WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 | 4 |
-- [ Страница 1 ] --

Bibliotheque de Philosophic francaise contemporaine Francois Jullien Traite de l'efficacite Paris Bernard Grasset 1996 Библиотека современной французской философии Франсуа Жюльен Трактат об

эффективности Перевод с французского Б. Крушняка Научный редактор Н. Трубникова Москва – Caнкт-Петербург Московский философский фонд Университетская книга 1999 УДК 1/14 Ж 87 College international de philosophie Международный философский колледж (Париж) Институт философии РАН Издание осуществлено в рамках программы «Пушкин» при поддержке Министерства Иностранных Дел Франции и Посольства Франции в России Ouvrage realise dans le cadre du programme d'aide a la publication Pouchkine avec le soutien du Ministere des Affaires Etrangeres francais et de I'Ambassade de France en Russie Перевод с издания: Francois Jullien. Traite de I'eificacite. Paris, Bernard Grasset,1996 Научный редактор - Н.Н.Трубникова В книге видного современного французского философа, специалиста по китайской философии, Ф. Жюльсна сопоставляются европейская и китайская концепции эффективности. Европейская традиция сводит эффективность к целенаправленности и результативности действия и не свободна от противоречий. Ей противостоит китайская точка зрения на эффективность как искусство управления людьми, выраженная и сочинениях по стратегии. Здесь речь идет не о созидательной деятельности, а о преобразующей, не об убеждении, а о манипуляции людьми. Книга доступна и представляет интерес не только для специалистов, но и для самого широкого круга читателей.

ISBN 5-85133-060-0 ISBN 5-7914-0007- ©Editions Grasset & Fasqucllc,1996 © Б.С.Крушняк, перевод с французского, 1999 © Московский Философский фонд, 1999;

© Университетская книга, www.klinamen.com Вместо предисловия Что мы имеем в виду, когда говорим, что какой-то предмет является основанием? Не в значении «основание чего-либо», а основанием в абсолютном смысле? Рассматривая тот или иной фактор в качестве основания, например, в области экономики, производства, торговли, мы предполагаем, что этот фактор сам по себе составляет источник определенного развития, на которое мы можем опереться: вместо того, чтобы предпринимать какие-либо действия по собственной инициативе, мы исходим из того, что в ситуации заложен определенный потенциал, который нам следует отыскать, чтобы затем уже действовать в соответствии с теми возможностями, какие он предлагает. Такое словоупотребление несколько расплывчато, но все таки оно принадлежит сфере практической деятельности, так что речь идет не о соизмерении практики с абстрактной схемой, а наоборот, о проверке схемы практикой. И мне кажется, что именно здесь можно найти ключ к пониманию связи человека с окружающим миром;

более того, именно здесь открывается выход за пределы теоретических рассуждений, налагающих свою схему, рамку на наши действия, и мы можем переосмыслить их, открывая новые источники их «эффективности».

Новые – по отношению к европейской традиции или, во всяком случае, к наследию древних греков, где эффективность человеческих действий мыслится как отпечаток некоторых идеальных форм, данных действию в качестве моделей, призванных спроецироватъся на окружающий нас мир и реализоваться в нем через посредство воли человека. Суть этой традиции – в том, чтобы заранее составлять план действий и реализовывать его, быть может, совершая при этом героические подвиги. Для нее важны отношения между средством и целью, между теорией и практикой.

Далее мы увидим, что концепция эффективности в Китае иная. Она исходит из того, какие условия нужны для получения эффекта: суть дела не в том, чтобы прямо и непосредственно добиватъся результата как заранее поставленной цели, а постепенно создать условия, как следствие каковых он не смог бы не появиться. Другими словами, речь идет не о том, чтобы «преследовать» какой-то эффект, а о том, чтобы дождаться – и не мешать ему наступить.

Для этого достаточно, – учат нас древние китайцы, – научиться извлекать пользу из развития ситуации, действовать так, как она сама «несет» нас. А значит, не надо ничего изобретать, не нужно прикладывать никаких усилий – все это нужно не ради отрешения от земного мира, а единственно для того, чтобы добиться наилучших результатов. Основу этого образа мысли, не породившего внутри себя противопоставления теории и практики, составляет проникновение в обычный ход вещей и то, что мы называем стратегией. Но углубившись в него, мы должны будем ответить на вопрос: в самом ли деле в нашей европейской концепции, даже во взглядах «реалистов» (от Аристотеля до Макиавелли и Клаузевица), не говоря уже о более распространенных теориях, речь идет о понятии «эффективности»? Не является ли само понятие эффективности слишком узким, слишком жестким, не способным вместить наше понимание того, как надо действовать, чтобы в реальной жизни происходили (случались) те или иные события?

Когда мы рассматриваем вопрос об эффективности, то непременно вскрывается еще одна проблема: каковы условия появления эффекта, результата? Собственно, что такое результат действия? Каким образом в реальной жизни что-то может осуществиться? Этот вопрос ничего общего не имеет с такими вечными понятиями метафизики, как бытие и познание, как не имеет он отношения и к этическому пониманию действия.

От проблемы результативности действия, эффективности, несущей на себе отпечаток волюнтаризма, мы перейдем к вопросу о той эффективности, применительно к которой есть основания говорить об имманентности;

и здесь нам не избежать некоторого сдвига. «Сдвиг» как термин здесь получает двойное значение: с одной стороны, это определенное изменение привычного нам образа мышления, переход из одних рамок в другие – из Европы в Китай и обратно. Мысль таким образом становится активной, деятельной, способной изменить наши представления об окружающем мире. С другой стороны, сдвиг – это перемена, позволяющая «снять барьеры» и наконец увидеть то, чего мы обычно не допускаем в границы нашей мысли, а значит, не можем мыслить.

Конечно, чтобы произвести такой «сдвиг», потребуется основательно перестроить нашу языковую структуру и ее теоретические основания с тем, чтобы вывести ее на новый путь, где www.klinamen.com она бы выражала не то, что внутренне было заложено в ней еще до начала коммуникации, а то, что откроется в новой потенциально приемлемой для нее мыслительной деятельности, способной отныне черпать из новых источников.

Материал и источники Эта книга является своего рода продолжением предыдущей, посвященной этике (Fonder la morale. Paris, Grasset,1996), основным героем которой был Мэн-цзы. В Китае на исходе эпохи «Древности» действительно прослеживаются два течения, все более четко противопоставлявшиеся друг другу: течение «моралистов», куда входит Мэн-цзы (конец IV в. до н. э.) и к которому примыкает трактат «Чжун юн», и течение «реалистов» – тех, кто посреди безудержной гонки за властью, наложившей свой отпечаток на весь период «Борющихся Царств», выступал против традиции, воспитания, ритуалов и обычаев в пользу чистой авторитарной власти.

Очевидно, что мысль об эффективности в Китае наиболее явно развивают «реалисты». Однако позже мы увидим, что и «моралисты», в частности, Мэн-цзы, считая себя приверженцами противоположной точки зрения, во многих пунктах все же сходятся с реалистами. Ибо все они признают важность идеи эффективности, разница лишь в том, какой путь к ее достижению они считают наилучшим.

Что касается военной стратегии, то главный текст принадлежит Сунь-цзы (IV или V в. до н. э.). Мы пользовались изданием Ян Биньганя (Сунь-цзы гуйцзя;

Чжунчжу гуцзи чубаньше, Хэнань, 1986), а также «Одиннадцати комментаторов» (Ши и цзя чжу Сунь-цзы), издания Го Хуажо (Чжунчжу шуц-зю). Лучшим западным изданием считается издание Роджера Эймса (Roger Ames, Sun tzu, The art of Warware, Ballantine Books, New York, 1993).

В качестве дополнительного материала приводятся цитаты из Сунь Биня (IV в. до н. э.), которые также очень интересны, хотя тексты, дошедшие до нас, изрядно испорчены;

издание, которым мы пользуемся - это Дэн Цзэцзун. Сунь Бинь бинфа чжуи. Пекин, 1986. Цитируется также новое издание – D.C. Lau et Roger Ames, Sun Pin, The Art of Warfare, Ballantine Books, New York, 1996.

Что касается политики, то мы пользовались текстом Хань Фэй-цзы (280-234), самого блестящего мыслителя эпохи китайской империи, неудачно называемого «законником» («легистом»);

использовалось издание Чэнь Цзиюя (Хань Фэй-цзы цзиши. Шанхай, 1974, 2 тт.). Что касается дипломатии и того, что мы будем называть риторикой, хотя на самом деле это скорее антириторика, то текст, которым мы пользовались, это сочинение Гуйгу-цзы (390-320). За неимением более надежного издания (этому тексту обычно не придавали должного значения), я пользовался, помимо классических комментариев (Инь Цзиц зан, Тао Хонцзин), также более новыми сведениями (Чжен Цзивэнь. Гуйгу-цзы яньцзю. Хайкоу, 1993).

Война, власть, язык образуют три главных пункта нашего исследования. Особняком стоит Лао-цзы (VI или IV в. до н. э.), которого при таком подходе невозможно поместить в классификацию, потому что он перекраивает ее всю. Вот почему я задался целью вывести Лао-цзы из зоны действия того мистического ореола, в который его с таким удовольствием поместили на Западе, и включить в наши размышления об эффективности;

мы пользовались изданием текста с комментарием Ван Би: Чжи сяоши, том 1, Пекин, 1980.

Лучшее западное издание – это Robert G. Henricks, Lao-tzu, Te-tao ching, Ballantine Books, New York, 1989.

И наконец, я предпочел оставить за рамками этого исследования тексты типа «Тридцати шести стратегем» («Сань ши лю цзи») – сборники полезных советов по части военной хитрости. Я сделал это для того, чтобы, с одной стороны, сохранить историческое единство материала (ибо эти сборники несомненно относятся к более позднему периоду и лишь повторяют хорошо известные идеи в афористической форме), а с другой стороны, чтобы четко отмежеваться от той вестернизованной «китайщины», по поводу которой и без меня было сказано немало.

Эта книга, в действительности, не трактат по эффективности, а трактат об эффективности. И как таковой, он заново поднимает вопросы, затронутые в Propension des choses (Seuil, «Des travaux», 1992), пытаясь осмыслить их в определенных границах и наметить пути их успешного решения.

[Читатель имеет возможность сопоставить трактовку китайских классических текстов, представленную в книге Ф. Жюльена, с той, что принята в отечественной китаистике. Переводы цитируемых текстов на русский язык см. в следующих изданиях: Сунь-цзы – Сунь-цзы. Трактат о военном искусстве. Перевод и исследование Н. И. Конрада. М.– Л., 1950 (переиздано в кн.: Конрад Н. И. Избранные труды. Синология. М., 1977);

сочинения Лао-цзы («Дао дэ цзин»), Мэн-цзы, Хань Фэй-цзы - Древнекитайская философия. В 2-х тт.

М., 1972-1973;

см. Тридцать шесть стратагем. Китайские секреты успеха. Пер. В.В. Малявина М., 1997. Для справок см. также: Древнекитайская философия. Энциклопедический словарь. М., 1994. – Ред.] www.klinamen.com Глава I. ВЗГЛЯД, УСТРЕМЛЕННЫЙ К ОБРАЗЦУ 1. Спросим самих себя: удавалось ли нам когда-нибудь хотя бы ненадолго выйти за пределы той схемы, что вынесена в название данной главы? Да и можем ли мы вообще выйти за ее пределы? («Мы» – наследники первых греческих дихотомий, различений, лежащих в основании европейской традиции.) Эта схема настолько хорошо усвоена, что мы больше ее не замечаем, больше не видим того, как сами мы выстраиваем идеальную форму (eidos), которую затем ставим перед собой как цель (telos), и дальше действуем, стараясь осуществить эту цель, сделать ее фактом реальной действительности.

Казалось бы, все само собой разумеется – есть цель, есть идеал и воля: взгляд обращен только на модель, образец, избранный нами;

этот образец мы проецируем на окружающий мир, а затем в своих действиях следуем разработанному плану. Наш выбор – вмешиваться в жизнь, придавать форму нашей действительности. Чем ближе наше действие подойдет к идеальной форме, тем больше у нас шансов на успех.

Теперь ясно, откуда берется это правило (в нашем случае «правило» в значении: «взять себе за правило» – так уж устроен интеллект человека). Ведь уже при сотворении мира все шло именно так, а по-другому и не должно было быть (хотя попытка объяснить реальный мир, став на точку зрения его сотворения, изначально обречена на неудачу).

Идея модели, образца заложена в самой обсуждаемой модели. Здесь первичен жест: из наилучших побуждений божественно добрый платоновский демиург не может поступать иначе – он постоянно «взирает на неизменно сущее и берет его в качестве первообраза при создании идеи и свойств данной вещи» (idea kai dunamis;

Платон, «Тимей», 28а [Пер. С.САверинцева (Платон, Соч. в 4 тт., Т.З) – Ред.], так что у него «все необходимо выйдет прекрасным». Точно так же действует и государственный муж: беря за образец великого Мастера, он устремляет взгляд на вечное и самотождественное и стремится внести в обычаи и нравы себе подобных то, что видит в вышине (ср. «Государство», VI, 500 с). Там наверху – вечные формы, совершенные добродетели, постигнуть их под силу лишь созерцательному разуму. Вот почему строитель государства поступает точно так же, как мастер-демиург: составляя хороший план политического устройства, он имеет перед собой некий «божественный образец» и пытается тщательно воспроизвести его.

Даже оратор, обычно столь мало достойный доверия, становится «искусным и честным», когда держит перед своим умственным взором образец, идеал и в своих речах призывает сограждан руководствоваться этим идеалом («Горгий», 504 d).

Однако за этой мощью «идей» – в пику всем усилиям философского рационализма, которому она так долго служила, – нетрудно усмотреть следы мифологического миропонимания. Соотнося таким образом видимое и невидимое, придавая формам, полученным вне опыта и возведенным в архетип, свойство чувственной наглядности, ученые рисковали поставить платонизм в зависимость от «первобытного мышления» (доказательством тому могут служить аналогии между теорией идей – и тем вневременным миром, сосредоточивающим в себе этиологические функции, что связан с «демами»: о нем упоминает Леви Брюль, рассуждая об архаических обществах). Отсюда, видимо, идут корни концепции эффективности у древнегреческих философов, заглядывавших вглубь древнейшей религии, той самой, от которой впоследствии всякая философия всегда стремились отмежеваться. Известно, что уже при Аристотеле вера в «чистоту» образца и точность его земной копии была утрачена: материя мира стала всего лишь «вместилищем», с которым демиург мог обращаться по своему усмотрению: неспособный более запечатлеваться как форма, данная извне и служащая непререкаемым каноном, образец превращается в истинно имманентную среду вещей, а значит, попадает в зависимость от конкретных обстоятельств. Но это не повод, чтобы отвернуться от проблемы образца вообще. Напротив, «удерживая идеал в поле зрения» (в данном случае, идеал «середины»), мы, как «искусные мастера» (Аристотель, «Никомахова этика». 116в), не можем приступать к действию, не осмысливая его. Точнее, как подчеркивает Аристотель, мы направляем к нему свое творчество, «глядя сверху». Даже если идеальное зависит от обстоятельств и от индивидов, истина, золотая середина всегда остается целью, маячащей впереди (skopos);

ее совершенство становится тем образцом, который нам в дальнейшем предстоит воплощать в действительность. Неизменной остается функция образца как цели, полагаемой в «теоретическом» плане;

как только она будет поставлена, нам надлежит подчинить ей нашу «практическую» деятельность.

