WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 6 |

«Сергей Соболенко. Рецепт от безумия. Под ред. В. Стрельникова. - К.: "София", 1998. - 368 с. ...»

-- [ Страница 3 ] --

— Да да, — подтвердил я, — пятнадцать и дадут. Все думают только об этом. А любовь? Какая там любовь? Разве им, умным, понять... Суши, мамуля, сухари, — буркнул я и вышел, хлопнув дверью Что-то припоминая, я бродил в тех местах, где должна жить она. И тут, встретив ее подружку, узнал адрес. А это значит — улицу, дом и квартиру И начался невыразимый кошмар. Не было такого дома и квартиры, была только улица. Три дня я бродил по этой длиннющей надоевшей улице, тыкаясь в каждый дом по двадцать раз. “Ну нет такого номера, рехнуться можно”, — думал я. Меньший номер был, больший — тоже. А этого дома — не было. Мне стало страшно по настоящему могу не увидеть никогда в жизни больше круглую физиономию, с этими обалдевшими, дурацкими глазами! И тут я заметил, что, шатаясь три дня по улице, постоянно натыкаюсь на одно очень интересное здание под названием “Почта” Я кинулся к выходящему почтальону. Это была женщина — Да вот там, за мостиком, этот дом — Как? — завопил я — Ведь это же пожарка!

— Там и люди живут.

— Где? — удивился я Из-за каменного забора огромного завода валил черным пластом дым прямо на пожарку Не верилось, уж очень нежилое было это здание. Ни простыней, ни белья, только пустой, Угрюмый двор. Потом я узнал, что наши доблестные пожарники в состоянии все высушить в ванной, на кухне и в комнате на батареях. Гордые оказались эти пожарники Не желали спать на черных от заводского дыма простынях И действительно, к пожарке, со стороны завода, были прилеплены три этажа жилых квартир Я постучал в дверь в ожидании бури. Вопреки всем законам движения предельно напрягся — Боже, кто пришел? — открыв дверь, радостно всплеснули руками лапа пожарник с мамой. Тут было чему удивиться.

— Проходи, Сереженька, — ласково сказала уже почти моя теща. Но когда я вошел, то сразу все понял. В углу сидел злобный и насупленный, уже почти четыре дня ничего не евший, потухший помидор с опухшими печально дурацкими глазами. И вы думаете, он бросился ко мне в объятия? Как бы не так!

— Смотри, нашел! —хмыкнул злобный помидор.

Короче, все напились, наелись и отложили разговор на следующий день. Помню, блеснула в залитом алкоголем мозгу последняя здравая мысль: “Что ж я вытворяю? Ну зачем мне такой крутой помидор? Чего я с ним делать буду?” На следующий день с больной головой и желудком я слушал мудрые проповеди пожарника. Ох уж эти солдаты! Мы сидели на кухне, он ритмично стучал рукой по столу, выговаривая загадочные фразы. Это выглядело примерно так.

— Ну, вот, потому что это, — удар кулаком по столу, — значит, в общем, того, — удар снова, — и поэтому что ж делать? “Интересно, — подумал я, — какое у него звание?” — В общем, так, — и он снова забарабанил по столу, очевидно, боясь, что я невнимательно слушаю. — Ты понимаешь, ну совсем... Я почесал затылок и решил ему помочь.

— Ей пятнадцать, — сказал я.

Ох и странные эти пожарники! Он вдруг как-то непонятно подхрюкнул и начал четко говорить, но почему-то в стиле Ветхого Завета, которого никогда не читал.

— Семя, кровь моя, понимаешь, — сказал он, саданув кулаком о стол. — Творение она мое, понимаешь, дочь, ни в чем не отказывал. Я даю свободу, свободу и волю. Не деспот я, а отец, понимаешь! — Очередной удар по столу был сокрушительный. — Пойми, — продолжал он, — дочерей у меня всего только две. Одна уже — за алкоголиком.

“Бедный папа, — думал я, глядя на него, — какой там алкоголик? Ты ведь дочь отдаешь идиоту, кретину, пьющему МБК и мечтающему спасти целый мир, нищему компрессорщику, уже почти наполовину оглохшему от любимого компрессора, без малейшей перспективы на дальнейшее существование. Боже, что же я делаю? — Мысли бились в голове, как птицы. — Ведь я люблю. Конечно, люблю. Но как можно обрекать любимую на такое существование? А отказываться, наверное, уже поздно”.

А пожарник-папа все бубнил, но уже грустно, что очень хочет видеть свою дочь либо с высшим образованием, либо, на крайний случай, хотя бы на очень хорошей работе.

“Что же ей смогу дать? —печально думал я. — А может, спросим у нее?” — вдруг осенило меня.

— Татьяна! — громко крикнул пожарник. — Иди сюда.

— Ну, чего кричишь? — Дверь на кухне распахнулась, и зашла исхудавшая, но уже счастливая моя жена.

— Я для тебя все! — гаркнул папа. — Кем хочешь быть, выбирай?! — громко крикнул он.

— Женой, — не задумываясь, ответил гордый помидор, и две сливы алчно и дерзко загорелись. — Женой, — повторила она, став в боевую стойку.

“Бедный папа, — снова подумал я. —Вот так, растили с мамой двух дочерей и увеличили семью на алкоголика и придурка”.

— А не рано? — спросил папа.

— Как раз вовремя, — ответила она. И тут пожарник просветлел.

— Как, уже?! — заорал он, схватившись за голову.

— Уже, — ответила она.

— Да ведь ты же только растешь! — звонко пропищала мама, ввалившись из комнаты в кухню.

— Значит, уже выросла.

“Да, поговорили”, —подумал я.

— На каком месяце? — с дрожью в голосе спросила мама.

— Чего? — не поняла Татьяна. Тут не выдержал я и расхохотался.

— Так вы ж уже, — удивленно сказала мама.

— Ну и что, — ответил я. И тут с ужасом понял, что это за люди. Раз уже, значит, должно. А раз уже и нету, значит, кто-то из двоих болен. — Вы извините, — попросил я прощения, — это у вас раньше так было, а мы неграмотнее.

Родители с уважением посмотрели на меня. Насчет этого все мои милые женщины могли не бояться. Меня коробила одна мысль, что где-то снова буду ходить я —маленький, перепуганный и истерзанный. Я не хотел второго себя и очень боялся этого. Боялся даже до общины, уж очень сильно годы моего унижения пропитали кровь.

Плохо понял я тогда слова Учителя: если растет сила в человеке, то только он и никто другой может сделать ее разрушающей либо созидающей. В этом у меня был действительно пробел. Я делал все упражнения внутреннего и внешнего развития. Конечно, усердно тренировался, несмотря на все злоключения, становясь сильным и обрастая окружающим безумием. Вот так и начала становиться светлая школа черной.

Женщины слишком рано ощутили что-то во мне, а после общины началось какое-то безумие. Ведь предупреждал Учитель, что сила может пробудить зверя — жадного, скребущего когтями по сердцу. Зная, что этого делать нельзя, я переступал человеческие законы. В этот миг зверь прибегал ко мне из логова.

Ночь. Душная, одинокая, черная и давящая... Каждую ночь в одиночестве, лежа в рыхлой постели, я выл потихонечку до утра, кусая губы и пальцы, тяжело засыпая. После часа или чуть больше беспокойного сна меня будила мать на работу — к ненавистному компрессору. Я мечтал закрыться в компрессорной и слушать уже любимое тарахтение. Но было поздно. Всегда какими то непонятными путями через проходную прорывалась то одна, то другая, а то и по две. Я не звал их, а значит — предавал Далее через рев компрессора, закрывшись на врезанный начальником замок, я слышал тихий стук женских пальцев, который заглушал все, и даже прошедшую ночь Зверь приходил мгновенно и не желал мне объяснять, что через женщин лучше и больше можно понять мир Но разве так?!

Я напоминал себе охотника, который не может не стрелять, сам не зная почему, в пролетающих птиц. Добро и зло стали приходить ко мне поодиночке, каждое в свое время.

Но я точно знал, где добро, а где зло. Рыдал во сне по ночам, рыдал в компрессорной, хватаясь за голову, затыкая уши.

Я проклинал себя за расстрелянных птиц, за угробленные души этих женщин “Ведь я мужчина! — говорил я себе — Разве имею право калечить чувства, которые пробудил в них!" Рев компрессора, казалось, посылал мне какие то проклятия за все сотворенное мною. Но как только прозрачные ногти касались снаружи облупившейся двери компрессорной, я вскакивал и говорил себе: “Ведь я мужчина! Не я прихожу, не я зову! Как может мужчина отказать, если женщина просит!?” “Вставай”, — ревел мне компрессор, становясь союзником и моим Зверем.

Ни одна женщина, которой я открывал дверь, не слышала компрессора “Пожирай ее, — ревел компрессор, — рви” И я рвал В крошечной комнатке на антикварной лежанке “Молодец”, — ревел и хохотал за стенкой компрессор Но я уже был согласен с ним А потом вспоминалось, какую дрожь восторга он пропускал по моему позвоночнику Я вспоминал вибрирующие кончики сосков, вибрирующие ресницы, кривящиеся и дрожащие губы. Вспоминал по ночам, когда ненавидел себя, когда просыпался от вкуса крови, текущей из прокушенных в отчаянии губ. Вставал и, ненавидя все, сгорбатившись, топал к своему холодильнику и снимал жар МБК Ах ты, моя компрессорная, когда состарюсь, сложу о тебе поэму, — проклятая! В одно прекрасное время я понял, нужно бежать из нее, куда-нибудь, но бежать Понял тогда, когда в дверь компрессорной постучала не женская, а мужская рука. Не понимал я, что не любовь заставляла женщин идти ко мне, а стремление, животное стремление иметь здоровых детей Гнал их страх, который шел от ослабевших духом и телом окружающих мужчин Не понимали мы этого.

Я выпускал очередную жертву, и перед тем, как выйти, мы с ней столкнулись с одним из ребят нашего спортзала Что за наваждение? Удивительные вахтеры. Они не пропускали своих, не узнавая. Неясно, как чужие спокойно входили и выходили.

— Привет, — радостно сказал я старому приятелю.

— Погоди, — ответил он, положив руки на плечи моей белой птице — Зачем ты так, значит, это правда?

— Он просто лучше, — взмахнув белыми крыльями, ответила она.

— А я — задрожал он — Не знаю, — честно призналась она Рядом стоял компрессорщик, хлопая глазами, как идиот Я не видел их вдвоем никогда.

— Ты любишь ее! — спросил приятель шепотом, едва шевеля губами — Ты любишь меня? — спросила она, вздрогнув ресницами Я рванулся вовнутрь — там хохотал компрессор. Я снова рванулся, вперед — там стояли они. И я ушел, пнув ладонями на выходе приставучего вахтера, оставив навсегда компрессорную, хохочущий в ней компрессор и их двоих, убитых одним выстрелом. Я шел, шатаясь, как больной, прикрывая глаза рукой, в робе, оставив даже ключи от дома.

Компрессор сожрал все, что мог. Мою трудовую книжку и двух живых людей.

Кто шел? Наверное, не я. Это был приехавший из сказки, из понятной и радостной, с сильными людьми, очень красивыми и умными. Приехавший спасать наш простой мир, в котором он жил и должен жить. Не я это был, а какой то двадцатилетний, разрывающийся на две части мальчик.

Вот только кто сможет простить его? Может быть, простят ту, хорошую сторону. Я знаю, что первую А вторую? Она ведь тоже была частью этого мальчика.

Я хочу написать об Общине, о Школе, об удивительных и простых законах Космоса Но как о них писать, не рассказав о преследовавшем безумии? Я не писатель Мне это не нужно. Но, кажется, наконец то понял, что такое муки творчества Понял, почему художник кричит, хватаясь за голову, кричит, что нет у него вдохновения.

Я понял, почему у писателя дрожит рука, искривляя буквы Не потому, что вдохновение Просто в тот миг, когда хочешь отдать лучшее, вспоминаешь всю жизнь, от начала до конца Она бывает очень страшной, она хватает своими щупальцами, как осьминог, и даже иногда отбрасывает в угол комнаты, ударяя головой о стену.

“Я не могу!” — кричит художник, протыкая свой холст “Я не могу!” — кричит тот, кто пишет книгу, сжигая свои кривые буквы и пугающие слова Теперь я знаю точно. Учитель был полностью прав Ошибки прошлого ранят в самое сердце Мне даже кажется. Учитель, что они частенько убивают наповал Что делать мне? Но я знаю, все равно найду силы дописать до конца, до твоих законов, великих и незыблемых, знаю, для чего пишу, хоть ты. Учитель, и не совсем одобряешь это. Да, я сын этого выжившего из ума мира Но ты же знал, куда посылаешь меня Что ж, ты не ошибся Все это не убило меня Ты знаешь, для чего я пишу Для того, чтобы, не дай Бог, кто-нибудь так же оглядывался, как я. Или, не дай Бог, написал такое же.

Плохо соображая и бредя как в тумане, натыкался я на прохожих. Дома никто не удивился. Не спросили даже, почему в промасленной робе. Я сидел в прихожей на полу, тупо уставясь на люстру, не понимал простую истину. Человек так же, как и животное, стремится продлить свой род, укрепить себя на этой земле. Но только животное это просто делает, а человек… Его разум довел до боязни продления рода, а желание довело до исступления.

— Ты чего, сынок? — испуганно спросила мать — Ты не нашел ее, тебя прогнали?

Что теперь будет5' — Она начала переходить на крик.

— Да ничего, — ответил бывший компрессорщик — Женюсь я, вот и все.

— Ой! — радостно хлопнула ладонями она — И родители согласны? Ведь такая молоденькая.

—Согласны, согласны, —прошипел я.

— Георгий, Георгий! — радостно закричала мать Из глубины квартиры выпрыгнул Серафимыч и как-то странно начал расплываться Вся квартира стала похожа на колышущийся сосновый лес.

—Ну, —прогудел Серафимыч, жуя что-то. —Здорово! Мать медленно расплывалась серым облаком, поднимаясь под по толок.

— Мы тебе даже квартирку бабушкину вернем, — пропищала она с потолка.

—Угу, —прогрохотал Серафимыч, полностью растворяясь у меня на глазах.

И вдруг я увидел, что он сегодня ел. В прозрачном желудке лежал слой борща, слой недожеванных котлет и еще слой какой то дряни.

— Вот будет хорошо, — послышался издалека голос мамы “Ну вот, даже квартиру сохранили”, — подумал я, ковыряя пальцем полупрозрачную дверь кладовки.

— Работать будете, — пищала мама — В вечерний пойдете.

Силы были на исходе. “Господи”, — вспыхнуло у меня в мозгу. Вспомнились слова Учителя: “Родители ведут и, если не понимают, не доводят, виноваты только они и никто другой. И не будет им спокойствия ни тут, ни там”.

День был тяжеленный. “Здесь не нужен я. Где ты. Учитель? — Тяжеленный был день. — Не знаю... А может, Серафимыч наступил на голову...” Я потерял сознание.

И увидел, что Святодух схватил меня за ногу и таскает по нашей огромной, кооперативной, чешского проекта трехкомнатной квартире. А голова моя бьется о пол, об угол длинного коридора, о дверь кладовки. Наигравшись сполна, он легко, как перышко, одним взмахом швырнул меня на стоящий в гостиной диван. Обливаясь слезами, за ним на коленях ходила какая-то старая кореянка, похожая на Смерть. Она умоляла, чтобы меня не убивали, а Серафимыч, хохоча громовым басом, горстями хватал из воздуха огромные кедровые шишки и бросал в ее морщинистое лицо. Потом несколько раз подпрыгнул до потолка и хлопнулся своим широким задом на мою и без того сдавленную грудь. В одном углу стоял Юнг и плакал, как ребенок, протягивая ко мне руки. В другом — сурово молчал Учитель. Откуда-то из мути выплыла узколобая обезьяна в белом колпаке и халате.

— Сейчас все будет хорошо, — проворковала она и нежно погладила меня по голове. Потом из здоровенной ампулы набрала что-то в шприц и попыталась длинной иглой ткнуть в мою вену. С силой схватив ее за волосатую кисть, я провернул. Это уже был не сон.

В моей крови только рис, овощи и зеленый чай. Укол мог убить. Оказывается, рядом было еще двое врачей. Они с ужасом застыли на месте. Разинув рты, стояли мать и Серафимыч. Я лежал в одних трусах все на том же диване. Обезьяна со шприцом, вереща, валялась на поду.

— Ну, хватит, — взревел я, впрыгивая в брюки. И, не совсем осознавая ситуацию, пнул ногой в зад еще одного человека в белом халате. Сперва они выбежали все в коридор, а потом, хлопнув дверью, кинулись к лифту.

“Так, — скользнула мысль, — конец ясен. Сейчас будет милиция либо санитары”.

Натянув футболку, я поскакал вниз по лестнице. Какое-то время нельзя было появляться даже дома.

