WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 ||

«Пьер Паоло Пазолини Шпана «Шпана»: Глагол; ...»

-- [ Страница 3 ] --

Волку, однако, крепко досталось.

— Гля, как покусала! — сказал, еще не оправившись от удивления Сверчок. — Вот это покусала!

Все склонились над Волком. Шея у него была почти голая, лишь кое-где торчали клочья черной, слипшейся от крови шерсти.

— Черт возьми! — выдохнул Сопляк, ошарашенный не менее чем Сверчок.

— Пошли бросим его в воду, — предложил Огрызок, и все устремились вниз, волоча Волка по откосу.

Тем временем Сырок выбрался на берег, где взрослые парни уселись играть в карты.

Все то и дело поворачивали головы к стенам фабрики — не появилась ли в окошке дочка сторожа, перед которой каждый, как мог, выхвалялся своей наготой.

— Где мои шмотки? — спросил Сырок и, оглядевшись, дурашливо позвал: — Шмотки!

Где вы?

— Уже уходишь? — спросил Альдуччо.

— А чего тут делать? — отозвался Сырок, шаря в кустарнике и камышах.

— Выкупаемся еще разок.

— Не, не хочу.

— Да брось его, пусть идет, — толкнул приятеля в бок Задира.

Сырок наконец отыскал свою одежду и стал сосредоточенно ее разглядывать.

— Кто-то ее трогал, — сказал он вроде бы сам себе. — Кто б это мог быть?

Признавайтесь, гады, кто в мои карманы лазил? — громко обратился он к присутствующим.

— Да ну! — усмехнулся Сопляк. — Кому больно надо!

— Поймаю — глаза выцарапаю!

— Сперва поймай! — поддразнивал его Задира.

Сырок стал натягивать носки и ботинки, напевая себе под нос:

Эх, каблучки-подковочки… Задира мотнул головой в его сторону.

— Видали — Клаудио Вилла!

— А то! — с гордым видом согласился Сырок и продолжал петь.

— Хватит горло-то драть, — посоветовал Альдуччо.

— Чего это — хватит? — возмутился Сырок. — Тебя не спросили! Хочу пою хочу нет!

«Эх, каблучки-подковочки…» Давай и ты одевайся, прошвырнемся, а потом завалимся в кино.

Он обулся и стал развязывать ремень, которым была перетянута одежда.

— Ты-то завалишься, а нет, чтоб друзей пригласить! — упрекнул его Задира.

— Рехнулся? У меня на все — про все полторы сотни.

— На “нет” и суда нет! — вздохнул Задира.

Сырок снова было затянул свои “каблучки-подковочки”, но вдруг резко оборвал песню.

С минуту молчал, потом шагнул вперед с одеждой в руке, белый как смерть.

— Кто деньги спёр?

— Ты на кого тянешь? — взвился Задира. — На, обыщи!

— Кто деньги спёр? — повторил Сырок, еще больше побледнев.

— Так они тебе и скажут, держи карман! — покачал головой Фитиль, удаляясь вместе с овчарками.

— А ну, выворачивай карманы! — заголосил Сырок.

Задиру аж передернуло.

— Ну на, на, проверяй, ублюдок! — Он схватил свою одежду и швырнул ее прямо в морду Сырку.

Тот взял и тщательно обыскал карманы;

заглянул даже в носки и ботинки Задиры.

— Ну, нашел? — с издевкой спросил Задира.

— Ага, теперь хрен найдешь! — уныло пробасил Сырок.

— Вот и ступай со своим хреном! — не растерялся Задира.

Сырок принялся методично обыскивать вещички Альдуччо, потом всех остальных по порядку, но так ничего и не нашел. С яростью он побросал одежду в пыль, избегая глядеть другим в глаза. Сколько времени ему не перепадало таких денег, давно он не был так счастлив, как сегодня. И вот, нате вам! Сырок медленно оделся и ушел в глубокой меланхолии. Солнце изрядно припекало, над Римом повисла пелена черных паров, а в Тибуртину уже тянулся по мосту нескончаемый поток машин. Поднимались друг за другом жалюзи “Сильвер-Чине” отовсюду слышались голоса и грохот: предместья пробуждались от послеполуденной спячки. Альдуччо и Задира еще раз окунулись и тоже пошли своим путем.

Только мелюзга еще долго не уходила с берега.

Но и эти начали потихоньку разбредаться. Кто-то отправился домой по виа Боккалеоне, кто-то медленно двинулся вдоль реки до Тибуртино, кто-то задержался на полчасика у “Сильвер-Чине” поглазеть на афиши и побузить. Сквозь заросли олеандров один за другим ребята выбирались к автобусной остановке у подножия Монте-Пекораро, служившей негласным пунктом сбора шпаны всех возрастов.

На эту площадку захаживали и девчонки;

по ней, мимо зубчатой вершины горы проезжали на велосипедах домой рабочие — кто катил прямо, до Понте-Маммоло или Сеттекамини, кто поворачивал перед этим пятачком к Тибуртино или Богоматери Заступнице. Многие ребята успели забежать домой и принарядиться для прогулки с приятелями до ближайшего бара или кинотеатра;

вечером у них было принято расхаживать, фасонисто выпустив из штанов майки и рубашки.

Последняя группа оборванцев поднималась с берега Аньене темно-бурой тропинкой, вьющейся по краю туфового карьера, среди кустов ежевики, покрывавших Монте-Пекораро.

За ними увязались девчонки;

все вместе дошли до середины склона, до площадки, откуда уже не видно дороги, зато здесь много заброшенных пещер. Со стороны Сан-Пьетро надвигалась гроза, и чудилось, что уже наступил вечер. На закатное солнце наползали тучи, их то и дело расчерчивали молнии, но небо еще багровело, как раскаленная наковальня.

Склоны Монте-Пекораро облизывал удушливый африканский ветер, вобравший в себя шумы всей округи. Таракан ковылял позади ребячьей ватаги, добродушно хмыкал на остроты Сопляка и Огрызка из-под своей гигантской кепки, однако предусмотрительно держался в стороне: вроде и в компании, и сам по себе. Должно быть, благодаря присутствию девчонок остальные перестали его донимать. Дойдя до столба, компания остановилась. Было решено поиграть во что-нибудь. Сопляк и Сверчок долго кидали на пальцах, выбирая подходящую игру, спорили до хрипоты, стоя на четвереньках под фонарем и приминая без того чахлую травку.

Армандино выбрал себе тенистый уголок и улегся там, поглядывая на небо и на пляшущие молнии. Пока совсем не стемнело, ребята принялись скакать, как дикари, и хватать девчонок за грудь. Схватят — и тут же в сторону: им еще мешала робость, и они держались кучкой, чтобы чувствовать себя увереннее. К тому же у девчонок язычки острые, как бритва, — так обрежут, что не обрадуешься.

— Нашли себе забаву! — презрительно сплюнул Армандино. — Чихали они на вас! — И вызывающе затянул песню.

Но все продолжали играть в индейцев и цепляться к девочкам. Огрызок, не найдя другого способа обратить на себя внимание, взял и заехал одной кулаком по голове та аж присела. Девчонки надулись и отошли стайкой на другой конец площадки, откуда открывался вид на Пьетралату;

ребята, конечно, потянулись за ними;

чем сдержанней вели себя девочки, тем больше расходились мальчишки. У подножия Монте-Пекораро, среди старых домов, выстроенных из туфа, примостилась фабрика Фьорентини;

от ее станков вибрировал воздух;

из огромных щелястых окон вырывались искры автогенной сварки.

Пьетралата была подальше: сперва ряды пропыленных розовых домиков, где ютились выселенные, за ними шеренга огромных желтых домов на выжженном пустыре.

Девочки, не отвечая больше на заигрывания сорванцов, удалились в глубь рощицы, угнездившейся меж двух больших оврагов, и лишь изредка перебрасывались словцом друг с дружкой. Но ребята не желали сдаваться: сгрудились кучкой чуть выше по склону и горячо обсуждали, чем бы еще уязвить девчонок, чье поведение их бесило, хоть они и старались не подавать виду. Шум нарастал с каждой минутой. Раз уж в острословии им девчонок не перещеголять, так они хотя бы вдосталь подергают этих задавак за платьица — и без того ветхие, штопаные, — или за волосы, все сальные и в перхоти, но причесанные, как у взрослых.

Девчонкам ничего не оставалось, как переместиться еще дальше по склону, хотя прежде они высказали мальчишкам все, чего те заслуживали.

— К сестрам своим цепляйтесь, а нас не трогайте, дураки! — кричали они.

От раздражения голоса их звучали визгливо и протяжно. Мальчишки тут же уловили это и принялись передразнивать их, подражая старшим братьям, которые любили поизмываться над голубыми на виа Венето.

— Педрилы! — голосил обычно самый дерзкий, и все, как по команде, начинали вихлять задом и приглаживать волосы на затылке.

Армандино продолжал драть глотку под кустом, Сопляк и Огрызок все кидали на пальцах — никак не могли договориться, кому водить.

— Чтоб вы сдохли! — кричали им остальные.

— Будем мы наконец играть или нет?

Двое стали бороться под фонарем, упали и покатились по траве, зверски рыча. Кто-то достал бычок и закурил;

брошенная на землю спичка запалила траву, та сморщилась, зашипела под капризным ветерком, обдувавшим склоны.

Тучи сгущались, их все чаще прорезали молнии, подсвечивая красным;

от молний да белых искр сварки в наступившей темноте было хоть что-то видно. Моторы фабрики заглушали гомон бедняцкой жизни в Пьетралате и Тибуртино.

Таракан сидел на земле, скрестив ноги, и растягивал в улыбке толстые, отвислые губы:

кепку он сдвинул на затылок, спрятав под ней растопыренные уши.

— Эй, Таракашка! — закричали ему ребята, валяясь в засохшей грязи. — Иди, угостим!

Но Таракан даже не шелохнулся, зная, что это подначка;

он был рад, что дерущимся теперь не до него.

Сопляк растянулся на земле кверху пузом. Огрызок пригвоздил к земле его запястья — крепко, не вырвешься.

— Лежать! — кричал Огрызок, покраснев от натуги.

У Сопляка уже занемели конечности, но он все равно извивался, как уж, и голосил:

— Чтоб ты сдох!

— Не шевелись, Сопля, хуже будет! — угрожал ему Огрызок.

— Убери с меня свой хрен! — чуть надтреснутым голосом ответил Сопляк, всерьез начиная злиться.

Но опьяненный победой Огрызок бешено прыгал на теле поверженного врага.

— Слезь, Огрызок, тут сторожа ходят! — предупредил его Сопляк.

Тогда Огрызок резко соскочил, оставив Сопляка отдуваться и пыхтеть на земле.

— Поиграем в индейцев? — предложил он.

— Да пошел ты!

— Хоть повеселимся малость, — настаивал Огрызок. — Делать-то нечего!

— Тоже мне, веселье! — усмехнулся Армандино.

— Иху-ийюху-иху! — завопил Огрызок, подражая кличу индейцев. — Подтягивай, Таракан!

Таракан поднялся и тоже начал кричать, подпрыгивая то на одной, то на другой ноге:

— Иху-ийюху-иху!

Огрызок положил ему руки на плечи, они стали кружиться и вопить хором, как бесноватые:

— Иху! Иху!

Девочки вернулись поглядеть, нет ли тут чего новенького, но, увидев все ту же шайку, фыркнули:

— Ну и психи!

А мальчишки еще пуще раззадорились.

— Пляска смерти! — надрывался Огрызок. — Станцуем пляску смерти!

Остальные заразились его возбуждением и заголосили “иху”. В три прыжка то один, то другой подскакивал к девочкам, пытаясь дать им пинка или кулаком по макушке. Но те ожидали провокации и ловко увертывались.

— Хватит вам, невежи! — надменно цедили они. — Распсиховались тут!

Однако не уходили: видно, им пришла охота поглядеть на индейские пляски, оттого мальчишки, которым игра уже порядком надоела, ради них лезли вон из кожи.

— Позорный столб! — крикнул Огрызок.

— Это уж точно! — с притворным равнодушием отозвались девчонки. — Тебя бы к нему пригвоздить.

Огрызок еле ноги волочил от усталости и охрип кричать “иху”, но тем не менее вдруг набросился на Таракана, расплясавшегося вместе со всеми, и заорал:

— К позорному столбу!

Другие с восторгом поддержали его и скопом потащили беднягу к фонарю.

— Вяжи его! — крикнул Сопляк.

Таракан сперва слабо отбивался, потом обмяк и позволил волочить себя по земле, как мертвеца.

— Стой на ногах, чтоб ты сдох, вошь поганая! — скомандовал Огрызок, поддерживая его под мышки.

Но Таракан не желал стоять и валился мешком на землю под возмущенные крики остальных.

— Ну хватит, осточертело мне! — заявил Огрызок и дал Таракану пинка в живот.

Таракан заплакал так громко, что даже перекрыл визг девчонок.

— Ты глянь, он еще сопли распустил, засранец! укоризненно покачал головой Армандино.

— А ну, заткнись! — Огрызок, сжав кулаки, вплотную подступил к Таракану.

А тот, горько плача, продолжал валяться в пыли.

— Вдесятером с одним не могут сладить! — язвили девчонки.

Тогда Огрызок схватил Таракана за ворот и рывком поднял с земли.

— Пусти, сволочь! — кричал тот сквозь слезы.

— На, съешь! — Огрызок плюнул ему прямо в глаз, а затем с помощью Сопляка и Сверчка пинками подтолкнул к фонарю.

Связав несчастному руки веревкой, они подвесили его к крюку, торчавшему из бетонного столба.

Но даже связанный, Таракан продолжал дергаться и кричать. Шпана затеяла вокруг него безумный хоровод с криками “иху”, однако держались подальше, чтобы Таракан ненароком не зацепил их болтавшимися в воздухе ногами.

— Уф! Уф! — отдувался Огрызок. — Веревки больше ни у кого нет?

— Откуда? — развел руками Сверчок.

— Таракан, а, Таракан, — крикнул Сопляк, — ты штаны чем подвязываешь?

Все набросились на жалобно стонавшего Таракана.

— Нет, вы поглядите на этих безмозглых! — проговорила одна из девчонок.

Но племя индейцев уже вошло в раж и, вытащив веревку, заменявшую Таракану ремень, туго-натуго перетянула ему лодыжки.

— Теперь запалим позорный столб! — высказал предложение Армандино и чиркнул спичкой.

Но ветер тут же загасил ее.

— Иху! Иху! Иху! — голосили остальные.

— Зажигалку давай! — крикнул Сверчку Сопляк.

Сверчок, порывшись в карманах, достал зажигалку, а ребята тем временем нагребли к фонарю сушняка и, не прекращая кричать и приплясывать, запалили костер.

Вдруг как по заказу подул сильный ветер;

на Монте-Пекораро совсем стемнело;

в воздухе запахло сыростью и уже слышались отдаленные раскаты.

Сушняк занялся мгновенно: кровавые язычки побежали по травинкам, и вокруг осатанело орущего Таракана заклубился дым.

Развязанные штаны соскользнули вниз, заголив живот и собравшись гармошкой у ног.

С высохших стеблей и веток, которые шпана все подгребала к столбу, огонь, легко и весело потрескивая, перекинулся на ткань.

7. В Риме У подножия Монте-Пекораро, на площадке, рядом с огромным щитом “Конец района — начало района”, торчал старый навес автобусной остановки. Здесь разворачивался триста девятый, выезжая с виа Тибуртино, прежде чем направиться меж строек к Богоматери Заступнице. Альдуччо и Задира жили в Четвертом квартале, в конце главной улицы предместья, сразу за рыночной площадью. В сумерках на улице, где все дома были не выше двух этажей, загорались фонари и придавали ей вид заштатного курортного городка;

спускаясь вниз, улица будто сливалась с туманным небом или терялась в шумах внутренних дворов, где всегда отличная акустика и где в это время ужинали или готовились ко сну обитатели предместья. То был час мелких сорванцов и шпаны постарше;

настоящие бандюги еще хоронились в забегаловках и подворотнях, ожидая ночи, — не для того, чтобы пойти в кино или на Вилла-Боргезе, а чтоб собраться в каком-нибудь притоне и проиграть до утра в ландскнехт. Какой-то юнец в одном из дворов пощипывал струны гитары, женщины домывали посуду и мели пол, мелюзга канючила, автобусы неутомимо подвозили домой народ после трудового дня.

— Пока, Задира, — сказал Альдуччо, останавливаясь перед домом.

— Пока, — отозвался Задира, — свидимся.

— Жду в девять, — напомнил Альдуччо. — Свистни, ладно?

— А ты будь готов.

Альдуччо с трудом протолкался сквозь рассевшуюся на оббитых ступеньках ребятню.

Он жил на первом этаже, четвертая дверь по коридору. По фасаду с покосившимися (вот-вот рухнут) колоннами тянулась узенькая терраса. На одной из ступенек сидела его сестрица.

— Ты чего тут? — спросил Альдуччо.

Та задумчиво глядела перед собой и потому не ответила.