Отныне правило хорошо усвоено: наличие про тивопоставления теории и практики с непреложной силой выступает перед нами, так что обоснованность этих двух величин даже не обсуждается: сколько бы мы ни переворачивали эти два термина, они всегда оказываются налицо.

Не в этом ли состоит суть одной из наиболее глубоко вкоренившихся привычек современного западного мира – или мира вообще, мира, который, по мнению Запада, может быть унифицирован, стандартизован?

Мира, где, независимо от распределения ролей, каждый из нас в своем уголку занимается тем же, что и всякий другой в своем: революционер чертит модель государства будущего, военачальник разрабатывает www.klinamen.com план будущих военных действий, экономист занимается построением кривой планируемого прироста...

Столько схем навязано миру, каждая из них отмечена столь образцовой идеальностью, что, как говорится, остается лишь «претворить» их в жизнь. Но что значит «претворить»? Когда они реализуются в окружающей действительности? Во-первых, реализация предполагает мысленное конструирование модели «лучшей жизни»;

затем – наличие воли, чтобы перенести данную модель на действительность. Перенести – значит «спустить сверху», как бы сделать оттиск, а стало быть, еще и надавить, навязать силой. Таким моделированием мы пытаемся охватить все стороны реальной действительности, и в этом нами руководит наука, ведь известно, что именно наука составляет основу всякого моделирования (и прежде всего математического), тогда как техническое исполнение, равно как и практическое применение модели с целью материально преобразовать реальный мир признается доказательством эффективности модели.

Возникает вопрос: если успешное владение технологией моделирования позволяет человеку подчинить себе природу, то нельзя ли распространить эту технологию и на область управления человеческими отношениями? Рассуждая в смысле древнегреческой дихотомии «теория/практика», тот же вопрос можно сформулировать несколько иначе: возможно ли понятие эффективной модели, существующее на уровне производства, творчества (poiesis), распространить также и на область непроизводящего действия (praxis по Аристотелю), на сферу того, что «выполняется», а не того, что «производится»? Различение этих двух аспектов в конечном счете не оправдало себя, поскольку один аспект «калькирует» другой, действие «подражает» творчеству: даже когда от «вещей» мы переходим к человеческим отношениям, предпочтительнее оказывается и впредь сохранять за действующими лицами статус «техников» (мастеров, творцов, демиургов) как более внушающий доверие. Хорошо известно – и Аристотель впервые сам признал этот факт – что в основе эффективности технических изобретений лежит обязательное изучение «вещей» реального мира, освоение их в строгих терминах науки, тогда как человеческое поведение по сути своей не предопределено. Главная особенность человеческого действия заключается в том, что оно не подвластно всеобъемлющей силе законосообразности, и следовательно, в нем не так-то легко усмотреть отражение научных законов. Вот почему, подобно тому как у Аристотеля материя – эта ничем не связанная сила противодействия – оказывает более или менее сильное сопротивление «определению», налагаемому на нее формой, реальный мир человеческих отношений также оказывается практически невозможно «уложить» в создаваемые нами модели. Всегда с необходимостью будет существовать разрыв между нашей моделью для действия – тем, что видится нашему взору, устремленному ввысь, – и тем, чего нам удается достичь. Одним словом, практика всегда хоть чуть-чуть, но отклоняется от теории. А образец остается неизменно совершенным где-то на горизонте рассмотрения. Идеал возносится к небесам – и становится недоступным.

2. Пока это лишь первое слово, сказанное в истории для освещения отношений между теорией и практикой, – но ведь философия не приемлет провалов! И в самом деле, разве допустимо оставлять столь беспомощным в окружающем мире человека, наделенного способностью к научной деятельности и благодаря науке познавшего совершенство сути вещей? Человеку пристало не только мыслить, но действовать и побеждать.

В спорах о форме и материи, или, говоря словами трагических поэтов Греции, о «наилучшем» и «необходимом», Аристотелю удалось вычленить способность, назначение которой – привести практику на смену теории, ликвидировать разрыв между ними. Речь идет об интеллектуальной (дианоэтической) добродетели, непосредственно подчиняющей себе наше действие и обеспечивающей искомое посредничество между теоретическим и практическим аспектами действия. Такая практическая мудрость есть не что иное, как то самое, что традиционно называется «рассудительностью» (phronesis). Ею обладает тот, кто способен самостоятельно и безошибочно разобраться в том, что для него хорошо и выгодно («Никомахова этика», VI, 5). Рассудительность не есть наука, так как занимается отдельными случаями, а не общими законами. Она не есть и искусство (techne), У потому что нацелена на действие (praxis), а не на производство (poiesis).

Отграничивая рассудительность от науки и от искусства, мы тем самым определяем собственную функцию этой добродетели: она не продолжает науку, а помещается где-то рядом с ней. Ее предмет – другая сторона мыслящей души. Если в научном плане функция души – созерцать окружающий мир таким, каким он предстает нашему умственному взору (предметы метафизические, математические), мир, который не может быть изменен, то своей рассуждающей частью душа смело производит расчет уместных действий в постоянно меняющемся внешнем мире. В расчет принимаются и такие дополнительные факторы, как «верность взгляда», «живость ума» и «способность суждения» (gnome). Рассудительностью славятся не ученые, занятые умозрительными рассуждениями, а «администраторы» (хозяева в своем доме и в своем городе).

Философия восстанавливает в правах «людей дела»: не тех, кто, подобно Фалесу или Анаксагору, искал «трудных» и «божественных» знаний (эти знания с некоторых пор перестали вызывать интерес), а тех, кто занимался делами людей, – подобно Периклу.

Так благодаря Аристотелю философия, раньше решавшая «неземные» задачи, вновь вернулась к «вещам», стала «реалистичной». Однако я не решился бы определить, насколько «истинной» (в смысле www.klinamen.com удовлетворения потребностей науки) можно назвать «рассуждающую» способность, для которой эффективность возводится в принцип. Прежде всего оказалось очень трудно дать определение этой практической способности – потому что и сам Аристотель, и его комментаторы попадают здесь в «порочный круг». «Рассудительность», по его определению, – это способность ориентирваться в практике, соблюдая истинные правила, то есть следуя тому, «что хорошо и что плохо для человека». Но откуда должно исходить такое «истинное правило», определяющее выбор и становящееся затем нормой, если не из области знания, науки? Известно, что в отличие от Платона Аристотель уже не верил в возможность всегда выводить частное из общего, действия – из принципов;

в результате ему ничего не оставалось, как определить рассудительность исходя из «рассудительного человека».

Критерий рассудительности принадлежит не науке, но лишь человеку, который действует «рассудительно». Не полагаясь на трансцендентный образец, Аристотель впадает в другую крайность и оказывается обреченным на эмпиризм, Дело в том, что лишенная основания рассудительность оказывается чем-то зыбким;

ее можно определить только через существование конкретного индивида. Аристотель не сумел справиться с этой проблемой, оставаясь в пределах здравого смысла. В конечном итоге на основе практической способности оказалось очень трудно утвердить идею ценности, способную восполнить пробел в теоретической части. Разве не в том установки мыслителей (Аристотелю так и не удалось вырваться из их круга, доказательством тому – его определение рассудительности при помощи «истинного правила», orthos logos), что, видя отсутствие четкого критерия для «рассудительности», они все же разрабатывают ее теорию?

С другой стороны, вопреки общепринятой оценке понятия рассудительности, которую Аристотель и брал за образец, сам он не сумел или не захотел отделить свои размышления о рассудительности от этических соображений. Традиционно в греческой философии действие рассматривалось как этически нагруженное. От этого не отказывался и Аристотель. Даже если в своих размышлениях об условиях эффективного действия он ушел вперед, обогнав других представителей греческой философии, все же действие у него трансцендентно по отношению к цели («преимущество», даруемое рассудительностью, – не в личной пользе, а в общественной, на уровне полиса, ср. «Никомахова этика», III).

Позиция Аристотеля подкрепляется различением «рассудительного» и «ловкого» (deinos), причем ловкость рассматривается как способность комбинировать самые эффективные средства, не заботясь о качестве цели, тогда как в случае рассудительности цель ставится во главу угла. Как этический вариант ловкости, рассудительность сохраняет одну и ту же направленность – на добро, сама же ловкость всегда норовит увильнуть в сторону. Разве можно поверить в то, чтобы греки, с присущей им склонностью к хитростям, не были захвачены идеей ловкости, искусства выходить победителем? В самых разных областях своей деятельности греки очень рано стали восхвалять хитроумие (metis), находчивость, умение открывать обходные пути. Как состояние ума, озадаченного практическими делами, «хитроумие» греков, по мнению Марселя Детьена и Жан-Пьера Вернана, состояло из «чутья, проницательности, догадки, гибкости ума, притворства, смекалки, бдительности, чувства уместности»... Одиссей, обладатель metis (polumetis), хитроумный Одиссей, Одиссей с его многочисленными приключениями, со страшными превратностями его судьбы – вот греческий герой. Сам Зевс проглатывает божественную Хитрость – Методу, чтобы обладать ее мудростью и чтобы перед богами и людьми быть уверенным в своей способности отразить все удары и сохранить за собой власть на Олимпе.

Хотя свойство ума, называемое «хитростью» (metis), проявляется в разных областях, Детьен и Вернан утверждают, что акцент все же делается на «практической эффективности», на «поисках успеха в сфере активной деятельности». Характерной особенностью «хитрости» является то, что она позволяет одержать победу над превосходящей силой, при условии, что слабейший умело пользуется обстоятельствами, ловко маневрирует. Введя в заблуждение соперника в гонках на колесницах, умело воспользовавшись удобным случаем, Антилох у Гомера смог круто изменить соотношение сил в свою подьзу. Полем деятельности Метиды выступает многообразный и неоднозначный мир, находящийся в вечном движении, а потому ее уму свойственны необычная гибкость и свобода;

отсюда эпитеты: «текучий» и «пестрый» ум. Поскольку она имеет дело с реальностью, которая обычно является следствием столкновения противоположных сил, ей надлежит быть полиморфной и подвижной;

способная подчинять себе постоянно меняющуюся ситуацию, хитрость открыта всему, что может случиться;

она постоянно изменяется, чтобы приспособиться.

Хитрость вечно ускользает, она еще более неуловима, чем мир, к которому она обращена;

благодаря своей гибкости и податливости, она способна добиться триумфа там, где для успеха нет готовых правил и твердых рецептов. У нее свои образцы или, по крайней мере, свой «бестиарий»: она совмещает роли лисицы и паука, от первой берет ловкость, а от второго – умение опутать свою жертву и парализовать ее. Именно так, прибегая к хитростям и уловкам, действует Одиссей, когда хочет отразить атаку противника и опутать его с помощью красноречия. В этом заключается всеобщий закон реалистического взгляда на вещи. Между тем, если следовать Детьену и Вернану, можно убедиться в неповторимости древнегреческой metis – этим то она и покоряет. Ибо она отмечена печатью одновременно и техники, и магии. Ее покровительница – сама Афина. Ее техническое измерение проявляется в охоте и в рыбной ловле, ее славят искусства управления www.klinamen.com колесницей и вождения кораблей. Хороший мореход – тот, кто благодаря хитроумию способен справиться с неподвластной человеку морской пучиной;

хотя речь идет о деятельности, практике, это деятельность творческая: сила, которая строит корабль и которая ведет его, – это сама Афина. С другой стороны, будь то уловки Афины или же Медеи, опасна ли их ворожба или благотворна, они вводят в действие иные силы, более темные и тайные, чем ясный человеческий разум;

им не чужды колдовские чары. Хитростью выявляется эффективность, недалеко ушедшая от таинства и мифа.

Еще важнее то, что нигде в Греции мы не найдем теории хитрости. Хитрость можно обнаружить только там, где есть игра социальных и интеллектуальных сил;

иногда хитроумие становится просто «навязчивой идеей», но ни в одном тексте нет его анализа, нигде не вскрываются его основы и побудительные причины.

Вот почему Вернан и Детьен могли изучать хитроумие только на основе мифов и драмы, а там оно всегда предстает «неглубоким», погруженным в практику, и, несмотря на широкое использование «хитростей», природа metis не раскрывается и происки ее не находят оправдания. Хитрость определяет подвижное и неуловимое, а значит, не поддается отливанию в форму, возведению в образец, исключает возможность отождествления закрепления, привязки к богу и бытию, к чему всегда так стремился дух древних греков.

Когда софисты первыми усмотрели в хитрости источник философского познания, они, как известно, встретили всеобщее возмущение и резкий отпор;

хитроумию было суждено навсегда остаться за пределами того, что составляло ядро эллинской мудрости (и само слово metis вскоре вышло из употребления в греческом языке). Но разве одним лишь отсутствием интереса можно объяснить тот факт, что познание отвернулось от хитрости и сосредоточилось главным образом на том, чтобы проникнуть в сущность вещей, вывести порядок мироустройства? А может быть, теоретический инструментарий греческой мысли (и нашей тоже) не смог в полной мере овладеть тем вечным движением, в котором пребывает действие человеческих существ?

Как бы то ни было, практическая эффективность для древних греков оставалась неподвластной и немыслимой – даже если к ней и проявляли какой-то интерес и придавали ей какое-то значение.

4. Доказательством тому, как трудно осмысливать ход действия вообще, являются попытки осмыслить ход военных действий. Действительно, радикально переворачивая и доводя до крайности все наши действия, война лучше всего демонстрирует то, в какой тупик заходит большинство концепций эффективной деятельности, как только эти концепции берутся за построение теоретических моделей. То же происходит, когда они ограничивают свои задачи чисто технической стороной дела (хотя эти две стороны их работы не могут существовать одна без другой).

Обратимся к Клаузевицу, одному из немногих в нашей традиции авторов, кто в начале XIX в. пытался представить в обобщенной форме предшествующие попытки построить теорию военных действий на европейском материале. Его пример показателен, ибо он знаменует провал предпринятого начинания. Сам он объясняет неудачу тем, что замысел в области военного действия ничем не отличается от проекта в любой другой отрасли, рассмотренной с точки зрения материального производства, без учета собственно действующего начала в ней. Первоначально наука о войне строилась как искусство производить вооружение и сооружать укрепления, собирать армию и создавать механизмы ее передвижения. Так древнее искусство осады городов и простейшая тактика постепенно развивались, вырабатывая все более совершенные механические искусства. Когда же эта наука начала систематизировать свои материальные данные, она стала сводить превосходство на войне к простым численным показателям: для построения науки о военных действиях полагалось опираться на математические законы. Иногда она прибегала к использованию геометрических фигур (в частности, ими пользуются фон Бюлов и Де Жомини). Вывод Клаузевица краток:

чисто геометрический результат не имеет никакой ценности. Подобное теоретизирование предполагает односторонний взгляд, чисто материальный и не способный изменяться, а потому не способный управлять реальной жизнью. А коль скоро ведение войны невозможно подчинить теории, то нет другого пути объяснить военные победы, кроме ссылок на «естественные диспозиции» и «гений» полководцев (хотя известно, что гении обходятся без теорий). Этим и объясняется, замечает Клаузевиц, что ход боевых действий достается нам в виде описания разрозненных и анонимных решений, вышедшего из-под пера свидетелей или мемуаристов».

