WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 |

«СОДЕРЖАНИЕ А. Б. Муратов Теоретическая поэтика А.А. Потебни 7 Мысль и язык 22 X. Поэзия. Проза. Сгущение мысли 22 Из лекций по теории словесности. Басня. Пословица. Поговорка. 55 Из записок по теории ...»

-- [ Страница 3 ] --

От души было произнесено это обращение к России: “В тебе ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться ему!” В России теперь на всяком шагу можно сделаться богатырем (гиперб.). Всякое знание, место требует богатырства. Каждый из нас (гиперб.) до того опозорил святыню своего звания и места (litotes) (все места святы), что нужно богатырских сил на то, чтобы вознести их на законную высоту. Я слышал то великое поприще, которое никому из других народов невозможно и только одному русскому возможно, потому что перед ним только такой простор и только его душе знакомо богатырство. Вот отчего у меня исторгнулось то восклицание, которое приняли за мое хвастовство и мою самонадеянность” (1843) (2.?, 4, 645-649).

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония Под формулу колебания между противоположными чувствами самоунижения и самовозвеличения и противоположными поэтическими их выражениями (гиперб. и литот.) подводятся многие важные явления в развитии русского общества и русской литературы. Какое исходное чувство в отдельных случаях, может быть, трудно решить, но одна противоположность порождает другую.

Еще задолго до ближайшего столкновения с западом, в русском народе и московском правительстве возникло высокомерие, стремление к величию.

Котошихин: “Российского государства люди породою своею спесивы и необычайные ко всякому делу, понеже в государстве своем научения никакого доброго не имеют и не приемлют, кроме спесивства и бесстыдства, и ненависти и неправды...

...Для науки и обычая в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи, и вольность благую, начали бы свою веру отменять и приставать к иным и о возвращении к домам своим и к сродичам никакого бы попечения neiимели и не мыслили” (Котошихин. — 47,42—43).

Таким образом, мы здесь видим не закоренелую спесь. Способную выдержать всякое испытание, а спесь неустойчивую, готовую при первом случае превратиться в малодушие и уныние. Уже здесь намек на многое, что случилось после и случается доныне. Много благородных душ, способных сливать свою жизнь с жизнью общества, истерзалось и погибло в непрестанных переходах от опьянения национальною гордостью к похмелью национального унижения. Эти колебания исключали спокойное чувство человеческого достоинства, братское отношение к другим народностям и спокойный труд, личное счастье. В поэзии и истории они исключали спокойное, объективное изображение жизни с ее добром и злом. Эти колебания сказываются в литературе в переходе от торжественной оды к сатире. Гоголь совмещает в себе противоположные настроения, свойственные той и другой.

Это заставляет его и в русском и в России видеть крайности.

“Мне хотелось в сочинении моем (“Мертвые души”. — А. П.) выставить преимущественно те высшие свойства русской природы, которые еще не всеми ценятся справедливо, и преимущественно те низкие, которые еще недостаточно всеми осмеяны и поражены... чтобы... предстал... весь русский человек, со всем разнообразием богатств и даров, доставшихся на его долю, преимущественно перед другими народами, и со всем множеством тех недостатков, которые находятся в нем также преимущественно пред всему другими народами. Я думаю, что лирическая сила, которой у меня был запас, поможет мне изобразить так эти достоинства, что к ним возгорится любовью русский человек, а сила смеха, которого у меня также был запас, поможет мне так ярко изобразить недостатки, что их возненавидит читатель, если бы даже нашел их в себе самом” (23, 4, 808).

“... Но... может быть в сей же самой повести почуются иные еще доселе небранные струны;

предстанет несметное богатство русского духа;

пройдет муж, одаренный божественными доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония великодушного стремления и самоотвержения;

и мертвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племен, как мертва книга перед живым словом! подымутся русские движения... и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов...” (23, 3, 240).

“Ничего еще не было подобного в свете. “Никогда еще не было” etc. Что часто говорится о постороннем, то применяется и к себе. Сюда - места, где Гоголь считает себя исключительно личностью со своим особым богом. Такие утверждения потеряют свою гиперболичности и обнаружат долю истины в них заключенную, если будут применены ко всем: все, великие и малые, единственны в своем роде и находятся в исключительно интимных отношениях к своему богу, если его имеют. Своя страна и народ — исключительная страна и народ)) (23, 3, 193;

ср. ib., 171 и ел.).

“Душа жены — хранительный талисман для мужа... и наоборот, душа жены может быть его злом и погубить его навеки. Вы сами это почувствовали и выразились об этом так хорошо, как до сих пор еще никогда не выражались женские строки...” (23, 4, 573).

“Еще ни у кого из наших писателей, не только у (самого) Жуковского во всем, что он ни писал доселе, и даже у Пушкина и Крылова, которые часто точнее его на слова и выражения, не достигла до такой полноты русская речь.

Тут заключались все ее извороты и обороты во всех ее видоизменениях.

Бесконечно огромные периоды, которые у всякого другого вышли бы вялы, темны, и периоды сжатые краткие, которые у другого были бы черство обрублены, ожесточили бы речь, у него так братски уле-гаются друг возле друга, все переходы и встречи противоположностей совершаются в таком благозвучии, все так сливается в одно, улетучивая тяжелый громозд всего целого, что кажется, как бы пропал всякий слог и склад речи: их нет, как нет и самого переводчика” (23, 4, 592).

Крайности воззрений Гоголя на русский народ могли быть только усилены влиянием славянофилов. Они в Гоголе органичныe.

Успех общества и вместе заслуга Пушкина в том, что он нашел настроение и язык для спокойного изображения жизни, спокойного чувства собственного достоинства и достоинства других, спокойной любви к своему без ненависти и презрения к чужому. — Гоголь, 1842 г.: “Вам пора быть здоровым, и я хочу застать вас не за Ж Д. Рихтером, а за Шекспиром и Пушкиным, которые читаются только в здоровом расположении духа” (23, 1857,5,463).

_ В несколько раз. Как бы чувствуя свою наклонность к гиперболе и как бы стараясь ей противодействовать, Гоголь любит сводить к определенному несколько (по воззрению русского языка — от 2 до 4) неопределенные выражения интенсивности качества, вдвое, вдесятеро, во сто раз, на гораздо (многим) и тем опять впадает в гиперболу.

e См. переписку — т. 4, 586, 588, 600, 611, 705;

хотя и восстает против квасного хвастовства (ib., 601, 656).

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония — “Эти небольшие ростовщики бывают в несколько раз бесчувственнее всяких больших” (“Портрет”. — 23, 2, 45).

“... Обязанностей, которые в несколько раз прекраснее и возвышеннее всяких мечтаний” (23, 4, 572—573).

“... Мерами непринудительными и насильственными, но сильнейшими в несколько раз вся ких насильственных” (729).

“... С вашей робкой неопытностью вы теперь в несколько раз больше сделаете, нежели женщина умная” (ib., 576).

“... Что ни говори, а звуки души и сердца, выражаемые словом, в несколько раз разнообразнее музыкальных звуков” (ib., 625).

“...Я знаю людей, которые в несколько раз умнее и образованнее меня и могли бы дать советы в несколько раз полезнейшие моих” (ib., 638).

“... Вы изумитесь потом, когда увидите, сколько на этом поприще предстоит вам таких подвигов, от которых в несколько раз больше пользы, чем от приютов и всяких благотворительных заведений” (ib., 678).

“... Ругни его (мужика) при всем народе, но так, чтобы тут же осмеял его весь народ;

это будет для него в несколько раз полезнее всяких подзатыльников и зуботычек” (ib., 685).

“... Лучше в несколько раз больше смутиться от того, что внутри нас самих, нежели от того, что вне и вокруг нас” (ib., 708). “Я совершенно потеряю все, если удалюсь из Петербурга. Здесь только человеку достигнуть можно чего-нибудь;

тут тысяча путей для него” (23, 1857, 5, 109).

Гиперболичность видна тут в том, что, где можно, понятие о предмете, низшем по качеству, представляется всеобщим (“всяких”) и что рассмотренный оборот встречается в сильной, внушенной гиперболическим чувством речи.

Чичиков: “Меня обнесли враги”. Генерал-губернатор Чичикову:

— Вас не может никто обнесть, потому что в вас мерзостей в несколько раз больше того, что может <выдумать> последний лжец (гиперб.). Вы во всю свою жизнь, я думаю, не делали небесчестного дела (гиперб.). Всякая копейка, добытая вами, добыта бесчестно, есть воровство и бесчестнейшее дело, за которое кнут и Сибирь (гиперб.) ! Нет, теперь полно! С сей же минуты будешь отведен в острог и там, наряду с последними мерзавцами и разбойниками, ты должен <ждать> разрешения участи своей. И это милостиво еще, потому что <ты> хуже в несколько <раз>: они в армяке и тулупе, а ты...” Он взглянул на фрак наваринского пламени с дымом...” (2.?, 3,392-393).

Это пример связи гиперболы с сильным чувством и вместе пример отсутствия объективности слога. Губернатор говорит языком самого Гоголя.

Ср. письмо к генерал-губернатору бывшему и будущему (23, 4, 712).

_ (Превосходная степень): “(Герои. — А. П) выработались <у меня> из познания природы человеческой гораздо полнейшего, чем какое было у меня позже” (23, 4, 813);

“угадывать человека я мог только тогда, когда мне представлялись самые мельчайшие подробности его внешности” (ib.,);

“книга несравненно любопытнейшая “Мертвых душ” (23, 4, 644). “Словом, можно было сделать (много?) нападений несравненно дельнейших, выбранить меня больше, нежели теперь бранят” (4, 645). “Теперь перевод первейшего (превосход.) поэтического творения производится на языке полнейшем и Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония богатейшем всех европейских языков” (4, 586);

“ты умел предпочесть его (звание свое) другим выгоднейшим должностям” (23, 4, 579).

_ 16 марта 1837 г. Плетневу о влиянии Пушкина. “Что месяц, что недели, то новая утрата;

но никакой вести нельзя было получить хуже из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним.

Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собой. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение;

вот что меня только занимало и одушевляло мои силы” (23, 1857, 5, 286-287). 30 марта г. Погодину: “Моя утрата всех больше. Ты скорбишь, как русский, как писатель, я... я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою Пушкина.

Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь;

мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему” (23, 1857, 5, 268).

Ирония не однородна с тропами (синекдоха, метонимия, метафора), во первых, потому, что, с одной стороны, может вовсе обходиться без образа (например, быть чистым формальным утверждением вместо отрицания: “да как же!”), с другой — не исключает тропов, может быть антономасией (Новейший Регул;

Пушкинский “Евгений Онегин”, VI, 5), метафорой, в частности аллегорией. Во-вторых, в иронии X, искомое — не объективные признаки значения, как в тропах, ибо значение в этом смысле сознается говорящим до выражения в форме иронии, а выражение чувства, сопровождающего это значение. Таким образом, ирония, в отличие от тропов, не есть средство познания свойства явлений.

’, отговорка, как предлог уклониться от чего;

лукавое притворство, когда человек прикидывается простаком, не знающим того, что он знает.

В этом смысле — ирония Сократа, диалектический прием коего состоял в том, что он начинал исследование вопроса, становясь сам на точку незнания, на которой стоял собеседник. Греческие риторы ограничили значение термина, приурочивши его к тому случаю мнимого познания, когда нечто обозначается своею противоположностью (ср. Wackernagel. — 130, 402-403).

Как всегда, отрицание предполагает утверждение, так и здесь побуждение к такому представлению состоит, с одной стороны, в ожидании того, что нечто должно быть таково-то, ожидании, которое в силу инерции мысли сохраняет свою видимость и тогда, когда противоречие действительности разом подрьюает его основания.

Из того, что Эвмей принял и угостил неузнанного им Одиссея, следует для Эвмея, что он отпустит гостя с миром и тем наживет добрую славу Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония и спокойную совесть;

но гость предлагает ему заклад: если Одиссей возвратится, ты дашь мне платье и отправишь на родину;

если нет, ты меня сбросишь с утеса, чтоб другим лгать было неповадно.

При спокойном состоянии духа, или если бы гостеприимство, им оказанное, было меньше, на это Эвмей мог бы ответить простым отказом: не хочу тебя убивать ни в каком случае, чтоб не нажить дурной славы;

но под влиянием упомянутого ожидания он отвечает иронией:

Друг, похвалу б повсеместную, имя бы славное нажил Я меж людьми и теперь, и в грядущее время, когда бы, В дом свой принявши тебя и тебя угостив, как прилично, Жизнь дорогую твою беззаконным убийством похитил;

С сердцем веселым Крониону мог бы тогда я молиться!

[“Одиссея” (14, 402)].

От Алкиноя, как гостя в доме Телемаха, младшего по летам, ожидается деликатность и отеческая заботливость о пользе хозяйской, например, чтобы хозяйское добро даром не пропадало;

но он, гость непрошеный и немилый, сам нахальный дармоед, ругает слугу дома Эвмея за то, что он с согласия хозяина позволил бродяге просить в доме милостыню [“Одиссея” (17, 375)].

Это вызывает Телемаха:

Ты обо мне как о сыне отец благодушный печешься, Друг Алкиной, выгоняя своим повелительным словом Странников, в Дом мой входящих, но будет ли Дий тем доволен [“Одиссея” (17, 397)].

Ирония, соединенная с ядовитой насмешкой, — µ ( — терзаю тело, ) [“Одиссея” (17,195, 290)].

Смерть — брак: поняв co6i панянку.

Как способ доказательства и убеждения, ирония есть доведение данного в образе до абсурда с тем, чтобы ярче выставить действительность или необходимость значения.

В следующем наставлении молодым иронический образ вызван житейским опытом, показывающим (как думают не совсем верно), что “больше в лесу кривого, чем прямого”, что супружеское согласие, как вообще добродетель, — редко: “пiля сего староста звелiвъ посватаним, щоб кланялись перш батьковi у ноги тричi, а як поклонились у трете та и лежать, а батько имъ и каже”: “Гляди ж зятю, жiнку свою бий и вранцi и ввечери,и встаючи, и лягаючи, и за дiло, и безъ дiла, а сварись з нею по всяк час. Несправляй iй нi плаття. нi одежi;

дома не сиди, таскайся по шинках та по чужих жинках;

то съ жинкою у парцi, и з дiточками як раз пiйдете у старцi. А ты, дочко, чоловiку не пускай и ни в чiм ему не поважай;

коли дурный буде, та поiде в поле до хлiба, а ти иди у шинок, пропивай останнiй шматок;

пiй, гуляй, а вiн нехай голодуе;

та и впечi нiколи не хлопочи;

нехай паутиннем застедеться пiчь. От вам и вся рiчь. Ви вже не маленькi, вже сами розум маете, и що я вам кажу, и як вам жити знаете” (Квитка.

“Маруся”).

“От непьянi учора були?

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония “От уже не зрадовалась Ивга! И плаче, и регочется, и кидаеться губернаторовi в ноги, и руки ловить цiловати ему” (42, 2, 252).

Ср. Бр. из избы copy не выноси, “Свекор дает невестке такое ироническое и двусмысленное наставление: “ты дачушка, паша избу (подметая), шумки (сметье, сор) за окно не выкидывай (и не выноси copy, не сплетничай);

я, дождавшись св. Петра, сбяру талаку и сам шумку вывязу” (“О связи некоторых представлений в языке”. — 68, 16 и прим.).