— Ну и черт с тобой, дура! — обругал он ее и прошел на кухню, где мать возилась у плиты.

— Тебе чего? — спросила она, не оборачиваясь.

— Как это — чего? — возмутился Альдуччо.

Мать рывком повернулась к нему, вся расхристанная, как ведьма.

— Кто не работает — тот не ест, понял?

Она была в надетом на голое, грузное тело засаленном халате: от пота пряди волос прилипли ко лбу, а пучок растрепался и свисал на шею.

— Ну ладно, — спокойно отозвался Альдуччо. — Не хочешь меня кормить — и хрен с тобой.

Он ввалился в комнату, где ютилась вся семья (в соседней разместилось семействе Корявого), и начал раздеваться, нарочито насвистывая, чтобы мать убедилась, что ему действительно на нее наплевать.

— Свисти, свисти, паршивый! — закричала мать из кухни. — Чтоб тебя черти взяли вместе с этим пьяницей, твоим отцом!

— Ага, — весело откликнулся Альдуччо, надевая мокасины на босые ноги, — и вместе с этой стервой, моей матерью! Поди лучше на дочь свою, сучку, поори, а на мне нечего зло срывать! Можешь вовсе не кормить — заткнись только!

— Я те щас заткнусь, я те шас заткнусь! — завопила мать. — Растила сыночка на своем горбу до двадцати лет, а он ни лиры домой не принесет, ни лиры, ублюдок поганый!

— Скажите, какая цаца! — крикнул ей в ответ Альдуччо, продолжая наводить марафет.

С улицы доносились не менее сварливые голоса, и мать Альдуччо на миг умолкла, прислушиваясь.

— Дуры ненормальные! — крикнула мать от плиты, потом со звоном уронила что-то и метнулась к двери. Там с минуту постояла молча, видимо собираясь с духом, потом кинулась на улицу, влив свой визгливый голос в общий хор.

— Ох уж эти бабы! — проворчал Альдуччо. — Им бы в цирке с медведями бороться!

Прошло, наверное, минут десять;

шум на улице все не утихал. Потом входная дверь со скрипом отворилась, но не захлопнулась: должно быть, мать Альдуччо еще не все высказала соседкам.

— Грязная тварь! — выкрикнула она, вновь спускаясь по ступенькам. — Сама до седых волос таскается, а еще смеет мою дочь шлюхой называть!

Ей ответил с улицы женский голос на таких же повышенных тонах, правда, слов Альдуччо не разобрал.

— Чтоб вы сдохли, стервозы! — в сердцах прокомментировал он.

— Ну-ну, договорилась! — Мать по-бойцовски уперла руки в боки. — Чья бы корова мычала! Что я, не знаю, как ты деньги тянешь у мужика, чтоб детей в кино отправить да с ним перепихнуться?

Голос из двора повысился еще на два регистра, изрыгая все мыслимые и немыслимые проклятия. Когда поток излился, пришел черед матери Альдуччо.

— А ты забыла, — взвилась она так, что сам Иисус Христос не смог бы ее угомонить, — забыла, как муженек тебя с хахалем в постели застукал, да еще при детях? — Не дожидаясь ответа, она захлопнула дверь и звенящим от ненависти голосом крикнула: — Умолкни, бесстыжая, и на глаза мне больше не попадайся, не то я тебе космы-то повыдираю!

В этот миг входная дверь опять отворилась, и вошел родитель Альдуччо. Он, по обыкновению, был пьян и от полноты чувств пошел обнимать жену. Но та отпихнула его так, что он завертелся волчком и рухнул на очень кстати подвернувшийся стул. Однако желания приласкать супругу не утратил, а снова поднялся и шагнул к ней. Из соседней комнаты выглянула сестра Кудрявого и как раз застала момент, когда отец Альдуччо был вторично отброшен на стул.

— Тебе чего? — напустилась на нее мать Альдуччо. — Чего ты тут забыла?

Девочка, прижимавшая к груди уменьшенную копию Кудрявого, круто повернувшись на пятках, скрылась в своей комнате.

— Чтоб весь ваш сучий выводок в тартарары провалился! — не унималась мать. — Четыре года на шее сидят — и нет, чтоб когда-нибудь сказать: “Нате вам, тетя, тыщу, хоть за свет заплатить”!

Отец какое-то время собирался с силами, потом все же сумел с натугой выговорить несколько слов:

— Вот ведь глотка луженая у ведьмы!

На дальнейшую связную речь пороху у него не хватило, и он продолжал объясняться жестами: то прикладывал руки к груди, то хватал себя за нос, то выписывал пальцами невообразимые пируэты. Наконец быстрыми, семенящими шажками он проследовал в комнату, где одевался Альдуччо, и прямо в одежде рухнул навзничь на кровать. С обеда он накачивался вином, поэтому лицо у него было бледное, как полотно, под жесткой трехдневной щетиной, Доходившей едва ли не до бровей. Весь его облик отличала какая-то расхлябанность: раскинутые на покрывале руки, впалые скулы, щелочки глаз, черные, мокрые от пота, будто набриолиненные волосы. Висевшая над кроватью лампа высветила на лице пятна застарелой грязи и свежий налет пыли, смешанной с потом. Затянутая паутиной морщин кожа высохла и пожелтела — не иначе, по причине больной печени, спрятанной под лохмотьями в костлявом теле запойного пьяницы. Вдобавок на этом неприглядном лице проступали сквозь щетину бурые пятна — то ли веснушки, то ли следы ударов, полученных в детстве и в юности, когда он служил в армии или батрачил. А синие круги под глазами от недоедания и перепоя превращали его лицо в безжизненную маску.

Альдуччо уже приготовился к выходу: надел брюки-дудочки, полосатую майку навыпуск, с открытым горлом. Оставалось только причесаться. Он прошел к маленькому зеркалу в кухне и гребешком, смоченным под раковиной, стал приглаживать волосы, нагнувшись и широко расставив ноги, поскольку зеркало висело низковато для него.

— Опять под ногами болтаешься, бездельник! — послышался пронзительный голос матери, и она выросла у него за спиной с перекошенным от злобы лицом.

— Хватит, мать, надоела уже! — взорвался Альдуччо.

— Это ты мне надоел, паразит!

Склонившись над зеркалом, он принялся напевать.

— Работать не работает, по дому ничего не поможет!

— Уймешься ты или нет?

— А вот не уймусь! Ты мне рот не затыкай, лодырь чертов!

— Ори себе на здоровье, а я пошел! — Альдуччо глянул напоследок в зеркало и вышел, хлопнув дверью.

На сестру, что по-прежнему сидела на ступеньках, натянув на колени юбку, он даже не взглянул. Ее ярко накрашенные губы казались открытой раной на бледном, почти зеленом лице. Прямые как палки волосы спускались на шею, под глазом красовался фонарь.

“Вот сучка бесстыжая!” — подумал Альдуччо, уходя. С тех пор, как сеструха спуталась с сыном синьоры Аниты, торговки фруктами, что жила на углу, покой исчез из дома Альдуччо. Ей бы теперь замуж, но сыну торговки она уже осточертела. Ее то и дело выгоняли по ночам из дома, и дружок иногда составлял ей компанию на ступеньках, но больше по привычке и для показухи. Когда она забеременела, он вроде бы и готов был с ней обручиться, но его мать и слышать об этом не хотела. От безысходности девчонка пыталась перерезать себе вены осколком стекла — еле отходили, и до сих пор у нее на запястьях были свежие шрамы.

Поджидая Задиру, Альдуччо прогуливался перед домом. Гроза прошла стороной, в воздухе потеплело — прям весна. Не успел Альдуччо сделать и двух шагов, как увидал Задиру. Приятель тоже принарядился: на шею повязал платок, как пират, длинные соломенные патлы причесал гладко-гладко, а на макушке вывел нечто вроде петушиного гребня.

— Эй, Задира! — крикнул Альдуччо.

— У тебя сколько? — не теряя времени, спросил Задира.

— Тридцать лир, — ответил Альдуччо.

— На автобус хватит! — оживился Задира. — У меня тоже.

— Как? — насторожился Альдуччо. — А остальные?

— Да здесь, здесь! — успокоил его Задира, похлопав по заднему карману, где лежали реквизированные у Сырка полторы сотни.

— Сигарет прикупим, — размечтался Альдуччо.

— Точно. — Задира помахал вслед проезжавшему автобусу. — Ушел!

— Другой придет, — беспечно отозвался Альдуччо.

У обоих подвело живот. Особенно это было заметно по Задире: лицо под соломенными волосами желтое с прозеленью, и на нем отчетливо выделяются прыщи. Он так ослабел от недоедания, что даже температура не добавляла его лицу красок, хотя с тех пор, как его выписали из туберкулезной больницы, по вечерам у него всегда было выше тридцати семи.

Уже несколько лет Задира страдал чахоткой, врачи сказали, что это неизлечимо — ему осталось жить год, не больше.

Шагая рядом с Альдуччо, он то и дело прикладывал ладони к пустому животу, сгибался от боли и костерил на чем свет стоит своих братьев, отца, а пуще всех идиотку мать, которая как-то ночью с диким криком упала на пол с кровати и начала вопить, будто одержимая дьяволом, и с тех пор каждую ночь устраивала домашним концерты. Клялась, что видит змею, которая обвилась вокруг ножки кровати, глядит не нее не отрываясь и вынуждает раздеться догола: мало-помалу заливистые причитания переходили в сплошной вой. А теперь и днем она время от времени принималась вопить, лаять по-собачьи, цепляться за дочерей и за всякого, кто оказывался рядом, и умоляла спасти от одной ей ведомой напасти.

Не так давно она опять проснулась ночью с криком, но на сей раз испугала ее не змея.

Обезумев, мать все придвигалась к краю кровати, чтобы освободить кому-то место, даром что давно высохла, как щепка, и места почти не занимала. Рядом с ней, как она потом рассказывала, улеглась мертвая девица, — что мертвая, мать определила по одежде:

нарядное платье, белые шерстяные чулки, на голове венок из флердоранжа, не иначе, собралась под венец идти. И вот та девица начала матери жаловаться: дескать, нижнюю рубашку ей надели слишком короткую, а венок — узкий, виски будто обручем сдавил, и заупокойных молитв мало над ней прочли, и двоюродный братец, поганец этот, никогда к ней на могилку не придет, — ну и все в том же духе. Наяву этой девицы мать в глаза не видала, но когда ночные происшествия, будоражившие всю округу, начали обсуждать во дворах, то выяснилось: мертвая девица приходится родней людям, которые поселились недавно в их доме, все детали сходятся вплоть до поганца двоюродного брата, что и поныне живет и здравствует в предместье Пренестино. Затем к матери опять начал являться дьявол в разных обличьях: то змеем прикинется, то медведем, то соседкой по дому, у которой выросли страшные клыки, — и все эти твари входят в спальню Задиры, как в свою собственную, чтобы мучить его мать.

Семья решила: надо что-то делать, и вызвала из Неаполя старого родственника, сведущего в таких делах. Прежде всего родственник прокипятил все вещи, принадлежавшие лично матери: на это кипячение ушло несколько дней и уйма газа, так что на вечерних трапезах пришлось поставить крест. Трое братьев, четыре сестры и все соседки занялись изгнанием бесов. Они обнаружили в подушке матери Задиры перышки, сплетенные в форме голубки, крестика, веночка — и тоже все прокипятили. Кроме того, кидали в кипящее масло кусочки свинца, потом вытаскивали и бросали в холодную воду, чтобы поглядеть, что за фигурки выльются;

вдобавок в доме несколько дней стоял дикий скрежет — это заботливая родня вычерчивала на полу круги вокруг порченой, а та лишь хныкала да причитала.

— Хоть бы хлеба кусок дали, ведьмы чертовы, так нет же! — негодовал Задира, держась за живот.

— Да уж, — смеялся Альдуччо, — видать, мы с тобой вместе с голодухи помрем. — От улыбки его лицо становилось еще красивее.

Друзья заложили руки в карманы и пешком направились к Монте-Пекораро.

Хорошо, когда не веет удушливый сирокко, не палит летний зной, а на улице тепло.

Будто кто-то влил в прохладный ветерок теплую струю или прошелся теплой рукой по стенам домов, по лугам, по мостовым, по автобусам с гроздьями людей, висящих на подножках. Воздух тугой и звенящий, как шкура барабана. Стоит помочиться на тротуар — он тут же высыхает;

кучи мусора в сухом воздухе сгорают мигом, не оставляя запаха. Вонью пропитались лишь раскаленные на солнце камни да навесы, — должно быть, оттого, что на них сушат мокрые тряпки. В садах, ставших большой редкостью, зреют плоды, словно в раю земном;

на улице хоть бы одна лужа осталась. На главных площадях и на перекрестках предместий, таких, как Тибуртино, толпится народ, мечется, кричит, точно в чреве Шанхая, и даже на пустырях царит сумятица: парни рыщут в поисках потаскух, надолго задерживаясь поболтать перед еще открытыми механическими мастерскими. А за Тибуртино, скажем, в Тор-ди-Скьяви, Пренестино, Аква — Булликанте, Маранелле, Мандрионе, Порта-Фурба, Куартиччоло, Куадраро людское море разливается перед светофорами;

но постепенно толпы рассасываются, исчезают в близлежащих проулках, бредут вдоль облупившихся стен домов, ныряют в парадные или спешат к своим лачугам. Юнцы заводят моторы своих “Ламбретт”, “Дукатов”, “Мондиале”, - кто в засаленных, раскрытых на грязной груди комбинезонах, кто, наоборот, принаряженный, будто сейчас только с витрины Пьяцца-Витторио;

однако большинство уже навеселе. Короче, каждый вечер между Римом и предместьями происходит грандиозное коловращение;

жизнь, бурля, выплескивается на улицы из бараков и небоскребов и течет до самого центра, под колоннаду и купол Святого Петра или к Порта-Кавалледжери. Вот они, голосят, пьют кислое вино, плюются и ругаются вокруг кинотеатриков и пиццерий, разбросанных на виа Джельсомино, на виа Кава, между виа Форначи и Яникулом, на площадках утрамбованной земли, окаймленных мусорными кучами, где днем ребятишки любят играть в футбол обрывками газет.

В центре, например, на пьяцца Ровере, наблюдается та же самая картина: идут туристы в штанах по колено и тяжелых башмаках, задирают головы, держатся под ручку, поют хором альпийские песни, а шпана в брюках-дудочках и остроносых ботинках, опершись о парапеты Тибра, глазеет на них и шлет им вслед неприязненные, саркастические реплики: если б те услыхали и поняли — наверно, так и умерли бы на месте. По выщербленным набережным, под кронами платанов дребезжат редкие трамваи, или стрекочет на повороте мотороллер с одним или двумя юнцами, рыскающими, чем бы поживиться;

у подножия Замка Святого Ангела плещется освещенная огнями Чириола: гудит элегантная, будто огромный театр, пьяцца Дель Пополо;

у Пинция и на Вилла-Боргезе сентиментально пиликают скрипки, а проститутки всех мастей и педики гуляют, скромно потупив глаза, но то и дело кося по сторонам — не остановилась ли поблизости машина. Близ Понте — Систо, у искрящегося замусоренного фонтана две шайки из Затиберья играют в мяч, кричат дурными голосами и носятся туда-сюда, как стадо баранов, невзирая на лимузины, везущие шлюх на ужин в Чинечитта;

из всех переулков Затиберья доносится скрип челюстей, перемалывающих пиццу или хрустящий картофель;

а на пьяцца Сант-Эджидио или в Маттонато еще совсем сопливые сорванцы бегают по мостовым, словно подхваченные ветром бумажки, канючат и дерутся у писсуаров.

— Сойдем тут, Альду! — Легко и без усилия, как на крыльях, Задира спрыгнул с буфера.

Альдуччо же вытянулся во весь рост на подножке, чтобы его было хорошо видно кондуктору, забарабанил в стекло и крикнул:

— Эй, лопух, привет тебе!

И только потом спрыгнул на мостовую. В бессильной ярости потрясая зажатой в кулаке пачкой билетов, кондуктор высунулся из окна (в этом удовольствии он не мог себе отказать) и заорал:

— Чтоб вы сдохли, шпана чертова!

Задира присел, выпятил живот и показал кондуктору комбинацию из трех пальцев.

— На, выкуси!

Прямо перед ними горел на солнце Колизей: из арочных проемов поднимался столбами кроваво-красный дым, застилая небо над Целием и над светящимся скопищем машин на виа Лабикана и виа Имперо.

— Что делать будем? — спросил Альдуччо.

— Так, прошвырнемся, — откликнулся Задира.

— Ну давай, — согласился Альдуччо.

Они спустились к Колизею, через арку Константина вышли на темный, душный Триумфальный бульвар, затененный соснами плавно сбегающего вниз Палатина.

Друзья шагали расхлябанной походкой, засунув руки в карманы, держась на расстоянии друг от друга, и распевали, как положено, каждый свою песню:

Эх, каблучки-подковочки!

Задира вдруг резко оборвал перенятую у Сырка песню.

