WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 |

«Православие и современность. Электронная библиотека. ...»

-- [ Страница 3 ] --

Житие св. Стефана заканчивается длинным "плачем" пермских людей, пермской Церкви и самого автора, Епифания. Мы уже говорили, что одной из особенностей этого жития является отсутствие типично аскетических подвигов и поучений – вплоть до самой кончины святого. Культурно-миссионерский труд, связанный с делом любви, покрывает все. Особенный интерес представляет попытка Епифания оправдать смелое деяние Стефана: основание национальной пермской Церкви с зырянским богослужением и письменностью. Материалами для историко-философских размышлений Епифания служат пролог Нестора к житию Бориса и Глеба и повесть болгарского черноризца Храбра "о письменах". Все, что древние авторы говорят в защиту славянской письменности и религиозного призвания русского народа, Епифаний относит к пермской азбуке и народу.

Пермяки, как и русские славяне – "работники одиннадцатого часа", призванные Богом в конце времен, за сто двадцать лет до преставления мира. Их азбука славнее греческой, ибо она, как и славянская, есть создание святого. Размышления Нестора могли быть истолкованы как проявление юной национальной гордости, как выражение скрытого грекофобства. Епифаний (то есть, конечно, сам Стефан, идею которого выражает биограф) смирил себя и свое национальное сознание перед национальной идеей другого – и сколь малого – народа. Только теперь религиозное обоснование национальной культуры, завещанное Нестором Руси, получает свой глубокий универсальный смысл. Чуждая Греческой Церкви, как и Римской, национально-религиозная идея является творческим даром русского православия. Идеально-реалистический образ "пермской Церкви", скорбящей о Стефане, дает метафизическое обоснование национальной идее. Только славянофилы и В. Соловьев в XIX веке разовьют и философски укрепят идею Стефана – идею Древней Руси, искаженную в Москве XV столетия византийской реакцией универсального царства. Пусть дело Стефана как раз в этой части своей – создание национальной зырянской Церкви – оказалось нежизненным за слабостью культурных сил нового христианского народа. Идея его оказывается насущно жизненной для нас, в XX веке, как принцип нового построения разрушенного единства православного мира.

Миссионерская деятельность св. Стефана сочеталась со служением зырянскому народу. В житиях его святых преемников по пермской кафедре мы видим верность тому же служению. Св. Герасим и св. Питирим отдали жизнь за свою зырянскую паству.

Мирные крещеные пермяки отовсюду окружены врагами: с одной стороны – воинственные вогуличи, язычники, с другой – разбойничьи набеги православной Вятки.

Епископам приходится увещевать вятскую вольницу, ходить к язычникам, чтобы добиваться мира с вогулическими князьями. Св. Герасим был убит новокрещеным вогуличем. Питирим погиб во время одного из набегов, и предание ярко рисует его жертвенную смерть. Епископ после литургии в Усть-Вымском соборе говорит проповедь народу под открытым небом, на мысу у реки, за чертой городских укреплений. В это время поднимаются по реке воины князя Асыки. Паства разбегается, ища спасения в городе. Но св. Питирим, благословив их, остается на молитве, чтобы встретить убийц словами увещания. Он был убит (1455), но Усть-Вымь оказалась неприступной для вогуличей.

Третий из святых пермских епископов – Иона – завершил обращение пермяков, предприняв миссионерские путешествия в область еще независимой Великой Перми, по Каме и ее притокам. Он тоже терпел сначала немало обид, пока не крестил пермского князя и с помощью его не начал систематического разрушения язычества.

В предыдущей главе мы говорили о других русских епископах-миссионерах.

Закончим эту главу, посвященную величайшему из русских миссионеров, упоминанием о нескольких иноках, бравших на себя апостольское служение. Преподобный Трифон Печенгский († 1583) не был еще ни священником, ни монахом, когда оставил свою новгородскую родину, чтобы на далеком Севере, на Кольских берегах проповедовать слово Божие в "лопи дикой". Не имея священного сана, он долго ждал из Новгорода иерея, и построенная им церковь стояла без пения. Он даже не решался крестить обращенных язычников. Наконец он нашел себе духовного сотрудника, иеромонаха Илию, который освятил церковь Святой Троицы и постриг самого миссионера. Так было положено начало самой северной из русских обителей, Печенгской, которая до последнего времени была духовным и хозяйственным центром дикого края.

Одновременно со св. Трифоном тем же лопарям проповедовал Евангелие соловецкий монах Феодорит, не канонизованный Церковью, но житие которого сохранено его духовным сыном князем Курбским.

Напрасно говорят, что Русская Церковь не дорожит миссионерским служением.

Начиная с ростовских святителей Леонтия и Исаии, с преподобного Авраамия Ростовского и мученика Кукши, просветителя вятичей, до епископа Николая, основателя Японской православной Церкви в конце XIX века, Русская Церковь не переставала давать апостолов Евангелия, лучшие из которых умели отделять служение вселенскому делу Христову от национально-государственных обрусительных задач.

Глава 8. Преподобный Сергий Радонежский Первое столетие монгольского завоевания было не только разгромом государственной и культурной жизни Древней Руси: оно заглушило надолго и ее духовную жизнь. Это может удивляь тех кто считает бесспорным, что политические и социальные катастрофы с необходимостью влекут за собою пробуждение религиозного чувства. Религиозная реакция на катастрофу, конечно, сказалась в русском обществе:

проповедники видели в ужасах татарщины казнь за грехи.

Но так велики были материальное разорение и тяжесть борьбы за существование, что всеобщее огрубение и одичание были естественным следствием. Около столетия Русская Церковь не знает новых святых иноков преподобных. Единственная канонизуемая Церковью в это время форма святости – это святость общественного подвига, княжеская, отчасти святительская. Защита народа христианского от гибели заслонила другие церковные служения. Нужно было, чтобы прошла первая оторопь после погрома, чтобы восстановилось мирное течение жизни, – а это ощутимо сказалось не ранее начала XIV века, – прежде чем проснулся вновь духовный голод, уводящий из мира.

Новое подвижничество, которое мы видим со второй четверти XIV века, существенными чертами отличается от древнерусского. Это подвижничество пустынножителей. Все известные нам монастыри Киевской Руси были городскими или пригородными. Большинство их пережило Батыев погром или позже было возобновлено (Киево-Печерский). Но прекращение святости указывает на их внутренний упадок.

Городские монастыри продолжают строиться и в монгольское время (например, в Москве). Но большинство святых этой эпохи уходят из городов в лесную пустыню.

Каковы были мотивы нового направления монашеского пути мы можем только гадать. С одной стороны, тяжелая и смутная жизнь городов, все еще время от времени разоряемых татарскими нашествиями (Ахмылова рать – 1322, Федорчукова рать – 1328), с другой – самый упадок городских монастырей могли толкнуть ревнителей на поиски новых путей.

Излюбивши пустыню, они явили большую отрешенность от мира и его судьбы, чем подвижники киевские: в этом могло сказаться культурно-общественное потрясение татарской эпохи. Но, взяв на себя труднейший подвиг, и притом необходимо связанный с созерцательной молитвой, они поднимают духовную жизнь на новую высоту, еще не достигнутую на Руси.

Главою и учителем нового пустынножительного иночества был, бесспорно, преподобный Сергий, величайший из святых Древней Руси. Большинство святых XIV и начала XV века являются его учениками или "собеседниками", то есть испытавшими его духовное влияние. Тем не менее справедливость требует указать, что новое аскетическое движение пробуждается одновременно в разных местах, и преподобный Сергий как бы возглавляет его. Предание о четырех северных монастырях ("заволжских") возводит их основание к XIII веку или в более далекое прошлое. Из них Спасо-Каменный на Кубенском озере приобретает в XV веке исключительное значение в качестве школы духовной жизни и митрополии монашеских колоний, наряду с обителями преподобного Сергия и Кирилла Белозерского. Но предание, связывающее темное начало монастыря с белозерским князем Глебом (1260), говорит лишь о том, что выброшенный бурей на остров князь нашел здесь спасавшихся иноков;

оно ничего не знает о монастыре или церкви. Первым игуменом считается Дионисий, поставленный при Дмитрии Донском. Для нас эти древние северные монастыри остаются анонимными. Но с 20-х годов XIV века мы знаем имена святых, одновременно с преподобным Сергием и независимо от него взыскавших пустыню. В 1329 г. другой преподобный Сергий пришел на Валаам, и, вероятно, к этому времени относится основание здесь знаменитого монастыря.

Приблизительно в ту же пору Кирилл основал Челмскую обитель в глуши Каргонольского уезда. Оба монастыря возникли на Новгородской земле, не знавшей татарского разорения и культурного разрыва. Но образы этих новгородских святых для нас даны чрезвычайно бледно поздним житийным преданием.

Из города Владимира вышел св. Пахомий (1384), основавший в костромских лесах Нерехтский монастырь. Нижегородский святитель Дионисий основал свой Печерский монастырь в подражание древнему Киевскому, и непосредственное влияние на него св.

Сергия могло сказаться лишь с 1365 г., когда преподобный приходил в Нижний с политической миссией от митрополита. Святые Стефан Махрищский и Дмитрий Прилуцкий – сверстники преподобного Сергия, но и несомненные "собеседники" его.

Трудно сказать, насколько выбор ими пустыни для основанных ими монастырей обусловлен его прямым влиянием.

Из всех подвижников XIV века лишь для преподобного Сергия мы имеем современное житие, составленное его учеником Епифанием (Премудрым), биографом Стефана Пермского. Епифаний был иноком Троицкой обители при жизни преподобного Сергия, и в течение двадцати лет после его кончины собирал заметки и материалы для будущего обширного жития. Несмотря на многословие, неумеренное цитирование священных текстов и "риторическое плетение словес", оно содержательно и вполне надежно. Бессильный в изображении духовной жизни святого, биограф дал точный бытовой портрет, сквозь который проступает внутренний незримый свет. Обширность этого жития была причиной того, что искусное его сокращение, выполненное заезжим сербом Пахомием, совершенно вытеснило на Руси первоначальный труд Епифания.

Епифаниева биография преподобного Сергия представляет единственное древнерусское житие, широко известное в настоящее время. Это избавляет нас от необходимости пересказывать его содержание. В большей мере, чем для преподобного Феодосия, мы можем ограничиться анализом духовного направления Сергиевой святости.

Как и в житии Феодосия, детство Сергия (Варфоломея) рассказывается не по литературным шаблонам, а по семейным преданиям. Епифаний умеет передать столько подробностей о родителях и родственниках святого, что, вероятно, из этого источника (может быть, в передаче племянника Феодора), если не от самого Сергия, дошли до нас и два мистически-значительных предания, относящихся к детству Варфоломея. Одно говорит о посвящении его Пресвятой Троице еще до рождения в троекратном утробном вопле младенца во время литургии. Догматически-троичное истолкование этого события сохраняет следы на многих страницах жития. Так понимает его иерей Михаил, до рождения младенца предрекающий родителям его славную судьбу, о том же говорит и таинственный странник, благословивший отрока, и брат святого Стефан, предлагая освятить первую лесную церковь во имя Пресвятой Троицы;

это же предание знает в Переяславле епископ Афанасий, заместитель митрополита. Думается, мы совершили бы ошибку, если бы захотели объяснить эту столь настойчиво проводимую идею позднейшим перенесением в биографию святого троичного богословия, создавшегося вокруг необычного имени Сергиева храма. К тому же Епифаний сам бессилен раскрыть богословский смысл этого имени.

Другое известное предание о чудесном даровании отроку способностей к книжному учению в благословении старца важно, как освящение духовной культуры – более авторитетное, ибо благодатное, – чем прославление природных дарований св. Феодосия или св. Авраамия Смоленского. В отношении к науке (духовной) своих святых Древняя Русь удержала оба эти типа – естественного и сверхъестественного приятия, и не знает вовсе столь выраженного в древнем подвижничестве Востока аскетического отвержения культуры.

Когда, похоронив родителей, Варфоломей зовет своего старшего брата Стефана, уже постригшегося в Хотькове, "на взыскание места пустынного", это он берет почин нового, необычного подвига. Варфоломей вообще не имел учителя в своей духовной жизни. Брат Стефан, не выдержавший сам тягости лесного жития, и приходивший к нему для богослужения монах Митрофан, постригший его, могли ознакомить его с обиходом "монастырского дела" – не более. Св. Сергий сам находит свой путь.

При всей необычности Сергиева подвига, не следует все же забывать, что избранное им лесное урочище (Маковец) находилось в четырнадцати верстах от Радонежа и в десяти – от Хотьковского монастыря, где постриглись его родители и брат. Оттуда или из другого места навещал его игумен Митрофан, кто-то снабжал его, хотя и скудно, хлебом, за "укрухом" которого каждый день являлся из чащи укрощенный медведь.

Двадцатилетний Варфоломей еще не отважился удаляться на десятки и сотни верст от человеческого жилья, как это сделают его ученики. Но Маковецкая пустынь уже не пригородный монастырь. Жизнь в ней уже северная Фиваида, среди зверей и бесовских страхований, среди природы, суровой к человеку, требующей от него труда в поте лица. В последнем уже дано отличие северной трудовой Фиваиды от южной, созерцательной, – Египта.

Пустынножитель, помимо своей воли, превращается в игумена монастыря. Не без сожаления встречает он первых своих учеников, которых не могли отпугнуть труды сурового жития. "Аз бо, господие и братиа, – говорит он им, – хотел есмь един жити в пустыни сей и тако скончатися на месте сем. Аще ли сице изволшу Богови еже быти на месте сем монастырю и множайшей братии, да будет воля Господня". Так же вздыхает он и отрекается, понуждаемый братией взять на себя игуменство после смерти Митрофана.

Но, "побежен был от своего милованного братолюбия", принимает поставление от епископа вместе со священством, от которого он отказывался доселе. Наконец он получает от цареградского патриарха грамоту, чрезвычайно смутившую его смирение, с предложением устроить в монастыре "общее житие". Сергий советуется в Москве с митрополитом и лишь тогда заводит у себя общежитие, взяв на себя все бремя хозяйственной и административной ответственности. Письмо патриарха Сергию косвенно свидетельствует о том, что киновийная жизнь, разрушившаяся в Киеве еще в XII столетии, ко временам Сергия была уже неизвестна на Руси. Так, шаг за шагом, преподобный Сергий возвращается из излюбленной им пустыни в человеческий мир, хотя бы замкнутый монастырской оградой, – чтобы вскоре переступить и эту самую ограду.

Пустыню он завещает своим более счастливым ученикам, сам же выходит на проторенную стезю Феодосия.

Основоположник нового иноческого пути, преподобный Сергий не изменяет основному типу русского монашества, как он сложился еще в Киеве XI века. Образ Феодосия Печерского явно проступает в нем, лишь более утончившийся и одухотворенный. Феодосия напоминают и телесные труды преподобного Сергия, и сама его телесная сила и крепость, и "худые ризы", которые, как у киевского игумена, вводят в искушение неразумных и дают святому показать свою кротость. Крестьянин, пришедший поглядеть на св. Сергия и не узнавший его в нищенской ряске, пока появление князя и земной поклон перед игуменом не рассеяли его сомнений, повторяет недоумение киевского возницы. Общая зависимость от Студийского устава заставляет Сергия, как и Феодосия, обходить по вечерам кельи иноков и стуком в окно давать знать о себе прегрешающим против устава. Как и Феодосии, во дни голода и скудости Сергий уповает на Бога и обещает скорую помощь: и помощь является в виде присылки хлебов от таинственных христолюбцев. Все это традиционные черты в облике преподобного Сергия.