Простое отрицание в восклицаниях усиливает положительное значение:

“И Василь же нехитрий! Коле колоду, та чи вдарив обухом раз або два, тай зiрк на комiрячу дверь. Так як раз и е: там Хвекла визiрнула...” “От тобi и скарб” (Квитка. — 42, 2,160;

ib., 162).

“Вийшла одна: неступае вам здрiбна, нi! Хтось гадав би, що не знати що;

вийшла друга: так вам и подюндюжилася...” (Хфедькович. “Люба-згуба”. — 91).

“Танец завiв Илаш с Калиною, а парубки каждий co6i по дiвцi, та гай за Илашем, так и разносяться! А топiрцiр не лiтають, нi! Аж за очи ловлять, так блищаться на сонцi... А дiвочки вам не роспустнi, нi! Навiть и нi в той 6iк, що мами ззаду дивляться та лишь co6i на носi парубують, кiлько би то донеццi кулакiв дома усипати, або таки ще дорогою, вертаючи с храму...” (ib.).

“Але конi не ржуть вам, нi! Аж страшно якось слуха ти;

але ненонче їх було й чути, бо парубки не грiмають вам с пiстоллем, нi! Однi с хата кpiз вiкна, а ми знов вiдси з надвiря, аж гори ввдзиваютця, таке гршаемо! А музика в хати не тужить, ш! аж мороз иде гшом” (ib.).

На вопрос: будет ли то-то? — дается утвердительный ответ, но под невозможными условиями:

Коли, брате, в гостi будеш? < и пр. > — Овако ти могу дуовати;

Да созидам кулу од камена, Да те бащим у камену кулу.

Пак да кључе у море забацим;

Када кључи изъ мора изаћу.

Онда ћеш се грека опростити (Караджич. — 37, 2, 74).

12 владык и 300 монахов соглашаются отпустить царю грех (он бил своих родителей) за дары. Тогда царь к 300 дьячкам (ученикам):

Ћеца муче, ништа не говоре, Но 6ecjeдi самоучећаче, Неговори цару по хатеру, Већ говори Богу по закону:

Круно наша, царе Константине!

Лако ћемо тебе дувовати:

Ти начини лучеву ћелиjу, Намажи je лojeм и катраном, Затворе се, царе, у ћелиjу, Запали je са четири стране, Нека гори с вечер' до свиjета, Ак' останеш, царе, у ћелиjи, Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония Онда си се гриjа ocтajao (Караджич. — 37, 2, 91—92).

Ср. Thannhuser исповедуется папе:

“Ich bin gewesen ein ganzes lahr Bei Venus, einer Frauen, Nun will ich Beicht' und Buss' empfahn Ob ich mcht' Gott anschauen ”.

Der Papst hat einen Stecken weiss, Der war von drren Zweige:.

“Wann dieser Stecken Bltter trgt, Sind dir deine Snden verziehen”. (Heine) Онегин “получил... доклад, Что дядя при смерти в постеле И с ним проститься был бы рад”.

Прочтя печальное посланье, Евгений тотчас на свиданье Стремглав по почте поскакал И уж заранее зевал... (73, 3,1,42) — Я модный свет ваш ненавижу;

Милее мне домашний круг, Где я могу... — Опять эклога! (73, 3, Ш, 2).

Разврат...

Наукой славился любовной, <... > Но эта важная забава Достойна старых обезьян Хваленых дедовских времян... (ib., IV, 7)... И вот с осанкой важной, Куплетом мучимый давно, Трике встает;

пред ним собранье Хранит глубокое молчанье. <... > Его приветствуют < и пр. > Поэт же скромный, хоть великий, Ее здоровье первый пьет... (ib., V, 33) Ihr edien Deutschen wisst noch nicht, Was eines treuen Lebrers Pflicht Fr euch weiss zu bestehen;

Zu zeigen, was moralisch sei, Eriauben wir uns frank undfrei, Ein Falsum zu begehen.

Nie zu haben wir Recht und Titel:

Der Zweck heiligt die Mittel.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония Verdammen wir die lesuiten, So gilt es doch in unsern Sitten (Gothe, Xen., V, 82), Ich hielt mich von Meistern entfernt;

Nachtreten wre mir Schmach!

Hab'alles von mir selbst gelernt.

Esist auch darnach! (ib., VI, 85).

Ирония — фигура. Она может обходиться вовсе без тропов: “хорошо!”, “как же!”, “эге!”;

может заключать троп: “вона у нас процвіта, як макуха під лавою” (богоміллячко зна, як жидвська кобила).

В силу большого расстояния между представлением и значением ирония формальной противоположности (отрицания того, что утверждается, или замены представляемого ею вещественной противоположностью, например добрый вместо злой) есть иносказание. В частности, ирония может заключать в себе другие тропы, например ироническую антономасию, аллюзию. “Евгений Онегин” (VI, 5):

<...> И то сказать, что и в сраженьи Раз в настоящем упоеньи Он отличился, смело в грязь С коня калмыцкого свалясь, Как зюзя пьяный, и французам Достался в плен: драгой залог!

Новейший Регул, чести бог, Готовый вновь предаться узам, Чтоб каждым утром у Вери В долг осушать бутылки три.

В тесном смысле метафорична та ирония, в которой представление берется из круга мыслей, не имеющего видимой связи с обозначаемым.

Удар оружием — поздравление, пожелание, сюрприз, подарок: три грабителя хотят выменять коня у Милоша, а когда он на это не соглашается, грозят отнять силою:

Ал говори Милош Воиновић:

“Сила отме земљу и градове, Камо л' мене коња отет' неће!

Волим дати кома по paзмjенy, lep немогу пjешке путовати”....

…Они мисле, бакрачлиjу (стремя) скида, Ал он скида златна шестоперца, Те удари ћаковицу Вука.

Колико га лако ударио, Три пута ее Вуче преметнуо.

Вели њему Милош Воиновић:

“Толики ти родили гроздови У питомой твоjоj ћаковици!” (Караджич. — 37, 2, 142 и дальше) Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония Удри брата по бедри лиjевоj Колико го лахко ударно, На бедри му сабљу пресиjече И под сабљом од чохе чокшире (Чойкович. — 93, 60).

Можно при этом думать о пожелании вроде того, как полажайник, ударивши ожогом по бадняку, чтоб посыпались искры, говорит: “оволико говеда, оволико коња” и пр.

Викну Милош из грла биjела:

“Его тебе, од шта се ненадаш” Па он пусти злата шестоперца;

Колико га лако ударио, Из 6ojнa га седла избацио (Караджич. — 37, 2, 153).

Па се сташе даривати даром, А њиниjем даром немилиjем:

Из пушака црниjех крушака... (ib., 561) Пьян — мертв (мое “Слово о полку Игореве”. — 70, 64);

небогата (ир.;

48, 2, 11);

невелику зазнобу (ib., 20).

Случаи, когда ироничность появляется только для слушателя (самообольщение, сумасшествие) (Zima. — 133, 53-54;

это к положению, что отрицание из утверждения).

Mimezis (Zima. — 133, 54): “ — N пришел, — Как же! пришел!” µ — мнимодобро.желательная ирония (Zima. — 133, 58) и другие виды иронии (ib., 59-60).

На казаку бщному нетязi сапьянцi Видни пьяти и, полцi, Де ступить – босої ноги слiд пише.

А ще на казаку бiдному нетязi шапка-бирка:

Зверху дipкa, Шовком шита, буйним вiтром прiбита, А околищ давно немае (Метлинский. — 55, 377).

(Отрицание).

Не плач, мате, не журися!

Недуже го порубано, Недуже го пострiляно:

Головонька на четверо, А серденько на шестеро, А нiжечки на чашечки, Бiле тiло як мак мiлко!

Не плач мати, не журися, Бо вже сына поховано, Вже му хату збудовано, Без дверь хата, без вiконець... (24, 1, 24;

ср. ib., 99, 3, 8) Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония Битва — пир;

свадьбе (“О некоторых символах в славянской народной поэзии”. Харьков, 1860. С. 14-16), завтрак:

Ми смо вама сигурали ручак:

Из пушаках прииjех крушаках, Од ножевах црвеного вина... (37, 4,114) Турок, у которого Марко хотел купить саблю своего отца Вукашина, оказался убийцею этого Вукашина. Марко убивает турка и бросает его тело в реку, берет саблю и свои деньги. На вопрос, куда делся этот турок, Марко отвечает:

“IIpoћитe се, турци jаничаре,.

Узе туре гроше и дукате Пак отиде морем трговати”.

Сами турци мећу собом зборе:

“Тешко турком тргyjyћb с Марком” (Караджич. — 37,1, 348).

Смерть — брак.

- “Не кажи, кню, що я втопився, А кажи, коню, що я женився, Крутi береги - бояре мої, Холодна вода - да то молода...” Брат будто бы хочет жениться на сестре, которую сватают многие. Она идет топиться.

Кад за дошла мору на обалу Осврте се на четири стране, Сузе рони, потиjо говори:

“Oj брегови, моjи деверови!

Обалоце, моjе jетрвице, Крекушице (род рыбы), мoje заовице!” (Караджич. — 37, 1, 534).

Убитому турку, который перед тем похвалился:

“Без ћевоjке сан боравит’ нећу, Хоћеш, мyjo, лиjепу ћевоjку?

Ето тебе лиjепе ћевоjкe, A ћевоjке зелене травице”.

Понявъ co6i панянку (24, 1, 98, 100, 101;

3, 7;

Богишич. 13,61,65).

Особого рода стилистическая ирония происходит при сознании (самим говорящим или лишь слушающим) противоположности между высоким слогом словесной оболочки и пошлостью или низостью мысли. Если словесная форма такой иронии сохраняет явственные следы того произведения или того рода произведений, из коего она взята, то получается пародия, все равно, пародируется ли само произведение, или же пародия служит средством представления в комическом виде лиц и событий, не имеющих связи с упомянутым произведением.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония Ср. начало думы о буре на Черном море и Алексее Поповиче:

На черному Mopi на бiлому каменi Ясненькiй сокiл жалiбно квилить, проквиляе, Смутно себе мае, на чернее море спилна поглядае, Що на черному морю недобре ся починае...

... А из низу буйний вiтер повiвае.

А по черному морю супротивна хвиля вставае, Судна казацькi на три части разбивае...

Могла быть подобная дума о крушении турецкого корабля, на котором были казаки-невольники (ср. Антонович и Драгоманов. — 7, 1, 89;

Дума о Самойле Кошке). Отсюда:

На синёму морю, пiд припичком долi Да там куца собака обметицю їла.

Де невзялась з помийницi супротивна хвиля, Тому куцому собацi при самiй срацi хвiст одкрутила.

А я сильне злякався, На темнi луга, на густi лica, на дикi степа, На нiч у куточок сховався.

Через комiн поглядаю, Там вареники невiдники в сметанi потопають, А я на їx велике милосердие маю... ( Вероятно: по два, по три у руки забiраю, у рот покладаю;

94, 5, 117) Церк.-ся. яз.: “... Горе мею, пане сотнику! казав Пiстряк, мимошедшую седмицю глумляхся з молодицями по шиночкам здешнои палестини и, вечеру сущу минувшаго дне, бих неподвижен, аки клада, и нiм, аки риба морская и пр.” (Квитка. “Конотопська видьма”. — 42, 1,185).

Сарказм — насмешка злобная или горькая, когда тот, над кем смеются, или вместе, и тот, кто смеется, находятся в положении, менее всего располагающем к смеху.

По вине Ивана Черноевича и стечению многих обстоятельств, свадьба его сына Максима, которая могла бы быть его гордостью, обратилась в гибель для многих, несчастье и позор для него и его сына.

Он ищет на побоище своего сына и находит племянника, человека, который один только своим разумным советом хотел отвратить несчастье.

Залуду га Иванъ находио:

У крви га познат, не могаше, Мимо њега jунак пролазаше;

А виће га Iован-капетане Те yjaкy Иву проговара:

“Moj yjaчe, Црнojeвић Иво!

Чим си ми се тако понесао:

Или снахом или сватовима, Ил’ господским даром приjательским, Те непиташ несретна сестрића, Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония Iecy ли му ране досадиле?” Виће Иван, па сузе просипље, Из крви га мало исправио:

“Moj сестрићу, Iован-капетане!

Iecy л' твoje ране за виданье?..” — Проћи ме се, моj yjaчe Иво!

Камо очи? њима негледао Оваке се ране невидаjу (Караджич. — 37, 2, 562—563).

Смешное. Уже выше, говоря о сарказме, пришлось поневоле употреблять слова “насмешка”, “смеяться”. Это указывает на сродство иронии и смешного, впрочем не простирающееся до тождества. Это сродство помогает выделить из смешного в обширном смысле, т. е. того, что производит смех, смешное эстетическое, входящее в область искусства, подлежащее рассмотрению его теории.

Смешное эстетическое есть то, в котором смех причиняется известным сочетанием мыслей, вызванным в том, который смеется, поступками, словами, действиями другого или самого автора, который в этом случае смотрит на себя как на постороннее лицо. Эстетическое смешное есть одно из доказательств, что течение мыслей есть пространственное движение.

Подобно всем тропам и всякому пониманию, смешное есть процесс, т. е.

состоит в смене мысленных актов: подобно иронии, смешное есть действие неоправданного ожидания, известного столкновения положительного и отрицательного, и наоборот.

Но в иронии говорящий ни на мгновение не заблуждается относительно значения образа, т. е. того, что он говорит (или в иронии движений — значения жеста, в иронии живописной — фигуры);

слушатель (или зритель) в этом разделяет его настроение.

В смешном говорящий (в метонимичном смысле слова) заблуждается относительно значения образа;

слушающий в первое мгновение разделяет его настроение, но затем быстро, неожиданно для самого себя, исправляет свое заблуждение, что производит в нем физиологическое явление смеха. Быстрота смены ожидаемого более или менее противоположным есть непременное условие смеха. Поэтому от повторения смешное перестает быть смешным.

От этой мимолетности смешного зависит, что при научном его анализе особенно очевидно, что мы анализируем лишь мертвый препарат.

Мефистофель говорит это о логике, химии и затем о науке вообще:

Wer will was Lebendiges erkennen und beschreiben.

Sucht erst den Geist herauszutieiben;

Dann hat er die Theile in seiner Hand, Fehit, leider! nur das geistige Band [Gthe. “Faust” (1) ].

(Сцена со студентом. - А.П.) Разница тут, с точкой зрения Мефистофеля, лишь в том, что тут и без нашего желания, наперекор ему, жизнь улетучивается сама собою.

Присутствие лиричности, наличность чувства, выражаемого тоном речи (восклицанием), отличает малорусские случаи, как “от уже и незрадо-валась N!” от того явления, что слияние отрицательной частицы со словом дает в Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Гипербола и ирония славянских наречиях “не отрицание значения, а превращение его в противоположное” — не (слитное) dient nicht zur Negierung enes Begriffes, sondern zur Verkehrung derselben in sein Gegentheil (114, 4, 175).

Собственно отрицание не создает нового значения. Ср. нетель, малорус.