— Видал, какая рожа у него была?

Эх, каблучки-подковочки!

Звонкая песня вновь огласила безлюдный отрезок бульвара под навесом зеленых, как бильярдный стол, сосен. Но Альдуччо его не слушал;

он сосредоточенно выводил собственную мелодию, полузакрыв глаза, подавшись вперед и самозабвенно мотая в такт головой из стороны в сторону.

Над Палатином показался тонкий-тонкий, подернутый дымкой месяц, которому, однако удалось осветить долину, и черные кусты, и булыжник, и кучи мусора. Прохожие поглядывали друг на друга исподлобья и жались поближе к стенам полукруглого цирка “Массимо”. Альдуччо с Задирой подошли к ограде, за которой высились припудренные лунной пылью развалины цирка, и увидали сидящих группками мужчин, парней и малолеток;

чуть поодаль, возле трамвайного кольца, мельтешили в темноте сходящиеся и расходящиеся тени.

— Глянь-ка — все на дело вышли! — Задира прикрыл рот ладонью, давясь от смеха.

Облокотившись на ограду и толкая друг друга в бок, они продолжали тихонько смеяться. Даже не смеялись, а лишь кривили рты в ухмылке и сплевывали. Но и с этим скоро пришлось завязать, потому что к ним решительно двинулась одна из шлюх и друзьям сразу стало не до смеху: на вид ей было лет семьдесят. Не сговариваясь, они быстро пошли прочь вдоль стены, сделав серьезные лица и стреляя глазами по сторонам, будто выискивая кого-то среди озаренных лунным светом развалин, среди солдат в увольнении, беспризорных юнцов и шлюх всех мастей, которые, как обычно, затеяли меж собой перепалку.

— Того гляди, разденут! — говорил на ходу Задира. — Давай-ка отсюда прямо в Санта-Каллу — черт, как жрать хочется, хоть ложись да помирай!.. — Помолчав немного, он указал на субъекта, проезжавшего мимо в шикарной машине. — Во кому в жизни везет! Как по-твоему, справедливо это: ему всё, а нам ничего? Ну погоди, не всё тебе от пуза жрать, будет и на нашей улице праздник! — Он умолк и зашагал дальше, сложив губы в брезгливую гримасу.

Они вышли на виа дель Маре, к тенистому парку, на высшей точке которого был расположен храм Весты.

— Ишь ты! — Задира чуть присел и стал напряженно вглядываться в чащу деревьев.

— Ты чего? — спросил Альдуччо, не зная, то ли следить за его взглядом, то ли послать его куда подальше.

Задира восхищенно присвистнул.

— Кур, что ль, созываешь? — поинтересовался Альдуччо.

— А ничего курочки! — воскликнул Задира.

“Курочками” оказались две девчонки, сидящие на ступенях храма: крашеные блондинки в коротеньких юбочках под названием “хочу мужа” и в кофточках с таким вырезом, что все титьки наружу.

Они молчали и словно бы не видели ничего вокруг;

их мечтательные взгляды скользили куда-то вдаль, мимо клумб, спускавшихся кругами к набережной, мимо пьяцца Бокка-делла — Верита, мимо арки Джано, мимо старой церкви. Пронзительный свет месяца озарял окрестности, будто днем.

Задира и Альдуччо, напевая себе под нос пошли было вразвалочку к Понте-Ротто. Но вдруг разом передумали и не спеша вернулись обратно.

Красотки при виде их даже не шелохнулись, вроде бы и не заметили. Приятели гордо промаршировали мимо, хотя видом своим напоминали двух псов, которых безжалостно погнали палкой. Пройдя немного по виа Дель Маре, они набрались храбрости и решили предпринять еще одну попытку. Сделали вид, будто гуляют по аллеям и дышат воздухом, а до этих розанчиков им и дела нет. Но девицы опять не удостоили их взглядом. Тогда Альдуччо и Задира обогнули храм с другой стороны, вошли под тень колоннады и начали потихоньку продвигаться к освещенному луной участку Бокка-делла — Верита.

Девчонки сидели все так же молча и неподвижно, привалившись спиной к желтым, облезлым перилам лестницы.

— Тебе которая больше нравится, — спросил Задира, — блондинка или рыжая?

— Обе, — ответил без колебаний Альдуччо.

— Куда ж тебе обеих-то? — удивился Задира.

— Или обеих, или ни одной, — серьезно отозвался Альдуччо. — А то одну возьмешь — вторая обидится.

— Ща, обиделась! — проворчал Задира. — Нужен ты им больно! Эти небось мешков с день.

— Да ну тебя, — возразил оптимист Альдуччо, — а мы чем плохи?

— Рискнем, что ль? — помолчав, предложат Задира.

— А то! — согласился Альдуччо.

Но ни один, ни другой не тронулись с места, а продолжали негромко пересмеиваться, прячась в тени и выставив под лунный свет лишь острые носки ботинок. Девицы начали подавать признаки жизни, что малость приободрило искателей приключений.

— Эй, дай-ка закурить! — повысив голос, обратился к другу Задира.

— Это, между прочим, последняя, — сообщил Альдуччо, доставая сигарету.

— Подумаешь, еще купим!

— Купим! Сколько ж можно на сигареты тратиться?

— Это надо, какая духотища! — воскликнул, отдуваясь, Задира. — У черепахи, и то задница треснет!.. Нет, ей-ей, не могу больше!

Альдуччо в ответ лишь пожал плечами.

— Пошли в фонтане искупнемся, — предложил Задира.

— Шутить вздумал? — рассмеялся Альдуччо.

— А я и не шучу, — выпятил губы Задира.

— Да иди ты, знаешь куда?

Девицы тихонько захихикали.

— Ну пошли, Альду! — вошел в раж Задира.

В полутьме они подошли к чаше и начали расстегивать рубахи;

сняли их, бросили на землю, туда, где тень погуще, и остались в майках.

Всклоченные патлы делали их похожими на Самсона и Авессалома. Расстегнув брюки-дудочки, они снова уселись, чтобы стянуть их, не потеряв равновесия.

— Дай хоть ботинки-то снять, небрежным тоном бросил Альдуччо, в душе тая от нежности к новым ботинкам.

Они припрятали в кустах ботинки и сбросили майки, обнажив потные. загорелые до черноты торсы.

— Во, мускулатура! — похвастал Задира, выкатив колесом грудь.

— Прям тебе, — буркнул Атьдуччо, — кожа да кости!

— Эх, каблучки, подковочки, — затянул опять Задира, собирая раскиданные шмотки.

Парни по привычке перевязали их ремнями и заткнули под мышку. В полуголом виде они вышли из тени, постояли на ступеньках, освещенные луной, и, надрывая глотки, припустили между клумб к фонтану. Одежду они побросали на траву под цепью ограждения, затем вскарабкались на чашу, — в метре от земли, а то и выше, — и вытянулись на краю во весь рост.

— Чтоб ты сдох, меня дрожь пробирает! — поежился Задира.

— Брось, вода-то теплая, — возразит Альдуччо.

— Ага, что твой суп! — откликнулся Задира, приплясывая на цыпочках, как мартышка.

Альдуччо пихнул его, и он мешком свалился в фонтан.

— Вот это прыжок! — заголосил Задира, выныривая;

с волос у него капала вода.

— Ща я тебе покажу, как нырять надо! — крикнул в ответ Альдуччо и прыгнул солдатиком.

Вода выплеснулась из чаши и залила мраморную площадку под фонтаном. Задира, высунувшись из воды по плечи, распевал во всю глотку.

— Да тише ты, полоумный! — одернул его приятель. — Вот нагрянет полиция, поглядим тогда, как ты запоешь.

— Утопленник, утопленник плывет! — придумал новую забаву Задира и лег на воду, опустив лицо.

Но закашлялся и сразу вынырнул, отчаянно отплевываясь и утираясь. Длинные, как у Марии Магдалины, и жесткие, словно стебли шпината, волосы облепили ему лицо.

— Сперва научись — потом выдрючивайся, — добродушно засмеялся Альдуччо.

За три минуты пребывания в фонтане они метров на десять заплескали мощеную аллею вместе с кустами и клумбами.

— Все, я выхожу, — объявил Задира.

— Я тоже. Чего доброго, воспаление легких схватишь.

Они выбрались на край чаши, еще по разику нырнули ласточкой, потом окончательно вылезли из фонтана;

у обоих зубы выбивали дробь, а прилипшие к телу трусы стали прозрачными.

— У-у, холод собачий! — приговаривал Задира.

Подхватив одежду, они перепрыгнули невысокое ограждение и принялись бегать взад-вперед наперегонки по скошенной лужайке. Потом в два прыжка взлетели по лестнице под колоннаду, пулей пролетели мимо девчонок и снова окунулись в тень. Девчонки не удостоили их взглядом, но явно все видели, поскольку на губах у них застыли равнодушные и брезгливые улыбки.

— Пошли вон туда, — сказал Задира, — трусы надо выжать.

Смеясь и напевая модное танго, они отошли еще дальше, за храм, сташили трусы и принялись их выжимать с двух сторон. Задиру всякий раз, когда он одевался после купания, переполняли чувства.

— «Никогда, никогда не любил никого, как тебя, я!» — горланил он, натягивая мокрые трусы.

Но, пока они приводили себя в порядок, пташки улетели. Зажав под мышкой книжки и шурша юбками в лунном свете, красотки двинулись к набережной. Задира подошел к лестнице, где они сидели и стал кричать им вслед, размахивая штанами.

— Ишь, недотроги! Ну и хрен с вами!

Полураздетый Альдуччо тоже подошел, сложил ладони рупором вокруг рта и послал девчонкам свое напутствие:

— Все девки дуры и паразитки!.. Слушай, — предложил он, помолчав, — давай оденемся и пойдем за титьки их пощипаем!

Девчонки были уже у Монте-Савелло, когда Задира и Альдуччо, натянув шмотки на мокрое тело, бросились их догонять.

— А ну, покажь, как ты умеешь девку обработать, — подзадоривал друга Задира, поспешая за двумя фигурками, которые удалялись быстрым, но спокойным шагом.

— Ишь, как припустили, чтоб вы сдохли! — проворчал Альдуччо, у которого была привычка подволакивать ноги, как будто они больные.

— А может, ты первый начнешь? — задыхаясь, спросил он у Задиры.

— Да у меня слабость! — придуривался Задира.

— Ну и сучонок — сам затеял, а теперь в кусты!

— Пошел ты в мясную лавку! — сплюнул Задира.

Выйдя на набережную, девицы проворно юркнули в подъехавшую машину длиной, наверное, метров десять и сделали парням ручкой.

Альдуччо и Задира, разинув рты, застыли у парапета;

вид у них был точно у двух ощипанных индюков.

— Ты на попрошайку похож! — опомнившись, хохотнул Альдуччо.

— А ты будто сейчас из тюряги вышел, — не растерялся Задира. — Черт бы их побрал!

Ну да ладно, еще не вечер, верно?

— Верно-то верно, да куда подашься, ежели в кармане полторы сотни? — Альдуччо похлопал Задиру по карману, где тот припрятал сто пятьдесят лир, уворованных у Сырка.

— Пошли на Черки в лотерею поиграем, — предложил Задира, — лично я всегда на судьбу полагаюсь.

— Ну и дурак! — Альдуччо постукал кулаком по лбу. — Чтоб после до Тибуртино пешедрала топать?

— Да брось, — вскинулся Задира, — неужто еще хоть полтораста не выиграем? Тут же золотое дно — деньги всегда найдутся.

— Когда они найдутся? К Рождеству?

— Не каркай! Спорим, найдутся?

Как два голодных волка, они двинулись к Понте-Гарибальди. Возле писсуара на той стороне моста, ближе к виа Аренула, стоял, прислонившись к стене, старик. Задира вошел в туалет воды попить, потом вышел и тоже облокотился о парапет, где уже стоял Альдуччо.

Постояли, помолчали, потом Задира выудил из кармана окурок и, галантно склонясь к старику, спросил:

— У вас огоньку не найдется?

Через пять минут они раскололи его на полсотни.

Еще пятьдесят лир удалось выцыганить на Понте-Систо у пожилого синьора с папкой под мышкой, который разыграл перед ними такую Душераздирающую сцену, что из камня мог бы слезу выжать. Но Задира бестрепетно оборвал его излияния:

— Ну будет, будет, у нас в брюхе подвело! Мы со вчерашнего дня не емши, провалиться мне на этом месте!

После такого заявления синьор без звука отмуслил им полсотни, и приятели с чувством выполненного долга удалились по виа Джуббонари. Они быстро шагали по направлению к Кампо-дей-Фьори и пикировались на ходу.

— Ты, что ль, мужик? — мрачно вопрошал Альдуччо.

— А то? — кипятился Задира, яростно жестикулируя. — Может, ты деньги надыбал?

— Подумаешь! — фыркнул Альдуччо.

— Ах, подумаешь! Я деньги стреляю, а он целку из себя корчит! — Задира вдруг сложил пальцы в известную всем комбинацию и подсунул ее под нос Альдуччо. — Кретин!

В этот момент на пути им попалась закусочная, и Задира, не долго думая, ввалился туда. Они взяли по жаркому и, выйдя на улицу, снова почувствовали себя в форме. Дойдя до Кампо-дей-Фьори, Альдуччо вскинул голову и ткнул Задиру в бок, указывая слегка осоловелым, но не утратившим лукавства взглядом на типа, шагавшего впереди.

— Прищучим! — воодушевился Задира.

То убыстряя, то замедляя шаг, прохожий свернул налево на Кампо-дей-Фьори, пробрался сквозь ребячью ватагу, игравшую в тряпичный мяч на мокрой площади, и на миг остановился под дырявым навесом писсуара, оглядываясь по сторонам. Задира и Альдуччо внимательно его разглядывали: низкорослый субчик, но прикинутый — в красивой рубахе и дорогих сандалетах. Без особой уверенности он двинулся к пьяцца Фарнезе, а затем почему-то вернулся на Кампо-дей-Фьори по темному переулку — и так раза два-три. Все кружил и кружил по темным улицам, как мышь, угодившая в таз.

— Ну, — спросил Задира, — что делать будем?

— А ты чего надумал? — откликнулся Кудрявый, переводя взгляд с Задиры на Альдуччо.

— Дай-ка прикурить, — попросил Задира и придвинулся к нему с зажатой в зубах сигаретой.

Кудрявый сидел на парапете набережной, свесив одну ногу, а другую, согнутую, прижав к груди, и таким образом заметно возвышался над Задирой и остальными.

Протягивая Задире сигарету, он лишь слегка опустил веки, а сам на миллиметр не сдвинулся.

— У тебя, может, свидание? — поинтересовался Задира.

— Да какое там свидание!

— Брось мозги-то полоскать! — с оттенком зависти заметил Задира. — Знаю я тебя, вы ведь с Альдуччо одного поля ягоды!

Тогда Кудрявый нарочно раздвинул пошире ноги и плотоядно улыбнулся.

— Неужто мы с тобой одной крови? — проронил он, оборачиваясь к двоюродному.

Альдуччо ухмыльнулся и поднес палец к губам.

— Тс-с!

— Ой, что это я? — вдруг опомнился Задира и тут же принял непринужденно-светский тон: — Разрешите представить вам моего друга.

Кудрявый неохотно высвободил правую руку, чтобы подать ее новому знакомому. Тот откликнулся с благовоспитанной улыбочкой:

— Очень, очень приятно!

В его вкрадчивом голосе явственно слышалось, какого рода приятности ожидает он от этого знакомства. От источника его вожделений, который до сих пор сидел на парапете с невозмутимым спокойствием канатоходца, не укрылись ни оттенок этого голоса, ни значение сопровождавших его взглядов.

— Чего пялишься? — мгновенно вскинулся Кудрявый.

Педик сконфуженно и в то же время вызывающе улыбнулся, широко раскрывая синюшную пасть, где, точно змеиное жало, двигался язык. Затем приложил руку к груди и нервно натянул расстегнутый ворот рубахи, как будто он мог защитить его от ночной прохлады или от холода в глазах Кудрявого.

— Ага, губы-то раскатал уже? — засмеялся Задира.

— Скажешь тоже! — повел плечами тот.

Альдуччо, видя, что никто на него не обращает внимания, медленно закипал от гнева.

— Ну мы идем или нет? — наконец сорвался он на крик.

— Куда идем? — томно протянул голубой.

— Да сюда, к реке же!

(Разговор происходил на набережной Тибра между Понте-Систо и Понте-Гарибальди.) — Спятил, красавчик? — Голубой выпятил нижнюю губу.

— А чего? — не унимался Альдуччо. — Спустились по лестнице, под мост — всего и делов-то.

— Нет-нет, ни за что! — Педик замахал руками, затряс головой и скорчил брезгливую мину.

— Ну почему, почему? — надрывался, войдя в раж, Альдуччо. — Лучше места не найти, чтоб я сдох! Что нам, полчаса, что ль, конопатиться? Две минуты — и ага! Сделаем вид, будто по нужде, да кому и надо — туда никто ни в жизнь не заглянет!

