WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 6 |

«Сергей Соболенко. Рецепт от безумия. Под ред. В. Стрельникова. - К.: "София", 1998. - 368 с. ...»

-- [ Страница 2 ] --

Но были и свои маленькие радости Это —два учителя, два разных и удивительных Одного я боялся, но страшно любил, другим восхищался и любил не меньше. Первым был новый учитель физкультуры, в прошлом прекрасный талантливый баскетболист, который вдруг начал набирать вес, не мог с этим бороться и ушел в школу. Он был мастер своего дела и поэтому в нашу школу пошел сознательно Очевидно, спорт его приучил к трудностям. А теперь представьте, как можно попробовать поиздеваться над начавшим полнеть двухметровым баскетболистом? Его боялись инстинктивно, как-то по животному Каждый раз, когда я сталкивался с ним, он не мог пройти мимо меня Баскетболист нагибался, хлопал меня по дряблой физиономии и жалобно меня успокаивал “Может, еще не все потеряно, а, брат? И шел дальше И был еще второй Вспомнив о втором, я улыбнулся и пришел в себя Порывшись в альбоме, я нашел школьную фотографию. Вот он, маленький, лысенький, с большим розовым проломом в черепе. Героический инвалид, ветеран всех войн и самой главной войны — эта война называется “жизнь” Он воевал со страшной силой, но еще с большей силой доктора, педагогический совет и директор долго обсуждали тему:

“Можно ли его пускать к детям?” Вывод был таков: “Он почти не опасен, а значит — к нам в школу!” Они были истинной находкой для директора, учитель физкультуры и учитель по двум совершенно несовместимым предметам —по тем временам они назывались просто “пение” и “труды”) На пение он шел радостно, начинал играть на баяне уже прямо из учительской, проходя через два коридора в класс У него был красивый звонкий голос. Пел песни он только патриотические. И все-таки это было страшное зрелище — идущий по коридору инвалид, играющий на баяне, притопывающий в такт ногами. Это было слишком даже для школьников В классе он ходил между рядами, пел, говорил с радостно безумными глазами С виду все было вроде нормально Он даже что-то писал на доске Но каждые две три минуты он вдруг хватал баян, и было понятно, что бы сейчас ни случилось, ничто не помешает ему доиграть “Прощание славянки”. Труды он вел тоже неплохо, тщательно все объясняя, показывая детали, вот только баян стоял рядом, на столе. Труды реже прорывались “Прощанием славянки”, но он часто хватал молоток и с криком “Вы поняли, враги народа?!” лупил им по тискам. А потом снова вел урок. Его не трогал почему-то никто.

И вот тогда, когда он нашел меня в пустынной школе, мы долго с ним пели. Он — высоким и чистым голосом, а я — без слуха. Но это было не важно Почему мы любили друг друга? Тоже было не важно. Нам просто было вместе хорошо и спокойно. Мы были родственные души, искореженные постоянной войной. Я только начинал, а он — уже заканчивал Это сейчас я уже понимаю, что можно и не воевать.

Вот такие были мои первые учителя и первая шкода. Среднеобразовательная. В которой я среднеобразовывался в добрую маленькую и беззащитную тварь Но эго были не все беды. Настоящая беда была особенно пронзительной. Ну, тут у меня было где разгуляться. Я разложил фотографии разных классов, до восьмого.

Вот она, на каждой фотографии. И не только моего класса, а всех классов в школе Непонятно, почему она фотографировалась со всеми. Может, ее просиди, а может, и нет Но я знаю точно, что на каждой фотографии, у каждого ученика моей школы была эта страшная женщина. Она была чудовищно маленького роста Такая же, как и я. Жутко толстая.

Постоянно в грязном халате, как будто работала не в школе, а на бойне. А может быть, для нее эго и была бойня? По своей убогости, наверное, она не могла обидеть никого из взрослых, поэтому обижала детей. Потом, с годами, обрела силу, мощь, уверенность. И ее стали бояться даже взрослые. Это была фельдшерица. Слово пугающее. Даже в детстве я знал, что это не врач и не медсестра И это пугало больше всего Я вспомнил скачущий воздушный шар, на который был надет белый в пятнах халат. А сверху торчала маленькая крысиная мордочка в невероятно коротких и жестких кудряшках. Когда ей становилось скучно в своем кабинете, а это было тогда, когда она не делала уколов, прививок...

Я помню эти жуткие моменты. Они были самыми страшными в моей детской жизни:

во время урока с треском распахивалась дверь и, прерывая все, вкатывался торжествующий шар — Следующего урока не будет! — хлопая ладонями, несколько раз говорила она. — Третий “А” будет прививаться...

Боже, сколько после этого было слез, дикого стеснения девочек! А когда в четвертом классе в большой спортивный зал загнали несколько классов, девочек и мальчиков в одних только трусах, я чуть не потерял сознание и долго потом по коридору ходил с опущенными глазами.

И сейчас, вспоминая это, мне становится страшно. Я помню до сих пор, что и тем, и другим, как бессловесным животным, не стесняясь ни перед кем, заглядывали везде. Почему я так боялся фельдшерицу? Я был самой любимой ее жертвой. Абсолютно безобидной и страдающей больше всех. При виде меня она тряслась от радости, катилась за мной, если нужно, через весь коридор, громко выкрикивая мою фамилию, хватая за плечо, рвала на себя и, не щадя меня, маленького и толстого, орала на всю школу:

— Ты был в больнице? Твои родители выяснили, почему ты маленький и толстый?

А на перемены я иногда выбегал лишь для того, чтобы пробежать сквозь издевательства, тумаки, через страшную фельдшерицу и попасть в сортир, который и зимой, и детом стоял в другом конце двора, хотя на каждом этаже было по туалету. Очевидно, их просто некому было убирать.

Comment [1]: Вспомнилось, как исчез один из моих спасителей. Бедного песенника инвалида уволили. Наверное, правильно уволили, потому что он метнул лопату в одного из старшеклассников. Жалко, что промахнулся. Тот же четвертый класс, когда мама целую неделю охала и ахала, без остановки повторяла, что это большое счастье у нас будет настоящий праздник — наш папа на несколько дней куда-то повезет. Эту поездку я помню хорошо. Летний день, жаркий и зеленый. Папа приехал на машине с каким то дядей. Какая была машина — не помню (даже сейчас в них плохо разбираюсь). Дядя был веселый и орущий. Он поразил меня своим умением глотать отбивные в неизмеримых количествах и жутко много пить. Пить все, даже воду. Он постоянно о чем-то спорил с папой, ухитряясь при этом одновременно тыкать меня пальцем то в живот, то в бок, то в спину и, улыбаясь, говорить маме такие комплименты, что она от них только хлопала глазами. Дядя ей очень понравился. Потом мы сели в машину и покати ли по дорогам. Ехали к морю, кажется Черному, ехали долго, а папа все разговаривал с веселым дядей, совсем не обращая на нас внимания.

Теперь я понимаю, что это был за дядя и что это были за разговоры Уже тогда мой отчаянный папа потихоньку вступал в спортивную мафию Существует и такая Может быть, я плохо понимаю слово “мафия”. Но, по-моему, это все безжалостное, наглое и воровское — все самое плохое, что выходит из спорта. Увы, это было, есть и будет Возле домов и вдоль дороги попадались колодцы. И первое свое воистину философское учение я получил возле них. Выйдя из машины, мы решили полюбоваться аккуратным колодцем, сделанным под игрушечный домик. Перед этим, конечно, разложив на обочине дороги огромное количество кулинарных изделии, не считая разных напитков. Я был окончательно ошеломлен, увидев странную надпись на красиво раскрашенном колодце “НЕ ПЛЮЙ В КОЛОДЕЦ”—гласила она. Это звучало непонятно и пугающе. “Для кого написано? — думал я. — И почему на “ты”. И кто он, который может плюнуть в такой красивый колодец? Тем более, ведь из него же пьют”. Это была первая мысль Вторая мысль была “Разве кто-нибудь на это способен?”. А потом почти сразу захотелось в него плюнуть.

Это было тяжкое испытание для ребенка. Уже тогда я понял, что эта мысль никогда бы и в голову не пришла, если бы не было такой надписи Мне стало обидно. “Не плюй в колодец” мог написать только тот, кто плюет и не хочет, чтобы это делали другие. Я озирался по сторонам и, ах, как хотелось плюнуть в этот колодец!

Позже я четко ощутил, что в нашем мире каждый старается куда то плюнуть, что-то загадить или что-нибудь украсть — и при этом обязательно повесить вывеску “Не плюйте, не мусорьте, не воруйте!” И сам же старается втайне именно это и делать. До сих пор непонятно зачем.

После этого я начал обращать внимание на вывески, таблички и разные объявления Это тоже была школа Только тогда она мало учила, а больше удивляла и задуривала.

Например, разве могут не удивить газоны. Сколько там всегда разных табличек? “По газонам не ходить!” Но все, естественно, спешат и, конечно, ходят, прокладывая кратчайший путь. Однажды я наткнулся на странную табличку. Возле такой тропки, прорезающей зеленую городскую лужайку, была вбита палка с куском фанеры, на которой сообщалось, что —тропа для козлов. Я долго не верил своим глазам, а потом понял, почему все, усмехаясь и расправив плечи, гордо шли по тропе. Разве кто-нибудь считает себя козлом?

Даже я, запуганный подросток, пару раз гордо прошел туда и обратно. После своего подвига я все рассказал бабушке. Меня удивило, что моя тихая бабушка вся как-то подобралась и зашипела.

— У тюрьму их надо, вредителей!

Я запутался совсем. За что же меня в тюрьму, ведь и я там ходил?

Не что-нибудь, а жизнь разделилась на четких три части до, во время и после И неудержимо хочется написать правдиво, а это значит, что нужно уметь быть и до, и во время, и после. А это очень сложно Знаю только одно есть единственное место, где меня ждут. Что бы я ни писал, каким бы я ни стал, меня там любят и ждут всегда И это дает неземную силу и веру Но не подумайте, не просто веру в себя — веру, надежду, любовь. Нет, даже океан любви, но океан бесценный, хрупкий и ранимый, такой же, как и океан воды, который разлился по большей части Земли. Его вроде и много, больше, чем всего, но он не менее хрупок Мы ухитрились за ничтожное время изуродовать и безбрежные просторы. За ничтожное время из могучего и смертельно страшного он стал грязным, жалким и беззащитным, населенным уродливыми мутантами. Хвала тебе. Великий Человек Создатель мудр, он все отдал Тебе Как он верил в Тебя! А Ты И в страхе океан любви, океан великих вод, воздушный океан, как казалось, бесконечный, и в страхе океан тверди земной, все океаны в страхе оттого, что подобные.

Создателю не добавили им силы, а уничтожили ее, оставшуюся Что с нами будет. Вздрогнул и испугался, наверное, сам великий дракон Ссаккиссо. Может, действительно стоит прочитать о Великом Учителе, дедушке Няме, может, стоит понять, чем мы отличаемся — а может и ничем? —от маленького затравленного зверька, которому я посвятил столько времени и бумаги?

Наверное, жалко выгляжу во всей этой писанине, потому что четко знаю: что бы ни оправдывал, оправдываю прежде всего себя. Оправдываю по многим причинам. Первая из них — я не уверен в своей правоте Вторая — многие готовы идти за мной Но боюсь вас вести Боюсь, что, обретя силу, разрушите все на своем пути, затопчете бьющий родник любви в реликтовых земных лесах В общем, начало маленькое чудовище созревать, возжелав создавать себе подобных, начитавшись возвышенного, которое создавало таких же ненормальных. А рядом была еще и мать, с невероятной силой мечтающая вслух. Она хотела видеть в отце то, на что имела право. Вот так в старом сыром сарае смешались желания: одно вслух, другое внутри. Что могло из этого выйти?.

Самое смешное я дорос уже до четырнадцати лет, а толком не знал отличия между мужчиной и женщиной.

Я бродил по двору, в котором были натыканы аккуратные клумбочки, окруженные не менее аккуратными заборчиками, а вокруг тоже был очень аккуратный огородик Я тупо приходил из школы. Тупо делал уроки. Мать была уже давно уверена, что меня пора отдавать в интернат для умственно отсталых Хотя мне просто так никто и не удосужился объяснить, зачем же в жизни эта треклятая таблица умножения? Кого и на что я буду умножать? А просто так учить не было желания и интереса Сейчас я понимаю, как это тяжело: идти туда, не знаю куда;

найти то, не знаю что! Я вспомнил Конфуция: “Народная мудрость. Нет ничего страшнее мудрости толпы!” Да, Толпа хочет многого. На моем веку она всегда хотела здоровья, просто глядя в телевизор на Кашпировского, зажав в руке кусок колбасы, не напрягаясь и ничего в жизни не изменяя.

Учитель, Ты объяснил мне, что если человек, однажды проснувшись, сказал: “Мне больно!” — значит, он тысячи раз перестал быть человеком, ведь Создатель так просто не отдает своих детей на растерзание. И, наверное, нужно тысячи раз возвратиться к человеческому, чтобы просто не было больно. Вспомните законы. Я помогу вам. Весь мир стал бы с ног на голову, если б можно было без любви и понимания избавиться от боли.

Мне очень тяжело избавиться от эмоций и писать дальше, переходя на личное.

Личное — оно всегда страшное, поэтому здесь я часто употребляю слово “он”, говоря о самом себе.

И вот: рос маленький зверек, наполняясь жизненными силами, неистово стремясь порождать себе подобных: хилых, пугливых и дряблых.

Шло время. Мама видела, что все рухнуло, безумствовала, но не могла понять. Когда приезжал отец, начинались крики, бой посуды, море слез, которое заливало всю квартиру. И я плавал на крохотном островке письменного стола между диваном и шкафом в своей комнатенке, лихорадочно пытаясь в четырнадцать дет все-таки выучить эту проклятую таблицу умножения, а она ускользала, ненужная и непонятная, растворяясь в облаках несбыточных иллюзий.

Дедушка Ням мне говорил:

— Сначала идет вера, потом — знания, и только потом — любовь.

Во что же было верить мне? В мать, которая не верила уже ни во что? В школьных учителей? Которые, впрочем, тоже не верили ни во что, а старались лишь уворачиваться от подлости учеников: от расплавленной пластмассы, капающей со школьной крыши;

от самопалов, стреляющих гвоздями, и от “воронков”, которые постоянно увозили в колонии для несовершеннолетних неукрощенных школьников.

Но, несмотря ни на что, запуганное существо обретало еще большее стремление к жизни. Потому что выжило. И яростное желание продолжать себя. Даже не отдавая отчета, на что это будет похоже.

Первое соприкосновение с “инь” и “ян” было настолько тягостным и искренним, что сейчас не вызывает у меня даже усмешки, не вызывает ничего, кроме тоскливой жалости к самому себе.

Был день. Мама лежала на постели с растерзанной подушкой, а папа ушел, уверенный и спокойный. Во дворе посреди самой красивой клумбы, распластавшись, как огромный бегемот, во весь рост лежал пьяный дедушка, изрыгая матюги и метко поплевывая в суетящуюся вокруг него бабушку.

Все были заняты своими делами. И уже не совсем маленький, но очень любопытный зверек впервые выскользнул на цыпочках из двора на заросшую вишнями улицу со странным названием Песчаная. Бегали дети, надувая, растягивая и пуская по ветру какие-то белые странные шары. Это была диковинная и совершенно новая игра для зверька. И когда он спросил у не менее толстого младшего мальчика: “Что это?” — то удивленная толпа девчонок и мальчишек с изумлением остановилась, а потом с хохотом и с упоением от собственного знания наперебой начала объяснять, что мудрое человечество все это придумало для того, чтобы не было подобных им. Оказывается, это были не просто шары.

“Но как, почему?” — спросил дрожащий, испуганный я.

И радостно, с каким-то демоническим ликованием толпа девчонок и мальчишек мне сразу все объяснила и показала.

Родители! Где же были вы?! Вы страдали над разбитой посудой? Любовью?.. Или над чем-то там еще?.. Над чем вы там страдали? Когда рожденные вами измывались над миром, не понимая этого...

Об одном из самых главных — о любви, об Инь и Ян — я узнал именно тогда.

Оказывается, созревая, я терзал себя по ночам, а потом затирал ладонью белые липкие пятна на простыне, инстинктивно стесняясь их... Оказывается, именно из них появляются подобные мне...

