять нам в самом деле, Мы смутно это сознаём с похмелья, Ни в чём не в силах дать себе отчёт, Нам кажется, что всё пока течёт Нормально — добродетель иль порок Досуг, неисчислимый, как песок, Решить не можем, и хотя брюзжим, Довольны втайне творчеством своим, В анализ не вдаваясь, полагая, Что и не надо знать, а мастерская, Где маски создают для представленья, Скорее служит не для изученья, Но чтоб взирать на зрителей — любая Careless of wear, just so the mask shall fit And serve our jape’s turn for a night or two. Call! eh bye! the little door at twelve! I meet you there myself.

Сгодится, лишь была б она подстать, Чтоб зал денёк другой позабавлять. Прощай! Двенадцать! Дверка на запоре! Я сам тебя там встречу вскоре.

ANIMA SOLA «Then neither is the bright orb of the sun greeted nor yet either the shaggy might of earth or sea, thus then, in the firm vessel of harmony is fixed God, a sphere, round, rejoicing in complete solitude.» Empedokles ANIMA SOLA * «Тогда ни на яркой орбите приветственного солнца, ни тем более в грубой мощи земли или моря, тогда лишь в не колебимом сосуде гармонии покоится Бог, сфера, шар, ра дующийся в полном одиночестве».

Эмпедокл Exquisite loneliness Bound of mine own caprice I fly on the wings of an unknown chord That ye hear not, Can not discern My music is weird and untamed Barbarous, wild, extreme, I fly on the note that ye hear not On the chord that ye can not dream. And lo, your out worn harmonies are behind me As ashes and mouldy bread, I die in the tears of the morning I kiss the wail of the dead. My joy is the wind of heaven, My drink is the gall of night, My love is the light of meteors;

The autumn leaves in flight. I pendant sit in the vale of fate I twine the Maenad strands And lo, the three Eumenides Take justice at my hands. For I fly in the gale of an unknown chord. The blood of light is God’s delight And I am the life blood’s ward.

Изысканность уединенья, Где по прихоти лишь вдохновенья На крыльях парю небывалых созвучий Невнятных вам нот, Неслышный полёт, Музыкой странной, Дикой, могучей Взмываю на ноте в незримом полёте, Аккорд вам не снился такой, Гармонии ваши отмёл я вчера, Они хладной лежат золой, А я умираю в слезах утра И целую мёртвых покой. Горние ветры — отрада моя, А желчь ночи мне — мёд. Любовь моя – свет метеоров, Осенних листьев полёт. Я восседаю в долине судьбы, Заплетаю пряди Менад, И три Эвмениды суровый суд По воле моей вершат. Ибо шквалом созвучий парю средь огня, Бога радует вновь пламени кровь, А кровь жизни хранит меня!

* Одинокая душа (лат.) O Loneliness, O Loneliness, Thou boon of the fires blown From heaven to hell and back again Thou cup of the God man’s own! For I am a weird untamed That eat of no man’s meat My house is the rain ye wail against My drink is the wine of sleet. My music is your disharmony Intangible, most mad, For the clang of a thousand cymbals Where the sphinx smiles o’er the sand, And viol strings that out sing kings Are the least of my command. Exquisite, alone, untrammeled I kiss the nameless sign And the laws of my inmost being Chant to the nameless shrine. I flee on the wing of a note ye know not, My music disowns your law, Ye can not tread the road I wed And lo! I refuse your bidding. I will not bow to the expectation that ye have. Lo! I am gone as a red flame into the mist, My chord is unresolved by your counter harmonies.

Одиночество, Одиночество, Ты дар огня навек, Взметёшь из рая в ад и вновь назад, Твой кубок пьёт лишь Богочеловек! Ибо я странен и дик, И пищи не ем людской, Мой дом –это шквал, пугающий вас, Я ливень пью ледяной. Созвучья мои для вас дисгармония, Невнятица, бред, ошибка, Где тысяч цимбал перезвон, Словно сфинкса в песках улыбка, А пение всех царей Затмевает даже вторая скрипка. Безымянный целую знак, Одинок и неуязвим, Сокровенный закон моей жизни поёт Алтарю безымянному гимн. В небывалом полёте воспаряю на ноте, Отвергающей ваш закон, Не найдёте мой след до скончания лет, Презираю все ожиданья, А для торгов я слишком горд, Как багровое пламя, исчезну в тумане, Ваши звуки с моим не составят аккорд.

IN TEMPORE SENECTUTIS IN TEMPORE SENECTUTIS (I) For we are old And the earth passion dyeth;

We have watched him die a thousand times, When he wanes an old wind cryeth, For we are old And passion hath died for us a thousand times But we grew never weary. Memory faileth, as the lotus loved chimes Sink into fluttering of wind, But we grow never weary For we are old. The strange night wonder of your eyes Dies not, tho passion flyeth Along the star fields of Arcturus And is no more unto our hands;

My lips are cold And yet we twain are never weary, And the strange night wonder is upon us, The leaves hold our wonder in their flutterings, The wind fills our mouths with strange words For our wonder that grows not old. The moth hour of our day is upon us Holding the dawn;

There is strange Night wonder in our eyes Because the Moth Hour leadeth the dawn As a maiden, holding her fingers, The rosy, slender fingers of the dawn. He: «Red spears bore the warrior dawn «Of old.

Ибо мы стары, И вечно умирает страсть земная, При нас он умирал так много раз, И ветер провожал его, рыдая, Ибо мы стары, Страсть умирала в нас так много раз.

Слабеет память, ветер, улетая, Звон лотосов уносит вдаль от нас, Мы никогда не устаём с тобою, Ибо мы стары. Не умирает магия ночная Твоих чудесных глаз, Как страсть, звезда Арктура полевая По небу пронеслась. Пусть холод на моих губах, Мы никогда не устаём с тобою, На нас снисходит магия ночная, Хранимая трепещущей листвою, А ветер странныe вдохнул слова в уста, Но чудо не стареет в нас. Час мотыльковый снизошёл на нас, Ведя зарю с собою, Ночная тайна – чудо наших глаз;

Как девушку, час мотылька зарю Ведёт, держа за розовые пальцы, За тонкие и розовые пальцы. Он: Несёт заря воительница копья, Как встарь, «Strange! Love, hast thou forgotten «The red spears of the dawn, «The pennants of the morning?» She: «Nay, I remember, but now «Cometh the Dawn, and the Moth Hour «Together with him;

softly «For we are old.» Любимая! Как странно, разве Забыла ты багрянец этих копий И утренние вымпелы рассвета? Она: Нет, помню, но сейчас Идёт заря, а с ней – час мотылька Идёт, легко ступая, Ибо мы стары.

FAMAM LIBROSQUE CANO FAMAM LIBROSQUE CANO Your songs? Oh! The little mothters Will sing them in the twilight, And when the night Shrinketh the kiss of the dawn That loves and kills, What time the swallow fills Her note, then the little rabbit folk That some call children, Such as are up and wide Will laugh your verses to each other, Pulling on their shoes for the day’s business, Serious child business that the world Laughs at, and grows stale;

Such is the tale — Part of it — of thy song life. Mine? A book is known by them that read That same. Thy public in my screed Is listed. Well! Some score years hence Behold mine audience, As we had seen him yesterday. Scrawny, be spectacled, out at heels, Such an one as the world feels A sort of curse against its guzzling And its age lasting wallow for red greed And yet;

full speed Tho it should run for its own getting, Will turn aside to sneer at ’Cause he hath No coin, no will to snatch the aftermath Песни твои? О! маленькие матери Будут петь их на рассвете, Когда ночь В себя вбирает поцелуй зари, Которая, любя, убьёт, Когда время – лишь полёт Ласточки, а маленький народ Кроликов, зовущийся детьми, Встать едва успев, Друг другу адресует смешок – твой стишок, Обуваясь ради дневных дел, Ради серьёзных детских дел, хотя смеётся свет Над ними, отчего и скис;

Таков эскиз Твоей песни жизни. Песни мои? Но кто же книг моих знаток? Кто размотает, как моток, Мой свиток через двадцать лет, Когда простынет след Тех, кто читал меня вчера? Костлявый, в очках, колченог, Из тех, кто мира терпеть не мог, Проклиная его обжорство И вечную лужу, где ищет корысть, Кого бы загрызть, В погоне за собственной шкурой, Отвернётся с усмешкой он, Недостаточно прост, Чтобы деньги иметь;

он плюёт на подрост Of Mammon. Such an one as women draw away from For the tobacco ashes scattered on his coat And sith his throat Shows razor’s unfamiliarity And three days’ beard;

Маммона. Он из тех, кого женщины знать не хотят, Ибо на его пиджаке Не табачный сор ли, А у него на горле, Забывшем бритву, Трёхдневная борода. Схватит с полки растерзанный экземпляр Без корешка, Слишком ветхий для каталога, Говоря: «Ага, странное редкое имя… Раритет, незнакомый даже мне…» Вырывали страницы Одну за другой, Что же, век был такой, И поймёт аналитик в свой век, Как в мой век я бессмертья избег.