ГЛАВА Я бежал как угорелый, перед троллейбусной остановкой зачем-то оглянулся и врезался боком в нее. Оступившись и беспомощно” раскинув руки, она упала, рассыпав красные яблоки по зеленой траве. Одно, подпрыгнув, выкатилось на асфальт дороги, а потом, подпрыгнув еще раз, — на проезжую часть. Я не отошел от передряг и поэтому помчался за ним, ничего не замечая вокруг. Я очень боялся, что его раздавят колеса. Оно ускользало, как нечто главное в жизни. Машине не удалось раздавить яблоко. Раздался визг тормозов, потом —тупой удар в бок. Я несколько раз развернулся на месте. Из машины выскочило человекообразное существо и, схватив меня за горло, с воплем начало трясти.

Раздался женский крик, и грозное создание несколько раз сумочкой получило по голове, запрыгнуло в машину и снова умчалось вдаль. На тротуаре, глазея, стояли обалдевшие люди, а рядом со мной, на дороге, — высокая и красивая женщина.

— Ты с ума сошел, — сказала она.

— Смотрите, оно целое! — Я протянул ей красное яблоко.

— Сумасшедший, — тихо сказала она, вырвав яблоко. Потом схватила за руку и потащила за собой...

И вот компрессорщик сидел в прохладной комнате, утонув в мягком кресле.

— Пей, — услышал он и увидел перед глазами полный стакан прозрачной жидкости.

Экс-компрессорщику ни о чем не хотелось думать, и он не спеша выпил раскаленную жидкость, после чего заснул тихим сном. Каково же было удивление, когда, проснувшись, увидел совершенно незнакомую квартиру, иди, вернее, спальню с белой мебелью, обвешанную зеркалами. На столике возле кровати стояла здоровенная заграничная бутылка, наполовину пустая. При виде ее бывший компрессорщик понял, что хочет выпить.

“Ну вот, еще один порок прилепился”, — пронеслось в похмельной голове.

Но рассуждать о жизни совсем не хотелось. Я вцепился двумя руками в бутылку и начал усиленно лакать. Несколько раз глотнув, я услышал искренний смех, поперхнулся и поставил бутылку на место. В спальню вошла в халате, с мокрыми волосами, знакомая женщина. Почти все сразу вспомнилось.

— С добрым утром, спасатель яблок, — улыбаясь, сказала она. — Как дела?

Я бодро выскочил из-под легкого одеяла и так же лихо, с возгласом удивления, заскочил обратно, потому что был совершенно голый.

— А что ты так удивляешься? — усмехнулась она. “Неужели?” —пронеслось у меня в голове.

— Интересно, может, ты не помнишь, как меня зовут? Конечно, я не помнил.

— Ну хорошо, — покачала снова она головой. — Скажи еще, что между нами ничего не было.

— Послушай... — пробормотал я.

— Маша, — подсказала она.

— Ага, Маша, — подтвердил я. Компрессорщик действительно ничего не помнил.

Как ей объяснить то, что было пережито. Ах, как стыдно! Она захохотала громко и искренне.

— Бедненький, — ее рука погладила меня по волосам. — Ты действительно какой-то странный. Верю, что ничего не помнишь. А знаешь, я самая красивая и лучше меня нет никого на свете!

— Да ну? — удивился я.

— Точно, — подтвердила она. — И еще ты меня очень любишь.

— Ничего себе...

—Да-да, повторяю твои слова. Так вот, радость моя, глотай еще — и проваливай отсюда.

Разве мог я так просто уйти?..

Прошло немного времени, и, совсем расквасившись, шмыгая мокрым от слез носом, положив голову на мою грудь, она просила остаться навсегда. И я остался. На целых два дня.

На третий день, прощаясь со мной, она благодарила сквозь слезы за эти два дня. Так благодарит наказанный ребенок, который не верит, что его простили.

— Ты ведь еще придешь? — зная, что нет, спросила она.

— Конечно, приду, — зная, что нет, ответил я.

“Нельзя, — говорил я себе, — нельзя слишком расслабляться. Ибо высшая мягкость порождает жесткость, от которой страдают окружающие”. Мне хотелось развернуться и снова нырнуть в белую постель. Ну, а что потом? И, махнув рукой, я простился с ней, превратившись снова в бывшего компрессорщика без компрессора и видов на будущее.

Вот она, остановка. Зеленая трава и оставшееся под лавкой одно большое красное яблоко.

ГЛАВА Вот и случилось то, чего очень хотелось и чего нельзя было делать. Я зажил семейной жизнью, все отдаляясь и отдаляясь от Учителя, от Общины и мастерства. Моя мама торжественно вручила нам ключи от старой бабушкиной квартиры. Родители жены (женой она должна была стать официально в семнадцать лет, но любовь победила все), родители жены подбросили несколько стульев, немного постельного белья, чего-то там еще, и мы дружно зажили.

После сумасшедших ночей — бессонных, в которых присутствовали и Школа, и любовь, — сонная, заинтересовавшаяся моими знаниями, любимая жена убегала в свою школу изучать премудрости девятого класса. Школьница и жена. Просто женой ей не дали стать. Тогда так было нельзя. Гордая, счастливая и уставшая — но жена!

Все-таки как тяжело вспоминать то, что было более чем семнадцать лет назад. Я диктую, а моя вечная жена пишет и делает вид, что совсем не плачет. Это, наверное, просто сдуревший весенний комар залетел ей в глаз.

Не плачь, если можешь. Ведь ты, наверное, единственная птица, которую я изранил больше всех. Но пойми и прости, тогда я вообще не мог без тебя. Кто бы слушал меня ночами, если бы не ты? Ты слушала, совершенно не понимая, кивала в знак согласия, потом засыпала на задней парте в своем ненавистном классе, и все равно получала пятерки. И кто бы в семнадцать лет пошел работать, спасая меня. Но тебе сейчас шестнадцать, и об этом потом. Ты пишешь, хочешь заплакать. Плачь, если нужно. Почему бы тебе не заплакать, тем более что эту книгу я посвятил тебе.

Вот так мы и жили. Пока еще не работали — ни я, ни жена, — но потихонечку и благодаря дедушке с его густой кровью могли как-то перебиться. Ему стало стыдно, и он присылал к нам людей со своими надоевшими болячками. Двое необыкновенно любящих друг друга, чтобы не сдохнуть с голоду, в один день принимали кучу людей и поэтому не сдохли. Но иногда среди больных попадались умные люди, которые оставляли деньги.

Спасибо, Учитель, опять благодарю тебя Нищета — что самый лучший Учитель и Мастер Ты сделал все, чтобы я стал нищим Какое это счастье!

Мы пережили зиму и весну, хлебая вдвоем благословенный зеленый чай, и были просто счастливы. Это добрый год в моей жизни Год А не слишком ли много? А вдруг мало?

Целый год Тогда я забыл о равновесии в природе Но счастливый год взорвался, как испорченная граната в руках, сразу после лета Как обычно, неожиданно и наповал.

Ох, община, ты действительно опасна.

Все началось примерно так Договорившись с одним счастливо излеченным, мы впихнули в багажник его машины рюкзак и палатку На заднее сиденье — мешок крупы, овощи, и поехали, не зная куда Примерно туда, где крутили мне руки своими лапками незабываемые лягушата Мы решили пожить диким образом. Разбили палатку недалеко от знаменитого лагеря Университета. Жена Таня весело варила кашу, совершенно не подозревая о дальнейшем.

Прожив на природе дней пять, дружно решили, что нужно пойти в ближайшее село за восемь километров и купить на последние деньги бутылку водки и буханку хлеба. Вот что-что, но бутылку водки мы купили, конечно же. И, не отходя от сельского гастронома, прикончили ее, сидя в зеленой высокой траве. Поставив пустую тару возле дороги, обнявшись, потопали к своей палатке.

Меня внезапно оторвал от жены и полез целоваться такой же пьяный, но совсем незнакомый Я напрягал свою память изо всех сил И вдруг. Да это же один мой дальний родственник!

— “Фольксфаген” там, — торжественно объявил он, показывая пальцем на убитый “Запорожец”.

Это ж надо, мой, как выяснилось, троюродный брат, мало того, что вспомнил меня, он еще, оказалось, окончил школу с золотой медалью, ДГУ с красным дипломом и стал биологом, при этом работал старшим егерем огромного лесного хозяйства.

— Я устрою тебе отдых, — пообещал брат, не глядя на дорогу — Так ты не отдыхал никогда Брат был прав Не дай Бог мне когда-нибудь так отдохнуть еще!

— У нас хоть и заповедник, — пропел шатающийся брат, — сейчас возьмем твою палатку Зачем ты ее бросил? А вдруг стащат?

Палатку я не бросал Возле нее ждал обласканный любовью верный, страшнее не бывает на вид, но очень добрый здоровенный пес Я гордился им Он был чистокровный немец “От лучших собак немецких офицеров”, — гласила его родословная. Мои старые друзья упрекали “Зачем тебе ментовская собака?” Но, глядя на родословную, они удивля лись. Гордость меня распирала: он был чистокровный. Я специально дал ему смешное имя:

Конфурик — от слова кунг-фу. Он мог убежать от меня — слишком самостоятельный пес.

Но сам решил, что будет всегда со мной и никому не отдаст даже ветку на расстоянии своего поводка. Я любил его, а он любил нас.

Кто мог подойти к этой палатке, если там сидело умеющее казаться страшным, черное, доброе существо с огромными белыми клыками? По крайней мере, мой брат, увидев его, зашептал:

— Хочу, хочу Мне завидовали все егеря, но в конце лета я потерял его навсегда. Кто виноват — не знаю.

Мы собрали все вещи и поехали в Дом охотника, дав возможность перепуганному молодому кобелю бежать за машиной. Потом, не выдержав, я выпрыгнул из нее и прижался к черной башке.

Дом охотника оказался очаровательным. Он был в густом сосняке, на песчаном берегу абсолютно круглого озера, в центре которого задумчиво стояла белая цапля.

Игрушечный домик был окружен рубленым забором. Во дворе находилась маленькая кухонька, а под единственным огромным дубом, раздвинувшим сосны, стоял стол и несколько лавочек. Вокруг бегали куры, из дальнего сарайчика раздавалось сопение и удовлетворенное хрюканье. “Райская жизнь!” — наивно подумал я.

Егерей было четверо. Я удивился, когда оказалось, что в природе они совершенно не разбираются. Мой краснодипломиый брат был также по нулям. Зато он лучше всех стрелял из вертикалки. Был там один старикашка, к которому все бегали советоваться. В Доме охотника — шесть комнат. В одной из них поселились мы. У Конфурика впервые за неделю был приятный обед, который он схрумал в одно мгновение, — из убиенной им курицы, после чего, конечно, получил по башке. Это ему не помешало с удовольствием съесть и кашу, но после легкого мордобоя он понял, что вкусных куриц трогать нельзя. Конфурик лежал под дубом, с тоской глядя на бегающие вкусности. После этого бедное животное поднималось и тыкалось мордой в жратву, которую с наслаждением заглатывала свинья. Он удивлялся, как можно жрать такую гадость, потом снова, не веря своим глазам и носу, пробовал, плевался и в тоске уходил под дуб.

Утро было солнечное и прохладное. Обнявшись, мы с любимой пошли вглубь леса.

Лес красотой не уступал дальневосточному. Любуясь озерами, лугами, мы открыли, что в средине лета можно насобирать кучу грибов. Община научила меня разбираться в них. Наши футболки превратились в два мешка с грибами. Грибы и пшенка — что может быть лучше?

Конфурик искренне помогал собирать. В основном, вытаптывая. А потом исчез вообще.

Пройдя два луга, я свистнул. Черное чудовище появилось, выплюнув мухомор.

— Спасибо, — поблагодарил я и зашвырнул гриб в центр озера. Но чудовище не успокоилось и ринулось за ним.

— Да ладно, пошли, — махнул я рукой, и мы потащили грибы в Дом охотника.

Егеря честно признались в абсолютном незнании грибов.

— А какие это? — спросили они.

— Как называются — не знаю.

— А как же есть будешь? — Они были слишком далеки от природы, чтобы по запаху понять, можно есть или нет. Я пытался объяснить, чем еще больше напугал егерей.

— Ладно! — махнул я рукой. — Нам больше будет.

Грибы с кашей —это класс. Увы, Конфурик наше мнение не разделял, с тоской глядя на квохчущий кусок мяса. Природа брала свое. Что бы он ни ел, куриная тоска одолевала нестерпимо. Куры — братья наши меньшие, но бедному псу было не до братства Мать природа безжалостно привила любовь не к курам, а к курятине.

Егеря увидели, что грибы пошли, удивились, потом удивились еще раз, и все пошло у них с самогоном. Двустволки наперевес, пьяные ноги и стрельба по ласточкам. В ласточек они не попали, зато остался без хвоста петух и погас единственный фонарь, который днем освещал лес.

Я стоял в обнимку с женой, любуясь вечереющим лесом. Егеря спали на траве, прижавшись к своим двустволкам. В центре озера на задумчивую белую цаплю шипел откуда-то появившийся черный лебедь. Ночь спустилась мгновенно, накрыв своими крыльями лес. Одна, вторая, третья... Звезды зажигались в необъятном космическом прос торе.

— Хочу костер, с треском, с дымом, — услышал я свой голос. Мы разожгли его, в память о далекой недосягаемой общине. Где вы, любимые мои? Я вспоминал о покинутых друзьях. Как там ваше загадочное лето и ваши костры? Сколько времени утекло без вас? Гораздо больше года. Мне нужно, мне необходимо к вам.

Под утро, обнявшись, мы спали в своей комнате. Дверь задрожала.

Кто-то замолотил безжалостно.

— Серик, Серик, — послышался пьяный голос брата — Выходи, знакомить буду.

Мы оделись и вышли. Я ахнул Нас с ревом приветствовала огромная толпа. Во дворе стояло шесть семь машин. Всмотревшись в толпу, я понял, здесь были девочки из университета, которых, судя по всему, биология мало волновала Какие-то люди в костюмах с галстуками, люди в милицейских формах. На столе лежал, страшно ощетинившись ребрами, поджаренный баран. Вокруг него — огурцы, помидоры и лук. И бутылки. Из кустов выглядывал перепуганный Конфурик.

— Братишка мой, — заорал пьяным голосом брат. — Ба-альшой мастер кунг-фу, — подло выдал он.

— А мы сейчас выясним, — объявил хмельной полковник.

— Ты готов? — грозно спросил он.

— Не знаю, — ответил я.

— Держись На меня ринулся капитан из толпы. Капитан попался упрямый до невозможности.

Наверное, инструктор. Он махал руками очень долго. Откуда ему было понять, почему я не убегаю и ничего не делаю. Он все не попадал и не попадал. Я деликатно не трогал его. И наконец, хлопнувшись задом на песок, капитан громко приказал:

— Налить мастеру... и мне!

Что было делать? Много времени не нужно, чтобы понять эти наезды на природу.

Приезжавшему начальству было глубоко плевать на лес, рыжики и рядовки, на синекрылых зимородков. Оно в них иногда попадало из двустволок. Это были начальники — милиции, шахт, гастрономов. Безжалостно стреляли во все, что могли: в фонари, в кур, в стремительных стрижей, в хохлатых удодов. Начальники... я почувствовал: они могут выстрелить туда, куда хотят. Это снова затянуло меня безумным вихрем, водоворотом ненависти. Снова у меня появилась безжалостность ко всему живому. Начальство тоже создала Природа, но я его начал ненавидеть Жену и меня зауважали. За что? За сломанный кулаком забор. За то, что я мог легко свалить молодого крепкого быка на спину. Откуда им было знать, как что просто? Всего лишь техника. Обалдевшая орущая толпа окружала меня, любуясь, как казалось ей, невероятным. Я хватал быка за рога и с силой начинал поворачивать голову в правую сторону. Он сопротивлялся в обратную. После чего я резко поворачивал влево. И животное, не ожидая этого, легко валилось на спину, задрав четыре ноги вверх.

Начальственная пьянь была в восторге. Потом я себя ощутил еще сильнее и решил промчаться на одной из совершенно одичавших лошадей, которые независимо паслись целыми днями по бесконечному лесу. Наклоняя голову, они сами заходили в небольшой сарайчик.

Пьяные пары безжалостно обволакивали мои мозги. Демоны их терзали, настраивая на новые подвиги.

Белый конь, бывший чемпион, который по старости покрылся “гречкой” и перекочевал в лесничество, был избран моей жертвой. Я дождался, когда он проходил мимо забора, и, оттолкнувшись от бревен, сиганул ему на спину. Какая жесткая, крепкая грива!

Белый кинулся со всех ног в сарай. Ворота были невысокие, мне могло снести голову.

Видно, было еще не время. Толпа визжала. Я завис на раме ворот, а конь заскочил в свое стойло Жена, улыбнувшись сквозь слезы, удивилась, что я еще живой.