Смиренная кротость – основная духовная ткань его личности. Рядом с Феодосием кажется лишь, что слабее выражена суровость аскезы: ни вериг, ни истязаний плоти, – но сильнее безответная кротость, доходящая у игумена почти до безвластия. До введения общежития Сергий однажды нанимается к одному из своих монахов строить сени в его келье за решето гнилых хлебцев. Крестьянину, смеявшемуся над его убожеством, он кланяется в ноги и сажает его с собой за трапезу. Мы никогда не видим преподобного Сергия наказывающим своих духовных чад. Преподобный Феодосий принимал с радостью вернувшегося беглеца. Преподобный Сергий, когда его родной брат – вероятно, вместе с частью монахов – вступил с ним в спор за старшинство, тайно оставил обитель и удалился к своему другу, игумену махрищскому Стефану, чтобы строить себе новую обитель на Киржаче. Только приказание митрополита Алексия заставило его вернуться в свой монастырь, куда его призывала раскаявшаяся братия. И чудеса святого благодетельны и безгневны;

он не карает грешников. Единственное исключение только подтверждает это.

Богач, отнявший борова у бедняка и не вернувший его, несмотря на свое обещание святому, наказан лишь тем, что нашел похищенного борова, "всего кипяща червьми": это скорее символическое осуждение "вражией части", как с хлебами ослушания у преподобного Феодосия.

В самых чудесах своих преподобный Сергий ищет умалить себя, принизить свою духовную силу. Исцелив ребенка, которого считали мертвым, он говорит отцу:

"Прельстился еси, о человече, и не веси, что глаголеши: отроча бо твое, носящу ти его семо, на пути студенью изнемогши, тебе мнится, яко умре. Прежде бо общего воскресениа не можно есть ожити никому же". Свой источник он изводит из земли молитвой только вследствие ропота монахов на отсутствие питьевой воды и запрещает называть этот источник Сергиевым: "Яко да никогда же слышу от вас моим именем источник он зовущ:

не бо аз дах воду сию, но Господь дарова нам недостойным".

Столь же традиционно – в палестинском духе – соединение задач монастыря с благотворительностью. Преподобный Сергий немедленно за введением общежития "заповеда нищих и странных довольно упокоевати и подавати требующим", связывая с исполнением этого христианского долга будущее процветание обители. Еще более поразительна программа монашеской жизни, которую, с особой торжественностью, Епифаний влагает в помышления Сергия после принятия им игуменства: "Помышляше во уме житие великого светильника, иже во плоти живущей на земли ангельски пожиша глаголю Антония великого и великого Евфимия, Савву Освященного, Пахомия ангеловидного, Феодосия Общежителя и прочих: сих житию и нравом удивляяся блаженный, како, плотни суще беснлотныа враги победита, ангелом сожители, авишася диаволу страшни, им же царие и человецы удивльшеся к ним приходяще, болящаа различными недугами исцелевахуся;

и в бедах теплии избавителие и от смерти скории заступницы на путех и на мори нетруднии шественницы, недостаточествующим обильнии предстателие, нищим кормители, вдовам и сиротам неистощаемое сокровище". Трудно представить себе большее несоответствие между египетским идеалом Антония или Пахомия и выраженным здесь призванием каритативного служения миру. Кто бы ни был автором этого размышления, Сергий или Епифаний, ученик его, оно дает чисто русское понимание иноческого служения.

Но в этом древнем лике русского святого мы можем разглядеть и новые черты.

Простота и как бы открытость характеризуют духовную жизнь Феодосия. Сергиева "простота без пестроты" лишь подготовляет к таинственной глубине, поведать о которой бессилен его биограф, но которая говорит о себе еще не слыханными на Руси видениями.

Древние русские святые чаще имели видения темных сил, которые не пощадили и преподобного Сергия. Но только с Сергием говорили горние силы – на языке огня и света.

Этим видениям были причастны и некоторые из учеников святого – те, которые составляли мистическую группу вокруг него: Симон, Исаакий и Михей. Однажды, когда преподобный Сергий совершал литургию в сослужении двух священников, Исаакий и другой ученик увидели сослужащего ему четвертого – светоносного мужа в блистающих ризах. На настойчивые вопросы учеников Сергий открывает свою тайну: "О, чада любимаа, аще Господь Бог вам откры, аз ли могу се утаити? Его же видесте, – ангел Господень есть, и не токмо ныне днесь, но и всегда посещением Божием служащу ми недостойному с ним;

вы же его видесте, никому же поведайте, дондеже есмь в жизни сей".

Тот же Исаакий просил у Сергия благословения на вечное молчание. И когда учитель благословлял его, он увидел "велик пламень, изшедше от руку его" и окружающий всего Исаакия. Симон же, экклесиарх, рассказывал: "Служашу бо, рече, святому, видал огнь, ходящь по жертовнику, осеняюще олтарь и окрест святыа трапезы окружая;

и когда святый хотя причаститися, тогда божественный огнь свится, яко же некая плащаница, и вниде во святый потирь и тако преподобный причастися".

Два видения в житии принадлежат самому Сергию, но в них участвуют и его ученики. Однажды ночью в своей келье преподобный слышит голос, называющий его по имени: "Сергие!" Открыв окно, он видит необычайный свет в небе и множество "зело красных птиц", слетевшихся над его монастырем. Небесный голос дает ему обетование:

"Им же образом видел еси птица сиа, тако умножится стадо ученик твоих, и по тебе не оскудеют, аще восхотят стопам твоим последовати".

С той же мыслью святого об учениках его связано и другое его – исключительное по значению – видение. Преподобный Сергий первый из русских святых имел видение Богоматери. Вот как оно описано у Епифания.

Однажды блаженный отец молился по обычном своем правиле перед образом Матери Господа нашего Иисуса Христа. Отпев благодарственный канон Пречистой, присел он немного отдохнуть и сказал ученику своему, Михею: "Чадо, трезвись и бодрствуй, ибо чудное и ужасное посещение готовится сейчас нам". И тотчас послышался голос: "Се Пречистая грядет". Святой же, услышав, заторопился из кельи в сени. И вот великий свет осенил святого, паче солнца сияющего, и видит он Пречистую с двумя апостолами, Петром и Иоанном, блистающих неизреченной светлостью. И как только увидел, пал ниц святой, не в силах терпеть нестерпимую зарю. Пречистая же своими руками коснулась святого, сказав: "Не ужасайся, избранник мой, я пришла посетить тебя.

Услышана молитва твоя об учениках, о которых ты молишься, и об обители твоей. Не скорби уже, ибо отныне она всем изобилует, и не только при жизни твоей, но и по отшествии твоем к Господу неотлучна суду от обители твоей, подавая потребное неоскудно, снабдевая и покрывая ее". И сказав сие, стала невидима. Святой же, в исступлении ума, одержим был великим страхом и трепетом. Понемногу придя в себя, нашел он ученика своего лежащим от страха, как мертвого, и поднял его. Тот же начал бросаться в ноги старцу, говоря: "Поведай мне, отче, Господа ради, что это было за чудное видение, ибо дух мой едва не разлучился от союза с плотью из-за блистающего видения".

Святой радовался душою, и лицо его цвело от этой радости, но не мог ничего отвечать, кроме одного: "Потерпи, чадо, ибо и во мне дух мой трепещет от чудного видения". Так они стояли и дивились про себя. Потом он сказал ученику своему: "Чадо, позови мне Исаака и Симона". И когда они пришли, он рассказал все по порядку, как видел Пречистую с апостолами и какие чудные обещания изрекла она святому. Услышав, они исполнились неизреченной радости, и все вместе отпели молебен Богоматери и прославили Бога. Святой же всю ночь оставался без сна, помышляя в уме о неизреченном видении.

Для двух из этих таинственных видений (двух литургических) мы можем найти аналогии в житии Евфимия Великого, издавна известном на Руси. Но и тут не представляется возможным говорить о простом литературном заимствовании. Слишком тесно они связаны с остальными видениями этой группы. Почти не сомнение, что предание о них сохранено мистической троицей учеников преподобного: Исаакием, Михеем и Симоном. Если Исаакий и Михей своей кончиной упредили св. Сергия и были связаны обещанием молчания до смерти, то от Симона Епифаний мог узнать о тайнах, оставшихся неведомыми для остальных монахов. Соединим эти видения с влечением преподобного Сергия к пустыне, которое, при отсутствии аскетической суровости, объяснимо лишь созерцательным складом ума;

вспомним о посвящении всей его жизни Пресвятой Троице, – для бедной богословием Руси Пресвятая Троица ни до Сергия, ни после него не была предметом умозрения, – и мы с необходимостью придем к предположению, что в лице преподобного Сергия мы имеем первого русского святого, которого, в православном смысле этого слова, можем назвать мистиком, то есть носителем особой, таинственной духовной жизни, не исчерпываемой подвигом любви, аскезой и неотступностью молитвы. Тайны его духовной жизни остались скрытыми для нас. Видения суть лишь знаки, отмечающие неведомое.

Но в свете этих видений вполне позволительно указать на родственность духовной жизни преподобного Сергия современному ему мистическому движению на православном Востоке. Это известное движение исихастов, практиков "умного делания" или "умной" молитвы, идущее от св. Григория Синаита с середины XIV столетия. Новую мистическую школу Синаит принес с Крита на Афон, и отсюда она широко распространилась по греческому и юго-славянскому миру. Св. Григорий Палама, тырновский патриарх Евфимий, ряд патриархов константинопольских были ее приверженцами. Богословски эта мистическая практика связывалась с учением о Фаворском свете и божественных энергиях.

С середины, особенно с конца XIV века начинается – или возобновляется – сильное греческое и славянское влияние на северную Русь. При жизни преподобного Сергия в одном из ростовских монастырей, мы видели, изучались греческие рукописи, митрополит Алексий переводил им исправленное Евангелие с греческого подлинника. Сам преподобный Сергий принимал у себя в обители греческого епископа и получал грамоты от константинопольского патриарха. Одним из учеников преподобного Сергия был тезоименитый ему Сергий Нуромский, по преданию, пришелец с Афонской горы, и есть основания отождествлять ученика преподобного Сергия Радонежского Афанасия, Серпуховского игумена, с тем Афанасием Русином, который списал на Афоне в 1431 г.

"под крылием св. Григория Паламы" сборник житий для Троицы-Сергия. Библиотека Троицкой лавры хранит древнейшие славянские списки Григория Синаита XIV и XV веков. В XV же веке там были списаны и сочинения Симеона Нового Богослова. Все это еще не устанавливает прямых влияний Греции на религиозность преподобного Сергия. Но пути духовных влияний таинственны и не исчерпываются прямым учительством и подражанием. Поразительны не раз встречающиеся в истории соответствия – единовременно и, по-видимому, независимо возникающие в разных частях земного шара духовные и культурные течения, созвучные друг другу. В свете мистической традиции, которая утверждается среди учеников преподобного Сергия, его собственный мистический опыт, озаряемый для нас лишь видениями (можно сопоставлять светоносные видения Сергия с Фаворским светом исихастов), приобретают для нас большую определенность.

От мистики до политики огромный шаг, но преподобный Сергий сделал его, как сделал шаг от отшельничества к общежитию, отдавая свое духовное благо для братьев своих, для русской земли. Вмешательство преподобного в судьбу молодого государства московского, благословение им национального дела было, конечно, одним из оснований, почему Москва, а вслед за нею и вся Русь чтила в преподобном Сергии своего небесного покровителя. В сознании московских людей XVI века он занял место рядом с Борисом и Глебом, национальными заступниками Руси.

Князья московские и удельные посещали Сергия в его обители, и сам он выходил к ним из ее стен, бывал в Москве, крестил сыновей Дмитрия Донского, брал на себя выполнение политических поручений. Нет сомнения, что в своих политических шагах преподобный Сергий руководился волей митрополита Алексия, совмещавшего сан святителя с властью правителя государства. Это Алексий посылает Сергия в Нижний Новгород к рассорившимся братьям-князьям, чтобы заставить покориться младшего, противника Москвы. По приказанию митрополита Сергий "затворил" все церкви в Нижнем, чтобы вынудить князя к подчинению. Эта небывалая на Руси мера, соответствующая католическому интердикту, не имела успеха, но ответственность за нее, как и за ее неудачу, ложится всецело на митрополита. В другой раз преподобный Сергий ездил послом к рязанскому князю Олегу, чтобы склонить его к примирению и союзу с великим князем Дмитрием. На этот раз его миссия увенчалась успехом. Всякий русский помнит благословение преподобным Сергием Донского на его битву с Мамаем. Уже перед самым боем подоспел скороход с посланием от святого: "Без всякого сомнения, господине, со дерзновением пойди противу свирепства их, никакоже ужасайтеся, всяко поможет ти Бог". В течении всей кровавой Куликовой сечи прозорливый старец в своем монастыре указывал братии перипетии боя, называл имена павших. Летопись рассказывает, что св. Сергий дал князю даже двух своих иноков, из бывших бояр.

Пересвета и Ослябю, из которых первый пал в битве (безоружный? – "схима вместо шлема").

Достойно внимания, что жития преподобного Сергия – как Епифаниево, так и Пахомиево – не упоминают ни об иноках воинах, ни о политических миссиях преподобного Сергия. Летописи и жития освещают нередко разные стороны деятельности святых. В этом нужно видеть тонкое различие оценки. Не все в политической деятельности преподобного Сергия было "оцерковлено". Его помощь московскому князю против удельных принадлежит его времени, и мы не в праве канонизовать ее, как и политику святых князей. Остается вечным в церковном сознании благословение Сергия на брань с врагами христианства. На Куликовом поле оборона христианства сливалась с национальным делом Руси и политическим делом Москвы. В неразрывности этой связи дано и благословение преподобного Сергия Москве, собирательнице государства русского.

Когда митрополит Алексий перед кончиной хотел избрать преподобного Сергия своим преемником, возложив на него попечение об общерусском церковном (и конечно, государственном) деле. Сергий оказался непреклонным: "Владыко святый, аще не хощеши отгнати мою нищету от слышания святыни твоея, прочее не приложи о сем глаголати к моей худости". Сергий умел отстоять на какой-то границе права своей духовной жизни и над национальным церковным служением. Но и ему приходилось приносить жертвы родине, как ранее – своим братьям. В его завершенной святости, по видимому, не было места для тяжелых конфликтов, – или они остались скрыты от нас.

Преподобный Сергий, в еще большей мере, чем Феодосий, представляется нам гармоническим выразителем русского идеала святости, несмотря на заострение обоих полярных концов ее: мистического и политического. Мистик и политик, отшельник и киновит совместились в его благодатной полноте. Но в следующий век пути разойдутся:

ученики преподобного Сергия направятся в разные стороны.

Глава 9. Северная Фиваида Преподобный Сергий вошел в историю Русской Церкви, окруженный сонмом своих святых учеников. Одни из них остались местно чтимыми в созданной им Лавре, другие достигли общерусского почитания. Из лаврских святых только Никон, преемник Сергия во игуменстве, встает перед нами в отчетливом облике под пером Пахомия: в Сергиевом ученике любовь к безмолвию борется с обязанностями социального служения. Он то слагает с себя на годы тяжелый игуменский сан, то является образцовым хозяином, строителем монастыря после пожара Едигеева разорения (1408). Он же полагает начало крупному вотчинному хозяйству монастыря, принимая те дарственные села, которых при жизни своей не хотел иметь нестяжатель Сергий.

До одиннадцати учеников преподобного Сергия явились, в большинстве случаев еще при его жизни, основателями монастырей. Все они святые, и все несут заветы преподобного Сергия в разные концы русской земли. Троицкая Лавра в этом первом поколении ее иноков сделалась центром духовного лучеиспускания огромной силы.