В рассказанное детьми я поверил сразу, не сомневаясь ни на миг. Что-то глубоко сидящее во мне запретило сомневаться. Так вот как появляются дети! Меня это мучило всегда. Маме было не до этого. Что ж, не грязный взрослый дядя — слава Богу! — мне объяснил это. Не ночью в подъезде без лампочки я постиг таинства рождения, а на цветущей весенней улице. Все рассказали мне и объяснили маленькие люди по имени “дети”...

Белую резину нужно надеть на то, что беспокоит ночами. И когда в жгущей и пугающей радости появится белое и липкое — нужно снять резину и куда-нибудь выбросить. Так делают все. Я поверил сразу. Я боялся идти домой. Мне казалось, что весь мир завален грудами наполненной жизнью белой резины.

Зверек потом проплакал всю ночь вместе с матерью, в разных комнатах. Он плакал о тех, которые могли бы родиться. А мать плакала о том, который уже родился, но непонятно зачем... Еще я плакал о том, что мать меня опять обманула, рассказывая о каких-то магазинах, разрезанных животах, где берутся подобные мне.

Милая мамочка... Как же тебе объяснить и нужно ли тебе объяснять, что это неизмеримо большее преступление, чем сладкая жареная картошка и сладкий мясной бульон, которые когда-то вытащили меня к жизни...

В общем, ободренный такими знаниями, я влюбился. Но как я мог проявить свою любовь? Может, и смог бы убить тигра или стать другом обезьян, о котором написал Берроуз, не видевший в своей жизни ни одной обезьяны. Может быть, я и смог бы спасти свою любимую от кровожадных крокодилов. Но людей я боялся. А мою мечту обижали. Я страдал и издалека мысленно наносил пощечины наглому сопернику.

Девочка была глупенькая и совсем некрасивая. Даже сейчас замечаю я за собой, что люблю каких-то лягушкоподобных, большеротых и пучеглазых или маленьких, пугливых как мышата. Никогда не нравились стройные длинноногие красавицы.

Известно, что девочки развиваются гораздо раньше. Она с кем-то гуляла, а я страдал, вздыхал, пялил глаза, не имея взаимности. Больше всего боялся, чтоб никто об этом не узнал.

И об этом не узнал никто.

Такое всегда тянется долго и заканчивается обычно резко, с оглушительным взрывом. Вот я его и дождался!

После очередного скандала с мамой папа сказал, что забирает сына в сосновый лес, который убьет начинающуюся астму, то есть пока еще “астматический компонент” (с каким восторгом я часто повторял эти слова, которые навсегда — и не только для меня одного — останутся загадочными!).

— Пойми, — говорил папа, — там у меня будет работа и сын. Мне нужно идти вперед. — И он ушел, будучи начальником спортивного лагеря госуниверситета. Ушел, бросив меня на попечение добросердечных студенток.

Мы ехали долго, полями, лесами... Я прямо захлебывался, глядя из машины на горизонт, которого еще никогда не видел. И, клянусь, мои легкие испуганно открылись, изгнав напрочь “астматический компонент”, когда мы еще не доехали до сосен.

Дыша полной грудью, я въехал вместе с папой и еще двумя веселыми мужиками в хороший и добрый заповедник с изумительным названием “Кочерыжское лесничество”.

Двухэтажные домики стояли в окружении сосен. Все было совершенно дикое. И только одна исключительно ровненькая длинная асфальтовая дорожка катилась к столовой.

— Смотри, — говорил мне отец, — а два года назад почти под каждым деревом были птичьи гнезда. — Хотя даже сейчас я не могу понять, какие же птицы вьют гнезда под соснами.

Мы остановились перед белым кирпичным домом. Отец сказал, что этот дом наш, в нем три комнаты, свет и газ. Но не успели мы выйти из машины, как нас окружило полчище девушек-студенток. И каких только там не было! Были и лягушки, и мышки, и курочки, и просто птички, и длинноногие лани, и даже жирафы, как показалось тогда мне, маленькому и несчастному. Не знаю, каким зверем мой папа вылез из машины, но был этот зверь — изголодавшийся и сильный.

Очевидно, начальник лагеря что-то значил. Девушки подхватили меня чуть ли не на руки и потащили. А папа исчез надолго.

Те, что повели меня, были две маленькие пучеглазые девчушки, очень жадные ко всему, что считали своим. Они вели меня под руки и всем, кого ни встречали, тут же объявляли, чей я сын. Я слишком хорошо помню, какие они были, эти два милых нахальных лягушонка, не поступившие в университет и лихо устроившиеся на кухню, куда мы все и пришли. Меня накормили вермишелью с огромным количеством чьих-то почек, печенок и сердец, а затем по накатанной асфальтовой дорожке отправили обратно, дав ключ от нашего с папой белого дома.

Лягушата так ласково кормили вермишелью, что съел я в пять раз больше, чем мог.

Переступив порог нашего нового дома, я долго рыдал, сотрясаясь от рвоты. Это было как бы знамение того нового, в которое вступал зверек, не осознавая окруженного соснами мира.

Под ними не было птичьих гнезд. Самое главное птичье гнездо моей жизни было одно — но не здесь.

Наплакавшись вволю и отлежавшись на прохладной кровати, я не придумал ничего умнее, чем снять штору, убрать все с пола и занести далеко в лес. А когда я возвращался обратно, то в молодом сосняке увидел несколько берез. Одна была сломана, из земли торчал огрызок, высотой мне по грудь. Я подошел, заглянув в него. Слезы умиления вновь потекли ручьями. Можно было протянуть руку и коснуться трех голубоватых в крапинку птичьих яиц. Сразу родились тысячи мыслей. Пойду возьму свой фонарик, который специально припас для темного леса. Ночью птицы спят в своих гнездах. Я посвечу и увижу ее. А может быть, даже коснусь рукой.

Целый день я слонялся по лагерю, заглядывая во все уголки, и даже обнаружил возле лагеря круглое красивое озеро. Вернувшись в лагерь, я увидел, что лягушата уже меня ищут.

— Ужин давно ждет, — жизнерадостно объявили они и снова потащили меня по накатанной дорожке.

На этот раз я ел гораздо аккуратнее. Ел на кухне, в посудомойке. Лягушки гладили меня своими белыми лапками, и от этого все казалось гораздо вкуснее. Запихиваясь за обе щеки, я радостно рассказал им о гнезде, и они клятвенно проквакали, что пойдут туда со мной.

Уставший от массы впечатлений, я лег на белые простыни и уснул. Через некоторое время лягушата нежно растолкали и даже по разу чмокнули в щечку. Гордые моим доверием, они были тут как тут.

— Ну, малыш, мы идем? — спросили они, ласково меня теребя.

Спохватившись, я взял фонарик и потопал с ними в темный сосновый лес. Восторг переполнял. Фонарик дрожал, вбирая его в себя. Я не мог ошибиться, потому что запомнил свое первое гнездо на всю жизнь. Мы шли гуськом, держась за руки. Шли не спеша. Луч тускнел, умирая вместе с залежавшимися батарейками, вместе с моей детской наивностью, вместе с особенным видением мира.

Сломанная береза — вот она!

Я заглянул вовнутрь ствола и увидел там три голубых в крапинку яйца. Чьи-то руки унесли птицу до моего прихода. Я упал на влажный мягкий мох и зарыдал. Это были последние в моей жизни слезы детства. Это были искренние слезы. Чистые и горькие.

Фонарик мигнул и умер навсегда.

Лягушата зашептали слова утешения и вдруг быстро и нервно начали раздевать меня своими цепкими лапками. Я никогда не упрекну за это двух глупеньких девочек. Наверное, они не хотели, а может, почувствовав последние детские слезы, не смогли удержаться, чтобы не выпить их. Мне стало жарко. Лицо накрыла волна — резкая, душистая и упоительная.

Грудью ощущались прохладные руки, а внизу то, что мучило меня столько времени, вдруг взорвалось само и, как показалось, залило меня и весь лес горячей волной. Потом глаза привыкли к темноте, и еще долго я смотрел, как две тоненькие девочки, сцепившись в комок, со стоном наслаждались друг другом. Кем же они сделали меня? Я лежал мокрый, голый и горячий. Потом они оделись и одели меня, целуя и испуганно утешая. Было видно, что страх довел лягушат почти до полусмерти. Они не понимали, как получилось, что почти ребенок сумел врезаться между двумя женщинами, которые в общем-то и мужчин никогда не любили. Им всегда было хорошо вдвоем. А тут вдруг такое случилось! Мы брели, шатаясь, хрустящим горячим сосняком на огни спящего лагеря.

Эта ночь была глухой, без сновидений.

Утром, проснувшись, я не узнал себя. Стало понятно, что теперь не боюсь ничего: ни школы, ни отца, ни матери, ни деда, ни жизни. Боюсь только двух маленьких и тоненьких лягушат.

Два дня я не показывался в лагере вообще. Грыз сухие корки, которые находил в домике, засохший сыр из гудящего холодильника. А когда все кончилось (это было в обед третьего дня), пошел по блестящей от дождя асфальтовой дорожке в манящую запахами столовую. Большой зал меня смутил. Он был набит студентами и преподавателями. В нем было два огромных окна, из которых выдавали еду. Кто я, знали все, поэтому, не напрягаясь, я снова был сыт и обласкан. Жуя картошку, я услышал от огромного атлета, сидящего напротив:

— Да вон там, — махнул он в сторону, — вся кухня и живет. Забыв про оставшийся компот, побрел пробуждающийся зверь в молодые пушистые сосны, к невысоким домикам, стоявшим чуть в стороне.

Толкнув первую попавшуюся дверь, я вошел в комнату. Они сидели там, маленькие и пришибленные.

— Мальчик наш, — кинулись они ко мне. Весь день я постигал лягушечью мудрость любви, и они попросили пощады.

Я начал ходить к ним каждый день. Лягушатам сначала это очень нравилось. Потом они смеялись. А потом взвыли и начали прятаться. Не потому, что боялись. Они не боялись больше меня. Ведь я стал таким же преступником. Просто я замучил их силой любви. Они изменили меня в одно мгновение, чего не могли сделать умные врачи за долгое время.

Выследил нас преподаватель физвоспитания. Вот когда лягушата испугались по настоящему! В один прекрасный день они попросту исчезли. И кухня обеднела на двух кухарок, университет — на двух абитуриенток, а я — сразу на двух своих женщин, большеротых и пучеглазых! И никто меня не переубедит. Они были самые красивые и самые нежные. Вот только вовремя не понял я этого, не оценил и не сберег! А с физкультурником этим я перестал здороваться. Да и зачем он мне?

Вскоре появился мой папа, исхудавший и озабоченный.

— Ну, как ты? — спросил он.

—Все нормально, —пожал я плечами.

Больше ко мне никто не приставал, и я, озверевший, бродил по лагерю от подъема и до отбоя.

И все-таки мои милые девочки-лягушата были какие-то особенные. На меня никто не обращал внимания вообще. Может быть, потому что сторонились сынка начальника лагеря. А может, и еще почему-то. Как же я мечтаю когда-нибудь снова их увидеть, прикоснуться к их губам, провести пальцами по белым дрожащим плечам, хотя бы раз услышать незабываемый тихий шепот, который так часто снится мне! Кем же они были?

Может, были вовсе и не люди, а какие-то два посланца? Какой же мир сжалился надо мной?

Неужели я был так жалок, что этот мир послал на Землю силу, изменившую меня абсолютно? Какая невероятная сила в виде хрупких и красивых двух девочек! И сколько бы я ни жил, никогда не осмелюсь даже на мгновение плохо подумать о них — о тех, которые спасли меня. Что бы со мной было, если б не они? Я уверен: умер бы от своей ничтожности.

Может быть, и выжил, но навсегда бы остался беспомощным уродом. Я содрогаюсь, когда представляю, что они сделали с четырнадцатилетним мальчишкой, но содрогаюсь еще больше при мысли, что они могли этого и не сделать.

Это был мой первый перелом, одна из жизненных линий вздрогнула и изменила свое направление. Я понимаю, что по-другому, наверное, не могло и не должно было быть. Но извечное “а вдруг” иногда мучает меня по ночам. И, просыпаясь в холодном поту, улыбаюсь, вспоминая о них до самого рассвета. Потом снова засыпаю и сплю после этого до обеда.

Куда бы мне ни нужно было идти, я все равно сплю. Эти сны напоминают мне, что жизнь прекрасна, гораздо лучше, чем могла бы быть, хотя и по-другому быть не могло. А вдруг...

Девочки оставили меня, безжалостно растворились на очередном повороте жизни. Я порой боюсь признаться себе, еще больше боюсь признаться Учителю, что часто в трудные моменты жизни я мысленно обращаюсь не к Школе, не к матери, не к отцу и не к жене, а к двум лягушатам. И до сих пор нет у меня той силы, которая могла бы их вызвать. Я почему то искренне верю, что в тяжелый момент они могут помочь, как никто. Где же вы, мои странные, мои яростные и удивительно нежные спасители? Помогите мне и объясните, ведь вы все можете... Но в ответ я всегда слушаю только тишину. И лишь в темноте закрытых глаз ярким огнем вспыхивают две незабываемые мордахи. Я преклоняюсь перед вами...

Оказывается, из-за постоянной борьбы со страхом я не видел жизни, не видел травы, неба и цветов, не подозревал, что есть птицы и жуки. Теперь, каждый раз, просыпаясь, я уходил из лагеря в лес, очень часто забывая про еду, часами ползая на коленях за какой нибудь козявкой, страшно удивляясь, что в жизни, оказывается, все не так, как учил нас в школе учитель биологии.

Мне кажется (хотя, может, только кажется), что уже тогда я понял:

чтобы избежать трудностей, чтоб не погрязнуть в непонятном, люди придумали на все объяснения — короткие, четкие, тоже непонятные, но простые.

Не задумываясь, безответственно, они сыграли злую шутку со словами. Люди, поняв, что умеют мыслить, радостно объявили: “Мы этим отличаемся от животных!” — совершенно забыв: они отличаются еще и тем, что умеют жертвовать, восхищаться, чувствовать, любить, возносить, дорожить, преклоняться. Они начали просто усердно думать. Каждый начал думать по-своему, каждый счел, что додумался до чего-то лучшего, чем другие. Но до чего же может додуматься человек, который считает, что он думает и что мысль — это главное? До чего может додуматься человек, думая только о себе, чувствующий только самого себя, верящий самому себе? Он может додуматься до страшного, додуматься до того, что он самый красивый, сильный, умный и самый пра вильный. Он может додуматься до того, что думает только он один, а солнце светит бездумно, и что деревья просто растут. Представьте бездумно бушующий океан, представьте себе бездумный смерч, бездумно срывающий крыши домов, или росток, бездумно пробивающий асфальт, или птичьи стаи, бездумно уносящиеся по ветру. Боже мой, до чего же может додуматься человек! До чего может додуматься человек, забывший или не желающий думать о том, что он всего лишь человек, жалкий и напыщенный, не уважающий себя, не берегущий своих детей и любимых, а ДУМАЮЩИЙ, что он ДУМАЕТ.

И полз я на коленях за жуком, поражаясь тому, насколько ему наплевать на меня, удивляясь, что он делает свое дело упорно, совершенно не отвлекаясь на такую букашку, как я. Тогда уже было видно, что делает он это, не боясь меня, потому что глубоко уверен: в любом случае будет то, что должно быть. И весь мир мне показался вывернутым наизнанку.

Казалось, что жук мудр, в тысячу раз мудрее той собаки, которая была пристегнута цепью возле столовой и не знала толком, на кого бросаться, а кому лизать руки. А ведь я тоже не знал, кому довериться, а кого бояться. Только жук катил свой маленький круглый навозный шар, напоминающий Землю, катил в полной уверенности, что все равно ничего в этом мире не сможет изменить, катил, совершенно не обращая на меня внимания. Понял я, что, если хлопну по нему ногой, жук перестанет катить свой шар, а если обойду его, покатит его дальше. Открытие ли это?..

Жаль тебя, мой милый биолог. Ты никогда не задумывался над мудростью жука, катящего шар. Ты считал себя мыслящим, ты четко знал, для чего он катит свой шар. Но ведь этого так мало! Есть еще “почему” и “зачем”. Но ты — мыслящий и знаешь для чего. Сидя на песке, я всей душой ощутил, что умные взрослые все в этом мире перепутали. Умными животными, высокоорганизованными они считают тех, кто заглядывает в глаза и лижет руки, а глупыми, примитивными — тех, которые не делают этого, а катят свой шар, ничего не выпрашивая взамен. Вот так умный человек додумался до определения разума. Хочешь, чтобы тебя считали умным, —понимай все с полуслова, с полунамека, шустри, быстро и толково выполняй приказы. Тогда ты умница и тебя любят, но не дай Бог тебе катить свой шар, ощущая, чувствуя... Определят тебя примитивным и глупым. И если не забросают камнями, не затопчут, то посадят в клетку, определив, что нет ничего тупее и опаснее того, кто катит свой шар;

а может, наколют на булавку для коллекции, как того мудрого жука В другом же случае будут ласкать, давая миску помоев, как умной собаке, пристегнутой цепью к столовой Вот до чего может додуматься человек, забыв, что он в мире не один, придумав сам себе законы, великий выдумщик.