Как же Клаузевиц предполагает поступать, чтобы избежать подобной трудности в построении теории?

Предложенный им ход при первом приближении вызывает только удивление. Дело в том, что он начинает выстраивать свою концепцию в виде «модели», которую рассматривает как идеализированную чистую сущность, – с «абсолютной» войны, которой он далее противопоставляет войну «реальную», такую, в какую «абсолютная» война превращается в реальной действительности. Хотя Клаузевиц и считает, что до него все размышления о войне шли по ложному пути и ими был упущен сам предмет исследования, поскольку теоретики пытались моделировать то, что в принципе не поддается моделированию, все же сам он не избежал противопоставления теории и практики. Не сумев вырваться из общих схем, в рамках которых западная мысль рассматривала действие, он не нашел другого выхода, как вернуться к проблеме традиционного разделения модели и реальной действительности, терминологически развести понятия и осмыслить расхождение между ними. Согласно его модели, война предполагает неограниченное www.klinamen.com применение силы, что логически ведет к крайностям (вплоть до тотального уничтожения). Однако дело принимает совершенно иной вид, если мы переходим от абстракции и реальности, ибо война никогда не бывает изолированным актом, не ограничивается принятием одного-единственного решения и не бывает абсолютной по своим результатам. А раз так, то тенденция к крайностям, составляющая суть войны, в реальной действительности всегда оказывается в той или иной степени ослабленной (только Наполеону, «богу войны», удалось бы приблизить войну к уровню ее теоретической концепции). Проблема ослабления, «размывания» – одна из самых интересных у Клаузевица. Что это за «среда-проводник», в которой не может наступить «полного задействования боевых ресурсов», того, что, собственно, и составляет суть военных действий? Не сумев избавиться от противопоставления теории и практики, от разделения войны «идеальной» и войны реальной, но понимая вместе с тем, что такая позиция приводит к отходу от реальности, Клаузевиц в конечном итоге успешно использует ее, – но использует, выворачивая наизнанку, а именно, исходя из неадекватности как специфической особенности войны. То, что делает войну войной, – это неизбежная дистанция между результатом и замыслом: понять войну – значит понять, каким образом она несет в себе нечто такое, что приводит к разрушению всякого понятия о ней.

Отсюда прямой вопрос: каковы условия возможности науки ведения военных действий? (Точно так же немного раньше Кант задавался вопросом: как возможна метафизика как наука? А еще ранее Ньютон поставил свой вопрос: при каких условиях возможна физика как наука?) Следует признать, что при всем разнообразии тех логических форм, которые управляют миром действия (будучи копиями форм, управляющих миром знания), самая строгая из них – форма «закона» – оказывается неприемлемой для теории ведения войны по причине разнообразия и постоянной изменчивости явлений, с которыми она сталкивается: фактически речь могла бы идти только о «методе», и то не в смысле логики, а в плане оценки «среднестатистической вероятности аналогичных случаев», откуда можно вывести способ действовать «нормально» применительно к соответствующей ситуации.

Способ этот со временем ассимилируется, превращается вначале в «привычку», а позже в «рутину». К нему прибегают «почти бессознательно», когда действовать нужно очень быстро (отсюда «профессионализм», способствующий точному ходу военной машины). Он позволяет также выбирать «наименьшее зло» в условиях недостатка информации о многих деталях, определяющих ситуацию.

Тем не менее такой «метод», постоянное и единообразное повторение которого порождает «своего рода механические навыки», оказывается все менее приемлемым по мере продвижения по иерархической лестнице, усиления ответственности и по мере того как стратегический план становится важнее тактического: чем больше масштаб ситуации, тем чаще приходится обращаться к способности суждения, позволяющей понять особенности ситуации, и тем более ценится талант человека, принимающего решения.

На этом уровне, пе-ред лицом всякий раз нового, и следовательно, неведомого ранее характера военных действий во всем их размахе, любой формализм, подразумевающий повторение уже известного, представляет величайшую опасность. Именно в силу невозможности задать образец теория и терпит неизбежный крах. Впрочем, и сам Клаузевиц в своих размышлениях о войне не претендует ни на что другое, кроме «воспитания» боевого духа будущего военачальника, или еще проще – на «ведение его по пути самообразования». Наука дает полководцу лишь «точку отсчета, служащую основой для выработки собственного суждения», просвещает его, без того, однако, чтобы «вести его за руку на поле боя». И тем не менее, как бы недоверчиво Клаузевиц ни относился к абстрактным моделям, проецируемым на привычный ход вещей, сам он, переходя от размышлений о войне к указаниям относительно того, как ее вести (ибо он, разумеется, не может уйти от взгляда снизу), тоже нуждается в идее войны и не может обойтись без «плана военных действий», составленного заранее. Для него такой план – это «скелет любого военного действия», в котором, в соответствии с поставленной целью, фиксируется серия действий, необходимых для ведения боя.

Даже «под очевидным давлением момента» нельзя «отступать» от него или подвергать его «сомнению».

Таким образом, когда Клаузевиц рассматривает себя как деятеля в свете практической необходимости, он возвращается к схеме, которую разрушают его же собственные теоретические размышления: вначале мыслительная способность создает идеальную форму, затем вмешивается воля – «железная воля, сметающая препятствия». Без воли невозможно осуществить проект в реальной жизни... Впрочем, это всего лишь первоначальный план, и позже стратегия придет к тому, чтобы модифицировать его: ибо «на войне все происходит иначе, чем было задумано и решено где бы то ни было». Ведь война не является деятельностью, зависящей от нашей воли и направленной на «инертную материю», как это ошибочно полагали теоретики прошлых эпох;

скорее, речь идет об объекте, который «живет и реагирует», и разумеется, такая живая реактивная среда в силу самой своей природы ускользает от всякого заранее составленного плана.

Отсюда заключение, к которому приходит в конце концов Клаузевиц, и которое заводит нас в известный тупик. «Очевидно, что в таких действиях, как война, когда план основан на общих условиях и часто нарушается неожиданными частными явлениями, приходится полагаться более на роль таланта и гораздо реже, чем в других случаях, удается применять теоретические указания».

Клаузевиц разработал специальную концепцию, чтобы осмыслить несостоятельность идеальной модели, по которой ведется действие: концепцию «трения». Эта концепция, видимо, слишком общая, по ней www.klinamen.com невозможно отличить реальную войну от такой, о которой читают в книгах. Верно и то, что «на войне все теории падают в цене вследствие бесчисленных вторичных и случайных обстоятельств, которые никогда не могут быть достаточно подробно изложены на бумаге, а значит, приблизиться к цели оказывается невозможно». Клаузевиц ставит вопрос о сопротивлении обстоятельств, как о «трении», потому что сам он, размышляя о военных действиях, не отказался от механистической модели (а заодно и от технической точки зрения, которая ей сопутствует). Как бы хорошо ни была «смазана» военная «машина», все равно остаются многочисленные точки трения, которые, несмотря на свои минимальные размеры, достаточны для того, чтобы в целом обеспечить достаточное сопротивление и заставить войну сойти с намеченного пути. «На войне все просто» (согласно начальному плану), «но самое простое – это и есть самое трудное» (с того момента, как от планирования переходят к исполнению). Трудность эта сравнима, говорит Клаузевиц, разве что с той, которую мы внезапно испытываем в воде, когда пытаемся точно повторить столь естественное движение, как ходьба... Между войной, такой, какой она оказывается в реальной жизни, и идеальной ее концепцией такая же разница, как между такими понятиями, как «погода» и «климат»: было бы ошибкой думать, что эту разницу можно сгладить за счет приращения теорий. Единственное, что может помочь, – это привычка, навыки, которые вырабатываются тренировкой, и следовательно, приходят с практикой.

Подобной «тренировкой» никогда нельзя, впрочем, добиться преодоления расхождения между замыслом и реальностью. Все медитации на тему теории и практики, которым западная философия не уставала предаваться со времен Аристотеля (или уже со времен Платона?) и первым шагом в которых всегда была «рассудительность» как этический аналог «хитроумия» героев древности, имеют одно и то же слабое место – разрыв между реальностью и ее образцом.

Именно поэтому применительно к войне Клаузевицу не оставалось ничего иного, как теоретизировать по поводу этой недостаточности всякой теории. Нет сомнений в том, что война не является наукой. Но она не является и искусством – добавляет Клаузевиц. «Поразительно, – замечает он, – насколько идеологические схемы и искусства и науки мало подходят для этой деятельности». Клаузевиц, кстати, отлично понимает причину: дело в том, что эта деятельность направлена на некий объект, который живет и реагирует. И все «схемы», которые мы принимаем или отвергаем, таковы, что их не так-то легко избежать, – и здесь мы должны согласиться с ним.

www.klinamen.com Глава II. ИСПОЛЬЗОВАТЬ ЕСТЕСТВЕННЫЙ ХОД ВЕЩЕЙ 1. Китайская мысль отучает нас прибегать к столь привычному для нас противопоставлению теории и практики. Ибо мир, созданный ею, не состоит из идеальных форм, таких, как архетипы или чистые сущности, которые необходимо отделить от реального мира, чтобы понять этот мир. Весь реально существующий мир здесь предстает как процесс, размеренный и постоянный, обусловленный взаимодействием двух начал, одновременно и противоположных, и взаимодополняющих: это знаменитые инь и ян. Порядок вещей уже не зависит от образца, накладываемого на вещи сверху. Но этот порядок целиком содержится в реальном ходе событий, которые совершаются имманентным образом и имеют целью поддержание жизнеспособности целого (отсюда сквозная тема китайской философии – «путь», дао).

Задаваясь целью уяснить себе ход вещей, исходя из их внутренней когерентности, согласованнности, и действовать соразмерно их движению, китайский мудрец не пытается предаваться такой созерцательной жизни, которая вылилась бы в чистое знание (theoria) и была бы самоцелью или даже высшей целью (благом, счастьем), оставаясь при этом совершенно бескорыстной. «Мир» в понимании китайского мыслителя – не предмет для умозрений. Не существует «знания» с одной стороны и «действия» – с другой.

Вот почему китайский образ мышления логически не признает оппозиции «теория – практика»: не потому, что представители этой традиции не знают о нем или что у них затянулось некое теоретическое детство, но просто потому, что они прошли мимо этого отношения, – как прошли они мимо идеи Бытия или идеи Бога...

Существует, таким образом, некоторое различение, понимание которого, быть может, способно заново приоткрыть для нас набор доступных подходов и несколько поколебать наше видение мира, базовое для европейской традиции (у китайской традиции есть свое такое же устойчивое мировидение, как есть оно и у всякой другой традиции). Только таким образом мы сможем отстраниться от нашего имплицитного выбора, который обычно движет нами как какая-то очевидность, а между тем именно здесь, в точке сомнения, мы имеем случай глубже понять его. Применим полученное различение к тому главному неизвестному, каким выступает для нас эффективность: вместо того, чтобы выстраивать модель как образец для действия, китайский мудрец, скорее, сосредоточивает свое внимание на привычном ходе вещей, стараясь постичь их соразмерность и извлечь пользу из их саморазвития. И именно в этом различии между китайской и европейской традициями нам следовало бы заметить некоторую поведенческую альтернативу для нас самих: вместо того, чтобы строить идеальные формы, а потом проецировать их на реальные вещи, не лучше ли попытаться приблизиться к обнаружению реальных факторов, благоприятных для нужного нам действия, рассмотрев ситуацию во всем ее объеме? Вместо того, чтобы жестко фиксировать цель нашей деятельности, не лучше ли следовать ходу своих естественных пристрастий? Короче говоря, не лучше ли, вместо того, чтобы навязывать реальному миру наш план, опираться на тот потенциал, что заложен в самой ситуации?

Моралист Мэн-цзы – назовем его все-таки моралистом – приводит пословицу, распространенную в княжестве Ци;

если прочесть ее исходя из традиционного европейского взгляда на вещи, то она по-своему точно передает суть той альтернативы, о которой мы говорим (культура Ци в сравнении с более традиционной культурой Лу, пожалуй, более наглядно выражает тот интерес, который проявляла к эффективности китайская мысль в последние века Древности). Каким бы прозорливым умом ты ни обладал, лучше опираться на те возможности, которые заложены в ситуации: «Держишь ли ты в руках тяпку иль мотыгу, лучше дождаться созревания плода» (Мэн-цзы, II, А, 1). В этом смысле мудрость и стратегия по сути дела совпадают: чтобы достигнуть желаемого эффекта, следует рассчитывать скорее на развитие событий, чем на свой собственный инструментарий;

вместо того, чтобы думать о выстроенном заранее плане действий, лучше научиться извлекать пользу из того, что заложено в ситуации и что вытекает из ее развития. Дело в том, что потенциал ситуации представляет собой нечто гораздо большее, чем простое стечение обстоятельств, даже самых благоприятных, – если вообще не что-то совсем другое. Если взглянуть на него с точки зрения логики естественного развития событий, то потенциал ситуации – это то, когда все идет своим ходом и нас «втягивает» в этот ход вещей.

В древней китайской стратегии существуют два основных понятия, тесно связанных между собой: с одной стороны, это ситуация или конфигурация (син) в том виде, как она актуализуется и обретает форму у нас на глазах;

с другой стороны, это как бы реакция на действие, потенциал (…, произносится как ше), вписанный в ситуацию: его мы можем заставить работать на нас. В древних военных трактатах (Сунь-цзы, гл.5, «Ши») в качестве иллюстрации приводится бурный поток, способный сдвинуть даже камни на своем пути, или арбалет с натянутой тетивой, готовый выстрелить. За отсутствием теоретических объяснений (такое часто бывает в Китае), нам самим придется истолковать эти сравнения. Поток выходит из берегов, когда его русло становится слишком узким (результат конфигурации рельефа) и ситуация сама по себе превращается в источник эффекта (о потоке говорят, что он «обрел силу», «дошел до предела»). Точно так же и арбалет: в тот момент, как он выстреливает, его напряженное состояние тотчас срабатывает, давая результат.

www.klinamen.com Имея в виду такой потенциал, китайские мыслители разработали стратегическую науку, позаботившись о том, чтобы извлечь из идеи потенциала все возможные следствия. Они подвергли сомнению то, что можно было бы назвать «гуманистической» концепцией эффективности. Ибо на самом деле в свете их концепции наш личный вклад, события, навязанные миру нашими усилиями, значат меньше, чем объективная обусловленность ситуации, приводящая к некоторым результатам. Я должен пользоваться этими условиями, я могу на них рассчитывать, их одних достаточно, чтобы привести к успеху и определить его. Мне остается лишь допустить, чтобы все шло своим ходом. Итак: если сила и слабость – это дело случая, то мужество и трусость – это дело потенциала (заложенного в ситуации и вытекающего из нее). Мужество и трусость – продукты ситуации, а не наши личные качества (они не зависят исключительно от нашей ответственности).