Правда, уже в следующем поколении богатый, осыпанный милостями московских государей, столь близко связанный с великокняжеской столицей монастырь перестает давать и святых, и новые монашеские колонии. Но многие из основанных им обителей сами делаются центрами лучеиспускания, духовными митрополиями. Через них живая преемственность св. Сергия сохраняется в русской святости по крайней мере до конца XV столетия.

По двум направлениям бежит этот духовный поток из Троицы-Сергия: на юг, в Москву, в ее городские и подмосковные монастыри, и на север, в лесные пустыни по Волге и в Заволжье. Значение этих двух направлений не только географическое: с ними связано, как увидим впоследствии, раздвоение двух основных путей русской духовной жизни.

Оставляя пока в стороне московское монашество и московский тип святости, заметно возобладавший с конца XV века, назовем северных пустынножителей из числа учеников преподобного Сергия. Св. Мефодий Пешношский основывает свою обитель на западе от Лавры, в Дмитровском уезде: Авраамий Чухломский и Иаков Железноборовский – в области Галича Костромского;

Сильвестр и Павел Обнорские спасались на речке Обноре, притоке Костромы, в глуши лесов, покрывающих границы Вологодского и Костромского края. Среди собеседников преподобного Сергия знаменитейшими северными подвижниками явились св. Кирилл и Ферапонт Белозерские, Дмитрий Прилуцкий (близ Вологды), Стефан Махрищский (в тридцати верстах от Троицы-Сергия), который был основателем и второго, Авнежского, монастыря в Вологодском уезде. Для большинства монастырей, связанных так или иначе с преподобным Сергием, характерно их посвясщение имени Пресвятой Троицы.

Преподобный Кирилл († 1427) был величайшим из подражателей Сергия, и мы имеем содержательное его житие, составленное Пахомием Сербином по свежим воспоминаниям, собранным в Кирилловом монастыре. Ввиду исключительного почитания, которым пользовался в Древней Руси белозерский игумен, почти забытый в настоящее время, напомним здесь основные черты его жития.

Природный москвич, Кузьма (его мирское имя) в молодости служил в доме у родственника своего, боярина Тимофея Вельяминова, в качестве казначея. Такова была древняя тяжесть власти боярина над домочадцами, что, несмотря на влечение к монашеской жизни, Кузьма не мог найти игумена, кто бы решился постричь его. Только Стефан Махрищский, друг преподобного Сергия, в одну из своих побывок в Москве облек его в рясу и принял на себя вспышку хозяйского гнева. В конце концов боярин уступил, и Кузьма окончательно постригся, под именем Кирилла, в Симоновом монастыре, незадолго до того основанном преподобным Сергием: здесь и игуменствовал Феодор, племянник Сергиев.

Начинаются иноческие труды: пост, молитва, труды на хлебне и на поварне. Бесы пугают, но не выдерживают имени Иисусова. Крайности аскезы умеряются послушанием.

Это первое из сохранившихся русских житий, где подчеркивается значение послушания.

Новоначальный Кирилл поручен старцу, который запрещает поститься сверх сил;

заставляет вкушать пищу не через два-три дня, как хотел Кирилл, а вместе с братией, лишь не до сытости. Тем не менее Кирилл находит возможность изнурить себя: после ночной молитвы он едва не падает от голода.

К этим годам относятся и встречи с преподобным Сергием. Бывая в Симонове у своего "братанича", старец, к удивлению Феодора и братии, прежде всего заходил в хлебню и беседовал с Кириллом часами "о пользе душевной". Подобно некоторым древним русским инокам, Кирилл временно принимал на себя подвиг юродства, "утаити хотя добродетель". Не знаем, в чем заключались его поступки, "подобные глумлению и смеху", за которые настоятель сажал его на шесть месяцев на хлеб и на воду. Кирилл только радовался, что постится не по своей воле.

Кроме послушливости, Кирилл еще обладает особым даром умиления. Он не может даже хлеба вкушать без слез. Встосковавшись по безмолвию, ради того же умиления, он, по милости Пречистой, переведен с поварни в келью писать книгу. Но замечательно, что новый труд не принес ему того умиления, которого он ожидал, и он вернулся к своей печи.

Поставленный в архимандриты, он немедленно оставляет настоятельство и затворяется в келье. Зависть нового архимандрита, недовольного стечением народа к Кириллу, заставляет его оставить монастырь. Сперва он безмолвствует в Старом Симонове (в Москве), потом замышляет уединиться "далече от мира". Преподобный Кирилл имел особое усердие к Божией Матери. Однажды ночью, за акафистом, он слышит ее голос: "Кирилл, выйди отсюда и иди на Белоозеро. Там я уготовала тебе место, где можешь спастись". Отворив окно кельи, он видит огненный столп на севере, куда призывает его Пречистая.

Симоновский монах Ферапонт, уже побывавший на Белоозере, сопровождает Кирилла в заволжскую страну, где наконец в чаще леса, окруженной со всех сторон водой, преподобный узнал показанное ему Богоматерью "зело красное" место. Но Ферапонт не вынес "тесного и жестокого" жития и устроил себе монастырь в пятнадцати верстах от Кириллова.

Одинокие труды преподобного Кирилла протекали не без опасностей: раз его сонного чуть не задавило упавшее дерево. Расчищая бор для огорода и запалив хворост, он устроил лесной пожар, от которого едва спасся. Когда к нему уже стали стекаться ученики: двое окрестных мужиков да три монаха из Симонова – один боярин подсылал разбойников ограбить скит, предполагая, что бывший архимандрит Симоновский принес с собой большие деньги. Еще раньше пытался поджечь келью сосед-крестьянин. В житиях XV и XVI веков постоянно встречаемся с нападениями на отшельников со стороны местных землевладельцев – крестьян и бояр. Обыкновенно мотивом является страх поселенцев лишиться земли, которая по княжескому указу может быть передана в дар монастырю. Такие опасения были небезосновательны.

Маленькая деревянная церковь в новом монастыре освящена во имя Успения Божией Матери – знак как особого почитания Богоматери, так и связи с Москвой (Успенский собор и церковь в Симонове). В своем монастыре преподобный Кирилл осуществил строгое общежитие, как оно практиковалось в сергиевских обителях: быть может, у Кирилла устав соблюдался крепче, чем в других местах. Монахи не могли иметь по кельям даже воды для питья. Все совершалось по чину, "по старчеству", в молчании: и в церкви, и в трапезной. На молитве у Кирилла "нози яко столпие": никогда не позволял он себе прислониться к стене. Однажды он сделал выговор ученику своему, св. Мартиниану, который после трапезы зашел в келью к другому брату "за орудием". Напрасно Мартиниан с улыбкой оправдывался: "Пришедшу ми в келью, к тому не могу изыти".

Кирилл поучает его: "Сице твори всегда. Первее в келью иди, и келья всему научит тя". В другой раз, увидев румяное – "червленое" – лицо любимого ученика Зеведея, он укоряет его за "непостническое, мирское лицо, паче упитивающихся". О наказаниях, налагаемых игуменом, мы не слышим. По-видимому, духовный авторитет Кирилла был достаточен и непререкаем. Призывая к посту, он однако на трапезе предлагает монахам "три снеди" и, заглядывая на поварню, заботится, чтобы братьям было "утешение";

и сам помогает поварам, вспоминая симоновское свое послушание. Зато мед и вино были строго изгнаны из монастыря. Это особенность Кириллова устава, перенесенная и в Соловецкий монастырь. Не суровость, но уставность – вот что отличает жизнь в монастыре св.

Кирилла.

Сам игумен ходит, как и Сергий, в "разодранной и многошвенной рясе" и так же кроток к своим обидчикам. Ненавидящему его иноку он говорит: "Все соблазнились обо мне, ты один истинствовал и понял, что я грешник". Нестяжательность у Кирилла выражена еще ярче, чем у Сергия. Он не позволяет монахам даже ходить к мирянам за милостыней. Он отклоняет все дарственные села, предлагаемые ему князьями и боярами, с принципиальным обоснованием: "Аще села восхощем держати, болми будет в нас попечение, могущее братиям безмолвие пресецати". Однако от приносимой милостыни он не отказывается. Бедный при нем монастырь не может развивать широкой благотворительности. Но преподобный настаивает на служении любви, и о ней говорят как его многочисленные чудеса, так и оставшиеся от него послания князьям. Князю Андрею Можайскому он пишет: "А милостыньку бы есте по силе давали: понеже, господине, поститись не можете, а молитися ленитесь;

ино в то место, господине, вам милостыня ваш недостаток исполнит". В своих посланиях к князьям – московскому и удельным – св. Кирилл с кротостью и простотой русской полукнижной речи внушает идеал справедливой и человечной власти. Великого князя он просит помириться с суздальскими князьями: "Посмотри... в чем будет их правда перед тобою". А можайскому князю он предлагает целую правительственную и социальную программу: здесь и неподкупность суда, и отмена корчемничества и таможен, но вместе с тем и наказание "татей", и "уймание" людей от сквернословия, и ревность о храмовом благочестии.

Поставленный от Бога и призванный к воспитанию людей в благочестии, князь еще не самодержец, и ничто не указывает на возможность его власти над церковью и духовными людьми. Твердая, хотя и кроткая независимость к сильным мира сего характеризует как преподобного Кирилла, так и всю его школу.

О внутренней, духовной жизни святого мы знаем чрезвычайно мало. Нет данных, позволяющих считать его мистиком. Можно отметить лишь усердное почитание Богоматери и дар постоянных слез как две личные черты кирилловой религиозности.

Завет нестяжательности был нарушен в монастыре св. Кирилла тотчас же по смерти его основателя. Кириллов вскоре сделался богатейшим вотчинником северной Руси, соперничая в этом отношении с Сергиевым. Но общежитие и строгая уставная жизнь сохранились в нем до середины XVI века, когда религиозная жизнь подмосковной обители была давно уже в упадке. Вот почему Кириллов монастырь, а не Сергиев, явился в XV и XVI веках центром излучения живой святости, параллельно с основанием монашеских колоний.

Мы видели, что друг и сподвижник Кирилла св. Ферапонт основал свой монастырь в пятнадцати верстах от него. Вторым настоятелем здесь был св. Мартиниан, любимый ученик и келейник св. Кирилла, долгое время игуменствовавший и у Троице-Сергия.

Ферапонтов монастырь со своей иконной росписью мастера Дионисия является драгоценнейшим музеем русского искусства. Стены и башни этого монастыря, равно как и Кириллова, разросшегося со своим посадом в целый город, представляют один из лучших архитектурных ансамблей Древней Руси. В XV столетии это была святая земля пустынножителей. Вокруг больших обителей строились скиты и хижины отшельников, учившихся безмолвию и хранивших нестяжание как один из главных заветов преподобного Кирилла.

Вторым центром заволжского подвижничества была южная округа Вологодского уезда, обширный и глухой Комельский лес, переходящий в пределы костромские и давший свое имя многим святым (Корнилию, Арсению и др.). Лесные речки Обнора и Нурома дали приют Павлу Обнорскому и Сергию Нуромскому, ученикам преподобного Сергия. Павел Обнорский, великий любитель безмолвия, именовавший безмолвие матерью всех добродетелей, являет образец совершенного отшельника, редкого на Руси.

Он целые годы жил в дупле дуба, и Сергий Нуромский, его сосед и тоже большой пустыннолюбец, нашел его здесь в обществе медведя и других зверей кормящим птиц, которые сидели на его голове и плечах: этот один образ оправдывает имя Фиваиды, данное старым русским агиографом (А. Н. Муравьевым) северному русскому подвижничеству.

Третьим духовно-географическим центром Святой Руси был Спасо-Каменный монастырь на Кубенском озере. Узкое и длинное, до семидесяти верст, Кубенское озеро связывает своими водами Вологодский и Белозерский край. Вдоль берега его шла дорога из Вологды и Москвы в Кириллов. На скале ("на камне"), поднимающейся из волн бурного озера, создался монастырь, историю которого написал в конце XV века великий учитель нестяжания старец Паисий Ярославов. Первый известный нам по имени игумен Дионисий был пришелец с Афона в княжение Дмитрия Донского. Двое из учеников его основали обители на берегах Кубенского озера: Дионисий Глушицкий и Александр Куштский. Из Покровской "лавры" Дионисия вышло до семи иноческих колоний в Кубенском крае;

а из учеников его прославлены св. Григорий Пелшемский, Филипп Рабангский, Амфилохий, его преемник в Глушице. Еще через сто лет после Дионисия Глушица дает святых и выделяет монастырские колонии.

В середине XV века Кирилловский игумен Кассиан, из учеников самого преподобного Кирилла, сделался настоятелем Спасо-Кубенского монастыря, соединяя здесь традицию св. Кирилла с традицией Афонской горы. Его учеником был юный князь заозерский Андрей, постригшийся под именем Иоасафа и скончавшийся уже через пять лет – великий молитвенник, мистик и нестяжатель.

Возвращаясь к духовным колониям Кириллова монастыря, упомянем о западном и северном направлениях его излучений. Здесь он влияет на новгородское подвижничество, непрерывными нитями связанное с домонгольской древностью. Из Кириллова вышли св.

Александр Ошевенский († 1479), основатель обители в Каргопольском крае, и св.

Савватий, один из создателей Соловецкого монастыря.

Соловецкий монастырь был четвертой по значению обителью северной Руси – первым форпостом христианства и русской культуры в суровом Поморье, в "лопи дикой", опередившим и направлявшим поток русской колонизации. Другой из святых основателей его, Зосима, вышел из Валаама и несет с собой западную новгородскую традицию.

Московский юг и новгородский запад скрещиваются в Соловках – в происхождении иноков, даже именах храмов. Преподобные Зосима и Савватий выдержали необычайно суровую жизнь на острове, но уже Зосима, настоящий организатор монастыря, представляется нам не только аскетом, но и рачительным хозяином, определившим на века характер северной обители. Соединение молитвы и труда, религиозное освящение культурно-хозяйственного подвига отмечает Соловки и XVI и XVII веков. Богатейший хозяин и торговец русского Севера, с конца XVI века военный страж русских берегов (первоклассная крепость), Соловки и в XVII веке не перестают давать Русской Церкви святых.

Указанные центры духовного лучеиспускания не исчерпывают, конечно, Святой Руси XV века, этого золотого века русской святости. Можно назвать имена, и не связанные непосредственно с обителями преподобных Сергия и Кирилла. Таковы оба Макария, Калязинский и Унженский (или Желтоводский), из которых первый вышел из тверского Кашина, второй – питомец нижегородского Печорского монастыря при игуменстве св. Дионисия. Особенно значителен круг святых Новгородских. Преподобный Савва Вишерский, из кашинских дворян Бороздиных, основал свой монастырь в семи верстах от Новгорода и среди прочих аскетических подвигов дал, насколько мы знаем, первый пример русского столпничества в настоящем смысле слова. Известнейший из Псковских святых – преподобный Евфросин, создатель Елеазарова монастыря. О нем читаем в его житии, что, проникнутый убеждением в мистическом значении вопроса о двоении или троении "аллилуйа", который волновал тогда псковское общество, преподобный Евфросин предпринял путешествие в Грецию и вернулся оттуда горячим сторонником двукратной аллилуйи.

При изучении духовного содержания северного подвижничества мы встречаемся с двумя затруднениями: во-первых, почти все жития северных святых остаются неизданными;

во-вторых, они невыгодно отличаются от московской группы скудостью содержания и чрезмерной общностью характеристик. Однако благодаря исследованиям профессора А. Кадлубовского, мы можем бросить взгляд в недоступные нам рукописи, со страниц которых встают образы великих святых, некогда благоговейно чтимых всей русской землей, ныне почти забытых.

