WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |

«У Н И В Е Р С И Т Е Т С К А Я Б И Б Л И О Т Е К А А Л Е К С А Н Д Р А П О Г О Р Е Л Ь С К О Г О СЕРИЯ Ф И Л О С О Ф И Я ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН ИЗБРАННЫЕ РАБОТЫ «ЛОГИКО ФИЛОСОФСКИЙ ТРАКТАТ» перевод с ...»

-- [ Страница 7 ] --

b) То же самое, что а), но лицо не сразу кажется мне знакомым. Немно го погодя узнавание «снисходит на меня». Я говорю: «О! Это ты», но с совершенно другой интонацией, чем в а). (Рассмотрим тон, интонацию, жесты, как существенные части нашего опыта, а не как его существенное сопровождение или лишь способ общения.) с) Существует пережива ние, направленное к людям и вещам, которых мы видим каждый день, когда мы вдруг чувствуем их как «старых знакомых» или «добрых дру зей». d) Моя комната со всеми наполняющими ее предметами вполне знакома мне. Когда я вхожу в нее по утрам, встречаю ли я знакомые стулья, столы и т. д. с чувством «А, привет!» или я обладаю теми чувства ми, которые описаны в с)? Но не является ли способ, при помощи кото рого я иду по ней, достаю что то из ящика, сажусь на что то и т. д., отлич ным от моего поведения в незнакомой комнате? И почему бы мне поэто му не сказать, что я обладал переживанием знакомства все то время, когда я жил среди этих знакомых предметов? е) Не является ли это пере живанием знакомства, когда меня спрашивают: «Кто этот человек?», — и я сразу отвечаю (или немного подумав): «Это такой то»? Сравним это пе реживание с f) смотрение на написанное слово «ощущение» и говоре ние «Это почерк А» и, с другой стороны, g) переживание чтения слова, которое также является переживанием знакомства.

На е) можно возразить, сказав, что переживание произнесения име ни человека не является переживанием знакомства, что этот человек уже должен быть знаком нам, если мы знаем его имя и что для того, чтобы мы КОРИЧНЕВАЯ КНИГА могли произнести имя, мы уже должны знать его. Или мы можем сказать:

«Произнесения имени не достаточно, потому что мы безусловно произ несли имя, совершенно не зная, что это его имя». И это замечание совер шенно справедливо, но только в том случае, если мы осознаем, что оно не предполагает, что знание имени является процессом, сопровождаю щим и предшествующим его произнесению.

25. Рассмотрим такой пример. В чем состоит разница между образом памяти, образом, который приходит через переживание ожидания и, скажем, образом дневной фантазии. Вы можете быть склонны ответить:

«Существует внутреннее различие между этими образами». — А вы заме чали эти различия, или просто сказали, что они есть, потому что полага ете, что они должны быть?

Но, разумеется, я осознаю образ памяти как образ памяти, образ днев ной фантазии как образ дневной фантазии и т. д.! — Вспомните, как вы однажды сомневались в том, произошло ли то событие, которое вы наб людали, наяву или во сне, или просто слышали о нем и живо его предста вили. Но, кроме того, что вы подразумеваете под «осознанием образа как образа памяти»? Я согласен с тем, что (по крайней мере в большинстве случаев), когда образ возникает перед вашим мысленным взором, вам не приходит в голову сомневаться, действительно ли он является образом памяти и т. д. Точно так же, если вас спросят, действительно ли ваш об раз является образом памяти, вы в большинстве случаев ответите на этот вопрос без малейших колебаний. А вот, что если я спросил вас: «Когда вы узнаете, какого рода этот образ?» Назовете ли вы узнавание того, какого рода это был образ, пребыванием в состоянии сомнения или удивления?

Это интроспекция заставляет вас видеть состояние или деятельность сознания, которое вы называете узнаванием того, что образ был образом памяти, и которое имеет место в то время, когда образ находится перед вашим мысленным взором? — И далее, если вы отвечаете на вопрос, како го рода образ это был, делаете ли вы это, как бы глядя на образ и обнару живая в нем определенные характеристики (как если бы вас спросили, кем написана картина, вы посмотрели бы на нее, узнали стиль и сказали, что это Рембрандт)?

С другой стороны, легко указать на переживания, характерные для воспоминания, ожидания и т. д., сопровождающие соответствующие образы, и далее указать на различия в непосредственной близости или более отдаленном их окружении. Так мы определенно говорим различ ные вещи в различных случаях, например, «Я помню, как он вошел в мою комнату», «Я ожидаю того, что он войдет в мою комнату», «Я представляю, как он входит в мою комнату». — «Но ведь в этом не может заключаться все различие!» — А это и не все. Существуют три различ ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН ных языковых игры, которые играются с этими тремя словами и окру жающими их утверждениями.

Когда у нас допытываются: понимаем ли мы слово «помню» и т. д.? су ществует на самом деле разница между этим случаем и чисто словесным выражением, стоящим за ним? — наши мысли движутся в направлении непосредственного окружения образа, который мы видим, или выраже ния, которое мы употребляем. У меня возник образ совместного обеда в Холле с Т. Если меня спросят, является ли этот образ образом памяти, я скажу «Конечно», и мои мысли начнут двигаться по направлению к той тропинке, откуда начал движение этот образ. Я помню, кто сидел перед нами, о чем мы разговаривали, что я об этом думал, что произошло с Т.

после этого, и т. д. и т. д. Представим себе две разные игры, которые обе играются шахматистами на шахматной доске. Начальные позиции у обо их одинаковые. Одна из игр всегда играется красными и зелеными фигу рами, а другая — черными и белыми. Два человека начинают играть, они располагают шахматной доской с красными и зелеными фигурами. Кто то спрашивает их: «Вы знаете, в какую игру вы собираетесь играть?» Иг рок отвечает: «Конечно, мы играем в игру № 2». — «В чем разница между № 2 и № 1?» — «Ну, тут красные и зеленые фигуры, а не черные и белые, тогда мы говорим, что играем в игру № 2». — Но это не может быть един ственным различием;

разве вы не понимаете, что «№ 2» подразумевает и ту игру, которая играется с красными и зелеными фигурами?» Здесь мы склонны сказать: «Конечно, понимаю» и, чтобы доказать это самим себе, в самом деле начинаем ходить в соответствии с правилами игры № 2. Вот что я называю движением в непосредственной близости к нашей началь ной позиции.

Но разве не существует особого ощущение «прошлости», характеризу ющего образы как образы памяти? Определенно, существуют пережива ния, которые я был бы склонен назвать ощущением «прошлости», хотя и не всегда, когда я что то вспоминаю, непременно присутствует одно из таких ощущений. — Чтобы прояснить природу этих ощущений, опять та ки очень полезно помнить, что существуют жесты, выражающие прош лость и интонации, выражающие ее же, которые мы могли бы рассмат ривать как представляющие переживания прошлости.

Я рассмотрю один конкретный случай, представляющий ощущение, которое я приблизительно могу описать как ощущение «давным давно».

Эти слова и тон, с которым они произносятся, и есть жест прошлости.

Но я усложню подразумеваемый мною опыт, сказав, что он соотносится с определенной мелодией (Davids Buhler Tanze — «Wie aus weiter Ferne»).

Я представляю себе эту мелодию с правильным выражением, как она иг рается, скажем, на граммофоне. Тогда это будет наиболее разработан КОРИЧНЕВАЯ КНИГА ным и точным выражением ощущения прошлости, которое я могу вооб разить.

И вот скажу ли я, что прослушивание этой мелодии, играемой с этим вы ражением, само по себе является тем особым переживанием прошлости, или я бы сказал, что прослушивание этой мелодии опосредует возникнове ние ощущения прошлости, что это ощущение сопровождает мелодию? То есть могу ли я разделить то, что я называю переживанием прошлости, и просто переживание прослушивания мелодии. Или могу ли я отделить пе реживание прошлости, выражаемое жестом, от переживания совершения этого жеста? Могу ли я открыть что либо, некое основополагающее ощуще ние прошлости, которое остается после отделения всех тех переживаний, которые я мог бы назвать переживаниями выражения ощущения?

Я склонен предложить вам положить на место переживания выраже ние переживания. «Но эти две вещи не одно и то же». Безусловно, по крайней мере, в том смысле, в котором было бы верным сказать, что же лезнодорожный поезд и железнодорожная катастрофа не одно и то же.

Но есть оправдание тому, чтобы рассматривать как выражение «жест “давным давно”», так и выражение «ощущение “давным давно”» в качест ве имеющих одно и то же значение. Так, я мог бы дать правила шахматной игры следующим образом: у меня есть шахматная доска с множеством фи гур на ней. Я даю правила для того, как ходить этими конкретными фигу рами (этими конкретными кусочками дерева) на этой конкретной доске.

Могут ли эти правила быть правилами игры в шахматы? Они могут быть переведены в них посредством употребления, скажем, такого оператора, как «любой». Или же правила для моей конкретной партии могут оста ваться такими же и стать правилами шахматной игры посредством изме нения нашей начальной установки по отношению к ним.

Существует идея, что ощущение, скажем, прошлости является чем то аморфным в нашем сознании и что это нечто является причиной или эф фектом того, что мы называем выражением ощущения. Выражение ощу щения тогда является косвенным способом передачи ощущения. А люди часто говорят о прямой передаче ощущения, которая подразумевает внешнего медиума коммуникации.

Представьте, что я говорю вам, чтобы вы смешали определенный цвет, и я описываю этот цвет, говоря, что это тот цвет, который вы получите, ес ли заставите серную кислоту реагировать с медью. Это может быть назва но косвенным способом сообщения того цвета, который я имею в виду.

Можно представить, что реакция серной кислоты на медь при определен ных обстоятельствах не даст того цвета, который я хочу, чтобы вы смеша ли, и что, глядя на цвет, который вы получили, я должен буду сказать: «Нет, это не то» и дать вам образец.

ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН Можем ли мы теперь сказать, что сообщение ощущений посредством жестов является в этом смысле косвенным? Имеет ли смысл говорить о прямом сообщении в противоположность косвенному? Имеет ли смысл говорить: «Я не могу ощущать его зубную боль, но если бы я мог, я бы знал, что он чувствует»?

Если я говорю о сообщении ощущения кому либо, не должен ли я для того, чтобы понимать, что я говорю, знать, что я буду называть критери ем успешности сообщения?

Мы склонны говорить, что когда мы сообщаем ощущение кому либо, нечто, чего мы никогда не узнаем, происходит на другом конце. Все, что можем получить от него взамен, это опять таки выражение. Это вполне аналогично тому, чтобы сказать, что мы никогда не узнаем, когда луч све та в опыте Физо достигнет зеркала.

ГОЛУБАЯ КНИГА ОТ ПЕРЕВОДЧИКА Так называемая «Голубая книга» Витгенштейна относится к очень не простому жанру «подготовительных материалов» (в данном случае к «Философским исследованиям»). Витгенштейн диктовал «Голубую кни гу» машинистке, т. е. данный текст является чем то средним между уст ной речью и письменной. Витгенштейн буквально думал вслух (как он обычно и читал свои лекции). К тому же нельзя не принимать во внима ние, что хотя Витгенштейн хорошо знал английский еще с детства, это был не родной язык и, если его произведения, написанные по немецки, считаются кроме всего прочего классикой философского стиля, то к текстам, подобным «Голубой книге», следует подходить иначе. Можно сказать, что в ней формируется то, что называется стилем позднего Вит генштейна: вопросы, которые остаются без ответа;

парадоксальные па раболы;

неожиданные метафоры;

характерная притчеобразность. Но все это, повторяем, только формируется. К тому же напомним, что эта машинопись вообще не предполагалась для печати. Все это ставит перед переводчиком сложную задачу: либо «причесать» текст, сделать из него подобие письменной речи, либо пытаться сохранить этот процесс пере текания из устной речи в письменную. Мы выбрали второй путь, чтобы сохранить типично витгенштейновские интонации. Поэтому перевод, на первый взгляд, может показаться несколько «растрепанным». Но та ким же является и оригинал. Здесь мы хотим напомнить читателю о на шей переводческой концепции, которую мы назвали аналитическим пе реводом (см. Н. Малкольм. Состояние сна. М.: Прогресс, 1993;

Винни Пух и философия обыденного языка. М.: Гнозис, 1994 (2 е изд. — 1996)), суть которого в том, чтобы все время напоминать читателю о том, что пе ред ним текст, написанный на иностранном языке (см. положительные отзывы об аналитическом переводе, сделанные В. В. Целищевым в пре дисловии к его переводу книги Ричарда Рорти «Философия и зеркало природы» (Новосибирск, 1997) и Элизабет Маркштайн в статье о нашем переводе «Винни Пуха» («Иностранная литература», 1996, № 9). Такой перевод ретардирует, задерживает чтение. Но «Голубая книга» на самом деле является одним из сложнейших текстов Витгенштейна и не было никакого смысла эту сложность в переводе сглаживать.

Вадим Руднев ГОЛУБАЯ КНИГА Что такое значение слова? Попробуем подступиться к этому вопросу, задав сначала другой: что такое объяснение значения слова;

как выглядит объяс нение значения слова? Способ, при помощи которого этот вопрос помо жет нам, будет аналогичен тому способу, при котором вопрос «Как мы из меряем длину?» помог бы нам понять проблему того, «Что такое длина?» Вопросы «Что такое длина?», «Что такое значение?», «Что такое чис ло два?» и т. д. вызывают в нас ментальную судорогу. Мы чувствуем, что не можем ни на что указать в ответ на этот вопрос и, в то же время, — что должны на что то указать. (Мы оказываемся перед лицом одного из вели чайших источников философского замешательства: существительное заставляет нас искать предмет, который соответствовал бы ему.) Спра шивая сначала: «Что такое объяснение значения?», — мы получаем два преимущества. В некотором смысле вопрос «Что такое значение?» пере носится таким способом с небес на землю. Ибо несомненно, чтобы по нять значение «значения», вы должны будете также понять значение «объяснения значения». Приблизительно это звучит так: «Давайте зада димся вопросом, что такое объяснение значения, ибо то, что оно объяс няет и есть значение». Изучение грамматики выражения «объяснение значения» научит нас чему либо, что относится к грамматике слова «зна чение», и приведет нас к попытке поискать вокруг себя некоторый объ ект, который мы могли бы назвать «значением».

То, что в целом называют «объяснением значения слова», можно весьма приблизительно разделить на вербальное и остенсивное определение. Поз же будет ясно, в каком смысле это подразделение является лишь приблизи тельным и предварительным (а то, что это так, весьма важно). Вербальное определение, поскольку оно ведет нас от одного словесного выражения к другому, в каком то смысле в дальнейшем ничего не достигает. С по мощью остенсивного определения, так или иначе, мы, как кажется, дела ем гораздо более реальный шаг по направлению к изучению значения.