неслух, неук, немочь. Но если слово без отрицания уже получило значение хорошего и высокого качества, то с отрицанием оно получает значение дурного и низкого: малорус, слава — неслава (бесславие), доля (= добро) — недоля;

великорус, толки — бестолковье, малорус, година — негода, великорус. погода — непогода;

малорус, бути — изнебутися, воля — неволя, путный — арханг. непуть (беспутный человек).

Расширение кругозора литературы, переход от избранного общества чувств, ему доступных, к народу и вместе с тем отрицание ложного классицизма и риторичности проникает к нам в виде пародии (Котляревский, Гулак-Артемовский). Еще удерживается остов классического произведения (“Энеида”, оды Горация), еще помнится напыщенность декламации, которая одна считалась соответственной важности этих произведений, но в эти формы влагается непосредственное наблюдение явлений народной жизни, и язык отвлеченный заменяется живым. Даже для того, чтобы пародировать народную жизнь, противопоставляя ее возвышенности классицизма, нужно знать эту жизнь и мало того — любить ее. Ибо бессознательно эта простонародная жизнь, этот язык были известны и писателям, как Лазарь Баранович, однако они ее не изображали, или изображали мало, неполно, неуклюже (Петров. — 58, 29). Самая форма пародий изменяет Котляревскому (Низ и Эвриял)19.

Пародия. Государь император соизволил всемилостивейше благодарить Георгиевских кавалеров за молодецкую службу.

Министр юстиции изволил благодарить чинов судебного ведомства за ухарскую службу.

Министр народного просвещения изволил благодарить профессоров университета за лихое чтение лекций и студентов за залихватское их посещение.

Архиерей — настоятеля N-ой церкви за бравое и хватское исполнение им обязанностей.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Мышление поэтическое и мифическое МЫШЛЕНИЕ ПОЭТИЧЕСКОЕ И МИФИЧЕСКОЕ Отношение понимания к поэтическому образу двояко: а) Можно признавать образ лишь средством объяснения и в объясняемом пользоваться лишь некоторыми чертами образа, отбрасывая другие.

б) Можно целиком переносить образ в значение. При этом два случая: a) Или мы приписываем такое понимание только поэту, сами же действительно или мнимо стоим на более возвышенной точке;

b) или мы сами так понимаем, причем поэт может стоять или наравне с нами, или выше.

К а) относятся упреки Белинского Пушкину, вытекающие из предположения: что Пушкин “не смотрел на предмет глазами разума”, что он навязывал свои личные ошибочные взгляды как правила, т. е. при всем таланте, будучи менее умен и образован, чем Белинский, выдавал неправду за истину (о стихотворении “Чернь” — 10, 8, 398-400;

о стихотворении “Поэт” — ib., 400 402;

“Родословная моего героя” — ib., 647-654).

Упреки Пушкину за дворянскую спесь тем более замечательны, что в воззрениях Белинского было гораздо больше барства в укоризненном смысле этого слова, чем в воззрениях Пушкина: мужицкий мир “слишком доступен для всякого таланта... так тесен, мелок и немногосложен, что истинный талант недолго будет воспроизводить его” (10, 8, 512 и 521);

“Русский поэт может показать себя истинно национальны поэтом, только изображая... жизнь образованных сословий” (ib., 520).

b) Поэт, как выше, может не выдавать своего образа за закон, но образ, помимо его воли, в силу уровня понимания, из символа становится образцом и подчиняет себе волю понимающих:

“Марлинский теперь устарел, никто его не читает, и даже над именем его глумятся;

но в 30-х годах он гремел, как никто, и Пушкин, по понятию тогдашней молодежи, не мог идти в сравнение с ним. Он не только пользовался славой первого русского писателя;

он даже — что гораздо труднее и реже встречается — до некоторой степени наложил свою печать на современное ему поколение. Герои 1а Марлинский попадались везде, особенно в провинции и особенно между армейцами и артиллеристами. Они разговаривали, переписывались его языком;

в обществе держались сумрачно, сдержанно, “с бурей в душе и пламенем в крови”, как лейтенант Белозор в “Фрегате Надежде”;

женские сердца “пожирались” ими. Про них сложилось тогда прозвище “фатальный”. Тип этот, как известно, сохранялся долго, до времен Печорина. Чего, чего не было в этом типе? И байронизм, и романтизм;

воспоминания о французской революции, о декабристах — И обожание Наполеона;

вера в судьбу, в звезду, в силу характера, поза и фраза — и тоска пустоты;

тревожные волнения мелкого самолюбия и действительная сила и отвага;

благородные стремленья — и плохое воспитание, невежество;

аристократические замашки — и щеголянье игрушками” (Тургенев. “Стук, стук, стук”) a.

a Влияние поэтического образа, применение к себе — J. Jaque Rousseau “Confessions”;

Толстой “Юность” (87, 1, 392 и след.). Влияние романов — “Евгений Онегин” (II, 29;

III, 9 и след.;

“Ловласов обветшала слава”. — ib., IV, 7). Rousseau: (читая Плутарха) Je me croyais Grec ou Romain Je devenais Ie personnage, dont je lisais la vie: le recit de trait de Constance et d'intpidite', qui m'avaient, frapp, me rendait les yeux tincelans et la voix forte. Un jour que je Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Мышление поэтическое и мифическое Язык объективирует мысль. Чтобы дойти до мысли о нашем я как о нашей душевной деятельности, как о чем-то немыслимом вне этой деятельности, нужен был длинный окольный путь. Он шел через наблюдение тени, отражения человеческого образа в воде, сновидений и болезненных состояний, когда “человек выходит из себя” к созданию понятия о душе как двойнике и спутнике человека, существующем вне нашего я, о душе как человеке, находящемся в нас, о душе как более тонкой сущности, лишенной телесных свойств (см. ниже мифическое мышление и умозаключения в области метафоры и метонимии)20.

Этот путь заключает в себе, как частность, изменение взглядов на отдельную мысль, как одно из проявлений нашего я. Чтобы дойти до убеждения, что доля мысли, связанная со словом — лично- и народно субъективна, что она есть средство к созданию другой, следующей мысли и потому отделима от этой последней, что познание может быть представлено, как бесконечное снимание покровов истины, нужно было прежде всего поколебать эту мысль перед собою и сознать, что она существует. Слово дает не только это сознание, но и другое, что мысль, как и сопровождающие ее звуки, существует не только в говорящем, но и в понимающем.

Если и нам нужны усилия для того, чтобы представить себе, что слово есть известная форма мысли, как бы застекленная рамка, определяющая круг наблюдений и известным образом окрашивающая наблюдаемое, если эти усилия могут быть вызваны лишь богатством опыта, наблюдением изменчивости миросозерцании по времени и месту, изучением чужих языков, то при меньшем запасе мысли и меньшей способности к отвлечению ничто подобное невозможно. Напротив, было необходимым перенесение свойства средства познания в само познаваемое, бессознательное заключение от очков к свойствам того, что сквозь них видно.

Слово было средством создания общих понятий;

оно представлялось неизменным центром изменчивых стихий. Отсюда чрезвычайно распространенное, быть может, общечеловеческое заключение, что настоящее, понимаемое другим, объективно существующее слово есть сущность вещи;

что оно относится к вещи так, как двойник и спутник к нашему я. Противнем этого верования служит другое не менее распространенное, встречающееся у древних греков, римлян, в средние века в Европе, у славян и у дикарей нового света (Спенсер. “Основания социологии”. — 83, 263), что к изображению человека переходит часть его жизни, что между первым и вторым есть причинная зависимость, так что власть над первым, вред, причиняемый ему, отзывается на втором. Верование это доходит вплоть до нашего времени (см.

ниже мифы и верования: 1) имя важнее вещи — луччий журавель в небі, ніж синиця в руках;

2) обычай скрывать имя от злых людей;

3) давать ребенку имя, охраняющее его;

4) обычай у женщин не произносить имя мужчины и 5) разные заговоры, основанные на вере в силу слова)21. При помощи слова создаются абстракции, необходимые для дальнейших успехов мысли, но вместе с, тем служащие источником заблуждений.

“Не один исследователь, чувствующий себя на высоте XIX века, относится с высокомерной улыбкой к средневековым номиналистам и racontais a table 1'aventure de Scevola on fut effraye de me voir avancer et soutenir la main sur un rechaud pour representer son action (“Les Confessions”, livre 1. — 125).

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Мышление поэтическое и мифическое реалистам и не может понять, как люди могли дойти до признания отвлечений человеческого ума за реально существующие вещи. Но бессознательные реалисты далеко еще не вымерли даже между естествоиспытателями, а тем более между исследователями культуры” (Paul. — 120, 13). Таким образом, и в наше время отвлечения, как религия, искусство, наука, рассматриваются нередко как субстанции, не расчлененные и не сведенные на личные психические явления и их продукты. Конечно, практические последствия таких взглядов с течением времени меняются. Некогда жгли и истязали для пользы религии, в угоду богу, не думая, что жестокое божество, требовавшее крови, было лишь их собственное (говоря мифологично) жестокое сердце. Теперь с разномыслящими поступают несколько иначе. Ученые еще нередко признают то или другое оскорблением науки или мягче — ненаучным, вместо того чтобы признать лишь несогласным с их мнениемb.

«Великое преобразование зоологии в последнее время в значительной степени состоит в признании того, что реальное бытие имеет только особи;

что роды, виды, классы суть лишь обобщения и разделения, произведенные человеческим умом и подлежащие произвольным изменениям;

что родовые и индивидуальные различия только по степени, а не по существу» (Paul. — 120, 231). Подобное воззрение должно лежать и в основе изучения языка, чему положил начало Вильгельм Гумбольдт. «Язык есть деятельность» (т. е.

отдельной личности). Наиболее реальное бытие имеет язык личный. Языки племени, народа суть отвлечения и подобно всяким отвлечениям подлежат произволу.

Впрочем, нельзя не признать разницы между дожившими до наших дней в науке отвлечениями, как названия душевных способностей: разум, воля, чувство, — и обособлениями вполне мифологическими.

Некоторые ученые в стремлении к более точному определению влияния языка на образование мифа доходят до того, что видят это влияние только в мифах этимологических. Но миф сроден с научным мышлением в том, что и он есть акт сознательной мысли, акт познания, объяснения x посредством совокупности прежде данных признаков, объединенных и доведенных до сознания словом или образом A.

Мифическое и немифическое мышление априорны в том смысле, что предполагают прежде познанное (нами самими или предшествующими поколениями), сохраненное для настоящего мгновения посредством слова и изображения. Самое изображение становится объясняющим лишь при помощи слова. Слово существует на ступени развития низшей, чем та, на которую указывают простейшие доходящие до нас мифы.

Каждый раз, когда новое явление вызывает на объяснение преждепознанным, из этого прежнего запаса является в сознании подходящее слово. Оно намечает русло для течения мысли.

Разница между мифическим и немифическим мышлением состоит в том, что чем немифичнее мышление, тем явственнее сознается, что прежнее содержание нашей мысли есть только субъективное средство познания;

чем мифичнее мышление, тем более оно представляется источником познания. В этом последнем смысле мышление, чем первообразнее, тем более априорно.

b Wie einer ist, so ist sein Gott;

Darum ward Gott so oft zum Spott. — Gthe (103, 4, 60).

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Мышление поэтическое и мифическое В слове различаем значение и представление. Поэтому влияние слова на образование мифа двояко.

Перенесение значения слова в объясняемое сходно с тем случаем, когда видимый образ становится мифом. Например:

«Я помню, — говорит Тейлор, — что ребенком я думал, что увижу в телескоп на небе созвездия красными, желтыми, зелеными, какими мне их только что показали на небесном глобусе» (85, 1, 282). Ребенок ожидал увидеть на небе то, что он видел на глобусе. Но на глобусе могли быть изображены одни созвездия и не изображены другие, и изображения могли быть окрашены тем или другим цветом. Этим определялось содержание мифа.

Таким же образом, заключая от слов к небесным типам или первооб- разам вещей в духе Платона, очевидно, можно было перенести на небо только те обобщения, которые были даны в языке. А так как содержание языка народно- и лично-субъективно, то в такой же мере субъективны и мифы такого рода.

Нам может казаться, что такие мифы независимы от влияния языка лишь до тех пор, пока наше наблюдение не выходит за пределы одного языка или остается в кругу языков, близких по содержанию. Более обширное сравнение и более внимательное отношение к содержанию мифов должно показать, что под влиянием известного языка известные мифы вовсе не могли бы образоваться, и что входящие в них признаки различными языками группируются различно.

Таким образом, достаточно внимательного сравнения оригинала поэтического произведения с переводом, чтобы убедиться, что общее тому и другому есть отвлечение неравное содержанию ни подлинника, ни перевода.

М. Д. Деларю. носивший очки, говорил сыну ребенку (Д. М. Деларю) о всевидящем боге. Ребенок заметил: «Какие ж должны быть у бога очки!» Такой миф мог быть создан всяким ребенком, в языке коего было слово отец и слово очки. Казалось бы. Что черты национальности и класса в этом мифе не выражены. Однако условием легкости, с какою понятие, связанное с отец, перенесено на бога, могло быть здесь то, что и в просторечии этих людей для pater было слово отец (а не батюшка), и в молитве сказано «отче наш». Для малоросса-ребенка встретилось бы некоторое затруднение в том, что отец для него батько, тато, а бог — нет.

Очевидно, что в такого рода мифах нет никакого забвения первоначального значения слов, нет никакой «болезни языка».

Другого рода мифы создаются под влиянием внешней и внутренней формы слов, звуков и представления.

А) Вторичные календарные мифы и обряды.

Требует объяснения свойство дня, его значение для полевых и др. работ, его влияние. Объясняющие запасы мысли это — наблюдение и опыт земледельца, пастуха, хозяйки и т. д. При этом — мифическое воззрение на слово как на правду и сущность. День может носить название, только соответствующее его значению, и если он называется так-то, то это недаром.

Иностранное происхождение и случайность календарных названий не признается. Звуки этих непонятных названий напоминают слова родного языка, наиболее связанные с господствующим содержанием мысли, и таким образом служат посредниками (tertium comparationis) между объясняющим и объясняемым. Будь звуки календарных названий другие, то и слова и образы, вызываемые ими, хотя и принадлежали бы к тому же кругу мыслей Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Мышление поэтическое и мифическое земледельца и пр., но были бы другие. Это — влияние формы языка. Бывает и то, что первоначально данные звуки календарных названий не вызывают в памяти подходящих туземных слов;

в таком случае эти звуки бессознательно видоизменяются и приспособляются к господствующему содержанию мысли.

Это — влияние на язык.

2-го февраля, на Сретение зима с летом встретились (Даль. — 27, 279).

Они олицетворяются (Чубинский. — 94, 3, 6).

24-го февраля. Обретение главы Иоанна Крестителя. “Птица гнездо обретает” (Даль. — 27, 273). Малорус. “Обертение” — “чоловік до жінки бертаться” — начинает ее больше любить (Чубинский. — 94, 4, 7) 8-го апреля на Руфа — “дорога (путь) рушится” (Даль).

72-го апреля — Василий Парийский — землю парит (Даль).

7-го мая — Еремея — запрягальника, яремника.

2-го мая — Бориса и Глеба. Боришь-день (у Даля — борис-день) — барыш-день (что-нибудь продать, чтобы весь год торговать с барышем) (Даль).