Все эти северные заволжские группы подвижников явственно хранят в наибольшей чистоте заветы преподобных Сергия и Кирилла: смиренную кротость, нестяжание, любовь и уединенное богомыслие. Эти святые легко прощают и оскорбителей своих, и разбойников, покушающихся на монастырское имущество. Св. Дионисий даже улыбается, узнав о похищении монастырских коней. Нестяжание – в самом строгом смысле не личного, а монастырского отказа от собственности – их общий идеал жизни. Св. Дмитрий Прилуцкий (как и Дионисий Глушицкий) отказывается и от милостыни христолюбца, внушая ему отдать ее на питание рабов и сирот, тех, кто страдает "жаждою и наготою".

Так же отвергает дары князя св. Иоасаф: "Злату и сребру несть нам треба". Разумеется, полная нестяжательность есть идеал, от которого поневоле отступают даже самые строгие подвижники. По смерти святого основателя его монастырь богатеет;

но, изменяя заветам святого, хранит память о них.

Полная независимость от мира дает святому дерзание судить мир. Его обычная кротость и смирение не мешают ему выступать обличителем, когда грешником является кто-нибудь из сильных мира сего. Св. Кирилл, оставивший отеческие поучения князьям, отказывается посетить князя Георгия Дмитриевича: "Не могу чин монастырский разорити". Преподобный Мартиниан, напротив, появляется в Москве в хоромах Василия II, чтобы обличить великого князя, заключившего в оковы боярина вопреки данному им слову. "Не убоялся казни ниже заточения, но помяну Иоана Златоуста глаголюща, яко прещение царево ярости львови уподобися". Григорий Пелшемский обличает князя Юрия Дмитриевича и его сына Шемяку, неправдою захвативших великое княжество.

Впрочем, эти столкновения с миром, как и всякий выход в мир, редки и исключительны. Северный подвижник жаждет прежде всего безмолвия.

Жития наши весьма скупо говорят о внутренней жизни святых. Все же А.

Кадлубовскому удалось сделать очень ценные наблюдения. Из отдельных формул, не совсем обычных в русской агиографии, но навеянных аскетикой древнего Востока, мы можем вывести некоторые заключения. 1) Внешняя аскеза, при всей суровости жизни, подчинена внутреннему деланию: на ней сосредоточивается внимание. О св. Дионисии говорится: "Еже николиже праздну духовного делания обрястися". 2) Это духовное делание изображается как очищение ума и молитвенное соединение с Богом. "Сотвори ум твой единого Бога искати и прилежати к молитве", – учит св. Дионисий. А ученик его Григорий Пелшемский живет, "в вышних ум свой вперяя и сердце свое очищая от всех страстных мятежь". И Павел Обнорский трудится, "зрительное ума очищая". 3) Наконец в редких случаях это духовное делание изображается в терминах, которые являются техническими для "умной" молитвы в практике исихастов. Их значение становится понятным лишь в свете доктрины, в полноте раскрытой на Руси Нилом Сорским. Так, о Павле Обнорском его биограф говорит: "Зрительное очищая и свет божественного разума собирая в сердце своем... и созерцая славу Господню. Тем сосуд избран бысть Святому Духу". Те же слова дословно повторяются в более позднем житии св. Иоасафа Каменского.

Справедливость требует отметить, что оба последних жития с точной терминологией "умного делания" составлены в XVI столетии, после трудов Нила Сорского. Тем не менее мы решаемся утверждать с высокой долей вероятности непрерывность духовной, мистической традиции, идущей от преподобного Сергия к Нилу. Момент видений, характеризующих северное подвижничество, может только укрепить нас в этом убеждении: таково видение св. Кирилла Белозерского (голос Богоматери) и явление самого Христа преподобному Иоасафу.

Еще одно, последнее наблюдение. Мистическое самоуглубление, бегство в пустыню не мешает северным подвижникам прославлять любовь как "главизну добродетелей" и излучать ее при всяком соприкосновении с людьми. О ней внушает Дионисий Глушицкий и его биограф. О ней говорит Иоасафу явившийся ему Спаситель. И контекст, и разъяснения не оставляют сомнений в том, что эта любовь направлена не только к Богу, но и к человеку.

Глава 10. Преподобный Нил Сорский В Ниле Сорском (1433-1508) обрело свой голос безмолвное пустынножительство русского Севера. Он завершает собой весь великий XV век русской святости.

Единственный из древних наших святых, он писал о духовной жизни и в произведениях своих оставил полное и точное руководство духовного пути. В свете его писаний скудные намеки древних житий северных пустынников получают свой настоящий смысл.

Как бы в расплату за это литературное наследство преподобного Нила мы лишены его жития. Неизвестно, было ли оно когда-нибудь написано: предание говорит, что оно сгорело во время татарского разорения вологодских скитов в 1538 г. Преподобный Нил редко покидал свою пустыню для мира, не был вхож в княжеские дворцы, и наши сведения о его жизни чрезвычайно скудны.

Дворянский род Майковых считает Нила Сорского в числе своих предков. Даже это недостоверно. Сам Нил, "по реклу Майков", называет себя однажды "поселянином". Есть известие, что он был в миру "скорописцем", списателем книг. Во всяком случае, он рано постригся: "От юности моея", – пишет он. Очень важно, что преподобный Нил побывал на Афоне и "в странах Цареграда", куда он ходил со своим учеником, св.

Иннокентием (Охлябининым). В XV веке сношения Руси с православным Востоком нередки. Игумен Кассиан Спасо-Каменного монастыря два раза ездил в Константинополь "о церковном исправлении". Известный старец Паисий Ярославов, живший в том же монастыре, – ему тщетно предлагали московскую митрополию, – и св.

Нил в конце XV века считались столпами северного пустынничества и вместе с тем представителями греческой школы духовной жизни. Сам Нил избрал для своего скита лесное урочище на речке Соре верстах в пятнадцати от Кириллова монастыря, который оставался центром монашеских колоний отшельников. Историк Шевырев, посетивший Нилову пустынь в середине прошлого века, так описывает ее природу: "Дико, пустынно и мрачно то место, где Нилом был основан скит. Почва ровная, но болотистая, кругом лес, более хвойный, чем лиственный... Трудно отыскать место более уединенное, чем эта пустыня". Здесь построено было несколько хижин-келий вокруг деревянной церкви. Здесь прошла вся жизнь преподобного Нила – в одиночестве, нарушаемом иногда лишь докучливыми гостями из мира. Преподобный Нил неохотно открывал им двери: "Отвращаеми же от мене не оставляют мене почитати, ниже перестают стужати ми, и сего ради смущения бывают нам". В 1489 г., когда Новгородский владыка Геннадий ведет энергичную борьбу против ереси жидовствующих, он спрашивает ростовского архиепископа, нельзя ли побывать у него Паисию и Нилу, поговорить о ересях. Очевидно, это самые влиятельные имена среди заволжцев. По всему своему духовному направлению Нил и Паисий не могли проявить сочувствия к кострам и казням Геннадия. Оба старца присутствовали на Соборе 1490 г., который осудил еретиков, но обошелся с ними довольно мягко. Дальнейшее известие о преподобном Ниле относится лишь к 1503 г. На Соборе в Москве, собранном но совершенно иному поводу, неожиданно "нача старец Нил глаголати, чтобы у монастырей сел не было, а жили бы черньцы по пустыням, а кормились бы рукоделием". Белозерские пустынники поддержали его.

Пришлось послать за Иосифом Волоцким, уже уехавшим с Собора, чтобы его авторитетом и энергией отстоять церковное землевладение. Скончался сорский пустынник в 1508 г. В рукописях сохранилось его потрясающее завещание ученикам, имеющее свой прецедент на Руси в завещании киевского митрополита, грека Константина († 1159): "Повергните тело мое в пустыни – да изъядят е зверие и птица;

понеже согрешило есть к Богу много и недостойно погребения. Мне потщания, елико но силе моей, чтобы бысть не сподоблен чести и славы века сего никоторыя, яко же в житии сем, тако и по смерти. Молю же всех, да помолятся о душе моей грешной, и прощения прошу от вас и от мене прощения. Бог да простит всех".

Литературное наследство преподобного Нила состоит из многочисленных посланий к его ученикам на темы духовной жизни и обширного, в одиннадцати главах, "Монастырского", или "Скитского", устава. Последний представляет не устав в собственном смысле, а систематический, почти исчерпывающий, несмотря на свою сжатость, трактат по православной аскетике. Нил Сорский прекрасный писатель. В посланиях он раскрывается более с личной стороны, делясь и своим опытом и горением любви. В Уставе он обнаруживает огромную начитанность в греческой мистической литературе и редкий на Руси дар систематического изложения. В XV веке еще не существовало "Добротолюбия". Но его отчасти заменяли для Нила сборники из древних аскетических писателей, составленные Никоном Черногорцем ("Пандекты" и "Трактикон").

Примыкая к традиции северного русского пустынножительства, преподобный Нил не был, однако, отшельником. Он считается основателем на Руси "скитской" жизни, средней между киновией и анахоретством. При всей созерцательности своего духовного склада, Нил предпочитал "средний путь: еже со единым или множае со двема братома жити", как советует и Лествичник. Хозяйство не связывает небольшой общины, соединенной церковной молитвой. Близость братьев дает возможность отношений, построенных на чистой любви: "Брат братом помогает". Впрочем, его служение братии не имеет характера ни управления, ни учительства. Нил не хочет быть игуменом или хотя бы учителем. Так называемое "Предание ученикам" он адресует "братьям моим присным, яже суть моего нрава: тако бо именую вас, а не ученики. Един бо нам есть Учитель..."

Преподобный Нил невысоко ставит человеческое руководство на путях духовной жизни, хотя и советует пользоваться "беседами разумных и духовных мужей";

но ныне иноки "до зела оскудели", и трудно найти "наставника непрелестна". Это недоверие к монашескому послушанию сообщает учению Нила характер духовной свободы.

Разумеется, и преподобный Нил требует "еже по Бозе своея воли отсечения", называет "лихоимством" своевольные пути. Он не "самочинник", не "самопретыкатель".

Но он ищет надежного руководства в "божественных писаниях". "Свяжи себя законом божественных писаний и последуй тем", – внушает он ученику. Как и для всех русских людей, понятие "божественных писаний" обнимает для Нила не только Божественное откровение, но и все запечатленное в письменности церковное предание. Однако, в отличие от Иосифа Волоцкого и других современников, преподобный Нил знает различия в авторитетности писаний: "Писания многа, но не вся божественна". Градации авторитета указываются в следующем личном признании: "Наипаче испытую божественные писания, прежде заповеди Господни и толкования их и апостольские предания, тоже и учения св.

отец;

и тем внимаю и яже согласна моему разуму... преписую (переписываю) себе и тем поучаюся, и в том живот и дыхание мое имею". Далекий от презрения к человеческому разуму, преподобный Нил, не ставя его выше Священного Писания, делает его орудием исследования Писания. Согласие между Писанием и разумом для него необходимое условие повеления: "Егда бо сотворити ми что, испытую прежде Божественного Писания;

а аще не обрящу согласующа моему разуму в начинание дела – отлагаю то, дондеже обрящу".

Начало критики преподобный Нил вносит и в русскую агиографию, которой он занимался. В Кирилло-Белозерском монастыре сохранилась составленная им рукопись житий. В предисловии Нил указывает: "Писах с разных списков, тщася обрести правы и обретох в списках онех многа неисправленна и, елика возможно моему худому разуму, сия исправлях". Он просит прощения у читателя, если в его работе окажется что-нибудь "несогласное разуму истины". К сожалению, агиографические труды преподобного Нила еще не исследованы, и мы не знаем, носила ли его критика только филологический или реальный характер. Его ученик Вассиан с большой энергией ("Сие, Иосифе, лжеши") опровергает обвинение Волоцкого игумена в том, что старец Нил выкинул чудеса из святых писаний и не веровал в русских чудотворцев. Так преломлялись первые опыты критической мысли преподобного Нила в сознании консерваторов.

Свойственную ему широту и свободу преподобный Нил сохраняет и в качестве учителя духовной жизни. И здесь необходима мудрая школа разума, "Без мудрствования и доброе на злобу бывает, ради безвремения и безмерия. Егда же мудрование благим меру и время установит, чуден прибыток обретается. – Время безмолвию и время немятежной молве;

время молитвы непрестанныя и время службы нелицемерныя. – Прежде времени в высокая не продержати. – Среднею мерою удобно есть проходити. – Средний путь непадателен есть". Уважение к мере, к времени и к среднему пути нисколько не делает учение преподобного Нила духовно-средним, обедненным. Напротив, никто не поднимался выше его на Руси в теории духовного пути. Но этот путь дан ему в движении к цели, а не в установленном трудничестве. Вот почему для него существенны не только время и мера, но и личная природа, личное призвание: "Кийждо вас подобающим себе чином да подвизается".

Не следует думать, что преподобный Нил ведет легким путем. И его путь есть путь аскезы. Его "Скитский устав" начинается классическим в аскетике анализом греха. Он учит борьбе – "разумному и изящному борению" с грехом. Нелегка борьба: "Ведиши ли, брате, – пишет от св. Кассиану Мавнукскому, своему ученику, – яко от древних лет вси угодившие Богу скорбми и бедами и теснотами спасошася". Он учит о памяти смертной и тщете земной жизни: "Дым есть житие сие, пар, персть и пепел". Он славит "слезы покаяния", слезы любовные, слезы спасительные, слезы, "очищающие мрак ума моего".

Но эти любовные слезы являются источником радости. "В радости бывает человек тогда, не обретаемой в веце семь".

Как учитель телесной аскезы преподобный Нил сохраняет свой закон меры: "О пище и питии противу (согласно) силы своего тела, более же души, окормления кийждо да творит... Здравии и юные да утомляют тело постом, жаждею и трудом по возможному;

старии же и немощнии да упокояют себя мало". Он знает, что "вся естества единем правилом объяти невозможно есть: понеже разнство велие имуть телеса в крепости, яко медь и железо от воска". Единственный совет его, касающийся поста, относится к неразборчивости в пище. Ссылаясь на Григория Синаита, он советует брать "по малу от всех обретающихся брашн, аще и от сладких". Этим мы избежим "возношения" и не покажем гнушения добрым творением Божиим. Эти правила Нила, представляющиеся многим "недоумительными", кажутся прямо направленными против трапезного устава Иосифа Волоцкого, с его градацией блюд и правом выбора между ними.

Особая, излюбленная Нилом форма аскезы есть аскеза нищеты. В духовной жизни нищета имеет не только значение радикального нестяжания, но и верности евангельскому образу уничиженного Христа. У Нила нищета не обосновывается прямо на Евангелии, но внутренне коренится в нем: "Очисти келью твою, и скудость вещей научит тя воздержанию. – Возлюби нищету и нестяжание и смирение". Бедность для преподобного Нила не только личный, не только скитский идеал, – отрицание монастырского землевладения прямо отсюда вытекает, – но даже идеал церковный. Единственный из духовных писателей (хотя, быть может, не из святых) Древний Руси, преподобный Нил возражает против храмовой роскоши и украшений: "И нам сосуды златы и сребряны и самыя священыя не подобает имети, такожде и прочая излишняя, но точию потребная церкви приносити". Ссылаясь на Иоанна Златоуста, он советует приносящему церкви в дар украшение – раздать нищим. Он сочувственно вспоминает даже о том, как Пахомий Великий разрушил нарочно красивые столпы в своем храме, ибо "не лепо чудитися делу рук человеческих".

Не имея собственности, не имея права докучать мирянам просьбой о милостыни, – в нужде разрешается, впрочем, "взимати мало милостыни", – монахи должны кормиться "от праведных трудов своего рукоделия". В отличие от киновии, которая преимущественно живет земледельческим трудом, скитская жизнь требует работы "под кровом", как менее развлекающей в духовном делании.