Но одна трудность, которая нам мешает, состоит в том, что для мно гих слов в нашем языке нельзя подобрать остенсивных определений;

например, для таких слов, как «один», «число», «не» и т. д.

Вопрос: Должно ли остенсивное определение само быть понято? — Не может ли оно оставаться непонятным?

ГОЛУБАЯ КНИГА Если определение объясняет значение слова, в таком случае, конеч но, не может быть существенным то, что вы до этого слышали данное слово. Это дело остенсивного определения — придавать ему значение. Да вайте тогда объясним слово «карандаш», показывая при этом на каран даш и говоря: «Это карандаш» (Вместо «Это карандаш» я мог бы сказать «Это называется “карандаш”»). Я отметил все это, чтобы раз и навсегда отвергнуть идею, в соответствии с которой слова, принадлежащие остен сивному определению, являются предикатом того, что они определяют, а именно путаницу между предложением «Это красное», атрибутирую щим красный цвет чему либо, и остенсивным определением «Это назы вается “красным”». И вот остенсивное определение «Это — карандаш» может быть интерпретировано любыми способами. Я дам некоторые та кие интерпретации и буду при этом использовать английские слова с твердо установленными употреблениями. Тогда определение может быть проинтерпретировано как подразумевающее:

«Это — карандаш» «Это — круглое» «Это — деревянное» «Это — одно» «Это — тяжелое» и т. д. и т. д.

На этот аргумент можно возразить, что все эти интерпретации пред полагают другой словесный язык. И данное возражение значимо, если под «интерпретацией» мы подразумеваем лишь «перевод в словесный язык». — Позвольте мне дать несколько намеков, которые могут прояс нить дело. Давайте спросим себя, каков наш критерий, когда мы гово рим, что некто интерпретировал остенсивное определение неким спе цифическим образом. Положим, я даю англичанину остенсивное опреде ление: «Это то, что немцы называют “Buch”». Тогда, по крайней мере, в подавляющем большинстве случаев, англичанину в голову придет анг лийское слово «книга». Мы можем сказать, что он интерпретировал «Buch» как «книгу». Случай будет иным, если, например, мы укажем на некую вещь, которой раньше никогда не видели, и скажем: «Это банджо».

Возможно, тогда ему придет в голову слово «гитара», а возможно, и ниче го не придет, кроме образа какого либо подобного инструмента, а воз можно, что и вообще ничего. Представим тогда, что я отдаю ему прика зание: «Теперь выбери банджо среди других предметов». Если он выбе рет именно то, что мы называем «банджо», мы сможем сказать, что «он дал слову “банджо” правильную интерпретацию»;

если же он выберет ка кой то другой инструмент — значит, «он интерпретировал “банджо” как “струнный музыкальный инструмент”».

ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН Мы говорим: «Он дал слову “банджо” ту или иную интерпретацию, и мы склонны предполагать некий конечный акт интерпретации, не счи тая акта выбора».

Наша проблема аналогична следующей: если я отдаю кому то распоря жение: «Сорви мне красный цветок с этой клумбы», — то как он узнает, какой именно цветок он должен принести, если я дал ему только слово?

И вот ответ, который можно было бы предложить, прежде всего сос тоит в том, что он шел искать красный цветок, имея в голове красный об раз и, сравнивая его с другими цветами, видел, какой из них имеет цвет этого образа. И важно, что существует такой способ поиска, и вовсе не су щественно, что образ, которым мы пользуемся, имеет ментальный харак тер. Фактически процесс может быть таким: у меня в голове нечто вроде схемы — имена и соотнесенные с ними цветные кружки. Когда я слышу приказание: «Сорви мне и т. д.», я провожу пальцем по схеме от слова «красный» к соответствующему кружку, а потом я иду и ищу цветок, кото рый имеет тот же цвет, что и кружок.

Но это не единственный способ поиска, и он не является обычным способом. Мы идем, смотрим вокруг себя, подходим к цветку и указыва ем на него без какого либо сравнения его с чем либо для того, чтобы по нять, что выполнение приказания вполне может быть чем то вроде это го. Рассмотрим приказание «Представь себе красное пятно». В этом слу чае вы не будете склонны думать, что перед исполнением приказа вы должны иметь воображаемое красное пятно, служившее бы вам образ цом для того красного пятна, которое вам приказали представить себе.

Теперь вы можете спросить: интерпретируем ли мы слова, прежде чем выполняем приказание? И в некоторых случаях вы обнаружите, что вы делаете нечто, что может быть названо интерпретированием, пред шествующим исполнению приказа, а в некоторых случаях нет.

Кажется, что существуют вполне определенные ментальные процессы, граничащие с работой языка. Процессы, которые могут функциониро вать лишь при посредстве языка. Я имею в виду процессы понимания и подразумевания. Знаки нашего языка кажутся мертвыми без этих мен тальных процессов;

и может показаться, что единственная функция зна ков состоит в том, чтобы индуцировать подобные процессы, и что это именно то, что должно вызывать наш интерес. Итак, если вас спросят, какова связь между именем и предметом, который оно именует, вы буде те склонны ответить, что связь эта психологическая и, возможно, гово ря так, вы будете думать, в частности, о механизме ассоциации. — Мы склонны думать, что действие языка состоит из двух частей: неоргани ческая часть, оперирование со знаками, и органическая часть, которую мы можем назвать пониманием этих знаков, подразумеванием их, ин ГОЛУБАЯ КНИГА терпретацией их, мышлением. Эти более поздние действия, кажется, происходят в странном медиуме — сознании;

а механизм сознания, при роду которого мы, кажется, не до конца понимаем, способен произво дить эффект, который не может произвести материальный механизм.

Так, например, мысль (мысль как таковая в подобном ментальном про цессе) может согласовываться и не согласовываться с реальностью;

я в состоянии думать о человеке, которого не вижу перед собой, я в состо янии представить его себе, подразумевать его в том замечании, которое я сделал относительно него, даже если он в этот момент находится за ты сячу миль отсюда или умер. Кто то может сказать: «Каким странным ме ханизмом должен быть в таком случае механизм желания, если я могу же лать того, что никогда не исполнится».

Есть, по крайней мере, один способ избежать оккультных феноменов в процессе мышления, и он заключается в том, чтобы заменить в этих процессах какую бы то ни было работу воображения действием смотре ния на реальные объекты.

Так, может оказаться существенным, по крайней мере в определен ных случаях, что, когда я слышу слово «красный», понимая его, реаль ный образ, красный образ как бы возникает перед моим мысленным взо ром. Но почему бы мне не заменить созерцание красного листа бумаги представлением красного пятна? Визуальный образ будет только живее.

Представим человека, который всегда носит в кармане листок бумаги, где названия цветов соотнесены с цветными пятнами. Вы можете ска зать, что это было бы помехой — таскать за собой такую таблицу образ цов — и что механизм ассоциации — это то, что мы используем вместо этого. Но последнее не существенно и во многих случаях даже не верно.

Если, например, вы получили задание нарисовать определенный вид го лубого цвета, называемого «берлинская лазурь», то вы можете использо вать таблицу, которая приведет вас от слова «берлинская лазурь» к образ цу этого цвета, который будет служить в качестве копии.

Для наших целей мы прекрасно могли бы заменить каждый процесс воображения процессом смотрения на объект или рисованием, зарисо выванием или моделированием его, а каждый процесс говорения — чте нием кому то вслух или написанием.

Фреге смеялся над формалистской концепцией математики, говоря, что формалисты путают несущественный знак с существенным значени ем. Конечно, кто то захочет сказать, что математика не занимается вы черчиванием штрихов на листочке бумаги. Идею Фреге можно выразить так: пропозиции математики были бы мертвыми и неинтересными с точ ки зрения употребления, в то время как очевидно, что они в каком то смысле нужны. И то же самое, конечно, можно было бы сказать о любой ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН пропозиции: лишенная смысла или лишенная мысли, пропозиция стала бы неупотребительной, мертвой и тривиальной. И далее — кажется, яс но, что добавление неорганических знаков не может оживить пропози цию. И вывод, который кто то вынесет из этого, будет заключаться в том, что то, что должно быть добавлено к мертвым знакам, чтобы сделать пропозицию живой, есть нечто нематериальное, обладающее свойства ми, отличными от свойств чистых знаков.

Но если бы мы должны были назвать нечто, что является жизнью зна ка, мы должны были бы сказать, что это его употребление.

Если значение знака (в общем, то, что существенно для знака) есть об раз, строящийся в нашем сознании, когда мы видим или слышим знак, тогда сначала давайте применим метод, который мы только что описали, метод изменения этого ментального знака некоторым явно видимым об разом. Например, рисованием или моделированием. Тогда почему этот написанный знак плюс этот нарисованный образ будет живым, если один написанный знак был мертвым? — На самом деле, как только вы ду маете о замене ментального образа, скажем, нарисованным, этот образ сразу теряет свой оккультный характер, перестает вообще казаться вды хающим какую либо жизнь в предложение (это был действительно лишь оккультный характер ментального процесса, в котором вы нуждались для своих целей).

Ошибка, которую мы совершаем, может быть выражена так: мы ищем употребления знака, но мы ищем его, как если бы оно было объектом, со существующим со знаком. (Одна из причин этой ошибки опять таки состо ит в том, что мы ищем «предмет, соотнесенный с существительным».) Знак (предложение) получает значимость из системы знаков, из язы ка, которому он принадлежит. Примерно так понимание предложения подразумевает понимание языка. Можно сказать, что предложение полу чает жизнь как часть системы языка. Но кто то склонен вообразить, что то, что дает предложению жизнь, есть нечто из оккультной сферы, со провождающей предложение. Но чем бы это сопровождающее ни было, для нас это уже будет другой знак.

На первый взгляд кажется, то, что придает мышлению специфичес кий характер, есть последовательность ментальных состояний, и, кажет ся, то, что странно и сложно понять в том, что касается мышления, — это процессы, происходящие в медиуме. Сравнение, которое само себя уси ливает для нас, это ментальный медиум с клеточной протоплазмой, ска жем, амебы. Мы наблюдаем определенные действия амебы — как она нас тигает пищу, протягивая усики, ее разделение на похожие амебы, каждая из которых растет и ведет себя как исходная амеба. Мы говорим: «Что это должна быть за странной природы протоплазма, чтоб она могла ГОЛУБАЯ КНИГА действовать таким образом»;

и, возможно, мы говорим, что никакой пси хический механизм не может вести себя таким образом и что механизм амебы должен быть совершенно другого типа. Таким же образом, мы склонны говорить, что механизм сознания должен быть наиболее подхо дящим для того, чтобы быть способным делать то, что делает сознание».

Но здесь мы совершаем две ошибки. Ибо что смущает нас в качестве че го то чрезвычайно странного в мысли и мышлении, — это вовсе не то, что они имеют странные эффекты, которые мы еще не в состоянии объ яснить причинно. Наша проблема, другими словами, не научная: пробле ма заключается в том, что мы ощущаем путаницу.

Допустим, мы пытаемся сконструировать модель сознания как резуль тат психологических исследований. Модель, которая, как мы сказали, объясняет действие сознания. Эта модель была бы частью психологичес кой теории в том смысле, в котором механическая модель эфира может быть частью теории электричества. (Такая модель, между прочим, всегда является частью символизма теории. Ее преимущество может заключать ся в том, что она может быстро усваиваться и легко удерживаться в соз нании. Было сказано, что модели в некотором смысле одевают нагую тео рию, что голая теория — это предложения и уравнения. Это должно быть исследовано более ясно позднее).

Мы можем обнаружить, что такая модель сознания должна была бы быть очень сложной и замысловатой для того, чтобы объяснить наблю дение ментального поведения;

и на этом основании мы могли бы назвать сознание странного рода медиумом. Но этот аспект сознания нас не ин тересует. Проблемы, которые оно может поставить — это психологичес кие проблемы, и метод их решения — тот же, что в естественных науках.

И вот, если нет причинной связи, на которой мы сконцентрированы, тогда поведение сознания лежит перед нами открытым. И когда мы бес покоимся о природе мышления, загадочность которого мы неверно ин терпретируем как нечто, родственное природе медиума, это загадоч ность, причиняемая вводящим в заблуждение использованием нашего языка. Ошибка этого рода вновь и вновь повторяется в философии;

на пример, когда мы озадачиваемся по поводу природы времени. Когда вре мя кажется нам странным. Мы в наибольшей мере склонны думать, что существуют две вещи, скрытые от нас. Нечто, что мы можем увидеть из вне, но внутрь чего не можем заглянуть. На самом деле, ничего подобно го. Это не новые факты о времени, — это, что мы хотим узнать. Все фак ты, которые нас интересуют, лежат перед нами. Но употребление суще ствительного «время» мистифицирует нас. Если мы посмотрим на грамматику этого слова, мы почувствуем, что она не менее поразительна, чем тот факт, что человек должен постигнуть божество времени. Что бы ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН это было — постигнуть божество отрицания или дизъюнкции? Вводит в заблуждение, когда говоря о мышлении как о «ментальном действии», мы можем сказать, что мышление есть по преимуществу действие, опери рующее со знаками. Это действие представляет рука, когда мы думаем на бумаге, рот и гортань, когда мы думаем в разговоре;

а если мы думаем при помощи воображаемых знаков, то я не могу вам представить агента мыш ления. Если тогда вы скажете, что в этих случаях думает сознание, то я бы только обратил внимание на тот факт, что вы употребляете метафору, что здесь сознание является агентом в другом смысле, чем в том случае, когда можно сказать, что рука является агентом письма.

Если опять таки встает вопрос о локализации моего мышления, мы имеем право сказать что эта локализация — на бумаге, на которой мы пи шем, или во рту, при помощи которого мы говорим. А если мы говорим о голове или мозге как локализаторе мышления, то выражение «локали зация мышления» употребляется здесь в другом смысле. Давайте исследу ем, какие существуют причины, чтобы назвать голову местом мышления.

Здесь дело не в нашем намерении критиковать эту форму выражения или находить, что она тут является неподходящей. Что мы должны сделать, так это понять его работу, его грамматику, например, увидеть, какова связь этой грамматики с выражением «мы думаем посредством рта» или «мы думаем посредством карандаша и листа бумаги».

Возможно, главная причина, по которой мы в столь сильной мере склонны говорить о голове как локализации наших мыслей, заключается в следующем: существование слов «мышление» и «мысль» среди слов, обозначающих (телесную) деятельность, такую, как писание, говорение и т. д., заставляет нас искать деятельность, отличную от этих, но анало гичную им. Соответствующую слову «мышление». Когда слова в нашем обыденном языке имеют prima facie аналогичные грамматики, мы склон ны пытаться их интерпретировать аналогичным образом;

т. е. мы пыта емся проводить аналогии повсеместно. — Мы говорим: «Мысль — это не то, что предложение, ибо английское и французское предложения упот ребляются по разному, могут выразить по разному одну и ту же мысль».