Алкоголь, самовлюбленность окутали меня. Община с Учителем лишь иногда выплывали из тумана перед невидящими глазами, растворяясь в лесных травах, источающих дурманящий аромат. Не мог я понять, чего хочет этот черный лебедь, которого прошлой зимой выходил самый старый егерь, почему он шипит на стоящую белую цаплю. Лебедь подплывал, шипел, отплывал и снова шипел.

Однажды, сидя на желтом песке, ощутил, что круглое озеро, белая цапля, черный лебедь похожи на мою безумную душу, которая запуталась в сосновых волнах зеленого леса, то ли этого, то ли дальневосточного Алкоголь высвечивал круглое озеро, безжалостно запутав меня. Кто же ты, белая, и кто он, черный, и где она, золотая община?

Что делать мне. Учитель, как бежать к тебе, сквозь что прорываться? Где собрать силы, как пробить эту стену? Меня замуровала толпа, восхваляющая, наглая и пьяная, замуровала жена своей искренней любовью. Как мне прорваться? Куда я попал? Пес облизывал мое лицо, глядя человеческими глазами. Плакала жена, понимающая меня, но пока ничего не дающая, кроме любви и сострадания. Хотелось кричать:

“Спасите меня!” Кто спасет меня?

Я убегал от мыслей, разжигая огромные костры. Так разжигали в общине. Молился, рыдал и вновь возвращался к пьяной толпе, которая доходила до безумия, бегая голышом вокруг озера.

Белая цапля не спорила в дни сумасшествия Она улетала с черным лебедем.

Становясь родными, они парили над сосновыми волнами, вдали от человеческой глупости.

“Кто же я?” — мучил меня вопрос. Как жестоко оставила мне мою боль община — выбросила! А я думал, что живу...

Мы с женой уходили к дальним озерам. Рядом бежал черный пес. Он удивлялся всему. А я завидовал ему. Я часто падал на колени, рвал куски мха, падал в заболоченные озера, обдавая их запахами перегара, не понимая своего безумия. “Что со мной?” — вскакивая по ночам, кого-то спрашивал я.

Черный пес слизывал с лица грязь. Жена, плача, целовала мои глаза.

Я тебя испугался, страшный мир, но жить нужно было в тебе.

Как же жить, чтобы не было больно? Если в Доме охотника меня ждала толпа женщин, которые почему-то желали быть ранеными птицами, раненными в кровь, изодранными в клочья. Интересно, что они чувствовали? Откуда мне знать? Они понимали только одно: то, что видели перед собой. Я был ранимым. Научился любить, но не научился делать больно. Милые мои, кусать локти — это так просто. Поверьте, можно легко укусить себя за сердце. И я кусал себя. Зачем вы любили меня так? Что сделал я вам? Вы хотели детей? Но вы же боялись их иметь. Так чего же вы хотели? Хотели меня? А кто я для вас? Я — чудовище, не дающее детей. Мне вдоволь хватало самого себя, и не дай Бог сотворить такого же. Это противно! Так что же вы хотели, завывая, утопая в сене, проваливаясь в душистые сухие травы? Ох этот сеновал. Это был кусок ада, где карали тех, кто хотел, и тех, кого хотели.

Травы, которые несли в себе дух Вселенной, травы, взращенные Космосом на теле Земли, покрывали дуреющие разгоряченные взмокшие тела. Травы, на которых в безумных позах вершилась фальшивая любовь — она не порождала детей, но порождала похоть зверя, который завернул на этот сеновал. Травы могли загореться от трущихся тел.

Почему не вспыхнуло пламя? Где был адский огонь? Спасибо, Учитель, ты пощадил меня, несмотря ни на что. Кто знал, что Школа даст мне эту вселенскую силу? Знал только ты, мой единственный Учитель.

И слава Богу, это были не ранимые девочки, а женщины, которые бесновались от всесильного Зверя. Жена сидела в комнате, обняв подушку, то ли понимая, то ли чувствуя. Я благодарен ей. Наверное, сердце Татьяны разбилось на тысячи частей. Я знаю: каждая часть будет болеть особенно за ошибки моего прошлого.

Белый конь принял меня. Я летал на нем, сбивая руками и головой сухие сосновые ветки, топча луга и врезаясь в стога. Уцепившись за жесткую гриву, я поверил, что на этот раз проскочил. Но конь споткнулся, и я упал в стог. И вот опять —тоненькая девушка. Она выронила тетради, охнула и упала. Такая тоненькая, с бесцветными и глубокими глазами.

— Кто вы? — с испугом сказала она.

— Не бойся, это просто я.

— А кто вы? — дрожала она.

— Разве ты не ждала меня? — удивился я.

— Я боюсь вас.

— Ты боишься меня? Ты ждала и боялась меня всегда.

— Но кто вы? — спросила она.

— Я сельский подпасок, пасу лошадей, они разбрелись по этому бескрайнему лесу.

Мой любимый конь много дней бежит, мы ищем их. Что же мне скажет председатель! — я схватился за голову и сделал несчастный вид.

Девочка расхохоталась и заявила, что я обманщик.

—Конечно, —не возражал я. —А кем можно стать, увидев бездонные глаза?

—Но нельзя быть таким наглым, —успокаиваясь, сказала она.

— Я не наглый, я тот, кто нужен тебе. — Черный демон закрыл нас своими крыльями.

— У тебя злые губы, — сказала она. — Я их боюсь.

— Меня все боятся. Уходи, — попросил я. — Бери свои книги и уходи, — умолял я.

Она отшвырнула их в травы.

— Ну кто же ты?

— Я? Пасу лошадей, людей и собак. — Из-за стога вынырнуло мое черное чудовище, клацая белыми зубами. Девочка оступилась и опять упала.

— Кто это?

— Это мой брат, — сказал я. — Он не хороший, он обманщик и вечно творит подлые дела.

— Я боюсь не его, а тебя.

— Посмотри на меня. Разве я могу сделать что-нибудь плохое?

— Я боюсь тебя. — Бездонные глаза замигали. — Он может укусить, — мудро изрекла она. — А что можешь ты? Я развел руками.

— Я могу любить.

— Сумасшедший. И наглый. — Ее плечи дернулись.

— Глупая, — ответил я. — Просто сумасшедший. А у тебя бездонные глаза.

Если в этом мире и есть безумие, это было оно. Я пнул ногой свое черное чудовище и припал губами к бездонным бесцветным глазам. Демоны хохотали, летая вокруг.

“Община, Учитель, — эти слова звучали издалека. — Вот твое предательство перед женой, которую ты так любишь”.

Она не знала мужчины и потому была так прекрасна. Нетронутая грудь и розовые губы. И если будешь перед чем-то слабым, это так просто. Нужно провалиться в бездонные и бесцветные глаза.

— Как хорошо, —прошептала она.

— Да быть этого не может! — удивился я.

—Хорошо потому, что боль от тебя.

Потом я забрасывал ее цветами, рвал с корнями и бросал. Пчелы безжалостно жалили меня, а я забрасывал ее душистым обволакивающим запахом. Кто была она? Под стогом сена мятые тетради. Одежда смешалась с травой. Слезы и цветы стояли над нами радугой. Она хватала своими руками траву и стыдливо закрывалась ею.

“Подлец, — мелькнуло у меня в мозгу, — ведь огромные глаза жены твоей увидят сквозь время. Зачем ты тронул девочку, облив себя этой кровью? Ведь ее не отправишь просто так обратно домой. Что же делать еще с одной душой?” Мы собрали книги, тетради, колючки друг с друга и побрели волшебным лесом. Я брел в тумане, густом и непроглядном, левой рукой держась за жесткую гриву белого коня, а правой обнимая хрупкие плечи Не часто мне попадались девочки с бесцветными и бездонными глазами, похожие на нежных, в росе, только что проснувшихся бабочек, трепетно сидящих на сонных луговых цветах У этих бабочек еще нет сил пить нектар, они полусонные. Бабочек легко взять в руки, в теплых ладонях бабочки наивно тычутся длинными хоботками между пальцами. Вот и взял я прозрачную бабочку, сорвав с того места, где сидеть бы ей долго и перебирать свои тетради с бессмысленной белибердой, кото рая никогда уже не поможет этой сорванной с цветка бабочке. Упавший цветок никогда не вернется на ветку. Но он возрождается дрожащей белокрылой бабочкой. Упавшая с ветки бабочка никогда туда не вернется, но она возрождается переливающейся лазурной птицей, которая дарит свои трели, ничего не требуя взамен.

Мы шли зеленым лесом: я — с болью в сердце, с серым туманом в глазах, она — с льющимся в сердце счастьем и с ярким солнечным днем в бездонных глазах. А рядом брело мое черное чудовище, понимая абсолютно все. Создатель не дал моему псу слов, и поэтому в трудные моменты, несмотря на все обиды, причиненные ему, он слизывал своим шершавым языком мои горючие слезы, порожденные демонами. Мы шли, все те же домики, длинная асфальтовая дорога, ведущая в столовую.

Завидовал я тогда людям, которые совершают поступки, не задумываясь над ними, совершают потому, что ХОТЯТ. Вроде бы маленький поступок, такой безвинный, но, когда их много, они сотрясают нашу единственную Мать-Землю.

Люди! Не старайтесь сделать кого-нибудь лучше! Не кричите во все горло, что нужно любить людей! Задумайтесь о себе. Не совершайте предательств! И никакой конец света не сможет прийти к нам, если каждый хотя бы один день не совершит ни одного предательства или обмана! Представьте себе, каким чистым и радостным будет этот день на всей Земле. А если не один день.

И вот мы пришли туда, где столько лет назад меня спасли два маленьких существа, две глупенькие лесбиянки, которые навсегда остались для меня божествами. Для чего спасли? Может, для общины? Может, просто для самого себя? Милые белые большеглазые и большеротые лягушата!

— Постой, — сказал вдруг я. — Как зовут тебя, бабочка?

— Алла, — улыбаясь, строго сказала она.

— Знаешь, Алла, меня зовут Сергей, а в общем, я несчастный неудачник.

Конечно, фурор мы произвели невероятный Все смотрели из окон на нас с открытыми ртами. Представьте себе: с девочкой самых строгих правил, с профессорской дочкой, с лучшим математиком госуниверситета (она заканчивала последний курс) — так вот, с ней в обнимку шло непонятное существо с длинными волосами, в какой то полувоенной форме (подарок вечно пьяного брата-егеря), правой рукой обнимающее математичку, левой — белого коня. Сзади плелось недовольное, зыркающее вокруг черное чудовище.

— Ты хорошо знаешь лагерь, — заметила она. — Откуда?

— Пойдем со мной, — прошептал я.

Мы прошли мимо умывальников и вышли к сосняку. Шли недолго. Вот сломанная береза. Она оказалась гораздо ниже, чем раньше. Мы всей компанией подошли близко, и из прогнившего нутра березы выпорхнула серая птица. Я увидел наконец то птицу, о которой мечтал столько лет. В стволе все так же лежали три небольших в крапинку яйца. Упав на колени и уткнувшись лицом в горячую хвою, я зарыдал, как женщина, всхлипывая и подвывая. Было абсолютно все равно, что подумает белый конь, черная собака и с бездонными глазами девочка, которую сегодня сделали женщиной.

— Что с тобой? — терзалась она. — Ну, отвечай!

— Ничего, — сквозь рыдания отвечал я. — Просто твой новый Друг обладает великим даром ясновидения. Хочешь, скажу, что будет дальше. Кто-нибудь набредет на этот ствол, и глупые руки унесут птицу, посадят в клетку, а из этих яиц не выведутся веселые птенцы. Птица от тоски несколько дней будет биться о прутья своей тюрьмы, а потом затихнет навсегда. И все те же глупые руки выбросят ее в высокую траву.

Прижавшись к своему несчастному математику, обливая слезами ее детскую грудь, я рассказал ей о сломанной березе и загадочных лягушатах.

Я не рассказывал никому.

Рассказал. Со всей болью, со всем своим пониманием мира, ничтожным, но своим.

Так не сумел бы рассказать даже Учителю, ведь он не был женщиной. Женщиной, которая, не задумываясь ни на мгновение, дала то, что должна была отдать раз в жизни одному мужчине, зная, будучи уверенной: этот мужчина пройдет с ней через всю жизнь.

Очень часто глупость, оседлав Зверя, катается на нем по свету. Зверь обожает демонов. Он с радостью подставляет им спину, катая на себе то глупость, то подлость, то злобу, то ненависть, то страх... А ведь эту, наверное, мимолетную любовь в стогу тоже принес на своей спине Адский Зверь. Она гладила меня по голове, слушая все ужасы, и я вдруг до боли в печени, до нестерпимого страха понял, что ей абсолютно все равно, что было со мной. В прозрачных бездонных глазах мелькало только одно: ты мой!

— Я не твой! — вдруг вырвалось у меня.

— Как это? — прошептала она.

— Ну, у меня есть жена, собака, дом, — растерялся я.

— А как же я? — почти злобно спросила она. И прозрачные глаза стали серыми.

Мне показалось, что это был сам Зверь.

— Ведь я же просил, чтобы ты ушла, помнишь? Просил, умолял!

— Интересно, — хмыкнула она, — что скажет бедный папа?

— Ну, — вырвалось у меня, — а папа здесь при чем?

— А, — она махнула рукой, — все равно, видно, так суждено. Пошли со мной, все поймешь.

Первое мое столкновение с жизнью ученых. Ничего не понимая, длинноволосый брат егеря брел за тоненькой девочкой, за ними бежал по пятам вечно недовольный, очевидно, из-за отсутствия кур на территории лагеря, черный пес. Как бы я себя повел, если бы знал, что иду с профессорской дочкой и то, что она уже на своем пятом курсе в каких-то зарубежных серьезных журнальчиках печатала личные измышления?

Мы — конечно, кроме собаки и лошади — зашли в номенклатурный домик. Белый не спеша щипал траву, а пес уселся у двери. Соображать было трудно. Рядом женщина, которая нравилась, та, которая познала частицу моей боли. А тут...

— Здравствуй, папа! Познакомься — это Сережа!

— Здрасьте, — растерянно сказал я и сразу понял, что не в ту сторону.

— Анатолий Анатольевич, — произнес седой мужчина и протянул мне руку. — Между прочим, заведующий кафедрой биологии, — напыщенно добавила Алла.

“Так, значит, второй —папа!” — сообразил я.

— Сергей, — выдавил я и пожал руку.

— Анатолий Анатольевич, — вспоминал я, прослушав имя папы. “А, дядя Толя! Тот мужик, который читал интересные лекции о животных, когда я четырнадцатилетним бегал по лесу”.

Заведующий кафедрой сразу объявил, что у них сабантуй, а я — гость.

“Вот это повезло, — подумал я. — Сабантуй с профессорами! С ученым светом!” Вот уж действительно повезло! Откуда было знать, что на самом деле это простая русская сказка: Кощей Бессмертный, его прихлебатели и еще не до конца ставшая Бабой ягой то ли внучка, то ли дочка? До меня вдруг дошло, что у ее папы на носу не что-нибудь, а пенсне, самое настоящее. Непонятно, куда попал: то ли в среду ученых-аристократов, то ли аристократов-ученых? Именно этот момент я полностью пропустил в школе.

Помню свою вечернюю школу. В нее прибегала еще одна ученица:

то ли аристократка, то ли “чья-то дочь”. Мы с ней прогуливали уроки, но я совершенно не знаю, как нужно общаться с людьми, которые причисляют себя к определенному сословию.

Кто была она, эта девочка, которая прибегала даже дождливыми вечерами в школу рабочей молодежи? Скажите мне: какого сословия может быть девушка — стройная, с крепкими руками, с гладкими упругими, как глобус, коленями? Какого же сословия была она, та, которая могла быть воздухом, горячим солнцем, а зимой — ледяной, с густо обсыпанными инеем волосами? А эти волосы... Честное слово, они были ниже колен, жесткие, как грива моего коня. Я со смехом называл ее Буратино, глядя на рот, а она, обиженно надувая губы, доказывала мне, что у нее совсем небольшой нос. Я запомнил ее потому, что это была первая женщина, которой я боялся сказать: “Ты красивая!” Это настоя щая человеческая трусость вместе с жадностью. Казалось, что все сразу увидят эту красоту.

Какого же сословия она была?

Да, биологи оказались людьми небрезгливыми и небедными. Дядя Толя был охотником, я помнил. Сперва занесли большой казан, в нем плавали чьи то ноги.

— Идеально приготовленная дичь! — объявил Анатолий Анатольевич.

После было уже не так страшно. Пошла колбаса, хитро замаскированная. В ней младшие братья вырисовывались меньше Море зелени и — о чудо! — большой котел с чистым белым рисом. Так захотелось есть, что я забыл о своей любви “Боже, — представилось вдруг, — насколько помнится, дичь едят руками!” Сейчас моя нежная девочка своими воз душными пальчиками возьмет чью-то ногу и будет ее аккуратно обгладывать, наверное, оттопырив мизинчик. А эти пупырышки на коже. Разваренная кожа, легко отстающая от мяса, а мясо — от кости.