Преподобный Нил никогда не забывает, что цель аскезы – лишь приуготовление к "деланию сердечному", "мысленному блюдению", "умному хранению": "Телесное делание лист точию, внутреннее же, сиречь умное, плод есть". Первое без последнего, по слову Исаака Сирина, "ложесна неплодныя и сухие сосцы". Но и внутренняя аскеза лишь путь к "умной" молитве, теорию которой (едва ли практику) Нил первый принес на Русь из мистической Греции. Учение, излагаемое им преимущественно словами греческих исихастов, тождественно с излагаемым в новейших трактатах. "Откровенные рассказы странника" помогают понять, насколько это возможно не имеющему опыта, многое, остающееся темным в "Уставе" преподобного Нила. Основой этого греческого метода является соединение молитвы с телесным ритмом дыхания и сердца. Задержание дыхания и сосредоточение внутреннего воображения ("ума") в сердечной области сопровождаются непрерывным ритмическим повторением молитвы Иисусовой. Преподобный Нил не боится опасностей мистического пути и, зная все трудности его для многих, увлекает к нему описанием блаженных состояний созерцания.

Итак, вначале необходимо "поставить ум глух и нем" "и имети сердце безмолвствующс от всякого помысла". Достигнув этого полного внутреннего молчания, ум начинает "зрети присно в глубину сердечную и глаголати: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя". Эту молитву можно читать и сокращенно, особенно для новоначальных. "И тако глаголати прилежно, аще стоя, аше сидя или лежа, елико можно, да не часто дышеши..." Замечательно, что в этом напряжении внутренней молитвы нет места видениям, хотя бы горнего мира: "Мечтаний же зрака в образа видений отнюдь не приемли никако же, да не прельщен будеши". Если одолевают помыслы, хотя бы и благие, можно, оторвавшись от "умной" (то есть духовной) молитвы, говорить молитву "усты".

Но это допустимо тогда, когда "изнемогает ум зовый и тело и сердце изболит". Тогда хорошо и пение, то есть чтение псалмов и церковных служб, как некая "ослаба" и "успокоение". Но нельзя самовольно оставлять молитву (то есть "умную"), чтобы становиться за пение. "Бога бо внутрь оставль, извне призываеши". Это нисхождение в область "худейших вещей" (псалмы) Григорий Синаит называет прелюбодеянием ума.

Чудесно изображается божественная радость "умной" молитвы словами Исаака Сирина: "Выжигается воистину в тебе радость и умолкает язык... Кипит из сердца присно радость некая... и впадает во все тело пища пьяная и радование". Это состояние не что иное, как "небесное царство". Еще дерзновеннее изображает его Симеон Новый Богослов:

"Кий язык изречет? Кий же ум скажет? Кое слово изглаголет? Страшно бо воистину страшно, и паче слова. Зрю свет, его же мир не имать, посреди келии на одре седя;

внутрь себе зрю Творца миру, и беседую и люблю, и ям, питаяся добре единым боговедением, и соединяюся Ему, небеса превосхожду: и всем известно и истинно. Где же тогда тело, не вем... И се Владыка ангелом равна показует мя и лучше тех творит".

Следует думать, что русский пустынножитель, предлагая ученикам своим эти откровения греческих мистиков, руководился, хотя бы отчасти, и собственным духовным опытом, о котором избегает говорить.

Горестную невозможность постоянно пребывать на высотах молитвенного блаженства преподобный Нил объясняет экономией любви: "Да имут время и о братии упражнятися и промышляти словом служения". Эта братская любовь, хотя и на низшей духовной высоте, составляет другую, к миру обращенную сферу его души, которая лишает его образ всякой суровости и сообщает ему большое земное очарование. Для этой любви он находит потрясающие, свои – не греческие – слова. "Не терплю, любимче мой, – пишет он святому Кассиану, – сохранити таинство в молчании;

но бываю безумен и юрод за братнюю пользу". Поразительны самые обращения его посланий: старцу Герману, "присному своему любимому", "братиям моим присным", неизвестному по имени: "О любимый мой о Христе брате и вожделенный Богу паче всех..." Любовь преподобного Нила исключает осуждение, хотя бы вытекающее из ревности о добродетели. Расходясь в этом совершенно с Иосифом Волоцким, он пишет ученику своему Вассиану, который очень нуждался в подобном назидании: "Сохрани же ся и тщися не укорити ни осудити никого ни в чем, аще и не благо что зриться". Понятно, что преподобный Нил, при всем его гнушании ересью, о котором свидетельствует сохранившееся его "исповедание веры", не мог сочувствовать казням еретиков. Впрочем, кроткая любовь Нила не исключает мужественного стояния за истину: "Несть убо добре еже всем человеком хотети угодно быти. Еже хощеши убо избери: или о истине пещися и умерети ее ради, да жив будеши во веки, или яже суть на сласть человеком творити и любим быти ими. Богом же ненавидимым быти". Такая готовность к свидетельству истины обрекала Нила и учеников его на скорбный и мученический путь.

Глава 11. Преподобный Иосиф Волоцкий Северный монашеский поток, излучаемый обителями преподобных Сергия и Кирилла, дал Руси большую часть ее святых. Несравненно менее богат духовно, но более влиятелен исторически оказался южный поток Троицкой лавры, покрывший монастырями московский край. Симонов и Спасо-Андроников монастырь на Москве, монастыри в Серпухове, Звенигороде, Голутвине, Боровске окружили Москву кольцом троицких колоний. Северные пустынножители искали уединенного созерцания, московские ученики преподобного Сергия стремились осуществить идеал совершенного общежития. Лишь Кирилл Белозерский, подобно самому Сергию, нашел счастливое равновесие этих двух монашеских идеалов.

Сохранение строгого общежития всегда давалось на Руси с большим трудом;

оно предполагает суровую дисциплину и внимание к букве устава. И то и другое находим в лучших московских монастырях. Иосиф Волоцкий, сам обошедший множество обителей, свидетельствует об этом для московского Симонова и тверского Саввина. Игуменская строгость была необходимым условием уставной жизни. Недаром мы читаем о тверском игумене Савве: "Овогда жезлом бияше, овогда и в затвор посылаше;

бяше же жесток егда потреба, и милостив егда подобаше". Нельзя не заметить в игумене этого типа и чисто московские черты: хозяйственность, практический смысл и большую волю. Эти качества редко уживаются со святостью. В XV веке мы знаем лишь двух святых этой школы, – но им принадлежит будущее: Пафнутия Боровского и Иосифа Волоцкого.

Преподобный Пафнутий Боровский († 1477) был учеником боровского игумена Никиты, ученика преподобного Сергия, и в свою очередь был учителем Иосифа Так и эта генеалогическая линия московских святых восходит к великому радонежскому старцу.

Пафнутий основал свой монастырь всего в двух верстах от города, и трудовой, хозяйственный уклад жизни – наиболее бросающаяся в глаза черта его. Юный Иосиф Санин, придя в Боровский его монастырь, застает игумена за рубкой дров в лесу, а сказание о кончине Пафнутия, составленное любимым учеником его Иннокентием, начинается с того, как старец позвал его к пруду на прорванную плотину и "начат мя учити, как заградити путь воде". Аскеза преподобного Пафнутия не отличается чрезмерной суровостью, но он строг в соблюдении устава, особенно церковного правила и благочиния. Ученикам своим он внушает благоговейный страх. В дни его предсмертной болезни они с робостью приближаются к нему, и он отвечает суровым словом или молчанием на их вопросы. Его чудеса имеют почти все карательный смысл. Но раза два в житии отмечается его улыбка, смягчающая строгость его бесед. Блюститель канонов, Пафнутий не желает признавать митрополита Иону, избранного без утверждения греческого патриарха, за что подвергается строгому наказанию. Пафнутий суров и к мирянам, перед смертью отказывается принимать и письма и дары князей и бояр. Но он внушает им такое уважение, что дары щедро текут в его обитель. Почитание его в великокняжеском доме сделало его как бы фамильным святым московских князей. Иван Грозный считался рожденным по молитвам Пафнутия и сам называл имя преподобного в ряду величайших московских святых – Сергия и Кирилла. Сам Пафнутий любит московский княжеский дом, хранит в памяти предания о московской старине, о добродетелях Калиты и делится ими в кругу своих учеников.

Портрет Иосифа Волоцкого уже намечен здесь в основных чертах. Жизнь Иосифа Волоцкого известна нам лучше, нежели любого из русских святых. Ученики составили три обширных его жития: Савва Черный, аноним и племянник его Досифей Топорков (автор похвального слова). Его собственные многочисленные произведения помогают нам дорисовать его духовный облик.

Иосиф (1439-1515) был преемником преподобного Пафнутия во игуменстве.

Двадцати лет от роду он пришел в Боровск, где старец Пафнутий взял его к себе в келью и воспитал в своей суровой школе "послушания без рассуждения". Впрочем, это было как раз то, чего Иосиф искал с детства. Иван Санин (его мирское имя), из волоколамских дворян, как бы по крови был предназначен к иночеству. В роду его известно восемнадцать монашеских имен и только одно мирское. В семь лет выучив Псалтирь, а в восемь научившись читать "все божественные книги", мальчик стал чтецом и певцом в церкви.

Со сверстником своим Борисом Кутузовым он задумал бежать из мира. "Маловременное и скоротекущее житие" не стоило в его глазах того грозного "воздаяния", которое ожидает каждого по исходе души. Родители не противились. Иван идет сначала в тверской Саввин монастырь, куда его привлекает слава старца Варсонофия Неумоя. Характерно, что он заранее дает завет ни в чем не преступать велений избранного им старца. Но что сразу испугало целомудренного юношу в монастыре, это сквернословие в трапезной, где обедали миряне. Иван побежал из трапезной не евши: "Ненавидел он сквернословие и кощунство и смех безчинный от младых ногтей". Старец Варсонофий понял смущение юноши: "Неудобно тебе в здешних монастырях жити", – и направил его в Боровск к игумену Пафнутию.

Пафнутий настолько оценил духовную зрелость Иосифа, "крепкий и непоколебимый ум" его, что разрешил ему взять в свою келью старого и больного отца, постригшегося тут же. Иосиф ходил за отцом пятнадцать лет до его кончины. Мать его постриглась в Волоколамске. Умирая, Пафнутий избрал Иосифа своим преемником, и великий князь Иван Васильевич, которому вручил свой монастырь Иосиф, утвердил его выбор (1477).

Однако новый игумен вскоре разошелся с братией. При всей строгости Пафнутия в его монастыре не было полного общежития. Борьба с собственностью на Руси была труднее, чем с грехами плоти. Иосиф открыл братии свой помысл: устроить "единство и всем общее во всем", но не встретил сочувствия. На его сторону стали только семь старцев, в том числе двое из его кровных братьев. На тайном совете было решено, чтобы Иосифу ходить по всем русским монастырям и "избирати от них яже на пользу". Иосиф выбрал своим старцем Герасима Черного и ходил с ним, скрывая игуменский сан, "яко невеглас простой", работая в монастырях "на черных службах". Сильное впечатление на него произвел Кириллов, и только он один: "Не словом общий, а делы". Помимо строгого общежития, его поразила благоговейная чинность в церкви и трапезной: "Кийждо стояше на своем месте, и на ино место не сме преступити". В знакомом Саввином монастыре с Иосифом чуть было не приключилась беда. За всенощной здесь разошлись клирошане во время чтения, "якоже им обычно прохладитися". Некому было читать, и игумен не мог сказать ни слова от стыда. Герасим принуждает Иосифа взять книгу и читать – и не по складам, как он хотел сначала, а во всю меру своего искусства: "Бе же у Иосифа в язице чистота и в очех быстрость, и в гласе сладость и в чтении умиление: никто бо в те времена нигде таков явися". Игумен, изумленный чтением Иосифа, послал сказать великому князю тверскому, чтобы не велел выпускать из отчины своей такого "досужа". Едва "скоротеком" странники успели бежать за рубеж.

В Боровске монахи искали Иосифа повсюду и просили даже игумена у московского князя, считая его убитым. Неожиданно Иосиф возвращается к общей радости, но не надолго. Он не оставил свой помысл, и сердце его "горит огнем Св. Духа". Собрав своих советников, он снова втайне покидает Боровский монастырь, и на этот раз окончательно.

Он идет на свою родину, в волоколамские леса – не ради пустынножительства, а для основания новой, идеальной, давно задуманной им киновии. Князь Борис Васильевич Волоцкий, родной брат Ивана III Московского, с радостью принимает уже известного ему игумена и дает ему землю под монастырь в двадцати верстах от Волоколамска. При постройке первой деревянной церкви сам князь и бояре носят бревна на своих плечах.

Конечно, церковь эта, как и в Боровске, освящена во имя Успения Божией Матери (1479).

Через семь лет на месте ее уже закончен каменный великолепный храм, расписанный "хитрыми живописцами", знаменитым Дионисием и его учениками. Церковь эта обошлась в тысячу рублей – сумма огромная по тому времени: каменный храм в Кирилловом в то время строился за двести рублей. Это одно уже говорит о большом богатстве новой обители. Князь Волоцкий дал первое село ему уже в год основания, и с тех пор денежные и земельные вклады не переставали притекать в монастырь. Среди постриженников его с самого начала видим много бояр. Хотя упоминаются и люди от "простой чади", но в общем монастырь Иосифа, как ни один другой на Руси, сразу же принял аристократический характер.

Боярский состав "большей братии" Иосифа при нем не снижал аскетической строгости общей жизни: игумен умел вести за собой и дисциплиной устава и своим покаянным горением. Личную меру своей строгости Иосиф дал в отношении к матери, отказавшись – по типу классической аскетики – видеть ее, когда она пришла навестить его в обители. В остальном замечательно, что его личная святость растворяется в подвигах избранного им духовного воинства: учитель – в учениках. О них идет речь во множественном числе: "Молитва Иисусова беспрестани из уст исходяще и к всякому пению к началу спешаще. – Сами себе мучаще Христовы страдальцы – в нощи и на молитве стояще, а во дни на дело спешаще". Какое могло быть среди них празднословие, продолжает Савва Черный, когда они никогда не смотрели друг другу в лицо, "слезы же от очию их исхождашя... час смертный имеяй на всяк час... Вси в лычных обущах и в плаченных (заплатанных) ризах, аще от вельмож кто, от князей или от бояр..." Это равенство уставной жизни нарушается в келейном правиле и в особых, избранных подвигах, но с благословения игумена: "Ов пансырь ношаше на нагом теле под свиткою, а ин железа тяжкы и поклоны кладущи, ов 1000, ин 2000, ин 3000, а ин седя сна вкушая". В холодной церкви в зимнюю стужу мерзли без шуб, вспоминая "несогреемый тартар".

Слабые сбегали из монастыря: "Жестоко есть сие житие;

и в нынешнем роде кто может таковая понести?" Но оставшиеся спаялись в крепкую дружину, и долго после смерти Иосифа продолжали свои подвиги, память о которых отлагалась в своеобразной волоколамской литературе, составляющей настоящий Волоколамский патерик – единственный настоящий патерик северной Руси.

Преподобный Иосиф должен был подавать пример в аскетическом делании: по крайней мере, о "худых и плаченных" рясках игумена нам рассказывают жития. Но современники рисуют Иосифа не изможденным постником, а совершенным представителем русского идеала красоты: лицом "уподобися древнему Иосифу" (Прекрасному), с темно-русыми волосами, с округленной, не слишком длинной бородой.