Such an one picking a ragged Backless copy from the stall, Too cheap for cataloguing, Loquitur, «Ah eh! the strange rare name… «Ah eh! He must be rare if even I have not…» And lost mid page Such age As his pardons the habit, He analyzes form and thought to see How I ’scaped immortality.

THE CRY OF THE EYES МОЛЬБА ГЛАЗ Rest Master, for we be aweary, weary And would feel the fingers of the wind Upon these lids that lie over us Sodden and lead heavy. Rest brother, for lo! the dawn is without! The yellow flame paleth And the wax runs low. Free us, for without be goodly colors, Green of the wood moss and flower colors, And coolness beneath the trees. Free us, for we perish In this ever flowing monotony Of ugly print marks, black Upon white parchment. Free us, for there is one Whose smile more availeth Than all the age old knowledge of thy books: And we would look thereon.

Мастер, опочи, ибо мы истомимся, устанем И ощутим, как под пальцами ветра Набрякнут, свинцом наливаясь, веки, Которые нас прикрывают. Брат, опочи, ибо померкла заря, Бледнеет жёлтое пламя, И воск истаял свечи. Освободи нас, ибо лишимся прекрасных цветов, Зелени мха и лесных цветов И прохлады под сенью древ. Освободи нас, ибо погибнем В сей монотонности вечной Печатных уродливых знаков, Чернеющих на пергаментной белизне. Освободи нас, ибо есть та, Улыбка которой милее всего Древнего знанья твоих манускриптов, И мы будем смотреть туда.

SCRIPTOR IGNOTUS to K. R. H. Ferrara SCRIPTOR IGNOTUS * К. Р. Х. Феррара, 1715 г.

«When I see thee as some poor song bird Battering its wings, against this cage we call Today, Then would I speak comfort unto thee, From out the heights I dwell in, when That great sense of power is upon me And I see my greater soul self bending Sibylwise with that great forty year epic That you know of, yet unwrit But as some child’s toy ’tween my fingers, And see the sculptors of new ages carve me thus, And model with the music of my couplets in their hearts: Surely if in the end the epic And the small kind deed are one;

If to God, the child’s toy and the epic are the same. E’en so, did one make a childs toy, He might wright it well And cunningly, that the child might Keep it for his children’s children And all have joy thereof. Dear, an this dream come true, Then shall all men say of thee «She ’twas that played him power at life’s morn, And at the twilight Evensong, And God’s peace dwelt in the mingled chords She drew from out the shadows of the past, And old world melodies that else He had known only in his dreams Of Iseult and of Beatrice.

Когда я вижу, как, ломая крылья, Ты бедной певчей птицей бьёшься в клетке, Которую зовут Сегодня люди, Хочу тебя утешить с тех высот, Где обитаю, полон сил, когда Моя душа сорокалетний гнёт Возвышенного эпоса несёт, Склоняясь, как сивилла. Как ты знаешь, Тот эпос не написан, — как игрушка В руках ребёнка, — вот таким меня В грядущем скульпторы изобразят, В душе лелея музыку мою, Конечно, если эпос равен делу, Для Бога эпос то же, что игрушка. Игрушку тоже должно делать с толком, Искусно, чтобы детям и потомкам Она потом дарила радость долго.

Когда мечте сей сбыться суждено, Все скажут, дорогая, о тебе: «Дарила силы музыка её Ему с рассвета жизни до закатной Вечерней песни, и покой Господен В тех спутанных аккордах обитал, Что из теней минувшего, из древних Она мелодий мира извлекала, Которые в мечтах лишь об Изольде И Беатриче знал он до тех пор».

* Неизвестный писатель (лат.).

Dear, an this dream come true, I, who being poet only, Can give thee poor words only, Add this one poor other tribute, This thing men call immortality. A gift I give thee even as Ronsard gave it. Seeing before time, one sweet face grown old, And seeing the old eyes grow bright From out the border of Her fire lit wrinkles, As she should make boast unto her maids «Ronsard hath sung the beauty, my beauty, Of the days that I was fair.» Когда мечте сей сбыться суждено, Я, дорогая, — лишь поэт, могу Тебе дарить лишь бедные слова, Прими ещё один убогий дар, Который все бессмертием зовут. Таким же одарил тебя Ронсар. Сквозь время вижу, как прекрасный лик Стареет, но в сетях морщин горящих Яснеет взгляд старушечий, когда Служанкам похваляется она: «Ронсар воспел красу, мою красу Во дни, когда прекрасна я была».

So hath the boon been given, by the poets of old time (Dante to Beatrice, — an I profane not —) Yet with my lesser power shall I not strive To give it thee?

Так воспевали дев поэты встарь (Как Данте Беатриче) – неужели, Хотя и с меньшим даром, не дерзну Тебе воздать хвалу?

All ends of things are with Him From whom are all things in their essence. If my power be lesser Shall my striving be less keen? But rather more! if I would reach the goal, Take then the striving! «And if,» for so the Florentine hath writ When having put all his heart Into his «Youth’s Dear Book» He yet strove to do more honor To that lady dwelling in his inmost soul, He would wax yet greater To make her earthly glory more. Though sight of hell and heaven were price thereof, If so it be His will, with whom Are all things and through whom Are all things good, Will I make for thee and for the beauty of thy music Всё обретает завершенье в Нём, Откуда суть вещей проистекла. И пусть я меньше одарён, неужто Стремиться должен меньше? Нет, скорей Уж больше! Если к цели я стремлюсь, Придётся побороться! «И если», — ибо Флорентиец так Писал, когда вложил всю душу В «Любимейшую Книгу юных дней», И всё ж хотел прославить больше ту, Которую хранил в своей душе, Ещё усерднее корпел, дабы Её земную славу обессмертить, Но дорогой ценою заплатил Он, созерцая Рай и Ад с тех пор, — Но если воля такова Того, В ком существует всё, через Кого Всё превращается во благо, то A new thing As hath not heretofore been writ. Take then my promise!

Note. Bertold Lomax, English Dante scholar and mystic, died in Ferrara 1723, with his «great epic,» still a mere shadow, a nebula crossed with some few gleams of wonder light. The lady of the poem an organist of Ferrara, whose memory has come down to us only in Lomax’ notes.

Я новое творение создам И напишу, как прежде не писал. Клянусь тебе.

Примеч. Паунда: англичанин Бертольд Ломакс, исследователь творчества Данте и мистик, умер в Ферраре в 1723 г., а его «великий эпос» так и остался призраком, тенью, кото рой изредка касались лучи чудесного света. Дама из стихотворения – органистка из Феррары, память о которой сохранилась лишь в записях Ломакса.

DONZELLA BEATA Era mea In qua terra Dulce myrti floribus Rosa amoris Via erroris Ad te coram veniam?

DONZELLA BEATA Era mea In qua terra Dulce myrti floribus Rosa amoris Via erroris Ad te coram veniam? Soul, Caught in the rose hued mesh Of o’er fair earthly flesh, Stooped you this thing to bear Again for me? And be Rare light to me, gold white In the shadowy path I tread? Surely a bolder maid art thou Than one in tearful, fearful longing That should wait Lily cinctured at the gate Of high heaven, Star diadem’d, Crying that I should come to thee.

Душа, Уловленная в розовые сети Прекрасной бренной плоти, Взгнетёшь ли снова бремя на себя? И редким светом бело золотым Ты станешь ли на сумрачном пути, Где вынужден я целый век брести? Ты, дева, без сомнения, смелей Того, кто пояс носит из лилей, И страждет у небесных он ворот, Под звёздной диадемой в страхе ждёт — Рыдая жду, когда к тебе войду.

VANA VANA In vain have I striven to teach my heart to bow;

In vain have I said to him «There be many singers greater than thou.» But his answer cometh, as winds and as lutany, As a vague crying upon the night That leaveth me no rest, saying ever, «Song, a song.» Their echoes play upon each other in the twilight Seeking ever a song. Lo, I am worn with travail And the wandering of many roads hath made my eyes As dark red circles filled with dust. Yet there is a trembling upon me in the twilight, And little red elf words crying «A song,» Little grey elf words crying for a song, Little brown leaf words crying «A song,» Little green leaf words crying for a song. The words are as leaves, old brown leaves in the spring time Blowing they know not whither, seeking a song.

Я тщетно пытался научить сердце смиренью;

Я тщетно твердил: «Найдутся певцы, кто величьем превзойдут тебя в пенье». Но сердце в ответ, словно ветер и пение лютни, Точно о ночи плач смутный, Не дающий покоя, вечно зовущий: «Песнь, о песнь». В сумерках отзвук ложится на звук, Играют, как струны, Вечно зовущие песнь. Пытки эти меня изнурили, А глаза мои от вечных блужданий, Будто круги багровые пыли. И всё же, в сумерках я до сих пор полон дрожи, И маленький красный эльф взывает: «О песнь», И маленький серый эльф взывает: «О песнь», И малый бурый листок взывает: «О песнь», И малый зелёный листок взывает: «О песнь». Слова, словно листья, прошлогодние бурые листья весной, Не зная, куда гонит их ветер, песни взыскуют, песню зовут.