Стало тошно Я сел на кровать Впрочем, кипела подготовка к сабантую, и то, что мне дурно, не заметил никто — Гадкий мальчишка! — услышал я. — Ты не обманул меня, как наши студенческие йоги, которые едят все Тебе действительно нехорошо от мяса. Интересно! — прошептала она — А я слышала, кто не ест мясо, тот и вовсе не мужчина!

Тут уже разозлился я, глазами показав ей, что упираюсь ногой в ножку кровати Кровать, я, дочка и папа — все упали на пол.

— Это ж надо, — сказал сидящий напротив Губин — Какие отвратительные кровати выдают нашим студентам! Три человека сели, а уже и ножка отвалилась!

— Вполне нормальное явление, — ответил Аллин папа. — У нас в лагере почти у всех кроватей ножки слабые.

“Ничего ж себе! — подумал я. — Что ж это нужно вытворять на этих кроватях?!” Но папина дочка все поняла Глаза хищно заблестели. И тут понял я: если она чего-то хочет, то получает всегда. Мне захотелось резко вылететь за дверь. Может, я это и сделал бы, но забыл, в какую сторону она открывается.

Мы сидели на отремонтированной кровати, и я думал. “Ладно, ешьте меня, лишь бы только мой пес за дверью никого не съел!” Но был почти спокоен. Куры ему, наверное, больше нравятся, чем профессора, потому что они не такие жесткие. Из-за двери я слышал недовольное бурчание своей собаки. Это был очень умный пес, и он знал, что за скулеж получит. И надо же — нашел выход. Зевать ему никогда не запрещали. Поэтому он томно и протяжно зевал. Наверное, те, кто проходили мимо, глядя на собаку, думали, что бедное животное не спало несколько лет.

Все было готово. Меня с кем-то знакомили, что-то говорили. Я, конечно же, ничего не понимал и ничего не слышал, кивал головой, иногда заглядывая в прозрачные глаза. А мордочка, на которой они были, корчила смешные рожицы, периодически высовывая кончик языка.

— Итак, друзья, — провозгласил Анатолий Анатольевич Губин Все, оказывается, уже стояли. Я вскочил.

— Выпьем за нашего уважаемого именинника.

Аллин папа чинно раскланялся, поправляя пенсне. Я навалил себе полную тарелку риса, нагреб свежих помидоров и ушел всеми мыслями в тарелку Потом, выпив какой то гадости за уважаемого именинника, принялся лихо орудовать ложкой, причем гораздо лучше, чем корейской алебардой.

Поглощая огромные количества пищи, периферическим зрением я разглядывал бездонноглазую, а она, хитрющая, оттопырив пальчик, кокетливо сосала леденец.

— Может, еще? — шепнула математик, когда я прикончил тарелку.

— И даже дважды!

— Ну, ты и кушаешь! — с уважением сказала она.

— Пополняю нехватку животных жиров, — ответил я.

— Кстати, молодой человек, — обратился ко мне Губин. — Поверьте мне как биологу.

Хотя он оказался не биолог вообще.

—Травоядное животное имеет несколько желудков. В общем, это сложный процесс.

Я объясню вам попроще Эти желудки как бы переваривают по очереди жесткую растительную пищу, передавая ее друг другу. А у вас, юноша, желудок один и не очень длинный кишечник. Поверьте мне новое течение, то бишь вегетарианство, очень вредно само по себе. Думаю, больше недели вы не выдержите, — завершил он.

Стало понятно: даже если сейчас стать на колени и перекусить зубами железную ножку кровати, после чего поклясться самой страшной клятвой, что питаюсь так уже несколько лет, он все равно не поверит. На меня насмешливо и торжественно смотрели бездонные глаза. За домом ржал конь и отвратительно зевал Конфурик. Стало понятно не надо вставать, лягать руками и ногами Губина, этого профессора биологии, его можно убить несколькими фразами, простыми и ясными, как день. Очень долго не с кем было поговорить на эту тему.

— Впрочем, молодой человек, — снова торжественно произнес он, — питаясь растительностью, вы должны, как лошадь или корова, пастись с утра до вечера. Иначе корова издохнет от дефицита питательных веществ.

Все внимательно слушали. Было понятно — умные разговоры они любили.

“Бедный дядя Толя, — подумал я, — что же сейчас с тобой будет?!” Я почесал в своих длинных волосах, взглянул на свою торжествующую подружку и, глубоко вздохнув, решил как можно мягче объяснить биологу, что он заблуждался всю жизнь. Но зло опять одержало верх. А может, то была обычная правда, которая тоже имеет немалую силу?! Многие боятся этой правды. Но ведь не я же, в конце концов, затеял этот спор и лекцию по биологии? Меня почему-то привела сюда эта девочка! Внутри почувствовалось кипение, стало понятно остановиться уже не в силах! Наверное, только медвежья пуля, выпущенная из дяди Толиного двенадцатого калибра, могла меня остановить.

— Милый дядя Толя, — спокойно произнес несостоявшийся компрессорщик — Ах да, Анатолий Анатольевич, — поправился я. — Но, бегая за вами много лет назад, последний раз я называл вас именно дядей Толей. Правда, тогда возненавидел вас лютой детской ненавистью — Губин стоял, раскрыв рот, удивленно таращась — Я все сейчас вам объясню, Анатолии Анатольевич. Вспомните: на всех занятиях, во всех походах с вашими студентами таскался за вами любопытный четырнадцатилетний мальчишка. Вы явно недолюбливали его, вы не могли ответить на половину заданных им вопросов. Так получилось, что мне на них ответил другой человек, а вам сейчас объясню я. И если говорить правду, то прежде всего объясню, за что так возненавидел вас, хотя вначале любил. Вы забыли, наверное, этот эпизод. Впрочем, на протяжении многих лет он повторяется каждый раз. Сейчас я понимаю, что было с вами. Но тогда это была загадка для пацана.

Всеми любимый преподаватель объявил, что для особо интересующихся студентов на шесть часов утра назначается длительный поход с сухим пайком в наши украинские пампасы. Этот поход вы придумали для особо любознательных Как ни странно, таковых оказалось достаточно много Кстати, — ухмыльнулся я, — большей частью там были студентки В начале восьмого вы с сильнейшего похмелья вышли объявить, что поход отменяется, но весьма удивились, увидев количество жаждущих познать окружающее. С небольшим опозданием толпа обожателей вместе с вами покинула лагерь для того, чтобы углубиться в постижение природы, которую вы им предъявляли, совершенно не задумываясь, что в чем-то преподаватель Анатолий Анатольевич может заблуждаться. Вы охотник, перестреляли массу зверья, и еще вы прочитали огромное количество книг. Их написал такой же бездельник, совершенно не вдумывающийся в законы природы. А зачем вдумываться? Эти авторы тоже в свое время протирали штаны на лекциях, как и те, которые их учили. Все они были практики, вернее, охотники. Одной вещи только не пойму, — злобно вырвалось у меня — Как биолог может быть охотником, если по сути своей он должен ненавидеть ружье?

Было очевидно, что после обещания пойти со студентами у вас произошли какие то неприятности, да к тому же вы после них напились. Но студенты тоже вас не пощадили из-за большой любви и стремления понять родную природу. Попробуйте вспомнить: вокруг толпы сновала ваша любимая гончая, совершенно не ведая о существовании похмелья, за что вы ее тогда очень ненавидели, наверное, завидуя ее жизнерадостности.

— Не буду все подробно описывать, — сказал я — Но, что-то объясняя, вы вскинули ружье, раздались два выстрела, и к ногам любопытных студентов упали две небольшие птицы. Это были ходулочники. Я помню ваши слова: “Смотрите!” — гордо и торжественно объявил любимый преподаватель. Я запомнил, как у одного еще судорожно дергалась голова. “Вот два великолепных и редкостных экземпляра. Это, возможно, единственная пара в наших краях. И вот что интересно...” —продолжали вы, склонясь над птицами.

Но я уже не слушал объяснений, я бежал по степи в свой домик, малодушно рыдая и ненавидя вас. После этого меня перестали интересовать ваш приятный голос и манера объяснять. Стало понятно, что дядя Толя — обыкновенный убийца.

— Простите меня, Анатолий Анатольевич, — развел я руками — Откуда мне, глупому мальчишке, было знать, что на вашей кафедре не было чучел этих прекрасных и редких птиц? А как без них многое объяснишь студентам? Я недавно был в музее и узнал их.

Откуда мне, юному мальчику, было знать, что быть убийцей — это хорошо, что без этого нельзя научиться любить и понимать природу? Думаю, это были не последние и не первые ваши птицы, тем более что они не были “последними в мире”. Вы были прекрасным охотником, но таким чемпионом стать не повезло. И нет тут страшного, что одна девочка, а это я знаю точно, ушла из университета навсегда, простившись с биофаком и любимым преподавателем. Думаю, мир ученых не оскудел без нее. Страшно ей стало от убийства.

Может быть, таким и должен быть биолог? Откуда мне знать, двоечнику и разгильдяю, все эти ученые тонкости? Не ребенок она была, неужели не понятно неприятности, похмелье.

Пусть, дура, еще скажет спасибо, что пальнули вы не в нее, а —подумаешь! — в какую то чету редких куликов!

— И, сдается мне, дядя Толя, — продолжал я, — понимаю, откуда берутся биологи, которые легко могут убить младшего брата, а потом сжевать. Примерно такая же программа у студентов медиков. Вот почему к концу учебы у тех, кто выдержал, пропадает жалость и любовь и появляется равнодушное спокойствие при взгляде на человеческое “мясо” и муки, терзающие его. Вот так мы учим и учимся милосердию, доброте и пониманию всего того, что окружает нас. Как я мечтал пальнуть из вашего ружья, дядя Толя, но, слава Богу, случай уберег меня. Вы не успели научить меня убивать.

В домике повисла тишина.

— Впрочем, извините меня. Я слишком разошелся, описывая ваши добродетели.

Сейчас объясню, почему не собираюсь умирать через неделю на этом питании, хотя у меня всего лишь один желудок и я не похож ни на корову, ни на лошадь. Ничего не скажу нового.

Вы это знали и без меня Но знать и понимать — две большие разницы. И все-таки, очень хочется верить, что поймете. Не так уж вы и прекрасны, как считали раньше, дядя Толя, да и студенты не так уж вас любят, — попробовали бы не любить! Знаете, если вы иногда не спите, мучаясь, не понимая состояние бессонницы, не понимая страшных снов, — поверьте мне, это та пара куликов, души которых острыми клювами стучатся в ваше сердце, нарушая его обычный ритм. Наверное, не только одни кулики. Еще волчьи клыки, клыки диких кабанов, острые когти барсуков, мало ли кого вы еще убили! Уважаемый хранитель природы, вы уже, наверное, профессор?

— Доцент, — выдавил из себя Губин.

— Ничего, — успокоил я — Убьете еще кого-нибудь — и станете профессором! Все, больше не отвлекаемся. Сейчас о самом главном. Питаюсь я так уже много лет. Именно это спасло меня от многих болезней, которые надвигались уверенным шагом. Знаете, лошадь иди корова за раз могут сорвать губами и языком небольшое количество травы, а я, вы видели, съел две здоровенные тарелки риса с помидорами, еще и облил все маслом. Вы представляете, что бы это было, если есть так с утра до вечера? Даже боком не зашел бы в эту дверь! И, как вы говорите, это “модное течение” насчитывает уже несколько тысячелетий. Впрочем, у нас с вами даже о времени разное представление. Поверьте, человек не сразу научился убивать и поедать живые существа, хотя вы, биологи, утверждаете, что именно убийство и поедание себе подобных в нас развили разум и вывели в люди. Забудьте все теории и представьте хоть на мгновение люди стали людьми и освободили свой мозг от постоянного поиска пищи благодаря белковому питанию! А ведь это ваша классическая теория, так сказать, реалистическая. Без всякой чуждой мистики.

Научился убивать и поедать себе подобных, поумнел — и стал ЧЕЛОВЕКОМ РАЗУМНЫМ.

Я не знаю, от чего там человек высвободил себя, но загрузился навечно Съешь более слабого — человеком станешь! Весьма реальная теория! Вот только что-то фашизмом попахивает! Да, задумаешься над чем-нибудь очень понятным и незыблемым — и получается неясное, вот-вот рухнет. Ладно, я не буду полностью убивать ваш сабантуй. Ведь нужно еще много выпить и съесть.

Я указал на чьи-то ноги в черном вареве:

— Если вам захочется, если это нужно, да еще если положено, переборите себя, вернее, любовь к себе и своим ложным знаниям, найдете меня — и я расскажу все без утайки. Но перед тем, как оставить вас наедине с праздником, напомню я вам, дядя Толя, то, что вы прекрасно знали и без меня, знали, но понять и не пытались. Самый последовательный в мире вегетарианец, который ест листья, ветки и более ничего, — этот вегетарианец ближе всех на планете стоит к нам, имеет группу крови и прочие аналогичные человеку качества. Ну? — поощрительно взглянул я на заведующего кафедрой.

— Горная горилла, — с испугом выдавил он.

— Да, дядя Толя. У меня к вам огромная просьба если мы когда-нибудь увидимся, не нужно говорить, что необходимое количество белков она берет за счет того, что на листиках попадаются букашки и таракашки. Это будет выглядеть как бред. Если такое скажете, то я напомню рост и вес гориллы, ведь по этой теории она должна съедать в день чуть ли не по слону. Извините — и гуляйте дальше!

Я вышел в центр, всем чинно поклонился. У двери меня ждала любимая собака, ей не нужны были никакие теории. Она меня любила и так, со всеми плюсами и минусами.

— Пошли, чучело, — хлопнув дверью, сказал я. И мы втроем белая лошадь, черная собака и я — двинули в сторону Дома охотника.

Comment [2]: На полдороги к Дому охотника меня затрясла лихорадка. Там, на желтом песке, перебирая его руками, которые каждую ночь перебирают мои волосы, сидит самая трогательная женщина на свете — моя жена. Как буду смотреть ей в глаза? Ведь не умею скрывать. Да и как можно скрыть что-нибудь от нее? Как можно скрыть от женщины, которая любит неподдельно? Каждый раз, даже после разлуки на час, я всегда слышал ее бьющееся сердце. Так сердце бьется при первой встрече после долгого расставания — Дочка, девочка, — порой причитал я, прижимая ее к груди. — Бедная моя!

Она тихо вздыхала, всё понимая, вздыхала, неся в себе нечеловеческую боль.

Вернувшись, я привязал чудовище к забору и затащил свою жену в комнату, где, стоя на коленях и, обнимая загорелые ноги, рассказал все, от начала до конца. Наверное, лучше бы врал. Но так и не научился. Была даже мечта — научиться врать, но, в конце концов, я понял, что этим даром природа меня обделила раз и навсегда. Как жить дальше, что делать? Нужно научиться врать — либо стать совершенно другим.

Я чувствовал эту боль, я ее видел. Она туманом окутывала мою жену, а жена терпела, но слезы часто катились из круглых глаз. А волосы уже тогда начинали высвечиваться сединой.

Обычный палач. Насколько проще было взять огромный топор, торчащий в колоде возле крыльца, и ударить в эту густую седину! Зачем она связала жизнь со мной? И вправе ли был я идти по жизни с женщиной?

— Бедный, бедный, — повторяла жена, перебирая мои волосы. — Что же это с тобой? — шептала она. - Как нам бороться против этого? Где взять силы? Ведь ты, любимый, хороший, ты не виноват, я знаю, но кто же виноват? — снова спрашивала она Я видел, ей хочется кого-то обвинить, но только не меня.

— Но я ведь действительно не виноват, — сквозь слезы причитал странный муж, обнимая жену. — Я буду бороться с этим, клянусь тебе!

“Как же смотрю я ей в глаза! А как посмотрю в глаза Учителю?” — терзали меня мысли. “Не будь таким”, — говорил я себе. Казалось, что, если я одержу победу над этим безумием, лебедь подплывет ко мне, цапля подойдет — и мы поймем друг друга. Я был уверен, что они заговорят со мной, ведь я уничтожу зло. Меня поймет даже мой белый конь, а черное чудовище заглянет в глаза и тихо скажет что-нибудь необыкновенно доброе. А седина жены исчезнет навсегда. Я, рыдая, обнимал ноги своей жены.

— Милый мой, — шептала она. — Не будет тебе спокойствия никогда. А я постараюсь выжить, — обещала она. — Я постараюсь не обижать и не ревновать тебя.

Но боль со злобой иногда смешивались в ее черных глазах и пальцы впивались в мои волосы. Почему я не сошел с ума? Почему я не седой, как лабораторная крыса? Зачем мне столько сил, которые терзают ее, ту, которую люблю больше всех?