Как пишет комментатор Ли Цюань, если на стороне нашего войска появляется стратегический потенциал, «тогда и негодяи становятся храбрецами», если же оно его теряет, «тогда и храбрецы ни на что не способны». Вот почему далее в трактате можно прочесть: «Хороший полководец ищет успеха в потенциале ситуации, а не требует его от подчиненных. От того, умеет ли он опираться на потенциал ситуации или не умеет, зависит, как поведут себя на поле боя его подчиненные: как герои или как трусы. Иначе говоря, мужество и трусость являются «модификациями» этого потенциала (Ван Си).

Единственным эквивалентом, который я, как европеец, нахожу для этой идеи потенциала, может служить пример из области механики – то, что она определяет как «потенциальная энергия». Следует помнить, что речь идет о физических, а не об этических терминах, – о таких, как научная теорема, например, как теорема о кинетической энергии, а вовсе не о правилах поведения. Доказательством тому служит образ, которым завершается описание стратегии: «Тот, кто опирается на потенциал, содержащийся в ситуации, использует в сражении своих людей как бревна или камни, заставляя их катиться. И бревнам и камням свойственно оставаться неподвижными на ровной поверхности и катиться по наклонной плоскости:

если они круглые, они катятся, в противном случае движение отсутствует;

потенциал войск, которыми умело пользуются в сражении, можно сравнить с натиском круглых камней, когда они катятся вниз с горы».

Наклонная плоскость служит здесь образом естественного устремления, результата сложившегося соотношения сил, которое стратег умело использует во время боевой операции: успех достигается как бы сам по себе, спонтанно;

как подчеркивают комментаторы, он неотвратим и дается «легко».

Не следовало бы, впрочем, ограничивать потенциальную энергию ситуации этим единственным полем деятельности. Дело в том, что ее традиционно рассматривают более широко, в частности, в трех аспектах, тесно связанных между собой (Ли Цзин): 1. Как нравственный потенциал: «Когда полководец не страшится смерти, а воины счастливы сражаться вместе с ним, они рвутся в бой и несутся как ураган»;

2. Как топографический потенциал: когда проход узок и войско зажато так, что «один человек может охранять это место и тысячи не смогут пройти»;

и наконец, 3. Как потенциал, заключенный в «адаптации»: когда можно воспользоваться усталостью или расслабленностью противника, когда он изможден жаждой и голодом, когда «его передовые пункты рассеялись, а арьергард еще только форсирует реку»... Во всех этих случаях, тот, кто умеет пользоваться ситуацией, может добиться легкой победы. По словам одного из комментаторов, здесь «малыми усилиями» можно добиться «большого успеха».

В древних трактатах по стратегии авторы не колеблясь рекомендуют использовать такие источники успеха, иногда доходя до крайностей, рискуя даже шокировать читателя. Ибо для увеличения потенциальной энергии ситуации китайский стратег опирается не только на то, что может оказаться неблагоприятным для противника (в плане топографии или состояния войска);

он еще и организует ситуацию таким образом, чтобы его собственные войска дошли до такого состояния, когда они сами станут «рваться в бой». Для этого достаточно создать для них такую ситуацию, в которой перед лицом опасности им не оставалосьбы ничего другого, как сражаться изо всех сил, – чтобы выжить (Сунь-цзы, гл.11, «Цзю ди»). Для этого полководец начинает битву только в «гиблом месте», то есть после того, как его войска достаточно далеко продвинулись на территорию противника;

как если бы он заставил их подняться достаточно высоко, а потом «убрал лестницу»: пути к отступлению отрезаны и приходится драться насмерть. Таким образом, военачальник не требует от своих подчиненных, чтобы они были мужественны в смысле некой врожденной доблести. Просто в конкретной ситуации он ставит их лицом к лицу с такой опасностью, что им нельзя не быть мужественными, – хотя бы и вопреки их собственной воле. Верно и другое: когда враг отступает и у него нет другого выхода, кроме как сражаться насмерть, полководец должен сам открыть перед ним лазейку для спасения, дабы тот не сумел развернуть свою боевую мощь.

[Макиавелли в своем «Искусстве войны» тоже говорит об этом: «Иные полководцы убеждают солдат в необходимости сражаться до конца без иной надежды на спасение, кроме как победа;

это самое мощное и самое надежное средство, чтобы солдаты стали сражаться ожесточенно» (IV) Верно и другое: «Никогда нельзя доводить противника до отчаяния. Этим правилом пользовался Юлий Цезарь в войне против германцев: когда он видел, что необходимость победить или умереть придавала им новые силы, то открывал врагу проход и предпочитал преследовать его, а не добиваться победы на поле сражения» (VI). Но Макиавелли ограничивается лишь этими замечаниями и не приводит доводов для их обоснования.

www.klinamen.com Китайская мысль здесь делает предметом размышления то, о чем западная стратегия говорит лишь мимоходом.] 2. Поскольку китайской стратегии, если судить о ней по древним трактатам, свойственно опираться на потенциал, заложенный в ситуации, и определять характер действий в зависимости от постоянно меняющихся обстоятельств, ей чужда идея предопределения хода событий в соответствии с заранее составленным планом как неким идеалом, к которому надо стремиться и который должен быть более или менее завершенным («стратегический план» по Клаузевицу: такой план показывает, когда, где и какие воинские соединения должны дать бой). Китайский стратег действительно далек от того, чтобы проецировать на ожидаемые события идею, указывающую им, какими они должны быть, какими он их представляет себе и как предполагает добиться того, чтобы они покорялись его воле;

ведь он рассчитывает сыграть именно на том, что использует реальное развитие событий.

Если уж какая-то операция должна быть проработана заранее, до вступления в боевые действия (в «храме предков», как у нас – в «кабинете министров»), то ее станут рассматривать не в рамках «плана», а в рамках «оценки» (понятие сяо) и в свете понятия «взвешивания», то есть оценки, заблаговременной и требующей расчета – понятие цзи). Стратег должен начать с тщательного учета наличных сил, взвесить, рассчитать все факторы, которые могут оказаться благоприятными для той и другой стороны и выделить те из них, которые помогут ему одержать победу. Древний трактат, который мы начали читать, начинается с систематического изложения того, как строго следует проводить эту предварительную (и совершенно необходимую) оценку (Сунь-цзы, гл.1, «Цзи»). Ее надо вести в соответствии с пятью базовыми критериями:

моральный дух, метеоусловия – «небо», топографические условия – «земля», командование и система организации. Требуется получить ответы на определенную совокупность вопросов: 1. Кто из владык обеспечивает самый высокий моральный дух? 2. У кого самые способные командиры? 3. Какой стороне наилучшим образом благоприятствуют погодные и природные условия? 4. Где лучше выполняются приказы? 5. Какая из сторон наилучшим образом вооружена? 6. На чьей стороне лучше обучены офицеры и солдаты? 7. Наконец, кто лучше соблюдает дисциплину? Эксперт в области стратегического искусства должен сделать заключение: «На основании вышеизложенного мне известно, кто победит, а кто потерпит поражение». Потому что потенциал – реальная сила обстоятельств – зависит и от состояния противника, иего можно определить только ответами на перечисленные нами вопросы.

Действительно, при переходе от заключения о наличествующих силах к определению существующего потенциала ситуации разыгрывается основная карта стратегии. Еще одну фразу из древнего трактата стоит рассмотреть очень внимательно: «После тщательного взвешивания всего того, что может оказаться выгодным (в соответствии с семью вышеназванными вопросами – Ф.Ж.) определяют потенциал ситуации, который может быть доступен вовне (то есть при проведении операции не в терминах оценки, а на поле боя). А значит, потенциал состоит в том, чтобы «определить все, что зависит от обстоятельств и касается успеха». Подобный анализ позволяет учитывать все вплоть до мельчайших деталей, непредвиденных обстоятельств, грозящих разрушить построенный план. Более того, заложенная в потенциале ситуации возможность изменения позволяет вносить незначительные коррективы, обусловленные естественным направлением событий. Исходной точкой служат логика моделирования (логика плана-модели, дающего информацию о фактах) и логика воплощения (идея-проект конкретизируется во времени), а приводят они к логике развития: дать эффекту развиваться своим ходом в соответствии с логикой самого начавшегося процесса.

Уже на данной стадии обстоятельства не мыслятся как «нечто, лежащее вовне», второстепенное, как отдельные детали (дополняющие «главное»: отсылка к метафизике «сущности и явления»). Обстоятельства суть то, с помощью чего осуществляется возможное: прежде всего, потенциал ситуации, возможности, заложенные в ней. Вывод: потенциал есть нечто зависящее от обстоятельств – существующее исключительно в заданных обстоятельствах (отсюда потенциальность, обилие возможностей и необходимость использовать их для развития успеха).

Как замечает один из комментаторов (Ду My), даже если верить в победу и иметь на руках предварительное заключение о реальных силах, потенциал ситуации невозможно предвидеть заранее (до начала боевых действий);

его можно лишь выявить в ходе развертывания операции, потому что он постоянно меняется. Столкновение противоборствующих сил тем и замечательно, что в нем постоянно происходит борьба противоположностей. Так вот, в любую минуту «я решаю, что выгодно для меня, только исходя из того, что вредно для противника» и наоборот: «Рассчитывая, что приносит пользу противнику, я понимаю, что это вредно для меня». Другими словами (Ван Си): «Потенциал ситуации есть то, что позволяет извлекать пользу из ее изменчивости». В свете такой концепции потенциал рассматривается как переход на ступень от предварительных расчетов, проводимых по установленным образцам, к последующему использованию ситуации для развития успеха, когда процесс уже начался. С одной стороны, в ходе боевых операций нельзя не менять тактику по отношению к противнику, а с другой стороны, нужно постоянно учитывать его сильные и слабые стороны: если его привлекает добыча, я буду «заманивать» его, если его силы расстроены, я воспользуюсь и этим, а если он силен, я буду совершенствовать свое www.klinamen.com оснащение, и т.д. Или еще: если враг отважен, «я буду сеять смуту»;

если он осторожен и использует «ползучие» методы, я заставлю его стать легкомысленно отважным, если он в полной силе, я измотаю его и т.д. Потому что в присутствии противника я не стою на месте, но постоянно развиваюсь, я сам не знаю заранее, как я одержу победу. Иными словами (Ли Цюань): «Стратегия не знает предзаданных определений»;

«она выбирает форму в зависимости от потенциала ситуации».

Вернемся в Европу. Когда Клаузевиц подводил итоги неудач, с которыми сталкивались теоретики войны, он относил их к трем причинам (О войне, 11, 2): 1. Теоретики войны (западные) имели в виду «постоянные величины», в то время как на войне «все расчеты ведутся в переменных величинах»;

2. Они учитывали только «материальные ценности», «в то время как на войне важны также и духовные и моральные ценности»;

3. Они учитывали активность только одной стороны, «в то время как военное действие покоится на постоянном взаимодействии обоих участников». Мы в свою очередь, констатируем, что концепция стратегии, разработанная в древних китайских трактатах и ставящая во главу угла идею потенциала ситуации, свободна от перечисленных недостатков и выдерживает критику по всем трем пунктам (мы тем самым еще и проверяем, – как бы извне, – верно ли, что эти три признака всегда сопутствуют друг другу и восходят к общей логике): 1. Китайцы рассматривают потенциал ситуации как переменную данность, которая не может быть определена заранее, потому что требует постоянного учета обстановки;

2. Тщательный предварительный анализ, который позволяет уловить этот потенциал, без затруднений учитывает и духовные, и физические факторы (моральный дух войска, обеспечивающий сплоченность армии, ее вооруженность и материальное обеспечение);

3. Реципрокное измерение каждого участника войны – сердцевина того, что составляет потенциал ситуации (что невыгодно для противника, выгодно для меня). Война, как и любой другой процесс, в Китае рассматривается в терминах взаимодействия и полярности.

Следствием сказанного оказывается то, что китайская стратегия избегает отсылок к отношению «теория – практика» (вместо него используется понятие потенциала ситуации, представляющее собой промежуточное звено между предварительным расчетом и возможностью приноравливаться к ситуации). В то же время она не знает неизбежных потерь (утрата практики при создании теории), которые вплоть до наших дней несет Запад с его образом теоретизирования. Клаузевиц хорошо разбирался в этом. Короче:

китайской стратегии не приходится иметь дело с «трением», потому что она нацелена против любого плана, составленного заранее, в то время как привходящие обстоятельства – это, наоборот, та сила, которая позволяет имплицитному потенциалу осуществляться и развертываться. Пользуясь привычным инструментарием (теоретическим, техницистским, формализованным), Запад оказался попросту не готов правильно осмыслить характер ведения войны: он не принимал во внимание ничего, кроме побочных явлений (подготовка к войне и материальные данные), и упускал главное («объект, который живет и реагирует», по Клаузевицу). С тех пор остается единственный выход, от которого сам Клаузевиц не может полностью отказаться: ссылаться на случай или на гений. И напротив, ум, воспитанный в китайской традиции, обнаруживает себя как в высшей степени стратегический, о чем свидетельствуют военные трактаты, составленные уже на исходе Древности (в эпоху «Борющихся Царств», V-VI вв. до н. э.). В то же время, этот образ мышления накладывает свой отпечаток на другие области человеческой деятельности, в частности на дипломатию и политику.

3. В самом деле, в действиях советника (придворного) и стратега есть много общего. Любой дипломат, работает ли он за границей, заключая союзы, или внутри страны, стремясь привлечь к своим действиям внимание государя, должен начинать со строгой оценки ситуации – «взвесить» соотношение сил в политическом плане, «тщательно расчитать» с психологической точки зрения внутренние склонности партнеров (Гуйгу-цзы, гл.7, «Чуай»). Расчет соотношения задействованных сил осуществляется посредством некоторых условных правил, которые, призваны очертить ситуацию во всех ее аспектах:

определить размеры княжеств, оценить их демографическую мощь, определить их экономический вес и природные богатства. Важно также изучить, кто находится в более благоприятных топографических условиях, у кого успешнее стратегия с точки зрения отношений между государем и министрами. Или еще:

оценить, на каких союзников можно рассчитывать, к кому больше тянется народ и кому были бы выгодны потрясения в стране (об этом речь идет также в гл.5 «Фэй цянь»). Отвечая систематически на эти вопросы и сопоставляя полученные данные, политический деятель, советник государя, собирает сведения о наличных действующих факторах, достаточные, чтобы быть уверенным в результате начатой операции (и если он сталкивается с некоторой «неадекватностью», он рассматривает ее как неизбежное следствие того, что он не знал всей ситуации (гл.З, «Нэй цянь»). По отношению к государю оценка должна строиться на знании того, что он любит и что ненавидит: это нужно, чтобы понравиться ему. В случае, когда удается снискать благосклонность государя, можно обращать его действия в свою пользу, руководить им. По отношению к другим людям важно принимать во внимание их разум, способности и настроения, которые можно использовать с целью манипулирования этими людьми.