Голубой, казалось, и не слушал;

глаза его лихорадочно перебегали с лица Кудрявого на то самое его место. Однако, дождавшись паузы в речи Альдо, он сказал как отрезал:

— Нет, я туда не пойду! — А затем снова разулыбался, одарив Кудрявого томным взглядом.

— Застрелиться, где вы такого урода откопали? — небрежно бросил Кудрявый.

Альдуччо опять пошел в атаку:

— Ну что, так и будем сидеть?

— И правда, петушок, — подхватил Задира, — все равно одним кончится — чего время-то зря терять?

Педрила снова потеребил ворот рубахи на тщедушной шее (ему было уже к пятидесяти, но он корчил из себя двадцатилетнего) и наконец смилостивился:

— Так и быть, пойдемте.

— Ну да, на словах ты храбрый, а сам с места не трогаешься! — наскакивал на него Альдуччо.

Между Понте-Систо и Понте-Гарибальди и впрямь, кроме них четверых, не было ни души. Кудрявый припомнил, что творилось на этом месте сразу после войны, когда он еще сопляк был: мальчишки, готовые продаться первому встречному, буквально облепляли парапет, а вокруг так и шныряли педики — плешивые, крашеные, совсем зеленые или уже в возрасте, но все, как один, безумные — наплевать им на людей, что проходили или проезжали мимо на кольцевом трамвае. Не обращая ни на кого внимания, голубые устраивали тут настоящий карнавал: приплясывали, распевали песни, перекликались:

— Ванда! Болеро! Железка! Мидинетка!

Завидят друг друга издали, подбегут — и давай целоваться, аккуратно, в щечку, как женщины, что боятся попортить макияж;

а потом начинают выдрючиваться перед парнями, угрюмо глядящими на них с парапета: кто исполнит классическое балетное па, кто спляшет канкан, кто изольет всю душу в надсадном крике:

— Свобода! Мы свободны!

Между делом то одна, то другая парочка спускалась вниз по лестнице и, не боясь нареканий со стороны прохожих, делала под мостом свое дело среди грязных лужиц и обрывков бумаги. Правда, изредка патруль проедет на мотоцикле тогда спасайся кто может, — и опять все тихо.

— Поехали лучше со мной, — объявил Кудрявый, повинуясь порыву, навеянному ностальгическими воспоминаниями, — уж я вам такое местечко покажу!

Лицо голубого застыло в улыбчивой маске, он что-то пропищал, пробубнил и огляделся по сторонам, чувствуя себя королем, который перед походом ослепляет приближенных сиянием своих доспехов, или старлеткой с голыми плечами, чудом попавшей на обложку журнала. Чисто женским движением он отбросил со лба волосы и подался вперед, готовый всюду следовать за Кудрявым.

Кудрявый повел их к сорок четвертому трамваю и привез в квартал своего детства. Они сошли на пьяцца Оттавилла, которая, когда Кудрявый жил в том районе, считалась пригородом, свернули налево по улице, которой прежде и вовсе не было, а была лишь тропка среди лугов, кое-где поросшая тростником и обрамленная ивами трехметровой высоты, — теперь на их месте выросли дома и строились новые.

— Спустимся пониже, — предложил Кудрявый.

Они спустились, миновали последние стройки и вышли в проулок, ведущий к Донна Олимпия;

но сперва на пути им попалась старая, обнесенная плетнем остерия, откуда неслись песни и крики пьянчуг. Вместо бывшей тропинки на краю застроенных домами лугов начиналась новая улица, с другими домами. А сразу за ней — склон Монте-ди-Казадио — излюбленное место детских забав Кудрявого. Они добрались до спуска, почти отвесно обрывавшегося вниз, и вышли к Железобетону. Он раскинулся прямо под ногами, на дне выбеленной луною долины.

За ним на фоне белесых облаков можно было различить полукруглый зубчатый силуэт Монтеверде-Нуово, а справа, за Монте-ди-Казадио, — верхушки многоэтажек Донны Олимпии.

— Сюда, сюда. — Кудрявый указал на поросшую травой козью тропу, вьющуюся вниз по склону. — Тут спускайтесь и направо — прямо к пещере и придете. Ее издали видно. Там вас никто не потревожит… Ну пока, бывайте здоровы.

— А ты с нами не пойдешь? — опечалился педик.

— Да пусть идет своей дорогой, тебе-то что? — оборвал его Альдуччо, которого вполне устраивало отсутствие Кудрявого.

— Да как же та-ак! — не унимался педик. — Почему не с нами?

— Ну уж ладно, — снизошел Кудрявый, — провожу вас до пещеры.

Они пробрались сквозь заросли чахлого кустарника и очутились на небольшой зеленой и топкой поляне (рядом с пещерой был выход водостока).

— Вон туда, — кивнул Кудрявый.

Педик никак не мог смириться с тем, что Кудрявый их покидает: ухватил его за рукав, уткнулся подбородком в плечо и заглядывал ему в лицо, зазывно улыбаясь.

Кудрявый добродушно засмеялся. Отсека в Порта-Портезе не прошла для него даром:

он приучился обходить острые углы и не везде рубить с плеча, — одним словом, набрался житейского опыта.

— Да пошел ты, — Он беззлобно отпихнул голубого. — Или двоих тебе мало?

— Ну нет, — томно протянул тот, сложил губы бантиком и чуть подогнул колени — точь-в-точь девчонка-соплячка, выпрашивающая у матери игрушку.

— Да пошел ты, — повторил Кудрявый. — Ишь, раздухарился!

Исполненный сознания собственного достоинства, он двинулся дальше по склону, ни разу не обернувшись, лишь махнув приятелям рукой на прощанье.

Тропинка тянулась по склону еще метров двадцать, прежде чем перейти в Донну Олимпию. Довольно перемахнуть через покосившуюся ограду, пройти еще квартал — и перед тобой начальная школа Франчески. Она до сих пор лежала в руинах, как будто несчастье случилось только вчера, — если не считать того, что в отмытых дождем и обожженных солнцем россыпях камней скопилось порядочно мусора. Заложив руки в карманы, Кудрявый, остановился, чтоб все как следует рассмотреть. Самые большие глыбы оттащили на середину Улицы, а по обочинам насыпали щебня, — сразу видно, во время выборов власти усиленно Делали вид, будто собираются восстанавливать здание, а прошли выборы — и всем стало не до него.

Кудрявый с любопытством озирался вокруг;

даже обошел дворы, увидел знакомые фонтанчики и отхожие места, потом вернулся на улицу и долго глядел на чудом уцелевшие угловые башенки школы: полное запустение, окна крест — накрест заколочены почернелыми перекладинами. Кудрявый постоял какое-то время — зря, что ли, сюда тащился? — потом, поеживаясь от спустившейся прохлады, поднял воротник куртки, и побрел по Донна Олимпия к центру;

по оббитым тротуарам, мимо закрытого газетного киоска и редких, запоздалых прохожих. Но вдруг уже у самых многоэтажек его внимание привлекло неожиданное новшество: двое озябших, позеленевших от скуки полицейских несли ночной караул, то застывая на месте, то прогуливаясь взад-вперед, как безмолвные тени на фоне безмолвных домов;

у обоих из-за пояса торчали черные пистолеты.

Но у Кудрявого совесть была чиста: в этих местах он очутился из чисто сентиментальных соображений, а потому прошел мимо блюстителей порядка с вызывающим видом — дескать, плевал я на вас и ваши пушки, — не спеша направляясь к четырем многоэтажкам, соединенным между собой так, что ряды окон не прерывались, а наоборот, множились, вытягивались на сотни метров вширь и ввысь, а лестничные пролеты, узнаваемые снаружи по вертикальным полосам прямоугольных окон, лишь подчеркивали эту протяженность;

а внизу, под арками и портиками в стиле фашистского “новеченто" перетекали друг в друга внутренние дворики, выстланные за много лет останками бывших клумб, обрывками бумаг, обломками кирпича и прочим мусором в замкнутом пространстве отвесных стен, вздымавшихся до самой луны. Во внутренних двориках и полутемных парадных в этот час не было никого, а если и пройдет кто, так поспешно, держась поближе к дверям или прячась под портиками — скорей бы в свой подъезд, на свою вонючую, пропыленную лестницу!

Кудрявый побродил по тем дворикам, надеясь хоть с кем-нибудь словом перемолвиться о былом. Немного спустя на железной лесенке со стороны виа Одзанам и впрямь замаячил чей — то силуэт. Наверняка знакомый, подумал Кудрявый и решительно двинулся к нему.

Парень оказался рыжий, веснушчатый, с двумя оранжевыми пушинками вместо глаз и огненно-рыжими волосами, тщательно зализанными на косой пробор. Кудрявый рассмотрел его еще издали, а тот, почувствовав на себе пристальное внимание, тоже насторожился, готовый к любому повороту событий.

— Мы, кажись, знакомы, — протянул ему руку Кудрявый.

— Все может быть, — прищурился тот.

— Иль ты не Херувим?

— Ну, Херувим.

— Так ведь я Кудрявый! — воскликнул он таким тоном, будто Америку открыл.

— А-а, — откликнулся Херувим.

— И как она, жизнь? — осведомился Кудрявый.

— Да ничего вроде, — сказал Херувим, у которого слипались глаза.

— Что новенького? — не унимался Кудрявый.

— Да что может быть новенького? Все то же. Вот, с работы иду, ног не чую.

— Все в баре служишь?

— Ну да.

— А другие? Обердан, Плут, Бруно, Волчонок?

— Да все при деле — кто больше, кто меньше.

— А Рокко, Альваро?

— Какой такой Альваро?

— Альваро Фурчинити, башковитый такой.

— A-а, вон ты о ком, — протянул Херувим.

И в двух словах поведал, что Рокко переехал жить в Ризано, и больше никто его не видел. Что до Альваро, то он недавно влип в историю. Было это в первых числах марта. Шел дождь. Альваро сидел в баре, в Тестаччо, где несколько парней играли на бильярде;

он тоже к ним присоседился — просто так, чтобы время убить. А в баре том одни уголовники всегда собирались, да и сам хозяин недалеко от них ушел — волосатый такой детина, смахивает на Нерона и приторговывает краденым, которое скупает как раз у тех лоботрясов, что даже по понедельникам шары гоняют. В тот день каждый из них, видно, сорвал где-то изрядный куш, во всяком случае, у всех было что на кон поставить. Но вскоре им надоело сидеть в сыром полуподвале, и кто-то предложил прошвырнуться по Риму. По дороге, у пьяцца Дель Пополо, им попалась дряхлая “Априлия” — грех не воспользоваться таким случаем: украсть в машине было нечего, даже пары перчаток не нашлось, но они надумали покататься на ней, а после где-нибудь бросить. В Тестаччо все малость поддали, потом еще добавили на площади Испании и на виа Бабуино, ну, и с собой вина прихватили — допивали по ходу дела в угнанной “Априлии". Одним словом, нагрузились знатно и начали гонять взад-вперед, как помешанные. Сперва въехали на пьяцца Навона, но площадь показалась им слишком тесной, и они погнали на ста тридцати по мокрым бульварам, то и дело сменяя друг друга за рулем.

За ними устремились двое полицейских на мотоциклах, но “Априлия" свернула в переулок, прилегающий к пьяцца Джудиа, и, теряя на ходу запчасти, оторвалась от преследования.

Затем они вновь вырулили к пьяцца Навона и на развороте сшибли, отбросив метров на семь детскую коляску, по счастью пустую, поскольку ребенок в это время гулял за ручку с мамашей;

прохожий прокричал им что-то вслед, они резко остановились, вылезли да так его извалтузили, что кровь изо рта потекла, после чего забрались в машину и на всех парах помчались в Борго-Паниго. Выехали на набережную, проскочили мост Мильвио;

у здания Министерства военно-морского флота один заметил элегантную дамочку, которая прогуливалась одна, держась за парапет. Притормозили, один вышел, поравнялся с дамой, вырвал у нее сумочку на ходу запрыгнул в машину — и поминай как звали. Переехав мост, исколесили вдоль и поперек всю площадь Святого Петра и сами не заметили, как вновь очутились в Тестаччо, где пропустили еще по две — три рюмки коньяку. Тем временем наступил вечер, и компания решила прокатиться в Анцио, в Ардею или в Латину — куда-нибудь на природу. “Априлия” на всей скорости полетела к Сан-Джованни и после получаса езды по Аппиевой дороге очутилась в пригороде с неизвестным для всех названием. В тамошней остерии уговорили на всех пол-литра и еще немного покатались по проселочным дорогам, не сбавляя скорости ниже ста;

в одной деревушке Латины остановились и пошли по дворам. Стояла глубокая ночь. Парни устроили переполох в каком-то курятнике, подгребли десятка два кур, пристрелили собаку из пистолета.

Награбленную птицу погрузили в машину и на Аппиевой дороге опять разогнались до ста тридцати. Кто их знает, как это получилось, известно только, что на тридцатом километре от Рима, не доезжая Марино, “Априлия” врезалась в зад автопоезду и превратилась в груду покореженного железа, а внутри было месиво окровавленных человеческих тел и куриных перьев. Альваро — единственный из всех — чудом выжил, но потерял руку и совсем ослеп.

Рассказывая эту историю. Херувим перестукивал зубами — то ли от холода, то ли от того, что в сон клонило, — и с невольной завистью поглядывал на прохожих, которые поспешно скрывались в парадных.

— Слушай, — наконец сказал он, потягиваясь — пойду я, пожалуй, а то отец вернется — опять спать не даст.

— Еще увидимся, — отозвался Кудрявый: ему было жаль расставаться со старым приятелем, но он не подавал виду.

— До скорого. — Херувим пожал ему руку на прощанье и скрылся в черном проеме, чуть подсвеченном одинокой электрической лампочкой.

Посвистывая и не вынимая рук из карманов, Кудрявый зашагал дальше, вышел опять на виа Донна Олимпия, миновал продрогших полицейских и от подножия Монте-ди-Казадио направился по тихой улочке за Железобетон. Родину он, можно считать, навестил, теперь ему хотелось поскорее сесть в свой трамвай у Понте-Бьянко и вернуться домой — спать;

он даже немного ускорил шаг.

Справа от него серебрился призрачной лунной пылью Железобетон;

тишина стояла такая, что было слышно, как в складском помещении вполголоса напевает сторож. А позади, на вершинах горбатых холмов вырисовывался огромный полукруг Монтеверде-Нуово;

поблескивающие сквозь пелену облаков огоньки казались стеклянными на гладком, бархатном небе. Уже несколько лет, с тех пор, как рухнуло здание школы. Кудрявый обходил стороной эти места и теперь с трудом узнавал их: слишком уж чисто все вокруг, будто выметено — странно как — то. Железобетон сверкает, как зеркало;

его высокие трубы вздымаются над долиной, охраняя площадки с аккуратно сложенными штабелями шпал;

среди блестящих расходящихся рельс затерялся одинокий, неподвижно-черный вагон;

ряды строений под одинаковыми красноватыми крышами кажутся сверху не складами, а танцевальными залами.

Даже металлическая сетка, тянущаяся по заросшему кустами откосу, новехонькая, без единой дырки. Только сторожевая будка у самого края сетки все та же — грязная, вонючая, поскольку все, кому не лень, считают своим долгом справить возле нее большую и малую нужду. Навалено вкруг будки на метр — вот, пожалуй, единственный штрих, который напомнил Кудрявому его послевоенное детство.

Руки в карманах, майки навыпуск, Задира и Альдуччо быстро шагали по направлению к Кампо-дей-Фьори, однако, против обыкновения, не напевали и не юморили.

— А ты-то чего прешься? — спрашивал, глядя исподлобья, Альдуччо.

— Как это — чего? — негодовал Задира, размахивая руками. — Как будто я один туда не ходил!

— Да при чем тут это? Меня одного звали — сам рассуди! — угрюмо басил Альдуччо.

— Ишь ты, персональное приглашение, значит? Ну ты и дубина! — Задира постучал кулаком по лбу и продолжил путь.

— Да? А кто тебя навел? Ты скажи, кто тебе навел? Ну ладно, хрен с тобой, давай жребий кинем — кому идти!

За перебранкой они дошли до Кампо-дей-Фьори. Булыжник уже помыли, но кое-где еще виднелись огрызки и кочерыжки, а ребятня посреди площади играла в тряпичный мяч. В глубине, где тени погуще, начиналась улочка — виа Каппеллари — с вонючими подъездами, покосившимися окнами и булыжной мостовой, пропитанной неистребимым запахом мочи.

Друзья расположились в последних отблесках света, у поворота на погруженную во мрак улицу. Задира встал под облезлым фонарем рядом с двумя старухами, сидевшими у подъезда, выудил из кармана монетку, повертел ее в пальцах и подбросил в воздух.

— Орел! — крикнул Альдуччо.

Монетка звякнула о провонявший рыбой булыжник и покатилась к крышке канализационного люка;

пихаясь и дергая друг друга за развевающиеся на ветру майки, Задира и Альдуччо на полусогнутых бросились ее искать.