Малорус, “на Гліба Бориса — за хліб неберися”.

10-го мая — Симона Зилота: копать зілля (целебные травы), искать кладов (золота) (Чубинский. — 94, 4, 184).

11-го мая — Обновление Царяграда — не работать в поле, чтобы царь град не выбил хлеба (Афанасьев. — 7, 1,319).

21-го мая — Константина и Елены (Олены) — сеять лен (Даль, Чубинский).

16-го июня — Тихона — солнце идет тише, певчие птицы затихают (Даль).

19-го июля — Мокрины. Если мокро, то и осень мокра.

1-го августа — Маккавеев (Маковія — малорус, мак віять).

1-го ноября — Козьма с гвоздем “закует” (мороз) (Даль).

11-го ноября — Федор Студит — землю студит и т. д. В формальном отношении календарные мифы не составляют особого целого. В этом отношении безразлично, принесено ли слово, дающее, повод к созданию мифа, извне, выросло ли оно на почве родного предания;

относится ли миф к определенному дню и пр. или к случаю, не связанному с таким днем.

Пролистаће гора Буковица Закукаће црна кукавица, Доћи ћe нам светитељу ћурћу У зелену, на коњу зелену, Дониjеће свакоjако цвiеће IIонаjбоље млаћоне ћевоjке (Бегович. — 9, 1,107).

Qui pro quo — в значении предлога. В малорус, предлоги с и вз имеют одну звуковую форму. Этим дана возможность заключения по сходству от сходити — всходить к схдитись — сходиться: “Як сей лён ізиходитъ, так щоб до мене yci люде ізиходилися, та мене сватали” — примовляють дівчата, миючись зеленим лёном з тих зернят, що птиця упустила з рота на nepexpecтi” (90, N 255).

Покров Пресв. Богородицы 1-го окт. — “О мифическом значении некоторых обрядов” (М., 1865, 80—81): “Св. Покров, покрый меня молоду”. В Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Мышление поэтическое и мифическое “судный день” жидовский, который называют “стояни”,не смеют, не то много будет пустых стоячих колосьев (Stecki. — 7.?7, 1, 60).

В) Мифы исторические объясняют происхождение племен, городов, заселение местностей, происхождение учреждений и т. п. Общее стремление поэтического мышления представлять неопределенное и общее — конкрет- ным направляется данным собственным именем. Название этих мифов эпонимическими22 не отличает их от всех других отыменных.

Действительные отношения рас представляются сродством их родоначальников. Сюда греческое сказание о братьях-близнецах Данае и Египте, родоначальниках данаев, гомеровских греков, и египтян (‘ имел трех сыновей: ’,,, у последнего два сына: ’ и ’). — Еврейское сказание в Х Кн. Бытия о сыновьях Ноевых: Симе, Хаме и Иафете как родоначальниках народов. Польское сказание о Лехе, Чехе и Руси. — “Бяста два брата в Лясех, Радим, а другш Вятко и пришедьша седоста Радим на Съжю, и прозвашася радимичи, а Вятко седе с родом своим по Оце, от него же прозвашася вятичи”c.

О 3-х братьях Кие, Щеке и Хориве и сестре их Лыбеди, по именам которых названы Кыев, Щековица и Хоревица и Лебедь. — “Ини же несведуще рекоша, яко Кий есть перевозник былъ, у Киева бо бяше перевоз тогда с оноя стороны Днепра, темъ глаголаху;

на перевоз на Кив”. “Аще бо бы перевозникъ Кий, то не бы ходилъ Царю городу;

но се Кий княжаше в роде своем;

приходившю ему ко царю, яко же сказають, яко велику честь приялъ от царя, при которомь приходивъ цари. Идущю же ему вспять приде къ Дунаеви, възлюби мсто и сруби градокъ малъ, хотяше ссти с родомъ своимъ и недаша ему ту близь живущий;

еже и до нын наричють Дунайци городище Киевець” (57, 9).

Переяславль, в договоре 907 г. (57, 30-31) и договоре 945 г. (Игоря), а под 932 г. (57, 121): “Володимеръ... заложи городь на брод томь и нарече и Переяславль, зане перея славу отроко-тъ”.

_ Каков бы ни был, в частности, способ перехода от образа к значению (то есть по способу ли называемому синекдохой, или по метонимии, метафоре), сознание может относиться к образу двояко: 1) или так, что образ считается объективным и потому целиком переносится в значение и служит основанием для дальнейших заключений о свойствах означаемого;

2) или так, что образ рассматривается лишь как субъективное средство для перехода к значению и ни для каких дальнейших заключений не служит.

Первый способ мышления называем мифическим (а произведения его мирами в обширном смысле), а второй — собственно поэтическим. Этот c ичь. В XIV веке уже очень часто встречаются названия сел на ичи. В Червоннорусской грамоте 1361 г. (Акты. — 3, № 1, сообщ. Зубр.): “приселки Пачковиче и Жол-новиче, Комаровичи село, Узворотовичи село, Нееловичи село, Верховиче село (Перемышльи 3. села), село Бурковицы”;

1437 г. (Акты. — 3, № 19) — Митивичи, Ходарковичи (ib.);

Ониполовици [49, 1, 36, 37, (1, 8)] — Володимеричи (50, 468).

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Мышление поэтическое и мифическое второй состоит в различении относительно субъективного и относительно объективного содержания мысли. Он выделяет научное мышление, тогда как при господстве первого собственно научное мышление невозможно. Это деление должно быть предпослано более частным делениям тропов, ибо оно показывает, что качество тропа изменчиво.

Пример — “горючее сердце”. Отвлекаясь от того, что сердце, в смысле душевных движений, есть переход от орудия к действию (метонимия) для поэтического (нашего) мышления горючесть сердца есть метафора. Если же приписать горючести собственное значение, это будет обозначение предмета по признаку в нем заключенному, мыслимому в нем implicite следовательно, от части к целому, си чек до ха. Эта последняя в следующем:

27-го июня 1547 г., на другой день после 3-го из больших пожаров, случившихся в Москве, царь поехал в Новоспасский монастырь навестить митрополита. Здесь царский духовник, благовещенский протопоп Федор Бармин, боярин князь Федор Скопин-Шуйский, Иван Петрович Челяднин начали говорить, что Москва сгорела волшебством: чародеи вынимали сердца человеческие, мочили их в воде, водою этою кропили по улицам — от этого Москва и сгорела. Царь велел разыскать дело. 26 числа... собрали в Кремль черных людей и начали спрашивать: “Кто зажигал Москву?” В толпе закричали: “Княгина Анна Глинская с своими детьми и людьми волховала:

вынимала сердца человеческие да клала в воду, да тою водою, ездя по Москве, кропила: от того Москва и.выгорела”. Черные люди говорили это потому, что Глинские были у государя в приближении и жаловании, от людей их черным людям насильство и грабеж, а Глинские людей своих не унимали” (Соловьев. — 82, 54-55).

Для поэтического мышления в тесном смысле троп есть всегда скачок от образа к значению. Он, правда, облегчен привычкою мысли, но как могла образоваться эта привычка? Она произошла лишь вследствие того, что первоначально расстояние между образом и значением было весьма мало.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления ХАРАКТЕР МИФИЧЕСКОГО МЫШЛЕНИЯ Когда современный человек пользуется поэтическим образом лишь как средством для нового и нового построения и преобразования мысли, то он этим обязан в известной степени своей способности к научному мышлению, т. е. способности к анализу и критике.

Анализ состоит в разложении конкретных (сложных) Восприятий и созданий мысли на исключающие друг друга стихии с целью нового, более удобного для мысли их сложения. Его успехи сопровождаются усилением способности сомнения в истинности данной группировки. Всякое новое сочетание мысли служит средством для поверки прежних сочетаний и побуждением искать новых восприятий и приводить их в связь и согласие с прежними.

Накопление и обобщение результатов такой работы мысли делает возможной историю, которая дает и поддерживает убеждение, что мир человечества в каждый данный момент субъективен, что он есть смена миросозерцании, истина коих заключается лишь в их необходимости, что мы лишь потому можем противополагать наше воззрение, как истинное, воззрению прошедшему, как ложномуa, что нам недостает средств для поверки нашего воззрения.

В этом смысле мы вправе отличать наше воззрение и мышление, как аналитическое и критическое, от “мышления мифического”.

Человеку для объяснения молнии показали искру, добытую при помощи электрической машины. Если он достаточно подготовлен к разложению и обобщению мыслей, то опыт будет ему на пользу и он воспользуется опытом в таком роде, как мы пользуемся стихотворением “Ночь пролетала над миром”b.

В противном случае, если он не отвергнет вовсе сравнения, в нем между мыслями А (электрическая машина с искрами) и Б (облака с молнией) произойдет некоторое уравнение, именно: он может предположить, что в a Wagner........... es ist ein gross Ergtzen Sich in den Geist der Zeiten zu versetzen, Zu schauen, wie vor uns ein weiser Mann gedacht.

Und wie wir's dann zu letzt so herrlich weit gebracht.

Faust. 0 ja, bis an die Sterne weit.

(В....большое наслажденье повсюду наблюдать различный дух времен — и как жил человек, и как здесь мыслил он, и далеко ль теперь развито просвещенье. Ф. О, да, ужасно далеко! (Пер. Н. Холодковского).

b Ночь пролетала над миром, сны на людей навевая;

С темно-лазуревой ризы сыпались звезды сверкая.

Старые, мощные дубы, вечно-зеленые ели, Грустные ивы листвою ночи навстречу шумели.

Радостно волны журчали, образ ее отражая, Рожь наклонялась, сильнее пахла трава луговая.

Крики кузнечиков резвых и соловьиные трели, В хоре хвалебном сливаясь, в воздухе тихом звенели.

И улыбалася кротко ночь, над землей пролетая;

С темно-лазуревой ризы сыпались звезды сверкая. (А. Плещеев) Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления облаках есть электрическая машина (но гораздо большая) и лицо, приводящее ее в движение.

Мы пользуемся, как метафорою, образом.

(der Kllner Dom) Er wild nicht vollendet, trotz alien Geschrei Der Raben und der Eulen, Die, alterthmlich gesinnt, so gern In hohen Kirehstrmen weilen.

(Heine. “Deutschland”) Но возьмем верное наблюдение: “Галки гнездятся и садятся на колокольне” — и предположим отсутствие других наблюдений, показывающих что колокольня удобна галкам теми своими свойствами, которые у нее общи с другими высокими нежилыми постройками, некоторыми деревьями и пр.;

что птицам.не может быть приписываемо то, что в человеке мы называем нравственным религиозным настроением. (Плиний говорит о религии слонов.)23. Тогда в членах сочетания галок и церковной колокольни про- изойдет известное уравнение: галки садятся на колокольню, потому что на ней крест, колокола, потому что они любят церковь, потому что она именно, как церковь, им полезна.

Отсюда один шаг, например, до доказательства необходимости христианских основ воспитания примером галок, гнездящихся на колокольне.

_ Отсутствие критики. Ребенок все принимает за правду. Ибо что нужно для того, чтобы признать за “диво дивное на святой Руси небывалое”, т. е. за невозможное то, что У нас по морю ковыла растет, Там косцы ходят, ковылу носят, По темном лесу рыба плавает, По поднебесью там медведь ходит, Щуку-рыбу ловит?

Нужно знание закона, т. е. общностей: ковыль (вообще) растет (вообще) в степи (вообще). А ребенок может не знать даже частностей, из которых слагается обобщение.

Еще более усилий мысли нужно для того, чтобы держать раздельно изображение и изображаемое, сцену и действительность, там, где изображаемое само по себе более менее вероятно.

Рассказывают про случаи, когда известного рода публика во время представления фокусника забывала, что ее здесь только забавляют, принимала за серьезный вызов то, что фокусник давал заряжать ружье пулею и стрелять в себя. “Ага! а что, мол, надул?” — когда фокусник падал, пронзенный забытым в дуле шомполом. Такая публика еще и в наше время смешивает актера на сцене с изображаемым им злодеем. Зная это, актер привыкший к одобрению, Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления не берется за несимпатичные для публики роли. Во время польского восстания поляков в “Жизни за царя” прогоняют топотом и свистом со сцены24.

В 1664 г. “pozwolono (Francuzom) na teatrze publicznym w Warszawie tryumf czyni z otrzymanego nad cesarzem zwycstwa... zeszlo si ludzi kupa i na coniach pozjezd•o si na owo... widowisko... Skoro ju jakoby po zniesieniu wojska... prowadz w lancuchach cesarza... koron cesarsk ju nie na gowie mjcego, ae w rekach nioscego i w rece krlowi Francuskiemu on oddajcego. Wiedzieli tdy, ze to by Francuz znaczny, ktry osob cesarsk, w lacuchu idc reprezentowa, i potrafil w twarz jego i warg tak te jako cesarz wywraca;

poczajeden z Polakw konnych woa na Francuzw.

Zabijcie tego takiego syna, kiedyscie go ju porwai. Nie ywcie go, bo jak go wypusciecie, bdzie sie muci, bdzie wojn mnozy, bdzie krew ludzk, roslewa a tak nie bdzie nigdy mia swiat pokoju. Skoro za go zabijecie, krl Im francuski osignie cesarstwo, bdzie cesarzem, bdzie, da Pan Bg, i naszym krlem Polskiem. Naostatek, jeeli wy go nie zabijecie, toja go zabije.

Porwie si do uku, a naoywszy strzal, jak utnie pana cesarza w bok, to a drugiem bokiem eezce wyszo, i zabil. Drudzy Polacy do ukw;

kiedy wiezm szyw ow kup, naszpikowano Francuzw duo” (779, 245) c.

“Нравственное чувство так значительно воспитывается эпическою поэ зиею, что слушателя всегда живее увлекали вопросы нравственные, нежели художественная идея поэмы;

точно так и теперь люди простые, а также дети, не умея отделить художественного наслаждения от нравственного довольства, принимают в сказке или повести такое же участие, как и в действительной жизни, с любовью следят за добрым и великодушным героем и с отвращением слушают о злом. Чтоб похвалить эпический рассказ, простой народ не употребит выражения, по нашим понятиям приличного художественному произведению: хорошо или прекрасно, а скажет: правда. Для него, по пословице, песня — быль” (Буслаев. — 75, 1, 57). Очевидно, что если таковы между прочим д.ети, то это не может зависеть от того, что в них нравственное чувство воспитано эпическою поэзиею. Это должно быть свойством более первообразным.