Здесь тоже нет никакого смысла составлять план или устанавливать какие-то нормы для управления своим поведением, ведь если мы хотим иметь преимущество перед другими и распоряжаться ими по своему www.klinamen.com усмотрению, то у нас нет другого пути, нежели как подлаживаться к ним, тщательно изучив предварительно все их черты, чтобы использовать их: если я знаю нравственные принципы этого человека, в силу которых он безразличен к богатству, я не могу прельстить его прибылью, но могу, напротив, сыграть на них, чтобы подтолкнуть его на расходы;

если он достаточно храбр и пренебрегает опасностями, мне никак не удастся запугать его, но зато по моей воле он может идти навстречу гибели и т.д. (гл.10, «Моу»). В древнем трактате по дипломатии в полном объеме анализируется все это до мельчайших подробностей. Указывается, например, каким образом я, постоянно подлаживаясь к другому, но никогда не напрашиваясь к нему в союзники, и следовательно, никогда не встречая с его стороны ни сопротивления, ни настороженности, смогу постепенно расширить сферу своего влияния и впоследствии управлять этим «другим». В результате бесконечно гибкой дипломатии я сопровождаю его везде и всюду;

никоим образом не перегибая палку, я становлюсь необходимым в конкретной ситуации;

ничего заранее не предопределяя, я «модифицирую» свое поведение в соответствии с колебаниями партнера;

если он что-то узнает, я «подтверждаю это как правду», если он что-то говорит, я «превозношу это как самое важное», если в его власти что-то осуществить, я делаю так, чтобы это осуществилось;

если он к чему-то испытывает отвращение, я «приспосабливаюсь», если же он боится, я «ухожу в сторону» и т.д. Другой, таким образом, развивается как бы находясь в состоянии постоянного согласия с окружающей средой (со мной), от чего он лишается нужных средств к самостоятельному существованию и начинает повиноваться моим приказаниям.

По отношению к другому (и это особенно важно, если этот другой - государь) я, не спуская с него с глаз, не иду на риск, ничего заранее не планирую и не навязываю, но так тонко чувствую обстоятельства, что они всякий раз дают мне повод для извлечения выгоды. И чем больше я даю себе волю, чем больше отдаюсь на волю обстоятельств, тем ощутимее мое превосходство. На этот счет можно привести образ мудреца: он «вращается», как шарик, и все время ищет то, что «адекватно», не зацикливаясь ни на каком плане, не увязая ни в каком проекте. Он проводит «бездонную» стратегию, «неизмеримую» для других, «неисчерпаемую» для него самого. Подобные размышления о дипломатии снова логично подводят нас к идее потенциала ситуации (то же понятие ши). Потому что сила власти, которую я обретаю над другим, обязана своим появлением не моим усилиям, ни тем более удаче (оба эти фактора не работают), а просто напросто способу, которым я умею добиваться успеха в любом деле: я опираюсь на основополагающие факторы, вычлененные мною в ситуации и работающие на меня. В этой области формула: «нужно установить потенциал ситуации, чтобы управлять вещами» (гл.5, «Фэй цянь») играет такую же решающую роль, как и в военном искусстве. А чтобы установить этот потенциал, вначале следует, как мы уже видели, самым тщательным образом оценить ситуацию (в дипломатическом контексте: выявить своих сторонников, изучить их мнение, послушать, что говорится «внутри» и «снаружи» и т.д.). И результатом такого потенциала, накопленного всем ходом развития ситуации, будет четко сформулированныйвывод: такой-то политический деятель обречен на успех и превосходство (глава: «Бэньцзин инь-фу).

Ибо потенциал – это и есть то, что отделяет «успех» от «провала»;

это тот фактор, который силой своей «власти» влияет на весь ход развития. Мы, таким образом, возвращаемся к примеру с камнями, которые катятся с вершины горы, и делаем вывод: «потенциал ситуации приводит к тому, что реальная действительность не может оставаться такой, какая есть»: есть дипломатическая конфигурация, точно так же, как есть стратегическая конфигурация, и объективные условия, которыми они управляются, также являются предопределенными.

4. Представим себе теперь потенциал ситуации в рамках определенной социальной и политической организации: он выражается в позиции силы (ши), власти, в то время как разность уровней, обеспечивающая эффект (вспомним камни, лавиной несущиеся со склона), соотносится с иерархичностью.

Потенциал создает «уклон» для подчинения, от него зависит предпринятое нами восхождение:

используя свое положение «сверху», мы добиваемся возможности быть услышанными своими подчиненными. Это не зависит ни от достоинств личности, ни от прилагаемых усилий, ни даже от стремления быть услышанным. Это не зависит даже от того, вкладываем ли мы все наши силы в это одно дело или же разбрасываемся. Склонность к подчинению вытекает исключительно из занимаемого положения. Короче говоря, не личность, а место обеспечивает эффект.

Таким «местом по преимуществу», местом, создающим авторитет, является престол государя. Вот почему в связи с понятием «сильной позиции» в китайской мысли конца периода древности зарождается стремление превратить престол как таковой в источник абсолютной власти. Но обосновывается это совершенно иначе, чем это могло бы показаться со стороны, совсем не так, как эту же идею формулировали другие мыслители в Китае, например конфуцианцы с их отсылками к трансцендентности, рассуждениями о божественной воле, и уж вовсе не исходя из общественного договора, призванного привести к общему порядку, – а только ради эффективности как таковой. Порядок во всей империи обеспечивается достаточной силой власти монарха, которой он наделен в силу своего высокого положения: всего лишь естественная склонность чисто объективного характера, вместо той случайной данности, которую представляет собой человек с его ценностями. Защитники такой авторитарной власти, очень неудачно названные «законниками», «легистами» (их концепция совершенно не соответствует нашим представлениям о законе, www.klinamen.com за которыми они видели только власть, но не право), пытались заблокировать потенциал ситуации, сосредоточить его в позиции одного человека, одиноко стоящего на вершине, – монарха, и тем самым преобразовать политические отношения в духе чистой идеи власти. Разноуровневость, иерархичность, определяющая потенциал, сохраняется, но опорная ситуация, находя свой эпицентр в фигуре государя, становится неподвижной. В высшей степени подвижная, она останавливается в одном исключительном месте: народ возносит своего князя, как будто несет на вершину горы поленья для костра, способного охватить всю вершину (Хань Фэй-цзы, гл.14, «Гун мин»).

Как мыслится тот командный пункт, откуда исходит безграничная подчиняющая мощь? Там, где он воцарился, монарх держит две «рукояти»: одна для наград, другая для наказаний (и те, и другие четко маркированы в соответствии со строгими нормами – фа, которые известны всем и применяются регулярно).

Уже сами по себе эти два рычага, страх и выгода, вместе составляют достаточный инструментарий власти, одновременно стимулирующий и репрессивный, который позволяет государю заставить самое природу человека служить ему (Хань Фэй-цзы, гл.7, «Эр бин»). В то же время защитники авторитарной власти (они же изобретатели тоталитаризма) прекрасно поняли, что самым надежным источником власти над другими людьми является полное знание о них в этом полностью прозрачном мире, в котором подчинение тем сильнее, чем меньше можно скрыть от властей.

Этот взгляд, срывающий все покровы, парализует. Государь строит свою власть как подлинную машину получения информации обо всех и о каждом. У него на вооружении есть отлаженная система «разделения» мнений (позволяющая сталкивать их) и одновременно система «солидаризации» граждан, (круговая порука, предполагающая доносы – Хань Фэй-цзы, гл.48, «Ба цзин»), а также совершенная полицейская техника, строго секретная, в основе деятельности которой лежат параллельная слежка и умышленная дезинформация (понятие ци). Благодаря такой системе усиленного сбора информации и ее тщательнейшей обработки, государь может, не выходя из своих покоев, «все видеть» и «все слышать» (фактически все подданные «видят» и «слышат» лишь для того, чтобы он мог об этом узнать – Хань Фэй-цзы, гл.14). Ему не нужно даже прибегать к силе для подавления недовольства – о малейших проявлениях несогласия ему моментально доносят.

Искусство управлять есть, по сути, не что иное как умение силой привлекать других на свою сторону, и не так, что я сам начинаю хлопотать, а так, что другой заставляет меня заниматься этим для него. В самом деле, можно целиком отдаться своему делу, не покидать дворца, и при этом быть совершенно не на своем месте. А можно и пребывать в бездействии, твердо удерживая в руках бразды правления. Следует признать, что положение монарха требует не личных усилий, а лишь технической организации. Порядок зависит не от физического присутствия какого-то лица, локального и незначительного, а от умения управлять. Положение позволяет осуществлять власть на достаточной глубине и без труда.

С учетом абсолютной эффективности своего положения, государь, когда правит, решает одну единственную задачу: соблюдать отработанные до автоматизма правила и сохранять неизменной их эффективность. Так как верховенство обеспечивается исключительно силой положения и не приходится рассчитывать на какие-либо чувства любви или привязанности со стороны народа (здесь – в отличие от того патернализма, о котором мечтали конфуцианцы), то позиция государя должна быть защищена от любого вмешательства, покушения, ведь любая другая властная позиция может утверждаться только во вред существующей. При такой трактовке положения государя сам он и его подданные действительно оказываются поставлеными в отношения прямого антагонизма. Вот почему власть оказывается предметом постоянных конфликтов, даже если таковые чаще всего протекают в латентной форме, противопоставляя государя всем прочим субъектам, в первую очередь, знати, министрам и советникам, а также супруге, матери, наложницам, внебрачным детям и, разумеется, сыну-наследнику, поскольку все они будут добиваться того, чтобы государь отдал власть или хотя бы «поделился ею» (Хань Фэй-цзы, гл.48, параграфы 3 и 8).

Теория «сильной позиции» опирается на тонкую психологию «принадлежности», которая oправдывает то, что в дипломатическом искусстве мы нашли как необходимое качество советников и придворных. Она предостерегает монарха: следует больше всего опасаться тех, кто как бы угадывает все его желания и действует всегда заодно с ним. Ибо, оказывая им доверие, он тем самым позволяет, чтобы такие подданные исподволь раскачали его и скатили вниз. Речь идет не о свержении монархии – такая мысль никогда не приходила в голову китайцам – но об узурпации власти, о том, чтобы просто занять место того, кто раньше восседал на престоле (и такая замена происходит легко, тем более что не приходится учитывать ни личной ценности, ни личного вклада того человека, кто до сих пор являлся олицетворением власти). Другой рекомендацией для монарха является то, как надо пользоваться своим положением: все должно развиваться своим чередом, государю не следует вмешиваться в ход функционирования механизма власти, даже со своими добрыми намерениями или выдающимися доблестями. Только бы аппарат его власти работал нормально – и всеобщее подчинение будет обеспечено. Напротив, допуская всякого рода случайности (пусть и из добрых побуждений) или делая исключения (нарушая регулярность нормы), стремясь проявить снисходительность или благородство, государь с неизбежностью становится источником нарушения www.klinamen.com нормального функционирования власти, всего того, что работало бы без сбоя без его вмешательства. В общем, усматривая во власти государя не что иное, как чистое средство для поддержания его позиции, китайские защитники деспотизма задались целью максимально де-персонифицировать власть (и я думаю, что именно они, не считаясь с китайскими традициями, дальше всех пошли по этому пути). Если авторитет монарха конфуцианского толка держится на его мудрости и проявляется в благотворном влиянии на всех, кто его окружает, то влияние «легистского» владыки полностью базируется на максимальном неравенстве и эффекте потенциала, который из него вытекает.

На самом деле существует два взаимоисключающих критерия власти: либо личная ценность государя, либо занимаемая позиция (Хань Фэй-цзы, гл.40, «Нань ши»);

либо мы надеемся на личные качества и, прилагая усилия, добиваемся ненадежных результатов (Хань Фэй-цзы, гл.49, «У ду»), либо опираемся исключительно на силу положения, рассчитывая на то, что она «вывезет», как в случае с драконом, которого несут тучи в небе (Шэнь Дао). При этом издаваемые государем законы неуклонно исполняются (Хань Фэй цзы, гл.28): с такой же неизбежностью грузы, помещенные на корабль, не могут не плыть по волнам...

При переходе от стратегической концепции (в том виде, в каком она была выработана традицией и осталась актуальной в Китае вплоть до наших дней), к частно-политической концепции видна явная преемственность: мужество или трусость воина держатся на потенциале ситуации точно так же, как подчинение или непокорность подданных (то же самое понятие ши). В обоих случаях объективная обусловленность ситуации важнее качеств, присущих людям, важнее их усилий. Но точно так же, как там, где речь шла о войне и концепция потенциала подразумевала взаимодействие и полярность, а ситуация рассматривалась в ее развитии (эффект, результат ожидались именно от ее развития), так и в случае, когда речь идет об осмыслении власти (и того, как ее максимально увеличить), защитники деспотизма стремятся монополизировать весь потенциал, сосредотачивая его на государевом престоле, и тем самым делают ситуацию неподвижной (отношение «Единственный», «Вечный» – «подданные»), В результате, система оказалась заблокированной и превратилась в недееспособную. Но эффективности она не утратила. Так, в результате скрупулезного следования учению мыслителей-легистов, духовных отцов деспотизма, в 221 до н.э. возникла Великая Китайская империя – она, как известно, стала первой в мире бюрократической империей.

www.klinamen.com Глава III. ЦЕЛЬ ИЛИ СЛЕДСТВИЕ 1. В намеченном нами противопоставлении двух путей первый, «европейский» путь создания и воплощения образцов, лежит через противопоставление средства и цели. Когда цель идеально задана, то на следующем этапе мы ищем средств для ее претворения в жизнь (с учетом всего, что может встретиться нам на пути, включая противодействие чуждой воли и силы). Но можно пойти и другим путем: представить себе, что под планом (в смысле «плана действий») мы понимаем всякий разработанный проект, содержащий определенную последовательность операций, служащих средствами для достижения поставленной цели.

Средства и цель: с одной стороны, под рукой у нас есть уже почти готовый к раскрытию веер ресурсов (и инструментов, и опорных точек);

а с другой стороны, на горизонте пребывает то, что мы считаем одновременно пределом и целью (telos), к чему мы неустанно идем, на что устремлен наш пристальный взгляд, что влечет нас, заставляет делать усилия и многое обещает взамен. Наличие этих двух уровней, их противопоставление оказывается таким устойчивым и удобным, что мы уже не думаем о них (скорее, мы думаем, исходя из них, но едва ли осознаем их). Функция у них самая общая: с их помощью мы схватываем то действие, от которого ждем эффекта (в самом общем смысле, действовать – это значит применять средства, обеспечивающие достижение поставленной цели;

эффективность же обусловлена адекватностью средств поставленной цели). Надо сказать, что даже сегодня те, кто ищет новых моделей в области науки управления, не могут обойтись без этого отношения. Пусть даже придется изменить конфигурацию одного элемента этой пары, пусть придется пойти на крайности (крайняя точка – это когда, например, мы вынуждены признать, что поставленная цель – фикция, но фикция достаточно устойчивая, чтобы имплицировать полезные средства). Можно изменить рамки, заменить одну из сторон, но выйти за эти рамки очень трудно.