LI BEL CHASTEUS LI BEL CHASTEUS That castle stands the highest in the land Far seen and mighty. Of the great hewn stones What shall I say? And deep foss way That far beneath us bore of old A swelling turbid sea Hill born and torrent wise Unto the fields below, where Staunch villein and wandered Burgher held the land and tilled Long labouring for gold of wheat grain And to see the beards come forth For barley’s even tide. But circle arched, above the hum of life We dwelt amid the ancient boulders, Gods had hewn and druids runed Unto that birth most wondrous, that had grown A mighty fortress while the world had slept And we awaited in the shadows there While mighty hands had labored sightlessly And shaped this wonder ’bove the ways of men Me seems we could not see the great green waves Nor rocky shore by Tintagoel From this our hold, But came faint murmuring as undersong E’en as the burghers’ hum arose And died as faint wind melody Beneath our gates.

Здесь этот замок выше всех вознёсся, Издалека он виден, мощно сложен Из глыб обтёсанных, а там вдали Вода во впадине бурлит, неся следы Клокочущего моря, чей исток Несется с гор Потоком на поля, Где верный виллан или бывший бюргер, Покинув город для трудов нелёгких, В поту возделывают землю, чтобы Узреть пшеничных золото колосьев И волны ячменя. Но под аркадой над жужжаньем жизни Мы пребывали среди древних глыб, Обтёсанных богами, а друиды Здесь руны выбили, предвосхитив Рожденье чуда, ставшего твердыней, Пока был сном объят весь мир, и мы В тени смотрели, как, трудясь незримо, Из чуда длани мощные ваяли То, что превыше разуменья смертных;

Казалось, ни валы зелёных волн, Ни брег скалистый Тинтаджела 22 нам Отсюда не видны, лишь смутный гул, Как песенка без слов, Как лепет бюргеров, напев ветров, Стихает у ворот.

THAT PASS BETWEEN THE FALSE DAWN AND THE TRUE МЕЖ ИСТИННОЙ И МНИМОЮ ЗАРЕЙ Blown of the winds whose goal is «No man knows» As feathered seeds upon the wind are borne, To kiss as winds kiss and to melt as snows And in our passing taste of all men’s scorn, Wraiths of a dream that fragrant ever blows From out the night we know not to the morn, Borne upon winds whose goal is «No man knows.» An hour to each! We greet. The hour flows And joins its hue to mighty hues out worn Weaving the Perfect Picture, while we torn Give cry in harmony, and weep the Rose Blown of the winds whose goal is «No man knows.» Игралище ветров, чья цель — «как знать…», Как рой семян крылатых на ветру, Как поцелуй снегов (их не догнать), И горькая усмешка не к добру, Как призраков благоуханных рать, Когда проходит ночь, но не к утру, Под натиском ветров, чья цель — «как знать…» Час каждому, привет, но рвётся гладь Оттенков, завершив свою игру Картиной;

остаётся нам в миру В слезах слезами розу поминать, Игралище ветров, чья цель — «как знать…» IN MORTE DE IN MORTE DE Oh wine sweet ghost how are we borne apart Of winds that restless blow we know not where As little shadows smoke wraith sudden start If music break the freighted dream of air;

So, fragile curledst thou in my dream wracked heart, So, sudden summoned dost thou leave it bare. O wine sweet ghost how are we borne apart! As little flames amid the dead coal dart And lost themselves upon some hidden stair, So futile elfin be we well aware Old cries I cry to thee as I depart, «O wine sweet ghost how are we borne apart.» О, нежный дух, что разлучило нас? Ветра ль бессонно веющие где то? Как тень внезапно прячется от глаз При музыке, вспугнувшей сны рассвета, Так ты ушла, заслышав некий глас. Недолго жизнь была тобой согрета. О, нежный дух, что разлучило нас? Как язычки огня в последний раз Средь угольев остывших рвутся к свету, Так жили мы тщетой и знали это. Я плачу над тобой в прощальный час. «О, нежный дух, что разлучило нас?» THRENOS THRENOS No more for us the little sighing No more the winds at twilight trouble us Lo the fair dead! No more do I burn. No more for us the fluttering of wings That whirred the air above us. Lo the fair dead! No more desire flayeth me, No more for us the trembling At the meeting of hands. Lo the fair dead! No more for us the wine of the lips No more for us the knowledge. Lo the fair dead! No more the torrent No more for us the meeting place (Lo the fair dead!) Tintagoel.

Нет отныне у нас робких вздохов, Не тревожат ветра по ночам. Да будет пухом земля! Не горит уже моё пламя, Крылья, взбивавшие воздух над нами, Отныне уж не воспарят. Да будет пухом земля! Отныне меня не сжигает желанье, Отныне случайные прикосновенья Не вызовут дрожи в руках. Да будет пухом земля! Отныне вина не пригубим из губ, Отныне мы не умножим познаний. Да будет пухом земля! Не будет стремнин Не будет свиданий (Да будет пухом земля!) Тинтаджел 25.

COMRADERIE «E tuttoque io fosse a la compagnia di molti, quanto alla vista.» COMRADERIE «E tuttoque io fosse a lacompagnia di molti, quanto alla vista» 26.

Sometimes I feel thy cheek against my face Close pressing, soft as is the South’s first breath That all the subtle earth things summoneth To spring in wood land and in meadow space. Yea sometimes in a bustling man filled place Me seemeth some wise thy hair wandereth Across my eyes, as mist that halloweth The air a while and giveth all things grace. Or on still evenings when the rain falls close There comes a tremor in the drops, and fast My pulses run, knowing thy thought hath passed That beareth thee as doth the wind a rose.

Порой я ощущал твоей щеки Касанье, словно дуновенье Юга;

Казалось, что взывает вся округа К весне в лугах и в роще близ реки. Что ж, иногда рассудку вопреки Вдруг прорастают волосы упруго Сквозь ливень глаз, и входим мы друг в друга, А воздух времени немеет вкруг руки. А то по вечерам дождинки слёз, Дрожь каплевидна, и напрасной жертвой Мой пульс несётся, зная: чувство смертно И пронеслось, как ветер розу нёс.

BALLAD ROSALIND БАЛЛАДА О РОЗАЛИНДЕ Our Lord is set in his great oak throne For our old Lord liveth all alone These ten years and gone. A book on his knees and bent his head For our old Lord’s love is long since dead. These ten years and gone. For our young Lord Hugh went to the East, And fought for the cross and is crows’ feast These ten years and gone. «But where is our Lady Rosalind, Fair as day and fleet as wind These ten years and gone?» For our old Lord broodeth all alone Silent and grey in his black oak throne These ten years and gone. Our old Lord broodeth silent there For to question him none will dare These ten years and more. Where is our Lady Rosalind Fair as dawn and fleet as wind. These ten years and gone? Our old Lord sits with never a word And only the flame and the wind are heard These ten years and more.

....................................................

На троне дубовом наш Господин, Ибо наш Господин обитает один, Десять лет пролетело, лихих годин. На коленях книга, поникла глава, А любовь его давно уж мертва, Десять лет пролетело, лихих годин. На Востоке за крест молодой лорд Хью Воевал и достался на пир воронью, Десять лет пролетело, лихих годин. Но где ж Розалинда теперь госпожа, Прекрасна, как день, и, как ветер, свежа — Десять лет пролетело, лихих годин? В раздумьях сидит наш Господин Безмолвно на чёрном троне один Десять лет пролетело, лихих годин. В раздумьях сидит, окружён тишиной, И никто не смеет нарушить покой, Десять лет пролетело, лихих годин. Но где ж Розалинда, теперь госпожа, Прекрасна, как день, и, как ветер, свежа — Десять лет пролетело, лихих годин. Сидит он безмолвно, с поникшей главой, Огня лишь да ветра доносится вой, Десять лет с лишком пролетело с тех пор.

..........................................................

«Father! I come,» and she knelt at the throne, «Father! know me, I am thine own. «These ten years and more «Have they kept me for ransom at Chastel d’ Or «And never a word have I heard from thee «These ten years and more.» But our old Lord answered never a word And only sobbing and wind were heard. (These ten years and gone.) We took our Lord and his great oak throne And set them deep in a vault of stone These ten years and gone, На колени склонилась: «Пришла я, Отец, Я раба твоя, Отче, ответь, наконец, Десять лет с лишком пролетело с тех пор. За выкуп меня увезли в Замок д’Ор, Но ты не сказал мне ни слова, отец, Десять лет с лишком пролетело с тех пор». Безмолвно сидел он, поникнув главой, В ответ лишь рыданья да ветра вой, Десять лет с лишком пролетело с тех пор. И тогда подошли мы со всех сторон, И в склеп опустили его и трон, Десять лет с лишком пролетело с тех пор.

A book on his knees and bow’d his head For the Lord of our old Lord’s love is dead These ten years and gone, And Lady Rosalind rules in his stead (Thank we God for our daily bread) These ten years and more.

На коленях книга, поникла глава, А любовь его давно уж мертва, Десять лет с лишком пролетело с тех пор. Леди Розалинда правит нами здесь (Мы же славим Бога, хлеб дает он днесь) Десять лет с лишком пролетело с тех пор.