— Я выиграл, — заявил Альдуччо и с важным видом двинулся вверх по улочке.

Но Задира не отставал от него. Единственным освещением были отблески на мостовой, и улица казалась полутемным сараем, куда свет просачивается сквозь крохотное окошко, втиснутое меж серых стен, а дверь едва угадывается по очертаниям косяка. Но, к счастью, нужная им дверь была крашена в горохово-зеленый цвет, который ни с чем не сливается, да к тому же приоткрыта, и в щели проглядывался коридор, выложенный белым кирпичом, как в привокзальных гостиницах.

Друзья поднялись по лестнице до чердачной площадки;

оттуда еще один лестничный марш, устланный вытертым ковром, вел на чердак, а дверь на самой площадке вела в комнату хозяйки, смежную с залом ожидания.

Поскольку у входа в тот момент никто не случился и дверь была закрыта, приятели без колебаний полезли на чердак, однако на полпути их остановил хозяйкин рев.

— Эй, вы, шваль чертова! — (И как только у нее мочевой пузырь не лопнет?) — Поглядите — ка на них! Явились, как к себе домой!

Вслед этим воплям из насквозь прокуренной комнаты понеслись шуточки и смех. Трое клиентов, что уже сидели там, подошли к порогу и, ухмыляясь, встали в дверном проеме.

Задира и Альдуччо, тоже пересмеиваясь, бегом спустились по ступенькам, чтобы предстать перед хозяйкой, которая тем временем прошаркала к огромному, точно кафедра, бюро и уселась за него. В отличие от клиентов, она и не думала шутить, равно как и служанка, что, как цербер, встала у нее за спиной.

Ох, уж эти мальчишки! — жеманно произнесла хозяйка, словно вдруг вспомнив, что она принадлежит к высшим слоям общества. — Небось ни лиры в кармане, а туда же!

— Извините, синьора, — примирительно заявил Задира, — ошиблись.

— Ошиблись, кой хрен — ошиблись! — Хозяйке было явно не под силу долго выдерживать светский тон;

грозным жестом она выбросила руку по направлению к вновь прибывшим.

Те вытащили удостоверения личности и предъявили ей, а когда с формальностями было покончено, лукаво перемигнулись, несмотря на робость, и прошествовали в гостиную, где на диванах вдоль стен с видом истинных мучеников расселись клиенты.

Посреди комнаты на мягкой скамеечке сидела старая сицилийка и курила сигарету, пачкая ее губной помадой. Из одежды на ней были только два накомарника, обвязанных вокруг живота, а поверх чуть ли не до колен свисали груди.

Присутствующие молча мерили ее взглядами, она тоже мрачно косилась на них и окутывала себя клубами дыма.

Альдуччо направился прямо к ней и, не обращая внимания на других, процедил сквозь зубы:

— Айда!

“Ишь, какой шустрый”, - подумал Задира, устраиваясь на краешке дивана, все сидят и ждут, а этот с порога сразу в номера!

Альдуччо со старой сицилийкой удалились вверх по накрытой ковром лестнице, а Задира закурил и начал оглядывать соседей. Ближе всех к нему сидели двое солдатиков из Чиспады, которые хранили благоговейное молчание, как в церкви, перед алтарем, — сразу видно, неотесанные совсем. Чего это он так долго? — закипая от злости, думал Задира.

Много ль надо времени, чтоб с его висюлькой дело спроворить? Он в последний раз жадно затянулся — окурок уже пальцы жег, — и, раздавив каблуком, забросил его под диван.

Все было, как всегда: хозяйка в соседней комнате чесала языком со служанкой и при этом вопила так, будто ей брюхо вспарывали, а слов разобрать было нельзя.

— Да заткни ты глотку наконец! — посоветовал ей один из двоих клиентов, сидевших в углу, но который — Задира не понял, потому что у обоих голоса были низкие, трубные, как у чревовещателей.

Хозяйка не обратила внимания на реплику и продолжала драть свою луженую глотку.

Немного погодя спустились еще две девицы;

одна села на опустевшую скамеечку, другая — на колени к одному из чревовещателей, отчего тот состроил постную рожу, словно только что проглотил святую облатку. Солдаты встали и хотели было потихоньку ретироваться, но это у них не вышло, поскольку вслед им понеслась громогласная брань хозяйки. Оставшиеся клиенты пересмеивались и все больше багровели лицом от дыма, взмокшего белья и жарких ботинок, — в этом тоже ничего необычного не было.

Но вдруг, перекрывая визг хозяйки, выплевывавшей последние сгустки своей цветистой брани, и томное нытье девиц, сверху донесся сиплый смех. Сперва никто не обратил на него внимания — ни хозяйка, ни шлюхи, ни четверо оставшихся клиентов, ни Задира. Но смех не прекращался, и в конце концов все навострили уши. Хозяйка, не вставая из-за бюро, бросала подозрительные взгляды на потолок. Потом спрятала в ящик деньги, которые, не переставала считать, даже поливая бранью откланявшихся солдат, и пошла на лестницу поглядеть, что там такое. Девицы засеменили следом, волоча за собой обрывки газовой ткани, что прикрывала плоть, провонявшую пудрой и съестным. Парни тоже подошли и прилепились к дверным косякам;

Задира оказался последним и от любопытства по-гусиному вытягивал шею, хотя смотреть пока было не на что.

Смеявшаяся еще не появилась на лестнице, покрытой облезлым ковром, а лишь оглашала смехом весь дом, да и на улице, пожалуй что было слышно: “а-ха-ха-ха-ха-ха”, потом пауза, потом на тон выше: “а-ха-ха-ха-ха-ха", — как будто у этой бесноватой глотку закупоривало. Но вот она стала потихоньку спускаться, то и дело останавливаясь, чтобы запрокинуть назад голову или сложиться пополам. Наконец дошла до площадки и остановилась посмеяться перед зрителями, ошеломленно взиравшими на нее из дверного проема. Какое-то время все разинув рты смотрели на то, как она корчится, — без особого веселья, а просто в силу инерции и природной разнузданности.

— Скажи на милость, что тебя так разобрало? — поинтересовался молодой парень и, не удержавшись, тоже загоготал.

— Отодрал, что ли, знатно? — предположил другой.

Сицилийка повернулась к чердачному лазу, которого с площадки не было видно, и пронзительно выкрикнула:

— Ну давай, чего копаешься, нянька я тебе, что ли?

Вскоре рядом с ней вырос Альдуччо;

наклонив голову, он лихорадочно искал дырочку на ремне.

— Ступай, тебе там гоголь-моголь приготовили, — продолжала старуха, давясь со смеху.

— Пошла ты! — вполголоса напутствовал ее Альдуччо, наконец-то застегнув ремень.

Сицилийка одной рукой держалась за стену — видно, от смеха ноги уже не держали, — а он старательно прятался за ее спиной. Теперь проститутка уже всех заразила своим смехом, все держались за бока, хотя до сих пор не понимали, в чем дело, и между приступами смеха приговаривали:

— Да чтоб ты сдохла! Скажи, скажи, что стряслось-то!

Но та лишь натужно кривила челюсти и обращалась исключительно к Альдуччо.

— Неустойку мне потом наличными вышлешь! А-ха-ха-ха-ха!

— С кем не бывает? — оправдывался Альдуччо, но так тихо, что никто его не слышал.

Не прерывая истерического смеха, сицилийка протиснулась в гостиную, а ее спутник, не имея смелости взглянуть в глаза окружающим, припустил по лестнице к выходу. Видя такое дело, Задира по-быстрому расплатился с хозяйкой, которая не преминула во всеуслышание облить грязью их обоих, и побежал следом.

— Теперь аж до Термини топать придется, — укорил он друга уже на улице, когда за ними захлопнулась дверь парадного.

— Плевать! — сквозь зубы процедил Альдуччо.

Он шел, держась поближе к стенам домов и яростно стреляя глазами по сторонам, как злобный волчонок. Но на виа Каппеллари никого, кроме них двоих, не было, лишь нависали сверху черные провалы окон с вывешенным для просушки бельем, хлеставшим прохожих полипам. Темень стояла такая, что впору поводыря искать.

— Того гляди, в какое-нибудь говно втяпаешься! — ворчал Задира.

Какое-то время они ощупью пробирались вдоль стен, но внезапно Задира застыл на месте и разразился смехом.

— Ты чего? — круто обернулся Альдуччо.

Но тот продолжал гоготать, шаря одной рукой по засаленной стене.

— Ну-ну, давай, и ты повеселись! — с горечью проронил Альдуччо.

Один впереди, другой позади, они пересекли притихшие Кампо-дей-Фьори и Ларго-Арджентина и по виа Национале за полчаса бодрым шагом добрались до вокзала Термини.

— Тут, что ль, прицепимся? — глухо спросил Альдуччо.

— Давай, чуть дальше, там удобней, — ответил запыхавшийся от быстрой ходьбы Задира.

Перед казармой они прицепились к буферу девятого трамвая. Задира сразу повеселел и завел свои бессменные «каблучки-подковочки».

Не дай Бог какому-нибудь прохожему обратить на них внимание — Задира никому этого не спускал. К пожилым обращался так:

— Чего зенки выпялил, старый пердун? Ну, прицепились люди к трамваю, что с того?

А к молодым иначе:

— Слышь, чернявый, одолжил бы два скудо, а?

Если же мимо проходила фигуристая девица, он окликал ее:

— До чего ж ты хороша, краля! — И, воодушевившись, еще громче запевал песню.

— Хватит духариться, — мрачно бросил ему Альдуччо на остановке, когда они с невинным видом крутились возле трамвая. — Дождешься — кто-нибудь в полицию позвонит, чтоб загребли тебя: мол, тут один сукин сын за девятый номер уцепился и едет!

— Пусть загребут, — беззаботно отозвался Задира. — Как будто дома у меня лучше! — И по кошачьи ловко вскарабкался на буфер.

Вдали уже показались огоньки Верано частые, дрожащие, знакомые, — сотни огоньков в могильных нишах меж кипарисов. На конечной, в Портоначчо, неподалеку от железнодорожного моста Тибуртино, было тихо, лишь изредка черными пятнами в линялом воздухе проплывали пустые автобусы. У газетного киоска уныло застыл триста девятый;

под навесом ни единой души.

— Поглядим, не завалялось ли чего у нас в кармане, — приговаривал Задира, выворачивая мешковину и выуживая оттуда монетки. — Пятьдесят пять лир. Сорок за проезд, а на два скудо купим шоколадную бомбу, верно, Альду?

— Удумал! — хрипло отозвался Альдуччо. — На хрена она сдалась? Я жрать хочу — бомбой разве насытишься?

Но Задира на ближайшем лотке все же купил бомбу.

— На, ешь, — сказал он и подсунул ее под нос Альдуччо.

Тот откусил и скривился.

— На еще!

— Пошел ты! — Альдуччо отвернулся.

— Ах так! Ну, как знаешь, мне больше достанется! — И засмеялся с набитым ртом.

— Все не уймется никак, дубина! — проворчал Альдуччо.

— Ну что, поехали? — крикнул Задира и проворно вскочил на подножку.

Альдуччо, ничего не говоря, залез в полупустой автобус. Его ноги не держали, а Задире хоть бы хны — знай, насвистывает чарльстон.

Эй, кондуктор, два билета!

— Да слышу, не глухой! — Кондуктор неторопливо оторвал два билетика от блока. — Нечего зря глотку драть.

Пассажиров в автобусе было совсем немного, от силы десяток. Среди них слепая с поводырем, чем-то смахивающим на Кавура,6 двое музыкантов с инструментами в черных полотняных чехлах, клюющий носом бригадир карабинеров, двое работяг и трое подростков — не иначе, с последнего киносеанса. Задира и Альдуччо развалились на переднем сиденье;

Альдуччо все больше молчал, а Задира опять начал тихонько напевать. Водитель автобуса, стоя у кабины, с кем-то разговаривал, и над его головой, за парапетом дрожали огоньки Верано. Вдруг в автобус вошел белокурый парень с истощенным лицом, встал посреди прохода, откашлялся и громко, гнусаво запел. Все повернулись к нему, а он самозабвенно распевал, ничуть не смущаясь общим вниманием:

— Лети! Лети! Лети!

Задира и Альдуччо с интересом взирали на этого полоумного. Со всех сторон раздавались смешки, кто-то, пожав плечами, отвернулся к окошку.

— Поторопись, однако, лететь, — саркастически заметил Задира, — а то как бы твой приятель Христос не сделал тебе ручкой.

Альдуччо надоело слушать оборванца, и он погрузился в размышления о своих невеселых делах. Парень добросовестно допел песню до конца при полном молчании пассажиров, а потом стал обходить салон с протянутой рукой. Задира покивал оголодавшему Кавур, Камилло Бензо (1810–1861) — итальянский политический деятель, один из лидеров Рисорджименто. В 1861 г. после национального объединения возглавил правительство.

собрату, весь напыжился и выудил из кармана оставшиеся пять лир. Закончив свое выступление, блондин соскочил с подножки, как со сцены.

— Вона, деньжищ набрал! — завистливо пробубнил Задира;

при мысли о выброшенных на ветер пяти лирах у него защемило сердце. — Ну лети, лети! — напутствовал он певца, хотя тот уже не мог его слышать. — Лети, милый, чтоб ты сдох! — Потом приблизил желтушное лицо к Альдуччо и повторил: — Лети, лети, лети!

Альдуччо обжег его свирепым взглядом и так вмазал ему локтем в челюсть, что голова у Задиры откинулась на подголовник. Но он и не подумал обидеться. В этот момент водитель соизволил наконец подняться в кабину, чему пассажиры несказанно обрадовались, но, как выяснилось, рано: на смуглом лице водителя застыла смертная тоска, он заложил руки меж колен и, казалось, задремал. Из салона раздался сварливый голос:

— Эй, чернявый, долго мы тут будем прохлаждаться?

Но водитель и ухом не повел.

— Лети, лети, лети! — поддержал крикуна Задира.

После этих двух высказываний салон внезапно оживился, все разом загомонили, каждый выдал язвительную реплику по поводу вздорожания жизни и войны в Корее.

Водитель тоже начал подавать признаки жизни: выпрямился, лениво тронул ручку тормоза, и расхлябанный автобус, сотрясаясь, кашляя и подпрыгивая на булыжнике, покатил в сторону Тибуртино.

— Пока, Альду, — попрощался с другом Задира возле своего парадного и устремился вверх по обшарпанной лестнице.

— Пока, — откликнулся Альдуччо и зашагал к своему дому, что стоял чуть дальше по безлюдной улице.

Но будь она даже полна народу, он бы все равно никого не заметил. Фонари освещали положенный каждому круг асфальта и желтоватой стены одного из домов-близнецов, разделенных совершенно одинаковыми двориками. На пути Альдуччо встретились шестеро музыкантов: кто играл на гармонике, кто на барабане, кто щелкал кастаньетами, — прошли и растворились среди домов, а от зажигательной самбы остались блуждать по вымершему предместью приглушенные “ту-тум”. Чуть подальше пьяный с багровым лицом под грязной кепкой, то и дело испускал протяжный свист, призывая любовницу открыть ему дверь, пока муж спит. Двое парней тихонько переговаривались о чем-то своем, но голоса звучали четко, подчеркнутые гулким эхом дворов, где каменные сушилки для белья маячили во тьме как виселицы.

Дверь дома Альдуччо была приоткрыта изнутри вырывалась полоска света. На стуле в прихожей сидела сестра и молча слушала доносившиеся из кухни вопли матери, которая сновала от раковины, переполненной немытой посудой, по усеянному сором полу к столу, где валялись куски хлеба и грязный нож. Дверь в общую спальню тоже была распахнута, и в темноте просматривались контуры штанов, облекавших широко раскинутые ноги — это на супружеском ложе спал отец Альдуччо бок о бок с младшей дочерью;

другие дети разместились на устилавших весь пол матрасах. Комната семьи Кудрявого за плотно запертой дверью казалась необитаемой.

— Жизни себя решу! — крикнула сестра, увидев на пороге брата, и стиснула голову худенькими голыми руками, словно у нее разыгралась мигрень.

— Дура! — процедил Альдуччо и стал пробираться к дальней стене комнаты, где стояла его койка.

Но сестра вдруг сорвалась со стула и кинулась к двери.

— Стой! — Альдуччо ухватил ее за пояс и толкнул по направлению к кухне.

Она распростерлась на грязном полу между опрокинутым стулом и дверным проемом и завыла без слез.

— Дверь закрой, — распорядилась мать.

— Сама закрой! — огрызнулся Альдуччо и, взяв со стола кусок хлеба, сунул в рот.

— Ах ты, поганец, чертово отродье! — вновь завопила мать, правда чуть приглушив голос, чтоб соседи не услыхали.

Все в том же затрапезном виде, растрепанная, она пошла закрывать дверь, шлепая босыми ногами по каменному полу;

под незастегнутым халатом колыхались вспотевшие груди.

Сестра все корчилась на полу и время от времени вполголоса повторяла:

— Господи Боже!