Цветущая красота его была и соответствии с его вкусом к благолепию, к внешней, бытовой красоте, особенно к красоте церковной. Эстетика быта и обряда прекрасно уживаются у Иосифа с практическим умом, с зоркостью к окружающему, с большим талантом хозяина и строителя. Он не только принимает пожертвования, но умеет и заставить их притекать в монастырь то как плату за помин души, то как вклады знатных постриженников или предсмертные завещания. Для чего ему было это богатство? Сам Иосиф объясняет это в послании к княгине: "Надобно церковные вещи строити, св. иконы и св. сосуды и книги, и ризы, и братство кормити... и нищим и странным и мимоходящим давати и кормити". На все это в год идет, по его расчету, рублей сто пятьдесят (в другой раз он пишет: триста), "опричь хлеба". Зато во время голода Иосиф широко отворяет житницы монастыря: кормит в день до семисот человек, до пятидесяти детей, брошенных родителями, собирает в устроенный им приют. Когда нет хлеба, приказывает покупать, нет денег – занимать и "рукописи давати", – "дабы никто не сшел с монастыря не ядши".

Монахи ропщут: "Нас переморит, а их не прокормит". Но Иосиф уговаривает их потерпеть, и недаром: великий князь "учреждает" (угощает) изголодавшуюся братию.

Не только голод пробуждает благотворительную деятельность Иосифа. Для окрестного населения монастырь его всегда являлся источником хозяйственной помощи.

Пропадет ли у крестьянина коса или другое орудие, украдут ли лошадь или корову, он идет к "отцу" и получает от него "цену их". Тогда "мнози тяжарие (крестьяне) стогы свои участиша и умножиша жита себе". До нас дошло письмо Иосифа одному боярину "о миловании рабов". Он слышал о том, что его рабы "гладом тают и наготою стражают", и убеждает его заботиться о подвластных, хотя бы в собственных интересах. Как обнищавший пахарь даст дань? Как сокрушенный нищетою будет кормить семью свою?

Угроза Страшным судом божиим, где "сицевые властители имуть мучимы быти в веки", подкрепляет силу его назидания. В письме к Дмитровскому князю во время голода Иосиф требует, чтобы князь установил обязательную цену на хлеб: только этим можно помочь общей беде. Неудивительно, если один из его биографов – конечно, с некоторым преувеличением – пишет, что благодаря ему "вся тогда Волоцкая страна к доброй жизни прелагашеся".

В основе этой социальной тревоги лежит все та же забота о единой человеческой душе – "ее же весь мир не стоит". Мысль о душе скупого богача или собственной братии выступает рельефнее, чем сострадание к бедняку. Не из сострадания, а из христианского долга проистекает общественное служение Иосифа.

Богатые драгоценными бытовыми чертами, жития преподобного Иосифа скудны в одном: они молчат о внутренней, духовной жизни. Внешние аскетические подвиги и широкая деятельность занимают то место, которое у преподобного Нила посвящено "умной" молитве. Характерно одно видение, которое сообщает в своем житии Савва, вообще не знающий прижизненных чудес Иосифа. Инок Виссарион, чистый простец, бывший в некотором пренебрежении у братии, видит голубя на плащанице, несомой Иосифом. Этот голубь самому Иосифу вселяет надежду, что "не оставит Бог места сего".

Так огненные языки преподобного Сергия оплотневают в белого голубя, откровение тайн – в спокойную надежду.

Можно искать признаний самого Иосифа об избранном им духовном пути в его посланиях и особенно в его обширном "Уставе", именуемом "Духовной грамотой". Здесь найдем подтверждение житийных впечатлений.

Из четырнадцати глав этого обширного "Устава" девять первых исчерпывают его материальное содержание. Все они посвящены внешнему монастырскому быту и благочинию: о соборной молитве, о трапезном благоговеинстве, о небеседовании по павечернице, о неисхождении из монастыря, о службах (работах), о запрещении крепких питий, о невхождении женщин, то же – отрочат. Эти девять правил даны в четырех редакциях: полной, краткой, для специального применения "преимущей братии", и в виде краткого дисциплинарного кодекса "запрещений". Иосиф не устает входить в подробности и в подкрепление щедро рассыпает цитаты и примеры из святых отцов и житий: об "опасном" (осторожном) трезвении, о важности самых мелких погрешений и о "страшном и немилостивом" суде, ожидающем нерадивых. "Души наши положим о единой черте заповедей Божьих". Иосиф составляет свой "Устав", приближаясь к смерти:

"Сего ради боюся и трепещу... Мню убо, яко и велиции светильницы и духоноснии отци и ниже святии мученицы страшный час смерти без истязания проидоша бесовских мытарств". Так как настоятель должен дать ответ за общие согрешения и та же обязанность блюдения душ ложится на всех, особенно же на "больших" и "преимущих", то Иосиф наставляет на долге строгости к грешнику, освобождая по отношению к нему от смирения и неосуждения: "Не можно единому настоятелю сего управити... Вас да боится паче согрешивый, неже настоятеля... Нужа есть отмщати, да не с ним приимем гнев Божий".

Однако эта господствующая надо всем идея страха не делает волоколамский устав особенно суровым. И наказания не отличаются жестокостью: пятьдесят – сто поклонов, сухоядение, в крайних случаях – "железные узы": требования, предъявляемые Иосифом к братии, не чрезмерны. По всему видно, что для Иосифа важна не суровость аскезы, а строгость в соблюдении не слишком трудного правила. Он сам убежден в нетрудности уставной жизни: "Кая беда еже не исходити вне монастыря без благословения? Или кая скорбь по навечернице не глаголати? Еда не довлеет весь день глаголати?" Лишь совершенный запрет питий, "от них же пьянство бывает", и доступа в ограду монастыря женщин и "голоусых отроков" – отличает волоколамский быт от обычных русских монастырей. Особенно удивительно, что при всем своем стремлении к совершенному общежитию, повторяя сам многократно, что "пища и питие всем равна", Иосиф создает в своем монастыре три категории монахов – "три устроения" – по степеням добровольно взятой аскезы. Эти категории отличаются в трапезной количеством блюд, в остальном – количеством и качеством одеяний. Рассудительный наставник считается с различием естественных сил (и небесных наград). Практический игумен привлекает в монастырь и нужных ему старцев, приказчиков, администраторов обширного хозяйства, и особенно ценный для него приток из боярства, где лишь немногие способны разделить его собственные труды и подвиги.

Некоторые указания о духовной жизни дает первая глава "Устава" – о "соборной", то есть церковной молитве. И здесь главное – страх Божий. Сравнения с царем и придворным бытом царского дворца повторяются постоянно. Главное внимание обращено на внешний порядок в церкви: "Вся благообразно и по чину да бывают". Иосиф знает, что необходимо "не точию телесное благообразие показати, но и ум весь собрати с сердечным чувством", но он указывает к этому единственный путь – от внешнего к внутреннему:

"Прежде о телесном благообразии и благочинии попечемся, потом же и о внутреннем хранении". Характерно ударение, падающее на собранность и твердость и на взаимную зависимость телесного и духовного напряжения: "Стисни свои руце, и соедини свои нозе, и очи смежи и ум собери". В этом вся духовная школа иосифлянства.

Внутренняя собранность и основное чувство страха у Иосифа умеряются и его жизненной практичностью, и своеобразной эстетикой быта. Вот почему строгая этика его выражается не столько в форме аскезы, сколько, употребляя современное слово – "бытового исповедничества". По отношению к мирянам она еще смягчается и получает стиль какой-то московской калокагафии. Вот как он наставляет в "Просветителе":

"Ступание имей кротко, глас умерен, слово благочинно, пищу и питие немятежно, потребне зри, потребне глаголи, будь в ответах сладок, не излишествуй беседою, да будет беседование твое в светле лице, да даст веселие беседующим тебе".

При исключительных дарованиях, учености и воле преподобного Иосифа, он не мог замкнуться в круг своего монастыря. Он принимал энергичное участие во всех вопросах, волновавших его богатое событиями время. Он более, чем кто-либо, наложил отпечаток на стиль двухвекового московского царства и московской религиозности. Все его общественные и церковные выступления вытекают логически из его собственного духовного направления. Социальная работа монастыря расширялась в широкое национальное служение. Горячий патриот русской земли и ее национальных святынь, Иосиф содействовал развитию политического сознания московского князя в царя православного: "Царь естеством подобен всем человеком, властью же подобен высшему Богу". В самодержавии находила удовлетворение его потребность социальной дисциплины и богоответственной власти. В церковных делах его времени слово Иосифа было решающим. Это он на Соборе 1503 г. отстоял против старцев Нила и Паисия неприкосновенность монастырского землевладения. В течение тридцати лет он писал и действовал против еретиков "жидовствующих" и их заступников. Вызванный на борьбу с ними архиепископом новгородским Геннадием, Иосиф пишет послания епископам, убеждая их подвигнуться на защиту православия, составляет обширный труд из шестнадцати "слов" против ереси, объединенных под именем "Просветителя". В последние годы Ивана III он лично убеждает государя, не склонного к крутым и жестоким мерам по отношению к еретикам. Точка зрения Иосифа весьма радикальна. Царям подобает еретиков и в заточение посылать, и казням лютым предавать: "Грешника и еретика руками убита или молитвою едино есть". Нельзя верить их покаянию:

пожизненное отлучение от Церкви и заточение в темницу – вот участь раскаявшегося еретика. По свидетельству жития Иосифова, эта суровость вооружила против него владык и старцев. Послания заволжских пустынников показывают, что на Руси еще сильны были заветы христианского милосердия. Но Иосиф имел удовлетворение видеть, что его настояния победили религиозные сомнения самодержцев в самой Москве: особенно при Василии III, который повелел "овым языки резати, иных огню предати". Однако такая победа над еретиками была началом мучительного раскола в религиозном сознании самого православного общества.

Суровый к еретикам, Иосиф проявлял суровость и к другим своим врагам. В числе их было двое святых: преподобный Нил Сорский и архиепископ Серапион. Отлучивший Иосифа за каноническое правонарушение, святитель Серапион был за это извергнут из сана на Московском Соборе и сослан в Троице-Сергиев монастырь. Совесть многих друзей Иосифа была смущена. Иосифа принуждали просить прощения у бывшего архипастыря. Не чувствуя себя виноватым, он отказывался. В своих посланиях он дает чрезвычайно резкую характеристику опального святителя. Автор жития его пишет о их примирении;

автор жития Серапиона говорит лишь о том, что святитель заочно простил Иосифа. В этом столкновении святых Москва и Новгород сводили свои последние политические счеты. В борьбе с Нилом Сорским и его учениками Иосиф – сам не желая того – разрушал традиции преподобного Сергия, ставшие стеснительными для религиозного одеяния пышного московского царства.

Глава 12. Трагедия древнерусской святости Противоположность между заволжскими "нестяжателями" и осифлянами поистине огромна как в самом направлении духовной жизни, так и в социальных выводах. Одни исходят из любви, другие – из страха – страха божия, конечно, одни являют кротость и всепрощение, другие – строгость к грешнику. В организации иноческой жизни на одной стороне – почти безвластье, на другой – суровая дисциплина. Духовная жизнь "заволжцев" протекает в отрешенном созерцании и "умной" молитве, – осифляне любят обрядовое благочестие и уставную молитву. "Заволжцы" защищают духовную свободу и заступаются за гонимых еретиков, осифляне предают их на казнь. "Нестяжатели" предпочитают трудовую бедность имениям и даже милостыне, осифляне ищут богатства ради социально организованной благотворительности. "Заволжцы", при всей бесспорной русской генеалогии их – от преподобных Сергия и Кирилла – питаются духовными токами православного Востока, осифляне проявляют яркий религиозный национализм.

Наконец, первые дорожат независимостью от светской власти, последние работают над укреплением самодержавия и добровольно отдают под его попечение и свои монастыри, и всю Русскую Церковь. Начала духовной свободы и мистической жизни противостоят социальной организации и уставному благочестию.

Сама по себе противоположность духовных направлений не означает с необходимостью борьбы между ними. Но практические выводы – отношение к монастырским вотчинам и еретикам – сделали борьбу неизбежной. Сам преподобный Нил воздерживался от полемических посланий, как и вообще от участия в политической жизни. За него писали ученики, особенно Вассиан Косой, с большой страстностью.

Иосиф, переживший Нила, показал себя неутомимым полемистом. Обе стороны старались привлечь на свою сторону власть. Иван III не был расположен казнить еретиков. И сам он, и его преемник подумывали о секуляризации монастырских вотчин. Это объясняет покровительство, которое Василий III долго оказывал Вассиану, жившему в Москве на Симонове и по своей высокой боярской родовитости вхожему во дворец. Победа осифлянам досталась недешево. Но перспектива потерять имущества вооружила против "заволжцев" не одну волоколамскую партию, но и огромное большинство Русской Церкви. Великий князь не мог противиться этому господствующему настроений. В конце концов он пожертвовал Вассианом, который был осужден на Соборе 1531 г. по обвинению в богословских промахах, которые были превращены в ереси. Еще ранее Вассиана, в 1525 г., был осужден Максим Грек, заезжий с Афона монах, православный гуманист и писатель, с которым забрезжилась было и погасла возможность возрождения на Руси православной культуры, умиравшей в Византии. Максиму вменили в вину неточности его переводов. За этими обвинениями стояла месть человеку, который разделял взгляды "нестяжателей" и обличал внешнее, обрядоверческое направление русского благочестия. После тридцатилетнего заточения по русским монастырям Максим скончался у Троицы Сергия, где он и чтился местно как святой за невинно перенесенные им страдания.

Осудивший Максима и Вассиана митрополит Даниил был сам из игуменов Волоколамского монастыря и учеников преподобного Иосифа. Преданностью великому князю и безоговорочной защитой его интересов, которая не останавливалась перед нарушением ни канонов, ни нравственных обязательств, он сумел сделать себя необходимым. С ним осифлянское направление утверждается в Москве. Волоколамский монастырь сделался рассадником епископов для всей России, подобно древнему Киево Печерскому и Сергиеву. Легкая победа осифлянства определилась, конечно, не одними экономическими интересами церковного землевладения, но и общей сродностью, созвучием этого направления государственному делу Москвы, с ее суровой дисциплиной, напряжением всех общественных сил и закрепощением их в тягле и службе.

Настоящему разгрому "заволжцы" подверглись лет через двадцать после первого удара. На этот раз они поплатились не за свое отношение к вотчинам, а за отношение к ереси. Еще в начале столетия они давали у себя убежище гонимым еретикам, движимые, конечно, не сочувствием к их учениям, а нежеланием участвовать в пролитии крови.

Ересь жидовствующих всколыхнула вокруг себя волны рационалистического движения.

Многие, подозреваемые в ереси, грешили лишь вольномыслием или критическим направлением ума. Но в этом же обвиняли и самого Нила. Ученики его не имели никакого желания производить духовный суд и принимали всех, приходивших в их скиты. В 50-х гг. в Заволжье было открыто гнездо ереси. Среди обвиняемых монахов был один настоящий еретик. Феодосий Косой. Другие были повинны в разного рода свободомыслии. В числе осужденных был Троицкий игумен Артемий, который, бежав в Литву, показал себя стойким борцом за православие;

привлекался к дознанию и Феодорит, просветитель лопарей, которому князь Курбский, духовный сын его, человек, несомненно, православный, составил настоящее житие. При митрополите Макарии, в 1553-1554 гг., в Москве было осуждено на заточение вместе с двумя настоящими еретиками, Башкиным и Косым, много "заволжцев". Несколько лет продолжались розыски в северных скитах.

Следует предполагать, что в результате много старцев разбрелось по глухим местам вологодским и поморским, и старые очаги пустынножительства вокруг Кирилловой обители запустели. Это было настоящим разгромом целого духовного направления, и без того подавленного церковным торжеством осифлянства.

Примечательна и сама история посмертного почитания основателей обоих направлений. Преподобный Иосиф был канонизован в конце XVI века три раза, к местному и общему (1591) почитанию. Авторитет его стоял непререкаемо высоко уже в середине века. Он чтился москвичами выше всех других "новых" чудотворцев, и в XVII веке в московской небесной иерархии занял место непосредственно за преподобными Сергием и Кириллом.