MALRIN МЕЛРИН Malrin, because of his jesting stood without, till all the guests were entered in unto the Lord’s house. Then there came an angel unto him saying, «Malrin, why hast thou tarried?» To whom, Malrin, «There is no feeding till the last sheep be gone into the fold. Wherefor I stayed chaffing the laggards and mayhap when it was easy helping the weak.» Saith the angel, «The Lord will be wroth with thee, Malrin, that thou art last.» «Nay sirrah!» quipped Malrin, «I knew my Lord when thou and thy wings were yet in the egg.» Saith the angel, «Peace! hasten lest there be no bread for thee, rattle tongue.» «Ho,— quoth Malrin,— is it thus that thou knowest my Lord? Aye! I am his fool and have felt his lash but meseems that thou hast set thy ignorance to my folly, saying „Hasten lest there be an end to his bread.“» Whereat the angel went in in wrath. And Malrin, turning slowly, beheld the last blue of twilight and the sinking of the silver of the stars. And the suns sank down like cooling gold in their crucibles, and there was a murmuring amid the azure curtains and far clarions from the keep of heaven, as a Muezzin crying, «Allah akbar, Allah il Allah! it is finished.» And Malrin beheld the broidery of the stars become as wind worn tapestries of ancient wars. And the memory of all old songs swept by him as an host blue robed trailing in dream, Odysseus, and Tristram, and the ` pale great gods of storm, the mailed Campeador and Roland and Villon’s women and they of Valhalla;

as a cascade of dull sapphires so poured they out of the mist and were gone. And above him the stronger clarion as a Muezzin crying «Allah akbar, Allah il Allah, it is finished.» Мелрин, стоя у входа, народ потешал, пока не вошли все гости к Господу Богу в дом. И вышел ангел к нему и спросил: «Мелрин, почему замешкался ты?» А Мелрин в ответ: «Не приступают к кормленью скота, пока последняя овца в загон не войдёт. Потому то я и порол увальней чушью, ибо слабым нетрудно помочь». Ангел молвил: «Господь, прогневается на тебя, Мелрин, за то, что ты последним придёшь». «Нет, сир, — Мелрин хмыкнул в ответ, — я Господа знал ещё до того, как ты вместе с крылышками вылупился из яйца». Молвил Ангел: «Успокойся и поспеши, не то не останется хлеба, трещотка, тебе». «Ха,— сказал Мелрин, — так ли ты знаешь Господа моего? Отнюдь! Я его шут и отведал его плетей, но сдается мне, что глупость мою ты невежеством лечишь, сказав: „Поспеши, не то не останется хлеба его“». И разгневанно ангел последовал в дом. А Мелрин, медленно повернувшись, созерцал последнюю синь сумерек и россыпи звёздного серебра. И пролились солнца, как золото в тигли, чтобы остыть, и шепот раздался за лазурной завесой, и дальние трубы из цитадели небес, и вскричал Муэдзин: «Аллах акбар, Аллах иль Аллах! свершилось сие». И Мелрин созерцал, как ветер выткал из звёздных кружев ковры с виденьями древних войн. И память старинных песен, как сон, в котором облаченный в мантии сонм проплывал – Одиссей и Тристрам, и бледные боги бурь, и закованный в латы Campeador, и Роланд, и дамы Вийона, и те, из Валгаллы – словно каскад тусклых сапфиров пролился из мглы и исчез. И громче над ним зов трубы прозвучал и вновь Муэдзин вскричал: «Аллах акбар, Аллах иль Аллах! свершилось сие».

And again Malrin, drunk as with the dew of old world druidings, was bowed in dream. And the third dream of Malrin was the dream of the seven and no man knoweth it. And a third time came the clarion and after it the Lord called softly unto Malrin, «Son, why hast thou tarried? Is it not fulfilled, thy dream and mine?» And Malrin, «O Lord, I am thy fool and thy love hath been my scourge and my wonder, my wine and mine extasy. Bill one left me awroth and went in unto thy table. I tarried till his anger was blown out,» «Oh Lord for the emding of our dream I kiss thee. For his anger is with the names of Deidre and Ysolt. And our dream is ended, PADRE.» И снова Мелрин, пьян, словно испил росу волхвований древних, погрузился в виденья. А третий сон его был сновиденьем о семи, но ни одному смертному не ведом сей сон. И в третий раз зов трубы прозвучал, и Господь позвал Мелрина ласково: «Сын, отчего замешкался ты? Не свершилось ли разве твоё и моё сновиденье?» И Мелрин молвил: «Господь, я твой шут, и любовь твоя была для меня карой и чудом, вином и восторгом. Но некто был на меня во гневе и так прошествовал к столу твоему. Я медлил, дабы гнев его вышел». «О, Господь, за свершенье нашего сновиденья целую тебя. Ибо гнев того остался с именами Изольды и Дейдры. А наш сон закончен, PADRE».

MASKS МАСКИ These tales of old disguisings, are they not Strange myths of souls that found themselves among Unwonted folk that spake an hostile tongue, Some soul from all the rest who’d not forgot The star span acres of a former lot Where boundless mid the clouds his course he swung, Or carnate with his elder brothers sung Ere ballad makers lisped of Camelot? Old singers half forgetful of their tunes, Old painters color blind come back once more, Old poets skill less in the wind heart runes, Old wizards lacking in their wonder lore: All they that with strange sadness in their eyes Ponder in silence o’er earth’s queynt devyse?

Ах, эти сказки вытертых личин, Причудливые мифы душ, чью рвань Исторгла иноземная гортань, Заблудшая по множеству причин, А звёздного ристалища почин Не ограничен облаками, ткань Колеблется: запеть в такую рань О Камелоте прадедов зачин? Забывшие мелодии певцы, Художники, цветослепые сплошь, Поэты, рифм сломавшие венцы, И колдуны, вещающие ложь: Ужель они с тревогою в глазах Обдумывают молча жизни крах?

ON HIS OWN FACE IN A GLASS К ОТРАЖЕНИЮ В ЗЕРКАЛЕ O strange face there in the glass! O ribald company, O saintly host! O sorrow swept my fool, What answer? O ye myriad That strive and play and pass, Jest, challenge, counterlie, I ? I ? I ? And ye?

О странное лицо в зеркальной мгле! О гнусный компаньон! О дух святой! О, мой тоской истасканный дурак, Что скажешь? О, конечно, тьмы и тьмы Сражаются, играют и проходят, Острят, бросают вызов, противостоят, Я ? Я ? Я ? А ты?

THE TREE ДЕРЕВО I stood still and was a tree amid the wood Knowing the truth of things unseen before, Of Daphne and the laurel bow And that god feasting couple olde That grew elm oak amid the wold. ’Twas not until the gods had been Kindly entreated and been brought within Unto the hearth of their heart’s home That they might do this wonder thing. Nathless I have been a tree amid the wood And many new things understood That were rank folly to my head before.

Так я стоял;

я был стволом в лесу И знал всю правду о невероятном: Про Дафну и её внезапный лавр, Про двух богоприимных стариков, Спасённый вяз и дуб среди лугов. Но, впрочем, прежде следовало бога Приветить и впустить, и от порога Препроводить до очага души, Тогда уж он и чудо совершит. И всё же был я деревом в лесу, И многое узнал, и достоверно, О том, что прежде почитал за басни.

INVERN INVERN Earth’s winter cometh And I being part of all And sith the spirit of all moveth in me I must needs bear earth’s winter Drawn cold and grey with hours And joying in a momentary sun, Lo I am withered with waiting till my spring cometh! Or crouch covetous of warmth O’er scant logged ingle blaze, Must take cramped joy in tomed Longinus That, read I him first time The woods agleam with summer Or mid desirous winds of spring, Had set me singing spheres Or made heart to wander forth among warm roses Or curl in grass nest neath a kindly moon.

Пришла зима земли, И я — зимы частица, Дух всех движений ощутим во мне;

Я вынужден переносить земную зиму, Часами в зябкой серости томясь И радуясь скупым мгновеньям солнца, Увял я в ожидании весны! А то ещё алкать тепла, согнувшись Над скудными прожилками огня В зажжённом очаге и черпать Скупую радость в томике Лонгина — Когда б читал я в первый раз, Леса бы заблистали летом Иль с дрожью отдались ветрам весны;

Позволило бы чтение внимать Поющим сферам или сердце Принудить к блужданию среди горящих роз, Иль под луной любезной свить в траве гнездо.

PLOTINUS ПЛОТИН As one that would draw thru the node of things, Back sweeping to the vortex of the cone, Cloistered about with memories, alone In chaos, while the waiting silence sings: Obliviate of cycles’ wanderings I was an atom on creation’s throne And knew all nothing my unconquered own. God! Should I be the hand upon the strings?! But I was lonely as a lonely child. I cried amid the void and heard no cry, And then for utter loneliness, made I New thoughts as crescent images of me. And with them was my essence reconciled While fear went forth from mine eternity.

Как тот, кто с хаосом наедине Узлы вещей пройдя не без препон, Вращеньем движим там, где испокон Веков поёт молчанье в тишине, Я, позабыв круги эпох во сне, Был атомом, и я взошел на трон Творенья, где я сам себе урон. Мне, Боже, быть рукою на струне? Я был как тот, кто в детстве одинок, Кричал, но был не слышен мне мой крик, И в полном одиночестве постиг Я всех произрастание начал;

Так самого себя я превозмог, И страх из вечности моей бежал.