Мне кажется, что каждый человек в детстве так или примерно так думал, поражаясь своим открытиям, и самыми загадочными, а не примитивными ему казались независимые существа. Но потом все это умирало, умирали чувства, заменяясь разумом, а рядом не было учителя, потому что становятся они редкими, как, впрочем, и катящие свой шар жуки.

Ничего. Нужно держаться. Я знаю, что это временно. Не высохнет океан любви, вновь разольется, напоит иссохшие сердца, вольет в разум ясные чувства, размоет придуманные рамки закона. И станет человек вновь подобен тому, кто его создал.

И все-таки как бы удивился учитель биологии, если бы вдруг забыл то, что знал, и увидел то, что видел я! А я хорошо помню идиотизм, который вбивал нам в голову бедный биологик. Змея лежит на берегу и, высовывая язык, имитирует им муху, вьющуюся над корягой, которую якобы изображает она же сама, а дура лягушка бежит за этой мухой и попадает ей в пасть.

Тогда я еще не видел, как охотится змея, но мне почему-то казалось, что наш биолог либо сошел с ума, либо специально все выучил неправильно. И я останавливался на третьей версии: он просто дурак, ведь только полный дурак мог обманывать такую толпу юных голов. Ведь я видел удивительные вещи, когда лягушка выходила из воды и, как-то странно заваливаясь на один бок, не прыгала, а шла с неживыми глазами, натыкаясь на маленькую голову ужа, ни с чем не путая его язык, который создан природой совсем для другого, ну уж никак не для изображения мухи. И только тогда, когда уж стискивал ее своими растянувшимися челюстями, она начинала кричать и вырываться, как бы просыпаясь от какого то непонятного сна, но все это было уже бесполезно.

Очень хотелось, чтобы учитель биологии увидел это. Не знал тогда я, что есть одна великая тайна: я увидел бы то, что видел, а он — то, о чем говорил. Два человека, глядя на одно и то же, рассказывали бы совершенно разные вещи. Вот так усердно стирали в моей голове то, что я видел, но не понимал. Стирали, убеждая, запугивая, применяя действие и разной степени наказания, меня успешно заставляли поверить в то, чего не существует, поверить в то, что проще, в то, о чем не нужно задумываться.

И казалось взрослым какая разница, как змея ест лягушку. Были деда у них поважнее. И поэтому, быстренько придумывая объяснение, взрослые занимались серьезными делами, опять что-то придумывая, простое и удобное в обращении. Было у меня подозрение, что человек не терпит непонятного и сложного, не хочет вдумываться, боится сильного и неотвратимого, а поэтому выдумывает, ложно облегчая себе жизнь. Это все похоже на дрожащего больного, который в страхе спрашивает у врача, что же с ним И врач, величественно оттопырив губы, объявляет больному, что у того нарушился обмен веществ.

Больной, окончательно поникнув, бредет домой, совершенно не понимая, так же как и врач, что же такое обмен веществ. Одному нравится это загадочное сочетание слов, другого пугает. Когда-нибудь придет время, и врач будет ошеломлен, ему скажут то же самое, и он побоится спросить у коллеги, так что же все-таки означает этот загадочный “обмен веществ”.

Врач будет до смерти верить — может, тот, другой, хотя бы знает, что это такое.

До смешного дошли люди Мы говорим на непонятном для нас языке, но, когда натыкаемся на непостижимое, вместо того чтобы признать себя маленькими и слабыми, гордо расправляем плечи и придумываем непонятному столь же непонятные названия.

Непонятным названиям мы придумываем еще названия и называем все это терминологией!

Хотя остальное время говорим на родном языке. Почему мы забыли один из законов, одну из мудростей, которую поняли когда-то, на самой заре, почему забыли, что премудрый язык — язык глупцов? Когда успели забыть о живущих в мире двух сестрах — глупости и гордости?

Мы гордые и скрываем свою глупость Мы глупые и не скрываем своей гордости. Примерно такие мысли занимали меня, затрагивали незначительно и умирали, ни во что не превращаясь.

Мир увлекал своей красотой, открываясь то ли поздно, то ли рано. Я пытался смотреть во все глаза, а может, мне и повезло, что я ничего до сих пор не видел, кроме своего двора, по которому ходил кругами столько лет. Я обращал внимание на то, что животные — не менее страстные, чем люди, и так же сильно ищут друг друга, чтобы соединиться на непродолжительное, но упоительное время. Я открывал мир страсти, чувств, казавшихся реальнее книжных и непонятных. Не понимал тогда, что все реальное — еще и опасно.

Откуда было это знать? Зачерпывая горстями песок, бросал я его в голубое озеро, радуясь жизни, прозрачному воздуху, бегал по лесу примитивным и радостным животным Упоительное знакомство с природой. Ни один человек мне не мешал Никому я не был нужен. В столовой меня по ходу дела кормили Отец по ходу дела приходил, но редко и измученный, теперь стало понятно чем. Говорил свое “ну как?”, а я на бегу повторял:

“Нормально!” Потом разразилась катастрофа. Неожиданно появилась моя мама, вся трясущаяся, как будто увидела что-то ужасное. Я думаю, что она действительно что-то увидела и узнала Мир не без “добрых” людей, и “добрые” люди (видно, пришло время) рассказали маме все, что знали, а знали они, по видимому, много После того как к начальнику лагеря приехала жена и целые сутки из домика раздавались приглушенные женские рыдания со спокойным твердым мужским голосом, в лагере долго шушукались, невинно улыбались и особенно услужливо обращались к моему отцу.

Мать совершила ошибку Наверное, слишком много накопилось. Тем летом я потерял и мать, и отца. Отец вдруг стал ко мне равнодушен. Впрочем, мне часто казалось, что равнодушен он ко всему Я так ни разу в жизни и не слышал, чтобы отец повысил голос Хоть бы ударил меня когда-нибудь! Он обладал каким то нечеловеческим спокойствием. Меня это пугало, мать доводило до истерики. Вот так все и закончилось в их жизни. Что рухнуло в жизни матери? Сказать по правде, даже не знаю, как она выжила Отец для нее был всем. Она забрала меня в город и, доехав до дома, упала в постель, встав только через несколько месяцев — худая, страшная, постаревшая на полжизни.

Так что несколько недель перед шкодой меня закаляла и делала непримиримым к жизни ее мама — маленькая тихая бабушка. Огромную силу она вложила в меня, сделав нетерпимым ко всему тихому, инфантильному и слабому.

Врачи в конце концов оказались правы я перерос.

ГЛАВА Создатель создал мир.

Мир для испытаний создал крайности Когда они сливаются воедино, порождается гармония Засуха сменяется дождем, клинок, не пере рубив, гибко обвивается вокруг Земля, политая дождем, дает из занесенного ветром семени, поднятого солнцем, жизнь Женщина и мужчина сливаются, такие непохожие, разные и такие единые Но есть и кое-что страшное. Податливая волна, бегущая бесконечно долго, натыкаясь на скалистые берега, разбивает их, превращая скалы в равнины. Страстная, всепоглощающая любовь взрывается ненавистью.

Всегда сильный и превозносимый до небес, обожаемый всеми вдруг с ужасом осознает, что он давно уже слаб и беспомощен. Испуганный, загнанный заяц вспарывает когтями живот волку. Бывает и такое. Волк опоздал, вовремя не убил, слишком затянул погоню. Ненависть, бесконечная ненависть порождает запоздалую любовь.

Как мне жалко едущего из своего рокового леса мальчика! Это слабое существо, внезапно почувствовавшее себя сильным, существо с абсолютной пустотой и крайностями, в одно мгновение способное захлебнуться чем-то неизбежным. Загнанное внутренне и внешне, без единой частицы, которая бы не вздрагивала.

Странный, загадочный лес остался позади. Мать с отцом, две девочки, преподаватель физкультуры — жирный боров, питающийся падалью, — чужие, непонятные дети, зачем-то радостно бегающие и радующиеся обычно тому, от чего хочется выть. Кто же был я? Жертва? Сила? Страх? А может, избранный? Знать бы только, для чего избрали И еще знать бы кто. Кто он, тот безжалостный и насмешливый, который наотмашь ударил по детским мозгам и потом принялся усердно колотить, не давая передышки ни на мгновение?

Мчась обратно в машине, я не видел ни полей, ни лесов, ни горизонта, который в первый раз так поразил. В поднимающемся над ним рассвете я видел только два женских тела. Сразу два, сразившие меня этим летом. Закрывая глаза, я все равно видел пухлые воспаленные губы и круглые, влажные от бессонницы глаза. Так и осталось на всю жизнь детское желание — найти хотя бы одну тонкую и трепещущую, похожую на моих лягушат, канувших в неизвестность. Но они в этой жизни были и есть только в моем первом лесу и только для того, чтобы спасти меня.

Сумасшедшие детские мечты — найти такую, поставить обнаженную напротив красного восходящего горизонта... Я уверен: лучи пронзят ее насквозь, и она растворится, сказочного лягушонка просто не станет. Ну где найти такую? Неужели всю жизнь я буду метаться в поисках? Пройдет ли это? Кто же все-таки их послал перепуганному двоечнику?

Об этом можно рассуждать до бесконечности. Но никогда не доберешься до Истины.

Потому что она — Истина — рождается в Истине, а в Хаосе рождается Хаос. Хотя одно может легко переходить в другое.

Дома мать кое-как готовила меня к школе. Она была уже наполовину мертвая.

Возникла еще одна крайность. Я понял, что больше мать не будет меня водить за руку и никогда не спросит таблицу умножения. Отныне я могу делать все, что пожелаю. А желание могло быть только одно — отомстить всему миру. Не кому-то конкретному, а всем. За себя, за двух исчезнувших девочек. И вообще — неизвестно кому и за что...

Милые роди гели, вы напрасно полагаете, что ваших детей развращают улицы, школа... Если бы вы знали, как они далеки от улицы и школы. И нет ничего ближе, чем вы и родной дом. Странные люди, вы стремитесь к четкому и понятному, рождая невероятные иллюзии. Вы стремитесь к иллюзиям и не замечаете, что порождаете догмы. Как вам надо понять, что ребенок за едой, за поцелуем и за успокаивающим сном приходит в свой дом, приходит именно к вам. Не делайте ничего, а просто накормите его, поцелуйте и уложите спать. Накормите так, чтобы еда не застревала в горле. Поцелуйте так, чтобы не захотелось убрать лицо. И уложите спать, чтобы засыпал без страха.

Что там — эта школа, улица и прочее! Вы даже не представляете, как вы сильны, сильны в недеянии своем. Вам Космос дал так много! Не придумывайте ничего от себя. Если сказать, что пища дорого стоит и добывается с трудом, она перестанет быть вкусной. Если сказать, что вы ласкаете только потому, что он ваш ребенок, то он перестанет быть вашим.

Если вы скажете “спи”, а завтра все это начнется сначала, то разве это будет сон?

Прошу вас, не думайте слишком много. Ваши мудрые мозги могут расплавиться.

Научитесь любить свое выстраданное дитя. Не призывайте себя любить всех людей.

Научитесь любить хотя бы его. Если каждый будет любить своих детей, то разольется долгожданный океан любви. Не учите ребенка любить соседа по парте. Сделайте сперва так, чтобы он полюбил вас, — это ему проще. Любовь — это подражание, ребенок будет любить вас, став таким же, как вы. Это все очень легко, особенно когда знаешь.

До школы еще оставалось немного времени, и двоечник маялся во дворе между клумбами, вспоминая и вспоминая... Все отошло на второй план, кроме воспоминаний. Ему порой казалось, что сходит с ума. Среди белых хризантем мерещились женские груди, изгибы спины, восковые полупрозрачные ладошки, которые могли, когда нужно, схватить цепко и больно. Таблица умножения уплывала все дальше и дальше, не оставляя даже следа.

— Что ж ты делаешь, ирод проклятый! — привел в чувство двоечника голос бабушки. Он опустил глаза и увидел, что стоит на ее любимой клумбе. Медленно, с каким-то внутренним упоением он поднял ногу и с силой треснул по ряду белых хризантем. На удивление, бабушка молчала, вытаращив глаза. Кряхтя, как взрослый мужчина, усердно ра ботая ногами, двоечник медленно месил клумбу, а потом, засунув руки в карманы, с усмешкой наблюдал, как бабушка быстренько сжимается и переходит в позу, которую она обычно принимала перед дедушкой. Это было для него еще одно удивительное открытие.

Пройдясь по следующей клумбе, я вышел со двора. На улице никого не было.

Наступала ночь. И, немного порыскав под фонарями, я вернулся обратно. В доме слышались приглушенные рыдания матери, которые уже давно привычно слились с остальными домашними звуками: гудением счетчика, фырканьем холодильника и капаньем воды из раздолбанного крана. Под хаос звуков я сел на диван. Чувства переполняли, и, встав, я не спеша вытащил ящик стола и разбил его о стену. В понедельник, проснувшись в обломках, не умываясь, зато съев все, что смог найти на кухне, с пустым портфелем я пошел в школу, по дороге вспомнив одну из бесконечных историй.

Как я боялся и ненавидел эту дорогу! Сколько раз, дрожа перед страшной школой, я шел с матерью, боясь всего: ее, школы. И не мог понять, почему мать исподтишка бросает на меня подозрительные взгляды, в которых сквозило презрение. Сколько раз, подойдя к школе, я получал по физиономии горячими материнскими ладонями, напрасно стараясь от них увильнуть!

— Идиот, тупица, — сквозь слезы причитала мать. — Где твой портфель? Почему же ты голову не забыл?

Ах, мама, родная, если б ее можно было забыть! С каким бы удовольствием я не взял бы эту голову! Может, даже закатил бы ее в бабушкину клумбу. Лишь бы не видеть обшарпанных коридоров, инквизитора-фельдшерицу, розовый пролом в черепе у любимого учителя и незабвенные школьные перила.

А сейчас я шел в школу с пустым портфелем и был горд, что в этот раз не забыл его.

Переступив порог, я ощутил, что на меня наваливается привычный страх.

Пока я с ним справлялся, на меня никто не обращал внимания. Даже в такой захолустной школе первое сентября было для всех величайшей трагедией. Школа усердно пестрела перепуганными первоклашками в белых фартучках, вопящими то ли от ужаса, то ли от радости, и их окосевшими и тоже вопящими родителями. Для родителей — начиналась большая трагедия. И тут же были десятиклассники, которые с нахальными улыбками на все это смотрели. Они топили в своем чрезмерном нахальстве страх перед будущим. В общем, было весело. Каждый радовался, как мог...

Первая перемена началась так, как начиналась всегда. Все выбежали, а я остался в душном классе. Но вспыхнули передо мною мои прозрачные лесные лягушата да мелькнули в коридоре тонкие длинные ноги прошлогодней любви. И, набрав в свои переросшие легкие воздуха, я вышел из класса. Меня даже сразу не заметили. В коридоре было большое оживление. Начальные классы играли в "крышечки”, старшие играли на деньги. Кто-то задирал девчонкам юбки на голову, кого-то с хрустом били в углу.

Была обыкновенная переменка. Я даже не помню, кто же первый увидел меня и начал потешаться над старой жертвой. И в то же мгновение я вдруг ясно ощутил, что я человек слабый, мягкий, трусливый и податливый и что одновременно у меня внутри существует сила, которую можно выплеснуть. А если к ней приложить кулаки, то повергнуть в панику можно кого угодно. Я рвал, царапал, бил, кусал, хохотал, при этом уже хватал пробегающих мимо либо стоящих у окон. Я бесновался. Мне было очень весело. Потом мне кто-то сдавил голову с обеих сторон. Ноги оторвались от земли, и мои глаза встретились с глазами учителя физкультуры. Он был приятно удивлен.

— Ну что ты? Не так же... — сказал бывший баскетболист, встряхнув меня. Потом, поставив на пол, ушел.

Восьмой класс — это был уже класс новых чудес и открытий. Мой восьмой класс школа запомнила навсегда. Загадочный двоечник вошел в тайную и неписаную, переходящую из уст в уста учи гелей и учеников историю школы. В особенности его запомнили девочки.