И вот подобно тому, как предложения находятся где то, так и мы ищем место для мысли. (Это как если бы мы искали для короля, предусмотрен ного шахматными правилами, место, противоположное местам различ ных кусочков дерева, королей различных типов.) — Мы говорим: «Конеч но, мысль есть нечто, она не есть ничто»;

и все, что можно на это отве тить, это то, что слово «мысль» имеет свое употребление, которое совсем другого рода, чем употребление слова «предложение».

Но означает ли это, что бессмысленно говорить о локализации мыс ли? Конечно, нет. Эта фраза будет иметь смысл, если мы придадим ей ГОЛУБАЯ КНИГА его. Теперь, если мы говорим «мысль расположена в наших головах», то в каком смысле эту фразу можно понять рационально? Я полагаю, что оп ределенные психологические процессы соответствуют нашим мыслям таким образом, что, если мы знаем соответствия, то мы можем, наблю дая эти процессы, обнаружить мысль. Но в каком смысле о психологичес ких процессах можно сказать, что они соответствуют мыслям, и в каком смысле мы можем говорить о получении мысли из наблюдения мозга?

Я полагаю, мы представляем, что соответствие должно быть подтвер ждено экспериментально. Представим себе такой примитивный экспе римент. Он состоит в том, что мы наблюдаем за мозгом в то время, когда он думает. А теперь вы можете подумать, что причина, по которой мои объяснения продолжают быть неверными, состоит в том, что, конечно, экспериментатор достигает мысли субъекта, только когда субъект их высказывает, субъект, выражающий их тем или иным образом. Но я прео долел эту трудность, предположив, что субъект в то же самое время явля ется экспериментатором, который смотрит на свой собственный мозг, скажем, в зеркало. (Примитивность этого описания никоим образом не снижает ценности аргумента.) Затем я спрашиваю вас, наблюдает ли субъект экспериментатор один предмет или два предмета? (Не говорите, что он наблюдает один пред мет одновременно изнутри и снаружи;

ибо это не отодвинет трудность.

Мы поговорим о «внутри» и «снаружи» позднее.) Этот субъект экспери ментатор наблюдает корреляцию двух явлений. Одно из них он, возмож но, назовет мыслью. Она может состоять из последовательности обра зов, органических впечатлений, или, с другой стороны, из последова тельности различных визуальных, тактильных и мускульных ощущений, которые он переживает при писании или проговаривании предложе ния. — Совсем другое переживание имеет место, когда кто то видит ра боту своего мозга. Оба эти феномена могли бы быть безусловно названы «выражением мысли», и вопрос: «Где находится сама мысль?» лучше бы, дабы предотвратить путаницу, отбросить как бессмысленный. Если, тем не менее, мы используем выражение «мысль расположена в голове», то мы придаем этому выражению значение, которое описывает пережива ние, удовлетворявшее бы гипотезе, что мысль располагается в наших го ловах и описывает переживание, которое мы хотим назвать «наблюде нием мысли в нашем мозгу».

Мы легко забываем, что слово «местоположение» используют во мно гих других смыслах и что существует много различного рода утвержде ний о предмете, которые в частном случае, в соответствии с общим упот реблением, мы можем назвать спецификациями местоположения этого предмета.

ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН Так, было сказано о визуальном пространстве, что его место в нашей голове, и я думаю, кто то склонен будет сказать так отчасти из за грамма тического непонимания этого выражения.

Я могу сказать: «В моем визуальном поле я вижу образ дерева справа от образа башни» или «Я вижу образ дерева посредине визуального по ля». И вот теперь мы склонны спросить: «А где ты видишь визуальное по ле?» И вот если под «где» подразумевается вопрос о местоположении в том смысле, в котором мы определяем местоположение образа дерева, тогда я бы обратил ваше внимание на тот факт, что вы еще не придали смысла этому вопросу;

т. е., вы действовали посредством грамматичес кой аналогии, не разработав ее детально.

Говоря, что идея нашего визуального поля, расположенного в нашем мозгу, возникает из за грамматического непонимания, я не имел в виду, что мы не могли бы придать смысл такому определению местоположе ния. Мы могли бы, например, легко представить переживание, которое мы бы описали посредством такого утверждения. Представьте, что мы смотрим на группу предметов в этой комнате, и пока мы смотрели, в наш мозг был вставлен зонд и было обнаружено, что, если бы конец зонда достиг определенной точки в нашем мозгу, то особая маленькая часть на шего визуального поля тем самым была бы уничтожена. Таким образом, мы можем скоординировать точки нашего мозга с точками визуального поля, и это может заставить нас сказать, что визуальное поле локализова но в таком то и таком то месте в нашем мозгу. И если теперь нам задали вопрос: «Где вы видите образ этой книги?», то ответ мог бы быть (как и выше) — «справа от того карандаша» или «по левую руку от моего визуаль ного поля» или опять таки: «В трех дюймах от моего левого глаза».

Но что, если кто то сказал: «Я могу уверить вас, что чувствую визуальный образ в двух дюймах позади моей переносицы»? — Что мы ему ответим?

Сказать ли, что он говорит неправду или что такого не может быть?

Что если он спрашивает нас: «Вы знаете, что все ощущения находятся там? Откуда же вы знаете, что там нет такого ощущения?» Что, если прорицатель говорит нам, что когда он держит лозу, он чувствует, что вода находится на глубине пяти футов под землей? Или что он чувствует, что сплав меди и золота находится на глубине пяти футов под землей? Допустим, в ответ на наши сомнения он говорит: «Вы може те оценить длину, когда вы видите ее. Почему бы мне не обладать другим способом ее оценки?» Если мы понимаем идею такой оценки, мы получим ясность относи тельно природы наших сомнений по поводу утверждения прорицателя и человека, который сказал, что почувствовал визуальное поле за переноси цей. Вот утверждение: «Этот карандаш длиной в пять дюймов» и утвержде ГОЛУБАЯ КНИГА ние: «Я чувствую, что длина этого карандаша пять дюймов», и мы должны достичь ясности относительно связи грамматики первого утверждения «Я чувствую своей рукой, что вода находится на глубине трех футов»: мы ответим на него нечто вроде: «Я не знаю, что это означает».

Но прорицатель скажет: «Вы знаете, что значит “три фута под зем лей” и что значит “я чувствую”!» На это я бы ответил ему: Я знаю, что сло во означает в определенных контекстах. Таким образом, я понимаю фразу «три фута под землей», скажем, в связи с предложениями «Измерение показало, что вода течет на глубине трех футов под землей», «Если мы выроем землю на три фута, мы доберемся до воды», «Глубина залегания воды на глазок примерно три фута». Но использование выражения «Ощу щение в моих руках такое, что вода находится на глубине трех футов под землей» еще не объяснено мне.

Мы могли бы спросить прорицателя: «Как ты выучил значение снова “три фута”»? Мы полагаем, посредством показа этой длины, измерением ее и т. п.

Вас также обучали говорить о чувстве, что вода всегда течет на глубине трех футов, поскольку если это не так, что заставляет вас связывать слово «три фута» с чувством в вашей руке? Предположим, что мы всегда оцени ваем длину на глаз, но никогда не измеряем ее. Как мы могли бы оценить длину в три дюйма посредством ее измерения. То есть как могли бы мы ин терпретировать переживание измерения в дюймах? Вопрос стоит так: ка кова связь между, скажем, тактильным ощущением и переживанием изме рения предмета при помощи лозы в один ярд. Эта связь покажет нам, что означает почувствовать, что вещь имеет шесть футов длины. Предполо жим, что прорицатель сказал: «Меня никогда не учили соотносить глубину воды под землей с чувствами в моей руке, но когда у меня определенное чувство напряжения в руках, слова “три фута” сразу возникают в моем соз нании». Мы бы ответили на это: «Это очень хорошее объяснение того, что вы подразумеваете под “чувством глубины в три фута” и утверждение, что вы чувствуете это, не будет от этого ни больше, ни меньше, чем подразуме вание того, что ваше объяснение дано. И если опыт показывает, что глуби на воды на самом деле всегда согласуется со словами “n футов”, которые приходят вам на ум, весь ваш опыт будет очень полезным для определения глубины воды». — Но вы видите, что значение слов «Я чувствую, что глуби на воды равна n футов» должно быть объяснено;

оно не было известно, когда значение слов «n футов» в обычном смысле (т. е. в обыденных конте кстах) было известно. — Мы не говорим, что человек, который толкует нам о том, что он чувствует визуальный образ в двух метрах от своей пере носицы, лжет или несет вздор. Но мы говорим, что не понимаем значения этой фразы. Она комбинирует хорошо известные слова, но комбинирует ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН их таким способом, смысла которого мы не понимаем. Грамматика этой фразы должна еще быть объяснена нам.

Важность исследования ответа прорицателя состоит в том факте, что мы придали значение некоему утверждению р, если только мы утвержда ли: «Я чувствую, что р имеет место» (мы поговорим в другой раз о том, как профессор Харди говорил, что теорема Гольбаха — это пропозиция, потому что он верит в то, что она истинна). Мы уже сказали, что лишь посредством объяснения значения слов «три фута» в обычном смысле мы не объясним смысла фразы «чувство, что вода находится на глубине трех футов». Но мы бы не чувствовали этих трудностей, если бы прори цатель сказал, что его научили оценивать глубину воды, скажем, посред ством рытья в том месте, где бы он почувствовал, что там есть вода, и этим способом соотнося подобные ощущения с измерением глубины.

И вот мы должны изучить связь процесса обучения оценке с действием оце нивания. Важность этого исследования состоит не в том, что оно приме нимо к связи между обучением значению слова и употреблением слова.

Или, более обобщенно, что оно показывает различные возможные связи между заданным правилом и его применением.

Давайте рассмотрим процесс оценки длины на глаз: чрезвычайно важ но, чтобы вы осознали, что существует огромное количество различных процессов, которые мы называем «оценкой на глазок».

Рассмотрим следующие случаи:

(1) Кто то спрашивает «Как вы оцениваете высоту здания?», — я отве чаю: «Оно имеет четыре этажа;

я полагаю, каждый этаж примерно пят надцать футов высоты: поэтому оно должно быть около четырех ярдов».

(2) В другом случае: «Я примерно знаю, как выглядит расстояние в один ярд;

поэтому оно должно быть около четырех ярдов».

(3) Или опять таки: «Я могу вообразить высокого человека, достигаю щего до этой точки;

поэтому она должна быть что то около шести футов над землей».

Или: «Я не знаю;

просто оно выглядит на ярд длиной».

Этот последний случай нас, похоже, озадачивает. Если вы спрашивае те: «Что происходило в том случае, когда человек оценивал длину?», кор ректный ответ может быть: «Он смотрел на предмет и говорил: “Это выг лядит на ярд”». Вот и все, что происходило. Мы говорили раньше, что мы бы не стали озадачивать себя по поводу ответа прорицателя, если бы он сказал нам, что его обучили, как оценивать глубину. И вот обучение оце ниванию было, говоря в широком смысле, видно в различных связях с ак том оценки;

или как причина феномена оценки, или как снабжение нас неким правилом (стол, карта или какая нибудь другая подобная вещь, ко торую бы мы использовали в акте оценки).

ГОЛУБАЯ КНИГА Предположим, что я учу кого то использованию слова «желтый» пос редством повторяющегося указания на желтое пятно и произнесения соответствующего слова.

В другом случае я предлагаю ему применить то, что он выучил, отда вая ему приказание «вынуть желтый мяч из сумки». Что это было, что происходило, когда он подчинялся моему распоряжению? Я говорю:

«Возможно, всего лишь это: он услышал мои слова и взял зеленый мяч из сумки». И вот вы, может быть, склонны думать, что он представил что то желтое, когда понимал приказание, и затем он выбрал мяч в соот ветствии со своим образом, чтобы видеть, что это не обязательно — пом нить, что я мог бы отдать приказ «Представь желтое пятно». Вы все еще склонны предполагать, что он вначале представляет желтое пятно не посредственно в момент понимания моего приказа, а затем представля ет себе желтое пятно под стать первому? (Я не говорю, что это невоз можно. Но, придерживаясь этого метода, можно непосредственно пока зать, что это не обязательно. Так, между прочим, наглядно проясняется метод философии.) Если мы обучились значению слова «желтый», получив некоторого рода остенсивное определение (правило употребления слова), то на это обучение можно посмотреть с двух различных точек зрения.

А. Обучение — это тренировка. Тренировка служит причиной того, что мы ассоциируем желтый образ, желтые предметы со словом «жел тый». Так, когда я отдаю «приказание»: «Выбери желтый мяч из этой сум ки», — слово «желтый» может воссоздать желтый образ или ощущение его осознания, когда взгляд упадет на желтый мяч. Обучение посред ством тренировки могло бы в этом случае, так сказать, выстроить некий физический механизм. Но это, конечно, всего лишь гипотеза или даже метафора. Мы могли бы сравнить обучение с налаживанием электричес кой связи между выключателем и электрической лампочкой. Но парал лель со связью была бы неверной или опровергалась бы тем, что мы на зываем забыванием объяснения или значения слова. (Мы должны будем говорить ниже о значении выражения «забывание значения слова»1.) Поскольку обучение вызывает ощущение, ассоциацию, опознание и т. д., и т. д., оно является причиной феномена понимания, исполнения и т. д.;

но это представляет лишь гипотезу — что процесс обучения нуж дается в том, чтобы вызывать все эти явления. В этом смысле ясно, что все процессы понимания, исполнения и т. д. должны происходить без то го, чтобы кто либо когда либо обучался языку (это лишь кажется в выс шей степени парадоксальным).

1 Это никогда не было сделано. — Здесь и далее прим. англ. ред.

ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН В. Обучение может снабдить нас правилом, которое само включено в процесс понимания, исполнения и т. д.;

«включено» так или иначе, имея в виду то, что выражение данного правила формирует часть этих процессов.

Мы должны разграничивать то, что можно назвать «процессом, проте кающим, в соответствии с правилом» и «процессом, включающем в себя правило» (в том смысле, который указан выше).

Приведем пример. Кто то обучает меня возводить в квадрат действи тельные числа;

он записывает ряд 1 2 3 и просит меня возвести эти числа в квадрат. (В этом случае я вновь ме няю местами процесс, происходящий «в сознании» с процессом вычисле ния на бумаге.) Предположим, под первым рядом чисел я напишу:

1 4 9 16.