— Пощади меня, — кричал я по ночам, обращаясь неизвестно к кому — Пощади меня.

Я падал с кровати, ударяясь о стулья и жесткий пол. Казалось, не выберемся мы с женой из этой силы, которая так жестоко закружила нас — Успокойся, — гладила она меня по голове. — Тебе еще долго не выбраться — Разреши мне рассказать тебе все, — умолял я.

— Если станет легче конечно, милый. Спи, родной, у тебя завтра трудный день Она всматривалась в мое лицо, с удивлением пожимая плечами и качая головой.

“Как больно мне!” —мерещились слова сквозь сон, и я просыпался от раскаленной слезы, падающей мне на лицо. Я чувствовал, что кто-то из нас не выдержит этой боли. Но я был трусом, боялся спросить, приходит ли к ней изредка, как ко мне, радость понимания окружающего. А вдруг не приходит!? Если нет, я сразу умру.

“Не обманывай себя, — кто-то шептал мне по ночам — Не понимание, не Школа дает тебе радость, это любовь ее дает тебе прощение, и будет она скоро полностью седой, со страшными глазами. Все это будет переходить в безумие. На какое то время, ненадолго, на час, на два, на день она будет уходить из вашего дома. Не отпускай ее. Она тебя будет ненавидеть. Если ты отпустишь, будет она брести в пустынном городе, не замечая ничего на своем пути. Она будет люто ненавидеть тебя. А потом, отойдя от нахлынувшей тьмы, с птичьим криком боли будет бежать обратно к тебе, не разбирая дороги. Она может легко погибнуть на бегу, потому что ничего не будет видеть, кроме твоих виноватых глаз, глаз избитой собаки.

Не отпускай ее от себя, когда она ненавидит тебя. Люби ее в этот миг, в этой ненависти, падай в ноги, хватай за руки, целуй, ведь это она разрывала твои боль и страх пополам, впитывая большую часть в себя. Она — женщина, которая любит. Она видит твою боль, отчаяние и хочет вобрать все в себя, но все это не вмещается в ней, разрывает ее мозг и грудь. Она ненавидит не тебя — в слепых глазах, если ты захочешь, можешь увидеть ненависть только к тому, что терзает тебя. Пройдет время, и она, твой единственный и самый близкий друг, будет снова с тобой.

Вот что тебе подарил Создатель. Он подарил спасение. Ты можешь разделить свои страх и боль. Она чувствует, что ты к чему-то стремишься. Она верит в твою победу больше, чем ты, верит в силы, верит в знание и красоту, но ей ничего этого не нужно, ей нужен только ты. Все остальное — тяжесть, которую нужно нести. И если ты жив, то жив благодаря ей. Она, как мать, дала тебе жизнь Мужу своему, целителю, сумасшедшему Мастеру и своему ребенку, который спасает мир, не умея спасти себя и любовь” Засыпал я на своей узенькой кровати, и через пропасть, в которой стояла тумбочка, не видел жены. Дом охотника был приличным домом. Пузатая полированная тумбочка отгораживала нас друг от друга. “Надо спать, — говорил я себе, — ведь завтра утро Нужно проснуться и ощутить жизнь не такой, какой она была вчера, а по-новому, радостно” Новое утро я назвал “утром после Губина” Было понятно, какой переполох произошел там. Прилизав волосы и протерев глаза, в егерских штанах и еще в какой то жуткой безрукавке я вышел на солнце Настроение было паршивое В этом состоянии я легко мог загрызть целую группу первокурсников.

На лавочке напротив железобетонного крыльца я увидел культур но сидящую профессорскую дочь Ох, как захотелось превратиться в лебедя и улететь к чертовой матери за этот лес, за всю нашу Землю! Ее глаза были такие же бездонные, и там, где не было дна, виднелись жадность, любовь и желание.

Оказывается, телом можно не владеть. Голова приказывала: зайди за угол дома, а ноги понесли к ней Я шел, идиотски улыбаясь В голове зажужжала целая семья пчел “Сейчас, — думал я, идя навстречу бездонноглазой, — выйдет на крыльцо моя жена” — Привет, бессовестный, — сказала она, опуская мне на плечи свои ладони.

“Женщины, — подумал я. — О, сколько в этом страшном слове!” Я знал, что из-за физической слабости, но духовной силы они бьют всегда посторонними предметами. Моя профессорская доченька сидела возле кухни, на которой висел пожарный щит во всю стену.

Вот сейчас это и произойдет.

— С добрым утром, Сережа! —За спиной послышался голос жены. А на груди была голова профессорской дочки “Этого я не переживу!” — кольнула мысль — Хоть бы нас познакомил? — искренним голосом попросила жена.

— Алла, — вынырнула профессорская дочка из-под моего плеча.

— Ох уж этот мой братишка, — весело сказала Татьяна — Милая Алла, он бабник, не верьте ему! — Она весело рассмеялась и по-сестрински потрепала меня за ухо.

Мне стало все ясно и смешно. Скандала я не хотел. Это на вид она потрепала легко.

Жена поняла философию по-своему. Она подняла руку на меня, она избивала своего мужа по им же выписанной справке. В следующее мгновение я получил мощный удар под зад.

— Ох, уж эти братишки! — Татьяна засмеялась и забежала в кухню. — Ведь с братьями обращаются именно так! — прозвенел ее голос — Вот это у тебя жена! — изумилась математичка. — И что же мне теперь делать?

— У тебя прекрасный брат! — крикнула она и, схватив меня за руку, потащила в лес.

Нужно было бежать к жене. “Какая разница, что подумает математик! Но ведь в данный момент я — брат Какое издевательство!” — возмущенно решил я — Куда идем?

— Гулять идем, конечно, Сереженька. Но ты мне скажешь, жена это или сестра?

— Сестра, конечно Ты что, не слышала?

— Странная она какая то — Семья у нас вся такая — Слушай, ты зачем испортил сабантуй? Между прочим, это был день рождения моего папы.

— Это я испортил? Интересно...

— Да, непонятный ты какой то. Вот потому то ты и будешь мой! Она жарко прижалась ко мне.

— Твой — это как? — удивился я. — Я ведь не математическая формула, которую, написав на листке, можно засунуть в карман. Да и вообще, черт возьми, — взревел несостоявшийся мужебрат, — я ведь тебе по-человечески объяснил: кони у меня разбрелись.

Беда у меня. А ты!..

— От судьбы не уйдешь! — философски заметила математик.

— Это я-то судьба?! Какая-то судьба у тебя не того!

— Ну что ж, бывает и такая, — усмехнулась она. — Это называется тяжелая судьба.

Слушай, — сказала она, — а этот черный монстр постоянно ходит за тобой?

Я пожал плечами.

— А за кем он должен ходить? За тобой, что ли?

— Вообще-то, красивая собачка.

— Еще бы! Это моя гордость!

— Слушай, а ты кто? Чем ты вообще в жизни занимаешься?

— Не знаю, — я пожал плечами. — Живу, стараюсь.

— Но ты, конечно, учился в нашем университете?

— Да нет, — ухмыльнулся я. — Даже в школе толком не учился.

— Я хочу тебя, — вдруг без всякого перехода сказала она, — на белых простынях, в приличной комнате. Вот такого, грязного и нечесаного.

— Ну уж ладно грязного! — возмутился я. — Слушай, а почему ты не замужем?

Вообще-то пора... Да еще дочка такого папы...

— Не попался мне такой пастух, как ты. Была всякая интеллигентская шваль, — злобно произнесла она. —Я математик и, кроме математики, еще просмотрела массу фильмов. И думала, что только в них бывают такие наглые, как ты. А папа приводил ко мне пару доцентиков, знаешь, таких, где нужно долго разбираться, тетенька это или дяденька.

Она засмеялась, а я глубоко задумался.

Мы подходили к лагерю.

— Да, — сказала Алла, — ты знаешь, что натворил своей лекцией на именинах?

—Лекцией? —ухмыльнулся я. —Это вы просто лекций никогда не слышали. Я вам как-нибудь прочту.

Мы зашли в уже знакомую комнату. В ней был “очень интеллигентный” порядок.

Стояли две белоснежные кровати, а между ними — чистенькая, умытая, такая же интеллигентная профессорская дочь. Она подошла к пластмассовому ведру с водой, которое стояло на тумбочке.

— Ты ведь еще не умывался? — спросила Алла.

— А что мне умываться? Я в грязи не валялся!

— Я тебя слегка умою, — улыбнулась девчонка. И вдруг схватив ведро, вылила мне его на голову. Сорвав какое-то узорчатое одеяло с кровати, она толкнула меня на белую профессорскую простыню, которая сразу покрылась черными разводами от егерской формы.

— Вот сейчас высохнешь, — шепнула она мне на ухо, — и пойдем собирать твоих лошадей.

Она сдирала с меня егерскую форму, поражая своей силой. “Что за девочка?! — думал я. — Ничего себе бывают девочки! Как же ее измучила математическая жизнь!” Посрывав все с меня, она долго смотрела. Смотрел и я на нее, закинув руки за голову. “Что же это с ней? — мелькали мысли в голове.

—Любовь это или нервный срыв? А может, она того?” Но интересного в ней было немало. Даже было что-то настоящее. Эта мысль развеселила.

— Смотри-ка, — сказала она. — Умный, сильный, да еще и веселый! А ты знаешь, радость моя, что сейчас с Губиным? — продолжала она, глядя на меня.

— И что же? — поинтересовался я.

— Сабантуй кончился после твоего ухода. Все разбрелись, а Губин до сих пор сидит в своем домике и держится за голову. И, думается мне, сидеть ему еще так долго.

— А ты откуда знаешь, что за голову? — съязвил я.

— Да знаю я твоего дядю Толю, давно.

— Он такой же мой, как и твой. И вообще, я так долго буду лежать?

— поинтересовался не брат и не муж.

Ее белая футболка и шорты стали в таких же разводах, как и простыня.

— Не отдам тебя никому! — жарко шептала она мне в ухо. — Не отдам тебя никому...

Ее дурь передалась мне. Я взмахнул рукой, и в кулаке появились мокрые тряпки, обнажив белое тело. Математик захохотала и укусила меня за плечо.

— Да-да, — сказал я. — Именно этим мы еще не занимались. Ты же все-таки не лошадь — девочка.

— Я не лошадь, — уверенно сказала она. — Но твоя жизнь спокойная кончилась навсегда.

— Глупая! — Я взял ее двумя руками за голову. — Ты думаешь, у меня была когда то спокойная жизнь?

— Ну, хочешь, я тебе сделаю ее самой спокойной? — Из бездонных глаз математика вылетели две слезы. — Ну, — тревожно прошептала она.

— Что “ну”?

— Что же ты хочешь? — От ее крика зазвенело в ушах.

— Я хочу, чтобы ты долго помнила обо мне. Я хочу сделать из тебя женщину, настоящую, а не ту, которой было бы больно и непонятно. Хочу научить тебя любить, ведь я у тебя первый. А первого нужно помнить. Поэтому он должен быть хорошим. Я хочу, чтобы ты в своей жизни, делясь с кем-то сокровенным, говорила: “Был у меня настоящий любимый”, а не “был там один...” Она захохотала, а потом безжалостно начала бить наотмашь по щекам. — Это ты меня хочешь сделать женщиной? — целуя сквозь слезы, спрашивала она. — А кто же я сейчас, по-твоему?

В углу зарычал Конфурик, обнажив белые клыки.

— Видишь, меня обижать нельзя, — заметил я. — И, кстати, ты не стесняешься братишки?

— Я не стесняюсь даже папы, который может в любой момент зайти.

“Точно, сумасшедшая!” —перепугался я.

— А знаешь ли ты, — вцепилась она в мои волосы, — что до вчерашнего дня я любила только математику? Откуда было мне знать, что самая красивая формула в жизни будет написана мокрым и грязным созданием, лесной пылью на моей белой простыне?

—Так, может, решим ее? — с надеждой спроси я.

— Она уже давно решена. И я сейчас буду разбирать эту формулу по частям.

Алла отпустила мои волосы и бешеным ртом, жестким и страстным, вцепилась в мои губы.

— Вот эти цифры, — сказала она, оторвавшись на мгновение, — самые сладкие. А ведь это всего-навсего твои губы!

У меня были в жизни девочки, но чтобы они так быстро превращались в женщин, чувственных и ненасытных... Я даже не предполагал о таком. “А может, такими бывают только математики — измученные умственным трудом? Очень жаль, — думал я, — что не могу поговорить с ней о математике”. В школе я ее пропустил, в общине ее просто не было.

В общине была совсем другая математика — математика слов, чувств, любви.

— Почему тебе хорошо? — пытал я ее. — Ведь тебе должно сейчас быть больно.

— А мне больно, — шептала она. — Очень больно. Но лучше больно и хорошо, чем небольно и никак! Так вот, мой человеческий пастух, — сказала она. — Не жалей меня. Хочу знать и уметь все. Учи меня!

— Учись! — И я накрыл ее своим телом. — Учись! Тебе попался хороший учитель.

Я был уверен, что наши стоны слышал весь лагерь. А в далеком Доме охотника болело сердце моей жены, которая зачем-то решила, что сегодня нужно быть сестрой. Бедная девочка! Почему она так сказала? Я понимал, что ей очень больно, больней, чем мне. Когда на Дальнем Востоке, упав на колени под кедром, я вытаскивал из своих ребер погнувшийся оперенный дротик, разве это была боль? То было обычное удовольствие, удовольствие от победы и от того, что дротик не прошел сквозь ребра, удовольствие от того, что смоляная ветка выжгла грязь и я остался жив.

— Какой страшный шрам! — математик показала на него. — Боже! — воскликнула она, ворочая меня по простыне. — Да ты же весь в шрамах! А эти змеи и дракон!.. — И она с яростью начала целовать шрамы, полученные в серьезных поединках с недругами или просто при падениях с тренировочных станков.

— Хорошо быть женщиной! — захлебываясь в поцелуях, причитала она. —Хорошо быть женщиной!

Но я не мог с ней полностью согласиться. Мужчиной быть тоже неплохо.

Моя черная собака спала в углу комнаты, тихо поскуливая и вздрагивая всеми четырьмя лапами.

— Расскажи мне об этих шрамах, — попросила Алла.

— Рассказывать о них больней, чем получать, — усмехнулся я. — Давай не сегодня?

— Как прикажешь, милый, — ответила она.

— Ну, значит, приказываю: не сегодня! — засмеялся я, начиная медленно и аккуратно любить ее. И тут я снова поразился, увидев, что ей действительно приятно.

Математик захлебывалась от восторга. Слова, отдельные и ни с чем не вяжущиеся — “математика”, “белый конь” и “самый сумасшедший в мире”, — бессвязно и бессмысленно срывались с дрожащих губ.

— Научи меня всему, — умоляла она меня. — Я хочу научиться с тобой всему.

Я согласно кивнул головой и растворился в ней.

Я действительно растворился. Вся жизнь до этого маленького аккуратненького домика промелькнула перед глазами как чужая. Мне мерещились с визгом пролетающие дротики, мерещилась борьба за добро и красоту. Растворившись в бездонноглазой, я удивился: ведь за добро и красоту, за Истину мы тоже дрались, пытаясь убить друг друга, человек человека.

Растворившись в этом маленьком математике, я четко понял, что хоть часть Истины не ускользнула от меня. Но как прикоснуться к Ней полностью? Понял, что далек от понимания, так же далек, как и от своего сопящего и дрыгающего четырьмя лапами во сне черного пса.

— Мне хорошо! — услышал я откуда-то издалека и пришел в себя.

“А ведь она совсем не нужна мне! — резанула мысль по сердцу. — Она думает, что я нужен ей. Как же она заблуждается, бедная девочка! Что же делать с ней? Куда девать подстреленную птицу с разбросанными по мокрой простыне волосами —этими белыми крыльями?” И, закрыв глаза, в полном отчаянии, я вспомнил своих маленьких лягушат, вспомнил все то, чему они учили меня.

“Бери, бери, все это не мои секреты. Это секреты безумства. Когда человек не знает, что делать, он в отчаянии бросается в самый доступный экстаз. Вот что такое, девочка, та любовь, которой мы занимаемся. А ты думала это — счастье? А это счастье заключается всего-навсего в соединении двух молодых и жаждущих тел. Это не любовь. Секрет прост:

два сладко пахнущих тела;

молодость, неподстреленная еще горестями и болезнями, действительно сладко пахнет;

тела, смешиваясь, порождают новый, удивительный запах, и этим запахом наслаждаются демоны и звери со знакомыми нам и простыми именами:

Глупость, Жадность, Сплетни, Желания и Зависть! Сколько их еще бродит вокруг нас, пытаясь в свою очередь насладиться нами?” Сколько же сладострастия и блаженства было выпущено в сосновые волны, в старый молчаливый Космос! А потом меня, конечно же, пронзила боль неудовлетворения и абсолютного опустошения, боль, неведомая еще этой девочке-математику, боль, приносящая пустоту и отчаяние.