Мать вызывали, к ней приходили, но она была в своем мире, мире безумной любви, которая быстро и уверенно шла к ненависти. Но как часто безумная любовь переходит в полное безумие, безумие личности! Что может быть больше без ума, чем презрение и ненависть ко всему?

Рухнули все авторитеты, страхи. Если раньше я отвратительно учился, потому что боялся, то в восьмом классе полностью отказался от наук: не захотел этого. Да и какие науки, если в этом же классе зародилось глубочайшее презрение к самому прекрасному на Земле — женщине, и, что самое удивительное, при этом я никогда ни на секунду не мог подумать плохо о своих лягушатах. Я почему-то даже не задумывался о тех странных отношениях, которые были между ними. Я всегда с трепетом и благоговением вспоминал их жаркие объятия, дрожащие цепкие руки. Как же они умели обнимать и ласкать! Никогда в жизни не встречал ничего подобного и ничего более красивого, чем ласкающие друг друга лягушата, юные, полные невероятной женской силы!

Я смотрел на них, и меня посещали мудрые мысли. Я говорил себе:

какое счастье, что они нашли друг друга, а я — их. У меня не было и мысли, что они делают что-то неправильное или плохое. Это было красиво. А я был уверен, что любоваться можно только настоящим и красивым. А разве не искренней и истинной была любовь этих двух странных девочек? Но ведь, действительно, как же они нашли друг друга, как это получилось? Наверное, от отчаяния, которое породила глупость и жестокость мужчин.

Да, мужчины бывают жестоки, осознавая свою несостоятельность. И, испытав разочарование, эти две девочки, стремясь к искренности и нежности, бросились навстречу друг другу. Было мне тогда и страшно и радостно смотреть, как, переполненные любовью и нежностью, бесновались эти девочки, растворяясь в обладании друг другом.

Каждый раз в маленьком домике в лесу, когда мы сбрасывали одеяла на пол и, завалившись на них, втроем ласкались и кувыркались, как сумасшедшие, мне всегда казалось, что это в последний раз. Казалось:

после этой безумной любви мы по какому-то тайному знаку все одновременно вскочим, быстро оденемся и разойдемся в три разные стороны и больше никогда не встретимся. Юные, но уже напуганные вечной войной, они всегда любили как в последний раз. Как нашли они меня, как в женскую любовь попал почти ребенок?

Учитель всегда знал все. Когда я хотел ему рассказать об этом наболевшем и таинственном случае в жизни, то при первых же словах он улыбнулся, остановив меня.

— Не надо, ученик... Этот случай не нужно объяснять, — серьезно сказал Ням. — Он принадлежит тебе и тому закону, который однажды начнешь целостно понимать сам. Это самый неумолимый и безжалостный закон. Но он имеет право на существование, как и все в этом мире. Запомни главное: для того чтобы понять жизнь, нужно понять ее законы, законы, по которым она создана, законы, которые никто не в силах изменить.

Прошло время, и я понял, как это важно — чтобы первая встреча с тем, что называется дурацким словом “соитие”, была как можно менее неприятной. Пусть она оставляет воспоминание любви, желания, даже страха, даже чисто животных чувств. Только бы не была отвратительной — иначе это уже не исправить никогда.

Милые, добрые, ласковые мои девочки! Да, “ошибки прошлого ранят в самое сердце”. Но что было это, чьи это были ошибки? Было ли это ошибкой вообще? Уже тогда, в лесу, я навсегда поверил в то, что вы можете спасти от всего и помочь во всем. Стоит только мысленно обратиться к вам. Как жаль, что вам нужно было так сразу исчезнуть!

И ходил я, озлобленный, по школе, замечая, что юные девочки отвратительны в своей похоти, которой они боялись. И, скрывая ее, отдавали себя местами и по частям. С ними можно было валяться в постели сколько угодно и творить все, что угодно. Главное — только не тронуть ту дорогу, которую они оставляли уже заранее одураченному мужу. Что бы они говорили, если бы отсутствовала эта единственная пломба?! Но о ней они вспоминали даже в самые яростные моменты, вызывая этим отвращение, наверное, не только у меня. Это они аргументировали одними и теми же словами: “Как же я посмотрю в глаза матери, если это случится?”.

Было очень смешно и противно смотреть на разгоряченную, обнаженную, лежащую в сумасшедшей позе девчонку с воспаленными губами, с которых срывались столь идиотские слова. После которых эти губы бесстыдно и сладко блуждали по молодому возбужденному телу. Я иногда спрашивал, а как после этого они могут смотреть в глаза родителям, на что они хихикали, возбуждаясь еще больше. А потом после всего, практически напрямую, эти губы требовали платы: шоколадок, кино и каруселей. И я, жутко презирая себя и их, водил в кино, поил сладкой водой, рассчитываясь за отдельные места на теле конфетами и мороженым. Так делали все в нашей многострадальной школе.

Еще хорошо помню, как в конце восьмого класса избивал всех подряд пацанов, которые оскорбляли одну красивую девочку из нашей школы, даже лупил ее бывших подруг, которые фыркали, сморщив носы и надувая губы. А историка, прижав в мужском туалете, долго тыкал кудрявой головой в отсыревшую и облупленную стену над унитазом. Все они травили и презирали девочку, которая сумела полюбить и отдалась полностью, а не частями, как было принято. Она ни у кого ничего не требовала. Она ходила по коридору, под самой стенкой, перепуганная и счастливая, вынашивая под сердцем ребенка своей первой и неумелой любви. Был еще и девятиклассник, который тоже ходил с опущенной головой. Эти ребята боялись даже подойти друг к другу, боялись перемолвиться словом, взглядом. Она ждала с мыслью, скорее бы закончился этот ненавистный восьмой класс, чтобы убежать подальше от людей, которые завидуют целостности их любви, завидуют потому, что они так рано нашли друг друга и были счастливы.

Их травили открыто, радостно, с наслаждением, но полностью насладиться травлей никто не смог. Я мешал этому и был очень горд. Конечно, было тяжело бороться с педагогами. А ведь именно они с особым удовольствием занимались травлей и поощряли ее.

Но я разрабатывал и находил способы борьбы.

И тут вдруг начали влюбляться в меня девчонки. Я потихоньку становился одним из тех редких избранных, которым они готовы были отдаться не по частям. И даже молодые учительницы задумчиво глядели на меня во время уроков, пока я после бурных ночей тихо спал на последней парте. Действительно, чудо! Сразу две царевны-лягушки.

И одна все-таки догляделась. Это была даже очень симпатичная женщина. Но я был озлобленный, а значит, жестокий. Мне сейчас порой кажется, что моя жестокость не знала предела.

Она была для меня дрянной женщиной, обманывающей своего мужа. Я злобно гордился этими первыми рогами, которые я наставил взрослому мужчине.

Сколько боли и страданий я принес бедной и доброй женщине, которая и женщиной то не была, а была двадцатилетней практиканткой, которая всего на пять лет старше своего юного любовника двоечника!

Была ли она порочней, чем эти половинчатые девочки? Мне это казалось верхом порока. Царевны-лягушки сделали действительно чудо: из бледного и хилого подростка я превращался в дерзкое, сильное и озлобленное существо.

В общем, учила она нас биологии. Учителей у нас называли по-разному. Был у нас и Физик Математикович, и Химик Технологикович, Физра Физрович — физкультурник, а ее называли просто и фамильярно — Наташка. Гак вот и появилась в моей жизни первая моя женщина. Те два маленьких чуда из леса я никогда не причислял к женщинам — они просто были из сказки. Она же — наш учитель биологии Наталья Александровна — была из презираемых мною женщин Что ж, так бывает нередко: мы презираем тех, кто нас любит, и любим тех, кто нас презирает.

Биология... Я ее любил всегда. Впрочем, ошибаюсь, я просто любил животных, а биология меня пугала и раздражала. Уже тогда я чувствовал, что никакие цели не оправдывают издевательства над животными. Не понимал, как можно оправдать кровавые раны с натыканными в них пластмассовыми трубками. Как смотрит тот, кто это делает, в глаза младших братьев?! А может, он делает это с закрытыми глазами? И после этого всему миру ученые мудрецы авторитетно объявляют, что умнейшие существа — братья наши — живут условными и безусловными рефлексами. Включилась лампочка — слюна закапала Они смеются, находя записи предков о разуме и чувствах животных, смеются над тем, что животных очеловечивали и обожествляли. Они, никогда не общавшиеся с животными, не жившие рядом с ними, а только издевавшиеся над ними, заявляют, что нет у них разума, чувств, любви.

Добрый ты мой ученый, приковать бы тебя к бетонному столу, как бы ты при этом ни сопротивлялся, да провести все эксперименты с лампочками и трубочками, какие бы рефлексы и разум проявлял ты, что бы и откуда у тебя закапало и потекло и как бы описали тебя другие мудрецы? Но над тобой издеваться нельзя по закону, который создал ты сам, чтобы можно было безопасно издеваться над другими существами, при этом прогундосив девиз, что все нужно для людей. Вот только — для каких? Все это нужно для медицины. Но для какой?

Наша биологичка Наталья Александровна, как и я, любила животных и, кажется, тоже стеснялась биологии. Она обожала собак. У нее жило штук пять-шесть всяких мелких и редких по тем временам пород Была пара пекинесов и еще какая то мелочь. Я пошел посмотреть и остался на ночь.

В ее доме смотрел с удивлением не на пекинесов. Восьмиклассника поразили ее глаза.

Она спросила меня, почему я такой злой, почему обижаю всех, а защищаю ту беременную девочку. После этого я остался. Я подошел к ней, взял двумя руками за голову и поцеловал так, как меня учили мои лягушата. Вот тогда я, наверное, впервые и перепутал нежность, ласку и доверие с похотью. Конечно, было и желание. Но не оно оказалось главным в тот день.

Я знаю женщин теперь и могу сказать, что это было. Женщины любят силу и стремятся к ней до тех пор, пока с возрастом наконец-то приобретают ее сами и начинают ею пользоваться, страшно и неумело, пугая собственных детей и уродуя и без того уже никуда не годных мужчин.

Она тянулась к силе, а проснувшийся во мне зверь рвался к ее телу, презирая душу Не могу сейчас говорить о себе в третьем лице… Потому что все это сделал я. Это все, наверное, нельзя искупить. Не знаю, можно ли свалить на неведение. Наверное, нет.

Оттолкнув ногой слишком наглую императорскую собаку, я опустился с нашей учительницей биологии на кровать. Она тихонько плакала, не понимая себя. Ей было стыдно перед всем миром: перед мужем и перед скулящей разношерстной толпой, скребущейся возле кровати. Я был в восторге и искренне потешался над абсолютным неумением взрослой замужней женщины. Даже тогда сквозь презрение я удивился этому. Но сила, пусть и не такая, какой должна быть, сделала свое дело. Дрожащие пальцы Наташи все время пытались закрыть мне глаза, а я насмешливо овладел женщиной, которая, может быть, впервые стано вилась ею. Она отдавалась мне с упоением, бесконечно повторяя:

“Прости меня. Прости меня…” А потом, лежа в постели, уставшая, как никогда в жизни, счастливая и махнувшая рукой на свой стыд, рассказывала мне о том, как я защищал беременную девочку, как она видела мою драку за школой, а рядом стоял тот, чью женщину я защищал, и только испуганно хлопал глазами. Она говорила мне, что это ей очень знакомо.

Очень жаль, что я полностью не смог тогда понять женщину, которая в двух словах рассказала мне свою жизнь. Рассказала, как всегда пугали ее мужчины своим хамством и похотью. И когда встретила доброго, тихого интеллигентного человека, сразу же поспешила выйти за него замуж А потом поняла, как легко перепутать интеллигентность и доброту с обычной трусостью. Ее муж, как часто бывает сейчас среди мужчин, был беспросветным трусом. Не понял я нашу бедную биологгичку. А жаль.

Да, весь мир словно дрогнул и покосился. И обучал премудростям любви в супружеской постели замужнюю женщину двоечник восьмиклассник.

Сейчас я лежал на полу, упершись головой в школьные альбомы, и сквозь громовой храп Серафимыча вспоминал ее. Мне всегда везло на женщин, просто на удивление.

Биологичка была прекрасна. И я никак не мог скрыть свое восхищение от большой груди с маленькими и как бы фарфоровыми сосками Я научил ее отдаваться и любовался этой дрожащей грудью, над которой поднимались нежные, круглые, полупрозрачные плечи Она была тоненькой, и от этого ее грудь сводила с ума Все было детское и прозрачное, покрытое белым нежным пухом. И при этом большая, колышущаяся, бесстыдно торчащая вперед грудь.

Она любила меня, как сумасшедшая, взахлеб, причитая, до боли сжимая мне руки Очень жаль, что я не помню ее звездных знаков.

Она держалась, как только могла, не подавая виду, что хоть сколько-нибудь знает меня, но даже вопли жизнерадостных младших классов не могли заглушить ее бьющегося сердца и дрожи во всем теле. И я с ухмылкой вскидывал на нее глаза, глядя в упор, после чего она всегда что-то роняла Я безжалостно потешался, поднимая упавшие тетради и журнал, отдавал их, стискивая ее ледяные пальцы, после чего все снова выскальзывало из Наташиных рук. Я уходил все по той же дороге из школы, закончив свой восьмой класс. И только один-единственный человек во всей школе, во всем мире кусал губы и пальцы до крови оттого, что я уходил. Даже тогда я понял, что это первый человек, которому я безумно нужен в этом мире. Она шла по длинной и узкой улице, утонувшей в вишневых деревьях, шла и плакала, никого не стесняясь, бессмысленно причитая у меня за спиной. Помню отдельные слова: “Милый что делать? опять одна”. Непередаваемое, странное зрелище, одно из самых странных на нашей Земле, — когда красивая, нежная, умная женщина причитает от страха остаться одной. Она довела меня до самого двора, и перед тем, как зайти в калитку, я четко осознал, что нужен этой девочке женщине, что это я ее сделал женщиной, и значит, остался в ее сердце навсегда. Но, хмыкнув и сглотнув тугой комок, застрявший в горле, я ушел от нее навсегда по вытоптанной бабушкиной клумбе. Двоечник жаждал других жертв в новой, теперь уже самостоятельной жизни. Разве он понимал, кого обидел? Девочку - практикантку, которая старше была всего то на пять лет Как мне порой хочется увидеть тебя, Наташа Александровна!

Я громко захлопнул альбом, не выдерживая больше силы памяти, и, перебравшись на кровать, ушел в сон, не веря в его успокаивающее действие.

ГЛАВА Сон не принес спасения, просто поменялись уровни памяти. Теперь сон унес меня на истоптанную бабушкину клумбу.

Я уже не страдал и не боялся своих близких, как и материнских слез. Просто люто ненавидел все II был уверен, что, если вырвусь из школы и этого ненавистного двора, будет что-то новое и гораздо лучшее.

Я часто задумываюсь, ведь не со мной же одним так поступает жизнь. А как же другие? Ведь у них не было Учителя.

В конце восьмого класса дряблость и хилость каким-то чудом исчезли, ведь внутреннее и внешнее неразделимы. Появилась злость, какая-то необузданная дерзость и подарок от папы — невысокий рост с крепким телом. Папа мог бы гордиться своей юной копией.

Появилась еще одна новая проблема — отец ушел от нас навсегда, как, сквозь рыдания, объяснила мне мать. Ушел в одном спортивном костюме, оставив все. Впрочем, все —громко сказано. Это “все” означало “ничего”. Но оставил он нас в доме своих родителей, а значит, на полное съедение. Мы были совершенно чужие. Бабушке с дедушкой куда интересней было взять квартирантов. О том, что мы чужие и ненужные, они заявили нам сразу. Куда же было деваться — наипервейшая неразрешимая задача. Огромный дом, такой же двор, большое хозяйство, которое бабушка с дедушкой безмерно любили. Ох, как без бедно они жили! Даже слишком безбедно! А мы на фоне всего этого благополучия очень часто сидели с матерью на хлебе. И ее женский вой уже начинал сводить меня с ума.

Я полностью перестал уважать свою мать. Была заветная мечта — быстрее уйти от всех и все забыть. В общем, сделать то, чего, оказывается, сделать невозможно. Прости меня, мама, но было именно так. Для меня это просто загадка, почему же я, единственный ребенок единственного сына своих бабушки и дедушки, был никому не нужен. И даже после сумасшедше веселых пиршеств с воплями и пальбой из дедушкиной двустволки по воронам, что по глупости пролетали мимо, — после этих радостных оргий, мы с матерью не получали ни куска с заваленных едой столов. Что могла заработать женщина, чтобы прокормить себя да здоровенного уже мужика?