То, что я написал, соответствует общему правилу возведения в квадрат;

но оно, очевидно, также соответствует и некоторому количеству других пра вил;

и среди них то одно, что я написал, не в большей степени соответству ет другому. В том смысле, в котором мы выше говорили о правилах, вклю ченных в процесс, ни одно правило не было включено в этот процесс. Пред положим, что для того, чтобы достичь своего результата, я считал 1 1, 22, 33, 44 (т. е. в данном случае выписывал вычисления). Результат бу дет опять таки соответствовать определенному количеству правил. Предпо ложим, с другой стороны, что для того, чтобы достичь результата, я записал то, что можно назвать «правилом возведения в квадрат», скажем, алгебраи чески. В этом случае данное правило было включено в процесс в том смыс ле, в котором не было включено ни одно другое правило. Мы скажем, что правило включено в понимание, исполнение приказов и т. д., если, как я по пытался бы выразить это, символ правила формирует часть вычисления.

(Поскольку нас не интересует, где происходят процессы мышления и счета, мы можем для своих целей представить, что подсчет делался прямо на бума ге. Не будем вдаваться в различия: это внутреннее, это внешнее.) Характерным примером случая В был бы такой, в котором обучение снабжало нас таблицей, которую бы мы реально использовали в понима нии, исполнении приказаний и т. д. Если мы учимся играть в шахматы, мы можем выучить правила. Если после этого мы играем в шахматы, эти прави ла не будут нуждаться в том, чтобы их включили в саму игру. Но это можно и сделать. Представим, к примеру, что правила выражены в виде таблицы;

в одном столбце нарисованы шахматисты;

в параллельном столбце мы нахо дим диаграммы, демонстрирующие «свободу» (правильные ходы) фигур.

Предположим теперь, что способ, при помощи которого мы играем, вклю чает в себя переход от поверхности возможных ходов посредством пробе гания пальца одного из игроков через стол и затем один из этих ходов.

ГОЛУБАЯ КНИГА Обучение как гипотетическая история последующих действий (пони мание, выполнение, оценка длины и т. д.) не входит в наше рассмотрение.

Правило, которое было выучено и впоследствии применено, интересует нас только постольку, поскольку оно включено в применение правила.

Правило, постольку, поскольку оно нас интересует, не действует на рас стоянии.

Положим, я указал на лист бумаги и сказал кому то: «Этот цвет я назы ваю красным». После этого я отдаю ему распоряжение: «Теперь изобрази красное пятно». И затем спрашиваю его: «Почему, выполняя мое поруче ние, ты нарисовал именно этот цвет?» Его ответ может быть таким: «Этот цвет (окрашенный образец, который я дал ему) был назван красным, и пят но, которое я изобразил, имеет, как видишь, цвет образца». Он выложил мне причину того, почему он исполнил мое поручение именно этим спосо бом. Определяя причину чего либо, некто демонстрирует способ, показы вающий тот путь, при помощи которого он достиг цели. В некоторых слу чаях это обозначает объяснение пути, который привел его туда, объясне ние, находящееся в соответствии с определенными принятыми правилами.

Так, когда спрашивают: «Почему ты выполнил мое распоряжение, изобра зив именно этот цвет?», — человек может в ответ описать способ, который он взял на вооружение в случае с этим определенным типом цвета. Все это должно было бы быть так, как если бы, слыша слово «красный», он брал об разец, который я дал ему, образец, помеченный ярлыком «красный», и ри суя пятно, копировал этот образец. С другой стороны, он мог нарисовать его «автоматически» или по памяти, а когда его просили объяснить причину, он все же мог указывать на образец, соответствующий пятну, которое он на рисовал. В этом последнем случае данное объяснение будет иметь причин ный характер, т. е. будет служить определением post hoc.

Теперь, если кто то думает, что не бывает понимания и исполнения при каза без предварительного обучения, он думает об обучении как о поддер живающей действие причине;

и вот имеется идея, что, если приказ понят и исполнен, то должна быть причина для его исполнения;

в действитель ности цепь причин уходит назад в бесконечность. Это как если бы кто то сказал: «Где бы ты ни был, ты должен добраться откуда бы то ни было к это му месту, из которого ты вышел» и так ad infinitum. (Если, с другой стороны, вы сказали, что где бы вы ни были, вы могли бы добраться туда из любого места, расположенного на расстоянии 10 ярдов;

и к этому другому месту от третьего — расположенного в 10 ярдов и т. д. ad infinitum, — если вы сказали все это, вы должны тогда подчеркнуть бесконечную возможность сделать еще один шаг.) Итак, идея бесконечной цепи причин возникает вследствие путаницы вроде этой: отрезок определенной длины состоит из бесконечного чис ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН ла частей, потому что он бесконечно делим, т. е. потому, что нет конца возможности его деления.

Если, с другой стороны, вы осознаете, что цепь действительных при чин имеет начало, вы не будете больше противиться идее случая, в кото ром нет причины того способа, при помощи которого вы выполнили приказание. Так или иначе, в этом пункте нас подстерегает другая пута ница — между причиной и поводом. Итак, когда цепь причин подходит к концу, и все же задают вопрос «почему?», кто то будет склонен описать повод вместо причины. Если, например, на вопрос «Почему ты нарисо вал пятно именно этого цвета, когда я велел тебе нарисовать пятно крас ного цвета?», ты отвечаешь: «Мне показали образец этого цвета и однов ременно было произнесено слово “красный”;

поэтому этот цвет теперь всегда приходит мне в голову, когда я слышу слово “красный”», то в этом случае вы объяснили повод своего действия, а не причину.

Пропозиция, в соответствии с которой ваши действия имеют такой то и такой то повод, есть гипотеза. Гипотеза является хорошо обоснован ной, если кто то обладает определенным числом ощущений, которые, грубо говоря, соответствуют показу того, что твое действие является ре гулярным следствием определенных условий, которые мы потом назо вем плодом этого действия. Для того, чтобы знать причину, по которой вы сделали определенное утверждение, или действовали определенным образом и т. д., никакие ощущения не обязательны, и утверждение вашей причины не является гипотезой. Различие между грамматикой слов «причина» и «повод» похоже на различие между грамматикой слов «мо тив» и «повод». О поводе можно сказать, что его можно не знать, можно только догадываться о нем. С другой стороны, часто говорят: «Конечно, я должен знать, почему я сделал это», — говоря о мотиве. Когда я говорю:

«Мы можем только догадываться о поводе, но мы знаем мотив», то это ут верждение, как будет видно в дальнейшем, является грамматическим.

«Можем» — указывает на логическую возможность.

Двойное употребление слова «почему», вопрошающее и о причине, и о мотиве, вкупе с идеей, что мы можем знать наши мотивы, а не только догадываться о них, ведет к путанице, в соответствии с которой мотив есть причина, которую мы непосредственно осознаем, причина, «види мая изнутри», или наблюдаемая причина. — Представление о причине все равно, что представление об исчислении, посредством которого вы достигаете определенного результата.

Вернемся к утверждению о том, что мышление, по сути, состоит в оперировании знаками. Моя точка зрения заключалась в том, что, если мы будем говорить, что «мышление — это психическая деятельность», то это заведет нас в тупик. Вопрос о том, какого же рода деятельностью яв ГОЛУБАЯ КНИГА ляется мышление, аналогичен вопросу: «Где локализуется мышление?» Мы можем ответить: на бумаге, в нашей голове, в сознании. Ни одно из этих утверждений о локализации не дает нам локализацию мышления.

Употребления всех этих уточнений верны, но мы не должны вводить се бя в заблуждение простотой их лингвистической формы, делая из этого ложное заключение об их грамматике. Как если бы, например, вы сказа ли: «Ясно, что действительное место мышления в нашей голове». То же са мое применимо к идее мышления как деятельности. Было бы правиль ным сказать, что мышление есть деятельность нашей правой руки, на шей гортани и нашего сознания только в том случае, если мы поняли грамматику этих утверждений. И более того, чрезвычайно важно осоз нать, каким образом вследствие заводящей в тупик грамматики наших выражений мы склонны думать об одном из этих утверждений как о даю щем реальную локализацию деятельности мышления.

Можно возразить на слова о том, что мышление в некотором роде есть деятельность руки. Мышление, кто то захочет сказать, есть часть на шего «индивидуального опыта». Оно не материально, но является собы тием в индивидуальном сознании. Это возражение может быть выраже но в виде вопроса: «Может ли машина мыслить?» Я выскажу свое мнение по этому поводу в дальнейшем, а теперь лишь обращусь к аналогичному вопросу: «Может ли у машины быть зубная боль?» Вы, конечно, будете склонны ответить: «У машины не может быть зубной боли». Все, что я хо чу теперь сделать, это обратить ваше внимание на употребление слова «может» и спросить у вас: «Вы имеете в виду, что весь наш прошлый опыт показывает нам, что у машины никогда не бывает зубной боли?» Невоз можность того, о чем вы говорите, есть логическая невозможность. Воп рос вот в чем: каково отношение между мышлением (или зубной болью) и субъектом, который мыслит, у которого болят зубы и т. д.? Но сейчас я об этом больше распространяться не буду.

Если мы говорим, что мышление — это по сути оперирование со знака ми, то первый вопрос, который может возникнуть в этом случае, следую щий: «Что такое знаки?» Но вместо того, чтобы давать какого либо рода общий ответ на этот вопрос, я предложил бы вам присмотреться внима тельнее к частным случаям того, что мы называем «оперированием со знаками». Давайте рассмотрим простой пример оперирования со слова ми. Я отдаю кому либо распоряжение «сходить и принести мне от зелен щика шесть яблок». Вот способ, каким я придал употребление своему рас поряжению: слова «шесть яблок» написаны на листке бумаги, бумага вру чается посланным мной человеком зеленщику, зеленщик сравнивает слово «яблоко» с образцами яблок на разных полках. Он находит надпись, соответствующую одному из образцов, считает от единицы до того числа, ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН которое написано на клочке бумаги и для каждого подсчитанного числа берет плод с полки и кладет в сумку. — И вот здесь мы имеем случай опре деленного употребления слов. В будущем я снова и снова стану обращать ваше внимание на то, что я называю языковыми играми. Существуют бо лее простые способы употребления знаков, по сравнению с теми, кото рые мы используем в нашей — в высшей степени сложной — повседневной речевой деятельности. Языковые игры — это формы языка, при помощи которых ребенок начинает осваивать употребление определенных слов.

Исследование языковых игр есть не что иное, как исследование прими тивных форм языка. Если мы хотим изучать проблемы истины и лжи, сог ласованности и несогласованности высказываний с действительностью, проблемы природы утверждения, восклицания и вопроса, мы будем с ог ромным вниманием наблюдать за примитивными формами речевой дея тельности, в которых эти формы мышления появляются в чистом виде, не смешанные с основаниями высоко усложненных процессов мышле ния. Когда мы наблюдаем за такими простыми формами языка, то мен тальный туман, который, кажется, все время обволакивает обыденное употребление языка, исчезает. Мы видим действия, реакции, которые яв ляются четкими и прозрачными. С другой стороны, мы узнаем в этих простых процессах формы языка, не разделенные барьером от более сложных. Мы видим, что можем построить сложные формы из примитив ных посредством постепенного наращивания новых форм.

И вот если что и затрудняет для нас взять этот курс исследования, это наше непреодолимое стремление к обобщениям.

Это стремление к обобщениям является результатом определенного числа тенденций, связанных с частными проявлениями нашей общей философской путаницы. Это следующие тенденции:

(а) Тенденция искать нечто общее во всех сущностях, которые мы обычно относим к общим термам. — Мы склонны думать, что должно быть нечто общее, скажем, во всех играх и что это общее является оправданием применения общего термина «игра» применительно к различным играм;

в то время как игры образуют семью, члены которой имеют семантические сходства. У некоторых из них похожие носы, у других одинаковые брови, у третьих — походка;

и эти сходства пересекаются. Идея общего понятия, которая была общим свойством этих частных случаев, связывается с други ми примитивными, часто слишком простыми идеями структуры языка.

Последнее можно сравнить с представлением о том, что свойства являют ся ингредиентами вещей, обладающих этими свойствами;

например, что красота является ингредиентом всех красивых вещей примерно так же, как алкоголь является ингредиентом пива и вина, и что поэтому мы можем выявить чистую неподдельную красоту чего либо, что является красивым.

ГОЛУБАЯ КНИГА (b) Существует тенденция, коренящаяся в наших обычных формах вы ражения, думать, что человек, который научился понимать общий тер мин, скажем, слово «лист», тем самым, пришел к обладанию общей карти ны листа, в противоположность картинам конкретных листьев. Ему пока зывали различные листья, когда он обучался значению слова «лист»;

и этот показ ему отдельных листьев был лишь средством завершить форми рование «в нем» идеи того, что, как мы представляем себе, есть некоторо го общего рода образ. Мы говорим, что он видит то, что общего во всех этих листьях;

и это соответствует действительности, если мы подразуме ваем под этим, что он (если его спросить) опишет нам определенные осо бенности или свойства, которые листья имеют общими. Но мы склонны думать, что общая идея листа есть нечто, подобное визуальному образу, но такому образу, который содержит лишь то, что является общим для всех листьев (ср. Гальтоновы снимки). Последнее опять таки связано с идеей, в соответствии с которой значение слова есть образ, или мысль, соответ ствующая определенному слову. (Это приблизительно означает, что мы смотрим на слова так, как если бы все они были именами собственными, т. е. мы путаем носителя имени с его значением.) (с) Опять таки, идея того, что происходит, когда мы рассматриваем общее понятие «листа», «растения» и т. д., и т. д., связана с путаницей между ментальным состоянием, подразумевающим состояние гипотети ческого ментального механизма, и психическим состоянием, подразуме вающим некое определенное состояние сознания (зубную боль и т. д.).

(d) Наше стремление к обобщению имеет и другой источник: нашу поглощенность методом науки. Я имею в виду метод редуцирования объ яснения природных явлений к наименьшему возможному числу прими тивных естественно научных законов;

так же, как в математике использу ются обобщения в целях унификации определенных тем. Философы пос тоянно имеют перед глазами этот научный метод и чувствуют непреодолимое стремление спрашивать и отвечать на вопросы так, как это делает наука. Эта тенденция — реальный источник метафизики, он приводит философа к полнейшей темноте. Я хочу сказать, что наша рабо та ни в коем случае не должна сводиться к редуцированию чего либо к че му либо, или даже к объяснению чего либо. Философия на самом деле яв ляется «чисто дескриптивной» дисциплиной. (Подумайте о таких вопро сах, как «Существуют ли чувственные данные?», — и спросите себя:

«Какой метод определяет подобный вопрос? Интроспекция?») Наряду со «стремлением к обобщению» я бы сказал еще — «соблазни тельная склонность к частному случаю». Если, например, кто то пытает ся объяснить понятие числа или говорит нам, что такое то и такое то оп ределение не пойдет, кажется неуклюжим, неприемлемым, потому что ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН оно применено, скажем, к конечному ряду чисел, то я бы ответил на это:

«Сам по себе факт, что такое ограниченное определение возможно, дела ет его чрезвычайно важным для нас. (Элегантность — это не то, к чему мы стремимся.) Ибо почему то то, что конечные и трансфинитные числа имеют общего, для нас более интересно, чем то, в чем они различают ся?» Или, скорее, я бы не сказал: «Почему это было бы более интересным для нас? — это не так»;

и это характеризует наш способ мышления.