PROMETHEUS ПРОМЕТЕЙ For we be the beaten wands And the bearers of the flame. Our selves have died lang syne, and we Go ever upward as the sparks of light Enkindling all ’Gainst whom our shadows fall. Weary to sink, yet ever upward borne, Flame, flame that riseth ever To the flame within the sun, Tearing our casement ever For the way is one That beareth upward To the flame within the sun.

Мы трости ломкие, Но в нас огонь. Давно мы мёртвые, но мы Возносимся, мы, искры света, ввысь, Чтоб с неба до земли Всё наши тени, падая, зажгли. Падать уставшие, ввысь мы несёмся, Пламя, рвущееся в пламя Солнечных глубин, Из наших окон пламя, Ибо путь у нас один: Вверх мы несёмся В пламя солнечных глубин.

DE GYPTO I, even I, am he who knoweth the roads Through the sky and the wind thereof is my body. I have beheld the Lady of Life. I, even I, that fly with the swallows. Green and grey is her raiment Trailing along the wind. I, even I, am he who knoweth the roads Through the sky and the wind thereof is my body. Manus animam pinxit, My pen is in my hand To write the acceptable word… My mouth to chaunt the pure singing! Who hath the mouth to receive it, The Song of the Lotus of Kumi? I, even I, am he who knoweth the roads Through the sky and the wind thereof is my body. I am flame that riseth in the sun, I, even I, that fly with the swallows. The moon is upon my forehead, The winds are under my lips. The moon is a great pearl in the waters of sapphire, Cool to my fingers the flowing waters. I, even I, am he who knoweth the roads Through the sky, and the wind thereof is my body.

DE GYPTO Я, воистину я, — тот, кому известны дороги В небесах, и ветер, соответственно, — моё тело. Я воочию видел Владычицу Жизни, Я, воистину я, — летящий в облаке ласточек. Серы и зелены её одеянья, Влачась в широком ветре. Я, воистину я — тот, кому известны дороги В небесах, и ветер, соответственно, — моё тело. Manus animam pinxit. Перо моё в руке моей, Дабы написать благоприятное слово... Уста мои — дабы возвестить чистое пенье! Кто имеет уста воспринять его, Песнопение Кумского Лотоса? Я, воистину я, — тот, кому известны дороги В небесах, и ветер, соответственно, — моё тело. Я — пламя, восстающее в солнце, Я, воистину я, — летящий в облаке ласточек. Луна на челе моём, И ветры под языком моим. Луна — жемчужина в водах сапфира. Прохладны в пальцах моих быстрые воды. Я, воистину я,— тот, кому известны дороги В небесах, и ветер, соответственно, — моё тело.

BALLAD FOR GLOOM БАЛЛАДА МРАКА For God, our God, is a gallant foe That playeth behind the veil. I have loved my God as a child at heart That seeketh deep bosoms for rest, I have loved my God as maid to man But lo this thing is best: To love your God as a gallant foe that plays behind the veil, To meet your God as the night winds meet beyond Arcturus’ pale. I have played with God for a woman, I have staked with my God for truth, I have lost to my God as a man, clear eyed, His dice be not of ruth, For I am made as a naked blade But hear ye this thing in sooth: Who loseth to God as man to man Shall win at the turn of the game. I have drawn my blade where the lightnings meet But the ending is the same: Who loseth to God as the sword blades lose Shall win at the end of the game. For God, our God, is a gallant foe that playeth behind the veil. Whom God deigns not to overthrow Hath need of triple mail.

Ибо враг галантный Господь наш Бог, Сокрытый покровом при этом. Я Бога сердцем любил, как дитя, На груди у него хотел отдохнуть, Я Бога, как дева мужа, любил, Но гляди – это лучший путь: Возлюбить Его, словно Бог – твой враг И сокрыт покровом при этом, Мы сходились в ночи, где безвиден мрак, Как ветра за Арктуровым светом. Я боролся за женщину с Богом, С ним за правду скрестил клинок, Но всегда с неизменным итогом – Разит безжалостно Бог! Да и сам я словно клинок стальной, Но утешить могу лишь надеждой одной: Кто Богу, как муж в бою, проиграл, Тот в конце концов превозмог. Там, где молний свет, я меч обнажал, Но всегда одинаков итог: Кого Господь в бою поражал, Тот в конце концов превозмог. Ибо враг галантный Господь наш Бог, но всегда за покровом Он, Того не станет сбивать Он с ног, Кто тройной бронёй защищен.

FOR E. MCC.

That was my counter blade under Leonardo Tetrone, Master of Fence.

ПОСВЯЩЕНИЕ Ю. МАКК Моему спарринг партнеру, с которым мы фехтовали под руководством тренера Леонардо Терроне, мастера фехтования.

Gone while your tastes were keen to you, Gone where the grey winds call to you, By that high fencer, even Death, Struck of the blade that no man parrieth, Such is your fence, one saith, one that hath known you Drew you your sword most gallantly Made you your pass most valiantly ’Gainst that grey fencer, even Death. Gone as a gust of breath. Faith! no man tarrieth, «Se il cor ti manca,» but it failed thee not! «Non ti fidar,» it is the sword that speaks «In me.»* Thou trusted’st in thyself and met the blade ’Thout mask or gauntlet, and art laid As memorable broken blades that be Kept as bold trophies of old pageantry, As old Toledos past their days of war Are kept mnemonic of the strokes they bore, So art thou with us, being good to keep In our heart’s sword rack, tho thy sword arm sleep.

ENVOI Ушёл – в расцвете сил сражён И серым ветром унесён. Была соперником твоим Смерть, чей удар неотразим, Клинок твой также был таким, Был молнии подобен он. Ты выхватил галантно шпагу, Вложил в свой выпад всю отвагу, Но серой Смертью был сражён. Как выдох, ветром унесён. В тебе кто б усомниться мог! «Se il cor ti manca 30», — нет, не подвело! «Non ti fidar» – но говорит клинок, — «В меня». В себя ты верил, не боясь нимало, Удар встречал без лат и без забрала, — Хранить мы будем в памяти своей, Как сталь турнирных рыцарских мечей, Как сталь толедская, следы боёв На лезвиях зазубренных клинков, Застыла пусть разящая рука, Останешься ты с нами навека.

ПОСЫЛКА Struck of the blade that no man parrieth Pierced of the point that toucheth lastly all, ’Gainst that grey fencer, even Death, Behold the shield! He shall not take thee all.

* Sword rune «If thy heart fail thee trust not in me».

Для смертных сей удар неотразим, В конце концов он каждого сразит, Ведь Смерть была соперником твоим, Но весь ты не умрёшь – сие твой щит!

SALVE O PONTIFEX!

To Swinburne;

an hemichaunt.

SALVE O PONTIFEX! Суинберну;

полугимн.

One after one do they leave thee, High Priest of Iacchus, Toning thy melodies even as winds tone The whisper of tree leaves, on sun lit days. Even as the sands are many And the seas beyond the sands are one In ultimate;

So we here being many Are unity. Nathless thy compeers Knowing thy melody, Lulled with the wine of thy music Go seaward silently, leaving thee sentinel O’er all the mysteries, High Priest of Iacchus, For the lines of life lie under thy fingers, And above the vari colored strands Thine eyes look out unto the infinitude Of the blue waves of heaven, And even as Triplex Sisterhood Thou fingerest the threads knowing neither Cause nor the ending. High Priest of Iacchus Draw’st forth a multiplicity Of strands, and beholding The color thereof, raisest thy voice Toward the sunset, O High Priest of Iacchus! And out of the secrets of the inmost mysteries Thou chantest strange far sourced canticles;

O High Priest of Iacchus! Life and the ways of Death her Twin born sister, being Life’s counterpart (And evil being inversion of blessing That blessing herself might have being) Один за другим покидают они тебя, Жрец Верховный Иакха, Подхватывая твои мелодии, когда звучат даже ветры, Шёпот листьев древесных солнечно жаркими днями. Не бесчисленные ли песчинки, Не моря ли за песками едины В беспредельном, здесь мы, хоть нас много, Мы единство, но твои присные, Постигнув твои мелодии, Убаюканные вином твоей музыки, Идут молча к морю, оставив тебя, ты стражник Над мистериями, Жрец Верховный Иакха, Ибо линии жизни под перстами твоими, А над разноцветным побережьем Глаза твои смотрят в бескрайние Синие волны небес. Как Тройное Сестричество, Трогаешь нити, не зная Ни причины, ни цели. Жрец Верховный Иакха, Притягиваешь многообразие Побережий и созерцаешь Их цвета, возвышаешь свой голос К закату, Ты, Жрец Верховный Иакха! Таящийся в тайнах таинств, Ты поёшь странные, дальнородные гимны, О, Жрец Верховный Иакха! Жизнь и смерть со своими путями, Сестры близнецы, смерть – двойник жизни (А злосущность – изнанка благословения, Чтобы само благословение обрело сущность) And night and the winds of night;

Silent voices ministering to the souls Of hamadryads that hold council concealed In streams and tree shadowing Forests on hill slopes, O High Priest of Iacchus All the manifold mystery Thou makest wine of song of, And maddest thy following Even with visions of great deeds And their futility, and the worship of love, O High Priest of Iacchus. Wherefor tho thy co novices bent to the scythe Of the magian wind that is voice of Prosephone, Leaving thee solitary, master of initiating Maenads that come thru the Vine entangled ways of the forest Seeking, out of all the world Madness of Iacchus, That being skilled in the secrets of the double cup They might turn the dead of the world Into beauteous paeans, O High Priest of Iacchus Wreathed with the glory of years of creating Entangled music that men may not Over readily understand: Breathe! Now that evening cometh upon thee, Breathe upon us that low bowed and exultant Drink wine of Iacchus That since the conquering* Hath been chiefly contained in the numbers Of them that even as thou, have woven Wicker baskets for grape clusters Wherein is conceald the source of the vintage, O High Priest of Iacchus * Vicisti, Nazarenus!