Альдуччо подошел к крану запить клеклый хлеб. В этот миг, пошатываясь, на кухню прошествовал отец в трусах и в черной рабочей куртке — видно, сил не хватило снять. Глаза у него не разлипались от выпитого, свалявшиеся волосы жирными прядями спускались на лоб. Он немного постоял в задумчивости: наверняка забыл, зачем поднялся, — потом поднял руку и начал водить ею в воздухе — от сердца к одной точке где-то возле носа, будто акцентируя этим жестом долгую, прочувствованную речь, которой так и не суждено было сорваться с его уст. Наконец понял, что выразить свои чувства ему не удастся и почел за лучшее вернуться в постель. Альдуччо на минутку вышел справить нужду (в малоэтажных домах уборные не предусмотрены), а когда вернулся, на него кортуном налетела мать.

— Шляешься целыми днями, жрешь, пьешь, а хоть бы лиру когда в дом принес!

Альдуччо почувствовал внезапный прилив крови к вискам.

— Да отцепись ты, ей-богу, надоела как собака!

— Ну нет, голубчик, не отвертишься! — злобно прищурилась мать, смахивая с глаз волосы, что, облепляя потную шею, спускались по груди до самых сосков. — Теперь я тебе все выскажу, уголовник проклятый!

Альдуччо с яростью выплюнул себе под ноги непрожеванный кусок хлеба.

— На, подавись! — Он рванулся, задел стол, отчего нож со звоном полетел на пол прямо ему под ноги.

— Что-то ты больно мало выплюнул! — еще пуще заголосила мать. — А остальное где?

— Пошла в задницу!

— Сам ступай туда, засранец, тебе там самое место!

У Альдуччо помутилось в глазах, и, уже не соображая, что делает, он подхватил с полу нож.

8. Клюкастая карга Клюкастая карга от виа Джулия Уже по лестнице к тебе ползет.

Дж. Дж. Белли Воскресное утро было на исходе. Из автобуса, идущего без остановок от Тибуртино до самого Понте-Маммоло, открывалась великолепная панорама деревьев, полей, мостиков, огородов, фабрик и домов, — от подножия Сан-Базилио, словно выложенного сверкающей мозаикой и облитого небесной синевой, до подернутых легкой дымкой холмов Тиволи.

Автобус, грохоча стеклом и железом, шел на шестидесяти, и виа Тибуртина мелькала в окнах какими-то расплывчатыми, шумливыми обрывками: то фасонистые парни промчатся на велосипедах, то вынырнет стайка нарядно одетых девчонок. После ночного дождя все казалось свежевыкрашенным, даже Аньене с ее извилистыми берегами, зарослями камыша и смолокурнями на отрезке от Прати-Фискали до Монте-Сакро.

Этой панорамой любовались из окна почти пустого автобуса двое черномазых, взмокших от пота чочарцев или салернцев в летних формах карабинеров. Оба сжимали в руках фуражки и глядели угрюмо: сколько хлопот из-за нескольких ожогов на теле какого-то недоростка! Когда автобус вихрем пролетел мост через Аньене, совсем рядом с фабрикой отбеливателей, и остановился перед старой остерией, блюстители порядка сошли, не спеша отерли пот платками и приготовились топать пешком по виа Казальдей-Пацци, которая начиналась от остерии и уходила к самому горизонту, разогретая утренним солнцем. В глубине ее маячил Понте-Маммоло, точно какой-нибудь арабский городок, рассыпавший бусы белых домов по волнистым перекатам полей.

По размякшему от жары асфальту карабинеры потихоньку притопали к развилке, свернули на виа Сельми, пропахали и ее из конца в конец. Однако тех, кого они искали, не оказалось в последнем доме по виа Сельми, еще недостроенном, с занавесками вместо оконных переплетов;

об их отсутствии поведали карабинерам женщины, что переругивались возле крана с водой. Знали бы двое черномазых, что придется зазря отмахать такой путь! Вот ведь какая злосчастная судьба: в то время, как они проезжали по мосту через Аньене, стоило им напрячь глаза, они непременно заметили бы толпу ребятни возле речной излучины и, возможно, даже усмотрели бы в ней искомых лиц.

Да, те были именно у излучины, а точнее сказать, в так называемых джунглях ивняка и кустарника, камыша и крапивы, что протянулись от огородов к заостренному откосу по-над Аньене. Сопляк Мариуччо — даже в школу еще не ходит, — усевшись на колючки, преспокойно накалывал на прутик муравьев. Оборванец наблюдал за младшим братом, а Бывалый сгорбился в сторонке и покуривал. Рядом с ними примостился их щенок Верный:

сел на задницу, передние лапы выпрямил, упершись ими в землю, а задней непрестанно почесывал себе брюшко. Вел он себя как самый благовоспитанный из представителей собачьего племени — то посмотрит по сторонам, то уставится вдаль на дома Тибуртино, а то покосится на хозяев, которые, как и он, были совсем еще малолетки, способные натворить разных глупостей.

Немного погодя щенок вскочил и стал обнюхивать пятки Мариуччо.

— Верный, ко мне! — без тени улыбки позвал Бывалый.

Пес тут же подбежал к нему, и Бывалый стал его гладить, зажав меж колен. Верный блаженно заскулил и прикрыл глаза, готовый сполна насладиться лаской, подаренной ему самым любимым из хозяев. Ласка Бывалого перепадала ему редко, поскольку Бывалый сердце имел доброе, но много вытерпел от людей, оттого приучился скрывать свои чувства и понапрасну не распускать слюни. Братья души в нем не чаяли и повиновались ему беспрекословно — но не из страха, а из одной любви;

иногда они даже позволяли себе добродушно подтрунивать над старшим. Щенок вскоре задремал у него на коленях;

в это утро всех четверых почему-то одолела сонливость, и они блаженно растянулись на сухой траве и примятом тростнике, в зарослях которого им нередко приходилось проводить ночи, точно диким кроликам. Но братья вовсе не раскаивались в том, что наконец решили вернуться домой, — младшие были этим даже довольны, не отстал от них и Бывалый, хотя и помалкивал. В то время, как Мариуччо и Оборванец возились с муравьями, он о чем-то напряженно размышлял и вдруг сказал, поднимаясь.

— А ну, пошли.

Не спрашивая, куда и зачем, братья с готовностью вскочили. Щенок, довольный, увивался вокруг них, бегал взад-вперед и заливисто лаял, разинув пасть. Цель, которую наметил Бывалый, находилась не так уж далеко. Сперва, перескакивая с кочки на кочку, продираясь сквозь камышовые чащобы, они прошли вдоль дикого берега Аньене до рыбачьей остерии и землечерпалки, потом, перейдя старый каменный мост, вернулись назад по другому берегу, заросшему одними лишь безлистыми кустами, и очутились прямо против излучины, только на другом берегу. У моста, как и накануне, сидел в полном одиночестве старый пьяница и во всю глотку распевал:

Эх выйду я на волю, погуляю вволю!

Видно, облюбовал он там себе местечко. На огромном, почернелом от недавнего пожара поле с торчащими кое-где бесколосыми стеблями, не видно было ни души. Но потом раздались чьи-то голоса, и под откосом, у самой кромки воды, там же, где и вчера братья заметили нескольких ныряльщиков, которые, должно быть, появились на берегу в тот момент, когда четверка, включая Верного, огибала землечерпалку. Вновь прибывшие раздевались неторопливо и переговаривались нехотя: воздух, пока еще свежий, обещал вскоре налиться жаром и вонью;

раздевшись, ребята вытянулись в пыли, широко раскинули ноги, и словно бы прислушивались к звукам собственных голосов, которые звучали чересчур громко, потому что машин от Тибуртино в этот час шло мало, а фабрика отбеливателей не работала. Братья, не долго думая, вернулись на тот берег — поближе к обществу.

Среди ватаги братья заметили Сырка.

— Ну та, — гундосил он, не замечая Бывалого, подходившего вместе с Оборванцем и Мариуччо. — Та, которую в прошлом году все пели, не знаешь, что ли?

Не иначе, Фитиль остался недоволен субботним купанием и опять явился на берег, но на сей раз без собак. Сейчас он намыливал за кустом свое голое, сухощавое, точно килька, тело и голосил во всю мочь легких:

— Мать не дождется из тюряги… — Кто это ее в прошлом году пел? — спросил Альдуччо;

от недосыпу глаза у него были как две кровавые раны.

— Да все! Я, к примеру, когда в Порта-Портезе сидел, только ее и пел.

— Ну ясное дело! — ухмыльнулся Альдуччо.

— Да, в тюряге эту песню петь — самое оно, — ударился в воспоминания Сырок. — Вот те крест, я спать без нее не ложился!

Он с большим чувством начал подпевать Фитилю, но хора не получилось: каждый распевал сам по себе и старался перекричать другого — Сырок по эту сторону общипанного куста, Фитиль по другую.

— Тебе небось досталось там в тюряге на орехи, — заметил Задира.

— А ты думал! — на секунду прервавшись, откликнулся Сырок.

— Чтоб вы сдохли! — тихонько, как бы про себя пробормотал Бывалый и подполз на четвереньках к обрывистому краю откоса.

Мариуччо и Оборванец вытаращили глаза на брата. Впервые они услыхали из его уст такое ругательство.

— Слыхала б тебя мамка, — выдохнул Мариуччо, — то-то бы уши надрала!

Бывалый бросил на него ничего не выражающий взгляд и вернулся к созерцанию шпаны из Тибуртино.

Мать Бывалого, Оборванца и Мариуччо была родом из Марке, но во время войны ее угораздило выйти замуж за каменщика из Андрии. Он ее колотил каждый день, и жизнь у бедняжки была истинно собачья, но в моменты затишья она говорила соседкам, что как бы там ни было, сыновей своих она в люди выведет. Однако сейчас, несмотря на свои благие намерения, она сидела на пороге и лила слезы — во-первых, потому, что сыновья со своим паршивым псом куда-то запропастились, а во-вторых, потому что в их отсутствие за ними явились карабинеры.

Но у сыновей теперь были другие заботы, чтобы предаваться мыслям о матери.

— Эй, Оборванец, — крикнул снизу Задира, — а ну-ка, спой ты эту песню.

— Не знаю я ее, — насупился смуглолицый Оборванец.

— Врет, врет! — закричал Мариуччо. — Он знает!

Задира поднялся по откосу, подошел вплотную к Оборванцу и грозно сверкнул азиатскими глазами.

— Слышь, ты меня не зли! Пой — не то хуже будет!

Оборванец поворчал немного, свесил голову на грудь и запел тюремную песню.

Альдуччо огляделся по сторонам — не смотрит ли кто — отошел в сторонку, будто бы вздремнуть, и растянулся ничком на омытой вчерашним дождем траве, свесив голову на сложенные руки.

Пока Оборванец пел, Бывалый, ни говоря ни слова, спустился к воде, а Мариуччо и Верный ползком последовали за ним. Бывалый остановился на минутку, задумчиво окинул взглядом струящуюся перед ним реку и другой берег, изрезанный белыми бороздками фабричных отходов. Потом, не торопясь, на глазах у Мариуччо и Верного, что с подобострастием глядели на него, начал раздеваться. Не спеша снял пропотевшие и пропыленные штаны, рубаху, розовую майку, башмаки и носки;

наконец, тощий, с выпирающими ребрами, остался не совсем голый, а почти, потому что не был таким бесстыжим, как его сверстники из Тибуртино;

широкие трусы как следует все прикрывали — и спереди, и сзади.

— Подержи. — Он подал Мариуччо аккуратно свернутую и перевязанную ремнем одежду. Нет, постой-ка. — Бывалый вновь распустил ремень и, порывшись в кармане штанов, вытащил окурок и обломок расчески.

Закурив, он начал тщательно причесываться и все спрашивал у Мариуччо, прямой ли пробор. Потом взбил на лбу черный, блестящий кокон — волосок к волоску. Наконец, снова вручив брату узел с одеждой, бесстрастным тоном, как будто дело вовсе его не касалось, объявил:

— Ща переплыву.

Мариуччо смерил его взглядом, сообразив, что момент не совсем обычный, и вдруг завопил тонким щенячьим голосом:

— Оборванец! Эй Оборванец!

Оборванец по-быстрому допел последний куплет, скомкав концовку песни, и перегнулся через край обрыва.

— Оборванец! — пищал Мариуччо. — Бывалый речку грозится переплыть.

Оборванец еще немного помолчал и тоже соскользнул вниз на заднице.

— Переплывешь? — на полном серьезе спросил он у Бывалого.

Тот в ответ криво улыбнулся, но в усмешке проглядывало волнение.

— Угу.

— Сейчас?

— Нет, после. Отдохну малость и переплыву.

Три брата опустились на грязный песок, а пес, видя, что о нем забыли за более важными делами, хотя эта важность была выше его понимания, ни секунды не сидел смирно — прыгал и прыгал от одного к другому, ласкаясь. Бывалый долго молчал, делая глубокие затяжки, и наконец выдал братьям новую мысль:

— Подрастем чуток и отца прикончим.

— И я, и я! — с готовностью откликнулся Мариуччо.

— Все вместе, — подтвердил старший, — все втроем его прикончим! А после с мамкой в другой город жить переедем. — Он выплюнул окурок в реку;

взгляд у него был по-прежнему угрюмый, но глаза влажно поблескивали. — Небось опять ее отдубасил. — Бывалый помолчат еще, борясь с желанием высказаться, и все же повторил глухим, невыразительным голосом: — Погоди, подрастем немного — мы тебе покажем, ох уж, покажем!.. Ну, пойду.

— Переплывешь? — трепетно спросил младший.

— Не то что переплыву — попробую, — ответил Бывалый.

— До середины доплывешь? — предположил Мариуччо.

— Ага. — Бывалый встал и полез вверх по откосу.

— Ты куда? — удивился Мариуччо.

— Туда.

Братья вслед за ним спустились с другой стороны откоса, где Фитиль уже заканчивал намыливаться, а тем временем на смену ему пришел другой горемыка — лысый, но с длинной бородой, прикрывавшей воспаленное лицо. Это был Альфио Луккетти, дядюшка того самого Америго из Пьетралаты, который руки на себя наложил.

— Чего таким франтом? — добродушно ухмыльнулся Фитиль.

Альфио пришел на берег в темных полосатых брюках и теперь, окинув их взглядом, насмешливо покачал головой. Под мышкой у него было зажато свернутое в рулон полотенце.

От улыбки заросшие жесткой бородой щеки раздулись, а усы стали торчком, едва не задевая за уши. Волосы Альфио были аккуратно прилизаны, как у юноши, хотя в них уже поблескивала седина. Тем временем Бывалый, ни на кого не глядя, зашел по щиколотку в реку. Сперва он только мутил воду ногами, потом зашел по пояс, поднял руки и, наконец нырнув, быстро-быстро поплыл по-собачьи.

— Тренируется, чтоб реку переплыть! — похвастался перед взрослыми Мариуччо, глядя на них снизу вверх, как смотрят на высоченные горы.

Но те занялись разговором и даже не слышали его. Бывалый доплыл до середины реки, где течение закручивалось барашками, все время наращивая скорость и собирая в широченных трусах всю речную грязь: черные полосы нефти и какую-то желтую пену, будто образованную тысячами плевков. Чуть-чуть не доплыв до быстрины, Бывалый повернул назад, покачался на волнах у берега и стал плавать взад — вперед там, где свисали с откоса, едва не касаясь воды, длинные колючие заросли.

Оборванец и Мариуччо бежали следом по берегу, не разбирая дороги, то и дело оскальзываясь на откосе, падая в грязь и тут же поднимаясь;

за ними несся щенок и надрывно лаял — то ли от радости, то ли от страха.

— Бывалый, а, Бывалый! — кричали ему братья, как будто он был от них за десять километров.

— Почему не переплыл, а? — запыхавшись, осведомился Мариуччо.

— Отстаньте от меня! — Бывалый, сердито огляделся кругом и добавил, избегая смотреть им в глаза: — Я ведь сказал — только попробую.

С сознанием выполненного долга он сел и начал прикидывать, какие трудности сулит ему будущий рекорд. За быстриной оставалось всего метров десять до противоположного берега. где проходила белая борозда, проделанная фабричным сливом.

Верный тоже уставился в ту сторону, присев на задние лапы;

он тяжело дышал открытой пастью, то и дело закрывая ее, чтобы сглотнуть слюну или облизнуться. Щенок притих, видно, решив впредь брать пример с хозяина, и вид у него сделался слегка пришибленный, казалось, какой-то сукин сын засветил ему в глаз, — правый глаз у Верного был почти белый, вокруг левого расползлось иссиня-черное пятно, и ухо с этой стороны забавно свисало, а другое стояло торчком, улавливая окрестные шумы.

Тем временем другие подростки, развалившиеся в луже, как свиньи, начали подавать признаки жизни. Сверчок подошел и застыл, как статуя, на краю трамплина, затем сладко потянулся и опустил голову, брезгливо поцокав языком.