Такая установка на более общее и более специальное в логике связана с употреблением слова kind (тип, сорт), которое также вносит свою до лю путаницы. Мы говорим о типах чисел, типах высказываний, типах до казательств;

а также о сортах яблок, сортах бумаги и т. д. В одном смысле то, что определяет тип, — это свойства — такие, как яркость, тяжесть и т. д., в других — различные типы — это различные грамматические струк туры. Исследование в области помологии может быть названо непол ным, если существует некий сорт яблок, которого оно не заметило. Здесь у нас имеется определенный стандарт полноты в природе. Предполо жим, с другой стороны, что существует игра, похожая на шахматы, но бо лее простая — в ней не используется фигура слона. Можем ли мы назвать такую игру неполной? Назвали ли бы мы некую игру более полной, чем шахматы, но с добавлением неких новых элементов? Презрение к тому, что является меньшим, чем общий случай, в логике происходит от идеи, в соответствии с которой меньшее является неполным. Фактически это путаница — говорить об арифметических натуральных числах как о чем то частном по отношению к чему то более общему. Натуральные числа арифметики сами по себе не имеют никаких признаков неполноты;

то же самое можно сказать о самой арифметике, которая в целом является и натуральной, и конечной. (Не существует никаких тонких различий между логическими формами, подобных вкусовым различиям между сор тами яблок.) Если мы изучаем, скажем, грамматику слов «желание», «мышление», «понимание», то мы не были бы разочарованы, если бы просто дали опи сание различных случаев желания, мышления и т. д. Если бы кто то сказал:

«Конечно, это не все, что называют “желанием”», то мы бы ответили: «Ко нечно, нет, но ты можешь построить более сложные случаи, если хочешь».

И наконец, не существует одного определенного класса особенностей, ко торые характеризуют все случаи желаний, по крайней мере, в обычном употреблении слова. Если, с другой стороны, вы хотите дать определение желанию, т. е. очертить четкую границу этого слова, то тогда вы вольны очерчивать ее так, как вам вздумается;

и эта граница никогда полностью не совпадет с реальным употреблением, поскольку реальное употребление не имеет четких границ.

ГОЛУБАЯ КНИГА Идея, в соответствии с которой для достижения ясности в том, что ка сается значения общего термина, надо найти общий элемент во всех при менениях этого общего термина, эта идея будет сковывать философское исследование;

ибо она не только не приведет ни к какому результату, но также побудит философа отвергнуть в качестве нерелевантных все кон кретные случаи, которые, на самом то деле, одни только и могут помочь понять употребление общего термина.

Когда Сократ задает вопрос: «Что такое значение?», он даже не рас сматривает его как предварительный ответ на бесконечные случаи значе ния. («Теэтет», 146D 147C.) Если бы я хотел понять какого рода предмет есть арифметика в действительности, было бы уместно в этом случае подвергнуть исследо ванию случай конкретной натуральной арифметики. Поскольку:

(а) это приводило бы меня ко все более сложным случаям;

(b) конечная натуральная арифметика не является неполной, она не имеет провалов, которые заполнялись бы потом остальной частью ариф метики.

Что происходит, когда с 4 до 4.30 А ожидает прихода В. В каком то смысле, в котором обычно употребляется фраза «ожидать чего либо от до 4.30», она не имеет в виду никакого процесса или состояния сознания, продолжающегося в определенном временном интервале, но представ ляет собой множество различных действий и состояний сознания. Если я, к примеру, ожидаю В к чаю, то при этом может происходить следую щее: в 4 часа я смотрю в свой ежедневник и вижу имя «В» напротив сегод няшнего числа;

я готовлю чай на двоих;

я думаю несколько мгновений, «курит ли В?» и достаю сигареты;

ближе к 4.30 я начинаю чувствовать не терпение;

я представляю себе В, как он входит в мою комнату. Все вместе это называется «ожиданием В от 4 до 4.30». И имеется бесконечное чис ло вариаций этого процесса, который мы все описываем одним выраже нием. Если кто то спрашивает, что общего имеют различные вариации процесса ожидания кого либо к чаю, ответ будет состоять в том, что здесь нет такой единственной особенности, общей для всех вариаций, хотя существует много пересекающихся общих особенностей. Эти слу чаи ожидания образуют семью;

они обладают семейными сходствами, ко торые четко определить невозможно.

Существует совершенно иное употребление слова «ожидание», если мы используем его, имея в виду какое либо ощущение. Это употребление слов, подобное «желанию», «ожиданию» и т. д. легко себе представить.

Существует очевидная связь между этим употреблением и тем, что описа но выше. Нет сомнения, что во многих случаях, когда мы ожидаем кого либо в первом смысле, все или некоторые действия, описанные выше, ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН сопровождаются специфическим ощущением напряженности;

и здесь ес тественным оказывается употребить слово «ожидание», подразумевая это переживание напряженности.

И вот возникает вопрос: можно ли назвать это ощущение «ощущени ем ожидания» или «ощущением ожидания прихода В»? В первом случае сказать, что вы находитесь в состоянии ожидания, честно говоря, озна чает не полностью описать ситуацию ожидания того, что произойдет то то и то то. Второй случай часто поспешно относят к объяснению упот ребления фразы «”ожидание” что произойдет то то и то то» и вы можете даже подумать, что, обладая этим объяснением, вы тем самым находи тесь на твердой почве, поскольку любой дальнейший вопрос будет иметь дело с ответом, что ощущение ожидания является неопределенным.

Теперь не возникает возражений против того, чтобы называть опре деленные частные случаи «ожиданием прихода В». Здесь могут даже иметь место хорошие практические причины для употребления этого выражения. Заметим лишь: если мы объяснили значение фразы «ожида ние прихода В» в этом смысле, то не существует фразы, которая образо вывалась бы из последней путем замены «В» другим именем и тем самым происходило бы объяснение. Можно сказать, что фраза «ожидание при хода В» не является значением функции «ожидание прихода х». Чтобы понять это, сравним наш результат со значением функции «Я ем х». Мы понимаем высказывание «Я ем стул», хотя мы никогда специально не обу чались значению выражения «поедание стула».

Роль, которую в нашем случае играет имя «В» в выражении «Я ожи даю В» можно сравнить с той ролью, которую играет имя Брайт в выра жении «Брайтова болезнь» (воспаление почек. — перев.). Сравним грам матику этого слова с тем случаем, когда оно обозначает специфический тип болезни, с тем значением выражения «Брайтова болезнь», который означает болезнь, которой болел сам Брайт. Я охарактеризую различие между ними, сказав, что слово «Брайт» в первом случае является индек сом комплексного имени «Брайтова болезнь»;

во втором случае я назову его аргументом функции «болезнь Х’а». Кто то может сказать, что индекс отсылает к чему либо, и эта отсылка может быть оправдана любым спосо бом. Таким образом, называние ощущения «ожиданием прихода В» — есть придание его комплексному имени, и «В», возможно, напоминает человека, чьему приходу регулярно предшествовало это ощущение.

Опять таки мы можем употребить фразу «ожидание прихода В» не в каче стве имени, а в качестве характеристики определенных ощущений. Мы мо жем, например, объяснить ту определенную напряженность, которой соп ровождается ожидание того, что В придет, и которая ослабляется, когда он приходит. Если мы так употребляем эту фразу, то можно с истинностью ска ГОЛУБАЯ КНИГА зать, что мы не знаем, чего мы ожидаем, пока наше ожидание не исполнит ся (ср. Рассел). Но никто не может поверить в то, что это единственный спо соб, даже если он является наиболее обычным способом употребления сло ва «ожидать». Если я спрашиваю кого то: «Кого вы ждете?» и, получив ответ, вновь спрашиваю: «Вы уверены, что не ожидаете кого то другого?», то в большинстве случаев этот вопрос будет расценен как абсурдный, и в ответ я услышу нечто вроде: «Разумеется, я должен знать, кого я жду».

Можно охарактеризовать значение, которое Рассел придает слову «ожидание желания», сказав, что оно значит для него род голода, кото рый будет ослаблен посредством поедания определенной пищи. В рассе ловском способе употребления слова «желание» не имеет смысла гово рить: «Я захотел яблоко, но был удовлетворен грушей»2. Но мы на самом деле иногда говорим это, употребляя слово «желание» способом, отлич ным от расселовского. В этом смысле мы можем сказать, что напряжен ность желания может быть ослаблена без того, чтобы желание было удов летворено;

а также и то, что желание может быть удовлетворено без то го, чтобы напряженность была ослаблена. То есть я могу в этом смысле быть удовлетворенным без того, чтобы удовлетворилось мое желание.

Теперь кто то может быть склонен сказать, что различия, о которых мы говорим, сводятся просто к тому, что в некоторых случаях мы знаем, чего хотим, а в некоторых не знаем. Существуют определенные случаи, когда мы говорим: «Я чувствую желание, хотя и не знаю, чего я желаю» или «Я ощущаю страх, но не боюсь ничего конкретного».

И вот мы можем описать эти случаи, сказав, что у нас порой возника ют определенные ощущения, не привязанные к каким либо объектам.

Фраза «не привязанные к каким либо объектам» вводит грамматическое разграничение. Если, характеризуя подобные ощущения, мы употребля ем глаголы вроде «бояться», «желать» и т. д., то эти глаголы будут непере ходными;

«Я боюсь» будет аналогично «Я плачу». Мы можем плакать о чем либо, но то, о чем мы плачем, не является составляющей процесса плача;

т. е., так сказать, мы могли бы описать все, что происходит, когда мы плачем, не обращая внимания на то, о чем мы плачем.

Допустим теперь, что я предположил, что мы употребляем выраже ние «Я чувствую страх» и подобные ему лишь как переходные конструк ции. Раньше мы говорили: «Я чувствую страх» (непереходно). Теперь мы будем говорить «Я боюсь чего то, но не знаю чего». Является ли это воз ражением против данной терминологической системы?

Мы можем сказать: «Нет, не является, за исключением того, что мы в этом случае употребляем глагол “знать” необычным способом». Рас 2 См. Russell, Analysis of Mind, III.

ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН смотрим этот случай: мы испытываем общее неопределенное пережива ние, которое заставляет нас сказать: «Теперь я знаю, чего мне было страшно. Мне было страшно, что произойдет то то и то то». Корректно ли описывать мое первое ощущение при помощи непереходного глагола, и должен ли я сказать, что мой страх имеет объект, хотя я не знаю, что собой представляет этот объект? Обе эти формы описания могут быть здесь употреблены. Чтобы понять это, исследуем такой пример: можно счесть уместным назвать определенное состояние гниения в зубе, не соп ровождающееся тем, что мы называем зубной болью, «бессознательной зубной болью» и употребить в этом случае выражение, что у нас была зуб ная боль, но мы не знали этого. Именно в таком смысле психоанализ го ворит о бессознательных мыслях, волевых актах и т. д. Разве неправиль ным будет в этом смысле сказать, что у меня была зубная боль, но я не знал этого? Здесь нет ничего неправильного, так как это просто новая терминология, и она может быть в любой момент переведена на обыч ный язык. С другой стороны, очевидно, что это придает употреблению слова «знать» некий новый смысл. Если вы хотите исследовать, как упот ребляется это выражение, то полезно в этом случае спросить себя: «На что в этом смысле похож процесс узнавания?», «Что мы называем “узна ванием” или “обнаружением”?» Нельзя сказать, что в соответствии с нашей новой конвенцией невер ным будет произнести слова «Я страдаю бессознательной зубной болью».

Ибо чего же и можно требовать от нашей терминологии, как не того, что она разграничивает плохой зуб, который не дает зубной боли, от того, который ее дает? Но новое выражение заводит нас в тупик, вызывая кар тины и аналогии, которые затрудняют наше прохождение через эту кон венцию. И эти картины чрезвычайно трудно отвергнуть, если мы посто янно наблюдаем: особенно это трудно когда, философствуя, мы внутрен не созерцаем те предметы, о которых говорим. Так, посредством выражения «бессознательная зубная боль» вы можете быть заведены в ту пик, решив, что здесь сделано колоссальное открытие, которое в каком то смысле опрокидывает наше привычное понимание вещей;

или еще вы можете быть чрезвычайно озадачены выражением (философской загад кой) и, возможно, зададите такой вопрос, как «Каким образом возможна бессознательная зубная боль?» Вы можете затем быть склонны отрицать возможность бессознательной зубной боли;

но ученый скажет вам, что это — доказанный факт, и скажет, что это похоже на человека, который разрушил предрассудки обыденного сознания. Он скажет: «Конечно, это довольно просто;

существование других вещей, которых вы не знаете, и среди них может быть также зубная боль, которую вы не осознаете. Это просто новое открытие». Мы можем быть не удовлетворены этим отве ГОЛУБАЯ КНИГА том, но мы не будем знать, что на это возразить. Подобные ситуации пос тоянно возникают между учеными и философами.

В таком случае мы можем прояснить дело, сказав: «Посмотрим, как слова “бессознательный”, “знать” и т. д. употребляются в этом случае и как — в других случаях». Насколько далеко простирается аналогия между эти ми употреблениями? Мы также попытаемся построить новые способы за писи, чтобы переломить те, к которым мы привыкли.

Мы говорим, что это был такой способ изучения грамматики (упот ребления) слова «знать» — спросить себя, что же именно в определенном числе случаев, которые мы изучаем, мы назовем «узнаванием». Существу ет склонность думать, что этот вопрос имеет лишь относительную значи мость, если вообще имеет какую либо, применительно к вопросу: «Что такое значение слова “знать”?» Мы оказываемся на запасном пути, когда задаем вопрос: «На что это похоже в данном случае — “узнавать”?» Но этот вопрос на самом деле является вопросом, затрагивающим граммати ку слова «знать», и это становится более ясным, если мы задаем его в форме: «Что мы называем “узнаванием”?» Это является частью грамма тики слова «стул», то, что мы называем «сидеть на стуле», и это является частью грамматики слова «значение», то, что называем «объяснением значения»;

таким же образом, объяснить кому то критерий того, что у другого человека зубная боль, значит дать грамматическое объяснение слова «зубная боль», и в этом случае объяснение будет составлять содер жание выражения «зубная боль».