Рамки остаются – точнее говоря, остаются границы мысли. Тут-то мы и обнаруживаем – в Китае – такую трактовку эффективности, которая не только исключает любые планы, предписываемые обычному ходу событий, но вовсе не предусматривает поведения, руководствующегося различением средств и цели:

эффективность представляется в таком случае не результатом «наложения» модели на реальную жизнь (теория составляется заранее, она должна охватить реальность с тем, чтобы впоследствии быть спроецированной на нее), а скорее, результатом ее «использования» (нужно извлечь пользу из потенциала, заложенного в конкретной ситуации). Перейдя на новые позиции (или хотя бы начав интересоваться ими постольку, поскольку они отличаются от наших), мы не можем не заметить новые перспективы: здесь главные роли отводятся не монтажу, не последовательности заранее разработанных и систематизированных операций и не расстановке опорных вех во времени (пределов, сроков) по программе, соответствующей поставленной цели. Короче говоря, нет ни идеальных рамок, ни заранее размеченных планов, ни «путей», ни даже того, что подразумевают под словом «путь» (дао) в Китае, ибо этот «путь» надо понимать совершенно не так, как у нас понимают «метод» (у нас под «методом» понимают последовательность шагов, которая позволяет прийти к чему-то, – к дао это не относится). Об этом речь пойдет дальше.

Возвращаясь снова (как бы кружным путем) к нашим теоретическим позициям, мы видим, что понятие «рассудительности», которое еще Аристотель представлял как посредничающее между теорией и практикой, оказывается четко определенным: рассудительный – это тот, кто умеет «обдумывать и выбирать» средства, идя к намеченной цели. Давайте посмотрим, как складывается такое умение.

Аристотель пользуется аналогией с построением фигур в геометрии: точно так же, как геометр идет от искомой фигуры, используя регрессивный анализ, перебирая ряд необходимых операций в обратном порядке (последний шаг, полученный в результате анализа, оказывается первым с точки зрения генезиса), мы в данном случае идем от постановки цели, чтобы определить затем (тоже путем обратного анализа) ряд средств, которые ведут к достижению этой цели (и при этом последний обнаруженный шаг станет первым, с которого должно начинаться действие). Аристотель полностью отдает себе отчет в том, что модель, заимствованная у математиков, не может быть полностью адекватна, когда речь идет о человеческой деятельности (см. толкование, которое дает Пьер Обенк в своем эссе о «рассудительности»): 1. В отличие от математической обратимости, позволяющей с одинаковым успехом «прокручивать» серию шагов как вперед, так и назад, человеческая деятельность развивается в необратимом времени, и поскольку ее нельзя проверить иначе, как на опыте, инструментальная причина, совокупность выбранных средств, всегда остается только гипотетической;

2. Всегда остается опасность появления непредвиденных обстоятельств между выбранным средством достижения цели и самой целью, которые могут стать препятствием на пути эффекта, ожидаемого от избранных средств, и даже сделать недосягаемой самое поставленную цель;

3.

Вследствие относительной автономии средства по отношению к цели может оказаться, что средство, порождая волну причин и последствий, рискует выйти за пределы искомой цели (аристотелевский пример такой причинной связи, непредумышленной и не-предзаданной: когда лекарство, вместо того, чтобы вылечить, случайно убивает больного).

www.klinamen.com Можно сказать, что мы, европейцы, действуем по общепринятому образцу: отталкиваемся от идеальной модели, заимствованной, как правило, у математиков, а затем рассматриваем, насколько практика отличается от нее. Если, например, в медицине или при управлении денежными делами нельзя полностью полагаться на математическую модель, – говорит Аристотель («Никомахова этика», III, 1112b),– то это объясняется тем, что здесь нам предоставляется множество возможных средств, которые в силу самой своей множественности не являются неизбежными;

только сопоставляя и сравнивая эти возможные средства, мы можем отыскать и определить, которое из них будет самым быстрым и самым лучшим. Если для математика существует, как правило, только одно решение, и выбор средств для решения задачи в математике, как и в грамматике, определяется ни чем иным, как мерой незнания, в человеческих делах перед нами оказывается множество соперничающих возможностей, и мы не знаем, к какому результату приведет каждая из них.

Таким образом, выбор средств не может опираться на рекомендации науки. Но, с другой стороны, он не может также полагаться и на «небо» (на Бога). И тем более он не может основываться на необходимости или полагаться на случай;

вот почему его границы лежат в пределах приблизительного знания, «мнения», которое лишь сравнивает эффективность разных возможных средств и никогда не застраховано от провала.

Разрыв между целью и средствами возрастает еще и в силу того, что они отсылают нас к двум разным возможностям. С одной стороны, воля, понимаемая как способность стремиться к благу, желать добра (boulesis), фиксирует желаемую цель (которая может, кстати, остаться всего лишь благим пожеланием). С другой стороны, наша способность выбирать (proairesis) уже после определения цели подталкивает нас к отысканию самого адекватного средства (эта способность направлена исключительно на возможный результат и учитывает сопутствующие обстоятельства и возможные препятствия). Целесообразно рассматривать эти два вопроса раздельно: вопрос о качестве цели, о рамках нравственного порядка, и вопрос об эффективности средств ее достижения, главным образом – средств технического плана (с точки зрения этики – нейтральных);

об этом свидетельствуют искусство медицины, искусство ведения войны и даже искусство гимнастики. Рассуждать о благоприятных обстоятельствах для ведения войны – это совсем другое, нежели думать о том, справедлива эта война или нет («Евдемова этика», 1227а).Итак, Аристотель приходит к заключению, что существует не одна, а две области, где зарождается «умение действовать хорошо»: одна состоит в том, что нужно правильно поставить цель (telos), которая будет объектом стремления (skopos), а другая – в обнаружении средств, ведущих к цели. Возможны два варианта: цель и средства могут пребывать как в согласии между собой, так и в противоборстве. Аристотель говорит о согласии, «симфонии»: бывает, что цель хороша, но когда приступают к практическому ее осуществлению, выясняется, что не хватает средств для ее достижения;

бывает и так, что нашлись подходящие средства, но сама цель нехороша. Если последователи Платона были озабочены лишь совершенством цели (кульминация этого – прекраснейшая цель, идея блага), и, следовательно, рассматривали применение соответствующих средств не иначе как в прямом подчинении целям познания, то Аристотель уже не верит, что средства с легкостью вытекают из идеи;

он проблематизирует ситуацию применения этих средств. Ибо если действие проистекает из добрых намерений, это еще не означает, что оно достойно похвалы: надо еще, чтобы оно приводило к хорошим результатам. Между тем, действовать, входить во взаимодействие с природой вещей во всей ее неопределенности весьма опасно.

2. Размышляя о войне, Клаузевиц, как представляется, тоже не сумел выйти за рамки противопоставления средств и цели. Его формулировки носят самый общий характер: «Теория должна заниматься рассмотрением природы средств и целей» (О войне, 11, 2). С позиций тактики средства – это войска, ведущие бой, а цель – победоносное завершение войны (кампании). Известно также, что тактический успех с точки зрения стратегии сам по себе есть не более чем средство;

конечная цель – навязать противнику свои условия мира. Когда война как таковая подходит к своему завершению, это лишь средство, а политика – конечная цель: такое чередование средств и целей обуславливает их тесное единство.

И вплоть до того момента, пока конечная цель не будет достигнута (ср. разницу между Ziel и Zweck). [5 Оба слова – и Ziel, и Zweck – по-немецки имеют значение «цель»;

в данном случае они противопоставляются как «всеобщая», «стратегическая», «конечная цель» и «частная», «тактическая» «промежуточная цель» – Ред.] Всякая частная цель, подчиняясь более общей, служит лишь средством по отношению к ней. Что касается «плана войны», то он составляется, собственно говоря, ретроспективно: мы как бы перебираем цепочку событий от конца к началу. Клаузевиц повторяет старую самоочевидную истину: каким бы тонким и подробным ни был анализ, будь он даже настолько глубок, что постиг бы собственные неустранимые трудности, эффективность в военных делах, как и во всех прочих, не может быть ничем иным, как «умением организовать войну в точном соответствии со средствами, которыми мы располагаем, и целями, которые мы преследуем, не допуская и того, чтобы их было слишком много или слишком мало».

Доказательством тому может служить стратегическое искусство Фридриха II, достойное восхищения потому, что он сумел сделать «именно то, что следовало бы сделать, и добился цели». В противоложность Карлу XII или даже Наполеону он оказывается наилучшим стратегом потому, что именно он добился максимальных результатов за счет наименьших затрат. В молодости Клаузевиц даже сочинил по этому поводу афоризм – удобную «максиму» в духе кантианского образа мышления. В ней учитывается лишь сама www.klinamen.com эффективность, а моральная сторона дела полностью исключена: «Стремись к самой важной цели, к решающей цели, какую только ты почувствуешь себя в силах достичь;

выбери для достижения этой цели самый короткий путь, какой ты почувствуешь себя в силах одолеть».

То, что предлагается нам в качестве перспективы и правила для достижения эффективности, может быть проверено с точки зрения ретроспективы, обратным путем. Следует иметь в виду, что речь идет не о предстоящих боях, а об извлечении уроков из ведения боевых действий в прошлом.

«Критика» в военном деле не имеет другой задачи, как «поставить под сомнение использованные средства» и дать им оценку. Клаузевиц учит: чтобы сделать теоретическое обобщение, достаточно знать, «каков эффект использованных средств» и «входило ли применение этих средств в намерения действующего лица». Тут-то, однако, и начинается общая путаница – как раз с того момента, как начинается критика: дело в том, что отношение «средства – цель», которым, как казалось, мы так хорошо овладели и которое было предзадано нам как очевидное, снова противоречит теории. Прежде всего потому, что ни одно средство, очевидно, никогда не бывает полностью изолировано от целого, для которого оно служит;

следовательно, наш анализ никогда не исчерпывает его до конца, а значит, никак не может его полностью идентифицировать. Точно так же всякая причина, как бы мала она ни была, «простирает свое влияние вплоть до окончания военных действий», «изменяя до определенной степени конечный результат, какой бы незначительной она ни была»;

точно так же и «каждое средство будет производить свой эффект вплоть до достижения искомой цели». По мере того, как такого рода причины распространяются и усложняют положение дел, влияние наших средств ослабевает и преобразуется настолько, что его уже становится невозможно измерить. К тому же критический анализ, по сути, не должен сводиться только к анализу использованных средств;

следует охватить, хотя бы в порядке сравнения, «все возможные средства», чтобы классифицировать их и, быть может, взять на вооружение. Клаузевиц идет дальше и утверждает следующее:

так как анализа реально совершившихся событий недостаточно, необходима оценка возможного, а она требует от критиков (и даже от военных!) больших способностей к «инициативе» и «творчеству»... Но в таком случае трудно претендовать на то, что мы в самом деле занимаем позицию действующих лиц, способных хвалить или осуждать поступки других.

При ближайшем рассмотрении вопроса оказывается, что отношение «средства – цель» на самом деле представляет такие же трудности, как и причинная связь, с которой оно глубоко родственно. Все то, что мы узнаем с помощью «критического», «ретроспективного» и «теоретического» анализа, с необходимостью отражается в практической ситуации, в которой индивидуум выбирает средства, чтобы добиться поставленной цели. Возникает вопрос: бывает ли так на самом деле, что оказавшись в гуще событий, неизбежно сложных и постоянно развивающихся, мы можем выбирать средства, достаточно ясные и отчетливые (подобно идеям), эффект которых возможно предусмотреть, что и делает их объектами, подлежащими сравнению и выбору? Недостаточно считать (вслед за Аристотелем), что средства, используемые для нашего действия, всегда в большей или меньшей степени недостаточны. Необходимо понять, что «выбор» как таковой, тот выбор, на который опирается «рассудительность», освещающая «подбор средств», становится от этого несколько призрачным. Иначе говоря, такое «прощупывание» подходящих средств на расстоянии, проекция их на будущее, своего рода предвосхищение конечной цели, – не является ли оно всегда – решимся на такое слово! – до некоторой степени магией?

Тем более уместно посмотреть, почему китайские мыслители, развивая концепцию эффективности, не замечают всех этих трудностей (взамен, разумеется, возникают другие трудности;

я не жду от китайских мудрецов решения всех проблем, с которыми встретились теоретики на Западе;

просто благодаря столь существенному расхождению между двумя традициями оказывается возможным лучше увидеть причины появления этих трудностей у нас). Вместо того, чтобы разрабатывать план, проецируемый на будущее, ведущий к поставленной цели, а затем определять цепочку действий, наиболее подходящих для его реализации, китайский стратег, как мы могли видеть, исходит из тщательной оценки соотношения задействованных сил, стремится выявить положительные факторы, заложенные в ситуации, и постоянно опирается на них по ходу развития ситуации в реальных обстоятельствах. Известно, что обстоятельства часто бывают непредвиденными, и их действительно невозможно заранее учесть, ни даже хорошо узнать, – а значит, план нельзя составить заранее;

но в обстоятельствах содержится некий потенциал, которым мы можем воспользоваться благодаря нашей гибкости и открытости. Вот почему китайский стратег ничего не проектирует и не конструирует. Он не «выбираем средств, ибо ему не нужно «предпочесть» какое-то одно (среди возможных средств).

Отсюда следует, что у стратега вообще нет своей «цели», намеченной заранее, на расстоянии, как некоторого рода идеал: он все время извлекает пользу из развития ситуации, и главное для него – достижение успеха. Говоря точнее, вся его стратегия состоит в том, чтобы содействовать развитию ситуации таким образом, чтобы эффект как бы сам себя обеспечивал и был бы при этом обусловлен извне.

Как мы уже могли видеть, это может быть изматывание и парализация воли противника (так что, когда сражение начинается, он уже отказывается вести бой);

или же наоборот, доведение своих собственных войск до такого состояния, которое кажется им безвыходным, «гиблым», когда люди просто будут www.klinamen.com вынуждены стоять насмерть, так как отступать некуда (Сунь-цзы, гл. II, «Цзю ди»). «Дойдя до такой глубины опасности, они уже больше не ощущают страха»;

«не зная больше, куда деваться, они отчаянно сопротивляются»;

«не имея возможности поступать иначе, они храбро сражаются». В ситуации, как только она начинает разворачиваться, уже заложен результат: «Приказов ждут и никого не приходится принуждать к их исполнению»;

«люди сплочены и без того, чтобы им командовали «сомкнуться»»;

«командовать, собственно, и не нужно, – люди ждут команд и подчиняются».

Сколько бы мы ни настаивали на осознанном и доказательном характере избранных средств, мы все же понимаем, что вся конструкция, все строительные леса, устремленные ввысь, но грозящие в любую минуту обрушиться, могут подвести нас. Китайские же мыслители настаивают на законности ожидаемого результата. Наши средства, выступая объектом монтажа и оказывая давление на ход событий с тем, чтобы что-то случилось и реализовалась намеченная цель, всегда выглядят несколько искусственными. У китайцев же эффект словно сам по себе вытекает из ситуации без всякого внешнего воздействия, как только ситуация сама к нему приближается. Ведь если потенциал задействован, то мы оказываемся в сильной ситуации (выше мы говорили о сильной позиции): Формулировать можно поразному, но идея одна: «Ситуация приводит к тому, что иначе быть не может»;

«все совершается, без того, чтобы к этому стремились».