И ночь, и ночные ветры, Молчаливые голоса, сослужающие душам Дриад, чей тайный собор заседает В ручьях и в древотенистых Лесах на склонах холмов, О, Жрец Верховный Иакха, Из многообразной тайны Извлекаешь ты вино песни И опьяняешь свою свиту Не виденьями ли великих деяний Их тщетностью и ритуалом любви, О, Жрец Верховный Иакха. Посему твои со послушники склоняются на косу Ветра магического;

он голос Прозефоны, Оставляющий тебя в уединении, мастер посвящений, Ради менад, приходящих через Оплетённые диким виноградом дебри, Чтобы упиться вне всего мира Безумием Иакха, Чтобы, изощрившись в тайнах двойной чаши, Они обратили мёртвое мира В красоту пеанов, О, Жрец Верховный Иакха, Увенчанный славой первотворенья, Опутанный музыкой, которую люди Не готовы понять: Овей нас! Теперь, когда вечер на тебя нисходит, Овей нас чашесклонным, пьянящим Напитком, вином Иакха, Что со времени завоеванья * Содержалось главным образом в сонмах Тех, кто, как ты, плёл из прутьев Корзины для виноградных гроздьев, Где таится виноисточник;

О, Жрец Верховный Иакха, * Vicisti, Nazarenus! (Ты победил, Назареянин! – слова, приписываемые Юлиану Отступнику).

Breathe thou upon us Thy magic in parting! Even as they thy co novices Being mingled with the sea While yet thou mad’st canticles Serving upright before the altar That is bound about with shadows Of dead years wherein thy Iacchus Looked not upon the hills, that being Uncared for, praised not him in entirety, O High Priest of Iacchus Being now near to the border of the sands Where the sapphire girdle of the sea Encinctureth the maiden Prosephone, released for the spring. Look! Breathe upon us The wonder of the thrice encinctured mystery Whereby thou being full of years art young, Loving even this lithe Prosephone That is free for the seasons of plenty;

Whereby thou being young art old And shalt stand before this Prosephone Whom thou lovest, In darkness, even at that time That she being returned to her husband Shall be queen and a maiden no longer, Wherein thou being neither old nor young, Standing on the verge of the sea, Shalt pass from being sand, O High Priest of Iacchus, And becoming wave Shalt encircle all sands, Being transmuted thru all The girdling of the sea. O High Priest of Iacchus, Breathe thou upon us!

Овей нас твоею Магией, нас покидая! Не тогда ли, когда твои со послушники С морем сочетаются, А ты, гимны слагающий, Служишь, выпрямляясь перед алтарем, Повязанным тенями Мёртвых лет, когда твой Иакх Отвратился от холмов, пренебрегающих Его присутствием, чтобы не славить его всецело, О, Жрец Верховный Иакха, Приближаешься ты ныне к рубежу песков, Где сапфировый пояс моря Ниспослан деве Прозефоне, отпущенной ради весны. Воззри! Овей нас Чудом трижды опоясывающего таинства, Пока ты, преисполненный летами, юн, И не любишь ли ты эту гибкую Прозефону, Освобождённую ради урожая;

Когда ты, будучи юным, станешь стар, Ты предстанешь перед Прозефоной, Которую ты любил, Во мраке, не в то ли время, Когда она, возвратившись к супругу, Будет царицей, а не девой, как сейчас. Пока ты не молод, не стар, Стоя на краю моря, Не стал ещё песком, О, Жрец Верховный Иакха, И волна прибылая Не окаймила пески, Превратясь через всё В пояс моря, О, Жрец Верховный Иакха, Овей нас!

TO THE DAWN: DEFIANCE К ЗАРЕ: ВЫЗОВ НА БОЙ Ye blood red spears men of the dawn’s array That drive my dusk clad knights of dream away, Hold! For I will not yield. My moated soul shall dream in your despite A refuge for the vanquished hosts of night That can not yield.

Ты, воинство кровавое зари! Строй снов моих попробуй разори! Не взять их в плен. Я в противостоянье роковом. Моя душа средь грёз моих за рвом. Не взять нас в плен!

THE DECADENCE ДЕКАДАНС Tarnished we! Tarnished! Wastrels all! And yet the art goes on, goes on. Broken our strength, yea as crushed reeds we fall, And yet the art, the art goes on. Bearers of beauty flame and wane, The sunset shadow and the rose’s bloom. The sapphire seas grow dull to shine again As new day glistens in the old day’s room. Broken our manhood for the wrack and strain;

Drink of our hearts the sunset and the cry «Io Triumphe!» Tho our lips be slain We see Art vivant, and exult to die.

Пали мы, пали! Жизнь прошла, как миг! Но всё живёт искусство, всё живёт. Сила иссякла, сломленный тростник, Искусство же, искусство всё живёт. Свет красоты несём мы и распад, Цветенье розы и заката тень. Морей сапфиры гаснут и горят, И в старый дом приходит новый день. От бед и бурь иссякли силы тут, Испейте же закат из чаш сердец И крик: «Ио, Триумф!» Уста умрут, Живёт искусство, и нам мил конец.

REDIVIVUS REDIVIVUS Hail Michael Agnolo! my soul lay slain Or else in torpor such, death seems more fair, I looked upon the light, if light were there I knew it not. There seemed not any pain, Nor joy, nor thought nor glorious deed nor strain Of any song that half remembered were For sign of quickness in that soul;

but bare Gaunt walls alone me seemed it to remain. Thou praisest Dante well, My Lord: «No tongue «Can tell of him what told of him should be «For on blind eyes his splendor shines too strong.» If so his soul goes on unceasingly Shall mine own flame count flesh one life too long To hold its light and bear ye company?

Мой Анжело! Архангел! Я убит. Смерть в темноте моей – желанный свет, Но я не знаю, есть он или нет, И мёртвая душа моя скорбит, Хоть, скажут, был я в песнях даровит, Но мой мотив последний не допет;

И добрых не находится примет В стенах, чья тень мрачней могильных плит. Прославив Данта, ты сказал: «Язык Не выговорит этого, и глаз К сиянию такому не привык». А вдруг мой пламень прежний не погас, И во плоти один из горемык, Я всё таки настичь отважусь вас?

FISTULAE FISTULAE «To make her madrigal «Who shall the rose sprays bring «To make her madrigal «And bid my heart to sing?» Сложить ей мадригал, Чтоб розе пламенеть, Сложить ей мадригал, Чтоб сердцу зазвенеть?

SONG ПЕСНЯ Love thou thy dream All base love scorning, Love thou the wind And here take warning That dreams alone can truly be, For ’tis in dream I come to thee.

Люби мечты, Отринув вожделенье, Люби ветра, Прими предупрежденье: Реальна лишь мечта твоя — К тебе в мечте являюсь я.

MOTIF МОТИВ I have heard a wee wind searching Thru still forests for me, I have seen a wee wind searching O’er still sea. Thru woodlands dim Have I taken my way, And o’er silent waters, night and day Have I sought the wee wind.

Я слышал, как искал ветерок Меня в притихших лесах, Я слышал, меня искал ветерок В застывших морях. Сквозь чащу я шёл День и ночь напролёт, Искал его над гладью вод, Но до сих пор не нашёл.

LA REGINA AVRILLOUSE КОРОЛЕВА АПРЕЛЯ * Lady of rich allure, Queen of the spring’s embrace, Your arms are long like boughs of ash, Mid laugh broken streams, spirit of rain unsure, Breath of the poppy flower, All the wood thy bower And the hills thy dwelling place. This will I no more dream, Warm is thine arm’s allure Warm is the gust of breath That ere thy lips meet mine Kisseth my cheek and saith: «This is the joy of earth, Here is the wine of mirth Drain ye one goblet sure, Take ye the honey cup The honied song raise up, Drink of the spring’s allure April and dew and rain, Brown of the earth sing sure, Cheeks and lips and hair And soft breath that kisseth where Thy lips have come not yet to drink.» Moss and the mold of earth These be thy couch of mirth, Long arms thy boughs of shade April alluring, as the blade Of grass doth catch the dew Ты прелесть из прелестных, Царица вешних нег;

Как ветви ясеня, твои простёрты руки;

Ты смех ручьёв, ты дух дождей небесных, Пьянящий запах мака, Лес вместо бивуака, И средь холмов ночлег. Дороже грёз тепло От рук твоих прелестных;

В тебе затаено, Губ избежав моих, Коснулось щёк оно, Сказав: «Напоено Душой земли вино Из чаш её телесных;

Кто пьёт весенний мёд, Тот с мёдом песнь поёт;

Пей влагу дней прелестных, Апрель, росу и дождь Из чаш земли телесных, Ты пей со щёк, с волос, Лишь бы поцелуй пророс;

Ждут губы. Где же шёпот: «Пей!»? Мох – мех, а в нём вино С весельем заодно. Мой образуют стих Апрель и прелесть рук твоих;

А на траве роса, * В оригинале — «La Regina Avrilusa» (прованс.), перевод дан в заглавии.