Восьмой класс, особенно его конец, запомнился мне еще одним — постоянным диким желанием есть. Ненависть, раздирающая грудь и все внутренности... Ненависть, не детская и даже не человеческая, родилась внутри восьмиклассника. Однажды в момент дедушкиных празднеств я сидел, подперев голову, во дворе, чтобы не слышать материнских причитаний... И скажу честно: очень надеялся, что хотя бы меня дедушка позовет для того, чтобы накормить. Я хотел есть, как собака, о которой по какой-то причине совершенно забыли. Во двор с кучей гостей из дому вышел шатающийся радостный дедушка с двустволкой наперевес. Все друзья тоже были веселы — точные копии моего дедушки.

Только рядом с ними были не перепуганные бабушки, а наглые и самодовольные любовницы, которые смело покрикивали на своих “мужей для развлечения”.

Дедушка, совершенно не стесняясь бабушки, стоял в обнимку с рыжеволосой дамой, которую тоже стеснение мучило не слишком сильно. При виде всего этого злость всегда душила меня. Дедушка уперся прикладом в плечо и дуплетом бабахнул по сидящим на дереве воробьям явно не воробьиной дробью. Поскольку к их ногам вместе с размочаленным воробьем упала толстая ветка.

— Ну-ка, внучик, — начальственным тоном произнес он, заряжая двустволку снова.

Пропало все: стыд, обида... Мелькнула первая мысль: “Накормят! Может быть, потом что-нибудь достанется и матери”.

Когда он напивался, клумба становилась излюбленной темой.

— А ну-кась, внучик, — дурацки уродуя слова, снова обратился ко мне дедушка. — Расскажи-кась, как ты, червяк, испортил клумбу, — величественным тоном потребовал он.

Все дружно заржали. Не знал он тогда, что обращается уже к совсем другому человеку. Откуда было ему знать за его важными делами о плачущей матери, о том, что он вырастил достойного сына? Откуда было ему знать о моих белых и сладких лягушатах, о школьных половинчатых девочках, о собаках, которых живьем распинают на хирургических столах, требуя от них мыслей, добиваясь при этом только крика и страха? Откуда было знать, что совсем недавно, уткнувшись белым лбом в его ворота, обо мне, а не о нем рыдала красивая полногрудая учительница биологии? Разве мог даже подумать о том, что я молотил тех, кто обижал маленькую, неприметную беременную девочку? Я больше не был тем перепуганным и задерганным внучиком. А ведь он так любил показать свою силу!

Да, так мой бедный дедушка не ошибался никогда в жизни! Ничто и никто не может изменить человека. Человек меняется сам, по собственному желанию. Создатель дает ему эту возможность. А в какую сторону — человек выбирает сам.

Не вставая с места, я набрал полную горсть грязи и очень удачно, одним броском, залепил всю дедушкину физиономию.

— Да я тебя! — одним движением вытершись, взревел он, как раненое животное, и наставил на меня двустволку.

И вдруг такой грозный, такой непобедимый дедушка показался мне мерзким, маленьким, до невероятности жалким.

— На колени! — наставляя на меня ружье, уже по-серьезному хрипел дед.

Я медленно встал, подошел к нему, и дуло уперлось мне в грудь. Он даже не сопротивлялся. Бедняга... Он пропустил момент, когда внука уже нужно было уважать. В это время из дома выбежала бабушка.

— Ба, — спросил я ее, выдернув ружье за ствол и упершись прикладом в плечо, — ба, зачем тебе этот придурок? — И я ткнул ружьем в круглое брюхо деда.

— Сереженька, Сереженька, — запричитала бабуля, — прошу, не надо, не стреляй!

— Что! —поразился я. — Стрелять?! Да я же за него отвечать буду! Вы что тут, совсем обалдели?!

Публика была в оцепенении. Я со смаком прицелился в телевизор, стоявший на веранде. Мои родители за всю жизнь так и не нажили такого богатства. Как же он бабахнул!

И какое это было наслаждение!

— Почему же ты так живешь? — я снова обратился к бабушке. — А когда он спит с этой рыжей сукой, ты выходишь в другую комнату. — Один ствол был еще заряжен.

— А, дедуля, — я повернулся к нему. Дед дрожал, как побитая дворняжка. По лысине обильно текли струи пота.

— Ну что, местный деспот, — спросил я его, перехватив ружье за ствол, — врезать тебе этой штукой? — Я помахал перед его носом прикладом. Дедуля издал что-то вроде мычания. На большее он был не способен. Конечно, я могу понять, все это его сильно удивило.

— Клумба испорчена! — я хмыкнул. — А как назвать то, что случилось с бабулиной жизнью, половой ты наш гигант?..

И я с размаху щелкнул прикладом по седалищу перезрелой рыжей красавицы. И, что меня удивило, она не издала ни звука, только как-то тихонечко, не по-человечески хрюкнула.

А я, сколько было сил, врезал двустволкой об угол дома. Приклад разлетелся в щепки.

— Держи, снайпер! — Я протянул деду два покореженных ствола Дел взял остатки ружья трясущимися руками.

— А теперь — все в дом, ублюдки! Сегодня я с матерью покидаю ваше гостеприимное гнездо. Скажите спасибо, что не сжег его!

Больше своих дедушку с бабушкой я не видел никогда в жизни. Потом через огород я направился к матери. К ней тогда еще не вернулась кипучая энергия. Она была жалкая, испуганная и податливая.

— Собирайся, — сказал я. — Мы сейчас же уезжаем отсюда.

— Куда? — испуганно спросила мать.

— К твоей матери, — ответил я.

— Но, Сереженька, — возразила мне мать, — о чем ты говоришь? Ведь у нее одна комната. Да и живет она в коммуналке. Ты хоть знаешь, что это такое?

— Узнаю! — ответил я. — Не оставаться же в этом гадюшнике! Да и не получится остаться. Я с дедушкой немножко поругался.

— Ты?! — поразилась мать. Но ведь это была мать. Взглянув на меня, она сразу все поняла, чего не смогли сделать ни дедушка, ни его мудрые гости.

— Наконец-то! — вскрикнула мать. — И давно это с тобой? — поинтересовалась она.

—Лишь бы надолго, — мрачно ответил будущий девятиклассник.

—Собираюсь...

В восьмом классе у меня появилось много друзей и обожателей, так что организовать грузовичок ничего не стоило. Много злости накопилось в этом странном восьмикласснике... Я попросил шофера проехать через огород и пару оставшихся клумб. Он страшно удивился, но, честно говоря, сделал это с удовольствием. Заложен какой-то непонятный секрет в этом удивительном создании — Человеке.

В окнах мелькали физиономии уже не гуляющих, а прячущихся гостей.

Забросав в грузовик жалкие пожитки, я взял здоровенный дедушкин портрет, почему-то висевший у нас на самом видном месте, и вернул его оригиналу, вышибив двойную раму в окне. Я уезжал с того места, в котором родился, с места, в котором выжил, в котором вырос, с места, в котором потерял отца, деда и бабушку... Уезжал оттуда, где покалечили мать и мою душу. С места, где меня любил один-единственный человек — презираемая мною, непонятая женщина. Уезжал оттуда, где не любил никого. Это было прощание с детством. Меня никто не делал ни жестоким, ни злым. Я не попал ни под чье влияние. Я попросту никому не был нужен.

В этот же день вечером нас принимала коммуналка и тихонькая, всеми любимая и уважаемая инфантильная бабушка. Она все поняла с первых слов, тихонечко поохала. День был воскресный, и забивающие козла соседи дружно ринулись помогать нам разгружаться.

Их удивила скромность скарба, мужчин еще более удивила привлекательность моей мамы.

Ну, а молодое поколение радостно, но, как и положено, настороженно воспринимало меня.

Коммуналка оказалась действительно потрясающей вещью: длиннющий коридор, с левой и правой сторон двери махоньких комнатушек, в которых ухитрялись размещаться чуть ли не по двадцать человек. В конце этого коридора была небольшая кухня и туалет с ванной.

Может быть, где-то и были дружные коммуналки. Сейчас очень часто и с удивлением я натыкаюсь на телепередачи, где какой-нибудь сумасшедший старикашка или старушка сетуют, буквально плачут, что живут они одиноко и даже не знают, как зовут соседей. И, горестно вздыхая, вспоминают, как все дружили, как все вместе праздновали...

Может быть, я не прав, мне ли судить? Может быть, где-то и были когда-то такие волшебные чудо-коммуналки? Но для меня коммуналка и гражданская война — абсолютно одинаковые понятия. Я бы вообще, прежде чем выпускать в жизнь школьника, посылал его на практику на пару месяцев в коммуналку. Там становишься мудрецом. Одним словом, пожив в коммуналке, начинаешь искренне и неподдельно завидовать знаменитому герою Даниэля Дефо.

Но пока мне было не до проблем коммуналки. Нужно устраиваться на работу. И пошло бесконечное добывание справок о том, что у меня действительно тяжелое положение в семье. И еще одну справку, где я клятвенно заверял горисполком, что буду учиться в вечерней школе рабочей молодежи.

Все добыв, я устроился учеником мастера КИПа, а проще — слесарем по ремонту весов. Вот тогда и начались настоящие премудрости жизни. Я ходил по вызовам ремонтировать большие стационарные весы в столовых, ресторанах и кафе, где первым делом, когда приходил такого рода мастер, ему подносили стакан, наполненный далеко не лимонадом. Весовщики были ценными людьми, их всегда ждали с нетерпением и страшно любили. А тут еще был молоденький и злющий. Таких любили особенно. Еще я успешно поступил в школу рабочей молодежи, а проще — в вечернюю школу. В моем аттестате о среднем образовании должно было теперь значиться не десять, как у всех нормальных людей, а целых одиннадцать классов. Школа меня устраивала вполне. Там умоляли появляться хотя бы раз в две недели. Проявляющийся один раз в неделю — это уже отличник. И что самое прискорбное, эта шкода дала мне первую безумную любовь. Я влюбился как сумасшедший. Даже удивляюсь, как не погиб от этой любви. Она дейс твительно была удивительной.

Ох уж эта Оленька! Я считал, что красивее женщин на свете? не бывает. Но ей было двадцать шесть, а мне только шестнадцать. Она была как девочка, удивительно наивная, тоненькая и прозрачная. Ох уж эта лягушечья память!.. Я не дал бы ей и семнадцати.

Курносый носик, короткая светло-русая прическа, характер хулиганистого мальчишки и такая же фигура. Я жил только одним — скорей бы в школу!

Училась она там не потому, что до такого возраста все никак не могла получить среднее образование, а просто схитрила. У нее была навязчивая идея — поступить в институт. А аттестат был неважный. Так вот в вечерней школе она решила его улучшить.

Когда я вышел из школы, проливной дождь заливал все. Стало понятно, что добраться домой будет непросто. Я заскочил под зонт выходящего из школы невысокого худого паренька.

— Ну, не выгонишь же ты меня? — с улыбкой спросил я и потерял дар речи.

— Нет, не выгоню, — усмехнувшись, сказала она.

Она жила в совершенно противоположном конце города. Я, конечно же, соврал, что мне туда же.

Есть она, есть — эта любовь с первого взгляда! И никуда от нее не денешься! А те, которые утверждают, что ее нет, — то почему же они должны говорить, что есть, если ее у них не было?

Я довел ее до самого подъезда. По дороге узнал все, что возможно:

в каком она классе, почему учится в школе. А потом в подъезде вцепился в перепуганную девчонку и, ничего не объясняя, сам не понимая зачем, почему-то начал, спеша, целовать ей руки.

— Дурак, сумасшедший дурак! — бормотала она, прижимая мою голову к себе.

Мне даже показалось, что это была одна из моих лягушат. Я был уверен в этом.

Как же тебя зовут, сумасшедший? — оторвав наконец-то меня от себя, спросила она.

Я так долго вспоминал, что она начала хохотать. Мы стояли в подъезде до утра. Мы рассказывали друг другу все, что могли: я — о себе, она — о себе. Это была одна из тех странных женщин, которые не выходят замуж для того, чтобы выйти, и поэтому в свои двадцать шесть она ни разу там не побывала. Потом, попрощавшись, мы договорились встретиться снова в школе.

Я шел по городу и страдал от того, что соврал о своем возрасте. И еще периодически кусал пальцы, ведь у нее уже была первая любовь. Я никогда не думал, что это так больно. И снова новое и совсем непонятное чувство. Сколько же их будет — этих новых чувств в жизни? Наверное, много, до самого последнего дня. Я любил. Но как с самого первого мгновения была отравлена моя первая любовь!

На работу я решил не идти. Мастера КИПа себе могли иногда такое позволить. Зайдя в коммуналку, я услышал какие-то вопли и причитания —очередной скандал. Опять кто-то у кого-то украл мыло. А может, снова не поделили тараканов.

— Молчать — и по комнатам! — рявкнул я. В коммуналке меня уважали. А когда узнали, что мне только шестнадцать, то дядя Хаим, в ужасе всплеснув руками, воскликнул:

— Что же дальше вырастет из этого мальчика?

Да, жизнь в коммуналке была непростой. Туалет с ванной всегда был перегружен.

Очереди надоели и так. Но самая длинная и постоянная очередь была именно возле этих дверей.

Коммуналка — удивительная наука... Все и всех ненавидел дядя Хаим. Каждый день он желал братьям по коммуналке столько, что если бы, не дай Бог, у него оказались экстрасенсорные способности, то от нас бы давно ничего не осталось. Но главное не это.

Двадцать раз дети пытались забрать его к себе, но не смогли этого сделать. Впрочем, од нажды за какие-то заслуги государство вспомнило о нем и выделило квартиру, так что дядюшке Хаиму поневоле пришлось выехать, чтобы уступить место очередному счастливцу, который не имел даже коммуналки. Дядюшка Хаим на прощание со слезами целовал каждую ступеньку заплеванной лестницы и даже кому-то оставил в наследство свою личную крышку от унитаза. Ох и загадочные существа — люди... И если кого-нибудь слишком интересует мистика, ради Бога, поверьте:

не оглядывайтесь на далекий Тибет, не задумывайтесь о монастырях и общинах, там все просто и понятно, поживите в обыкновенной коммуналке.

Снова школа. Оказывается, и в школу можно идти с бьющимся сердцем и трясущимися руками. Почему на первый урок она не пришла? Это был самый длинный, самый отвратительный урок в моей жизни. Как я жалел, что она не в моем классе! На переменке я, как сумасшедший, бродил вокруг шкоды. Где же она, где? Вот она, женщина, ради которой я готов на все. Да что же это со мной? Сердце лупило так, как будто хотело выскочить. Что же она со мной сделала? А если не она, то кто? Как назвать это очередное чудо?

Мне все время хотелось целовать ей руки, прижиматься к ладошкам губами и не отрываться от них никогда, целовать игрушечные пальчики, только и способные, казалось, ласкать меня.

И вдруг удивительные слова: “Знаешь, милый, а ну ее, эту школу! Пошли ко мне! У меня сегодня никого”.

И вот ее дом, двухкомнатная квартира, ее комната, красиво обставленная, ведь она была уже взрослая женщина. Работала начальником смены ОТК, что-то там контролировала.

С моими сорока рублями ученика КИПа эта комната была просто непостижима.

— Мы сейчас напьемся кофе, — объявила Оленька. — У меня есть прекрасная музыка... У меня даже есть борщ собственного приготовления.

“Какой борщ, какой кофе, какая музыка!” — мелькнуло у меня в голове. Я хотел только одного —любить! А любить я умел.

Я схватил и повалил ее на огромное красное одеяло.

— Так сразу? — удивилась она.

— Какое сразу, любимая, — бормотал я. — Мы столько ехали, столько ехали! А сколько шли!

Она захохотала, но через несколько мгновений с удивлением уставилась на меня, а потом, жарко прижав к себе, объявила мне, что я — Бог!

Я готов быть кем угодно, лишь бы ей было хорошо, лишь бы она любила меня и никогда не оттолкнула от себя.

Потом она взмолилась, хватит, а я не отпускал ее. Через несколько мгновений она начала умолять любить еще. Глупая, она просила еще. Я мог бы любить ее до самой смерти, не останавливаясь ни на секунду. Никогда мне ни с кем не было так легко и хорошо. Если она чего-то не могла, то, не стесняясь, училась сразу. У нее было удивительное качество — она всегда говорила правду. Она восхищалась мной, и я был счастлив.