Когда мы выучили употребление фразы «У такого то и такого то зуб ная боль», мы подчеркнули определенный тип поведения тех, кто гово рят, что у них болят зубы. В качестве примера такого рода давайте возь мем случай, когда тот, у которого болят зубы, держится за щеку. Предпо ложим, что посредством наблюдения я обнаружил, что в определенных случаях, когда эти первые критерии были сообщены человеком, страда ющим зубной болью, у него на щеке появлялось красное пятно. Допустим теперь я говорю кому то: «Я вижу, у А болят зубы, — у него появилось красное пятно на щеке». Меня могут спросить: «Откуда же ты знаешь, что у А болят зубы, если ты видишь только красное пятно на его щеке?» Тогда я объясню, что определенные явления всегда сопровождаются по явлением красного пятна.

Теперь кто то может продолжить дискуссию, спросив у меня: «Откуда ты знаешь, что у него заболели зубы, если он держится за щеку?» Ответ на этот вопрос может быть таким: «Я говорю, что у него болят зубы, пото му что я всегда сам держусь за щеку, когда у меня болят зубы». Но что ес ли мы продолжим эту дискуссию, задав вопрос: «А почему ты полагаешь, что твоя зубная боль соотносится с тем фактом, что ты держишься в этот ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН момент за щеку?» На этот вопрос будет ответить затруднительно, потому что здесь он разбивается о скалу, т. е. мы подошли вплотную к конвенци ям. (Если вы предполагаете в качестве ответа на последний вопрос, что когда бы вы ни видели человека, держащегося за щеку и спрашивали у не го: «В чем дело?», — он неизменно отвечал: «У меня болят зубы» — то за помните, что подобный опыт лишь соотносит держание за щеку с произ несением определенных слов.) Давайте введем два противоположных термина для того, чтобы избе жать определенной элементарной путаницы: на вопрос «Откуда ты зна ешь, что то то и то то имеет место?» — мы иногда отвечаем, давая «крите рии», а иногда давая «симптомы». Если в медицине ангиной называется воспаление горла, обусловленное определенными бациллами, и мы спра шиваем в соответствующем случае: «Почему ты говоришь, что у этого че ловека ангина?», то ответ «Я обнаружил такие то бациллы у него в крови» даст нам критерий, или то, что мы можем назвать критерием, определя ющим ангину. Если, с другой стороны, в ответ было сказано: «У него вос паленное горло», — это может дать нам симптом ангины. Я называю «симптомом» феномен, переживание которого учит нас, что он сопро вождает тем или иным образом явление, которое определяется нашим критерием. В этом случае сказать: «У человека ангина, если у него в кро ви обнаружены бациллы» — значит сказать тавтологию. Во всяком слу чае, эти слова представляют собой тупиковый путь установления опреде ления того, что такое «ангина». Но сказать: «У человека ангина всегда, когда его горло воспалено», — это значит уже выдвинуть гипотезу.

Практически, если вас спрашивают, какой феномен является опреде ляющим критерием, а какой — симптомом, вы в большинстве случаев не будете в состоянии ответить на этот вопрос никак иначе, кроме приня тия произвольного решения ad hoc. Это может иметь место на практике — определить слово, взяв одно явление в качестве определенного крите рия, но мы легко склонимся к тому, чтобы определить слово посредством того, что в соответствии с нашим первым употреблением было не крите рием, а симптомом. Врачи будут употреблять названия болезней, никак не решая, какие явления рассматривать в качестве критериев, а какие — в качестве симптомов;

и здесь не место сетовать на достойную в общем случае сожаления потерю ясности.

Ибо вспомним, что в целом мы не употребляем язык в соответствии с общими правилами — по крайней мере, мы не выучиваем наши употреб ления при помощи строгих правил. С другой стороны, мы в наших рас суждениях постоянно сравниваем язык с исчислением, строящимся в со ответствии со строгими правилами. Это очень односторонний взгляд на язык. Практически мы очень редко употребляем язык подобно исчисле ГОЛУБАЯ КНИГА нию. Поскольку мы не только не думаем о правилах употребления — об определениях и т. д., — используя язык, но когда нас просят сформулиро вать такие правила, мы в большинстве случаев не в состоянии сделать это. Мы не способны ясно описать понятия, которые мы используем не потому, что мы не знаем их действительного употребления, но потому, что такого действительного «употребления» не существует. Допустить, что оно должно быть — подобно тому, чтобы допустить, что, когда дети играют в мяч, они играют по строгим правилам.

Когда мы говорим о языке как о системе символов в строгом исчисле нии, то это такие исчисления, которые мы можем обнаружить в естест венных науках и математике. Наш обыденный язык соответствует этому стандарту точности лишь в редких случаях. Почему же мы тогда, фило софствуя, постоянно сравниваем наше употребление слов с точными правилами? Ответ состоит в том, что мы пытаемся как раз опровергнуть всегдашнюю установку подобного рода по отношению к языку.

Рассмотрим в качестве примера вопрос: «Что такое время?» так, как его задавал себе Святой Августин и другие философы. На первый взгляд, это вопрос об определении, но затем немедленно возникает другой воп рос: «Что это значит: дать определение, если оно лишь ведет нас к дру гим неопределенным терминам?» И почему бы нам быть озадаченными только определением времени, а не потерей определения «стула»? Почему мы озадачены во всех случа ях, когда у нас не получается определение? Потому что определение час то проясняет грамматику слова. И фактически то, что нас озадачивает в слове «время», это его грамматика. Мы лишь выражаем эту загадку, за давая слегка заводящий в тупик вопрос: «Что такое...?» Этот вопрос — выражение нелепости, ментального дискомфорта, и его можно сравнить с вопросом «Почему?», который так часто задают дети. Это тоже выраже ние ментального дискомфорта, а необязательно вопрос о причине или поводе. И вот загадочность грамматики слова «время» возникает вслед ствие того, что можно условно назвать соответствующими противоречи ями его грамматики.

Именно подобные «противоречия» озадачивали Святого Августина, когда он писал «Как это возможно — измерять время? Ибо прошлого нельзя измерить, ибо оно уже прошло;

а будущего нельзя измерить, пото му что оно еще не пришло. Настоящее же не может быть измерено пото му, что у него нет протяженности».

Это противоречие, которое, кажется, здесь возникает, могло бы быть названо конфликтом между двумя употреблениями слова, в данном случае, слова «измерять». Мы можем сказать, что Августин думает о процессе из мерения длины: скажем, расстояния между остановками путешествующего ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН странника, который проходит мимо нас и в лице которого мы можем ви деть перед собой крошечный кусочек настоящего времени. Разрешение этой загадки состоит в сравнении того, что мы подразумеваем под «изме рением» (грамматику слова «измерение»), когда применяем его к расстоя нию путешествующего странника, с грамматикой этого слова, применимо го ко времени. Проблема может казаться простой, но ее чрезвычайная трудность обязана тому очарованию, которое может производить на нас впечатление аналогии между двумя сходными структурами в нашем языке.

(Полезно помнить, что иногда для ребенка почти невозможно поверить, что одно слово может иметь два разных значения.) И вот ясно, что эта проблема с понятием времени требует ответа, который должен быть представлен в форме строгого правила. Это загадка — о правилах. Возьмем другой пример — вопрос Сократа «Что такое значение?» Здесь случай даже более ясный, поскольку дискуссия начинается учеником, дающим пример точного определения, а затем по аналогии задается вопрос об определе нии слова «значение». В том, как здесь поставлена проблема, кажется неч то, что является неверным с точки зрения обыденного употребления сло ва «знание». Мы как будто бы не знаем, что оно значит, и поэтому, возмож но, не имеем права его употреблять. На это мы бы ответили: «Нет ни одного точного употребления слова “знание”, но мы можем представить несколько таких употреблений, которые будут более или менее согласова ны с тем, как реально употребляются слова». Человек, в философском смысле озадаченный чем либо, видит некий закон в том способе, в кото ром употребляется слово и, пытаясь последовательно применять этот за кон, приходит к случаям, ведущим к парадоксальным результатам. Очень часто дискуссии о таких загадках происходят следующим образом: сначала задается вопрос «Что такое время?» Этим вопросом выявляется, что то, чего мы хотим, — это определение. Мы ошибочно думаем, что определе ние — это то, что отодвинет неприятность (как в определенных состояни ях расстройства желудка мы чувствуем голод, который не может быть уто лен посредством еды). Затем на вопрос дается ответ в виде неверного оп ределения, скажем, — «Время — это движение небесных тел». Следующий шаг состоит в том, чтобы увидеть, что данное определение неудовлетвори тельно. Но это лишь означает, что мы не употребили слово «время» сино нимично выражению «движение небесных тел». Так или иначе, говоря, что первое определение неверно, мы теперь склонны думать, что должны его заменить другим определением, правильным.

Сравним это с определением числа. Здесь объяснение того, что число это то же самое, что цифра, удовлетворяет этому первоначальному стремлению давать определения. И очень трудно не задать вопрос: «Лад но, если это не цифра, то что это?» ГОЛУБАЯ КНИГА Философия, как мы употребляем это слово, есть борьба против очаро вания выражениями, оказывающими давление на нас. Я хочу, чтобы вы помнили, что слова обладают значениями, которые мы им даем;

а мы даем им значения посредством объяснений. Я могу дать определение слова и употреблять это слово в соответствии с этим определением, или те, кто на учил меня употреблению этого слова, могут дать мне его объяснение, кото рое, когда нас спрашивают, мы готовы дать, т. е. если мы готовы дать некое определение, но в большинстве случаев мы не готовы. В этом смысле мно гие слова не имеют строгого значения. Но это не дефект. Думать об этом — все равно, что говорить о том, что свет моей настольной лампы — не нас тоящий. Потому что он не имеет резко очерченных границ.

Философы чрезвычайно часто говорят об исследовании, об анализе значения слова. Но не будем забывать, что слово не приобретает значе ния, данного ему как будто бы некой силой, независимой от нас, так что здесь может иметь место род научного исследования того, что означает слово на самом деле. Слово имеет то значение, которое дал ему человек.

Существуют слова с различными ясно определенными значениями.

Эти значения легко классифицируются. И существуют слова, о которых можно сказать: «Они употребляются тысячью различных способов, кото рые градуально переходят один в другой». Неудивительно, что мы не мо жем классифицировать строгие правила употребления подобных слов.

Неверно говорить, что в философии мы рассматриваем идеальный язык в противоположность обыденному языку. Потому что, если бы это было так, мы бы полагали, что можем усовершенствовать обыденный язык. Но в обыденном языке все в порядке. Когда мы создаем «идеальные языки», то это делается не для того, чтобы заменить наш собственный язык этим искусственным языком, но лишь для того, чтобы устранить не которые затруднения, возникающие в сознании тех, кто полагает, что он достиг точного употребления обычного слова. Вот почему наш метод не просто состоит в том, чтобы исчислять реальные употребления, но, ско рее, в том, чтобы умышленно вводить новые, чтобы показать абсурд ность некоторых из них.

Когда мы говорим, что при помощи нашего метода мы пытаемся про тивиться заводящему в тупик эффекту определенных аналогий, важно понимать, что идея аналогии, будучи ошибочной, ровным счетом ничего не определяет. Ни одной четкой границы нельзя очертить вокруг случа ев, применительно к которым мы сказали бы, что человек здесь был заве ден в тупик аналогией. Употребление выражений, построенных по ана логичным паттернам, подчеркивает аналогии между различными случая ми, на самом деле часто весьма далекими друг от друга. Проведя аналогию, мы делаем эти выражения чрезвычайно употребительными.

ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН В большинстве случаев невозможно показать, однако, точное место, в ко тором аналогия начинает заводить нас в тупик. Каждая отдельная запись подчеркивает некую частную точку зрения. Если, например, мы называ ем свои исследования «философией», этот титул, с одной стороны, ка жется подходящим, а с другой, конечно, заводит людей в тупик. (Можно сказать, что субъект, с которым мы имеем дело, является одним из нас ледников того субъекта, который называют «философией».) Случаи, применительно к которым мы, в частности, хотим сказать, что нечто за вело нас в тупик своей формой выражения, — это такие случаи, примени тельно к которым мы скажем: «Он не стал бы говорить так, как он гово рил, если бы он осознавал различие между грамматиками тех то и тех то слов или если бы он осознавал возможность употребления других выра жений и т. д.». Таким образом, мы можем сказать о некоторых философ ствующих математиках, что они, очевидно, не осознают различий между употреблениями слова «доказательство» и что у них нет ясности по пово ду употребления слова «тип»;

когда они говорят о типах чисел, типах до казательств, слово тип здесь означает то же, что в контексте «типы (сор та) яблок». Или мы можем сказать, что они не осознают различных значе ний слова «открытие», когда в одном случае мы говорим об открытии конструкции, а в другом — об открытии Северного полюса.

И вот когда мы разграничиваем переходное и непереходное употреб ления таких слов, как «желание», «страх», «ожидание» и т. д., мы гово рим, что можно попытаться преодолеть наши трудности, сказав, что «различия между двумя случаями состоят просто в том, что в одном слу чае мы знаем, чего мы желаем, а в другом — не знаем». И вот тот, кто го ворит это, я думаю, не видит, что различие, которое он пытается объяс нить, вновь появляется, когда мы внимательно рассматриваем употреб ление слова «знать» в двух случаях. Выражение «Различие — это просто...» подобно тому, как если бы мы проанализировали некий случай и об наружили, что это простой анализ;

так же, как в том случае, когда мы от мечаем, что две субстанции с совершенно различными именами трудно различить в составе сложной конфигурации.

Мы говорим в этом случае, что мы могли бы употребить оба выраже ния: «Мы ощущаем желание» (непереходно) и «Мы ощущаем желание, но сами не знаем, чего мы желаем». Может показаться странным сказать, что мы можем корректно употребить две формы выражения, которые, кажется, противоречат друг другу;

но такие выражения вполне обычны.

Чтобы пояснить сказанное, давайте используем следующий пример.

Мы говорим, что уравнение х2 = –1 имеет решение ±1. Было время, ког – да говорили, что это уравнение не имеет решения. И вот это утвержде ние, согласующееся или не согласующееся с тем, что нам говорят, опреде ГОЛУБАЯ КНИГА ленно не имеет своей степени сложности. Но мы можем с легкостью при дать ему эту степень сложности, сказав, что уравнение х2 + ах + в = 0 не имеет решения, но проходит рядом с ближайшим решением a, которое есть b. Аналогично мы могли бы сказать, что прямая линия всегда пересе кает круг;

иногда в реальности, иногда в сложных точках или — «Прямая линия либо пересекает круг либо нет и на a отклоняется от этого».