Нил Сорский вообще не был канонизован в Москве, хотя знаком уважения к нему была задуманная Грозным постройка в его ските каменной церкви. Мы вообще не знаем, когда именно произошла его местная канонизация, – в конце XVIII или в XIX веке. Она совершилась неприметно, в силу возросшего его почитания в новое время, и санкционирована Синодом в "Верном месяцеслове" 1903 г.

Оба направления церковной жизни XVI века нашли свое отражение и в житиях современных святых. Они далеко еще не изучены, не изданы, но исследование Кадлубовского дает возможность проследить и в XVI веке те же два типа русской святости, что и в XV. В ряде случаев, однако, мы не можем причислить святого к определенной школе: по недостаточной ли конкретности биографии или по самому характеру: умеренному, среднему – духовного пути подвижника. Можно отметить одно:

направление, восторжествовавшее в жизни и в иерархическом строе Русской Церкви, далеко не торжествует в лике ее святых. Здесь можно наблюдать скорее обратное соотношение. К святым осифлянского направления можно причислить с уверенностью лишь Даниила Переяславского и Герасима Болдинского.

Никто из непосредственных учеников преподобного Иосифа не был канонизован. Но Даниил († 1540) постригся в Боровском монастыре при Пафнутии и был, следовательно, содругом Иосифа по духовной школе и учителем Герасима Болдинского.

Его богатое фактическим содержанием житие рисует святого с отроческих лет преданным суровой аскезе. Подражая Симеону Столпнику, мальчик стянул свое тело под одеждой веревкой от лодки;

родители недоумевали о причине болезни сына, пока не обнаружили "смрад исходящь и плоть гниющу". Другая его черта, тоже навеянная древней аскетической литературой: никто не мог уговорить его мыться в бане. Эту строгость к баням святой проявил впоследствии и в своем монастыре в бытность игуменом. После двенадцати лет в Боровске Даниил возвращается в Переславль и живет здесь в разных монастырях, взяв на себя особое служение – погребение умерших нечаянной смертью. Основав свой собственный Троицкий монастырь, он показал себя игуменом строгим и очень внимательным к распорядку монастырского быта. Однако аскетическая суровость его юности значительно смягчилась. Монастырь свой он поставил, подобно Иосифу, в тесную зависимость от московских великих князей, которые именуются в житии царями. Даже основание новой обители объясняется царским повелением, на что у Даниила имелись и практические соображения: "Аще не в царском имени будет тая церкви, ничто же по нас успеется, кроме оскудения". Василий III назначает ему в старости преемника и делает его крестным отцом своих сыновей.

Герасим Болдинский († 1554) постригся тринадцати лет у преподобного Даниила и двадцать лет был его благоговейным учеником. Житие в сильных выражениях рисует его аскетические подвиги: его пощение – вкушал пищу через день или через два, его "благопротяжную молитву", на всю ночь до заутрени, его выносливость к стуже и зною, которыми он обуздывал "буяго и дивияго зверя, плоть свою". Потом, с благословения игумена, он ушел в пустыню, но не в Заволжье, а в смоленские пределы, где живет в диком лесу, много терпя от бесов и лихих людей. Рассказывается о "кузовце", который преподобный повесил при дороге, чтобы проходящие клали милостыню для неведомого им пустынника, от которого ворон – кстати, любимая птица Пафнутия Боровского – отгонял зверей. Через два года Герасим основал свой монастырь на новом месте, в Болдине, в пятнадцати верстах от Дорогобужа и, сходя на поклон к "царю" Василию III, получил от него богатую милостыню. Если в молодости Герасим, по-видимому, имел влечение к пустынному житию, то впоследствии он показывает себя неутомимым строителем монастырей и организатором киновий. Всего он построил четыре обители: в Болдине, в Вязьме, на Жиздре и на Днепре (Сверков), во главе которых ставит своих учеников.

Биограф святого, игумен Антоний, передает его предсмертное поучение братии. Оно всецело совпадает с "Законом", или завещанием, которое оставил после себя преподобный. Эти наставления и этот "Закон" касаются монастырской дисциплины и выдержаны в духе Иосифовой "Духовной грамоты". У Иосифа же Герасим заимствует институт двенадцати соборных старцев, с которыми игумен делит свою власть.

Видное место в житии и в посмертных чудесах занимают наказания обидчиков монастыря и хулителей святого. Однако почти во всех случаях святой прощает раскаявшихся и исцеляет их. Самое суровое наказание постигает крестьян, которые травили собаками проходивших монахов: Герасим предсказывает падеж скота в этой деревне, "да не ктому унижают иноческий чин".

От святых Иосифовой, или, точнее, Пафнутьевой школы переходим к ученикам преподобного Нила и "заволжцам".

Двое из учеников Нила были канонизованы: Кассиан Учемский и Иннокентий Комельский. Первый был родом грек, в мире князь Манкупский, который, постригшись в Ферапоптовом монастыре на Белоозере, основал свой собственный Учемский монастырь в пятнадцати верстах от Углича (1504 или 1509). Иннокентий Охлябинин был любимым учеником Нила, спутником его странствий но святым местам Греции. Оставив скит преподобного Нила, он ушел в Комельский лес (Вологодской губернии), где, после долгого пустынножительства, основал скит для своих учеников. Своею рукою он переписал Нилов "Устав", снабдив его своим "Надсловием" и "Пристежением". Скончался он задолго до смерти своего учителя, в 1491 г. Подробное житие его погибло вместе с житием Нила от татарского разорения в 1538 г. Но и в его краткой редакции видим истинного ученика Нилова: "Нравом смирен и образом кроток, и в божественных писаниях трудолюбие поучашеся и всем умом испытуяще".

Другой великий Комельский подвижник Корнилий († 1537) в своем "Уставе" и в своей жизни сочетал черты Нилова и Иосифова благочестия, с преобладающим влиянием Нила. Можно было бы говорить об эклектизме его направления, если бы житие его не давало образ большой цельности и самобытности. Ростовец родом, он вместе со своим дядей двенадцати лет ушел в Кириллов монастырь, где и постригся. Вериги и тяжелые труды – "кто не знает Кирилловские хлебни?" – не мешали ему заниматься списыванием книг. К преподобному Кириллу и его обители он относился всю жизнь с благоговейным уважением.

Духовное странничество, один из первых примеров которого явил на Руси Корнилий, привело его сначала в Новгород к архиепископу Геннадию, другу Иосифа, потом, через тверские монастыри, в Комельский лес. Лишь на шестидесятом году жизни, после многих трудов и опасностей, отшельник соорудил первую церковь во имя Введения для своих учеников. Однако не скит, а киновию строил Корнилий на старости лет, со строгим общежитием и уставом. Для своей киновии Корнилий не искал сел и имений: сам с монахами неустанно корчевал и распахивал девственный лес. Его трудовые подвиги переносят нас в обстановку русских монастырей XIV века: недаром некоторые эпизоды:

повалившееся дерево, пожар хвороста – кажутся списанными с жития св. Кирилла.

Великий князь Василий Иванович почти насильно заставил его принять угодья и деревни.

Во время голода монастырь мог кормить нуждающихся и даже воспитывать покинутых младенцев – подобно Волоцкому, но не по-Иосифову и не по-хозяйственному подает милостыню Корнилий: по два, по три раза каждому из убогих, которые хотят обмануть его. Ученики протестуют, но явившийся ему во сне Антоний Великий, патрон одной из монастырских церквей, одобряет его непрактическую щедрость. В житии рассказывается немало случаев о проступках и даже преступлениях монахов и мирян. Никогда Корнилий не бывает строг в наказаниях. Когда он велит выбросить на дорогу хлебы, испеченные без благословения, он повторяет лишь преподобного Феодосия Печерского. Прощает он и разбойников и даже двух своих монахов, которые подстерегали его, чтобы убить:

"Блаженный же поучи их... утеши и прости им грех". Строитель киновии, он тосковал о безмолвии и несколько раз оставлял свой монастырь, чтобы с учеником своим Геннадием спасаться в Костромских лесах, где принялся строить новый скит. Удалялся он и в Кириллов, думая в родной обители окончить свои дни. Но комельцы сумели найти высокую руку против своего беглого игумена. Они всякий раз обращались к великому князю, и тот принуждал святого возвращаться в свою обитель: напрасно Корнилий ссылался на старость и немощь или пытался спастись тайным бегством. Скончался он в Комельском монастыре, которому оставил и свой известный "Устав". "Устав" этот, состоящий из пятнадцати глав, самым предисловием говорит о двойных его источниках:

Ниле и Иосифе. Начав со слов Нила, что пишет он для "едиправной" братии, а не для учеников, ибо "един у нас Учитель", Корнилий кончает словами Иосифа о строгой ответственности настоятеля за своих подвластных и об ожидающих каждого посмертных мытарствах. Самые главы "Устава" в значительной части повторяют установления Иосифа, касающиеся распорядков церковной молитвы, трапезы и келейной жизни.

Последние главы о послушниках Корнилий добавил из собственного опыта, и через весь "Устав" провел свою главную мысль о нестяжании. Учительные наставления его, внесенные в житие, проникнуты всецело духом Сорского пустынника. Такова его беседа на вопрос учеников: "Что есть любовь и кая заповедь глаголеши хранити?" Корнилий отвечает по Евангелию о любви к Богу и ближним. За кротостью его и любовью живет углубленное понимание духовной жизни, выработанное в заволжской школе. Он учит "сердце хранити умною молитвою от скверных помысл". Впрочем, положительных сведений о мистическом направлении преподобного Корнилия мы не имеем. Кажется, что в своем стремлении соединить духовный идеал Нила с социальным Иосифа Корнилий возвращается к далекому образу преподобного Кирилла, восстанавливая цельность его служения, но обогащенную в двойном опыте позднейшего киновитства и скитничества.

Эта широта направления преподобного Корнилия обусловила влияние его обители и "Устава". Еще при жизни преподобного шесть учеников его основали монастыри по русскому Северу, седьмой – по его смерти. Большинство их было причислено к лику святых. Из них Геннадий († 1565) вместе с Корнилием трудился над основанием Костромского и Любимоградского монастырей. Ему преподобный как бы завещал свою кротость. Геннадий любил беседовать с крестьянами в полях и ночевал в их избах, не уставая поучать их, – черта необычная в русских житиях. Кирилл Новоезерский († 1532) унаследовал от Корнилия любовь к странничеству. Двадцать лет он бродил по северной Руси, по лесам и городам, босой и в рубище, никогда не ночуя под кровлями, но по преимуществу на церковных папертях. Потом основал свой монастырь на острове посреди Нового озера, в тридцати верстах от Белозерска. Его образ по житию представляется несколько более строгим в сравнении с его учителем. Многочисленные чудеса, запись которых велась и в XVII веке, свидетельствуют о широком народном его почитании. Его чтил и Грозный;

ему приписывают предсказание о бедствиях Смутного времени. В XIX веке он заслонил в народном почитании древнего Кирилла.

Новгородская область в XVI веке продолжает давать великих подвижников, многие из которых идут на поморский Север. Для большинства мы лишены возможности установить направление их духовной жизни. Преподобный Александр Свирский, постригшийся на Валааме, основал свою обитель близ реки Свири. Мы знаем, что он пребывал в отношениях духовной любви с Корнилием Комельским, к которому послал одного из своих учеников. Постриженник псковского игумена преподобного Саввы Крынецкого Нил Столбенский († 1555) избрал подвиг совершенного уединения.

Тринадцать лет он скрывался в ржевских лесах, пока стечение народа не заставило его переселиться на озеро Селигер, на остров Столбенский, или Столобенский, давший ему его прозвание. Двадцать семь лет спасался он в своей келье, не имея никаких учеников.

Он не построил даже часовни – пример чрезвычайно редкий среди русских подвижников.

Молился перед иконой Божией Матери и кадил ей. В его келье были водружены два костыля, на которые он опирался во время сна, не зная постели. Вот все, что могли рассказать о нем окрестные жители, от которых святой перенес немало зла: два раза они даже выжигали бор на острове, чтобы выгнать пустынника. Лишь много лет спустя на острове основался монастырь. Житие преподобного Нила написано, по просьбе столбенцев, в Болдинском монастыре св. Герасима;

может быть, отсюда некоторая суровость, окружающая неясный для нас облик селигерского отшельника.

Исключительности его подвига соответствует и одна исключительная черта его народного почитания. В Столбенском монастыре до последнего времени продавали богомольцам небольшие деревянные статуэтки святого, пережившие общее синодальное запрещение резных икон.

Никандр Псковской († 1582) тоже спасался в пустынной хижине и не основал обители. Он начал лесную свою жизнь даже ранее пострижения, совсем в юном возрасте.

Но уединение его прерывалось годами монашеского искуса в Саввином Крыпецком монастыре, в котором он постригся, и который дважды оставлял из-за несогласий с недовольными строгой дисциплиной и завистливыми монахами.

Яснее других для нас облик преподобного Антония Сийского († 1558). Новгородский крестьянин, он ушел из мира овдовев, уже в зрелых летах. Он не искал пострижения в какой-либо знаменитой обители, но постригся в одном из северных каргопольских монастырей. Походив по дикому Северу, среди болот и озер у самого студеного моря, он, наконец, основал свой монастырь по речке Сии в Холмогорском уезде. Неутомимый труженик, он много пролил пота на скудной, неродящей северной земле, любил и ловить рыбу в уединении, отдавал себя на съедение болотным комарам: подвиг преподобного Феодосия, который восстановлен на Севере Александром Свирским. Любитель пустыни, он оставил свой монастырь на попечение поставленного им игумена, хотя перед кончиной должен был вернуться по требованию братии. Этот пустынник, забравшийся в такую глушь, тем не менее нашел нужным войти в сношения с Москвой, посылал Василию III просить разрешения строиться на государевой земле;

внушал своим монахам молиться о даровании наследника великому князю;

перед смертью завещал молиться о царе Иване Васильевиче и всех начальниках русской земли. Не отказывался он и от владения селами.

В поучениях, переданных в житии, и в его сохранившемся завещании он, наряду с соблюдением устава общежития (есть заимствования у Корнилия Комельского), настаивает больше всего на братской любви и кротости. Эту же кротость и смирение он проявлял и в своей жизни: "Ниже жезла своего пастырского в руки взимаше". Быть может, не случайно его завещание много заимствует из одной грамоты преподобного Кирилла.

Как ни смутны для нас образы северных подвижников XVI века, но некоторые общие наблюдения уже напрашиваются. Мы видим соединение черт благочестия Нила и Иосифа, при котором, однако, стираются резкие, выдающиеся черты: суровость Иосифа и "умная" молитва Нила. Умеренная уставная строгость и братская любовь возвращают последних древних русских святых к исходной точке: к Белозерской обители Кирилла.

Именно Кирилл, а не преподобный Сергий (разница в градации смирения и строгости) отпечатлевается всего отчетливее в северных русских киновитах. Но после мистического углубления заветов преподобного Сергия возвращение к преподобному Кириллу невольно вызывает мысль о некоторой исчерпанности духовных сил. XVI век в Русской Церкви уступает XV, бесспорно, в том, что составляет сердце церковной жизни, – в явлении святости.

Тем, кому эта оценка покажется субъективной и неубедительной, предлагаем другой критерий – статистический, как ни странным кажется его применение к духовной жизни.