— Так он будет нырять или нет? — бросил Сырок, поглядывая на приятеля через плечо — поворачиваться всем телом ему было лень.

— Не видишь — устал я! — Сверчок лениво похлопал осоловевшими от сна глазами.

Задира ни с того ни с сего так раскашлялся, что, казалось, вот-вот выплюнет кусок легких.

— Ну, начинается! — сморщился Сверчок, и вдруг с воодушевлением крикнул: — А ну, кто со мной?

— Пошел ты в задницу! — окрысился Задира, улучив секунду между надрывными приступа.

Сверчок томно поднял руки и нырнул ласточкой, правда, ноги растопырил, как гусь.

— Нырять не умеет, дубина! — презрительно сплюнул Сырок, когда тот еще был под водой.

Но слова его заглушил страшный грохот и гул, словно со стороны Тибуртино надвигалось землетрясение, постепенно распространяясь по всему берегу. Гул был равномерный, монотонный, но время от времени в нем прорывался какой-то яростный скрежет. Это было похоже на гигантский компрессор или сокрушительную ковровую бомбежку. А навстречу ей с берега Аньене взметнулись крики стаи диких обезьян, выгнанных из джунглей лесным пожаром. Но то были не обезьяны, а войско ребятишек, охваченных то ли ужасом, то ли непонятным азартом. Они мчались, как безумные, размахивая рубахами и майками, которые срывали с себя на бегу. Поскольку кричали все в один голос, слов разобрать было нельзя, и лишь когда лавина рассыпались на группки, стали слышны отдельные выкрики.

— Берсальеры! Берсальеры!

Собственно говоря, на берсальеров им было наплевать, но чем не предлог побузить немного? Во главе толпы, словно кони с вьющимися по ветру гривами, неслись Огрызок, Сопляк и Армандино. Таким образом огромная масса недоростков пыталась самоутвердиться перед взрослой шпаной. Вздымая тяжелую рыжую пыль на кромке голой земли и крича “берсальеры” с нарастающей громкостью, но с убывающим интересом, армия лилипутов повернула к виа Тибуртина, по которой уже проезжала колонна броневиков и танков, чьи гусеницы рыхлили асфальт, как масло, вперемежку с грузовиками и в сопровождении эстафеты берсальеров на мотоциклах;

в кузова грузовиков тоже набились берсальеры в маскировочных костюмах, с автоматами, зажатыми меж колен. Первые малолетние бандиты уже карабкались по откосу дороги, тогда как последние — шайка сорванцов, лет по пять, по шесть, — выстроились в рядок и начали дружно маршировать, печатая шаг и распевая марш берсальеров: “паппа-раппа, паппа-пара, паппа-раппа, паппа-пара”.

Впечатлительный Сырок тут же припустил за ними. Сверчок тоже греб к берегу, вынырнув из месива нефти и плевков. Оборванец и Мариуччо что было мочи кричали старшему брату:

— Пошли, а, Бывалый? Там танки!

Но, увидев, что Бывалый и не думает подниматься, побежали одни, а за ними трусил окончательно сбитый с толку Верный.

У трамплина остались ко всему равнодушный и хмурый Альфио Луккетти (Фитиль уже удалился), Альдуччо, дремавший в пыли, которая успела как следует накалиться, отшельник Бывалый и Задира. Последний не переставал кашлять — так трубно, будто звуки доносились из пустого бидона;

золотушная кожа налилась кровью, даже прыщи стали не видны. Он вытащил из кармана штанов платок, весь в красных пятнах. Никто на него не обращал внимания, и он кашлял и одиночестве, ругаясь и призывая всех сдохнуть. Наконец приступ прошел. Задира спрятал платок в карман и отбросил под куст шмотки, точно ком грязи. От затяжного кашля кружилась голова и мутило — наверняка всему виной слабость, ведь прошлой ночью он почти не спал. Поразмыслив, он решил, что купание ему поможет и кряхтя поднял с земли свои мощи. Прежде чем идти в воду, он хорошенько обвязал голову мотком шпагата, чтобы не намочить выгоревшие на солнце патлы, спускавшиеся на шею, и стал потихоньку, пока никто не видит, пробовать ногой воду. Ему хотелось просто окунуться или помочить ноги, как делают старики или стоящий рядом Альфио, который давно распрощался с юношескими привычками и рекою пользовался как купальней. Задира зашел в воду по щиколотку и попеременно вытаскивал ноги, переступая, как курица. Он не ожидал, что вода такая холодная, и теперь проскрипел сквозь зубы:

— А, чтоб вас всех!

Потом немного пообвыкся и решил зайти поглубже, до сосков, которые разгорелись двумя сургучными нашлепками на костлявом теле. И наконец окунулся, неторопливыми саженками доплыл до середины реки, но почувствовал себя только хуже: голова кружилась, будто череп, насаженный на пику, а в желудке ни дать ни взять кошка сдохла. Ему стало не по себе. Он испугался и что есть мочи поплыл к берегу, а едва ступил на землю, не удержался на ногах, упал на колени, и его тут же наизнанку вывернуло. Накануне Задира почти ничего не ел и утром решил наверстать упущенное — смолотил полкаравая хлеба со шкварками;

видимо, возникло несварение, и он чуть всю душу не выблевал.

В таком состоянии застали его ребята, которые любовались кортежем берсальеров, пока последний танк не свернул к Понте-Маммоло.

— Задира окочурился! — объявил Сырок, первым заметив, что тот лежит, уткнувшись лицом в грязь.

К нему подбежали, перевернули на спину и увидели, что он глядит полуприкрытыми глазами в пустоту. Сырок и Сверчок принялись трясти его за плечи.

— Очнись Задира, очнись! — умоляли они его, а ему хоть бы что — лежит, вся рожа в блевотине, и даже не смотрит на ребятишек, которых вокруг него столпилось человек тридцать.

Тут подоспел Альдуччо и начал на всех орать:

— А ну, расступитесь, дубье, дайте продыхнуть человеку!

Протиснувшись в центр круга, который тут же за ним сомкнулся, он тоже стал тормошить пострадавшего. Задира что-то пробормотал, состроив жалобную гримасу.

— Чего он сказал? — переспросил Сырок.

— Хрен его знает! — ответил Сверчок.

Ну-ка, подымай его! — скомандовал Альдуччо, а сам, сложив руки ковшиком, зачерпнул воды из реки и выплеснул ее в лицо Задире, который на миг встряхнулся, помогал головой, точно пьяный, и тут же вновь провалился в забытье.

Двое ребят принялись помогать Альдуччо: несколькими пригоршнями воды быстро смыли грязь с лица Задиры.

— Не, ничего у вас не выйдет, — заключил Сырок. — Домой нести надо.

— Что верно, то верно, — понимающе закивал Сверчок.

На том и порешили. Отволокли Задиру чуть выше по берегу, опять положили на землю, а сами начали одеваться. Потом, на глазах у разинувшей рот мелюзги одели и Задиру, который почти не шевелился, если не считать частых рвотных позывов. Наконец Сырок схватил его под мышки, Сверчок за ноги — так и понесли в Тибуртино, останавливаясь каждые пять-шесть метров передохнуть. За ними семенили все оборванцы, обгоняя и расталкивая друг друга — каждому хотелось быть как можно ближе к основным персонажам действа. Альдуччо немного проводил их по тропинке, время от времени подменяя то одного, то другого несущего. Потом, хотел было повернуть назад, но увидал вдали Кудрявого. В крайне благодушном настроении и в знатном прикиде тот шел им навстречу, ступая очень осторожно, чтоб не запылить белые сандалеты. В руке он держал новые плавки;

голубая тенниска развевалась на ветру.

Альдуччо бросился к нему, но вездесущая малышня опередила его и уже поведала Кудрявому о происшедшем. Тот выслушал их, сразу посерьезнев. Сырок и Сверчок вновь опустили Задиру на землю, переводя дух;

тот сначала лежал, точно Христос, снятый со креста, но вдруг зашевелился и потихоньку, поддерживаемый приятелями под мышки, поднялся на ноги. Кудрявый поглядел на него, сокрушенно помотал головой и, сочтя на этом свою миссию оконченной, повернулся к Альдуччо.

— Ну что, брательник, оплошал ты прошлой ночью, а?

— Пошел ты! — вскинулся Альдуччо. — Не суй свое поганое рыло куда не просят!

С искаженным злобой лицом и комом слез в горле он круто повернулся и зашагал обратно к трамплину. А Кудрявый пружинистой походкой следовал за ним и говорил вкрадчивым, отеческим тоном:

— Да-а, незадача вышла, братишка!

— Отцепись, тебе говорят!

— То-то и оно, — покачал головой Кудрявый, — как бы тебе вслед за Плутом не угодить… Вот именно что — вслед за Плутом!

Плут уже давно исчез с горизонта: год назад его замели в какую-то тюрьму под Римом — не то в Вольгерре, не то в Искье, — и дали ни много — ни мало тридцать лет… А вышло все вот как: однажды — по пьянке, или другая какая дурь в башку ударила — взял он такси, приехал в пустынное место, где-то возле Красного Грота, и там из пистолета, украденного у Башки, пришил таксиста и забрал у него из кармана пять или шесть тысяч лир.

Кудрявый немного помолчал, глядя на двоюродного, шагавшего впереди с опущенной головой, и сказал себе: хватит над пацаном измываться.

— Ладно, братик, не переживай попусту. Ступай домой, там вроде всё… Альдуччо оглянулся, подозрительно прищурился.

— Что — всё? Что — всё?

— Да вроде всё обошлось, — подмигнул Кудрявый. — Это я так, пошутил с тобой.

Мать на тебя не заявила. Сказала, что сама порезалась, нечаянно.

Альдуччо долго молчал, вышагивая рядом. Они уже подошли к месту для купания, как вдруг он повернулся и, не слова не сказав Кудрявому, почти бегом припустил к Тибуртино — догонять компанию, окружавшую Задиру, который теперь ковылял сам, только руки положил на плечи Сырка и Сверчка.

— Пока, братан! — бросил ему вслед Кудрявый и двинулся своей дорогой, ни разу не оглянувшись.

Он шел к излучине, что прямо напротив фабрики отбеливателей. Завел по привычке песню, а когда допел, очутился как раз под трамплином. Там с одной стороны играли трое ребятишек с Понте-Маммоло (их, правда, не было видно, но он узнал голоса), а с другой Альфио Луккетти натягивал после купания брюки в полоску.

"Это еще что за хрен? — подумал Кудрявый, подходя поближе, а потом пригляделся и сам же себе ответил: — Ага, ясно!" Потом малость понаблюдал за тем, как одевается этот угрюмый, с торчащими вперед ребрами и густой порослью на груди “хрен”. “Ага!” — еще раз отметил про себя Кудрявый, припоминая похороны Америго и все предшествующие события. Но эти мысли быстро выветрились у него из головы, и, не обращая больше внимания на Альфио, Кудрявый начал раздеваться;

лишь еще раз, когда тот удалялся, поглядел ему в спину и подумал: неприкаянный какой-то мужик!

Высоко задирая ноги, чтоб не извозить в пыли брюки. Кудрявый снял их и аккуратно сложил. При этом все время посвистывал, довольный, либо ворчал себе под нос насчет расшатанных трамвайных подножек, либо мысленно поздравлял себя с обновкой — вон, какую ладную майку себе справил!

— Законная майчонка! — приговаривал он, — тщательно сворачивая и ее. А оставшись в одних трусах, добавил: — Ну все, хватит на этого хрена горбатиться! Стребуешь денежки после обеда — и привет! Ты понял. Кудрявый?

Выработав таким образом жизненную программу, он взобрался по откосу, подошел к краю вышки, встал фертом и обнаружил слева и кустах троих мальцов, сыновей своего мастера, Верный, радостно лая, бросился ему навстречу, стал подпрыгивать, норовя достать лапами до груди. Кудрявый рассеянно потрепал его по загривку: не до тебя, мол. Уж очень он обрадовался, заметив тех троих: как хорошо, что не придется плавать в одиночестве и тишине, которая с приближением полудня стала гробовой, но главная радость, осветившая жуликоватую физиономию под короткими кудрями, заключалась в другом. Кудрявый пристально и неотрывно смотрел на братьев. Те тоже его заметили, но пока что помалкивали, выжидали. Наконец Бывалый повернулся к нему спиной, братья последовали его примеру — лишь изредка то один, то другой кидал настороженный взгляд через плечо. Кудрявый наконец нарушил молчание негромким окриком, и все трое разом обернулись к нему, а он поднял руку и угрожающе повел ею вверх-вниз. Ребятишки сердито передернули плечами, не сводя с него глаз.

— Вот вы где, шалуны!

— Чего надо? — выпалил Бывалый и умолк, ощетинясь, как ёж.

Кудрявый развлекался от души: подбоченился, прищурил один глаз, неодобрительно покачал головой.

— Хороши, нечего сказать!

— А чего? — с наивностью, свойственной его молодому возрасту, полюбопытствовал Мариуччо.

— Как это — чего? — Кудрявый дико завращал глазами. — И он еще спрашивает!

— Ага, чего? — нимало не смутившись, повторил свой вопрос Мариуччо.

— Да чтоб вы сдохли! — воскликнул Кудрявый и грозно сдвинул брови. — Может, и отпираться станете?

Бывалый тоже заинтересовался: почесывая ступню щеточкой и поворачивая ее так и сяк, он спросил вслед за братом:

— От чего отпираться-то?

— От чего-о? — Патетический тон нелегко давался Кудрявому: смех уже бурлил в груди, как варево в котле. — Таракана изжарили и спрашиваете — от чего?!

Не в силах больше сдерживаться, он загоготал и долго не мог угомониться, даже по земле катался, довольный своей остроумной репликой насчет жареного Таракана, хотя тот не совсем изжарился, а только подрумянился слегка. Братья, однако, его остроумия не оценили, поскольку ни черта не поняли.

— Блаженный, что ль? — хрипло бросил ему Бывалый.

— Не притворяйся, уголовник! — осадил его суровый окрик Кудрявого.

— Уж сразу и уголовник! — не моргнув глазом отпарировал Бывалый. — Ты как будто из дому не бегал!

Кудрявый навострил уши: этой подробности он не знал.

— A-а, так вы еще из дому сбежали! Видно, почуяли, что на вас облаву готовят!

Бывалый встревожился, но решил не подавать виду — лишь наклонил голову к самым коленям и напряженно размышлял. Иное дело — Мариуччо, этот заверещал как резаный:

— Какую такую облаву? Ты в своем уме?

— Я-то в своем, — продолжал издеваться Кудрявый. — Поглядим, что с твоим умишком станет, когда тебя заметут лет на десять!

— Да ладно трезвонить! — отмахнулся Мариуччо.

— С чего бы это на нас облаву готовить? — с напускной беззаботностью спросил Бывалый.

— Опять — с чего? — рассердился Кудрявый. — Сопляки ведь еще, а наглости на десятерых взрослых хватит! Кто вчера злодейство учинил на Монте-Пекораро? Ну, отвечайте!

— Какое еще злодейство? — Бывалый посмотрел на него даже с некоторым вызовом.

— Кто на горе Таракана привязал к столбу и поджег?

От такого известия братья на миг застыли с разинутым ртом;

Бывалый опомнился первым и пожал плечами.

— Откуда нам знать?

— Вы и учинили, больше некому! — торжественно провозгласил Кудрявый.

— Скажешь тоже! — хмыкнул Бывалый и отвернулся, чтобы скрыть от Кудрявого полыхнувшие под черным чубом глаза.

— Не, ты что, это не мы! — заторопился Мариуччо.

— Нечего, нечего отпираться! — прокурорским тоном повторил Кудрявый, веселясь все больше. — Чтоб вы знали — свидетели имеются!

— Откуда свидетели? — удивился Бывалый.

— Вот те на! Откуда! Да вас все там вчера видали — человек шестьдесят, не меньше. И Огрызок, и Сопляк, и Армандино… Да вся мелюзга из нашего квартала, спроси кого хошь!

— Это не мы! — повторил Мариуччо, заметно нервничая.

— Вот заметут вас, там и будете сказки рассказывать! — траурным тоном заключил Кудрявый.

Но Мариуччо, задыхаясь от страха и несправедливости, тряс подбородком и все твердил: “Нет, нет, это не мы!” Видя, что тот готов заплакать, Кудрявый сжалился, подошел поближе к краю вышки и, покачиваясь над бездной, пропел куплет всем известной песни. Его веселость повергла малолеток в еще большее смятение.

— Слезами горю не поможешь! — не утерпев, попрекнул он малыша Мариуччо. — Раньше думать надо было!

Ему вдруг стало жаль эту пузатую мелочь;

разом вспомнились годы, когда он сам был таким же беспорточником и над ним издевались во всех дворах взрослые ребята, и то, как они с Марчелло и Херувимом были изгоями бандитского общества, и то, как однажды он своровал деньги у слепого, чтоб взять напрокат лодку на Чириоле, и то, как спас тонущую ласточку у Понте-Систо.

Вдали завыли полуденные сирены.