Эти два утверждения означают в точности одно и то же. Они будут бо лее или менее удовлетворительными в соответствии с тем способом, при помощи которого человек хочет смотреть на них. Он может захотеть про извести различие между пересечением и непересечением как можно бо лее незаметно, или, с другой стороны, он может захотеть подчеркнуть это;

или может быть удовлетворена другая тенденция, скажем, посред ством его частных практических целей. Но это вообще не может быть причиной того, почему он предпочитает одну форму выражения другой.

То, какую форму он предпочтет, и предпочтет ли вообще, зависит от об щих, глубоко запрятанных тенденций его мышления. (Скажем ли мы, что существуют случаи, когда человек презирает другого человека и при этом не знает его;

или опишем ли мы подобные случаи, сказав, что он не ос корбляет его, но при этом неумышленно ведет себя по отношению к нему тем или иным образом, говорит с ним определенным тоном и т. д. — что, в общем, обычно сопровождает действие оскорбления? Любая форма высказывания корректна: но эти формы могут менять различные тенден ции сознания.) Вернемся к изучению грамматики выражений «хотеть», «ожидать», «стремиться» и т. д. и рассмотрим наиболее важные случаи, в которых выражение «Я хочу, чтобы произошло то то и то то» является непосред ственным описанием процесса сознания. То есть случай, применительно к которому мы склонны были бы ответить на вопрос: «Вы уверены, что это именно то, чего вы хотите?» словами: «Конечно, я должен знать, че го я хочу». Сравним этот ответ с ответом, который большинство из нас даст на вопрос: «Ты знаешь алфавит?» Имеет ли в виду подразумеваемое утверждение о том, что ты знаешь, в каком то смысле то, что было в пре дыдущем утверждении? Оба утверждения каким то образом отбрасывают вопрос, но предыдущее утверждение не имеет в виду сказать: «Конечно, я знаю такую простую вещь, как это», но, скорее, «Вопрос, который вы задали мне, не имеет смысла». Мы можем сказать: «Мы применяем здесь неверный метод, отбрасывая вопрос: “Конечно, я знаю”. Этот ответ мог бы здесь быть заменен ответом «Конечно, в этом нет никакого сомне ния» и это интерпретируется как «В этом случае вообще не имеет смыс ла говорить о сомнении». Таким образом, ответ «Конечно, я знаю, чего я хочу» может быть интерпретирован как грамматическое утверждение.

ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН Это походит на то, когда мы спрашиваем: «У этой комнаты есть дли на?», и кто то отвечает: «Конечно, есть». Он мог бы также ответить:

«Не говори чепухи». С другой стороны, «Комната имеет длину» может быть употреблено как грамматическое утверждение. В этом случае оно говорит, что предложение «Комната имеет футов длины» имеет смысл.

Великое множество философских трудностей связано со смыслом выражений «хотеть», «думать» и т. д., которые мы сейчас рассматрива ем. Все это можно суммировать в одном предложении: «Как кто то мо жет подумать о том, чего еще нет?» Это прекрасный пример философского вопроса. Он спрашивает:

«Как кто то может...?», и поскольку это нас озадачивает, мы должны признать, что нет ничего легче, чем думать о том, чего нет. Я имею в ви ду, что это вновь показывает нам, что трудность, с которой мы столкну лись, возникает не из за нашей неспособности представить, как проте кает мышление. Точно так же, как философская трудность по поводу из мерения времени возникала не из за нашей неспособности представить, как действительно измеряется время. Я говорю это, потому что иногда почти кажется, что как будто наше затруднение было связано с воспоми нанием того, что происходило, когда мы думали о чем то, что это затруд нение интроспективного порядка или чего то в таком роде: в то время как на самом деле оно возникает, когда мы смотрим на факты сквозь ме диум заводящей в тупик формы выражения.

«Как кто то может подумать о том, чего нет? Если я подумаю, что в Королевском колледже пожар, когда там нет пожара, то факт наличия пожара не существует. Тогда как же я могу думать о нем? Как мы можем повесить вора, которого мы еще не поймали?» Наш ответ должен иметь следующую формы: «Я не могу повесить его, если он не пойман, но я мо гу искать его, если он не пойман».

Здесь нас заводят в тупик существительные «объект мысли» и «факт», а также различные значения слова «существует».

Толкование факта как «комплекса объектов» уничтожает это смеше ние (ср. «Логико философский трактат»: Допустим, мы спрашиваем:

«Как можно представить, что что то не существует?» Ответ, кажется, должен быть таким: «Если мы это делаем, мы представляем несуществу ющие комбинации существующих элементов».) Кентавр не существует, но человеческая голова, торс и руки и ноги лошади существуют. «Но мы не можем представить объект полностью, отличный от другого объекта, который существует?» — Мы будем склонны ответить: «Нет;

элементы, индивиды должны существовать. Если краснота, круглость и светлость не существовали бы, мы не могли бы представить их».

ГОЛУБАЯ КНИГА Но что ты подразумеваешь под выражением «краснота существует»?

Мои часы существуют, если они не разбились на кусочки, если они не бы ли разрушены. Что бы мы могли назвать «разрушенной краснотой»? Мы могли бы, конечно, иметь в виду разрушенным все красное;

но не сдела ет ли это невозможным представить красный объект? Допустимый ответ на это: «Ну, конечно, красные объекты должны существовать, и вы долж ны их видеть, если способны представить их» — Но откуда вы знаете, что это так? Допустим, я сказал: «Увеличивающееся давление на ваш глаз продуцирует красный образ». Не мог ли бы быть способ, посредством ко торого вы впервые познакомились с красным цветом именно таким?

А почему бы не представить просто красное пятно? (Трудность, которую вы можете здесь почувствовать, мы обсудим в дальнейшем.) Теперь мы можем сказать следующее: «Каким образом факт, который мог бы сделать нашу мысль о нем истинной, если бы существовал, в случае своего существования, получается, есть уже не тот же самый факт, о кото ром мы думаем? Но это зависит только от того, как я хочу употребить сло во «факт». Почему бы мне не сказать: «Я верю в тот факт, что в колледже пожар?» Это просто неуклюжее выражение для того, чтобы сказать: «Я ве рю в то, что в колледже пожар». Сказать: «То, во что ты веришь, это не факт», — само по себе является результатом путаницы. Мы думаем, что го ворим нечто вроде: «Это не сахарный тростник — то, что мы едим, — а са хар», «Это не Мистер Смит — тот, кто висит в гостинице — а его портрет».

Следующий шаг, который мы можем сделать, это подумать о том, что поскольку объект нашей мысли не является фактом, он является тенью факта. Существует много имен у этой тени, например, «пропозиция», смысл предложения. Но это не устранит наших трудностей. Ибо вопрос теперь стоит так: «Как может нечто быть тенью факта, который не суще ствует?» Я могу выразить эту трудность в разных формах, например, говоря:

«Откуда мы можем знать, тенью чего является тень?» — Тень — это нечто вроде портрета, и поэтому я могу вновь заявить нашу проблему, спросив:

«Что делает портрет портретом мистера N ?» Ответ вначале как будто напрашивается сам собой: «Сходство между портретом и мистером N».

Этот ответ на самом деле показывает, что имеется у нас в сознании, ког да мы говорим о тени факта. Достаточно ясно, тем не менее, что сход ство не конституирует нашу идею портрета;

ибо это — в самой сути этой идеи, что имеет смысл говорить о хорошем и плохом портрете. Другими словами, существенно, чтобы тень была способна репрезентировать предметы так, какими они в действительности не являются.

Очевидный и правильный ответ на вопрос: «Что делает портрет портретом такого то?» — это то, что является намерением;

но если мы хо ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН тим знать, что это означает — «Намерение этого портрета быть портре том того то и того то», — то давайте посмотрим, что происходит в действительности, когда мы намереваемся сделать это. Вспомним слу чаи, когда мы говорили о том, что происходило, когда мы ожидали чье го то прихода от 4 до 4.30. Намерение картины быть портретом того то и того то (являющееся частью картины, например) не является ни опре деленным состоянием сознания, ни специфическим ментальным процес сом. Но существует огромное множество комбинаций действий и состоя ний сознания, которые мы называем «намерением...». Это может быть тот факт, что кому то заказали написать портрет N, то есть сесть перед N и произвести определенные действия, которые мы называем копирова нием лица N». На это можно возразить, сказав, что сущность копирова ния есть намерение копировать. На это я ответил бы, что существует ве ликое множество процессов, которые мы называем «копированием чего либо». Приведем пример. Я рисую эллипс на клочке бумаги и прошу вас скопировать его. Что характеризует процесс копирования? Ибо ясно, это не факт, что вы нарисуете точно такой же эллипс. Вы можете попы таться скопировать его и не быть удовлетворенным;

или вы можете нари совать эллипс, имея в уме совершенно другое намерение, и копирование эллипса получится случайно. Итак, что же вы делаете, когда пытаетесь копировать эллипс? Ну, вы смотрите на него, рисуете что то на листке бу маги, возможно, измеряете то, что вы нарисовали, возможно, вы разоча рованы, если находите, что оно не соответствует модели, или, может быть, вы говорите: «Я собираюсь скопировать этот эллипс» и просто ри суете эллипс, подобный копируемому. Существует бесконечное множест во действий и слов, обладающих семейным сходством, которое можно назвать «попыткой копировать нечто».

Допустим, мы сказали, «что картина является портретом определен ного объекта, состоящего из своей сути, образованной из этого объек та неким особым способом». Теперь легко описать то, что мы называем процессом образования картины из объекта (грубо говоря) процессом проекции. Но существуют определенные трудности с признанием того, что любой такой процесс есть то, что мы называем «намеренной репре зентацией». Ибо какой бы процесс мы ни описывали, существует спо соб репрезентации проекции этого процесса. Поэтому — кто то скло нен сказать, — такой процесс сам по себе не может быть намерением.

Ибо мы можем всегда намереваться делать нечто противоположное посредством репрезентации процесса проекции. Представим себе та кой случай: Мы даем кому то распоряжение пройти определенное рас стояние пешком, указав или нарисовав стрелку, указывающую это рас стояние.

ГОЛУБАЯ КНИГА Допустим, что рисование стрелок есть язык, на котором мы обычно да ем такое распоряжение. Может ли такое распоряжение быть преднаме ренным в том смысле, что человек, который осуществляет его, идет в нап равлении, противоположном тому, которое указано стрелкой? Это оче видно могло бы быть осуществлено путем добавления к нашей стрелке каких нибудь символов, которые мы можем назвать «интерпретацией».

Легко себе представить случай, в котором, скажем, для того, чтобы обма нуть кого то, мы можем договориться, что приказание будет осущест вляться в смысле, противоположном исходному. Символ, добавляющий интерпретацию к нашей исходной стрелке, может, например, быть дру гой стрелкой. Как бы мы ни интерпретировали символ тем или иным спо собом, его интерпретация есть новый символ, добавленный к старому.

И вот мы можем сказать, что, когда бы мы ни отдавали кому либо рас поряжения, показывая ему стрелку, и при этом не делали это «механичес ки» (не думая), мы подразумевали бы стрелку, так или иначе. И этот про цесс подразумевания, какого бы он типа ни был, может быть представлен другой стрелкой (указывающей в том же направлении или в противопо ложном по отношению к первому). В этой картине «подразумевания и го ворения» существенно то, что мы представляли бы процесс говорения и подразумевания как имеющие место в различных сферах.

Правильнее было бы сказать, что ни одна стрелка не могла бы иметь значение сама по себе, в то время как все стрелки могли бы иметь проти воположное значение.

Затем, если эта схема вообще служит нашей цели, она должна показы вать нам, какой из трех уровней есть уровень значения. Я могу, напри мер, сделать схему с тремя уровнями, и нижний уровень всегда будет уровнем значения. Но независимо от того, какую схему или модель вы примете, она будет иметь нижний уровень, и его уже нельзя будет интер претировать. В этом случае сказать, что каждая стрелка может быть еще интерпретирована, будет только означать, что я могу всегда построить другую модель говорения и значения, которые имеют на один уровень больше, чем та модель, которую я использую.

Исследуем это таким образом: кто то хочет сказать: «Каждый знак мо жет быть проинтерпретирован, но само значение нельзя интерпретиро вать». Теперь я буду исходить из предположения, что вы рассматриваете значение как процесс, сопровождающий говорение, и что оно переводи ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН мо в другие знаки и в этом смысле эквивалентно им. Тогда вы должны бу дете сказать мне, чтo вы рассматриваете как метку, отличающую знак от значения. Если вы делаете это, говоря что значение — это стрелка, кото рую вы представляете направленной в противоположную сторону по от ношению к другой стрелке, которую вы можете нарисовать или создать каким либо иным образом, то вы тем самым говорите, что вы больше не укажете стрелки, интерпретацию которой вы представляете.

Все это станет яснее, если мы рассмотрим то, что происходит на са мом деле, когда мы говорим нечто и подразумеваем то, что говорим. — Давайте спросим себя: Если мы говорим кому либо «Я рад был бы видеть тебя» и подразумеваем именно то, пробегает ли сознательный процесс по этим словам, процесс, который мог бы сам быть переведен в произно симые слова? Вряд ли так обстоит дело.

Но давайте представим себе пример, в котором это происходит. Допус тим, у меня была привычка сопровождать каждое свое английское предло жение, которое я произносил вслух, немецким предложением, произноси мым про себя. Если тогда по той или иной причине вы назовете молчали вое предложение значением произносимого вслух предложения, процесс значения, сопровождающий процесс произнесения, будет тем процессом, который мог бы быть сам переведен в невербальные знаки. Или перед каж дым предложением, которое мы произносим вслух, мы проговариваем его значение (чем бы оно ни было) «в сторону». Пример, который, по край ней мере, похож на тот случай, который мы хотим представить, будет про изнесением чего то во время смотрения на картину перед мысленным взо ром, чего то, что является значением и согласуется или не согласуется с тем, что мы говорим. Такие и подобные им случаи существуют, но они вовсе не являются правилом, когда мы говорим что либо и подразумеваем это, или говорим одно, а подразумеваем другое. Существуют, конечно, ре альные случаи, в которых то, что мы называем значением, есть определен ный сознательный процесс сопровождения, предшествования или следо вания словесному выражению, который сам является вербальным выраже нием определенного рода или переводим в него. Типичным примером являются реплики «в сторону» на сцене. Но то, что склоняет нас к тому, чтобы думать о значении того, что мы говорим, как о процессе того типа, который мы описали, есть аналогия между формами выражения:

«сказать что либо» «подразумевать что либо» Кажется, что они относятся к параллельным процессам, — процесс, сопровождающий наши слова, который можно назвать «процессом подра ГОЛУБАЯ КНИГА зумевания их». Это может быть модуляция голоса, которым мы произно сим слова;

или один из процессов, сходных с тем, происходит не тем же способом, как немецкое предложение может сопровождать английское или написанное предложение сопровождает произносимое вслух предло жение, но в том смысле, в каком мелодия песни сопровождает ее слова.