Когда мы вышли из домика, то наткнулись на Губина, который сидел на лавочке.

Вообще-то именно на этой заросшей облепихой лавочке решили посидеть мы. Я махнул на все рукой, полностью признав себя побежденным. Меня победили все, кто мог: и демоны, парящие над нами;

и жена моя, идущая со мной по Земле в неизвестность;

и счастливая математичка;

и Губин. Аллин папа тоже был победителем. Даже мой черный, вечно голодный пес победил меня, как младенца. Их победа была налицо. Губин узнал нечто новое и глубоко задумался. Жена была счастлива, потому что любит меня и идет рядом. Алла была счастлива, она почувствовала много нового. Аллин папа вдруг понял (правда, с опозданием), что от простого и совсем неученого юнца идет какая-то непонятная опасность для всемирной математики. Все что-то понимали, делали, чувствовали. И даже мой грозный черный кобель — и тот вел деятельную разведку территории, подчеркнуто грозно, набрасывая вокруг нас круги, всем своим видом показывая, что в любой момент отдаст жизнь за своего хозяина.

Один я не испытал ничего нового, хотя за эти несколько дней вроде бы и сделал много.

Я тоскливо тащился по все той же узенькой асфальтовой дорожке, которая сворачивала влево к закрытой со всех сторон облепихой лавочке. Плелся за счастливой, познающей мир девчонкой с простыми, ничего не созидающими мыслями. Было понятно только одно: каждый человек — существо, пытающееся победить, завладеть другим существом, — и ничего более! Вот и получается: вместо “возлюби ближнего”, мы лихо возлюбили самих себя. Не приносил мне ничего мир, в котором я жил, живу и буду жить вечно.

Тогда стало ясно, что именно в меня Создатель и не бросит свою гремучую молнию.

Община подарила мне страшный кокон, в тысячи раз тверже, чем панцирь черепахи. Горел я в нем, изрыгая пламя в самого себя, не выпуская даже маленького дымного колечка.

О Создатель! О Учитель! Как вы были справедливы, растягивая мои мучения, длиною в бесконечность! Как бегущую океанскую волну, символизирующую великую силу и незыблемость Школы Ссаккиссо' Старую и полную всяких хитрых зазубрин Великую Школу!

— А-а, Сергеи Анатольевич! — услышал я — Подсаживайтесь к нам — Губин сделал широкий жест рукой, указывая на почерневшую от времени лавочку “Ну вот, — подумал я, — опять начнутся лекции, диспуты, споры, которые порождают только истерику и больше ничего”. Но тут дошло, что он меня назвал по имени и отчеству. Значит, узнал каким то образом, что мой отец в прошлом был начальником этого лагеря. Из моего маленького математика получился плохой прорицатель. Сидя за столом и держа обеими руками голову, такого не узнаешь.

Мы присели рядом.

— Сергей Анатольевич, — снова обратился ко мне Губин. На бездонноглазую было страшно смотреть. У нее отвисла нижняя челюсть, которую она никак не могла подобрать.

— Анатолий Анатольевич, ну что вы! — меня передернуло — Какой я вам Сергей Анатольевич?

— Так вот, Сергей Анатольевич, — невозмутимо продолжал Губин, — мы просим вас выступить с лекцией.

“Ого, — подумал я — У них тут какие то лекции бывают! Интеллигенты!” — А когда? — поинтересовался я, большим пальцем захлопнув челюсть милому математику.

— В воскресенье сюда приезжают отдыхать почти все Мы вовсе не отрицаем присутствия чего-то нового.

“Во, выдал, —подумал я —Действительно, профессор!” Слегка поклонившись и пообещав, что я почту за счастье в воскресенье, в два часа дня, присутствовать в лекторском зале, я пошел в Дом охотника.

ГЛАВА Ну что можно рассказать толпе самовлюбленных доцентов и профессоров?

Особенно после того, когда, наевшись и напившись, они будут с сонным видом слушать меня. Мне еще математик рассказала, что, оказывается, существует факультет ФЧЖ, что означает “Физиология человека и животных”. Оказывается, существует микробиология, гидробиология, просто биология, орнитология, ихтиология, и так далее, и тому подобное.

Кошмар! В общем, каждый занимается строго своим. Кто микробами, кто птицами, кто паразитами, кто непаразитами.

Вот это я попался! Как будто мы живем не все вместе на одной Земле! Погубят они меня. “Это же как врачи, — думал я. — Одни лечат голову, другие — сердце, третьи — почки, потом желудок, как будто все это не в одном человеке, как будто не от запоров болит голова!” Мне даже по ночам иногда снилось, что я захожу в кабинет и оставляю врачу голову, потому что он занимается только ею. Остальное несу другому... И так далее, и тому подобное!

В общем, расчленили нас по частям, и каждый специалист изучает свою. Человек-то маленький. Ладно, ухитрились расчленить его на части. Но разбить по частям наш мир? Это нужно было уметь!

Мы поговорили немного с Анатолием Анатольевичем. Как и в детстве, я задал кучу вопросов, но на этот раз, сильно смутившись и опустив голову, он жалобно объяснил, что разбирается только в птицах.

— Дядя Толя, но ведь птицы наши летают над нашими полями, лесами да и, в конце концов, над нами. Как можно заниматься только ими!

“Может, я чего-то не учел? И это — заведующий кафедрой! Интересно, кем бы был Юнг? Наверное, академиком. Да нет, был бы шаманом. Объясняющим все четко и ясно, но, конечно, неправильно”.

— Пойдешь, Сережа? — услышал я жалобный голос Аллы.

— Конечно, пойду. Когда мне еще так повезет?

До диспута остался день. Я метался по Дому охотника, как раненый. “Надо же что то записать, — думал я. — А что записать, если не знаю, о чем будем говорить? И, в конце концов, если и записать, то это нужно, как минимум, потом прочесть”.

Такое у меня всегда получалось с трудом из-за волшебного почерка.

“Все, хана! — думал я. — Задавят меня ученые мужики, как последнего мамонта, которого по их теории задавил ледник”.

Действительно, я был дурачком, жалким маленьким мальчиком, отпущенным из общины по собственному желанию, а может, хотению дедушки Няма. Я жутко волновался о своей собаке. Ему, наверное, не будут давать остатки из столовой, если хозяин доброго пса не ответит на какой-нибудь вопрос.

Завтрашние действия я не мог представить вообще.

Но вот оно настало, это страшное воскресенье. Опоздал ровно на час из-за того, что гонялся за Конфуриком с дубиной, спасая жизнь очередной курице. Он не был виноват.

Курочка Ряба пыталась наклеваться его каши, которая для него была священным продуктом.

Бедный пес печально заглядывал в свою тарелку, надеясь там увидеть хоть кусок курицы. А тут — она, наглая и живая, да еще и пытается съесть кашу! Прокралась к тарелке, как шпион! Пес был наказан за попытку обожраться курятиной, а я пошел на лекцию расстроенный. Мой многоюродный брат все еще терзался за первую убиенную курицу.

Второе покушение вывело его окончательно из себя. Можно подумать, она несла золотые яйца! И по намекам брата-егеря я понял, что мы ему надоели до смерти. В семье не без урода! Увы, этим уродом оказался я! Патлатый, не умеющий пить, разрисованный драконами, непонятный брат! Кому ты нужен такой? Некомпанейский... Ну не мог я пить эту мутную буряковку. Они все были с высшим образованием и пили как надо. Но, черт возьми, какое отношение это имело к биологии?

В общем, денек у меня выдался далеко не такой, какой должен быть перед лекцией.

За мной пришел лично завкафедрой, помешав выполнять действия, из-за которых так прославился Юлий Цезарь. Я уже долгое время читал нотацию Конфурику и пытался выяснить у жены, почему все же она решила в тот день стать моей сестрой. И как только ухитрялся делать все одновременно?

— Ну, идемте же, идемте, Сергей Анатольевич, — тянул меня за руку Губин.

И я пошел. Сам не знаю куда. А как мечтал прилично одеться, выглядеть хотя бы нормальным молодым человеком. Как они называли это? Сборы, симпозиум, научные собрания? А может, клуб по интересам?

В общем, так. Затащил меня дядя Толя в приличного вида здание. Все ученые мужи с женами сразу же, конечно, захихикали. Анатолий Анатольевич втиснул меня на какую-то трибуну. Я оказался в центре и на высоте. Долго изучал ученых мужей, у которых животы были набиты шашлыками и, наверное, налиты вином. Хочется верить, что не буряковкой.

Они же все-таки должны быть гурманами. Такие бородатые и красивые.

— Ну, и долго мы будем так сидеть? — сказал приятного вида сухонький старичок.

— Извините, — пожал я плечами. — Можно, конечно, и постоять. Но мы же пришли поговорить. Так спросите что-нибудь у меня.

— Мы — у тебя? — удивился старикашка.

— Толь Толич, ты чего его притащил? — послышался голос из зала.

— Погодите, погодите! — замахал руками Губин.

— Ну, не хотите вы, тогда начну я. Знаете, товарищи, я сейчас вам всем задам один единственный вопрос. — В душе у меня медленно нарастало зло на разъевшихся биологов. Я знал, что, обращаясь к врачам из-за своей тучности, они уходили, пожимая плечами.

“Конституция у вас такая”, — жалобно говорили им врачи. —Да, так вот, я сейчас задам вам вопрос, и вы мне на него ответите по-разному.

— Извините, молодой человек, — не выдержал все тот же сухонький старичок. — Мы прожили жизнь. У каждого из нас своя истина и понимание этой жизни. Мы не чистые листы бумаги. И глупо было бы, совершенно глупо, если бы все ответили одинаково. Ничего, юноша, вы нового нам не сказали. Да, я думаю, и не скажете, —зевнул старичок. — На рыбалку бы сейчас.

— Извините, — подергал я себя за ухо. — Если вы будете давать кучу разных ответов, так как вы прожили каждый свою жизнь и, как вы говорите, у каждого своя истина, тогда у нас очень мало времени. Поэтому разрешите задать первый вопрос?

— Ну-с, ну-с, — пропел старикашка. — Да, извините. А сколько вам лет?

— Простите, но возраст определяется не количеством прожитых лет, так мне кажется. И, пожалуйста, давайте начнем! Вот простой вопрос. Вы, наверное, знаете, что, прежде чем воздвигнуть какое-то строение, необходим фундамент, а потом кирпичик за кирпичиком складывается верхушка. А ведь с разными ответами вы не построите даже фундамента. Фундамент должен быть един, так же, как едина истина, которая находится на пике этого строения. Боюсь, что вы спутали истину с желаниями. Конечно же, желания разные и понимание разное. А истина едина. Но в данный момент я говорю о светлой истине.

Потому что истина может успешно разделиться на светлую и темную.

Я не знал, что мне говорить. Мне необходимо было говорить так, чтобы они поняли.

Но община мало посвятила меня. И, глядя на само довольные физиономии, понял, что попался.

— Поймите, — продолжал я. — С вашими разными ответами фундамент развалится, а он должен держать гигантское строение, потому что путь к вершине очень сложен.

После моего вступления зал слегка оживился.

— Ну-кась, ну-кась, — сказал один толстый бородатый дядька.

— С вашего разрешения, — поклонился он сухонькому старичку, — я хочу ответить на этот вопрос.

— Прошу вас. Подойти к вершине — это трудный путь. Как любое строение, она, конечно же, стоит на фундаменте, чтоб не дай Бог не развалиться. Как, впрочем, вы (извините, я не имею в виду именно вас) развалили все. Так вот, вы будете спорить, а я дам вам ответ. И вы, все до единого, согласитесь с ним и скажете, что он единственно пра вильный.

—Да гоните его в шею! —послышалось из зала.

— Вот наглец какой! — это был женский голос.

— Мы слушаем вас, — проскрипел старичок. Было видно — его уважали.

— Как же имя этого фундамента? — спросил я.

— Ну, это простой вопрос, — сказал толстяк. — Нужно желание, вот и все.

— Ну, да, — взорвался еще один, сидящий за ним. — Желания мало. Нужно знание.

Раздался скрипучий смех сухонького старичка.

— Ну и молодчик попался, — хихикнул он. — А ведь и желания, и знания мало.

Нужен еще и учитель, да еще и настоящий, — скрипучим голосом сказал он.

“Странно,— подумал я. — А ведь вопрос простой. Я до него дошел сам. Впрочем, как сам? Прости, учитель”. И вдруг все они начали спорить, добавлять еще что-то. Один только старичок тихонечко сидел и, улыбаясь, смотрел на меня вдруг прояснившимися глазами.

— Да послушайте же! — не выдержал я и двумя руками шлепнул о трибуну. — Это будет бесконечно. Потому что вы не забыли, а даже не знаете элементарной космической азбуки. Вы нарастили животы и бороды и зачем-то обманываете и мучаете студентов.

Поймите меня. Начало пути к истине —это, прежде всего, здоровье. Ну куда пойдет больной человек, за какими знаниями, за каким учителем и с каким желанием, если у него где-то болит? Как можно на одних руках, с парализованными ногами ползти к этой истине, к знаниям, к учителю, как можно идти туда с переполненной желчью печенью или с болью в голове? Зал ахнул и затих.

— Кто не согласен с этим? — спросил я.

Тишина прерывалась сопением толстого бородатого мужика.

— Ну, хорошо, — проскрипел старичок. — Мы с вами согласны. А что дальше?

— Вы со мной согласны? —удивился я. — Я не хочу с вами спорить. Я хочу спросить у того почтенного мужчины, который пожелал ответить на мой первый вопрос. — Мой взгляд упал на толстого типа. — Скажите, вы согласны?

— Ну, согласен, — буркнул он.

— Так, значит, вы знаете, что такое здоровье, — удивился я. — И можете дать ему определение?

Худой старикашка не выдержал и залился скрипучим смехом на весь зал. Толстяк напрягся, покраснел.

— Ну, что когда ничего не болит, — выдавил он из себя.

—Да, знаю я одного печеночника, который, когда печень не болит, прыгает до потолка. И еще есть знакомый. Когда он садится на унитаз раз в пять дней, для него это горе, а в три — уже здоровье и счастье. Так куда же мы прилепим это здоровье? — развел я руками. — Как определить: я здоров? А значит — счастлив и люблю людей, и меня беспокоит, что они могут быть нездоровы. Каким я должен быть, чтобы чистым, светлым, здоровым ступить на путь знания, стать камнем великого фундамента? А знаете, сколько еще впереди, до верха? Там, где высоко и незыблемо стоит вершина. Что вы мне скажете на это?

— Толстяк молчал.

— Это азбука Космоса. Вы пренебрегли ею. Вернее, не вы, а те, кто были до вас.

Очень долго до вас. И придумали вы легкую белиберду, убивая животных, поедая их, наращивая животы, которые упираются в рули ваших машин. Мне жаль вас, больных и несчастных. Да, вы не чистые листы бумаги. Вас уже не изменить. По крайней мере, не всех.

Но я жизнь положу на это. Пусть не вас, но хотя бы ваших студентов.

Я чувствовал крылья демона, чувствовал, что оскорбил и победил всех их, не сказав еще ничего. Диспут, спор или как там его — умер, не родившись. Я видел: им было страшно, но мне не было стыдно. Мое зло, ты и сегодня не сбежало от меня. Неужели ты бессмертно?

— И напоследок, чтобы не запутывать вас совсем, я расскажу маленькую историю.

Был у меня один знакомый. Геморрой у него выпадал прямо в унитаз. В общем, не геморрой, а кишка целая. Болезнь —штука интеллектуальная, и, насколько позволяет интеллект человеку, настолько он и вылечивается. Человек нарушает в своей жизни определенные правила, злоупотребляет чем может.

Так вот этот умник влезал в ванну после унитаза, открывал холодную воду и направлял себе струю в зад. Все мышцы сжимались, и кусок кишки заскакивал обратно. И вот что интересно. Придумал он это сам. Я пообещал ему, что зад у него через четыре месяца будет как у младенца, если он не будет есть всего три продукта и будет пить те травы, которые дам ему. “Да пусть он разорвется у меня совсем, чем так себя мучить. Смотри, не есть самое главное! Лучше таблетки пить!” — Да, — торжественно сказал я. — Фундамент требует интеллекта. Да и еще кое что, кроме здоровья.

Ну, сделал он себе операцию. Отрезали кишку ему лишнюю и снова пришили. Но, извините меня, если не удержало ее собственное тело, неужели нитки хорошего хирурга удержат? Может, нужно бороться с тем, что выталкивало эту кишку? Послушайте хотя бы об этом.

Любая литература как можно дальше уводит от истины, ибо ни один учитель никогда не написал ни единой книги. Писали только его бездарные ученики — для того чтобы прославиться или заработать деньги. Знания передаются из уст в уста, из рук в руки.

Но помните: говорю о знании.