Посадите злейших врагов на один корабль, и как только начнется сильная буря, вы увидите, как дружно они работают перед лицом ненастья, – так слаженно у нас работают две руки. Точно так же сотрудничество в пределах одной армии должно зарождаться в ситуации общей опасности, которой подвергаются люди (Сунь-цзы, там же). Как было замечено, стратег, собираясь заставить людей оказывать сопротивление и помешать их бегству, не прибегает к материальным средствам (вроде спутанных лошадей или разрушенных дорог, как в свое время в Европе на линии Мажино), а довольствуется тем, что позволяет развиваться ситуации, в которую они попали. Потому что ситуация, принятая такой, как есть, не оставляет другой возможности, другого выхода, – придется пройти через нее.

Отсюда два вида эффективности, соотносящиеся с двумя конкурирующими логиками: наряду с отношением «средства» и «цели», которое нам ближе всего, существует отношение «условие – следствие», которому большое внимание уделяют китайцы. С тех пор, как сутью стратегии стали считать способность направлять ситуацию, а самому плыть по ее волнам и ждать, когда накопленный потенциал выльется в результат, – с этих пор стало не нужно больше ни выбирать средства, ни прилагать усилия для достижения цели. От логики создания образцов (опирающейся на определенную конструкцию формы-цели) мыпереходим к логике процесса (цзе, «получается, что» – важный момент китайского стратегического дискурса): с одной стороны, открыта система причинности, состоящая из бесконечных комбинаций, а с другой стороны, процесс замкнут, результат имплицирован внутри самого развития.

3. Расхождение в логиках можно определить, исходя из полученного успеха: гипотетического в одном случае и неизбежного – в другом. Ибо у греков мысль, родившаяся из эпоса и обретшая свои формы в трагедии, очень чувствительна к опасностям, которым подвержена человеческая деятельность. Стратег вступает в битву, как кормчий выходит в открытое море, – и тот, и другой действуют в постоянно меняющейся среде, где встречается множество непредвиденного. Они никогда до конца не уверены в том, что смогут одолеть противника или вернуться в родную гавань: всегда возможны резкие и неожиданные перемены в боевой обстановке, смена погоды на море. В повествованиях часто описываются «перепады», перипетии, носящие драматический характер. Вот почему герою для того, чтобы преуспеть, чаще всего нужно, чтобы кто-то стоял с ним рядом и приходил на помощь. Как бы хитроумны ни были ахейцы под Троей, какими бы изощренными средствами они ни пользовались, они никогда не смогли бы добиться победы без помощи богов;

бороздя «неукротимые волны», истерзанный ураганами и обреченный на кораблекрушение, Одиссей сгинул бы, если бы его не выручала Афина. Даже в классическую эпоху греческие трактаты о стратегии всегда давали совет обращаться к божеству как к последнему шансу на спасение: «Помни, что все люди, решаясь на какой-то поступок, руководствуются исключительно догадками, не имея ни малейшего представления о том, какое из возможных средств повернется им на пользу», – говорит старый царь своему сыну («Киропедия», 1, 6). Вот почему, идет ли речь о том, чтобы победить врага силой или хитростью, «я советую, чтобы ничего не делалось без помощи богов» (Гиппарх, V).

В рамках греческой рационализации человеческой деятельности Аристотель ставит искусство стратегии рядом с искусством навигации и подчеркивает, что случайное играет здесь такую же роль, как и искусство (мастерство) стратега и кормчего («Евдемова этика», VIII, 2, 1247а): искусство, techne, должно компенсировать «судьбу», tuche, но оно не может полностью ее исключить.

Клаузевиц объяснил, почему на войне нельзя избежать случайности. Дело в том, что реальная война никогда не доходит до состояния абсолюта (то есть полного соответствия модели, концепции);

«ей не свойственна математическая строгость», в ней невозможно достичь «логически необходимых» результатов.

Многообразие отношений, составляющих канву войны, неопределенный характер границ между ними, порождают огромное количество факторов, которые не представляется возможным оценить с большой точностью;

искусство войны связано, как известно, «с живыми нравственными силами», а их невозможно www.klinamen.com определить с такой же достоверностью, как физические эффекты. «Вокруг каждой ниточки, толстой или тонкой», из которых соткана основа, плетется сложная ткань возможностей, «которая превращает войну в человеческую деятельность, больше всего похожую на карточную игру»: вот почему она притягивает и вдохновляет нас, несмотря на ужас, который ей органически присущ, и не устает потрясать нас своей радикальной непредсказуемостью, недоступностью расчетам. Объективно мы не можем избежать в ней элемента случайности;

всякое действующее лицо постоянно оказывается «перед реальностью, отличной от ожидаемой»;

она не может исключить «сомнений» относительно намеченного плана, и чтобы придерживаться этого плана, ей нужна воля. Стратег, в лучшем случае, работает в области вероятного;

«чтобы получить хоть какую-то долю уверенности, нужно довериться судьбе или случаю, – называй, как хочешь».

Там, где в западной теории обнаруживается зияющий провал, в древних китайских трактатах содержится нечто такое, что способно удивить нас глубиной обоснования, аргументацией, исходящей из неопределенности и случайности. Кто умеет опираться на потенциал ситуации, «неизбежно побеждает в бою» (Сунь-цзы, гл., 4, «Син»). Победу «не удается сбить с ее пути: это означает, что все действия стратега «с неизбежностью ведут к успеху». Согласно толкованиям, здесь невозможны ни «расхождения» (Чжан Ю), ни «два» пути развития (Ли Цюань;

вспомним «добродетель», которая идет «кружным путем»: Лао-цзы, 28).

Исход сражения, в силу развития соотношения сил, оказывается предопределенным еще до того, как оно началось. В самом деле, как объясняет один из комментаторов, «если войска идут к победе, надеясь на свою силу», то есть вкладывая в битву только свои физические возможности, они «всегда рискуют» в какой-то момент «потерпеть поражение». Но мудрый стратег скользит по течению, он умеет пользоваться факторами, которые работают на него, чтобы придать событиям, ситуации выгодное ему направление еще до того, как они начнут претворяться в жизнь. Когда потенциал ситуации оказывается полностью на его стороне, он начинает решающее сражение и успех ему гарантирован.

Объяснение этого явления предельно просто: как говорится далее в цитируемом трактате, искусный стратег побеждает потому, что «враг уже побежден». Победа предопределена заранее и неизбежна, потому что она имплицирована соотношением сил даже раньше, чем эти силы будут задействованы. Это отлично передает следующая формула: «Дело в том, что победоносные войска сначала достигают победы, а затем стремятся развязать сражение, в то время как побежденные начинают с того, что завязывают бой, и уже в бою стремятся победить». Эта максима может показаться парадоксальной, но на самом деле она лишь проливает свет на то неравенство сил, которое с необходимой силой проявляется в поведении противоборствующих сторон в ходе развития антагонистических отношений;

она указывает на источник успеха. Войска, которые, едва завязав бой, начинают бороться за победу, заранее обречены на поражение.

Потому что (и это вполне понятно) сражение уже представляет собой некий результат, глубокий анализ которого позволяет выявить ту естественную склонность, которая была имплицирована в ситуации задолго до того, как дело дошло до сражения. Эта склонность предопределяет судьбу победителя до того, как он ввяжется в бой.

Эта мысль может показаться тавтологичной и слишком банальной: «если я хорошо знаю другого и хорошо знаю самого себя, мне нечего бояться вступать и в сотню сражений» (Сунь-цзы, гл. 3, «Моу гун»).

Но китайская стратегия предельно строго осмысляет эту идею, разбирает все ее следствия до конца и обнаруживает в ее глубине некоторую очевидность. Как и ход любого другого процесса, ход войны зависит исключительно от факторов, которые введены в действие: если я хорошо знаю реальное соотношение сил между мной и противником, я всегда смогу отказаться от борьбы, когда соотношние сил окажется не в мою пользу. Всякая стратегия строится, таким образом, на том, чтобы систематически получать информацию (отсюда – важная роль шпионажа во всех его возможных видах и категориях агентов, которые очень тщательно классифицируются как «резиденты», «диверсанты», «двойные агенты» и т.д. См. Сунь-цзы, гл.

13, «Юн цзянь»). Далее идет оценка информации: следует «оценить» – «измерить» – «рассчитать» – «взвесить», чтобы обнаруженная разность показала, что баланс резко склоняется к одной стороне (Сунь цзы, гл. 4). Всякий раз подчеркивается, что войска победителя – это как многопудовая громада по сравнению с перышком (ср. Гуйгу-цзы, гл. «Бэнь цзин»). Накапливая потенциал, стратег увеличивает неравновесие сил, и когда он начинает сражение, ему остается только реализовать потенциал сложившейся ситуации.

В свете таких рассуждений война уже не представляет собой чего-то таинственного или неопределимого. Она сведена к логике процесса, развивающегося исходя из взаимодействия противоположных (взаимоисключающих и взаимодополняющих) сил: двух противников – таким образом, их соотношение становится вполне когерентным. В бою, следовательно, не остается места неопределенности или случайности, он не поддается никакому внешнему предопределению – велению Бога или судьбы. «Небо» в трактатах китайских стратегов – не более чем метеорологическая или климатическая категория;

перед нами концепция, по своей сути чисто натуралистическая, и небо естественным образом учитывается в ней как один из факторов при оценке соотношения задействованных сил и не более того (Сунь-цзы, гл. 1, «Цзи»). В случае поражения никому никогда не придет в голову ссылаться на «гнев www.klinamen.com небес»: виною всему всегда будет ошибка полководца (Сунь-цзы, гл. 10, «Ди син»). Что касается предварительных сведений, которые нужны стратегу, чтобы начать сражение, то он и не думает получать их от «духов», а пользуется данными своей разведки. Тому же мыслителю приписывают лапидарную формулу:

«запретить предсказания и избегать колебаний» (Сунь-цзы, гл. 11, «Цзю ди»). Стратег не просто отбрасывает все гадания, естественные накануне сражения, которым так доверяла вся наша европейская античность;

он не допускает даже малейшего сомнения (а ведь сомнение всегда терзает любого полководца, когда тот, составив план сражения, начинает приводить его в действие, – читаем мы у Клаузевица). Все эти рассуждения пронизывает одна модальность: то, что делается «одним ударом», не может не случиться и не дать результатов (если, разумеется, обеспечены соответствующие условия), оно «неотвратимо» (би). Идея «неотвратимости» хода вещей и естественной гарантии успеха (для того, кто умеет им пользоваться) пронизывает все учение китайцев. Такой мыслитель, как Мэн-цзы, в целом занимающий явно прямо противоположную этим стратегическим тезисам позицию, убежденный, что власть государя опирается не на соотношение сил и, следовательно, не на искусство вести войну, а на авторитет, имеющий нравственные основания, так же не отходит от логики временной последовательности. Тут скорее сама нравственность выступает как особая сила, тем более могущественная, что она держится на влечении и на влиянии, оказываемом без насилия. Заботьтесь о своем народе, радуйтесь вместе с ним, говорит государю Мэн-цзы, и вы постепенно обязательно станете самым сильным из всех государей, потому что все народы сами захотят жить под вашей властью, они сами распахнут перед вами свои двери и не смогут ни в чем противиться вам.

Силой нельзя ничего добиться, а можно только проиграть, ведь срок пребывания у власти ограничен, а высокий сан порождает соперников. Но достаточно опереться на естественную склонность, обусловленную властью, чтобы люди сами привели вас к славе и триумфу (Мэн-цзы, 1, А, 7). Такое заключение можно перенести из стратегии в другие области, даже если исходные позиции прямо противоположны (нравственные ценности – против личного благополучия). Вам не нужно даже «стремиться» к результату – эффект появляется сам как следствие отражения благоприятных обстоятельств, он естественно из них вытекает и становится «неизбежным». Вся китайская философия эффективности, каковы бы ни были ее идеологические мотивы, проявляется в следующем: «вернуться» к основам основ [12], к «началу», иначе говоря, к исходной точке, к тому, что, будучи условием, перенесенное на эволюцию событий, начнет соответствующим образом последовательно саморазвиваться без внешнего влияния. Таким образом, в отношениях, построенных по схеме «средство – цель», (??) эффект не только возможен, но и становится «неотвратимым» при продолжении спонтанного развития.

Мы видим, что расхождение между всеми этими средствами для достижения эффективности слишком велико, чтобы не подверстываться под более общее различие. Оценка и выбор, лежащие в исходной точке отношения «средство – цель», – это прежде всего основа той социальной и политической процедуры, которая продвинула так далеко вперед греческий мир и которую он сделал своим главным институтом (от совета старейшин в гомеровские времена до демократическогоголосования в народном собрании). Попутно выбор интериоризируется и превращается в «начало будущего» (arche ton estomenon), где человек осуществляет свои поступки. Что касается Китая, то он никогда не поощрял выбора в своей политической жизни;

он выработал свое видение мира, и у истоков эффективности здесь находится не действие как изолированный акт, а некий способ преобразования.

www.klinamen.com Глава IV. ДЕЙСТВИЕ ИЛИ ПРЕОБРАЗОВАНИЕ 1. Что на же самом деле может считаться достаточной характеристикой человеческого поведения, – самостоятельной и полностью независимой от всякого контекста, существующей и до начала собственно действий, и после их завершения? Что можно было бы выделить в качестве основы нашего существования?

Существует ли в чистом виде такая реальность, которую мы в состоянии были бы очертить и отождествить как «действие», «деятельность»? Китайские мыслители, надо полагать, затруднились бы с ответом на этот вопрос: они рассматривали человеческое поведение, как и любой другой ход событий, в терминах процесса, размеренного и непрерывного. Ход развития природы или человеческого поведения (тяньсин – жэнь-син), человеческое дао и дао мира – основа у них одна и она непрерывна. Рассмотрение действия предполагает умение занять две позиции: представить себе человеческое поведение как явление специфическое (ergon, praxis;

здесь техническая модель производства снова служит образцом) и воспринять действие как отдельную единицу, которую можно выделить и которая могла бы служить базовой для человеческого поведения.

Точно так же обстоят дела, когда речь заходит о том, чтобы осмыслить войну. Клаузевиц воспринимает ее как некий акт: это то, что он называет «боевыми действиями». Мы уже видели стратегию, рассматриваемую как «план», где план определяется «целью», но в основе всего лежит всетаки действие, предоставляющее «средства».