And make it crown to hold the sun, Banner be you Above my head Glory to all wold display’d April alluring, glory bold.

И солнце у неё в гостях;

Твоя краса – Мой вечный стяг;

Слава – мотив лесной глуши. Апрель и прелесть – слава нив.

A ROUSE ТОСТ Save ye, Merry gentlemen! Vagabonds and Rovers, Hell take the hin’most, We’re for the clovers! «Soul» sings the preacher. Our joy’s the light. «Goal» bawls ambition. Grass our delight! Save ye, merry gentlemen! Whirr and dew of earth, Beauty ’thout raiment, Reed pipes and mellow mirth Scot free, no payment! Gods be for heaven, Clay the poet’s birth! Save ye merry gentlemen! Wind and dew and spray o’ sea Hell take the hin’most, Foot or sail for Arcady Voice o’ lark and breath of bee Hell take the hin’most! Our drink shall be the orange wine, House o’ boughs and roof o’ vine Hell take the hin’most! Laugh and lips and gleam o’ hair Fore kiss breath, and shoulders bare, Save you queen o April!

Вы господа! Весёлая ватага! Чертям обиняки, Нам жизненные блага. «Душа», — твердит священник. Свет веселей. «Цель!» – восклицает гордость. Трава милей. Пью, господа, за вас. Вы песнь, роса, краса Созревшей рани. Свирелей голоса Без всякой дани. Слеплен богами На земле поэт. Пью, господа, за вас! Волна морская весела, К чертям обиняки! А нам Аркадия мила, Где жаворонок и пчела. К чертям обиняки! Вина мы выпьем с духом гроз Под сенью виноградных лоз. К чертям обиняки! Хорош волос её каскад. За королеву пить я рад И за апрель.

(La Regina Avrillouse loquitur).

(La Regina Avrillouse loquitur ) *.

Follow! follow! Breath of mirth, My bed, my bower green of earth, Naught else hath any worth. Save ye «jolif bachillier!» Hell take the hin’most!

Дальше! Дальше! Сладок хмель. Зелёный лес, моя постель. Вот единственная цель. Кавалеры! Пью за вас! И к чертям обиняки!

* La Regina Avrillouse loquitur — Королева апреля говорит (лат.).

NICOTINE A Hymn to the Dope Goddess of the murmuring courts, Nicotine, my Nicotine, Houri of the mystic sports, trailing robed in gabardine, Gliding where the breath hath glided, Hidden sylph of filmy veils, Truth behind the dream is veild E’en as thou art, smiling ever, ever gliding. Wraith of wraiths, dim lights dividing, Purple, grey, and shadow green, Goddess, Dream grace, Nicotine. Goddess of the shadow’s lights, Nicotine, my Nicotine, Some would set old Earth to rights, Thou and I none such I ween. Veils of shade our dream dividing, Houris dancing, intergliding, Wraith of wraiths and dream of faces, Silent guardian of the old unhallowed places, Utter symbol of all old sweet druidings, Mem’ry of witched wold and green, Nicotine, my Nicotine: Neath the shadows of thy weaving Dreams that need no undeceiving, Loves that longer hold me not, Dreams I dream not any more, Fragrance of old sweet forgotten places, Smiles of dream lit, flit by faces All as perfume Arab sweet Deck the high road to thy feet.

НИКОТИН Гимн Дурману Гурия блаженных стран, Царственная Никотин! Ты одета, как в туман, В стелющийся габардин. Ты беззвучна, как дыханье, О, Сильфида дымной мглы! Снов и истин колыханье Скрыто за твоей улыбкой, Что рождает в дымке зыбкой Тусклый ряд цветных картин, Фея грёзы, Никотин! О, ночных огней кумир, Царственная Никотин! Переделать этот мир Мы с тобою не хотим. Ты двоишься тенью зыбкой, Словно танец грёзы гибкой, Сон о лицах, сонм видений, Мест нечистых добрый гений, Память древних заклинаний, Страж немой гнилых низин, Царственная Никотин! Под твоей зелёной тенью Снам не нужно пробужденье. Там мечты минувших лет И любовь, которой нет, И забытых мест названья, И размытых лиц мельканье — Как кальяна сладкий дым, Стелются к ногам твоим.

As were Godiva’s coming fated And all the April’s blush belated Were lain before her, carpeting The stones of Coventry with spring, So thou my mist enwreathd queen, Nicotine, white Nicotine, Riding engloried in thy hair Mak’st by road of our dreams Thy thorough fare.

Подобно шествию Годивы, Когда пред ней апрель стыдливый Румянца вешнего ковёр На камни Ковентри простёр, Увита облаком седин, Ты, царица Никотин, Паришь в плаще своих волос, Чтоб торным стал путём твоим Просёлок наших грёз.

IN TEMPORE SENECTUTIS (An Anti stave for Dowson) When I am old I will not have you look apart From me, into the cold, Friend of my heart, Nor be sad in your remembrance Of the careless, mad heart semblance That the wind hath blown away When I am old. When I am old And the white hot wonder fire Unto the world seem cold, My soul’s desire Know you then that all life’s shower, The rain of the years, that hour Shall make blow for us one flower, Including all, when we are old. When I am old If you remember Any love save what is then Hearth light unto life’s December Be your joy of past sweet chalices To know then naught but this «How many wonders are less sweet Than love I bear to thee When I am old.» IN TEMPORE SENECTUTIS (II) (Анти строфы Доусону) Когда состарюсь я, Не дам глядеть в холодный мрак Тебе, любимая, Свой взгляд не отвратишь никак, И вспоминать не дам в печали О том, что ветры вдаль умчали Безумства, лёгкость бытия, Когда состарюсь я. Когда состарюсь я И на ветру погаснет пламя Чудес, мечта моя, Чтоб воплотилось всё, что с нами Случилось, наших лет поток И ливень жизни в миг, чтоб мог Для нас взрасти один цветок, Когда состаримся. Когда состарюсь я, Но не забудешь ты, Моя любимая, Хоть миг любви, мечты, — Что нам декабрь холодный наш, Коль греет сладость прошлых чаш, Скажу: «Чудесней в мире нет Моей любви на склоне лет», Когда состарюсь я.

OLTRE LA TORRE: ROLANDO OLTRE LA TORRE: ROLANDO 33* There dwelt a lady in a tower high, Foul beasts surrounded it, I scattered them and left her free. O la! Oll aa! The green wood tree Hath many a smooth sward under it! My lady hath a long red cloak, Her robe was of the sun, This blade hath broke a baron’s yoke, That hath such guerdon won. Yea I have broke my Lord Gloom’s yoke New yoke will I have none, Save the yoke that shines in the golden bow Betwixt the rain and the sun. Ol la! Ol la! the good green wood! The good green wood is free! Say who will lie in the bracken high And laugh, and laugh for the winds with me?

Таилась в башне госпожа Под стражею зверей. Освободил я госпожу, О ля! О ля! В лесу брожу, В лесу трава добрей. Как солнце, был мне плащ знаком Багряный налету;

Избавил я своим клинком От ига красоту. Повержен Мрак, её сеньор. На что мне новый гнёт? Под игом радуги с тех пор Любовь моя живёт. О ля! О ля! Зелёный лес, Признал он госпожу. Кто скажет мне, смеясь в тишине, С кем я в траве лежу?

* Oltre la torre: Rolando — Вопреки Башне: Роландо.

Make Strong Old Dreams Lest World Lose Heart For man is a skinfull of wine But his soul is a hole full of God And the song of all time blows thru him As winds thru a knot holed board. Tho man be a skin full of wine Yet his heart is a little child That croucheth low beneath the wind When the God storm battereth wild.

Без древних грёз исчезнет сердце мира Что человек? Мех для вина. Душа, дыра, Богом полна. Ветер в дырах звучит Песней на все времена. Пусть человек – мех для вина, Сердце его – дитя, И ветер может сердце спугнуть, С Богом над ним летя.