— Ну давай, ныряй скорей, — вслух сказал сам себе Кудрявый, — не то мастер опять напьется, как скот, и денежки из него хрен вытянешь! Не хватало и сегодня остаться с фигой в кармане!

С этими словами он сиганул вниз головой, не обращая внимания на Мариуччо, который уже успокоился и вопил ему вслед:

— А Бывалый тоже грозится реку переплыть.

— Заткнись, дурак! — рявкнул на него Бывалый.

Вместо того, чтобы выполнить обещанное, он задумался об услышанном от Кудрявого.

Но вскоре выбросил из головы непонятные новости и стал по примеру братьев наблюдать за тем, как Кудрявый плещется на середине реки. Затем подошел к краю воды, где Оборванец и Мариуччо любовались курбетами Кудрявого, и тихо бросил им:

— Пора нам домой идти, не то мамка там небось слезами обливается.

Сказал и снова уставился на Кудрявого, который устроил в воде целое представление.

Руками плещет, вздымая столбы пенных брызг, то уйдет с головой под воду — один зад торчит и лапы, как у гусыни, — то вытянется на воде брюхом кверху и распевает во все горло. Наконец он сделал резкий разворот и поплыл обратно к трамплину;

вскарабкался на него, встряхнулся, как пес, и, важничая перед малышами, глядевшими на него во все глаза, снова нырнул, раскинув руки, как птица.

Через минуту вынырнул и, не оборачиваясь, широкими саженками поплыл к другому берегу. Тогда Бывалый решил тоже показать класс: меся грязь под ногами, он зашел в воду по грудь и быстро-быстро поплыл по-собачьи.

— Что, Бывалый, переплывешь? — взволнованно кричали ему вслед Мариуччо и Оборванец.

Но он их не слышал, да и не мог слышать, потому что изо всех сил догонял Кудрявого, вытягивая из воды подбородок и крепко сжав зубы, чтобы не нахлебаться.

Вот он миновал быстрину, которая на несколько метров увлекла его вниз по течению, затем, проворно перебирая руками под водой и свернув голову набок, одолел оставшуюся половину реки. Кудрявый уже достиг другого берега, перебрался через белопенную полосу кислотных отходов и тут же вновь бросился в воду. На сей раз он доплыл до противоположного берега буквально в несколько гребков. А когда вылез, разлегся навзничь под трамплином и снова затянул песню;

при этом руками и ногами делал гимнастику, чтоб обсохнуть побыстрей. Солнце припекало, стоя в зените, воздух вокруг фабрики отбеливателей накалился и обжигал вдали, с полей и с дороги, на которой уже смолк грохот колонны танков, наплывала полуденная тишина. За несколько минут Кудрявый не только высох, но и взмок от пота.

Бывалый же остался один на другом берегу. Он присел у стока фабричных отходов в подбитую белой пеной грязь. Наверху, у него за спиной, как адский оползень, поднимался, щетинясь кустарником, откос с фабричной оградой, из-за которой высовывались крашенные зеленым и коричневым баки — целый лес металлических резервуаров;

под ослепительным солнцем они казались почти черными.

Мариуччо и Оборванец не сводили глаз с брата, а тот скрючился на противоположном берегу, как бедуин в пустыне.

— Эй, Бывалый, а обратно как же? — тоненьким голоском крикнул Мариуччо, крепко прижимая к груди одежду старшего брата.

— Ща, обождите, — отозвался Бывалый, не повышая голоса и не поднимая головы от колен.

Кудрявый уже начал одеваться: неторопливо рассматривал на свет дырявые носки — как бы наизнанку не напялить.

— Пойду скажу карабинерам, что вы здесь! — крикнул он Бывалому, уже собираясь уходить.

— И отцу вашему доложу непременно!

Удалялся он все в том же благодушном расположении духа и на сей раз ограничился тем, что погрозил кулаком соплякам, которые настороженно смотрели на него снизу. Но что-то вдруг заставило его обратить взор к другому берегу, к ограде фабрики и к еле заметному наверху среди оцинкованных цилиндров окошку, в котором мелькнула фигурка дочери сторожа. Она протирала стекло.

— Эй, милашка! — задиристым тоном окликнул ее Кудрявый.

Он сделал несколько шагов по направлению к мосту, потом передумал и обернулся.

Девушка наверху усердно начищала стекла: они уже блестели, как солнце, в раскаленном воздухе.

— Посижу еще тут, пусть все катятся к чертовой матери! — сказал сам себе Кудрявый и уселся меж колючего кустарника и зарослей крапивы — так, чтобы его не видели ни трое ребятишек на берегу, ни народ, проходящий через Тибуртино;

впрочем, в этот час все равно тут ни души — дураков нет, чтобы по этакому солнцепеку ходить. Временами до него доносился гул машин и глухой, далекий рокот продвигавшихся рывками танков.

Спрятавшись в кустах, он снова стянул брюки, убедив себя, что надо еще немного подсушить плавки, и начал подавать знаки девчонке в окне фабрики — вдруг заметит?

— Ты скоро, а, Бывалый? — не унимался на берегу Мариуччо.

Бывалый долго не отвечал на его призывы, но вдруг рывком поднялся и бросился в воду. Доплыл до быстрины и тут же повернул назад. Опять вылез на берег и уселся, нахохлившись, под самой фабричной оградой.

— Бывалый, ты что, не вернешься? — все кричал Мариуччо.

— Посижу еще чуток, — сказал Бывалый. — Уж больно тут хорошо!

— Давай, плыви, хватит! — настаивал младший: от крика у него жилы на шее вздулись.

Оборванец тоже начал звать брата, а Верный поддерживал их громким лаем и прыгал вокруг них, но морда его была все время повернута к противоположному берегу.

Бывалый встал, сладко потянулся. что было на него не похоже, и крикнул:

— До тридцати сосчитаю и поплыву!

Он замер, считая про себя, потом задумчиво прищурился на воду, глаза его горели под аккуратно причесанным черным чубом, — и наконец плюхнулся пузом в воду. Достиг быстрины, где река делала излучину у фабрики, сворачивая к Тибуртино. Но течение в этом месте было слишком сильным и все время отбрасывало его назад, к тому берегу. Когда сюда плыл. Бывалый легко с ним справился, но возвращаться обратно — совсем другое дело, тем более, если только по-собачьи плаваешь. Словом, течение, удерживая Бывалого на середине реки, начало мало-помалу сносить его к мосту.

— Давай, Бывалый! — надрывались под трамплином братья, не понимая, почему он никак не сдвинется с места. — Давай быстрей, а то мы пошли!

Но ему не удавалось пересечь эту бурливую полосу, полную опилок и отбросов нефти, словно бы шедшую наперекор желтым водам реки. Он беспомощно барахтался в ней, а если и продвигался, то лишь в направлении моста. Оборванец и Мариуччо, спрыгнув с откоса, вместе со щенком помчались по берегу, застревая в грязи, где на своих двоих, а где и на четвереньках, вслед Бывалому, которого все неудержимей несло к мосту. Кудрявый, продолжая заигрывать с девицей, что по-прежнему надраивала стекла, увидал, как двое ребят и щенок промчались мимо него. Ребятишки испуганно вопили, а Бывалый на середине реки все так же неумело перебирал руками. Кудрявый поднялся, как есть голышом, сделал несколько шагов к берегу, не обращая внимания на колючки под ногами, и остановился, приглядываясь к тому, что происходило у него на глазах. Сперва не понял — решил, мол, дурачатся, но потом вдруг припустил бегом к откосу, соскользнул вниз, умом понимая, что помочь не в силах: нырять под мостом может лишь, тот, кому жить надоело, — с таким течением даже ему не справиться. И он остановился у самой воды, бледный как смерть.

Бывалый, бедняга, уже и барахтаться перестал, лишь беспорядочно взмахивал руками, однако ни разу не позвал на помощь. Голова его то скрывалась под водой, то снова показывалась, уже на несколько метров дальше. Наконец, когда он уже был у моста, где течение, пенясь, разбивалось об опоры, черный чуб в последний раз мелькнул на поверхности и скрылся. Криков так никто и не услышал.

Дрожащими руками Кудрявый кое-как натянул штаны (про окошко фабрики он и думать забыл) и немного постоял, не зная, что делать дальше. От моста доносились вопли Оборванца и Мариуччо, который все прижимал к себе одежду Бывалого. Немного погодя, они поплели вверх по откосу, цепляясь руками за кустарник.

— Пойду-ка я, пожалуй, — чуть не плача, сказал себе Кудрявый и быстро двинулся по тропке к Тибуртино.

Он почти бежал, чтобы поспеть к мосту раньше ребятишек, и думал: а ведь я любил его, голоштанника! Оскальзываясь и цепляясь за кустарник, он вскарабкался по откосу на поросшую пропыленной и обожженной травой вершину и, не оглядываясь, свернул на мост.

Ему оказалось нетрудно уйти незамеченным, поскольку ни души не было видно средь палей, простиравшихся до белых домишек Пьетралаты, Монте-Сакро и Тибуртино;

даже машина ни одна не проехала, даже расхлябанные пригородные автобусы куда-то подевались. В этой вселенской тишине лишь где-то возле стадиона Понте-Маммоло проползал отставший танк и своим назойливым рокотом перепахивал горизонт.

Послесловие. А были ли мальчики?

Я так отчаянно люблю жизнь, что это для меня не может кончиться плохо.

Пьер Паоло Пазолини, “ Автобиография", 1960 г.

Пьер Паоло Пазолини родился 5 марта 1922 года в Болонье. За полвека с лишним своей яркой, но не слишком счастливой жизни он создал в литературе, искусстве, журналистике, политике, просветительстве народных масс столько, сколько иной не успеет и за десять жизней, а в ночь на 2 ноября 1975-го был зверски убит в римском предместье, при невыясненных обстоятельствах (следствие по делу не так давно возобновилось и до сих пор не закончено).

Пожалуй, трудно отыскать в итальянской культуре XX века персонаж более парадоксальный. Я бы назвала его рациональным романтиком, сентиментальным циником, робким скандалистом. Романтический рационализм П.П.П. просматривается во всем его творчестве как клубок осознанных противоречий, на которых настаивал, которые внушал публике автор в каждом интервью, в каждом фильме, в каждой стихотворной строке, ведь, по мысли Пазолини, разум и логика безличны, анонимны, а противоречия способствуют утверждению личности.

Я сознательно искал встречи со смертью… сознательно отрекся от невыразимой радости бытия и заплатил за это отречение муками, понятными только живущим… ибо все, что есть в этой жизни, ни в коей мере не сравнимо с глухим молчаньем небытия». Близкий друг и земляк Пазолини, художник Джузеппе Дзигаина, отыскавший эти высказывания в архивах уже после его смерти, вспоминал несколько примеров «скандальной робости» П.П.П.

«Однажды Пеппино (Дзигаина) завел с Джанджакомо (Фельтринелли) речь о Пазолини, предложил ему стать редактором нового поэтического сборника. Но издателя утянули в другую сторону, и он то ли не решился, то ли потом передумал, так сборник и не вышел… Это не способствовало успеху единственной встречи Пазолини с Фельтринелли. Она состоялась в начале 60-х, летом, в Червиньяно, в доме Пеппино. Хозяин держался напряженно, гости отнеслись друг к другу крайне сухо. Белого сухого, срочно! «Пазолини был не в настроении, — вспоминает Дзигаина. — Врожденная робость довершила дело. А о Джанджакомо я с математической точностью могу сказать, что он не испытывал большой симпатии к Пьеру Паоло. Не то чтоб недолюбливал, но как-то сторонился…» Однако вино сыграло свою роль: обстановка разрядилась, беседа пошла. Фельтринелли рассказан сон, виденный накануне ночью и четко отпечатавшийся в памяти. Как будто бы он в зубах огромной тигрицы или что-то в этом роде. Пазолини без промедления отреагировал в своей манере: «Комплекс кастрата!» На этом воспоминания Дзигаины о том вечере заканчиваются.

Джанджакомо смертельно обиделся, и больше они не обменялись ни словом. «Как ни странно, та же самая история произошла, когда я возил Пазолини в Горицию знакомиться с Базальеи, возглавлявшим общину целителей. Пазолини и тут воткнул свою шпильку про комплекс кастрата, отчего у Базальеи начал дергаться глаз. Разговор оборвался, и нам пришлось срочно откланяться. Застенчив он, был, понимаешь?». О Пазолини-литераторе говорят и пишут значительно меньше, чем о Пазолини-кинематографисте, хотя начинал он как поэт, издав в 1941 году (ему было тогда девятнадцать лет) сборник «Казарские стихотворения», написанный на диалекте провинции Фриули, где родилась его мать, и где сам он прожил долгие годы. В такой «поэтической» стране, как Италия, я не бы назвала поэзию П.П.П. эпохальным явлением;

она, на мой взгляд, интересна прежде всего причудливым и опять-таки парадоксальным сочетанием лирической исповедальности и политизированности, реализма и экспрессионизма, стремления сказать новое слово в гражданской поэзии («Прах Грамши», 1957) и выплеснуть в поэтическую строку свою темную, неодолимую тягу к смерти («Религия моего времени», 1961. «Поэзия в форме розы», 1964). Позже он оканчивает филологический факультет Болонского университета. В 1949 году вместе с матерью переезжает в Рим, где продолжает писать статьи для коммунистической прессы и литературных журналов. За свою поэзию удостаивается ряда литературных премий. В 1952 году выпускает научное издание антологии «Диалектная поэзия XX века». Именно использование достаточно откровенного римского диалекта отличает его первый роман «Шпана».

Проза Пазалини не столь эклектична, как стихи. Может быть, произошло это благодаря тому, что основные прозаические опусы были созданы им на протяжении всего одного десятилетия (романы «Шпана», 1955 и «Жестокая жизнь», 1959, сборник рассказов «Голубоглазый Али», 1965, путевые заметки «Запах Индии», 1962). Дальше было кино, куда Пазолини пришел вначале от нехватки денег (работал учителем в лицее, жалования не хватало, стал подрабатывать сценариями, писал жаргонные диалоги для фильма Феллини «Ночи Кабирии»), но которое вскоре захватило его целиком, он почувствовал, что ему тесно в словесной оболочке, что он может полной мерой выразить себя лишь в универсальном, интернациональном языке образов, каким считал кино. «Я заключил, что оно выражает реальность не с помощью символов, — говорил он в одном из интервью, — а через саму реальность. Между мною и реальностью не существует никаких символических или условных фильтров, как это бывает в литературе». Правда, в 1972 году Пазолини начал работать над романом «Нефть» (опубликован посмертно в 1992 году), объявив, что это будет подведение итогов всего творчества в целом, однако рукопись, подготовленная издателями к публикации, представляет собой набор фрагментов, планов, сюжетных схем, отчасти не связанных между собой, отчасти не расшифрованных, которые, как оговаривался сам автор, едва ли можно назвать романом в полном смысле слова. Хотя по этим фрагментам была сделана театральная постановка и снят короткометражный фильм, они, не стали возвращением к прозе, а остались в русле сценарного творчества, ну, и, может быть, поэзии, эссеистки, личной переписки, которым П.П.П. никогда и не изменял.

Выход в свет едва ли не каждого нового творения Пазолини сопровождался скандалом.

Обыватели, с которыми он всю жизнь воевал, воспринимали его яростный нонконформизм как нечто непристойное, эпатажное, порой даже человеконенавистническое. Нередко дело Д. Фельтринелли. Senior Service М. ОГИ. 2003.

Pasolino Pasolini Interviews with Oswald Stack London: Thames &

Hudson, 1969.

кончалось судебным разбирательством;

не обошла эта участь и предлагаемый вниманию читателей роман, тираж которого сначала был арестован, а позднее удостоен самой престижной в Италии литературной премии «Стрега».

Пазолини был певцом люмпенов, считая, что именно в этом слое заложен самый мощный заряд социального протеста. Под этим знаком вышли в свет поэма «Прах Грамши», «Шпана» и его первый фильм «Аккаттоне». Впоследствии Пазолини испытал болезненное разочарование, убедившись, что люмпены, оставаясь нищими и голодными, не меньше обывателей привержены буржуазным ценностям. Кудрявый, Марчелло, Сырок и другие персонажи «Шпаны», бывшие для Пазолини ключом к пониманию современного мира, духовно обуржуазились раньше, чем материально. Это стало крахом христианско-коммунистической идеологии П.П.П. (или, как выразился он сам в стихотворении «В день моей смерти», «святость жернова смололи на слова») и, в конечном счете, привело к его физической смерти, поскольку из той же среды вышел и убийца поэта, семнадцатилетний Пино Пелози, убивший режиссера, а потом раздавивший его тело колесами его же собственной машины, прежде чем ту угнать.

Но даже при том, что в начале 50-х, когда писался роман, автор верил в этих ребят, он изобразил их безо всякой идеализации. Это жестокий мир, где ради забавы можно привязать к дереву и поджечь сверстника, из ярости — ударить ножом родную мать, а по «необходимости» — вытащить деньги из кармана лучшего друга.

Pages:     | 1 | 2 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.