Тогда я ощутил впервые преимущества того, что женщина маленькая. Как легко и удобно было ее любить... Я вспомнил, как мне тяжело было в коммуналке с толкательницей ядра. Еще я с ужасом чувствовал, что та, которую я люблю, мало любит меня. А может, всем влюбленным так кажется?

Это была первая женщина, которую я не презирал, перед которой преклонялся.

Мы, уставшие и обалдевшие, лежали в постели, любуясь друг другом. Удивительная девчонка с прозрачной кожей, совершенно ровной и белой, без пятнышка и волоска, детские плечи и абсолютно без грудей, но это почему-то приводило в восторг. Какое-то неземное создание! Я схватил ее на руки и начал кружиться на месте.

— Сумасшедший! Сумасшедший! Сумасшедший! — повторяла она.

И я действительно ощущал себя сумасшедшим. Я не знал, как выразить свое счастье.

Впрыгнув в брюки, будучи совершенно уверенным, что со мной ничего не случится, я одним махом выпрыгнул в окно с третье! о этажа. Да и быть ничего не могло. Потому что внизу была клумба, за которой явно кто-то тщательно ухаживал. Надо было видеть, как она испугалась.

— Сергей! — закричала она, наполовину высунувшись из окна своей спальни.

— Ну что вы так кричите, девушка? — удивился я, стоя по пояс в цветах. — Я сейчас же приду.

На пороге, забрав у меня цветы, она надавала тысячу ласковых тумаков, я подставлял бока, щеки, затылок и со смехом повторял одно и то же, миллион раз: “Люблю!

Люблю! Люблю!” Ну не могла, не должна такая любовь окончиться нормально. Такого не бывает в этом мире. Это невозможно! И я знаю почему. Ну кто бы прокормил этих двух идиотов, которые, устав от любви, устав от поцелуев, все равно сидели бы, уставившись друг на друга, до тех пор, пока не уснули бы от усталости.

Наверное, это и не любовь, наверное, это болезнь. Встречаются два человека, и в соединении рождается какой-то вирус, делающий безумными обоих. Да, бывают и такие тяжелые болезни.

Ах, люди... Вы хотите мистики, вы хотите чудес, аномальных явлений — распахните глаза и оглядитесь вокруг. Вы ходите рядом со всем этим, вы даже касаетесь этого руками.

Летающие тарелки? Они жалки и смешны по сравнению с человеком, Пусть тарелки летят дальше, куда хотят...

Не был я законченной сволочью. Любила меня еще и толкательница ядра — мощной спортивной любовью. Впрочем, я понимаю, чем она меня соблазнила. Нелегко отказаться от женщины, которая выше тебя на полторы головы и при виде которой мучает мысль, войдет ли левая или правая ее грудь в десятилитровое ведро. Много ли мужчин похвастаются, что имели дело с такой грудью. Вот только поздно я понял, что характер у нее соответствующий и, если что, не дай Бог, она прибегнет к насилию.

Это была красивая женщина, полногрудая, с талией, с округлыми широкими бедрами, с мощными длинными ногами, но уж очень в увеличенном масштабе.

Вся коммуналка знала о нашей любви. И когда уходили на работу или еще куда нибудь ее родители, то, хотел я или нет, она брала меня на руки и уносила к себе в комнату.

Я даже не мог представить, как можно сопротивляться.

Да, действительно, коммуналка — удивительное место. Один раз, зайдя к ней, через десять минут я резко открыл дверь, и в комнату к мастеру спорта буквально упало человек пять.

— Смотри, какой шутник, что вытворяет! — возмутилась тетя Соня.

— Экспериментатор! — буркнул кто-то.

И они, громко возмущаясь, хлопнули дверью.

— Успокойся, это нормально! — махнув мощной рукой, сказала моя ядреная любовь.

Какой же все-таки красивой она была! Кустодиев или Рубенс рыдали бы горючими слезами, увидев Машу. Даже я иногда жалел, что у меня отсутствует художественный дар. А так как писать картины я не умел, меня все время подмывало ее сфотографировать. Я твердо знал, что больше такого не будет никогда. Приятно было ощущать, что Леда, Даная — вот она —под боком... Но надоела, честно говоря, она мне до чертиков. Может быть, потому что не ощущал я себя Зевсом. До него я явно не дотягивал.

Я не знал, что придумать. Уставал я от этой любви, как от разгрузки вагонов.

Намекал ей как мог. Но что ей намеки? Отделаться я не мог никак. А жили мы через стенку.

Я так и не научился обижать человека, если у него искренние чувства. А тут искренность была абсолютной. Что такая женщина могла найти в юнце ростом метр с кепкой, до сих пор понять не могу. Я снова летел на крыльях к своей тоненькой любви. И однажды в излишнем упоении рассказал ей всю правду — что мне шестнадцать с половиной.

Я очень любил ее и не мог понять, почему же она так горько рыдает. А она рыдала так, что не могла говорить. Мои поцелуи тоже не могли остановить рыдания. Она рыдала и рыдала.

— Ведь я любила тебя! Ты это понимаешь?! — с рыданиями вырвалось из нее.

— Отлично! — возрадовался я.

— Дурак ты мой, ведь я люблю тебя, можешь понять? Ведь я замуж За тебя хотела.

Дурак! Дурак! — повторяла она. — А что потом? Ну, ты представь!

— Ну что, через полтора года поженимся. Она хмыкнула и снова надолго зарыдала.

— Сынок ты мой! — причитала она, отчаянно схватив свою голову, будто она должна была вот-вот взорваться. — А в двадцать, тридцать, сорок...

— Чего? — не понял я.

— Чего чего?! — всхлипывала она. — А ты представь: в сорок лет ты такой же останешься, а я — старуха.

Мы любили друг друга. Она успокоилась. Я считал, что успокоил. Прошел почти год, и однажды мы поссорились, не помню из-за чего. Три дня не виделись. Я еще не сказал о ее родителях. Это были любящие друг друга пожилые люди, тихие и спокойные. И только позже я понял, почему они смотрели на меня с испугом. Ведь это именно я заставил их совершить такой поступок.

Три дня мы не виделись. Это было слишком. И на четвертый день я летел на крыльях. А мне открыли чужие люди, чужая женщина объяснила, обалдевшему, трясущемуся, как в лихорадке, что только вчера она въехала в эту квартиру. И вдруг я понял, что, может быть, целый год втайне от меня они готовили все это. Она боялась, что я разлюблю ее, она хотела, чтобы я любил и помнил ее молодой.

Я вымаливал адрес. Какой там адрес?! Она предусмотрела все. Это был хитрый двойной обмен.

Вот так бывает. И осталась у меня любовь, толкающая ядра. Вечно доступная и жутко красивая. Спутники бы ей толкать!

Снова поплелся я в свою коммуналку, заранее зная, что ждет меня при входе непобедимый мастер спорта.

Что началось потом? С утра работа... Я выпивал поднесенный стакан, ремонтировал весы, постигая тайны искусства объегоривания покупателей. В вечернюю школу ходить больше не мог. Все напоминало о той, ради которой, казалось, жид. В душе рождалась все большая ненависть к женщинам. И ничего я не хотел тогда понимать. Это было время полного озлобления и непонимания даже самого себя. Где была тогда община с Юнгом и великим Учителем? Сейчас, конечно, понятно — нужны были эти испытания. Огромная ответственность лежит на мне. Ноша, которую сообща взвалила на меня община. Она тяжела, но я сам подставил плечи.

Человек, имеющий знания, медленно сходит с ума. Он пытается изо всех сил отдать их другим. Это прекрасно и невыносимо тяжело.

Великий Учитель дал мне нести это знание. Наверное, знал, что никогда я не попытаюсь избавиться от него в пути.

С легкостью и счастьем порой я несу его, удивительные сновидения дает оно и силу, благодаря которой побеждаешь! Состояние целостности, знания, ощущение блаженства и абсолютного богатства, которое ни отнято, ни утеряно быть не может.

Но бывают иногда тяжелые пробуждения: полная пустота, отчаяние, осознание безысходности. Становится безмерно жаль себя. Хочется кричать, выть, кусать себе руки.

Да, я знаю, так и должно быть, но я точно знаю еще одно: не дай Бог обычную, как у всех, жизнь! И еще я знаю: если бы Создатель мне предложил жить в безумном, беспросветном состоянии и один раз за всю жизнь почувствовать блаженство, в котором я иногда живу, все равно я бы выбрал этот один раз. Мелькнувший за всю жизнь лучик блаженства, дающий знания.

Община знала, что сделала. Судьба, линия жизни так сложилась, что я готов был, не согнувшись, принять всю сокровищницу знаний:

Наверное, не каждому это дано. И, наверное, не у каждого была такая жизнь — изломанная, покореженная, местами перебитая и неровно сросшаяся, в заплатах, в странном гороскопе, который означает символ жертвенной воли и еще массу положительных и отрицательных моментов. Они все утонули в данной мне Зодиаком ослепляющей ярости.

Люди моего знака часто не доживают и до двадцати пяти. Они просто сгорают. Учитель знал об этом и дал жизнь, взамен предложив нести эту ношу. Он знал, что с самого начала я все равно выберу знания.

Вот и несу теперь груз, в котором нет памяти. То, что знаешь, легко забыть. Этот груз можно только понять. Можно ли забыть то, что понимаешь? Груз удивительный, соединивший в себе все внешнее и внутреннее, что есть в Человеке. И если раздавать его по частям, то знание тает в руке без следа. А если отдать его все, не каждый сможет нести эту тяжесть.

Человека можно сделать здоровым, избавить от многих болезней. Человеку можно помочь решить его проблемы, сделав более счастливым. Он поймет, зачем ему семья, жизнь, он найдет в женщине все, что искал и о чем мечтал. И если увидит, что женщина не такая, как хотелось, так ведь — он ведущий...

Человек поймет, что нет более четкого и яркого зеркала, чем любимая и желанная женщина, которую он создавал по крупицам. Чтобы она родила ему детей, здоровых, верящих им, двоим, понимающих и никогда не оставляющих тех, кого любят. Это очень важно, это дает состояние веры и любви.

Но есть еще состояние радости. Когда ты знаешь, что сделал то, ради чего выжил в Пути, то, ради чего не боролся, а получил за свой правильно пройденный Путь.

Что же это? Это когда появляется Он, тот, кто понял тебя и стал сильнее. Был бы ученик. Учитель всегда найдется.

“Ученика тебе!” — кланяются, приветствуя друг друга при встрече Мастера, и этим сказано все. И нет большего стремления у Знающего, у Любящего и у Радостного.

“Ученика тебе!” — гласит древнее приветствие. И кланяется тот, кого приветствуют.

Спокойно и невозмутимо, ярко вспыхивая внутри страстным пламенем. Каждый хочет прожить эту жизнь.

“Ученика тебе!” Какой же он — тот, кто не побоится, подставив плечи, разделить твой тяжелый и бесценный груз? Ты есть Знающий, но правильны ли твои знания, правильно ли ты понял то, что выверено тысячелетиями, то, что собрано в бессмертный огненный сгусток, правильно ли ты понял — тебе скажет он. Ученик. Смейтесь в лицо тому, кто говорит о секретах или говорит: “Учитель не разрешил!”... Секреты есть только у мертвых или у тех, у кого нет ничего. Не разрешается говорить только ложь. Смейтесь в лицо демонам, демонам глупости, себялюбия и самозначимости.

Блаженное, давно забытое состояние. Я сидел в тишине, на кровати, где спали я и мать. Посредине стоял огромный круглый стол. С одной стороны от него прижимался к стене старинный буфет, с другой — диван, на котором спали бабушка с сестрой. Возле нашей кровати была втиснута тумбочка с телевизором. Напротив телевизора стояла чугунная форсунка, а рядом — дверь. Больше девять квадратных метров не вместили бы ничего.

Чтобы подойти к печке, нужно было встать с кровати и пройти по дивану. Под столом невозможно — там лежали вещи, так же как и под кроватью. Жили, задыхаясь, но мы хотели жить...

Благословенная форсунка! Сколько трагических и веселых воспоминаний у меня с ней связано! Грела она великолепно, даже в самые морозные дни. Но только когда горела.

Зимним утром мы долго полушутя-полусерьезно переругивались, глядя на покрытые инеем стены, решая, кому же вставать и включать ее, родную. Спать с включенной форсункой не рисковали никогда.

Посидев в тишине и насладившись ею, я ушел. Скоро должны были прийти обитатели девяти квадратов. Я брел по набережной, обремененный массой человеческих желаний. Хотелось завести собаку и чистую любовь, если таковая имеется в этом мире.

Собаку хотел огромную, страшную и красивую. Вспомнив девятиметровую каморку, я хихикнул, а представив любовь, хихикнул еще злораднее Родственники вдруг с ужасом обнаружили, что у меня проявляется “наследственность” — так они выразились. Мой дедушка был любителем выпить, и я часто появлялся с запахом И вот однажды — о чудо! — папа, на то время заведующий кафедрой физвоспитания, вспомнил обо мне, видимо, благодаря маме “Осень больсая целовека'” — как сказал бы в шутку Юнг.

Небрежно и брезгливо оглядел он место моей работы, полупьяных начальников, почему-то вдруг вставших по стойке “смирно”.

— Пойдем! — сказал он. И я пошел Я любил своего отца.

—Лаборантом будешь работать.

— Да кем угодно! — махнув рукой, икнул в знак согласия я. У меня к тому времени был уже первый разряд. “Мастер КИПа” — гордо именовалась моя профессия.

— Ну, а пока, — сказал отец, — начало лета... и я нашел тебе отличную работу.

Будильник мне дала мама. Ого-го какой! Он с трудом, но все же будил меня Открыв глаза, я вскакивал. “Быстрей, быстрей!” —мысленно подгонял я себя Схватив ключи, сбегал со второго этажа преподавательского домика, вслепую открывал обшарпанную дверь в неказистое здание, подбегал к микрофону, падал на стул и, встряхнувшись, включал тумблер, после чего невероятно бодрым голосом, изо всех сил изображая убедительность, четко и властно заявлял.

— По лагерю объявляется подъем! С добрым утром, товарищи!

После чего валился на заранее приготовленную, стоявшую рядом раскладушку и спал до тех пор, пока не просыпался.

Помню, как ругал меня заместитель начальника лагеря по спорту за то, что я однажды забыл выключить тумблер, и сладкий здоровый храп в течение получаса разносился по лагерю, пока несколько преподавателей взламывали дверь радиорубки. Какие жуткие муки за шестьдесят рублей в месяц!

Я представляю, сколько проклятий бедные студенты обрушивали на мою голову, слушая мои заявления по радио И еще была махонькая бабушка преподаватель, старенькая, трясущаяся, которая никак не хотела уходить на третью уже по сроку пенсию, а все мучила и мучила несчастных студентов. Все прекрасно знали, что не смогут ее выдворить никогда — уж слишком она была заслуженной и почтенной. Еще все знали, что умрет она прямо на паре, читая свою любимую эстетику. Хорошенькое же представление об эстетике было у наших студентов!

Добрая, трясущаяся бабушка однажды поймала меня возле родной рубки и, буквально рассыпаясь, очень долго объясняла, как я скуп в своих объявлениях. Она утверждала, что обязательно нужно говорить:

“С добрым утром, дорогие товарищи!” и объявлять год, месяц, число и день, температуру воздуха и воды.

Я слушал ее, и мне становилось страшно. Я представлял, сколько же человек желают бабушке поскорее оставить этот мир. Но, видимо, из этих пожеланий она брала силу Сумела таки приспособиться, волшебная старушка.

Объявлять все это я, конечно же, не объявлял, но жизнь моя превратилась в жизнь настоящего разведчика, который ни в коем случае не должен попасться на глаза страшной “тяфочке” (так почему-то студен ты называли старушку) Я понимал, что второй такой беседы просто не перенесу. Потому что на половине первой мне уже хотелось хохотать, кричать, бегать, хлопать в ладоши, и только внезапно нахлынувшее уныние с отупением спасло от шока бедную старушку.

Я метался, как раненый зверь, я хотел, требовал у мира любви. Очень хотелось быть кому-то нужным. Меня снова ночами начали преследовать и лягушата, и моя несчастная первая любовь, и белый высокий лоб учительницы биологии, уткнувшийся в некрашеные доски забора — С добрым утром, товарищи! — в очередной раз я прерывал сон бедных студентов.

— С добрым утром! — И порой эти слова вызывали у меня удивление. — С добрым утром!