Так же, как и “нравственное чувство”, не подходит к рассматриваемому явлению термин “вера в чудесное”, ибо “чудо” предполагает нормальный порядок, а дело здесь именно в неспособности различия того и другого.

c “В Варшаве на открытой сцене устроено было французами представление по поводу победы над австрийцами. Войско разбито, австрийский император в оковах вручает королю французскому корону. Известно было, что австрийского императора представлял знатный француз, очень удачно выбранный для этой роли. Один из конных поляков стал кричать французам: “Убейте его такого сына, раз уж захватили его. Не оставляйте в живых, потому что, если отпустите его, будет мстить затевать опять войну и кровопролитье и не даст людям покою. Раз его убьете, король французский получит его корону, а там, даст бог, и нашим королем станет. Наконец, если вы его не убьете, то я его убью”. Схватил лук, наложил стрелу и как влепит цесаря в бок, так железо вышло в другом боку, убил. Другие поляки - за луки и как начали перешивать эту кучу, много французов было пронизано” Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления “Без веры в чудесное невозможно, чтобы продолжала жить природною непосредственною жизнью эпическая поэзия. Когда человек усомнится, чтобы богатырь мог носить палицу в 40 пуд или один положить на месте целое войско, — эпическая поэзия в нем убитаd. А множество признаков убедили меня, что северно-русский крестьянин, поющий былины, и огромное большинство тех, которые его слушают, безусловно верят в истину чудес, какие в былине изображаются...” “Мой провожатый слушал... былину (про калик) с такою же верою в действительность того, что в ней рассказывается, как если бы дело шло о событии вчерашнего дня, правда, необыкновенном и удивительном, но тем не менее вполне достоверном. То же самое наблюдение мне пришлось делать много раз. Иногда сам певец былины, когда заставишь петь ее с расстановкою, необходимою для запи-сывания, вставляет между стихами свои комментарии, и комментарии эти свидетельствуют, что он вполне живет мыслью в том мире, который воспевает. Так, например, Никифор Прохоров сопровождал события, описываемые им в былине о Михаиле Потыке, такими замечаниями: “каково, брат- цы, три месяща прожить в земле!” или: “вишь поганая змея, выдумала еще хитрость!” Когда со стороны какого-нибудь из грамотеев заявляется сомнение, действительно ли все было так, как поется в былине, рапсод объясняет дело весьма просто: “в старину-де люди были вовсе не такие, как теперь”. Только от двух сказителей я слышал выражения некоторого недоверия;

и тот и другой не только грамотные, но и начетчики...” “И тот и другой говорили мне, что им трудно верить, будто богатыри действительно имели такую силу, какая им приписывается в былинах... но что они поют так, потому что так слышали от отца” (Гильфердинг. — 22, Х1-ХШ).

Таким образом, уже малая степень грамотности приводит к результатам, достигаемым в большей мере более обширным знакомством (хотя бы и невозводимым в теорию) с различными изменениями того же языка и с языками иностранными, именно к сознанию раздельности слова (со включением той доли мысли, которая от него неотделима) и мысли (т. е. всей остальной);

к сознанию того, что содержание слова может быть лишь субъективно, т. е. что самое существование слова не есть доказательство истинности его содержания.

Между тем на ступени развития онежских, сербских, болгарских певцов, сравнительно уже очень высокой, предполагающей многотысячелетнюю культуру, именно этим доказательством устраняется сомненье: если бы этого не было, то и не говорилось бы. В силу такого хода мысли чеш., польск. praviti, prawi — говорить, рассказывать, великорус, речь сама по себе правда:

То-то ты, девушка, неправду баишь, Неправду баишь, не речь говоришь;

наоборот:

Правду баишь, речь говоришь (Шейн. — 95, 168).

d А роман?

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления В заключении болг. и серб. песень:

От юнаци песма останало Да се пее, да се прикажуве Това, брате, поотдавна било, Дур не било, неби се славило (Миладиновци. С. 56, 275).

И то било, кад се помюьало... (Чойкович. — 94, 117) Што бивало, вазда се пjевало... (ib., 114, 211) Чудесное событие, признаваемое удивительным, почему песня и начинается с “Мили боже, чуда великога!” — тем не менее в свое время было:

То je било, када се чинило А сада се тек приповиjеда (Караджич. — 37, 2,129).

Сомнение, если и выражается, то очень робко:

Бjeлa вила, не знам je ли било, А да ниjе, што би се зборило?

Ни ту био, ни казат' умио.

Лажу чуо, a ja пoлaгyjем:

Ониj лаже, коjи мени каже (Чойкович. - 93, 255).

(Малорус, “коли люде брешуть, то й я з ними”).

Квитка имел, по-видимому, много случаев наблюдать эту веру в авторитет слова.

Его “Герой очаковских времен” (действ, между 1786 и 1796 г.), духовный потомок сотника Забрехи в “Конотопской ведьме”, отца, который, может быть, научил бы его другому или, по крайней мере, удалил бы из домашней среды, не помнил и воспитался под влиянием матери, твердо веровавшей в тяжелые дни, понедельники, в святые пятницы и окружавшей сына бабусями, шептухами и рассказчицами. Одна из них “убедила верить питомца своего, что неможно того выдумать, чего не было на свете”. “Что вы ни расскажете, — говорила она, — все это когда-нибудь было”. Это становится его догматом. На службе ему и в голову не приходит скрывать, что “если бы этого (например, ведьмы) не было, никто бы и не говорил, потому что нельзя выдумать того, чего не было когда-нибудь. Что хотите скажите, это будет не выдумка, а было прежде и было непременно” (рассказ о провалившемся городе”;

Квитка. — 43, 3, 271).

Стараясь расширить свои уже значительные сведения о колдовстве, кладах и т. п., он знакомится между прочим с некием Марком Квашею.

Сколько этот мужичок знал истинных, справедливых событий с кладами и другими колдовствами! Еще дед, отец рассказчика, а потом и он сам все это слышал от какого-нибудь “доброго человека”, бог знает откуда шедшего и ночевавшего у них, и божившегося, что все это есть истинная правда. Как же не поверить, если он божился?

Эта черта, т. е. вера свидетелю, без вопроса о степени его достоверности, о количестве и достоверности посредников между ними и событием, повторяется у Квитки не раз: ключница рассказывала, что Гаркуша оборотился Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления мышью, кукушкою и пр. “Божился человек, что всему этому правда: а это он рассказывал кузнецу, что ездил в город покупать уголья, не знаю из какого-то села, а кузнец рассказывал Ульяне Ведмедихе, я таки ее и не знаю, и не видала, а говорят, немного запивает;

однако же она, трезвая бывши, рассказывала в нашей слободе, не знаю таки именно кому...” (Квитка. — 43, 181).

При врожденном благородстве, Роман Тихонович, верующий в ведьм, как Дон-Кихот в истинность содержания рыцарских романов, становится чем-то вроде Дон-Кихота. Уже на службе, где он за свою веру был посмешищем товарищей, он пытался при случае искоренять зло па свете посредством истребления ведьм, от которых-де оно все происходит. По выходе в отставку он решает: “даром жить нельзя на свете;

надобно делать доброе, сколько можем. Потрудился на службе, бил турков, брал у них города, буду и в отставке полезным для людей: начнем истреблять волшебство;

переведем, уничтожим колдуней” (Квитка. — 43, 3, 310).

Его Санчо-Кирюшка и другие окружающие пользуются этим настроением для своих выгод.

Возможность такого лица подтверждается судебным показанием, данным в 1727 г. человеком лет 40 Семеном Калениченком, по прозванию Упирем.

Прозвание это от того, что по его словам “он упиром родился”;

“когда он зародился, то того ж часу в свете познал все вещи, и бабу свою приемницу Горпину Демчиху зараз познал, что она ведьма”. Такие открытия делал он в течение всей своей жизни, при том, как “прирожденный” — на пользу людям.

“Войсковая Енеральная канцелярия” признала его человеком “несостоятельного ума”. Если мы, вместе с издателем (Линниченк А. Два дела о волшебстве//Киевская старина. 1889, № 10) признаем его душевнобольным, визионером, то все же характер видений будет свидетельствовать о том, какого рода воззрением проникнута была его среда.

Возвращаясь к произведениям устной поэзии, замечу, что хотя в числе их есть сказка, признаваемая, в отличие от песни, “складкой”, и пародия, и т. п.

произведения, имеющие целью только эстетическое наслаждение, тем не менее доныне весьма заметно воззрение на такие произведения, как на серьезное дело.

Слово есть дело;

человек не может понять, что песня может быть только искусственным воспроизведением душевного состояния, а не непосредственным его выражением (Steinthal. “Das Epos”. — 726, 6). Поэтому мужскую песню прилично петь только мужчине, веснянку — только — девушке, свадебную — только на свадьбе, заплачку — только на похоронах;

знающий заговор соглашается сообщить его лишь посвященному, не для профанации, а для серьезного употребления. С этим приходится считаться собирателям. Бывают случаи вроде того, что когда в Италии собиратель просит девушку спеть ему песню (а песни там преимущественно любовные), то она принимает это за ухаживанье с его стороны, за просьбу полюбить его (ib.), ибо не может понять, эстетически или научно, отвлеченного от личного состояния интереса.

Отношение теории словесности к мифологии сходно с отношением ее к истории словесности.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления Мифология есть история мифического миросозерцания, в чем бы оно ни выражалось: в слове и сказании, или в вещественном памятнике, обычае и обряде. Теории словесности миф подлежит лишь как словесное произведение, лежащее в основании других более сложных словесных произведений. Когда мифолог, по поводу частных вопросов своей науки, высказывает взгляды на ее основании, именно определяет приемы мифического мышления посредством слова, решает, есть ли миф случайный и ложный шаг личного мышления, или же шаг необходимый для дальнейшего развития всего человечества (Mller. — 116,2, 338), — то он работает столько же для истории (языка, быта и пр.), сколько для психологии и теории словесности.

Уже в Древней Греции мифы вызывали пытливость ума величайших мыслителей, но никогда мифы, создания древних или отдаленных по месту и низких по степени развития народов, не были предметом столь настойчивого систематического изучения, как в наш XIX век. Не говоря уже о массе собирателей сказок и других подобных произведений у всех народов цивилизованного мира, трудно указать кого-либо из известных психологов, филологов, историков культуры, не посвящавшего значительной доли своих трудов на исследование мифологических вопросов. Это потому, что основной вопрос самопознания: “что такое я?” — сводится для современного человека на исторический вопрос: “как я (как один из множества) стал таков?” (Mller. — 116, 2, 4). Стремление к самопознанию привело к сознанию связи я с настоящим и прошедшим человечества, зависимости культуры от некультурности, к изучению объективных отложений человеческой мысли, между прочим, в языке и словесных произведениях.

Что такое миф не в древнем значении слова [(у Гомера µ — слово, как противоположное делу — ’, речь, рассказ, разговор, приказание, и содержание, предмет речи — ср. вещь;

позднее, напр. у Платона, как и — баснословный, вымышленный или дошедший по преданию рассказ (Mller. — 116, 2, 68)], а в том значении, какое это слово получило в наше время?

Очевидно, слишком широко и слишком узко определение: “Die Darstel lung einer Naturerscheinung in Form einer Erzahlung, die Auspragung einer Idee in einer veranschaulichender geschichtlichen Begebenheit macht gerade das Wesen der Mythus aus” (M. Carriere. — 100, 46)e.

С одной стороны, стихотворение Плещеева “Ночь пролетала над миром” было бы безусловно мифом;

с другой — точное понимание выражения:

“солнце садится”, т. е. на престол и т. п., ‘ µ, ’ ‘ ’ µ — около (времени) погружения солнца (в океан: ’ ’ ’’ ’, солнце погрузилось, т. е. ’ — в море;

Mller. — 116, 2, 73) не было бы мифом, если не распространять понятие “историческое событие” на всякое выражение восприятия.

При определении мифа, в современном значении этого слова, едва ли можно миновать M. Мюллера, ученого более многих других старавшегося уяснить этот вопрос и невольно более других подавшего повод к одностороннему его пониманию26.

Он употребил выражение: “мифология — болезнь языка”, — которое за ним повторяли, признавая или опровергая, многие другие, не всегда e Сущность мифа составляет представление явления природы в форме рассказа, выражение идеи, в виде исторического события.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления обставлявшие это выражение теми ограничениями и оправданиями, какими оно обставлено у Мюллера. Для разъяснения истины нужно обратиться к самому M. Мюллеру. Примеры: П (р. П, в.П) пастушеский аркадский бог, ухаживал за нимфой (сосна, ель). ’ приревновал ее к Пану, сбросил ее со скалы, причем она превратилась в ель (и пр.;

116, 2, 144).

Заключение от К, к K (ib., 137). О Селене и Эндимионе (ib., 73-75).

“Как скоро слово, первоначально употребленное в метафорическом значении, начинает употребляться без вполне ясного понимания тех шагов, которые повели его от первоначального значения к метафорическому, появляется опасность, что оно станет употребляться мифологично. Каждый раз, когда шаги эти забыты и на их место поставлены искусственные, мы имеем перед собою мифологию, или, если мне позволено так сказать (wenn ich so sagen darf) erne krankgewordene Sprache (больной язык) ” (Mller. — 777,2,338).

“Под мифологией разумею всякий случай, в котором язык, ставши независимой силой, воздействует на дух вместо того, чтобы согласно с его собственною (настоящею) целью служить только осуществлением и внешним выражением духа” (ib., 482).

“Во всех таких случаях (когда изображение, понятое, так сказать, буквально, порождает миф) первоначальное значение слова или образа гораздо возвышеннее, достопочтеннее, религиознее, чем то удивительное окаменение, которое возбуждает интерес наклонной к предрассудкам толпы” (ib., 509).

“В случаях, когда (моления) называются дочерьми Зевеса (и сестрами Аты, ’ — беда, несчастье), мы едва ли стоим уже в области чистой мифологии. Ибо Зевс у греков был защитником умоляющих — ‘ — и молитвы называются его дочерьми, как мы свободу называем дочерью Англии. Такие выражения могут быть мифичны, но еще не мифы.

Существенный характер мифа тот, что миф уже непонятен в данном языке” (Mller. — 776, 2, 66).

“Чтобы известные имена стали мифологичны, нужно, чтобы коренное их значение затемнилось и пришло в забвение в данном языке” (ib., 69).

“Мифология есть только фаза, притом неизбежная, в развитии языка, если принимать язык не за чисто внешний символ, а за единственное возможное воплощение мыслей”. Это состояние языка “можно по истине назвать детскою болезнью, которую рано или поздно должен испытать самый здоровый организм”... Это язык в состоянии самозабвения (die Sprache im Zustande des Selbstvergessens). И если представим себе, как велико в древних языках количество имен для одной и той же вещи (µ), и как часто одно и то же слово прилагается к совершенно различным предметам, то это самозабвение языка не покажется нам удивительным” (ib., 146 — 147).

“Я не раз утверждал и пытался доказывать, что многие явления в мифологии и религии, на первый взгляд неразумные и непонятные, объясняются влиянием языка на мысль. Но я никогда не говорил, что все мифологическое может быть объяснено таким образом, что все неразумное основано на словесном недоразумении (auf einer sprachlichen Missverstndniss), что вся мифология есть лишь болезненный процесс языка. Известные ми- Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления фологические загадки могут быть, как я доказал, разгаданы при помощи средств языкознания;

но мифологию, как целое, я представлял всегда замкнутым периодом, неизбежным в ходе развития человеческого духа, вовлекавшим в свою сферу все, до чего в данное время могло касаться мышление” (ib., 200).

“Не все в мифологии объясняется болезненным процессом языка” (ib., 207). “Мифология неизбежна;

она необходимость, заключенная в самом языке, если в языке мы признаем внешнюю форму мысли. Одним словом, мифология есть тень, падающая от языка на мысль, тень, которая не исчезает до тех пор, пока язык не уравняется вполне с мыслью, что никогда не может случиться.