И, пнув коричневую трибуну, я вышел из зала.

— Спасибо, мальчик, — раздался скрипучий голос за спиной. Шел злой. Как никогда в жизни. Я задавал много вопросов своему любимому дяде Толе. Он мне не мог на них ответить. Я тоже безумно боялся вопросов этих напыщенных краснорожих в пенсне. Я не могу дать им имя. Кто они — ученые? Это ложь. Кто они — приспособленцы? Не знаю. Я не был тогда, когда они приспосабливались. Но кто же они? Зло? Нет. Зло в тысячу раз сильнее. Они слабые, жирные, им осталось два шага до апоплексического удара. А кто был этот старик с блестящими глазами? Почему я не хотел спорить с ним, почему он поблагодарил меня в спину? Что это было? Как об этом рассказать своей жене? Как рассказать своему черному чудовищу? Я расскажу ей, а его возьму за косматые уши, прижму к себе, к своему лбу горячую морду, и тоже, как у жены, попрошу прощения — за все.

Они учат людей? Кто дал им на это право? Неужели среди людей есть те, кто их любит? Неужели среди молодых, сильных и красивых людей есть те, которые их слушают?

Где ты, жена моя? Кому мне упасть головой в колени? Кому мне выплакать всю боль непонятного? Нет ничего страшнее непонятного. А люди называют это мистикой. Ах, какое удивительное слово придумали вы, люди!

А впрочем, наверное, это зло. Ведь оно пользуется тупым, жирным, всеобволакивающим и безапелляционным. Не верю. Неужели, пусть на мгновение, пусть на тысячную долю секунды я привел это зло в смятение? Кто я? Не знаю.

Но я вдруг почувствовал, что нужно бороться. Я ощутил запах борьбы — и борьбы не той, которая лежит в силе движения и в силе разрушения. Я почувствовал силу борьбы, где царствует слово, сила слова, которая непобедима ничем, ибо слово —это есть дух. И не за силу убивали на нашей старой Земле, а за дух, за слово, которое несло в себе истину.

Пусть не иссякнет кровь Земли, которая идет сквозь сердца наши. Страшно, что иногда огнем. Но не знаю я огня, который сжигал бы чистое.

Смелым был Создатель, все в человеке отдал демонам, все удовольствия, все блага земные, а себе взял нежное, прозрачное, невидимое — душу. И, имея все блага, хватается человек порой за сердце и, не веря в Создателя, в страшный момент, в момент боли своей, говорит: “Господи, что-то делаю я не так!” А может ли он, этот человек, имеющий все, ощутить, что внутри него есть сам Создатель? Может ли человек, имеющий все, понять, что ничего этого ему не нужно, что он может ходить счастливым по удивительным земным лугам, не убивая, не поедая, а любя цветы? Зачем те животные, которых он пасет? Чтобы потом зажарить их на вертеле и быть тучным и слабым? Ведь он может брести по удивительным горам и равнинам, вдыхая запах цветов, обнимая травы. Представьте себе — нет тех животных, которых тысячными стадами выпасают для смерти. Есть человек, его дух и великий океан любви. А сколько бы места освободили эти животные? А сколько бы убийств прекратилось? А видели вы когда-нибудь, как убивают животных?

Любите травы. Любите цветы. Создатель завещал вам это. Он верит в вас. А демон...

Он не может быть сильным, ибо пуст был мир, и создал Создатель и мир, и демонов, и людей. Все создал Он и смотрит, чего мы стоим.

Мне Община ничего не говорила об этом. Я сам душой, духом своим, телом своим, ибо они не разъединимы, прочувствовал. Я понял:

Община взяла меня навсегда.

На крылечке Дома охотника сидела моя жена и, улыбаясь с непонятным блеском в глазах, смотрела на приближающегося брата. Черная псина, радостно взвыв и поволочив за собой ползабора, кинулась мне навстречу.

— Здравствуйте, ребята! — ехидно сказал я, после жесткого, заборного подбива под колени.

— Что-то ты в какой-то странной позе лежишь, — сказала жена. — По-моему, именно в этой позе великий Гаутама расстался со своей плотью. Вот только, наверное, так он не корчился. Что с тобой, милый?

— Не собираюсь я расставаться со своей плотью, — шипел неудавшийся лектор.

ГЛАВА Боль была невероятная. В мою бренную плоть влезло что-то огромное и острое. Мой жизнерадостный пес в этот миг, после долгой разлуки, усердно слюнявил мне нос. Я не выдержал и заорал. При вечерней лампочке мы все втроем вытаскивали из моего бедного зада заборные колючки.

В Доме охотника было все. Поутру просыпались с похмелья, с распухшими головами, носами, ушами. Но с задом. Я, наверное, был первым — Ну, как лекция? —утром спросила жена — Сдерни простыню и посмотри, — буркнул я.

— Ну, если с таким успехом — то гениально, братишка!

— Знаешь что? — Я виртуозно вскочил с постели, не коснувшись ее задом. В тот же момент в дверь тихо постучали. Быстро напялив шмотки, я сказал.

— Войдите!

На пороге показался мой вечно пьяный брат.

— Как дела. Серенький? — качаясь, спросил он Мои нервы были на пределе.

— Здравствуйте, молодой человек Вас, кажется, зовут Сергей? — начал куражиться он —Говорят, вы стали лектором. Пожалуйста, родной, лектори мне чего-нибудь — И он захихикал, ковыряя в носу.

— Сейчас сделаем! — пообещал ему я. И одним махом запрыгнул на стул.

Спрыгнув с него и забыв о своей ране, я хлопнулся на кровать. Пьяный егерь, шатаясь, выбежал из комнаты.

Жена молчала. Кровать с грохотом затряслась. Кто-то бил меня изнутри. Дышать было нечем. Тут я вспомнил математика, проклятый сеновал, неудачный сабантуй, дурацкую лекцию, терзающих меня демонов, свою мать. Посмотрел на жену и понял, чтобы спросить у кого-нибудь хотя бы о чем-нибудь, мне нужно всего-навсего преодолеть Транссибирскую магистраль. И тут я вспомнил, что для жены я еще и брат — Почему? — заорал я и стулом высадил оконную раму — Почему? Почему? — вопил юный лектор, пиная кровати и стул.

Такое было со мной впервые.

В это время я сидел возле своей жены и с улыбкой смотрел на беснующегося идиота.

В окно полетела и тумбочка. Меня испугало одно: жена смотрела не на сидящего рядом, а на беснующегося. Она видела только одного. А ведь меня было два.

— Почему? — снова завопил дебил. Я дернулся и вылетел в окно. Во дворе стояла перепуганная кучка отдыхающих.

— Почему? — взревел я, схватив за шиворот своего брата. Я бы затряс его насмерть, голова могла оторваться, если бы не жена.

— Почему? — вопил я во всю мощь своих легких, требуя несуществующего ответа от дергающейся во все стороны головы дальнего родственника.

— Сережа, — Татьяна упала между братом и мной, и я вдруг оцепенел вместе со всеми. — Ну, что “почему”? — заплакала жена.

— Почему я брат? Почему я не учился в школе или хотя бы в техникуме? Почему я не стою спокойно за станком, почему не сижу за партой, почему мне так больно от того, что ничего не знаю?

— Надо ехать! — согласилась Татьяна.

— Ну да, тут недалеко! — ухмыльнулся я.

— Серик, — выпуская слезу с соплей, заявил брат. — Серик, вообще-то брат —это я.

— Да пошел ты! — гаркнул я и кинулся в круглое озеро.

Хотелось схватить за ногу раздражающую своей невозмутимостью белую цаплю.

Озеро приняло мое разгоряченное тело. Я охладил свою дымящуюся голову и, выпустив пар, пошел к своей маленькой, все еще всхлипывающей жене. Потом, оглядевшись, поразился. Очевидно, случилось что-то со временем. Когда же они успели? Все во дворе были вдрызг пьяные. И тут как из-под земли вырос мой обожаемый братец, пьяный еще больше, с полным стаканом мутняка. Выпив, я сел под сосну. Меня не трогали целый день. И как только вечер накрыл все своими прохладными крыльями, “надо ехать!” — решил я и пошел спать.

Сон. Звериная борьба. За что борюсь. Учитель? Кто я? Нет, прости... Я помню:

сильный может стать зверем. Как я хочу быть сильным, пусть зверем, пусть человеком, но не двумя одновременно, кем-то одним! Господи! Учитель! Не разрывайте меня. Это очень больно. Это так больно, что челюсти сводит судорогой и горячо крошатся зубы. Они похожи на жернова мельницы, которые крошатся, бездарно перемалывая зерна жизни. А мозг — это, наверное, безумный ветер, который крутит эти жернова. Что же это за зерна? Наверное, люди.

Мы с женой уехали, вернее, сбежали, оставив лес, который сводил с ума. Еще я застрелил свою собаку двумя медвежьими пулями. Они разнесли ей голову вдребезги, потому что двое суток мой пес как-то сильно, не по-собачьи, а по-человечьи мучился, стеная, изо всех сил пытаясь что-то сказать. Его рвало кровью. Я не знал, что с ним, но догадывался.

Он хотел сказать, что больше мучиться не в силах. Он просил “освободить” его. Я “освободил”.

Сбежали от орущих толп тупых и пьяных, от заумных профессоров и рвущихся к плоти женщин, сбежали от тлеющего сеновала, от черно-синих ночей, на которые была наброшена звездная сеть. Мы вырвались из нее в серые лабиринты горячо дышащего города.

Думая, что выбрались, попались снова, похоронив в лесу единственного, который нас любил и понимал. Я зарывал его своими руками.

Что принес город? Новые страхи, новую несправедливость. Но перед новой несправедливостью, наверное, стоит вспомнить своего тупого математика. А жена терпела и понимала, покрываясь серебристой паутиной, которая все безжалостней и безжалостней путала ее черные волосы.

Математик нашла меня в самом центре черной глотки города, где я жил, незаконно принимая уже бесконечные потоки больных, которые начали закручивать, постепенно подводя к беде.

В математике, оказывается, не столько лирики, как предполагал я. Простите, но теперь ненавижу математику и математиков.

— Ты же обещал мне! — с ненавистью шипела математик.

— Что обещал я тебе?

Глаза забегали, но обещаний она не вспомнила.

— Я просил, чтобы ты ушла... Я умолял тебя. Ты встретилась мне на пути, когда я собирал своих коней, я боялся растоптать тебя, и мне пришлось остановиться. Но ты все равно хотела быть растоптанной. Что же я обещал тебе?

— Но ты же, ты... — Она схватила меня за руки. — Ты же жил со мной!

— Я жил и до тебя.

— Но ты же спал со мной!

— Я спал и до тебя.

— Может быть, ты знаешь, что нужно было делать с тобой, кроме этого?

— Я не знал математики. Вот и пришлось с тобой спать. Ведь я же честно признался, что буду это делать.

— Ненавижу тебя! — крикнула она.

— Так что же делать мне? — удивился я.

— Решать должен ты. Ты ведь сильный!

—Хорошо. Мы поженимся.

Математик радостно взвизгнула и успокоилась.

— Погоди, Таня, — сказал я жене. — Я только схожу посватаюсь.

— Давай, — ответила она. — Только недолго. У нас сегодня еще куча больных.

И я пошел.

Разгильдяй, отъявленный бандит, потому что ничего, кроме как хулиганить, в этой жизни пока еще не умел.

— Что же ты будешь говорить маме с папой? — нежно прижимаясь, спрашивала глупый математик.

— Я буду говорить только правду. Так меня научили мама и Учитель.

— Мы будем жить хорошо, — проворковала она.

— Конечно! А почему мы должны жить плохо?

Я был измучен больными и хотел, чтобы сватовство закончилось побыстрее. Сильно хотелось домой. Скорее б напиться своего МБК и уткнуться головой в нагретую женой подушку. “Что ж я натворил? — кувыркались мысли. — Вылезу ли из этого? А если вылезу, куда влезу опять?” Ну и жизнь у меня началась после общины! Да, впрочем, и до общины была такая же. Учитель сумел объяснить, что она странная и неправильная. Я полностью признавал это.

Но легче не становилось. “Надо ехать! — безжалостно рвала мысль. — Надо ехать!” А наивная математичка уже жала на звонок своей квартиры. Звонок был громким, противно бьющим по голове. Я всегда старался говорить только правду. Дверь отворилась.

— Мама, мама! Сережа к нам пришел!

Мы зашли в типично математическую квартиру. Все было чистенько, ровненько, красивенько до омерзения. Ровненькие книжные полочки с полными изданиями вождей.

Наверное, на всякий случай. Кровати, заправленные так, что, садясь на них, можно было порезаться об угол одеяла. Мерзкая показательная скромность. Сразу создавалось впечатление, что профессорская семья все запихивает в здоровенный чулок.

“Да не могут так скромно жить папа-профессор, мама-доцент и дочка-вундеркинд!” — мелькнуло у меня в голове.

— Ну-с, молодой человек, — сказал папа, — присаживайтесь... Я сел в продавленное хилое кресло, стоявшее возле скромного потертого стола.

— Знаем вас, да и слышали много от доченьки. Помним вашу речь. Ну, что вы еще расскажете?

— Правду! — гордо ответил я. — И ничего, кроме правды!

— Как вы живете и где? Допрос начался.

— Живу в центре города в однокомнатной квартире с женой. Юный математик заерзала на стуле.

— Как с женой? — поперхнулся папа. Его умные глаза вылезли из орбит и, казалось, сейчас собьют очки с носа.

— Так вы ж хотите жениться на нашей дочке! — встряла мама.

— Вы же любите ее! — еще больше удивился папа.

— А как можно спать с женщиной, не любя? — в свою очередь удивился я. — Прямо разврат какой-то!

— Так вы уже и спали! — завопила мама.

— А что — нельзя? — снова удивился я.

— Что ж ты, гад, делаешь?! — С папы интеллигентность спала в миг.

— Делаю то, что должен делать каждый здоровый мужчина.

— Так вы женитесь на нашей дочери? — снова встряла мама.

— Вот с женой разведусь и сразу женюсь, — ответил я.

— А потом? — тяжело задышал, как астматик, папа.

— Если жена, оставив квартиру, уйдет к маме, будем жить в центре.

— Ну, а математика? — прохрипел папа.

— А на фиг мне ваша математика! — пожал я плечами. — Я ж не на математике женюсь.

— Деточка! — заорала мама. — Ты же лучший математик университета! Деточка, ты же лучший философ! Боже мой, у тебя же будущее! — Мамин голос начал уверенно переходить на тембр милицейского свистка. — Детка, ты хоть знаешь, чем он занимается?

Кто он? — свистела мама.

— Кем ты работаешь? — взвыл отдышавшийся папа, схватив меня за воротник.

— Я еще пока не работаю...

— А что же вы будете есть?

— Кашу, — честно признался я.

— Какую кашу? — ужаснулась мама.

—Любую, лишь бы не вермишель!

— Но почему же? — ахнула мама.

— Потому что государство добавляет туда тухлые яйца, — признался я.

— Какие яйца? — Папа схватился за сердце.

— Куриные.

— Так он же сумасшедший! — вдруг осенило маму. Математик, схватившись за голову, горько рыдала на стуле.

— Не плачь, не плачь, деточка! — продолжала мама. — Мы тебе сделаем чудесный аборт. И все будет просто великолепно.

— Какой аборт? Зачем?

— Так, значит, не надо? — Мама с папой даже обнялись. — Значит, все нормально?

— Какое нормально! Мама, папа, поймите, он занимается Востоком, правда, нигде не учился, но был там, а это еще лучше, чем учился. Ну, в общем, поймите, все еще лучше, чем надо, —доходчиво объясняла мудрый математик.

Не знаю, как по математике, но по устному пересказу у нее, наверное, была двойка.

— Ужас! — Мама картинно схватилась за сердце. — Дитя, ты же будешь восточной рабыней! Я сразу это поняла! — пошло попыталась испугать несчастного ребенка мать. Но тут юный математик вскочила со стула и схватила папу за рубашку.

— Папа! — орала она, захлебываясь и тряся его. — Папа, ты пойми, — выла она. — Я ненавижу математику, ненавижу философию, я ненавижу даже Карла Маркса! Я люблю Сергея!

Она хотела броситься ко мне, но родители с визгом завалили ее на кровать. Это все напоминало американский футбол, только игроки были без доспехов. Я развернулся и побрел домой. Очень хотелось спать. Звуки борьбы математического семейства постепенно затихали за спиной.

— Ну, как? — спросила жена. — Тебя приняли в семью?

— Не знаю, — я пожал плечами. — Не успел спросить. Они были слишком заняты.

Ты ведь знаешь, родная, мне ничего не надо, но вот тот, второй,— все никак не могу договориться с ним. Прости, сестричка, если сможешь. А если не сможешь, прости все равно.

Снилась какая-то невероятная чушь. Я решил теорему Ферма. Огромная толпа вопит от счастья. Стоя на высокой трибуне, я машу руками, а внизу, на коленях, рыдая, просит прощения математическая семья.