— вырывалось у меня по ночам, сопровождаемое непонятными всхлипываниями. Так, по крайней мере, утверждала она Моя жизнь стала все больше усложняться Страшная бабушка меня полюбила Она постоянно придумывала, как можно еще больше усложнить мою жизнь. Заместитель начальника лагеря меня вызывал уже несколько раз Когда это случилось впервые, я зашел в его кабинет и ужаснулся. За столом торжественно сидела Аля Ханановна — Вы знаете, молодой человек, есть прекрасное решение — не только баловать наших студентов музыкой, но и еще напоминать им о завтраке, обеде и ужине — чтобы не путались первая и вторая смены.

“Кошмар! — мелькнуло у меня в голове — Теперь нужно еще и в завтрак, обед и ужин объявлять первую и вторую смену”.

Я готов был разорвать мерзкую старушку. Спокойная жизнь закончилась.

— Конечно, Иван Иванович! — с улыбкой пообещал я. —Так все и будет.

Второй раз меня вызвали через несколько дней. Сидя за столом, Аля Ханановна сияла. Мои мучения, видно, наполнили ее неиссякаемой жизненной энергией. Она даже помолодела и, как мне показалось, стала меньше трястись.

— Вот что, молодой человек, — торжественно заявил директор. — Мы теперь будем объявлять, какой группе и когда идти на занятия, и у нас будет полный порядок.

II тут я понял, что нужно срочно и серьезно заболеть. Я попытался это сделать, на что мне сказали: “Ну понятно, больной. Ну и?.. Тебе что, тяжело в микрофон сказать?” Стало понятно.

Мое положение безнадежно. Никто не считал, что я занимаюсь работой, поэтому не сочувствовали, и я совершил преступление: сломал радиорубку. Совершенно не разбираясь в аппаратуре, я взял в две руки усилитель и раз пять изо всех сил встряхнул. Это помогло.

— Ты проспал подъем! — завопил преподаватель физкультуры, с грохотом залетая в мою комнату.

— Нет! — торжественно и одновременно с печалью заявил я. — Аппаратура вышла из строя.

С каким наслаждением, лежа в кровати, я слышал то отдаляющиеся, то приближающиеся истерические вопли физкультурника:

— Подъем, подъем, подъем! Вставайте, сволочи! Вставайте, идиоты!

Оказывается, после подъема он был главным, потому что потом в лагере торжествовала зарядка.

Он был противный мужик, и я радовался его проблемам.

Я блаженствовал на пляже, хотя душа и трепетала от мысли, что бабушка найдет какого-нибудь специалиста и усилитель починят. Но специалист не находился, и бедная Аля Ханановна (студенты еще называли ее Халявовна, и она откликалась — вот до чего довела третья пенсия) хирела на глазах. Старушка никак не могла найти способа “покушать” меня.

Очевидно, я был вкусный, и из мерзкой старушки начал сыпаться песок.

Я блаженствовал под июльским солнцем, подставляя ему все места, которые только мог. Любовался девочками, бегающими по пляжу в том, что они называли купальниками.

Малюсенькие лоскутики не закрывали ничего, и от этого по телу разливалась сладкая истома. Там же, на пляже, был у меня один интересный случай. Однажды, искупавшись, я вышел из реки и увидел двух молодых людей, которые что-то сосредоточенно изучали на песке. До меня вдруг дошло, что изучают они мои следы... Конечно, следы у меня были уникальные. Благодаря им меня пощадила Советская Армия. С этим дефектом в нее не брали. Я подошел к ребятам со спины. Один умник тыкал свежесломанной веточкой в мой след. Конечно, он был интересный. Казалось, что прошел человек в странной обуви. На всю стопу была как бы надета дощечка. Абсолютно прямая, без малейших вмятин. А там, где должны были быть пальцы, она заканчивалась, и они четко отпечатывались на песке. Это было плоскостопие в самой законченной степени. Я присел рядом и стал слушать.

— Смотри! — радостно проговорил один другому. — Вот и вся тебе теория. Вот это и есть соединение с практикой. Представь себе этого человека: очень короткие кривые ноги, массивный корпус, чрезмерно длинные руки. Какой блестящий пример происхождения человека! Ему, наверное, даже сейчас легче лазить по деревьям.

— Предельная волосатость, — подсказал другой.

— Да-да, — кивнул его напарник.

— Как бы я хотел посмотреть на него, — мечтательно произнес один из них. — Какое должно быть лицо, оно наверняка соответствует всему этому...

— Да, обязано соответствовать: приплюснутый нос, вдавленные виски... Великая наука, —обратился один к другому, —а ты говоришь... Что там кость. Тут по следу можно определить все — от и до.

— Ребята, вы кто? — не выдержал я.

— Антропологи, — гордо произнес один из них.

— Двоечники, — злорадно прошипел я, натыкав им целую кучу своих свежих следов.

На них, обалдевших, было смешно смотреть. Мне даже стало их жаль.

Я мог бы хамить бесконечно, но тут заметил ее. Опять худенькая, дрожащая от нежности, так показалось.

— Как зовут тебя? — спросил я с сердцем, замирающим от восторга.

— Ира, —просто ответила она.

— Знаешь, Ира, — устало попросил я, — если можешь, очень прошу тебя, влюбись в меня. Мне тяжело и одиноко.

Поверх чудесного, крошечного тоненького носика на меня смотрели удивленно хлопая, глаза, отливающие небесным перламутром.

— Кто ты? — спросила она.

— Я тот, кто будит вас по утрам.

— Так это ты? — усмехнулась она. — У тебя хороший голос В эту ночь я был не один, я поражал ее своими знаниями любви, а она меня — нежностью, которая заполнила всю комнату. Нежностью, всепоглощающей и загадочной.

Мне было хорошо, но обман снова проглотил мои чувства.

Как хорошо любить тонкую, нежную, тихо вздыхающую в объятиях девочку!

Маленькую и воздушную, ее можно легко поднять двумя ладонями над собой. Еще ее можно держать в руках, как белую бархатную птицу, которая дрожит и приникает к груди. Ее можно брать на руки и, не опуская на кровать, целовать, бесконечно перебирая в руках. Еще одна белая птица, еще...

Вот она, моя последняя надежда.

— Ты нужен мне, — шептали губы, — ты сильный и красивый.

Она становилась коленями мне на грудь и тонкими пальцами перебирала губы, волосы, глаза, целовала и перебирала снова. Она, казалось, может растопить камень, растущий в моей груди. Она смеялась тихим смехом, как шепотом, и говорила, что я тот, которого искала. Ходила обнаженная в бьющих сквозь окна солнечных лучах. Они пронзали ее насквозь Я снова был счастлив. Жил встречами “Ира”, — шептал во сне и наяву Ира осветила мою боль и злобу. Как много может сделать крохотная женщина с мужской злобой и неверием. Она может превратить все в любовь Когда же найдут этого механика? Я начал мечтать. Утром заору в микрофон: “Ира, мне хорошо с тобой, я люблю тебя”. И все проснутся, чего никогда не могли сделать, слыша идиотское “С добрым утром, товарищи!”.

Сердце окостенело, и опять мне показалось, что навсегда. Неважно, как все подучилось, и неважно, как я узнал. Рама вылетела от удара кулаком, кровь хлынула, обильно поливая пол. Она лежала в постели с каким-то... Да кто его знает с кем!

— Почему? — с болью вырвалось у меня — Он добрый, — тихо и испуганно сказала она. — Я нужна ему. Как же можно прогнать, если так просят. Пойми...

И вдруг я понял, что она просто дура и дрянь, а я — слепой дурак. Хотелось нежности — на, жри! Ну и наелся, наелся так, что решил уехать.

Экспедиция - пугающее слово означающее долгую разлуку с родными и с опостылевшей жизнью.

Что тебе надо? Живи. Мать сделала подарок — выхлопотала у отца кооперативную квартиру, а бабушка, тихая бабушка, открыла тумбочку, на которой стоял телевизор, и вынула деньги. Но сестра уехала. Она всегда любила жить по чуть-чуть у разных родственников.

— Живи! У тебя есть квартира и ликующая толкательница ядра, — умоляла мама меня, и я почти согласился. Но смерть бабушки, которую выносили уже из новой квартиры, подтолкнула меня вперед.

У меня вдруг появилось стремление к новому, необычному. И я уехал, увернувшись от салатницы, которую метнула в меня моя мама, от толкательницы ядра и от всего остального.

К тому времени мать отошла. В ней снова начала пробиваться кипучая энергия, и, поверив Георгию Серафимовичу Святодуху, я распрощался со всем, что связывало меня с окружающим. Не боялся я нового и неизвестного. Только бы подальше да поскорее.

Да здравствует экспедиция! Первопроходец, пионер. Я начинал так же, как и все великие путешественники Да здравствует экспедиция!!!

ГЛАВА Воспоминания не придали особой бодрости. Сон был или не был... Проснувшись, я протер глаза и поплелся на кухню. Хотелось пить. Открыв холодильник, прилип губами к литровой банке знаменитого, воспетого Серафимычем МБК. Стало легче.

Дверь в кухню, скрипнув, отворилась. Судя по физиономии Серафимыча, он уже долго бодрствовал, тем более что зашел не один. С ним был какой-то парень. Сразу стало понятно, что он подчиненный. Со своими поездками в Китай, в Японию и так далее Серафимыч вышел на какую-то начальственную должность в речпорту.

— Садись, Серега, —хлопнул он меня по плечу.

Из холодильника появились чьи-то кости, какие-то консервы и большая бутылка водки. Однако чувствовалось: веселья не будет. Парень был расстроен давно и привычно.

Святодух тоже для приличия хмурился.

— Сынок мой, — кивнул он в мою сторону.

— Саша, — вздохнув, произнес молодой человек. Я тоже слегка покивал, прихлебывая чай.

— Ну, Сашуня?.. — рявкнул Серафимыч.

Они налили по полстакана. Мне мой отчим даже не предлагал, знал — бесполезно, — давно махнув на меня рукой. Саша что-то хотел сказать, но Серафимыч, оттопырив губы, тряхнул головой.

— А, понимаю, — сказал его подчиненный.

“Интересно, что он понимает?” — подумал я. Мне было тошно, но из кухни уходить не хотелось. Нужно, чтобы кто-то был рядом, а они, я понял, не собирались говорить о тайном. Я тихонечко попивал свой священный зеленый чай. Правда, этот китайский чай почему-то был грузинским, но все же нормальным чаем.

Тут я услышал разговор, который встревожил. Опять неприятное ощущение чьей-то беспомощности, когда знаешь — помочь можешь больному человеку, но мешает что-то, глубоко сидящее внутри собственного тела. Как подступиться, как избавиться от дурной извилины в голове?

Уже тогда я знал главную тайну трав. Любая болезнь, говорил Учитель, является болезнью интеллекта. Поэтому ни в коем случае не нужно ставить диагноз, ни в коем случае не сосредоточиваться на приготовлении трав...

Есть такая работа. Сложная, требующая полной концентрации внимания, полной расслабленности тела, потому что только такой человек, влившись в колебания окружающего, может составить сбор. И, конечно же, секрет трав невероятно прост, хотя величием своим равен самому Космосу. Травы, собранные когда луна в полной своей силе тянет соки на себя, вверх. За ними выходят на заре, чтобы через некоторое время на ярком солнце “объявить”, выпалить все ненужное, а потом в тени дать им дойти. Какими же чудесными становятся эти правильно собранные травы! С опасной и огромной силой они тянутся к составителю, забирая его энергию, силу, мысль и состояние. Каким же чистым и здоровым должен быть человек... А какое спокойствие должно протекать по его живому телу, наполняя жадно впитывающую жизненные соки траву...

Можно подобрать сбор под человека, для того чтобы вычистить его. Есть травы, способные выбросить из больного то, что он накопил за долгие годы, совершая ошибки.

После этого легко разобраться, что с больным. Ведь любой орган, страдающий от накопления грязи, начинает звучать по-своему. Человек просто сам ощущает, где он больше разрушен. Потому что не кто-то иной, а он сам себе говорит об этом, выбрасывая то лавину желчи, то слизи, песка и даже груду черных непонятных камней.

Но все это ничтожно, детский лепет по сравнению с той непостижимой силой, которую нужно приложить, чтобы вымолить у больного эти действия.

Если назвал себя целителем, значит, ты можешь вылечить любую болезнь. Уметь вылечить — это ничто, уметь вылечить — это самое примитивное действие того, кто лечит.

Высшее умение —убедить больного делать все, что говорит врач. Чтобы больной не упрощал, не улучшал, не изменял, как ему кажется, в лучшую сторону, а просто выполнял то, что ему говорит лечащий. Какой же силой убеждения нужно обладать, чтобы заставить человека сдвинуться с места! Чтобы он изменил хоть немного свой привычный, монотонный образ жизни. Ведь если заболел, значит, что-то нарушил в этой жизни, перестал быть единым целым. Лечащий — это все, ибо он заставляет открыть глаза. И только тот, кто может взять, вновь возвращается в мир, с которым он уже начал прощаться.

Конечно, кажется, что личная сила целителя должна быть невероятной, магической.

Да, это именно так. Только вот в чем беда. Люди ждут не силы и магии, все почему-то ждут абсолютную чушь Магия и сила — среди нас, и гот, кто лечит, владеет обычной человеческой маги ей. Не ждите, от вашего спасителя не повалит дым и огонь, но вслушайтесь, возьмите — и вы увидите настоящую великую силу и спасение. Силы стояли рядом и ждали, когда вы заметите их. Вот это и есть та удивительная загадка травника, которую люди, очевидно, для собственного ложного успокоения и еще большей веры облекли в покровы невероятных тайн. Лечащий заставляет увидеть, он убеждает, что нужно уничтожить звериные инстинкты, глупость. Все соглашаются, но побеждают глупость и зверя единицы. И чем больше сила убеждения у лечащего, тем более сильный он маг.

Но не дай Бог навредить Тогда тысячи исцеленных не будут стоить ничего. Если хотя бы одному стало хуже, тогда он не Мастер и маг, а обычный преступник. Но у Мастера это исключено, хотя у него есть еще больший страх. Он не причиняет вреда, но твердо знает чем меньше он убедил, тем ниже его мастерство.

Я услышал простую и неприятную историю Потом, когда начал лечить и приобрел больше опыта, то именно такое встречалось чаще всего “Оно” съедало человека до самых костей, оставляя измученный дрожащий скелет и безумные, ничего не понимающие глаза. И эта болезнь, как мне кажется, пугала людей больше всего Ее совершенно никто не мог лечить Само же лечение отличалось от понимания мира в обществе, вырастившем меня Далеко не каждый больной соглашался лечиться и делать то, что ему предлагали. Не каждый принимал спасение. Мне казалось, эго не моя вина — сам Создатель хочет, чтобы эти люди в невероятных мучениях оставили Землю — Да поймите же вы, — слушая рассуждения Серафимыча и парня, не выдержав, гаркнул я. — Ведь умрет он скоро. Осталось совсем недолго. Пойми, Саня — легко, очень легко спасти твоего отца. Лишь бы только он слушал да делал то, что я буду говорить.

— А кто вы? — выдавил из себя обалдевший парень.

— Да никто, — выдохнул я. — Просто неудачник, знающий законы жизни и смерти.

У Серафимыча полезли глаза на лоб. Непонятно, каким чудом из открытого рта не вывалилась куриная нога.

— Да кто ты такой? — вдруг взревел он, плюнув этой ногой в меня. — Ты ты ты...

— как из автомата, сыпалось из открытого рта. — У человека горе Мы всем портом не знаем, как помочь. Где только не лечили, куда только не возили его отца, — и он грохнул кулаком о стол.

Парень вертел головой, глядя на нас. В широко открытых глазах светилось то, что всегда мне давало силы. Это была вспышка веры, веры в меня.

— Кто я? Компрессорщик-разрядник... И еще тот, кто знает многое. По крайней мере о вас. О вашей печени — Я вдруг стал спокойным и даже ехидным. — Все знаю, да. Даже то, как вы один раз в три дня корчитесь на унитазе, кусая себе локти, а потом запихиваете обратно свой вывалившийся геморрой. Знаю, как вы хватаетесь за печень, которая вас толкает изнутри. А еще, — наступал я на него, — знаю, как просыпаетесь по ночам и испуганно стонете оттого, что не чувствуете рук. В них только через час возвращается кровь Что, еще? —не унимался я. — Может быть, то, что вчера вы не могли разогнуться в течение часа, ползая на четвереньках на работе? Вы боитесь, чтобы этого не узнала моя мать. Не бойтесь, она вас не бросит. Она умеет любить. Она хорошая, несмотря на свои вопли. А левый глаз у вас затягивает пленка, которая может держаться и день и два... Но скоро это будет дольше. Ну так что, папа? — вдруг взорвался я. — Что ты мне скажешь теперь? И, кстати, не “Мочу Больного Корейца” я пью, а пью то, что не дает мне стать таким, как вы, — испуганной развалиной, огромной и волевой, но потерявшей веру в здоровье. Наверное, даже вам становится смешно при виде маленьких белых таблеток. На этикетке пузырька бессовестно и нагло написано, что они сделают вашу печень такой же, какой она была когда то в молодости. Зачем что-то менять? Пей их — и будешь здоров Как прекрасно и просто!