Правда, в древнейшее время истории человеческого духа мифология более выступает наружу, но она не исчезает никогда вполне. Мифология есть и теперь, как во времена Гомера, но мы ее не замечаем, потому что живем в ее тени и потому что почти все боятся полдневного света истины”. “Мифология в высшем смысле слова есть власть языка над мыслью во всевозможных областях духовной деятельности;

я готов назвать всю историю философии от Фалеса до Гегеля непрерывной борьбою с мифологией, одним продолжительным протестом мысли против языка”. “Это требует некоторого объяснения”.

“Со времени Вильгельма Гумбольдта все серьезно занимающиеся высшими задачами языкознания пришли к убеждению, что мысль и язык неразделимы, что язык без мысли так же невозможен, как мысль без языка, что то и другое относятся друг к другу, как душа и тело, сила и функция, сущность (содержание) и форма”.

“Возражения против этого обыкновенно возникают лишь из недоразумений. Во-1-х, под языком разумеется деятельность, речь, как она возникает и умирает с каждым словом. Во-2-х — не один членораздельный язык, но и менее совершенные символы мысли: движения, знаки, образы (слово три и поднятие 3 пальцев) ”. “Все, что мы утверждаем, это — что без какого-либо рода знаков дискурсивное мышление невозможно и что в этом смысле язык или — единственно возможная реализация человеческой мысли”. “В-3-х, часты недоразумения в том, что думают, будто если можно думать только при посредстве языка, то язык и мысль одно и то же. Но...

содержание не может существовать без формы, и наоборот, однако возможно отличить форму от содержания (wesen). Также отличаем мысль от слова, внутренний от внешнего”.

“Мы идем и далее. Мы утверждаем, что язык, принадлежа прошедшему, необходимо воздействует на мысль, и мы признаем в этом возвратном действии, в этом преломлении лучей языка действительное разрешение старинной загадки мифологии” (Mller. — 776, 2, 399—401).

“До разделения арийских племен был корень свар v. свал — сиять, блестеть, греть. Он находится в гр. — блеск, — луна;

в англ.-сакс.

swlan — гореть, нов. верхне-нем. schwl. В сскр. от него сущ. свар, означающее иногда небо, иногда солнце (= лат. sol, гот. sauil, англ.-сакс. sol).

Вторичная форма от свар сскр. cуpja (см. сварjа) — солнце (= ‘).

“Все эти имена были первоначально предикативны;

они означали свет- лый, ясный, милый. Но как скоро было образовано имя свар или cуpja, оно, в силу неодолимого влияния языка, стало именем не только живого, но и Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления мужского существа. Всякое существительное в сскр. должно быть или муж., или жен. р. (сред. род первоначально ограничивался только именительным), и сурјас, как сущ. муж. р., раз навсегда запечатлено языком как имя муж.

существа, как будто оно было именем воина или царя. В других языках, в коих имя солнца — жен. р. и солнце согласно с этим становится женщиной, царицей, невестой месяца, одним разом изменяется вся мифология, со всеми любовными историями светил”.

“Вы можете сказать, что все это есть не столько влияние языка на мысль, сколько мысли на язык, что (грамм.) род слов отражает только особенность детского ума, который может понять нечто, лишь как живое, мужское или женское. Ребенок, ушибшись об стул, бьет его и ссорится с ним. Стул для него не вещь, а лицо... Но это служит лишь подтверждением правильности взгляда на влияние языка на мысль;

ибо эта наклонность (к одушевлению), хотя по своему началу ненамеренная и составляющая результат бессознательного мышления, скоро ставши лишь модою в языке, стала с неодолимою силою обратно действовать на дух.

Одним словом, как скоро сурјас или ‘ является существительным мужск. рода, мы находимся уже в самой гущине мифологии. Мы не дошли еще до Гелиоса, как бога, — это гораздо поздняя ступень мысли;

<... > но мы дошли, по крайней мере, до первых зародышей мифа. В гомерическом гимне Гелиосу Гелиос называется еще не бессмертным, а лишь подобным бессмертным богам (’ ’);

но он называется чадом ’ сыном Гипериона, внуком Урана и Геи”.

“Все это есть мифология;

это старый язык, пошедший далее своей первоначальной цели” (alte Sprache die liber ihre erste Absicht hinausgeht. — 116, 2,480).

_ Мнение М. Мюллера и последователей, что миф есть некоторым образом болезнь языка, в состоянии самозабвения, и что, следовательно, первоначальное значение слова (а стало быть, и связанной с ним мысли), гораздо возвышеннее мифа, уже давно вызывало возражения:

1) Предполагаемое возвышенное состояние мысли и последующее ее падение являются немотивированнымиf и противоречащими теории постепенного развития мысли.

2) Они противоречат утверждению самого М. Мюллера о первоначальной конкретности языка: “мифологии утверждают, будто бы варварские народы, приобрев уже известные символы для выражения отвлечений (путем ли развития, или путем произведения от сверхъестественно полученных ими f “Допустим на минуту, что единственным источником мифических представлений были превращения и порча языка, забвение первоначального коренного значения слов;

мифы в таком случае будут явлением относительно позднейшим, и спрашивается: откуда и вследствие каких жизненных причин в человечестве.явилось стремление придавать реальное бытие прежним поэтическим метафорам? Откуда эта прежде небывалая расположенность ума к созданию мифов? Или человек по мере успехов и опыта жизни утрачивал прежний разумный взгляд на природу... от первоначальногосвета все далее уходил в мрак умственных блуждений, все более и более становился ребенком?” Эта мысль стоит “в рез,ком противоречии со всем ходом истории и движением разумной органической жизни”. (Котляревский. — 46, 15-16).

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления корней, что, по-видимому, вернее с точки зрения мифологов), а следовательно, приобрев уже соответственную способность к отвлеченному мышлению, вдруг начинают лишать свои словесные символы их отвлеченности” (Спенсер. — ВД 1, 488). С одной стороны, нам говорят, что древние арийцы обладали языком, составившимся из корней таким образом, что отвлеченная идея о покровительстве предшествовала конкретной идее об отце. С другой стороны, нам говорят, что древние арийцы, явившиеся после этих первобытных арийцев, “не могли говорить и думать иначе, как с помощью” личных (?) фигур;

<...> так что та же раса, которая произвела свои конкретные слова из абстрактных, описывается нам, как такая, которая была доведена до... космических мифов (“стареющееся солнце”, солнечный закат и пр.) своею неспособностью выражать абстракты иначе, как в конкретных терминах!” (ib., 490-491).

Возражения эти могут внушить сомнение в правильности рассуждения людей, заключающих от языка;

и, однако, справедливость требует признания последовательности и необходимости в рассуждении этих людей. О существовании конкретных значений Djayc =, Cypjac = ‘, патер = = они да и все остальные могут заключать только из существования этих слов;

а анализ этих слов показывает в основании этих слов корень див, светить, свар, светить, па, охранять, имеющие, по-видимому, лишь отвлеченное значение. Пока эта последняя видимость не устранена, до тех пор и выводимые из нее заключения о первобытно высоком развитии мысли и ее падении обязательны. Для устранения этих заключений существуют попытки устранить самую видимость, лежащую в их основании, устранить миф, состоящий в принятии корня как результата личного анализа, как субъективного произведения мысли, за выражение объективного явления (“Из записок по русской грамматике”. — 61, 1, 21—24).

Дело в том, что отвлеченное значение корней кажется нам таким потому, что есть следствие нашего собственного отвлечения;

оно есть перенесение нашей субъективной мысли в объект (т. е. миф), необходимое лишь до тех пор, пока нами не сознается субъективность этой мысли. При этимологическом анализе мы принимаем а, представление слова Б, признак общий ему со словами В, Г и пр., стоящими с Б на одном уровне производ-ности, за существующий в первообразном слове А. Если это А нам дано (т. е. не есть только результат анализа), то мы убеждаемся, что а в нем отдельно не существует, но возникает одновременно с произведением Б, В, Г от А. Но если само А со стороны значения нам не дано, как бывает со всеми корнями, тогда мы приписываем ему а как значение: из сравнения Djyc - небо, бог неба, день, dbac — бог, дина-с — день, — ясный и пр. заключаем, что эти значения обозначены признаком светлости, и этот признак переносим в предполагаемое первообразное див.

Поправку в наше суждение мы вносим из наблюдения над ближайшим, т. е. из правильного наблюдения над развитым состоянием языка, а не из наблюдений над отдаленными низшими ступенями развития. Ибо, пусть тысяча путешественников утверждают нам, что дикари не способны мыслить отвлеченные признаки, но каждый раз, когда мы по вышесказанному способу начнем отыскивать корни их языков, в результате мы получим отвлеченность.

Ошибочность нашего заключения станет ясна лишь тогда, когда изучение нашего языка покажет нам, что отвлеченный признак в слове непервообразен.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Характер мифического мышления Таким образом, когда понят источник взгляда, что первоначальное значение слов предикативно, т. е. отвлеченно, устраняется и необходимость этого взгляда, а вместе с ним падает мнение М. Мюллера, что мифологическая религия предполагает разумную, как больное тело предполагает здоровое [См.

Mller. — 777, 2, (10 vorl.) 386, 387, 389, 390, 395].

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово МИФ И СЛОВО Взгляды Афанасьева на происхождение мифа, на отношение его к слову и позднейшим ступеням развития мысли не могут быть названы сплошь неверными только потому, что они непоследовательны.

Основное положение Афанасьева, что “зерно, из которого вырастает мифическое сказание, кроется в первозданном слове” (7, 1, 15), отчасти верно.

Мы видели, что не первозданное только, но всякое слово с живым представлением, рассматриваемое вместе со своим значением (одним), есть эмбриональная форма поэзии. Так как миф есть тоже поэтическая форма (по Афанасьеву, “миф есть древнейшая поэзия”. — 7, 1, 11), но весьма общая, допускающая различные степени развития, от простейших до наиболее сложных, то наперед вероятно, что простейшие формы мифа могут совпадать со словом, а миф, как целое сказание, может предполагать миф, как слово.

Затем остается вопросом, в каком именно случае миф тождествен со словом, и какова именно преемственность слова-мифа и слова-немифа. На это у Афанасьева два противоположных ответа: один, повторяемый им множество раз на разные лады, им сознается;

другой прокрадывается невзначай.

1)Слово и выражение сначала были “метафорическим уподоблением”, имеющим лишь “поэтический смысл” (7, 1, 9-10). При этом предполагается, что “поэтический смысл” ни в каком случае не есть истинный, что поэтичность есть риторичность. “Стоило только забыться, затеряться первоначальной связи понятий, чтобы метафорическое уподобление получило для народа все значение действительного факта и послужило поводом к созданию целого ряда баснословных сказаний. Светила небесные уже не только в переносном смысле именуются “очами неба”, но в самом деле представляются народному уму под этим живым образом, и отсюда возникают мифы о тысячеглазом, неусыпном страже — Аргусе...” (7, 1, 9—10).

Таким образом, по мысли Афанасьева (и М. Мюллера), человек сначала сознает, что представление светил под образом очей неба имеет лишь субъективное основание;

потом, по некоторой причине о которой — после, он забывает это и “находит, что действительно у неба есть очи”. Вот еще несколько выражений в том же роде:

“Как скоро утрачено было настоящее значение метафорического языка, старинные мифы стали пониматься буквально” (ib., 13). “Мифы стали пониматься буквально”, — следовательно, и при прежнем небуквальном понимании мифы уже существовали! Стало быть, в чем же, по Афанасьеву, разница между мифом и риторической прикрасою?

“Под влиянием метафорического языка глаза человеческие должны были получить таинственное, сверхъестественное значение. То, что прежде говорилось о небесных очах, впоследствии, понятое буквально, перенесено человеком на самого себя” (каким образом? ведь буквально говорилось о небесных очах?). “Знойный блеск солнечного ока производит засуху, неурожаи и болезни;

сверкающие взоры Перуна посылают смерть и пожары: та же страшная сила усвоена и человеческому зрению. Отсюда родилась вера в призор или сглаз” (7, 1, 172).

“Предания о кладах составляют обломки древних мифических сказаний о небесных светилах, скрываемых нечистою силою в темных пещерах облаков и туманов;

но с течением времени, когда народ утратил живое понимание Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово метафорического языка, когда мысль уже не угадывала под золотом и серебром блестящих светил неба, а под темными пещерами — туч, предания эти были низведены на землю и получили значение действительных фактов. Так было и со множеством других верований: небесная корова заменилась простою буренкою, ведьма туча — деревенскою бабою и т. д. ” (7, 1,202-203).

“Впечатлительная фантазия первобытного народа быстро схватывала всякое сходство. Колесо, обращающееся вокруг оси, напоминало ему (только напоминало!) движущееся по небесному своду солнце...” (ib., 207).

“Поэтическое представление солнца огненным колесом вызвало обычай зажигать в известные годовые праздники колеса — обычай, доселе соблюдаемый между немецкими и славянскими племенами” (ib., 210).

Прихотливой игре творческой фантазии мы обязаны созданием многих мифов (ib., 217).

“Руны и чародейные песни... всесильны: они могут и умертвить, и охранить от смерти, и дажe воскресить, делать больными и здоровыми...

насылать бури, дождь и град, разрывать цепи... все это не более, как метафорические выражения, издревле служившие для обозначения небесных явлений, но впоследствии понятые буквально и примененные к обыкновенному быту человека. Как вой зимних вьюг мертвит и усыпляет природу и как оживляют (пробуждают) ее звуки весенней грозы, так ту же силу получила и человеческая песня...” (ib., 424—425) и т. д.

Из этих и т. п. мест видно, что, по мнению Афанасьева, источником мифов служит в конце концов неспособность человека удержаться на той высоте мысли, на которой он, без всяких усилий со своей стороны, очутился вначале. История мифов выходит историей падения человеческой мысли.

Это напоминает пессимистический взгляд Мефистофеля на правоведение:

Es erben sich Gesetz, und Rechte Wie erne ew'ge Krankheit fort;

Sie schleppen von Geschlecht sich zum Geschlechte Und rcken sacht von Ort zu Ort.

Vernunft wird Unsinn, Wohlthat Plage;

Weh dir, das du ein Enkel bist!

(“Faust”. 1, 1618 и след.) Такой взгляд уместен в устах Мефистофеля, но нам нужно стараться понять его односторонность. “Горе тебе, что ты родился внуком”, но твой дед в свое время тоже был внуком. Стало быть,в ряду поколений мы не найдем ничего, кроме внуков, для которых существует только “unsinn” и “plage”. Где же тогда найдется место для “vernunft” и “wohlthat”?

Мифa принадлежит к области поэзии в обширном смысле этого слова. Как всякое поэтическое произведение, он а) есть ответ на известный вопрос мысли, a Под мифом в общем смысле мы понимаем как простейшую мифическую формулу (mythische anschauung, Steinthal. — 128, 7), мифическое представление (Котляревский. — 46, 17), так и дальнейшее ее развитие (мифическое сказание. — Котляревский). Здесь речь о 1-м, которое относится ко 2-му как слово к развитому поэтическому произведению.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово есть прибавление к массе прежде познанного;

б) состоит из образа и значения, связь между коими не доказывается, как в науке, а является непосредственно убедительной, принимается на веру;

в) рассматриваемый как результат, как продукт, заключающий собою акт сознания, отличаясь тем от него, что происходит в человеке без его ведома, миф есть первоначально словесное произведение, т. е. по времени всегда предшествует живописному или пластическому изображению мифического образа.