Пробуждение было тяжелым. Чувствовалось, что скоро придет что-то страшное.

Наверное, беда. Есть такая неотвратимая штука — беда. Старая грязная нищенка, которая ходит в надвинутом на глаза ветхом тряпье и жалобно просит, вытягивая вперед свои костлявые руки. Стоит не выдержать, чрезмерно окунуться в собственную жалость и что нибудь протянуть ей, она вспыхивает адским пламенем, хватает костлявой рукой не то, что даешь, а втягивает в себя, обволакивает черным туманом. И каким бы ты ни был, сильным, умным, влиятельным, ты попадаешься грязной нищенке и становишься сам прибитым и несчастным, жалким и уродливым, как она. Потому что беда бросает тебя в то место, о котором ты даже не подозревал. И не дай Бог тебе просить у нее пощады. Ты только опозоришь себя.

В это утро беда ко мне пришла как обычно в своем хитром и изначально лживом облике — бодреньким мужичком с испитым лицом и красным носом. Он долго плел какую то чепуху, объясняя, что у него больная дочь, что готов платить любые деньги, лишь бы я, знаменитый врач, взялся лечить.

Я смотрел на него, кивал, говорил: “Приводите”, — а сам четко ощущал присутствие страшной старухи в крошечной комнате. Он ушел, и я даже не мог вспомнить, о чем договорились. Весь день был в тумане. Я ощущал слабость и невозможность сопротивляться.

В мою жизнь уже запустила скрюченные руки страшная стерва Беда. У нее много имен:

Беда, Страх, Испытание. Ее называют по-разному, кто как понимает.

В шесть часов вечера к старенькому дому подъехал воронок, из которого вылез участковый и еще двое в помятых пиджаках. Они зашли, как к себе домой, без приглашения сели. Жена испуганно смотрела, а я знал. Я ждал целый день.

Участковый говорил без намеков, при этом нагло улыбаясь:

— Ну что, дружок? Ты ж не врач. Я потупился и пожал плечами.

— Да и людей к тебе ходит ого-го! В общем, делиться надо, — нахально улыбаясь, сказал участковый.

— Чем? — спросил я.

— Тугриками! — заржали они втроем.

— Но ведь у меня нет.

Стало ясно, что это начало конца.

— Подумай, — посоветовали они. — Завтра днем приедем. И две помятые дворняжки мелко затрусили за уходящим участковым.

— Да, — буркнул я, — а ведь один из них — вчерашний мужичок!

—Который? — с судорожным вздохом спросила Татьяна.

— Да один из двух.

Лежа с закрытыми глазами, я думал о том, что будет дальше.

Жена сидела надо мной. Она не все понимала, ведь ей было только шестнадцать.

Четырнадцать ноль-ноль. Дверь открылась без стука.

— Ну что? — спросила наглая морда в милицейских погонах.

— Нет у меня ничего, — сказал я, открыв глаза.

— Тогда пошли.

Сопротивляться было бесполезно, я знал. Дверцы “газика” захлопнулись за мной.

Может, кто-нибудь и не поверит, но это было начало восьмидесятых. В отделении мне дали прочесть чудо-бумагу, где обвиняли в страшных злодеяниях, как сказал участковый, “за жадность”.

Статьи двести шестая, часть третья, и сто сорок пятая, часть вторая.

Даже не хочется пересказывать этот бред. Статьи тяжелые, по ним сажали сразу на усиленный режим.

Но мне повезло, как объяснили веселые дяди. Жертв не было, то есть пострадавших.

Граната, которую я бросил, взорвалась, все, что надо, загорелось. Это ж просто чудо: люди в это время вышли!

В тот момент я ощутил, что такое закон в руках дебилов. Когда сказал, что не подпишу, меня схватили за руки, потащили в какой-то кабинет.

— Смотри, его тоже уговаривают, — объяснили мне. Парнишку младше меня держали за руки откормленные дебилы, а еще один надевал на голову толстый целлофановый кулек. Я подписал все. Это не сила победила силу —это рваная стерва безжалостно сдавила своими кривыми лапами.

Испытание, расплата за все. Ужас накрыл своим черным крылом. Не буду много рассуждать, но это было именно так.

Я потом встретил этого парнишку в лагере. Нужно было найти убийцу отца прокурора. Его кто-то ударил в темном переулке кирпичом. Поймали хулигана, и он все подписал. Если вы не знаете, что такое задыхаться, а потом вдруг дают один глоток воздуха — не два, не три — один, и ты снова задыхаешься... Сперва я это увидел, а потом испытал и сам. Подпишешь все!

Когда на суде меня обвиняли во всех смертных грехах, стало весело. Я признался во всем. Потом спросили, не скрываю ли еще что-нибудь. И, глядя на рыдающую жену, глядя на мать и друзей, я вдруг улыбнулся и честно признался, что смерть Рамзеса II полностью лежит на моей совести. После чего прокурор долго шипел на меня и гневно стрелял глазами.

ГЛАВА Этот суд состоялся через десять месяцев после того, как меня всем РОВД уговаривали подписать бумагу. Десять месяцев в тюрьме — без солнечного света, на мерзкой баланде, не зная, какой срок тебе дадут.

Десять месяцев мой следователь расследовал сверхсложное дело. Десять месяцев в полутемной камере я наблюдал за такими же несчастными и ожидающими, беснующимися от собственного ничтожества, издевающимися над слабыми. Когда издеваешься над другим, своя собственная боль и страх становятся более невесомыми, менее ощутимыми. Когда прекращаешь издеваться, все это снова обрушивается с непостижимой силой.

Вся камера — семьдесят пять человек — с нетерпением ждала какую-нибудь новую жертву, какого-нибудь перепуганного маленького дрожащего человечка, чья умственная недоразвитость сразу же бросалась в глаза. Ошибиться нельзя, у них дрожали руки, от испуга тряслась голова, сумасшедший взгляд бегал по сторонам. Это были больные извращенцы, которые либо насиловали, либо уговаривали своих собственных детей. Вся камера ждала развлечения. За них не будет мучить совесть — успокаивали себя подследственные.

А какой преступный извращенец мог бросить их в общую камеру, где было семьдесят пять якобы людей?! На них набрасывались с радостным воем, сразу узнавая, что именно сделали они Каким же должно быть общество, если оно не разобралось, что делать с больными и недоразвитыми извращенцами? Сажайте их на электрический стул, вешайте, расстреливайте, закапывайте живьем, если хотите! Но бросать в общие камеры на невероятные издевательства, на расправу тем, которые себя считают более достойными, тем, которые якобы мстят за детей...

Бред! Тяжело понять, чья это вина и почему они стали такими Но не дай Бог посмотреть, как издеваются над ними, делая изуродованными педерастами! Да, у тех, кто что делает, есть оправдание: они не такие. Тех, кто мажет их пайку хлеба дерьмом из параши, — они не такие. Те, которые протягивают им кружку с мочой вместо чая, оправдывают себя:

мы не такие.

Мне ли судить? Не знаю. Но было жутко. Я почти сошел сума. Сидя на нарах, положив голову на колени, думал, думал и думал: “Вот как заплатили мне люди! Неужели именно так платят тем, кто спасает от болезней и продлевает жизнь?” И снова пришло время удивляться. Оказывается, человек способен на такое, что не приснится и в страшном сне. Не понимаю, как выживали другие. У них было меньше сил, они не знали того, что знал я. В камере, где большое количество людей, одна из главных проблем — нехватка еды. Да и еду давали такую, что не всегда можно было есть. Но находились умельцы, которые из ржавой селедки, покрытой белой солью, ухитрялись делать котлеты. Ее несколько дней вымачивали и жарили в мисках на одеялах. Но в данный момент я говорю не о кулинарных возможностях загнанного в каменный мешок человека.

Мне повезло. Так, наверное, не везло самому дотошному из исследователей. Я не собираюсь писать о тюрьме и о зоне. Не собираюсь хвастать знанием “фени”, и вообще, хочу как можно быстрее проскользить по этим воспоминаниям. Но не писать вообще было бы нечестно. Однажды пьяный начальник режимной части решил пройти по коридорам родной тюрьмы. Как потом выяснилось, это бывает раз в пять лет. И тут повезло! В камере жарили котлеты. Дверь отворилась, и заскочило десять здоровенных мужиков, узколобых и пузатых.

В тот момент я сидел на нарах возле двери и был страшно удивлен, увидев, что у каждого в руке по здоровенной деревянной киянке. За ними чинно вошел маленький пузатый мужичок с майорскими звездами на погонах. Я присмотрелся к киянкам и, не выдержав, захохотал. На них было четко написано печатными буквами на одной стороне — “Димедрол”, на другой — “Анальгин”, и так далее. Поперхнувшись, я заткнулся, вспомнив, где нахожусь.

— Цьому, цьому и цьому, — ткнув пальцем, скачал майор — Пьять! А цьому, веселому, — он ткнул в меня, — вышка!

После чего радостно по-идиотски захохотал, захлопал руками по жирным ляжкам, зачем-то прокукарекал два раза (весело, наверное, ему было) и жирным козликом поскакал из камеры. Дверь громко захлопнулась за широкими спинами его охраны.

Два дня было спокойно. Я даже начал забывать о том, что произошло. На третий день кормушка открылась. Нас четверых перечисли и вызвали на выход без вещей. В голове сразу крутнулось “Вышка! Да не расстреливать же они будут!” — подумал я. Мы вчетвером вышли в коридор. На каждого из нас по два здоровенных жлоба. Всех развели в разные стороны.

Я шел по длинному коридору со своими охранниками неизвестно куда.

Разговаривать и не пытался. Знал — бесполезно.

Это был первый этаж. Мы спустились на этаж вниз, как я думал, в подвал, потом еще на этаж вниз, потом еще. Тут я понял, что впервые в жизни попал в самое настоящее подземелье. Сперва были просто скользкие мокрые камни, потом все перешло в пронизывающий холод. Сырость на глазах превратилась в ледяную корку.

“Куда же меня ведут? Неужели все это человек сделал для человека?” Я ощутил свою ничтожность, слабость и никчемность. Стало ясно понятно, что я никто. И если бросят в этой сырой могиле, то уже не найдут.

Как бывает страшен человеческий разум! Как были бы прекрасны люди, если бы научились, оставаясь при разуме, утверждать себя хотя бы в простом поединке!

Вот такие смешные мысли, полные животного страха, зародились в моей раскаленной голове среди обледенелых стен. Спуск кончился, и мы через низкие двери вошли в длинный узкий коридор, по бокам которого была вереница металлических дверей.

Из одной двери выскочила веселая толстая бабушка сразу в двух фуфайках.

— Шо тама, хлопци? — бодренько спросила она, что-то дожевывая.

— Та вот, на “вышак”, — ткнул один в меня пальцем.

— Та вы шо?! — удивилась старушка. — Давно вже никого на “вышку” нэ було.

— Ничего, он веселый, выдюжит, — сказал другой. Он похлопал меня по плечу, после чего два жлоба развернулись и вышли, щелкнув замком. Я оказался с веселой бабушкой отрезанным от всего мира.

— Ну, пойшли, — зевнула бабуля. Она открыла свою коптерку и дружеским жестом предложила войти.

— Перевдягайся!

Старушка брезгливо, двумя пальцами бросила на пол какую то кучу грязных тряпок.

У меня был опыт, поэтому не спорил. Я знал, что молотобойцы с киянками всегда появляются внезапно, как призраки. Когда поднял тряпки, руки задрожали и слеза непроизвольно выкатилась из глаза. На мне была вольная одежда со свободы, в руках я держал истонченную, прошедшую через тысячу невольников одежду. Было непонятно, чего там больше материи или вшей Все это страшным клубком шевелилось в руках.

— Нэ наравиться? — ехидно спросила бабушка.

— Да нет, мать, нравится, и даже очень, — улыбнулся я. Изголодавшиеся вши болючим стальным панцирем стиснули все тело. Ни разу не почесавшись, я, улыбаясь, глядел на бабушку.

— Та ну-у! — протянула она. — Такие здеся не выживають! — Потом указала пальцем на обрезанные по щиколотку валенки. Когда я их надел, то удивился: подошвы были стерты полностью. Слишком много ног упирались в них.

Бабуля повела меня. Мы остановились возле тринадцатой камеры. “Веселая цифра”, — подумал я. Перед тем, как захлопнуть двери, тюремщица схватила за плечо и жарко прошептала в ухо, дыхнув перегаром:

— Сьогодни треба пойисты, хочь и погано, бо завтра змерзнешь.

Я остался один. Камера поразила: два шага вдоль и два поперек, вонючая параша, все обледеневшее. Простоял, наверное, более двух часов. Два часа... А что такое десять дней? Десять дней среди камней и льда! Десять дней стынуть от холода.

Самоубийство — это глупость, и было стыдно не перед Учителем, а перед собой.

Что эти десять дней по сравнению с Общиной, потерянной, наверное, навсегда... И эти десять дней на фоне той любви, которая ярко горела в груди?! Я был уверен, что потерял и ее. Зачем доброй веселой девчонке в шестнадцать лет эти проблемы? Десять дней...

И тут ледяная камера показалась не страшной и не убогой. Жалкими показались люди, которые придумали это наказание. Оторвав от дома, от мечты, разве можно было наказать еще больше?

Я прекрасно себя чувствовал эти десять дней. Ледяное оцепенение, полный отдых, лед остудил голову, мозг, застыв, работал очень тихо. Роба на спине примерзла к полу.

Десять дней без еды. Есть я отказывался.

Это было блаженство — полное успокоение! Огонь тускло тлел глубоко в груди, поддерживая только жизнь. В “летные” дни открывалась “кормушка”, что-то кричали, показывая миску. Боялся только одного — будут мешать отдыхать и попытаются кормить насильно. Насильно никто не кормил, и я упивался спокойствием, разглядывая картины Дальнего Востока, сосновые волны и синее, как океан, небо. Но все кончается, как и эти десять дней. Воспоминания прервались ударом в бок. Тяжелый сапог вернул в реальность.

— Ты гля, живой! — услышал я. — Вставай, концерт закончился. Попытался, но не получилось. Почему — не понял.

— Ты гля! — опять удивился голос. — Так он же робой примерз!

Меня потащили за руку. Послышался треск, и в камере на полу я оставил своему первому карцеру кусок робы. Ничего не болело, даже не простудился. Просуживались, наверное, те, которые через день хлебали гнилое горячее пойло карцера. Я улыбнулся, хотелось жрать. В камере отлежался и отъелся.

Многого я насмотрелся в этих камерах, много их поменял за десять месяцев тюрьмы.

Видел всяких — и опущенных, и перепуганных, равнодушных, и сильных. Страшный зоопарк, особенно если ты тоже находишься в нем.

Вскоре пришел мой скорый и правый суд. Меня судили почти полчаса. Потом “воронок”, который привез на вокзал, потом “Столыпин”... Так и не понял, почему от великого реформатора осталось только название вагонов, в которых возят ЗеКа? И последнее, что сразило, затронув все струны, которые зазвенели тягучим щекочущим звуком, ударив в мозг, стиснутый костяной коробкой, — это появившийся стальной обруч, который я буду ощущать всю жизнь, как тогда впервые ощутил на бритой голове. От него уже не избавиться. Чьи жестокие руки надели его на голову в тот момент, когда “воронок” прилип к вагону, который должен был увести в далекую страну — зону?

Смирившись с судьбой, я занес ногу, чтобы переступить маленькую пропасть между “воронком” и вагоном, и чуть не упал, но все же, набравшись сил, прыгнул. Не знаю, сколько ехал, потому что сидел в углу зековского купе, закрытого решеткой, держался за голову и спрашивал себя: “Неужели то, что увидел, было не галлюцинацией?” Между вагоном и “воронком” было несколько сантиметров. И вот в эти щели — слева и справа — я увидел черные дула автоматов.

А потом сидел в купе, в котором вместо двери — решетка, держась двумя руками за стальной обруч, кем-то надетый на мою стриженую голову. “За что? — звенели натянутые струны. — Что же я сделал? Почему в меня целились? А вдруг бы тот, который целился, нечаянно нажал? Я ничего не сделал. Ведь он был свой. А вдруг бы нечаянно нажал? Будь проклят этот правый суд, который длился тридцать минут! Почему же никто не разобрался в моем преступлении? Если бы это был правый суд, как бы он удивился, что судит меня за лечение людей, возвращение матерей, матерям — детей, любимым — любимых и просто людям — людей! Неужели за это нужно мучить, унижать, бросать в цементные холодильники? Неужели за это нужно подставлять под черные дула автоматов?” Добрый ты или злой, тот, который надел на мою стриженую голову стальной обруч?

Не знаю, но мне кажется, что, если бы в решетчатом купе на голове не оказалось этого обруча, она бы лопнула в трясущихся руках.

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 6 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.