Во мне вспыхнул какой-то огонь. Школа, община, Учитель, мастера — все отошло в сторону. Может, в тот миг так было и надо.

Я встал из-за стола, подошел к кухонной двери, медленно и не спеша, как лист бумаги, проткнул ее насквозь открытой ладонью, вогнав руку по локоть.

— Вопросы есть? — спокойно спросил — Если есть, не стесняйтесь, Георгий Серафимович, спрашивайте.

Святодух тяжело дышал, выпучив глаза Внутри него раздавался какой-то клокочущий звук.

— Ну поймите же, — тихо и спокойно продолжал компрессорщик, — каждый должен заниматься своим делом. Все дела необходимы на этой Земле. Но кто дал вам право, вам, из машинного отделения, давать советы, останавливать и учить меня? Когда я плюну на все, то приду к вам, и вы научите меня, что делать с пароходами.

— У меня машина возле подъезда, — срывающимся голосом прошептал парень.

— Ну так поехали. — И мы направились к двери. На “Жигулях” катили долго, в другой конец города.

— Расскажи все по порядку, —приказал я.

— Да рассказывать нечего, — как бы извиняясь, ответил парень. — Веселым мой батя был всегда. Деятельный, даже очень, — как бы о чем-то вспоминая, хмыкнул он. — А здоровья сколько... Это не передать. Пятьдесят девять лет, а что вытворял. Даже удивительно. Пил часто, но умело. Куда там мне! И половины не осилю! Пятьдесят девять лет. И знаешь, ведь у него, ну это, любовница была, молодая. Представляешь?

— Ну, — буркнул я.

— Да что “ну”! — вздохнул он. — Почти девять месяцев, ни с того ни с сего температура. Вот так...

— Какая? — спросил я.

— Меньше тридцати восьми не бывает. А так — и под сорок. Когда как. Знаешь, — вдруг быстро заговорил он, — куда только не возили... И в Харьков, и в Киев, даже в Москву, вот.

— Саша, — не выдержал я, — объясни мне, какая разница — Харьков, Киев, Москва?

— Ну как же, — пожал он плечами. — Ну это, ну...

— И что “ну”?

— Да сейчас вижу. Но что сделаешь? А денег истратили... Последний раз всем портом сбрасывались.

— Да уж! — сказал я. — Ведь медицина-то бесплатная.

— Да ну ее! — махнул он рукой. — Пока не грянет, все так думают. Только слышишь, — Саша повернулся ко мне, — Серафимыч, того, он хороший мужик.

— Да уж, — ухмыльнулся я. — Конечно, хороший.

— Сережа. — Он долго молчал. — Туг вот что. Не верит мой батя уже никому.

Да, я знал — это одна из основных проблем.

— Все будет хорошо, — я хлопнул его по плечу.

Выехав за город и немного прокатив по земляной дороге, мы подъехали к частному дому, двор которого начинался с огромных железных ворот.

— Приехали, — тревожно вздохнул парень.

Дверцы машины хлопнули, ворота заскрипели, и мы направились к дому. Мне стало страшно. Это был мой первый больной, а рядом — ни Юнга, ни мамы, ни Учителя.

Саша тихо отворил дверь.

— Может, спит, — шепотом сказал он.

Пройдя через прихожую, он зашел в первую комнату. Я сел на стул, наблюдая, как мой новый знакомый роется в какой-то здоровенной коробке, набитой всякими бумажками и таблетками.

— На инвалидность хотят переводить, — сказал Саша. — А до пенсии чуть-чуть не хватило. Вот так.

Я долго с умным лицом пытался разобраться в бумаге, на которой рядом с тремя печатями корявым почерком была написана какая-то чушь. “Заболевание крови”, — я разобрал только эту идиотскую надпись. С таким же успехом можно было написать: чего-то не того съел и так далее. Очень походило на насмешку злого человека либо больного на голову.

— Ну как диагноз? — спросил Саша.

— Что ж, — кивнул я, — все понятно.

— Вылечить можно? — неуверенно спросил он.

— Вылечить нельзя только двоих.

—Каких? —испугался Саша.

— Мертвого и того, кто не хочет. Того, кто не хочет, и так понятно почему. А мертвому это не нужно.

— Да, — почесал затылок мой новый знакомый. И вдруг с дрожью в голосе прошептал: —Лишь бы захотел.

— Захочет, — сказал я и встал со стула.

Саша подошел к двери, приоткрыл ее и заглянул в комнату.

— Ну, батя, — неестественно радостно сказал он, шагнув в комнату, — глянь, кого я тебе привел. Врач, да какой! Всем врачам врач!

— Здравствуйте, — шагнул я в комнату.

— Ничего не хочу, — рыдая, выдавил из себя человек, закрыв лицо руками.

То, что я увидел, было действительно страшно. В кресле, закрыв лицо руками, сидел дрожащий скелет. Живая мумия вдруг зарыдала, затряслась и открыла лицо — желтое, горячее, со сверкающими глазами.

— Не трогайте меня, не трогайте, я устал. Дайте спокойно умереть. Убери его, Саша, убери. — Он дрожал, тыкая в мою сторону пальцем. — Меня такие смотрели, такие смотрели! — лепетал он. Нервы больного болтались на тонкой изъеденной постоянной температурой нитке.

— Ну кого ты мне привел? — Он перешел на слабый крик. — Меня смотрели такие, такие смотрели! — повторял он. — Кого же ты привел мне? — плакал старик. — Посмотри, сколько же ему лет? — Это была глубокая и серьезная истерика.

Даже сейчас я жалею, что не старый и страшный, не горбатый и с бородой. Этот секрет я, наверное, не разгадаю никогда. Ну почему таким верят больше, чем молодым, здоровым и сильным? До сих пор, увидев меня, больные откровенно разочарованно тянут свое “Тю-ю!” и многие признаются честно, что знаменитого лекаря они представляли маленьким, тщедушным, трясущимся старичком.

Сидящий в кресле все говорил и говорил, дергаясь и ни на секунду не умолкая. То кричал, то рыдал, то беспомощно ахал.

Я сам себе удивился, даже не знал, что способен на такое с больным.

— Заткнись, дед, заткнись! — заорал я, как сумасшедший, топнув ногой и размахивая кулаками. — Заткнись! — бесновался я.

Старик опустил руки и, открыв рот, тут же замолчал, перепугано глядя на врача, которого привел сын. Даже Саша отпрыгнул в сторону.

— Послушай, дед, — грозно продолжал я. — Как хочешь, могу уйти, только запомни: когда я состарюсь и поумнею или стану трястись, как ты, тогда уже будет поздно.

Понимаешь? Ты мне ответь на два вопроса — и я уйду. — Я старался не дать ему опомниться. — Скажи мне, кровь у тебя жирная?

— Не знаю, — шепотом произнес он.

— Хорошо, — грозно сказал я. — Сейчас все объясню. Ты всю жизнь вставал и сутра заполнял свой желудок. Нет! Молчать! Ни единого “умного” слова. Ты сразу набивал свое брюхо хлебом, яйцами, колбасой, сметаной, нажираясь до отвала. Ведь сейчас-то похудел килограммов на сорок, не меньше.

Старик молчал, уставившись на меня.

— В обед... — продолжал я. — Впрочем, какой там обед: ты был полон сил и ел постоянно, с утра до вечера, запихиваясь борщом, молоком, сметаной, яйцами, свежим белым хлебом, все это заедая салом. Ты жрал и жрал, потому что это было главной радостью, счастьем и одним из высших наслаждений в твоей жизни. А сейчас ведь ничего не лезет? — грозно спросил я. — Так ответь: кровь у тебя жирная?

— Жирная, — кивнул старик, продолжая с открытым ртом смотреть на меня.

— Говори, дед, что будет, если взять стакан сметаны, она ведь тоже жирная, и поставить в холодильник? Что с ней будет?

Больной перестал даже дрожать. Он напряженно думал.

— Что с ней будет? — снова спросил я — Станет холодной, — пробормотал он — Думай, дед, пришло твое время — Загустеет, — вырвалось у него.

— Умница, — подбодрил я. — А если эту сметану поставить на солнце?

— Скиснет, — жалобно прошептал он.

— Да когда же ты начнешь думать? — рассвирепел я окончательно.

— Станет жидкой, — поправился старик.

— Умница. — Я от удовольствия захлопал в ладоши. — Так вот слушай. Ты — доелся. У тебя такая жирная кровь, что она не в силах бежать своим путем, она загустела, и может стрястись что угодно. Она может закупорить какую-нибудь тонкую вену, может образоваться густой кусок. Жирная она, понимаешь, жирная... А помнишь, что происходит со сметаной в холодильнике? Так вот, твоя центральная нервная система... Тьфу ты черт! — выругался я. — Твоя башка, — я постучал по своей, — так перепугалась... А она, как ты знаешь, дед, руководит всем, и с ней нужно дружить. Так вот, башка повысила общую температуру тела. Помнишь, что происходит со сметаной на солнце? Она разжижается. Вот и кровь твоя бежит сейчас нормально, только так продолжаться долго не может, и если обезжирить кровь, то необходимости в такой температуре не будет. И ты, дед, снова станешь нормальным человеком. Фух! — выдохнул я и вытер потный лоб.

Старик затрясся снова, с трудом встал и взял мои руки в свои раскаленные.

— Обезжирь, сынок, — шепотом попросил он и заплакал.

— Обезжирь, — эхом отозвался его сын.

Старику действительно повезло. Был как раз тот чудесный месяц, когда можно собирать травы, ведь того, что я привез с собой, нужно было добавить ничтожно мало.

Лечить можно только той травой, среди которой живет больной, — и никакой другой. Хотя почему-то у всех существует глупая вера в чужое.

Я поехал сам далеко за город, чтобы не разочаровывать ни отца, ни сына. Они бы точно никогда не поверили, что самые простые, свободно растущие травы могут хоть чем-то помочь. Это было выше их понимания.

Вот таким был мой первый больной, которого я убедил оригинальным способом. И, клянусь, больше я так старался не делать.

Болезнь со стороны казалась ужасной. На самом деле лечить ее было легче легкого.

Меньше чем через два месяца полностью нормализовалась температура. И отец Саши стал выздоравливать. Вот и принес я в дом свою первую благодарность за спасенную жизнь — большую литровую бутылку самогона. То ли они все потратили на Харьков, Киев и Москву, то ли еще на что-то. Ко мне люди всегда приходят выжатые до конца после долгих скитаний.

И эта проклятая нищета преследует до сих пор.

Есть правило, по которому больным нельзя говорить, сколько с них за лечение, а сами они почему-то не спрашивают. По этим правилам в наше время не проживешь. Но еще по законам лечения просто необходимо, чтобы больной расплатился. Только так прерывается космическая связь зависимости. Никогда больной не вылечится, если не расплатился.

Расплачиваясь, он прерывает нить зависимости. Многие, забыв это сделать, удивляются, винят лечащего — болезнь неизменно возвращается. А ведь плата может быть любой. Даже катушка ниток, подаренная за спасение жизни, обрывает зависимость. Каждый дает столько, сколько может, но лишь поблагодарив от души, человек выздоравливает. Но самое удивительное: настоящий целитель практически обречен на голодную смерть, а ложный — на смерть сытую.

ГЛАВА Весь в мыслях и неизвестно еще в чем, шел я к своей главной катастрофе, уверенным мягким шагом, к самой здоровенной и прекрасной ошибке в жизни.

Ошибка выглядела совсем невинно, на первый взгляд. Маленькая, хиленькая пятнадцатилетняя девочка. При виде ее я остановился, будто ударившись о стену. Она стояла и не плакала. Просто не знала, чем это кончится. Я посмотрел на нее раз И не увидел ничего.

Посмотрел второй — и снова ничего не увидел. Так же, как и в третий Вглядываясь в ее лицо неизвестно в который раз, я почему-то увидел лицо Учителя и услышал его слова. “Ошибки прошлого ранят в самое сердце” Какое прошлое? Тут даже нет еще и настоящего.

Мне очень хочется рассказать правильно. Но так как это было более чем семнадцать лет назад, я все же попробую объяснить, что же это было. Со стороны законов тех удивительных и настоящих. Поверьте, здесь вы найдете и их Надо же объяснить, что делала она, когда я смотрел первый, второй, третий и шестой раз Интересно, что она точно так же смотрела на меня Все забываю у нее спросить (вглядываясь, я увидел Учителя), что же увидела она Зачем спрашивать? Знаю все равно соврет Вот так и живу в неведении Стоим, значит, и глядим друг на друга Смотрит на меня круглая физиономия, с чуть приоткрытым ртом и круглыми черными глазами Ну прямо убиться в них можно! Потом я взял ее и повел к себе домой. Остальное пропускаю. Жена все-таки.

Она была наглая до безобразия. Вообще то, не знаю, кто кого затащил в дом. Но уже через пятнадцать минут мне хотелось избить ее до потери сознания. Шлепать своими лапами по щекам, чтобы эта наглая круглая физиономия превратилась в красный помидор.

Представляете себе — помидор и две шальные круглые сливы посередине. Дело в том, что ни рта, ни носа у нее не было. Я их не рассмотрел даже сейчас. Только глаза стали еще сумасшедшее. Не могу подобрать другого слова. Сумасшедшие и дурацкие Найдете мне хоть одно еще сравнение с женскими глазами, которые вы необыкновенно любите Они должны, обязаны (предупреждаю, это изречение в чистом виде мое и к Школе никакого отношения не имеет). Да, обязаны быть дурацкими и сумасшедшими! И выражать в себе все окружающее. Задумайтесь когда-нибудь о женских глазах.

Нос, уши — это мелочи Лишь бы не слишком мешали. Ну вот, только вспомнил о ней — сразу начал швыряться собственными цитатами. В общем, главное — глаза И если очень хочется, то можно и все остальное.

Вот она — первая, настоящая рана прошлого, которая останется навсегда Наглая отличница, жалеющая, что не родилась пацаном Откуда было ей знать, что родилась для мук со мной и рождается уже не в первый раз для меня? Много наших жизней В общем, жить друг без друга стало невозможно. Но ей пятнадцать, жестокая шутка Вот и будь счастлив, как можешь! Она пошла к маме и радостно поделилась своим счастьем После чего уже нерадостно, но совершенно искренне вся семья начала ей выкручивать руки, объявив на всю школу (это по тем то временам), что, видите ли, эта красавица влюбилась, хочет бросить всех и все и быть счастливой Она смеялась над нотациями директора, учителей, ей было смешно. Когда любишь как сумасшедший, все смешно и противно вокруг, кроме твоей любви Сбежала эта девочка среди ночи с третьего этажа по газовой трубе, накинув на себя ночную рубашку, сапоги да шубейку, и притопала поутру ко мне домой Дозвонившись с трудом, мне, сонному, она спокойно все объяснила своими непонятными глазами. Я сразу проснулся. Значит, так, прикинул я, папа — пожарник, а это — пожарная машина на ходу. Если кинутся, то утром — Ну вот, заяц, готовься. Минут через пять приедет за тобой большая красная пожарная машина.

И ошибся В двери ломиться начали сразу Я, конечно, был не дурак даже тогда и сразу открыл.

— Да мы!.. Да я! — завопил папа в пожарной форме, с трясущимися за спиной мамой и сестрой.

— Поймите, дядя! Я никого не выкрал, не изнасиловал. Забирайте, забирайте, — и начал подталкивать ее к двери Тут сразу же все заткнулись. Забрали И больно ударили глаза. В них блеснуло “Предатель!” — “Ага, жди, — подумал я. — Предателя нашла” Сидел и думал, не обращая внимания на свою вопящую маму. Во-первых, да, это — она Но самое смешное, я не знал, где она живет. Так, примерно помнил — и все.

— Сколько же ей лет? — страшным голосом кричала моя мама — Пятнадцать, — спокойно отвечал я. Мама ахнула и упала на диван.

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 6 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.