Миф отличен лишь от поэзии, понимаемой в тесном значении, позднейшем по времени появления. Вся разница между мифом и такою позднейшею поэзией состоит в отношении сознания к элементам того и другого. Не приняв во внимание этого смотрящего ока, т. е. рассматривая отвлеченно лишь словесное выражение, различить этих явлений нельзя.

Для нас миф, приписываемый нами первобытному человеку, есть лишь поэтический образ. Мы называем его мифом лишь по отношению к мысли тех, которыми и для которых он создан. В позднейшем поэтическом произведении образ есть не более как средство создания (сознания) значения, средство, которое разлагается на свои стихии, т. е. как цельность, разру- шается каждый раз, когда оно достигло своей цели, т. е. в целом имеющее только иносказательный смысл. Напротив, в мифе образ и значение различны, иносказательность образа существует, но самим субъектом не сознается, образ целиком (не разлагаясь) переносится в значение. Иначе: миф есть словесное выражение такого объяснения (апперцепции), при котором объясняющему образу, имеющему только субъективное значение, приписывается объективность, действительное бытие в объясняемом.

Таким образом, две половины суждения (именно образ и значение) при мифическом мышлении более сходны между собою, чем при поэтическом. Их различие ведет от мифа к поэзии, от поэзии к прозе и науке.

Множество примеров мифического мышления можно найти и не у дикарей, а у людей, близко стоящих к нам по степени развития. Например, когда говорится, что средство от “обжога” “вытягивает жар” (т. е. оно тянет жар, как вещь), “стена потеет”, т. е. осаждение воды из воздуха, охладевшего от соприкосновения с гладкой и холодной поверхностью, представляется потом, выходящим из кожи (Спенсер. — 83, 1, 113).

Большая или меньшая человекообразность образов при суждении об общем характере такого рода мышления несущественна. В этом отношении нет разницы между “стена потеет” и “, ‘”.

Мифическое мышление на известной степени развития — единственно возможное, необходимое, разумное;

оно свойственно не одному какому-либо времени, а людям всех времен, стоящим на известной степени развития мысли;

оно формально, т. е. не исключает никакого содержания: ни религиозного, ни философского и научного.

Результаты этого мышления становятся известны человеку (= это мышление сознательное в своих результатах) вследствие того, что они выражаются внешними знаками (пластическими, живописными, мимическими) и преимущественно словом. Таким образом, миф есть преимущественно словесное произведение и, как такое, из двух родов словесных произведений — Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово поэзии и прозы — относится к 1-му. Тройственное деление словесных произведений на мифические, поэтические и прозаические невозможноb.

Поэтому в определение мифа должно войти его отличие от немифического, поэтического произведения.

Язык есть главное и первообразное орудие мифического мышления. Но немыслимо орудие, которое своими свойствами не определяло бы свойств деятельности, производимой при его посредстве: то, что мы делаем, зависит от того, чем мы делаем: иначе пишут пером, а иначе углем, кистью и т. д. Стало быть, влияние языка на мифы бесспорно.

С другой стороны, влияние языка всеобще;

оно простирается как на словесные мифы, так и на прочие словесные произведения. (Поэтические произведения передаются на другие языки лишь в отвлечении и изменении.) Поэтому в определение мифа должно войти указание на разницу во влиянии языка на мифическое и немифическое мышление. Без этого видеть “в возвратном действии, в преломлении лучей языка... разрешение загадки.мифологии” (М. Mller) значило бы всякое мышление при помощи слова считать мифологическим.

Когда человек создает миф, что туча есть гора, солнце — колесо, гром — стук колесницы или рев быка, завывание ветра — вой собаки и пр., то другое объяснение этих явлений для него не существует. С этой точки зрения следует оценивать выражения, употребляемые о древнейшем состоянии языка и верований: “язык был исполнен метафор”, “разоблачить метафорические образы народного эпоса”;

“погибель великанов в переводе на простой язык значит исчезновение с неба громоносных туч” c.

Если под метафоричностью языка разуметь то его свойство, по которому всякое последующее значение (resp. слово) может создаться не иначе, как при помощи отличного от него предшествующего, в силу чего из ограниченного числа относительно элементарных слов может создаться бесконечное множество производных, то метафоричность есть всегдашнее свойство языка и переводить мы можем только с метафоры на метафору. Появление же метафоры в смысле сознания разнородности образа и значения есть тем самым b Есть ли мифология — поэзия? Афанасьев, назвавши свое сочинение, посвященное мифологии, “Поэтические воззрения славян на природу”, решает этот вопрос утвердительно, М. Мюллер говорит, что мифология — не поэзия.

“Известные части мифологии — религиозного, другие — исторического свойства (Natur);

то появляются в ней метафизические, то поэтические воззрения” (как будто метафизика не может быть содержанием поэзии);

“но мифология, как целое, не есть ни религия, ни история, ни философия, ни поэзия;

все эти факторы выражаются в ней в своеобразных проявлениях, которые на известных ступенях развития мышления и речи естественны и понятны, но часто становятся неестественны и непонятны, оцепеневая в предание” (Mller. — 116, 1, 200).

Что мифология не есть поэзия, справедливо в том смысле, что мифология обнимает в себе не только словесные выражения мифического мышления, но и выражения живописные, скульптурные, мимические и пр. Но за этим исключением все словесное в мифологии в то же время поэтично. Поэтичность есть образность в слове, стало быть, форма, не исключающая никакого: ни религиозного, ни исторического, ни философского — содержания.

c Афанасьев passim, но и Буслаев: “в эпоху образования языка и преданий... метафора была необходимою, существенною оболочкою языческих верований, олицетворяющих душевные силы в образах вещественной природы” (15, 1, 166).

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово исчезновение мифа. Но о другой метафоричности при создании мифа в слове не может быть и речи. Для человека, для коего есть миф туча = корова, одновременное с этим название тучи коровою есть самое точное, какое только возможно.

Объясняя мифы, мы вовсе не переводим метафорического и первобытного языка на простой и современный. Если бы мы делали это, то наше толкование было бы умышленным искажением, анахронизмом. Мы только подыскиваем подлежащие, не выраженные словом, к данным в мифе сказуемым и говорим, что предметом такого-то мифического объяснения (= корова) было восприятие тучи. Метафоричность выражения, понимае- мая в тесном смысле, начинается одновременно со способностью человека сознавать, удерживать различие между субъективным началом познающей мысли и тем ее течением, которое мы называем (неточно) действительностью, миром, объектом. И мы, как и древний человек, можем назвать мелкие, белые тучи барашками, другого рода облака тканью, пушу и жизнь — паром;

но для нас это только сравнения, а для человека в мифическом периоде сознания — это полные истины до тех пор, пока между сравниваемыми предметами он признает только несущественные разницы, пока, например, тучи он считает хотя и небесными, божественными, светлыми, но все же барашками;

пока пар в смысле жизни есть все-таки, несмотря на различие функций, тот же пар, в который превращается вода.

Подобные мысли, исключающие мнение о забвении основных значений слов, о порче языка (которой, по-нашему, никогда не было) как об источнике мифов, не составляют, как известно, новости.

Ср. Котляревского разбор сочинения Афанасьева “Поэтические воззрения” (46), где, однако, некоторые выражения кажутся мне сбивчивыми.

Именно после сказанного выше о полном отсутствии метафоры в мифе, так как о метафоричности мы вправе говорить лишь там, где она признается самим человеком, я не могу признать точным выражение, что “народ (еще не будучи в силах держать в мысли раздельно предметы, производившие сродное впечатление) оказывал предпочтение к метафоре именно потому, что...

природу... он мог понять только как совокупность живых действующих существ”. Это противоречит тому верному мнению автора, что, говоря “солнце садится”, человек употребляет это выражение вовсе “не в переносном поэтическом смысле” (46, 15).

“По М. Мюллеру поэтическая метафора явилась вследствие лексической бедности древнего языка: не пользуясь достаточным запасом слов, язык вынужден был употреблять одинакие термины для обозначения различных предметов и впечатлений;

по мнению же г. Афанасьева, которое нельзя не разделить, метафора произошла вследствие сближения между предметами, сходными по производимому впечатлению;

она создавалась совершенно свободноd, черпая из богатого источника, а не по нужде, не ради бедности языка” (ib., 14).

В том виде, в каком здесь выражен взгляд М. Мюллера, этот взгляд заключает в себе лишь ту неверность, что в нем явление метафоры может d Что это может значить? Необходимость борьбы с выражением, возможность победы не указывает ли на то, что и здесь, как во всех явлениях познания и воли, можно находить разве трансцедентальную свободу или же свободу в смысле неизвестности нам мотивов?

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово заставить думать о времени, когда ее не было;

между тем понимаемая в известном смысле метафоричность есть единственный, первоначальный способ, доступный языку, уже предполагаемый отсутствием представления в слове, прозаичностью слова. Впрочем совершенно верно, что язык, как продукт, вместе со вновь привходящими чувственными впечатлениями, направляющий последующую деятельность мысли, не только вначале, всегда беден по отношению к требованиям этой мысли. Этим условлена неограниченность развития языка и, сколько известно, отсутствие в этом развитии циклов и крутых поворотов, вроде существовавшего еще недавно противоположения периода создания и разрушения языка. Эта бедность, вынуждающая, как каждый из случаев позднейшей метафоричности, так и создание мифов, есть собственно не бедность, а возможность дальнейшего развития.

Создание мифа не есть принадлежность одного какого-либо времени.

Миф состоит в перенесении индивидуальных черт образа, долженствующего объяснить явление (или ряд явлений) в самое явление. Например, если бы кто, зная, что галки садятся и гнездятся на соборной колокольне, вывел отсюда заключение, что колокольня удобна галкам не теми своими свойствами, которые у нее общи с другими нежилыми башнями и т. п., а тем, что колокольня принадлежит к христианской церкви, что на ней крест, колокола, — то это был бы миф, равно как то, если бы кто стал доказывать необходимость христианских основ воспитания примером галок, вьющих гнезда на колокольне. Был бы миф, если бы человек, которому для объяснения молнии показана электрическая искра, добытая при помощи известного снаряда, мысленно перенес этот снаряд в облакаe.

Все это кажется крайне нелепо;

но уже менее нелепо, но (тем не менее) мифично было бы то, если бы кто приписал литературному типу значение действительного лица и, например, заключил, что человек базаровского типа должен резать лягушек, что всякий француз легкомыслен, и т. п. Разве не было людей, которые весьма серьезно представляли себе Малороссию по повестям Гоголя и пр.?

В связи с верованием в какую-то особенную метафоричность языка во время образования мифа, вовсе не такую, каковая наблюдается нами теперь, стоит верование, что душевная жизнь первобытного человека характеризуется особым развитием фантазии, особою наклонностью к олицетворению (Спенсер. — 83, 1, 488).

Более здраво мнение, что различие в результатах душевной деятельности человека разных времен зависит не столько от различия самых процессов (которых изменения так медленны, что вряд ли могут быть замечены в короткие периоды, более-менее нам известные), сколько от количества данных.

Самый положительный из современных умов, занимающийся теперь химическими анализами, сравнительно-анатомическими сближениями, статистическими выводами и т. п., назвал бы и счел бы облако коровою, если бы об облаке и корове имел столько сведений, сколько древний ариец. Если образы, отождествляемые в языке и мифах, кажутся нам чрезмерно далекими друг от друга, то это лишь особенность нашего взгляда.

e Миф создается на почве веры в объективное существование (личной в сущности) мысли;

ср. перенесение изображений божества во вне, идолопоклонство в христианстве.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово При недостаточности наблюдений и при чрезвычайно слабом сознании этой недостаточности и стремлении к намеренному ее пополнению, сходст- во этих образов казалось так велико, что отождествление их могло быть делом здравого ума, а не тупоумия или болезненного настроения.

Первоначально каждая мифическая апперцепция имела свое особое подлежащее: та туча, которую называли горою, то солнце, которое представляли светлым колесом, были совсем другие предметы, чем туча, представляемая коровою, солнце — представляемое жар-птицею.

Ошибочно мнение, что эти различные названия и объяснения чувствовались сначала эпитетами одного и того же подлежащего, а потом наступило умственное затмение, в силу которого из эпитетов образовались особые существа. Такое обширное подлежащее могло бы быть только результатом сильного отвлечения, а откуда было взять это отвлечение, если условием его и служило именно образование понятия при помощи слова.

Когда потом в силу отвлечения эти подлежащие были отождествлены, то мысль, смущенная различием образов того же явления, потребовала восстановления закона тождества. Но ни один из этих образов не мог быть устранен;

не было оснований сказать: “только кажется, что солнце есть птица, а на самом деле оно колесо колесницы, управляемой божественным существом”;

ибо не было еще разницы между мнимым и действительным.

Оставался один выход: принять разновременность этих образов и сказать, что существо, управляющее солнечной колесницей, по временам становится птицей. Это в общих чертах теория мифических превращений, столь обычных в сказках и поверьях. Таково же происхождение позднейших сравнений вроде:

“Всеславъ... в ночь влъкомъ рыскаше”, “полечю зегзицею по дунаеви”, “буй туръ Всеволода” и пр.

Веселовский (“Сравнительная мифология и ее метод”, по поводу:

Zoological Mythology/by Angelo de Gubernatis, 1873. — Вестник Европы. 1873.

№ 5) не признает упомянутой выше основной дробности подлежащих в мифе.

“Если верить де Губернатису и еще кой-кому из сов ременных исследователей по сравнительной мифологии, то наши пастушеские праотцы не только не были первобытно наивны, но и во многом перещеголяли людей XVIII и XIX столетия. Чтобы встретить такое тонкое понимание природы и ее красот, какое раскрывают нам в основе их мифов, надо перешагнуть через средние века прямо к Бернардену де Сен-Пьер, Бюфону и лекистам;

чтобы уметь так ловко подметить всякую мелочь, всякую тень в облаке, осмыслить каждый шаг солнца по небесному своду, нужно быть бесстрастным, холодно сознательным аллегоризатором, и мы опять метим в XVIII век, и нам (т. е.

сравнительным мифологам) невдомек, что вся эта сознательность и искусственность встречается уже при первом появлении человеческой мысли на земле, в мифе” (ib., 646).

После оговорки, что, говоря о дошедших до нас мифах, мы имеем дело вовсе не с первыми проявлениями человеческой мысли, можно бы спросить автора, считает ли он обилие синонимов доказательством высокой степени понимания природы и результатом холодной аллегоризации?

“Личности, присоздающие (в языке) новое к прежнему, или вовсе не знают этого прежнего, или в момент создания не имеют его в сознании.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово Вообще говоря, лишь другие личности, слыша от одного новое, от другого старое, доходят до употребления то того, то другого” (Paul. — 120, 131).

Мы думаем иначе. Современный пейзажист способен уловлять оттенки света и тени, облаков, воды и пр. в такой степени, до которой никогда не возвышались предшествующие века;

между тем можно положительно сказать, что в речи его (в его личном словаре) найдется едва ли по нескольку синонимов для этих явлений, тогда как в древнейшем словаре к Ведам насчитывают 15 синонимов для солнечного луча, 23 — для ночи, 16 — для утренней зари, 30 — для облака, 100 — для воды (Kuhn. — 110, 123), Впрочем за доказательствами того, что богатство синонимов вовсе не предполагает высокой степени развития мысли, незачем ходить далеко. В русских наречиях, например, гораздо более 40 названий лошадиных мастей, более 40 глаголов для понятия говорить, более 30 названий хлеба. Вообще уменье различать оттенки явлений, столь важных для человека, непредохраненного от враждебных влияний природы, как атмосферические, и выражать эти оттенки словом (resp.