Такое действие, заданное планом и ведущее к цели, на войне соответствует вступлению в бой, и именно исходя из единства этого действия можно анализировать происходящее: мы получаем «тактику» как теорию, занимающуюся использованием вооруженных сил в военных действиях. Тактика относится к «форме», в то время как стратегия – к «содержанию». Следовательно, заключает Клаузевиц, существует «единственный способ видеть происходящее», состоящий в том, чтобы знать, каким будет в каждый момент войны или военной кампании возможный результат открытия огня противником. Именно здесь в рассуждениях Клаузевица скрывается главная тонкость – но, может быть, как раз в этом месте его мысль выходит за предусмотренные рамки и оказывается наиболее уязвимой. С того момента как в расчет начинают принимать открытие огня, в котором раньше могли видеть лишь возможное действие, оно начнет оказывать решающее влияние на последующий ход событий. В конечном счете ведь может случиться и так, что боевые действия не состоялись, но оказались важны их последствия – ибо эти последствия реальны и их надо принимать в расчет.

Во всяком случае, только такое действие, как вступление в бой, может, по-видимому, обеспечить «истинную эффективность», реализуясь в качестве «прямого эффекта» и достигая того, что является целью.

У Клаузевица не остается ни тени сомнений насчет природы этого эффекта: на войне начало боевых действий не может означать ничего, кроме стремления уничтожить противника. Клаузевиц, как мы видим, в действительности принадлежит к той плеяде традиционных теоретиков войны, которые верят, что все начинается с движущихся друг на друга боевых порядков, как это было еще в античности (вообразим столкновение фаланг, идущих одна на другую сомкнутыми рядами);

при жизни Клаузевица недосягаемых высот в этом деле достиг Наполеон (вспомним Аустерлиц). Именно на этой основе Клаузевиц строит свою теорию: единственная цель борьбы – уничтожить врага (см. «О войне», 1,2: «Уничтожение сил противника всегда является наилучшим средством, вершиной, самым эффективным действием, перед чем все остальное меркнет»). В древнем китайском трактате дается прямо противоположная рекомендация. Одна из его первых глав открывается следующим постулатом: «Вообще на войне лучше сохранить страну противника без разрушений, разгромить ее – это наихудший поворот событий» (Сунь-цзы, гл. 3, «Моу гун»). Тот же принцип сохраняет силу при проведении боевых действий в любых масштабах: «Сохранить нетронутой армию противника лучше, чем уничтожить ее». Точно так же обстоит дело, подчеркивают стратеги для большей ясности, и на уровне любого, даже самого маленького пехотного подразделения. Это делает еще более очевидным противоположность двух мнений, европейского и китайского: «Те, кто хорошо разбирается в военном деле, подчиняют себе армию противника, не начиная сражения;

они занимают города без штурма и побеждают противника без больших затрат времени. Весь мир нужно побеждать без сильных разрушительных ударов, оставляя его неповрежденным;

только так оружие не тупится, а успех достигается наибольший». Как резюмирует один из комментаторов (Ли Цюань), нет такой ценности, которую следовало бы уничтожить. Лучше привлечь на свою сторону силы противника, чем истреблять их. Углубившись на территорию противника, отрезав его от его баз, нарушив связь, можно заставить его сдаться, – он сам признает свое поражение. Когда я занимаю страну противника, «я сохраняю без потерь свою армию», а экономический эффект оказывается максимальным. Следовательно, здесь нет никакого парадокса. Оставим в стороне всякие кривотолки: мы избегаем массового уничтожения противника не из-за душевной доброты, а потому что стремимся к эффективности. Если цель войны, рассматриваемой с позиций боевых действий, – это уничтожение противника, то с точки зрения трансформации, эта цель выглядит как не-разрушение и не уничтожение.

www.klinamen.com Начинает вырисовываться противоположная точка зрения, к которой мы будем постоянно возвращаться: эффективность действий – прямая (от средств к цели), но это дорого и рискованно;

эффективность преобразования носит косвенный характер (от условия – к следствию), но постепенно она становится неотвратимой. Самое лучшее, что может быть на войне, уточняет китайский классик, – «атаковать противника в его стратегии», потом «в его союзниках» (или «когда армии соединяются»), а потом уже «ударить по войскам» и, наконец, «по плацдарму». Начать (непосредственно) осадную войну – это самое худшее, что может быть, потому что тогда войска как бы увязают в войне, и наши силы оказываются поставлены под удар. С точки зрения стратегии, такое неподвижное противостояние дает нулевые результаты. Стратегия состоит в том, чтобы нанести удар по противнику в его «мозговом центре», а не по его физическим силам, – говорят древние комментаторы. Дело в том, что мало-помалу деморализовавшийся враг сам сдастся, он будет побежден без сопротивления, только потому, что его сопротивление парализовано, а не потому, что силы были «введены в бой».

Понятие «вступления в бой» оказалось удобным для Клаузевица еще и вот почему: оно помогло ему анализировать войну как таковую, stricto sensu, [В строгом смысле слова (лат) – Ред.] отделив ее от всего, что ее окружает и к ней примешивается, но ею не является. Иначе говоря, терминологически различаются война как таковая, понимаемая как «применение вооруженных сил», и то, что можно рассматривать всего лишь как «подготовку боевых действий»: она заключается в «поддержании войск в боеспособном состоянии» и ее, собственно говоря, можно исключить из стратегии. Даже Клаузевиц не совсем игнорирует такую «подготовку» к войне и не отрицает ее влияния (или, по крайней мере, того, что он вынужден считать таковым, потому, что «подготовка», признает он, непосредственно приближается к действию, поскольку вслед за ней начинается война, а на практике война и подготовка к ней чередуются).

Клаузевицу тем не менее приходится развести эти понятия, чтобы размышлять о войне в свете его концепции, то есть о войне как о боевом действии в его чистом виде, которое можно рассматривать изолированно. Напротив, в древних китайских военных трактатах интегрированы не только вопросы организации и снабжения, но и экономические расходы на войну и морально-политическая обстановка в стране (см. Сунь-цзы, гл.2, «Цзо чжань»). Действительно, на ход боевых действий влияет множество факторов;

навозможно исключить их только потому, что они суть «второстепенные», как это делает Клаузевиц. Эти «привходящие обстоятельства» составляют часть потенциала ситуации и оказываются определяющими с точки зрения развития действующих сил. Впоследствие они могут изменить самое природу боевых действий. Для Клаузевица только вступление в бой, обмен выстрелами являются действительно решающими факторами, тем моментом, когда все решается, моментом, в котором воплощается сущность войны. А для китайских стратегов, как уже было сказано, вступление в бой – это только результат, а точнее, следствие той трансформации, которая произошла ранее.

Рассматривая войну с позиции боевых действий как изолированных актов, Клаузевиц может представить себе ее развитие только как развертывание «многих последовательных действий» или, в лучшем случае, «стягивание в один узел», то есть комбинацию боевых действий. Иными словами, он не отдает себе отчета в продолжительности войны: идет ли речь о простой кампании или о целой войне, для него это простая сумма отдельных боевых действий. Всякий промежуток времени между ними может, таким образом, только увести в сторону, отклонить войну от ее первоосновы. Ибо все, что не есть акт, действие, не может здесь существовать иначе, нежели чисто негативным образом, в некотором «подвешенном состоянии» – иначе говоря, в «бездействии»: все то, что не является действием на войне, есть «разжижение войны во временном плане».

Как бы китайские стратеги ни оценивали значение эффективности самых коротких боевых oпeраций, следующих одна за другой, они правильно оценили положительное значение времени, уходящего на преобразование, времени, когда накапливается потенциал. Это не бесплодное, не «мертвое» время, даже если оно кажется временем бездействия: ведь точно рассчитанный ход боевой операции подготавливает дальнейшую эволюцию, благодаря которой соотношение сил в конечном счете сработает в нужную сторону.

Нет «разжижения» во времени, но есть созревание со временем;

эффект не тонет, а развертывается в нем.

Ибо косвенная эффективность требует много времени – времени для медленной деятельности. Представляя войну не в категориях отдельных актов, а в категориях процесса, китайцы преподают нам хороший урок:

как важно правильно использовать понятие длительности.

2. Следовало бы вернуться к западному мифу о действии. Тем более что действие – это и есть, собственно, объект мифа, появившегося именно как рассказ о действии, – того мифа, с которого начинается вся европейская цивилизация. Вспомним те образы, которые первыми отразили историю развития человеческого разума. Как в христианско-иудейской традиции, так и в «Тимее» Платона, Бог создает мир актом творения;

героям свойственно воспроизводить это божественное деяние, хотя бы даже и в противоборстве с ним: в древних эпических поэмах литература делала свои первые шаги, описывая памятные события – деяния, прославленные как подвиги;

позже трагедия вывела их на сцену и сделала своим преимущественным предметом (у Аристотеля нет термина, соответствующего нашему слову «персонаж»;

он говорит, что задача театра – представлять людей «через их действие»). Констатация более www.klinamen.com чем банальная, но для Китая не столь очевидная. Китай не оставил никаких мифов относительно происхождении мира, он никогда не стремился объяснить начало мира каким-то демиургическим актом (образ Нюй Ва в этом плане не показателен). В китайской древности мы не найдем также ни эпоса, ни, разумеется, театра в том виде, в каком он являлся продолжением эпоса в нашей античности. Отсутствие столь многозначительное, сколь и существенное, заставляющее задуматься о том, откуда идут наши представления о зарождении теоретической мысли. Ведь нельзя не заметить, что китайская мысль никогда не знала культа действия, героического или трагического, она никогда не стремилась объяснить реальность через действие. Одно из самых древних сочинений, «И-цзин», или «Книга перемен», построено на противопоставлении двух типов линий, полных и прерывистых, представляющих два противоположных момента, существующих во всяком процессе. «Книга перемен» указывает, что реальность надо рассматривать под углом зрения постоянной трансформации: фигуры превращаются одна в другую в силу простых видоизменений самих движущих сил. Эти изменения можно изобразить как серию диаграмм, анализируя которые ученый может оценить реальное соотношение сил и определить потенциал ситуации.

Такой анализ нужен не для того, чтобы получить объект для созерцания (в Греции мысль, теория, всегда неотделима от действия и связана с абстрагированием бытия), но для того, чтобы наше поведение постоянно совпадало по фазе с развитием событий. Эффективность, – и в Китае мы еще раз убеждаемся в этом, – это получение эффекта за счет адаптации к ситуации.

Известно, что продолжая свои размышления о трагедии, Аристотель приходит к пониманию действия как единства противопоставленных друг другу модальностей: «по нашей воле» (hekon) или «вопреки нашей воле». Это заложено в нас, и мы, соответственно, действуем то «по необходимости», то «по неведению». Он выделяет таким образом понятие «невиновности» субъекта и оставляет ему простор для «выбора» (именно отсюда впоследствии будет выведена идея воли как автономной инстанции и как условия свободы).

Заметим, что китайский язык не противопоставляет активного и пассивного залогов (различие между активным и пассивным значениями не выражается грамматически). Этот язык описывает происходящие события не с точки зрения действующего лица, а скорее, с точки зрения его «функционирования» (юн в отличие от ти). Рассмотрим, например, эффективность как результат влияния, вытекающую из обусловленности (так бывает, например, когда потенциал ситуации делает нас мужественными в сражении).

Как мы можем точно определить ее? Мы не «выбирали» способа действия, но происшедшее нельзя определить и как «насилие» над нашей волей (ибо оно усиливает прилив нашей энергии);

эффективность появляется, как только начинается действие.

Дихотомия «активный–пассивный» в том виде, в каком она фигурирует в наших учебниках грамматики, слишком узка, чтобы раскрыть всю сложность явления. Ведь то, что движет мною, не мне обязано своим появлением и не принято мной;

это и не я, и не не-я, но это идет через меня. Если действие персонально и отсылает к субъекту, то трансформация трансиндивидуальна, в ней опосредуется, растворяется человеческий фактор. И конечно, здесь снова подтверждается правильность выбора категории процесса.

Нам следовало бы ответить на вопрос, что происходит в случае, когда результат удался, но мы не можем утверждать, что он наступил при нашем участии. Традиционное решение – известно, впрочем, что китайские мыслители без него обходились, – состоит в том, что успех снизошел на меня как «вдохновение».

Этот успех, который не зависел от меня, исходил извне, но был результатом некоторого действия: это было действие богов или демонов. Разум вынужден пойти на такое решение, и хотя понимает, что оно иррационально, но терпит его, потому что оно удобно. Такова цена рационализации, которая требуется, чтобы признать субъекта автономной инстанцией, не выходя при этом за рамки идеи самого субъекта, но как бы отодвигая ее назад. Вслед за Платоном этим решением пользуется и Аристотель (да и когда, собственно, им не пользовались?): те, кто «легко добивается успеха, за что бы ни взялся», – это люди, «любимые богом» («Евдемова этика», VIII, 1247а). Счастливая судьба (eytychia) – «дар» небес, врожденная удачливость. Но постепенно, начиная с того же Аристотеля, западная мысль выработала другую концепцию «случая». В ней эффект – результат не провидения, а случайности: он исходит не от богов, а от неопределенности материи («Никомахова этика», VI). С таких позиций «случай» (случайность) предстает уже не тем, что мы раньше называли случайностью, чья причина кроется в незнании, в непонимания той темной силы, которая всем повелевает и лежит превыше видимых нами причин. Это то, что позволяет человеческой инициативе вмешиваться в ход вещей, когда в божественной деятельности появляются пробелы. Там, где нельзя положиться на то, что тебя ведет божья воля, можно – и даже нужно – делать выбор самому: в развитии мировых событий всегда есть место для человеческой деятельности, потому что там не все завершено: уходя из-под слабеющей руки Провидения, мы получаем силу «рассудительности» (ср. prudentia, «рассудительность» как противоположное providentia, «предопределению» у Цицерона. [«О природе богов», Кн. 2, параграф 140 и далее.- Ред.] В ней – единственный источник, который остается у нас, чтобы добиться успеха.

В европейской мысли постоянно оставалась брешь – идея непредопределенности вещей. Освободив мир человеческих отношений от целенаправленности, наука, особенно послевозрожденческая, пришла к выводу о необходимой связи между понятиями «действие» и «эффективность». Действительно, представляя мир www.klinamen.com человека как мир нестабильный, обреченный на прерывистость, как мир эфемерный и находящийся в постоянном движении, не имеющий принципиального порядка, который был бы заложен в него изначально или присущ ему в его развитии, европейская мысль не может воспринимать эффективность иначе, как путь рискованного вмешательства в ход событий;

только такое вмешательство и может быть ответом на непредзаданность событий, единственным шансом добиться успеха.

Известно, что для Макиавелли политика – это главным образом действие, и в этом смысле она сопоставима с войной. Его «Князь» – это речь в защиту способности предпринимать энергичные действия.

Ведь обычно политическая материя очень податлива, гибка и технически легко преобразуется;

человек овладевает ею, несмотря на опасности, и вполне может формировать ее так, как ему нужно, придавая ей заданные контуры. В обстановке политического хаоса, сопровождающего любые инициативы, человек реагирует на опасности доблестью своих действий, своим умением не бояться нового. Вот почему если попытаться вернуться к древней идее сотворения мира, то это будет акт политического мироустроения, жесткого и решительного. В чисто человеческом плане он будет служить образцом для героев (Кира, Тесея или Ромула – и вплоть до Моисея). Именно в своих деяниях человек может стать творцом «нового порядка».

Pages:     || 2 | 3 | 4 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.