Нельзя обнять в числах реально действующую в мире святость, но можно учесть церковную канонизацию святости. А между этими величинами как никак существует соответствие. В послемакарьевскую эпоху (до XVIII века) канонизационная политика русских иерархов не изменилась. Канонизовали часто и охотно – не только древних святых, но и новейших. И вот, следя за списками канонизованных святых XVI и XVII веков, мы воочию наблюдаем "утечку" святости. Возьмем хотя бы списки Голубинского:

они далеки от полноты, но по ним можно судить об относительном значении цифр. Берем в этих списках только имена преподобных (монахов) и в соответствующие периоды времени помещаем годы кончины. Тогда на первую половину XVI века падает 22 святых, на вторую – 8;

на первую половину XVII – 11, на вторую – 2. В XVII веке убыль идет резко и равномерно. По четвертям XVII века соответствующие цифры дают: 7, 4, 2, 0.

Если от цифр обратиться к личностям, то, за исключением Троицкого архимандрита Дионисия, знаменитого и в политической, и в культурной истории России, имена последних подвижников древней Руси уже немы для нас. Это все местно чтимые угодники, от большинства которых не осталось даже житий. Все они жили и подвизались на Севере, в глуши, уже ничем не связанные с той Москвой, которая до середины XVI века постоянно видела в своих стенах и дворцах захожих подвижников. Василий III и даже Иван Грозный имели возможность беседовать со святыми. Для благочестивого Алексея Михайловича оставалось только паломничать к их гробницам. В краткой истории русской святости не найдется места для преподобных последнего допетровского столетия.

Святые миряне еще задержат наше внимание. Но, в сущности, эта святая наша история (Filotheos istoria) завершается к концу XVI столетия.

Роковой гранью является средина XVI века. Еще вторая четверть столетия обнаруживает большие духовные силы (первая – 9, вторая – 13). Но к середине века уходит из жизни поколение учеников преподобных Нила и Иосифа. К 50-м годам относится разгром заволжских скитов. Вместе с ними угасает мистическое направление в русском иночестве. Осифлянство торжествует полную победу в Русской Церкви. Но оно явно оказывается неблагоприятным для развития духовной жизни. Среди учеников преподобного Иосифа мы видим много иерархов, но ни одного святого. 1547 год – год венчания на царство Грозного – в духовной жизни России разделяет две эпохи: Святую Русь от православного царства. Осифлянство оказало большие национальные услуги русской государственности. Деятельность митрополита Макария об этом свидетельствует.

Но уже Стоглавый Собор Макария вскрывает теневые стороны победившего направления.

В религиозной жизни Руси устанавливается надолго тот тип уставного благочестия, "обрядового исповедничества", который поражал всех иностранцев и казался тяжким даже православным грекам, при всем их восхищении. Наряду с этим жизнь, как семейная, так и общественная все более тяжелеет. Если для Грозного самое ревностное обрядовое благочестие совместимо с утонченной жестокостью (опричнина задумана как монашеский орден), то и вообще на Руси жестокость, разврат и чувственность легко уживаются с обрядовой строгостью. Те отрицательные стороны быта, в которых видели влияние татарщины, развиваются особенно с XVI века. XV рядом с ним – век свободы, духовной легкости, окрыленности, которые так красноречиво говорят в новгородской и ранней московской иконе по сравнении с позднейшей.

Ныне уже ясно, что основной путь московского благочестия прямо вел к старообрядчеству. Стоглав недаром был дорог расколу, и Иосиф Волоцкий стал его главным святым. Вместе с расколом большая, хотя и узкая, религиозная сила ушла из Русской Церкви, вторично обескровливая ее. Но не нужно забывать, что первое великое духовное кровопускание совершилось на сто пятьдесят лет раньше. Тогда была порвана великая нить, ведущая от преподобного Сергия;

с Аввакумом покинула Русскую Церковь школа св. Иосифа. О (ноль) святости в последнюю четверть XVII века – юность Петра – говорит об омертвении русской жизни, душа которой отлетела. На заре своего бытия Древняя Русь предпочла путь святости пути культуры. В последний свой век она горделиво утверждала себя как святую, как единственную христианскую землю. Но живая святость ее покинула. Петр разрушил лишь обветшалую оболочку Святой Руси. Оттого его надругательство над этой Старой Русью встретило ничтожное духовное сопротивление.

Глава 13. Юродивые Вместе с юродивыми новый чин мирянской святости входит в Русскую Церковь приблизительно с начала XIV века. Его расцвет падает на XVI столетие, несколько запаздывая по отношению к монашеской святости: XVII век еще вписывает в историю русского юродства новые страницы. По столетиям чтимые русские юродивые распределяются так: XIV век – 4;

XV – 11;

XVI – 14;

XVII – 7. По явление святого юродивого совпадает по времени с угасанием княжеской святости. И это совпадение не случайно. Новый век потребовал от христианского мирянства нового подвижничества. Юродивый стал преемником святого князя в социальном служении. С другой стороны, едва ли случайно святое попрание быта в юродстве совпадает с торжеством православия.

Юродивые восстанавливают нарушенное духовное равновесие.

Принято думать, что подвиг юродства является исключительным призванием Русской Церкви. Это мнение заключает в себе преувеличение истины.

Греческая Церковь чтит шестерых юродивых (!!!греч.!!!).

Из них двое, св. Симеон (VI век) и св. Андрей (может быть, IX век), получили обширные и очень интересные жития, известныс и в Древней Руси. Наши предки особенно любили житие св. Андрея, считавшегося у нас славянином, за те эсхатологические откровения, которые в нем содержатся. Да и любимый праздник Покрова делал близким для всех на Руси цареградского святого. Именно греческие жития дают в своем богатом материале ключ к пониманию юродства. Напрасно мы стали бы искать в русских житиях разгадку подвига. И это ставит перед исследователем русского юродства трудную проблему.

Редко находим мы для русских юродивых житийные биографии, еще реже – биографии современные. Почти везде неискусная, привычная к литературным шаблонам рука стерла своеобразие личности. По-видимому. и религиозное благоговение мешало агиографам изобразить парадоксию подвига. Многие юродивые на Руси ходили нагие, но агиографы стремились набросить на их наготу покров церковного благолепия. Читая жития греческого юродивого Симеона, мы видим, что парадоксия юродства охватывает не только разумную, но и моральную сферу личности. Здесь христианская святость прикрывается обличием не только безумия, но и безнравственности. Святой совершает все время предосудительные поступки: производит бесчиние в храме, ест колбасу в страстную пятницу, танцует с публичными женщинами, уничтожает товар на рынке и т. п.

Русские агиографы предпочитают заимствовать из жития св. Андрея, в котором элемент имморализма отсутствует. Лишь народные предания о Василии Блаженном да скудные упоминания летописей показывают, что и русским юродивым не чужда была аффектация имморализма. Жития их целомудренно покрывают всю эту сторону их подвига стереотипной фразой: "Похаб ся творя". "Юрод" и "похаб" – эпитеты, безразлично употреблявшиеся в Древней Руси, – по-видимому, выражают две стороны надругания над "нормальной" человеческой природой: рациональной и моральной. Мы могли бы легко сослаться в доказательство на современное русское юродство, но это было бы методологически неправильно. Лишенное церковного признания и благословения с XVIII века, русское юродство не могло не выродиться, хотя мы лишены возможности определить степень его уклонения от древних образцов.

Необычное обилие "Христа ради юродивых", или "блаженных" в святцах Русской Церкви и высокое на родное почитание юродства до последнего времени, действительно, придает этой форме христианского подвижничества национальный русский характер.

Юродивый так же необходим для Русской Церкви, как секуляризованное его отражение, Иван-дурак – для русской сказки. Иван-дурак, несомненно, отражает влияние святого юродивого, как Иван-царевич – святого князя.

Здесь не место останавливаться на очень трудной духовной феноменологии русского юродства. Совершенно схематически укажем на следующие моменты, соединяющиеся в этом парадоксальном подвиге.

1. Аскетическое попрание тщеславия, всегда опасного для монашеской аскезы. В этом смысле юродство есть притворное безумие или безнравственность с целью поношения от людей.

2. Выявление противоречия между глубокой христианской правдой и поверхностным здравым смыслом и моральным законом с целью посмеяния миру (I Коринфянам, I-IV).

3. Служение миру в своеобразной проповеди, которая совершается не словом и не делом, а силой Духа, духовной властью личности, нередко облеченной пророчеством.

Дар пророчества приписывается почти всем юродивым. Прозрение духовных очей, высший разум и смысл являются наградой за попрание человеческого разума подобно тому, как дар исцелений почти всегда связан с аскезой тела, с властью над материей собственной плоти.

Лишь первая и третья сторона юродства являются подвигом, служением, трудничеством, имеют духовно-практический смысл. Вторая служит непосредственным выражением религиозной потребности. Между первой и третьей существует жизненное противоречие. Аскетическое подавление собственного тщеславия покупается ценою введения ближнего в соблазн и грех осуждения, а то и жестокости. Св. Андрей цареградский молил Бога о прощении людей, которым он дал повод преследовать его. И всякий акт спасения людей вызывает благодарность, уважение, уничтожает аскетический смысл юродства. Вот почему жизнь юродивого является постоянным качанием между актами нравственного спасения и актами безнравственного глумления над ними.

В русском юродстве вначале преобладает первая, аскетическая сторона, в XVI столетии уже несомненно – третья: социальное служение.

В Киевской Руси мы не встречаем юродивых в собственном смысле слова. Но о некоторых преподобных мы слышим, что они юродствуют временно: Исаакий, затворник Печерский, и Авраамий Смоленский. Впрочем, относительно Авраамия нет уверенности в том, не называет ли его биограф юродством нищую, странническую жизнь святого.

Социальное уничижение, "худые ризы" преподобного Феодосия тоже ведь граничат с юродством смирения. Временно нес тяжкое бремя юродства и преподобный Кирилл Белозерский. Как и для Исаакия, его юродство мотивируется желанием избежать славы.

Что оно имело характер моральный (имморальный) – по крайней мере, нарушения дисциплины, – видно из налагавшихся на него игуменом наказаний. Впрочем, в юродстве преподобных мы не должны искать резких черт классического типа: для них достаточно и отдаленного приближения к нему. Это не особая форма служения, а привходящий момент аскезы.

Первым настоящим юродивым на Руси был Прокопий Устюжский. К сожалению, его житие составлено (XVI век) много поколений после его кончины, которую оно само относит к 1302 г., помещая отдельные события его то в XII, то в XV столетие. Житие это приводит Прокопия в Устюг из Новгорода и, что самое поразительное, делает его немцем.

Был он смолоду богатым купцом "от западных стран, от латинска языка, от немецкой земли". В Новгороде он познал истинную веру в "церковном украшении", иконах, звоне и пении. Крестившись у святого Варлаама Хутынского (анахронизм) и раздав свое имение, он "приемлет юродственное Христа ради житие и в буйство преложися", по Апостолу. В чем состояло его буйство, не указывается. Когда его начали "блажити" в Новгороде (автору следовало сказать о "блажении" до принятия юродства), он отпрашивается у Варлаама в "восточные страны" и идет по градам и весям, непроходимым лесам и болотам, "взыскуя древнего погибшего отечества". Его юродство навлекает на него от людей "досаду и укорение и биение и пхание", по он молится за своих обидчиков. Город Устюг, "великий и славный", он избрал для жительства тоже за "церковное украшение".

Житие он ведет жестокое, с каким не могли сравняться самые суровые монашеские подвиги: не имеет кровли над головой, спит "на гноище" нагой, после – на паперти соборной церкви. Молится тайно, по ночам, прося "полезных граду и людем". Принимает у богобоязненных людей помалу пищи, но никогда ничего у богатых.

Первому русскому юродивому удалось, по-видимому, ввести в заблуждение устюжан. Мнимый "юрод" не пользовался авторитетом, как это видно из эпизода об огненной туче. Однажды Прокопий, войдя в церковь, возвещает Божий гнев на град Устюг: "За беззаконные неподобные дела зле погибнут огнем и водою". Никто не слушает его призывов к покаянию, и он один плачет целые дни на паперти. Только когда страшная туча нашла на город, и земля затряслась, все бегут в церковь. Молитвы перед иконой Богородицы отвратили Божий гнев, и каменный град разразился в двадцати верстах от Устюга, где столетия спустя можно было еще видеть поваленный лес.

Пророческий дар, неотъемлемый от юродства, Прокопий проявляет и во втором эпизоде жития, из которого мы узнаем, что были у него в Устюге и друзья. В страшный мороз, какого не запомнят устюжане, когда замерзали люди и скот, блаженный не выдержал пребывания на паперти в своей "раздранной ризе" и пошел просить приюта у клирошанина Симеона, отца будущего святителя Стефана. В этом доме он предсказывает Марии о рождении от нее святого сына. Так, как рисуется здесь его облик в общении с людьми, в нем нет ничего сурового и мрачного. Он является "светлым видением и сладким смехом". Хозяина, который обнимает его и целует, он приветствует словами:

"Брате Симеоне, отселе веселися и не унывай".

В этой устюжской повести явственны следы влияния греческого жития Андрея Юродивого, особенно в описании морозного терпения святого.

Недаром устюжское предание приводит первого русского юродивого из Великого Новгорода. Новгород был родиной русского юродства. Все известные русские юродивые XIV века и начала XV связаны с Новгородом. Здесь буйствовали в XIV веке Никола (Кочанов) и Федор, пародируя своими драками кровавые столкновения новгородских партий. Никола жил на Софийской стороне, Федор – на Торговой. Они переругивались и перебрасывались через Волхов. Когда один из них пытался перейти реку по мосту, другой гнал его назад: "Не ходи на мою сторону, живи на своей". Легенда прибавляет, что после таких боев блаженным случалось возвращаться не но мосту, а прямо по воде, яко по суху.

В пятнадцати верстах от Новгорода, в Клопском Троицком монастыре подвизался св.

Михаил († 1453), именуемый юродивым (или Салос), хотя в его житиях (известно три редакции) не видим юродства в собственном смысле слова. Св. Михаил является провидцем, а его жития собранием "пророчеств", вероятно, записывавшихся в монастыре.

Лишь причудливость формы, символическая театральность жестов, с которыми связаны некоторые из его пророчеств, могли быть истолкованы как юродство. Самое большое о юродстве говорит начало жития, рисующее его необычайное появление в Клопском монастыре.

В ночь под Иванов день (1409), во время всенощной, в келье одного из монахов оказался неведомо откуда пришедший старец. "Пред ним свеща горит, а пише седя Деяния апостольска". На все вопросы игумена неизвестный отвечает буквальным повторением его слов. Его было приняли за беса, начали кадить "темьяном", но старец, хотя "от темьяна закрывается", но молитвы повторяет и крест творит. В церкви и трапезной он ведет себя "по чину" и обнаруживает особенное искусство сладкогласного чтения. Он не желает только открывать своего имени. Игумен полюбил его и оставил жить в монастыре. Не говорится, был ли он пострижен и где. Монах он был образцовый, во всем послушлив игумену, пребывая в посте и молитве. Но житие его было "вельми жестоко". Не имел он в келье ни постели, ни изголовья, но лежал "на песку", а келью топил "наземом да коневым калом" и питался хлебом да водой.

Его имя и знатное происхождение обнаружилось во время посещения монастыря князем Константином Дмитриевичем, сыном Донского. В трапезной князь пригляделся к старцу, который читал книгу Иова, и сказал: "А се Михайло Максимов сын рода княжеска". Святой не отрицал, но и не подтверждал, и князь, уезжая, просил игумена:

"Поберегите, отцы, сего старца, нам человек той своитин". С тех пор Михаил жил в монастыре, окруженный всеобщим уважением. При игумене Феодосии он изображается рядом с ним как бы правителем монастыря... Молчание свое он прерывает для загадочных пророчеств, которые составляют все содержание его жития. То он указывает место, где рыть колодезь, то предсказывает голод и учит кормить голодных монастырской рожью.

Pages:     | 1 | 2 || 4 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.