A QUINZAINE FOR THIS YULE Being selected from a Venetian sketch book «San Trovaso» ПЯТНАДЦАДЬ СТИХОТВОРЕНИЙ НА СВЯТКИ Выбранных из тетради «Сан Тровазо» To the Aube of the West Dawn Beauty should never be presented explained. It is Marvel and Wonder, and in art we should find first these doors — Marvel and Wonder — and, coming through them, a slow understanding (slow even though it be a succession of lightning understandings and perceptions) as of a figure in mist, that still and ever gives to each one his own right of believing, each after his own creed and fashion. Always the desire to know and to understand more deeply must precede any reception of beauty. Without holy curiosity and awe none find her, and woe to that artist whose work wears its «heart on its sleeve.» Weston St. Llewmys Посвящается Заре Западного Рассвета Никогда не до лжно объяснять красоту. Она — Чудо и Диво,— и в искусст ве мы должны искать именно эти двери — Чудо и Диво — и, пройдя сквозь них, обретать медленное понимание (медленное, даже если это цепь оза рений) — так воспринимаешь силу — это в тумане — и это даёт каждому право на собственное мнение, каждому — согласно его вере и склонностям. Желание глубже познавать и понимать всегда должно предшествовать любому восприятию красоты. Без святой любознательности и благого вейного трепета никто не находит её — и горе тому художнику, кто вы плескивает свои чувства, чье творение «шито белыми нитками». Уэстон Сент Лльюмнис PRELUDE: OVER THE OGNISANTI ПРЕЛЮДИЯ: НА OGNISANTI * High dwelling ’bove the people here, Being alone with beauty most the while, Lonely? How can I be, Having mine own great thoughts for paladins Against all gloom and woe and every bitterness? Also have I the swallows and the sunset And I see much life below me, In the garden, on the waters, And hither float the shades of songs they sing To sound of wrinkled mandolin, and plash of waters, Which shades of song re echoed Within that somewhile barren hall, my heart, Are found as I transcribe them following.

Превыше масс народных обитая С бессмертной красотой наедине, Один я? Как мне быть С моими мыслями о паладинах Средь мрака, среди горечи и скорби? Но ласточки со мной, со мной закат, И жизнь кишит внизу, В садах струятся воды И тени песен, спетых ими там, Пока морщинистая мандолина вторит Журчанью вод и теням, Когда моё в бесплодном зале сердце, И я записываю эхо песен.

* Ognisanti – День всех святых (итал.) (примеч. пер.).

NIGHT LITANY НОЧНАЯ ЛИТАНИЯ O Dieu, purifiez nos coeurs! Purifiez nos coeurs! Yea the lines hast thou laid unto me in pleasant places, And the beauty of this thy Venice hast thou shewn unto me Until is its loveliness become unto me a thing of tears. O God, what great kindness have we done in times past and forgotten it, That thou givest this wonder unto us, O God of waters? O God of the night, What great sorrow Cometh unto us, That thou thus repayest us Before the time of its coming? O God of silence, Purifiez nos coeurs Purifiez nos coeurs For we have seen The glory of the shadow of the likeness of thine handmaid, Yea, the glory of the shadow of thy Beauty hath walked Upon the shadow of the waters In this thy Venice.

О, Dieu, purifiez nos coeurs! Purifiez nos coeurs! Да, ты разместил эти строки во мне, очарованный ряд. И эту Венецию, город твоей красоты, ты мне показал, Пока её сладость не стала во мне делом плача. О, Боже, какую великую милость сотворили мы где то и забыли о ней, Что ты это чудо даруешь нам, О, Господи вод. О, Боже ночи! Какая великая скорбь Движется к нам, Что ты утешаешь нас Прежде её приближенья? О, Боже молчанья, Рurifiez nos coeurs, Purifiez nos coeurs! Ибо мы видели Славу тени подобия твари твоей, Да, славу тени красоты, проходящей По тени воды В этой Венеции.

And before the holiness Of the shadow of thy handmaid Have I hidden mine eyes, O God of waters. O God of silence, Purifiez nos coeurs, Purifiez nos coeurs, O God of waters, make clean our hearts within us, For I have seen the shadow of this thy Venice floating upon the waters, And thy stars Have seen this thing out of their far courses Have they seen this thing, O God of waters. Even as are thy stars Silent unto us in their far coursing, Even so is mine heart become silent within me. Purifiez nos coeurs O God of the silence, Purifiez nos coeurs O God of waters.

И перед святостью этой тени творенья я спрятал лицо моё, Господи вод. О, Боже молчанья. Рurifiez nos coeurs, Purifiez nos coeurs, О, Господи вод, сердце чисто созижди в нас, ибо я видел Тень Венеции этой, Плывущую по водам, И звёзды твои Видели это, С высоких кругов своих видели это, О, Господи вод. И как твои звёзды Молчаливы для нас на кругах своих, Так моё сердце замолчало во мне. Purifiez nos coeurs, О, Боже молчанья! Purifiez nos coeurs, О, Господи вод!

PURVEYORS GENERAL ОСНОВНЫЕ ПОСТАВЩИКИ Praise to the lonely ones! Give praise out of your ease To them whom the farther seas Bore out from amongst you. We, that through all the world Have wandered seeking new things And quaint tales, that your ease May gather such dreams as please you, the Home stayers. We, that through chaos have hurled Our souls riven and burning, Torn, mad, even as windy seas Have we been, that your ease Should keep bright amongst you;

That new tales and strange peoples Such as the further seas Wash on the shores of, That new mysteries and increase Of sunlight should be amongst you, you, the home stayers. Even for these things, driven from you, Have we, drinking the utmost lees Of all the world’s wine and sorrowing Gone forth from out your ease, And borrowing Out of all lands and realms of the infinite, New tales, new mysteries, New songs from out the breeze Одиночкам воздайте хвалу! Тем воздайте, кто вечно вдыхает бриз, Оставляя вас в праздности, миссис и мисс, — Тем, кого море уносит всё дальше от вас. Это мы исходили мир В поисках новых сокровищ И причудливых вымыслов, чтоб могла всерьёз Ваша праздность нарвать нам букеты грёз, домовницы — для вас, Мы, бросавшие в хаос, От себя отрывая пылавшую душу, Больную, безумную душу без всяких риз,— Море были мы, ветреный мыс, Чтоб роскошью праздность сияла средь вас;

Чтоб соль новых вымыслов, голь чужестранцев, Как невиданных дальних морей парадиз, Вновь смывала волна, приносящая на побережье Новых тайн и восходов чуть влажный эскиз, Чтобы вечно он таял близ вас, домовницы — для вас. И опять за сокровищами Уходили мы, осушая до капли из Вселенских бокалов вино печали, И покидали вас, новый готовя сюрприз, и получали Изо всех областей и окраин бесконечности — Новые вымыслы, новые тайны, Новые песни (их ночью приносит бриз, That maketh soft the far evenings, Have brought back these things Unto your ease, Yours unto whom peace is given.

Созидающий нежно далекие ночи), И приносили всё вам, дабы ваш утолить каприз. Вам, живущим в покое и праздности.

AUBE OF THE WEST DAWN. VENETIAN JUNE From the Tale «How Malrin chose for his Lady the reflection of the Dawn and was thereafter true to her.» УТРЕННЯЯ ПЕСНЬ ЗАПАДНОЙ ЗАРЕ. ВЕНЕЦИАНСКИЙ ИЮНЬ Из легенды «Как Мелрин, избрав своей Дамой отражение Зари, оставался ей верен».

When svelte the dawn reflected in the west, As did the sky slip off her robes of night, I see to stand mine armouress confessed, Then doth my spirit know himself aright, And tremulous against her faint flushed breast Doth cast him quivering, her bondsman quite. When I the dawn reflected in the west, Fragile and maiden to my soul have pressed, Pray I, her mating hallowed in God’s sight, That none asunder me with bale of might From her whose lips have bade mine own be blest, My bride, «The dawn reflected in the west.» Встаёт в зерцале запада рассвет, Снимает небо свой ночной наряд, Любви победа слаще всех побед. Ликует дух, я трепетом объят, И грудь её волнуется в ответ... Её рабом я сделаться бы рад! Я сам — в зерцале запада рассвет. Греха в невинном, чистом сердце нет, Слиянью тел не уготован ад. Какие силы зла нас разлучат? Невесты поцелуй — забвенье бед. Она — в зерцале запада рассвет.

I think from such perceptions as this arose the ancient myths of the demigods;

as from such as that in «The Tree» (A Lume Spento), the myths of metamorphosis.

Я думаю, что подобные восприятия восходят к античным мифам о полубогах, так же как то, о чем я писал в стихотворении «Дерево» (A Lume Spento) — и мифам метаморфоз (примеч. Паунда).

TO LA CONTESSA BIANZAFIOR (CENT. XIV) (Defense at Parting) I And all who read these lines shall love her then Whose laud is all their burthen, and whose praise Is in my heart forever, tho’ my lays But stumble and grow startled dim again When I would bid them, mid the courts of men, Stand and take judgment. Whoso in new days Shall read this script, or wander in the ways My heart hath gone, shall praise her then. Knowing this thing, «White Flower,» I bid thy thought Turn toward what thing a singer’s love should be;

Stood I within thy gates and went not on, One poor fool’s love were all thy gueredon. I go — my song upon the winds set free — And lo! A thousand souls to thine are brought. II «This fellow mak’th his might seem over strong!» Hath there a singer trod our dusty ways And left not twice this hoard to weep her praise, Whose name was made the glory of his song? Hear ye, my peers! Judge ye, if I be wrong. Hath Lesbia more love than all Catullus’ days Should’ve counted her of love? Tell me where strays Her poet now, what ivory gates among? Think ye? Ye think it not;

my vaunt o’er bold? Hath Deirdre, or Helen, or Beatrys, More love than to maid unsung there is?

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 7 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.