мифом) может быть сравнено с уменьем распознавать следы животных и людей. Известно, что в этом последнем искусстве цивилизованный человек без всякого вреда для своего развития далеко отстал от дикаря.

Упрек, делаемый Веселовским сравнительным мифологам в том, что они приписывают первобытному человеку “сознательные наблюдения колорита над тенями вечернего и утреннего неба” и что они “меньше всего отдали себе отчет в той степени сознательности, какая предполагается мифическим творчеством и на какой степени находился человеческий индивидуум в пору этого творчества” (647), — несправедлив.

Степень развития, предполагаемая известным мифом, определяется не априори, а на основании самого мифа. Степень эта может быть весьма различна, ибо мифическое творчество не прекратилось и в наши дни.

Создание нового мифа состоит в создании нового слова, а никакие в забвении значения предшествующего.

Есть взгляд, возникший из стремления устранить крайности теории М.

Миллера посредством ее ограничения:

“В мифологии мы должны отличать две совершенно различные, области:

первая есть продукт мифического объяснения явлений реального мира, вторая — продукт забвения смысла слов, затемнения речи;

содержание первой — реальный мир, изъясняемый мифически, действительность ненаучно понятая (антропопафическое миросозерцание), содержание второй — фантастический мир мифических образов, сфера сверхъестественного, поставленная за пределами чувственного мира;

первую мы назовем мифическим миросозерцанием, вторую мифологией в теснейшем смысле;

солнце, как живое, разумно и целесообразно действующее существо, есть реальный объект первого;

бог Гелиос, как личность, стоящая выше человека, как божество, есть фиктивный образ второй;

словом, в мифическом миросозерцании неверно понимаются реальные явления, мифология же создает фиктивные образы. Этого различения... ученые доселе не делали, а оно между тем весьма важно”.

“Bo-l-x, мифическое миросозерцание обусловливается исключительно психическими процессами (басносмыслие), мифология создается факторами Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово лингвистическими, и М. Мюллер здесь прав;

неправ он, распространяя свою лингвистическую теорию и на первую область мифа”.

“Во-2-х, содержание первой области мифа есть исключительно природа, тогда как во второй области мы имеем образы, не имеющие никакого отношения к естественным явлениям”. Например, амазонки, как “безгрудые”, по ошибочной этимологии от ’ и µ грудь (Кареев. “Мифологические этюды”. — 41, 1873, 65-66).

“В понятие мифа входит представление о божеской личности, а демонизм (вера в духов, состоящая в родстве с грубым фетишизмом) тесно связан с представлением о темных силах, в которых личность не обособлена, которые понимаются коллективно” (Кареев. — 41, 1872, 12).

Приложим к объяснению этого рассуждения различение двух элементов, по нашему составляющих непременную принадлежность всякого поэтического произведения, а стало быть и мифа: представления (образа) и значения.

Спросим себя, какая разница между содержанием мифического миросозерцания, с одной, и мифологии, с другой стороны?

1) Под содержанием мифического миросозерцания автор разумеет не только “реальный мир”, “действительность”, например солнце (т. е. известный комплекс чувственных восприятий), но и мифическое v. антропопафическое толкование эпитета, именно солнце, рассматриваемое “как живое, разумно и целесообразно действующее существо”. Само миросозерцание принято за “реальный объект” миросозерцания. Последовательнее было бы, смешавши здесь два различных момента мысли, оставить их в этом смешении, говоря и о мифологии;

но 2) Под содержанием мифологии автор разумеет только “мифические”, сверхъестественные образы, только бог Гелиос.

Мы исправим эту ошибку, сказавши, что и бог Гелиос не лишен был для греков отношения к солнцу, которое было реальным основанием этого образа.

Итак, значение в обоих случаях есть солнце. В чем же разница образов? В 1-м случае образ — “живое разумно и целесообразно действующее существо”;

во втором образ — бог Гелиос;

но последний есть тоже “живое и пр.

существо”. Вероятно, какая-нибудь разница между тем и другим. Конечно, автор не решится утверждать, что Гелиос, ставши богом, потерял для самого грека отношение к солнцу;

но если бы было и так, если бы последовало отделение Гелиоса от видимого солнца, то этим не уничтожилась бы еще двойственность его моментов: образа и тех, положим, нравственных, но все же естественных отношений, на которые он указывает. Разница между представлениями солнца в том, что автор называет мифическим миросозерцанием, и в том, что у него мифология может быть только в степени развития мысли;

но представления эти в обоих случаях, а не только в 1-м суть “образы фиктивные” пред судом позднейшей мысли.

Нет никакого основания вместе с автором утверждать, что “мир сверхчувственного в учении о душах и духах дан был еще первобытным анимиз- мом, тогда как божеские личности, как таковые, возникли путем не одного одухотворения явлений природы, но и путем забвения смысла мифической речи” (ib., 67). Во взятом им примере можно видеть не забвение смысла (i.e. значения солнца, которое есть и в нарицательном ‘), а разве забвение этимологического признака [т. е. по Курциусу27, у которого ’ Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово из ’ = ’ = лат. Auselius, AureUus (“Aureliam familiam... a sole dictam putant”), как ’ атт. ‘, эолич. ’ = лат. ausos(a) = aurora (101, № 612), отношение к тому корню, к коему относится и рус. Авсень, усень, упоминаемый в великорус, колядках];

но это забвение, если даже предположить, что оно древнее образования божественной личности Гелиоса (что сомнительно), вовсе не необходимо для создания такой личности. В противном случае слова, столь этимологически ясные, как инд. Dvas, не могли бы иметь мифического значения. Напротив, этимологическая ясность слова дает направление мысли, сосредоточивающей около этого слова черты, из коих слагается мифический образ, будет ли этот последний богом, или простым духом.

Признавая здесь образовательное, направляющее влияние нормального, а не порченого языка, я не постигаю, как в том, что названо мифическим миросозерцанием, солнце могло быть представлено “живым разумным и целесообразно действующим существом” помимо такого же влияния языка?

Было бы крайне грубым заблуждением о двух сторонах мифа:

“психологической и лингвистической” (тот же автор. — 41, 1872, 6) — представлять себе эту последнюю как нечто отдельное от психологических процессов, производящих слово. Те же душевные процессы, которые производят слово, на известной ступени вместе со словом создают миф.

Человек таков от природы, что только при помощи языка он добывает себе такие средства знать о своей мысли, как письмена и искусства;

до этого единственным свидетелем о движении его мысли служило ему слово. Без слова невозможно было бы никакое предание, никакая ступень человеческого знания, а другое, кроме человеческого, нам неизвестно.

Всякое понимание слова есть в известном смысле новое его сознание, и всякое слово, как действительный акт мысли, есть точный указатель степени развития мысли. Признавши эти положения, мы можем говорить о недостатках известного языка не по отношению к какой-либо неподвижной мерке, а лишь по отношению к другому языку;

мы вовсе лишаемся права говорить о каком-то деспотизме языка (как будто его внутренняя сторона не есть наша же мысль), о его вредном давлении на мысль говорящего. Такие пустые речи похожи на то, как если б хромой стал думать, что если бы не костыли, то он бы ходил, как здоровый. Пусть те, впрочем умные люди, которые полагают, что наш язык недалеко ушел от языка дикарей и что, говоря им, мы как бы продолжаем рубить каменными топорами и с трудом добывать огонь трением (Тейлор, у Кареева. — 41, 1872, 72), будут хоть последовательны и признают, что и вообще мы недалеко ушли от дикарей. Если же последнее несправедливо, то и первое — лишь следствие недоразумения, принимающего прозрачную глубь языка, которая открывается исследователю, за близость дна. Пусть те, которых стесняет то, что по велению судеб, мысль для преображения в высшие формы нуждается в символах языка, и то, что слова лишь символы, а не самая мысль, пусть жалуются, что не родились на свет богами, искони вмещающими в себе совершенное знание.

Случаи, на которые могут указывать как на доказательства вредного влияния языка, в действительности также не доказывают этого влияния, как языческое поклонение христианским иконам не может быть объяснено влиянием высшей формы христианства. Если бы человек, который ставит Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Миф и слово свечи только перед своими, а не чужими иконами, не знал этих икон, он молился бы пню. То одно, что у него есть христианские иконы, не дает ему понимания христианства. Так звуковая оболочка слова, бывшая внешним знаком сложного содержания, переходя к другому, не приносит с собою всего этого содержания. Последнее должно быть вновь создано этим другим и будет создано согласно с уровнем его мысли. Слово послужит ему лишь возбуждением, а что последнее бывает сильным и благотворным, это мы видим на наших детях, которые лишь при помощи языка проходят пути развития, которые в жизни человеческой измеряются тысячелетиями.

Зная это, мы не верим, чтобы когда-либо было иначе.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Об участии языка в образовании мифов ОБ УЧАСТИИ ЯЗЫКА В ОБРАЗОВАНИИ МИФОВ Котляревский (46, 17) справедливо отвергая порчу языка как источник первоначальных мифов, заходит слишком далеко, говоря, что “язык как сила действующая” (что это? недействующая сила не существует), “оставался совершенно чужд первоначального происхождения мифических представлений;

он оказал сильное влияние на мифы, так сказать, вторичного образования, когда худое толкование древних выражений и слов, происходившее от забвения первоначального значения их, произвело целую массу сложных баснословных повествований;

и как возможно объяснить этот второй период в истории мифологии, не допустив первого, ему предшествовавшего, периода первичных мифических воззрений, возникавших из наивного детского взгляда на явления природы!” Подобным образом говорит и де Губернатис: “Двусмысленность (слов — по Куну28 точнее полиономия) без сомнения играла главную роль при образовании мифов;

но сама эта двусмысленность не всегда может быть объяснена без предположения предварительного существования, так сказать, живописных аналогий. Дитя, которое еще и ныне, взглянувши на небо, принимает белое облако за снежную гору, конечно, не знает, что парвиша на языке Вед означало гору и облако... Двусмысленность слов обыкновенно шла по пятам вслед за аналогией внешних образов, представлявшихся первобытному человеку. Когда он еще не называл облака горою, он уже видел его горою. После смешения образов смешение слов становилось почти неизбежным и служило лишь для определения первого, для сообще- ния ему внешнего (?) звука и более прочной формы, доя образования из него как бы корня, из коего при помощи новых наблюдений, новых образов, новых двусмысленностей могло вырасти целое дерево мифических генеалогий” (Gubernatis. — 104, 665).

Я отвергаю только порчу языка как источник мифологического, т. е.

познавательного, творчества. Если смерть есть только смерть, то из нее не может выйти жизни;

но то, что мы называем смертью, и то, что называют (хроническою, а не единичною и случайною) порчею в языке, есть лишь новое сочетание элементов, при том в языке, при жизни народа, сочетание более совершенное. При принимаемом мною определении мифа как словесного произведения, т. е. (в простейшем виде одного слова) как совокупности образа (= сказуемого), представления (Tertium comparationis) и значения (= психологического подлежащего, т. е. того, что подлежит объяснению), для меня совершенно немыслимо, как можно предполагать когда-либо существование мифа помимо слова и как, кроме первых, недосягаемых для нашей мысли, ступеней человеческого развития, можно думать, что последующий миф мог создаться без помощи предшествующего мифа-слова.

Если бы человек сначала смешал образы облака горы, а потом создал миф, то получилось бы не объяснение облака горою, а объяснение облака-горы в их нераздельности чем-либо другим. Существенная черта мифа как апперцепции в слове (Steinthal)29 есть именно то, что отождествление или частное слияние объясняющего и объясняемого не предшествует объяснению, а следует за ним.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Об участии языка в образовании мифов Дети и животные могут иметь “живописные аналогии”, т. е. и в них известные сочетания элементарных восприятий могут находиться в связи с другими сочетаниями, но мифов они еще не создают.

Впрочем в каждом отдельном случае определение влияния слова представляет новые трудности, и я вышесказанным никак не думаю оправдывать скороспелых заключений по готовому шаблону, вроде тех, которые нередко встречаются у Афанасьева, например: “Так как древнейший язык употреблял одинаковые названия и для звериной шкуры, и для животных, покрытых мохнатою шерстью, то арийское племя не только признавало в облаках небесное руно, но и сверх того олицетворяло их бодливыми баранами, резвыми овцами, прыгающими козлами” и пр. (7, 1, 682).

Тут еще вопрос, прежде ли представлялось облако шкурою, а потом козлом, бараном, или наоборот, или же эти представления возникли независимо, в ответ на различные вопросы, вызываемые различными новыми впечатлениями, В отдельных случаях, которые не должны быть специализированы, априорные основания мифа могут быть различны.

Известно, например, что в слове мех = лит. miszas, saccus первое значение — баран, как оплодотворяющий (сскр. мша, баран), а второе — мешок, шкура.

“Сколько существует в языке метафор и синонимов, говорит Котляревский (46, 17), которые не вызывают смешения и не дают повода к созданию мифов! Почему, например, называя словом двиджа дважды рожден- ное, и яйцоa и брахмана, болезнь языка не произвела мифа о рождении брахмана из яйца? Почему метафорические выражения: слепой орех, живой или мертвый лес не выродились и не разрослись в мифы?

Пока говорится против М. Мюллера, я согласен, потому что болезни языка ни в образовании грамматической формы, ни в образовании мифа не нахожу;

но затем замечу, что такие вопросы ничего не докажут, если останутся и без ответа. Если бы точно не было упомянутых мифов, то значит движение мысли от брахмана к яйцу, или наоборот, произведенное омонимами двиджа, встретило какое-либо препятствие. Но подобный мифический рассказ о птицах брахманах действительно есть (Gubernatis — 104, 471-473). Утверждать, что нет подобных мифов, мы можем лишь со скромною оговоркою;

нет для нас, так как, не говоря о свойственной человеку ограниченности знания, мы, занимающиеся подобными объяснениями, имеем дело лишь с широкораспространенными народными мифами;

миф же, несомненно, может скрываться и в узкой сфере личности. Кому известны мифы, создаваемые нашими детьми, под влиянием того же языка, которым говорим мы. Как скоро a priori мы убедились в том, что слово во всяком случае есть готовое русло для течения мысли, нам в частном случае, где этого течения незаметно, остается искать препятствий. Могущественнейшее из этих препятствий, впрочем не уничтожающих его и усложняющих труд исследователя этого влияния, есть богатство опыта.

Влияние языка есть один из видов априорности мышления, под которым, конечно, следует разуметь не вообще участие прежде добытой мысли в новых ее работах (ибо в таком случае с первых дней жизни апостериорного a Не яйцо дважды рождается, а птица: “Два раза родився, ни разу не хрестився, всяка тварь го гласу слишить” (пивень) — Манжура (54).

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из записок по теории словесности.

Об участии языка в образовании мифов мышления нет, а добывание новых мыслей исключительно или преимущественно из старых) b.

Pages:     | 1 | 2 || 4 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.