Эта мелодия соответствует «чувству», с которым мы произносим это пред ложение. И я хочу подчеркнуть, что наше чувство — это выражение, с ко торым сказано предложение, или нечто подобное этому выражению.

Давайте вернемся к нашему вопросу: «Что такое объект мысли?» (Нап ример, когда мы говорим «Я думаю, что в Королевском колледже пожар».) Вопрос — как мы его поставили, уже является выражением разных сме шений. Это видно хотя бы из того факта, что он звучит почти как вопрос физики, как вопрос: «Каковы конечные составляющие части материи?» (это типично метафизический вопрос в том смысле, что мы неясно выра жаем неясность грамматики слов в самой форме научных вопросов).

Одно из происхождений нашего вопроса — это двойное употребление пропозициональной функции «Я думаю х». Мы говорим «Я думаю, что про исходит то то и то то» или «что то то и то то имеет место», а также «Я ду маю, в точности так же, как он», и мы говорим: «Я жду его», а также «Я жду, что он придет». Сравним с «Я убиваю его». Мы не можем убить его, если его здесь нет. Вот так возникает вопрос: «Как мы ждем чего то, что не име ет места?», «Как мы можем ждать факта, который не существует?» Способ разрешения этого затруднения кажется таким: то, чего мы ожи даем, это не факт, но тень факта;

это как бы следующий за фактом предмет.

Мы говорили, что думать так, значит только отвести вопрос на шаг назад.

Существуют идеи этой тени разного происхождения. Одно из них такое:

«Безусловно, два предложения из разных языков могут иметь одинаковый смысл»;

и мы из этого выводим, что «поэтому данный смысл — не то же са мое, что само предложение»;

и задаем вопрос: «Что такое смысл?» И мы де лаем его неким теневым существом, одним из многих, которые мы созда ем, когда хотим придать значение существительным, которым не соответ ствуют никакие материальные объекты. Другой источник идеи теневого существа как объекта нашей мысли такой: мы представляем тень как кар тину, у которой нельзя спросить о ее намерении, т. е. картину, которую мы не можем интерпретировать, чтобы понять ее, но которую мы тем не ме нее понимаем без всякой интерпретации. Но существуют картины, о кото рых мы могли бы сказать, что мы интерпретируем их, т. е. переводим их в картину другого типа для того, чтобы понять их;

и существуют картины, о которых мы могли бы сказать, что мы непосредственно интерпретируем их без какой бы то ни было дальнейшей интерпретации. Если вы видите телеграмму, написанную шифром, и знаете ключ к этому шифру, то вы в об ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН щем не станете утверждать, что понимаете содержание телеграммы, пока не перевели ее на обычный язык. Конечно, вы лишь заменили символы од ного типа на символы другого типа;

и еще если вы теперь читаете телег рамму на своем языке, никакой дальнейшей интерпретации не будет мес та. — Или, скорее, вы теперь можете в определенных случаях вновь пере вести эту телеграмму, скажем, в картину;

но тогда вы тоже лишь замените одно множество символов другим.

Тень, как мы ее себе представляем, есть своего рода картина;

фактичес ки нечто, весьма похожее на образ, который предстает перед нашим мыс ленным взором;

и это опять таки нечто, подобное картинной интерпрета ции в обычном смысле. Источник идеи тени определенно является фак том, который в некоторых случаях — произнесения, аудирования или чтения предложения — проносит образы перед нашим мысленным взором, которые более или менее точно соотносятся с предложением и которые поэтому в определенном смысле являются переводами этого предложения на язык картин. — Но это чрезвычайно существенно для картины, которую мы представляем как тень, быть тем, что я назову «картиной сходства». Я не имею в виду под этим, что это картина похожа на то, что она намерена изображать, но картина только тогда является корректной, когда она похо жа на то, что она изображает. Для картины этого типа можно употребить термин «копия». Грубо говоря, копии — это очень хорошие картины, между тем как они с легкостью могут ошибаться в том, что они изображают.

Двумерная проекция одного полушария нашего глобуса не является картиной сходства или копией в этом смысле. Это совпадает с тем, что я написал чей то портрет, и его проекция каким то странным образом, хоть и в соответствии с принятыми правилами проекции, на листе бума ги выглядит так, что ее трудно назвать «хорошим портретом того то и то го то», потому что она нисколько не будет похожа на него.

Если мы храним в сознании возможность картины, которая хотя и пра вильная, но не имеет сходства со своим объектом, то интерпретация те ни, брошенной предложением от реальности, потеряет весь свой смысл.

Потому что теперь предложение само может служить в качестве такой те ни. Предложение и есть такая картина, которая не имеет ни малейшего сходства с тем, что она изображает. Если мы сомневаемся относительно того, как предложение «В Королевском колледже пожар» может быть кар тиной пожара в Королевском колледже, нам надо лишь спросить себя:

«Как мы объясним, что означает это предложение?» Такое объяснение может заключаться в остенсивном определении. Мы могли бы сказать, например, «Это Королевский колледж» (указывая на здание), «Это по жар» (указывая на пожар). Последнее демонстрирует вам способ, посред ством которого слова и вещи могут быть связаны между собой.

ГОЛУБАЯ КНИГА Идея, что то, чего мы хотим, должно быть представлено как тень в на шем желании, глубоко укоренена в наших формах выражения. Но факти чески мы можем сказать, что она является лишь наименьшим злом в этом абсурде по отношению к тому, что мы на самом деле хотели сказать. Если бы она не была абсурдна, мы могли бы сказать, что тот факт, которого мы желаем, должен присутствовать в нашем желании. Ибо как же мы можем желать, чтобы это просто произошло, если именно этого нет в нашем же лании? Было бы вполне справедливым сказать: одна только тень тут не спасет;

ибо она останавливается перед объектом, а мы хотим, чтобы же лание содержало сам объект. — Мы хотим, чтобы желание того, чтобы мистер Смит пришел в эту комнату, желало именно мистера Смита, а не его субститут, чтобы пришел именно он, а не его субститут, и именно в мою комнату, а не в ее субститут. Но это именно то, о чем мы говорим.

Эту путаницу легко описать следующим образом. В полном согласии с нашей обычной формой выражения мы думаем о факте, которого мы желаем, как о предмете, которого еще здесь нет и на который мы поэтому не можем указать. И вот для того, чтобы понять грамматику нашего выра жения «объект нашего желания», рассмотрим лишь ответ, который мы да ем на вопрос: «Что является объектом твоего желания?» Ответ на этот вопрос будет, конечно, таким: «Я хочу, чтобы произошло то то и то то».

Каков же будет ответ, если мы, продолжая спрашивать, зададим следую щий вопрос: «А что такое объект этого желания?» И он может заключать ся в повторении нашего предыдущего выражения желания или в перево де его в некую иную форму выражения. Мы можем, например, утверж дать, что мы желали, используя другие слова, или иллюстрировать наше желание картинкой и т. д. Теперь, когда мы находимся под впечатлением того, что то, что мы называем объектом нашего желания, является как бы человеком, который еще не вошел в комнату, и поэтому еще не может быть виден, мы представляем, что любое объяснение того, что это такое, что мы желаем, есть лишь самое последнее из того лучшего, что мы мо жем предложить по отношению к объяснению, которое показало бы нам подлинный факт, который, как мы опасаемся, не может быть еще показан, поскольку этот человек еще не вошел в комнату. — Это как если бы я ска зал кому то: «Я ожидаю мистера Смита», и он спросил меня «Кто это мис тер Смит?», а я ответил бы: «Я не могу показать его тебе, его ведь еще здесь нет. Все, что я могу показать, — это его портрет». Тогда получается, что я никогда не смогу полностью объяснить то, чего я хотел, пока это не произойдет в действительности. Но, конечно, это заблуждение. Истина в том, что я не нуждался бы в том, чтобы давать лучшие объяснения того, что я хочу, после того, как желание исполнилось;

поскольку теперь я могу совершенно спокойно показать Смита своему другу, а также показать ему, ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН что подразумевается под «войти в», и показать ему, что представляет со бой моя комната перед тем, как мистер Смит в нее войдет.

Наше затруднение можно было описать таким способом. Мы думаем об определенных вещах. — Но как эти вещи приходят к нам в голову? Мы ду маем о мистере Смите;

но мистер Смит не нуждается в определении. Его портрет не сможет его представить, ибо откуда же мы знаем, кого он изоб ражает? Фактически никакой замены для него не существует. Тогда как же он сам может быть объектом наших мыслей? (Я здесь употребляю выраже ние «объект наших мыслей» тем способом, который отличается от того, которым я пользовался до этого. Я имею в виду теперь ту вещь, о которой я думаю, а не ту, «которую я мыслю».) Мы сказали, что связь между нашими мыслями или говорением о чело веке и самим человеком осуществляется, когда для того, чтобы объяснить значение словосочетания «мистер Смит», мы указываем на него, говоря:

«Это мистер Смит». И в этой связи нет ничего таинственного. Я имею в ви ду, что не существует никакого странного ментального действия, которое каким то странным образом предполагает Смита в нашем сознании, в то время как реально его там нет. Увидеть связь затрудняет то, что эта связь, являющаяся особой формой выражения обыденного языка, которая застав ляет появляться связь между мыслью (или выражением мысли) и вещью, о которой мы думаем, должна быть на протяжении действия заменена.

«Не странно ли, что, находясь в Европе мы в состоянии подразумевать кого либо, кто находится в Америке?» — Если бы кто то сказал: «Наполеон короновался в 1804 году» и мы спросили бы его: «Ты имеешь в виду чело века, который выиграл сражение при Аустерлице?», он мог бы ответить:

«Да, именно его». Кто то говорит: «N придет ко мне сегодня днем». Я спра шиваю: «Ты имеешь в виду его?», указывая на кого либо из присутствую щих, и получаю в ответ: «Да». В этой беседе связь между словосочетанием «мистер N» и самим мистером N была достигнута. Но мы склонны думать, что, когда мой приятель сказал: «Мистер N придет повидать меня», — он подразумевал то, что должно было в его сознании создать эту связь.

Именно это отчасти заставляет нас думать о значении или мышлении как об особого рода психической деятельности;

слово «психический» пока зывает, что мы не должны ожидать понимания того, как работают эти явления.

То, что мы сказали о мышлении, может быть также применено к пред ставлению. Кто то говорит, что он представляет пожар в Королевском кол ледже. Мы спрашиваем его: «Откуда ты знаешь, что этот пожар, который ты представляешь, происходит именно в Королевском колледже? Не мо жет ли это быть другое здание, очень похожее на него? На самом ли деле твое представление столь точно;

ведь может быть дюжина зданий, чьим ГОЛУБАЯ КНИГА представлением может быть твой образ?» — Вы же говорите: «Нет никако го сомнения, что я представляю именно Королевский колледж, а не какое либо другое здание». Но не может ли произнесение этих слов создать ту са мую связь, которую мы ищем? Ибо сказать это — все равно, что написать слова «Портрет мистера такого то» под картинкой. Может быть, в то вре мя как вы представляете пожар в Королевском колледже, вы произносите слова «В Королевском колледже пожар». Но в большинстве случаев вы яв но не произносите слов объяснения в своем сознании, в то время как у вас в сознании появляется образ. И даже если вы это и делаете, вы не прохо дите всей дороги от своего образа к Королевскому колледжу, но только к словам «Королевский колледж». Связь между этими словами и Королев ским колледжем, была, возможно, создана в другое время.

Ошибка, в которую мы склонны впадать во всех наших рассуждениях об этих материях и ощущениях всех типов, которые в некотором смысле тесно связаны между собой, должна быть представлена в нашем сознании в то же самое время. Если мы напеваем мелодию, которую мы знаем наи зусть, или проговариваем алфавит, ноты или буквы кажутся связанными между собой, и каждая, кажется, влечет за собой следующую;

как если бы они были ниткой жемчуга в коробке: выталкивая одну жемчужину, я тем са мым выталкивал бы другую.

И вот нет никакого сомнения, что, обладая визуальным образом нити бусин, выталкиваемых из футляра через отверстие в крышке, мы будем склонны сказать: «Эти бусины до этого были в футляре все вместе». Но легко видеть, что это лишь создание гипотезы. У меня был бы тот же об раз, если бы бусины постепенно образовывались в отверстии крышки.

Мы с легкостью отслеживаем различие между исходным психическим ак том сознания и созданием гипотезы относительно того, что можно наз вать механизмом сознания. Более всего эти гипотезы, или картины, ил люстрирующие работу нашего сознания, воплощаются во многих формах выражения нашего повседневного языка. Прошедшее время «подразуме вал» в предложении «Я подразумевал человека, который выиграл сраже ние при Аустерлице» является частью такой картины, которые, понятые как место, где хранится то, что мы помним, сознание помещает в себя, прежде чем мы выражаем его. Если я насвистываю мелодию, которую я хорошо знаю, и если меня прервут посредине, а потом спросят: «Ты знал, как там было дальше?», я отвечу: «Да, знал». Какого рода процесс — это знание того, как там было дальше? Может быть, это как будто целая после довательность мелодии должна присутствовать в моем сознании, если я знал, как продолжать.

Спросите себя: «Сколько потребуется времени, чтобы узнать, как там было дальше?» Или это моментальный процесс? Не совершаем ли мы ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН ошибки, смешивая существование граммофонной записи мелодии с су ществованием самой мелодии? Не предполагаем ли мы, что когда бы ни начала исполняться мелодия, всегда должна быть своего рода граммо фонная запись, с которой она проигрывается?

Рассмотрим следующий пример. В моем присутствии стреляет ружье, и я говорю: «Этот выстрел был не таким громким, как я ожидал». Кто то спрашивает меня: «Как это возможно, чтобы в твоем воображении выст рел был громче, чем в реальности?» Я должен признаться, что это не сов сем так. Тогда он спрашивает: «Тогда ты на самом деле не мог ожидать бо лее громкого звука, но, возможно, его тень. — А откуда ты знаешь, что это была тень более громкого звука?» — Посмотрим, что в таком случае мог ло на самом деле произойти? Возможно, ожидая выстрела, я раскрыл рот, чтобы как то успокоить себя и, может быть, сказал: «Это, должно быть, что то ужасное». Затем, когда выстрел прогремел: «Ну, не так уж это было громко». — Определенное напряжение в моем теле ослабло. Но какова связь между этим напряжением, тем, что я раскрыл рот и т. д., и реальным громким выстрелом? Возможно, эта связь была создана срав нением звука с переживанием звука, который я слышал раньше.

Исследуем выражение типа «обладание некоей идеей в чьем либо созна нии», «анализ этой идеи чьего то сознания». Для того, чтобы не дать сбить себя с толку этими выражениями, посмотрим, что реально происходит, ког да, скажем, в процессе писания письма, мы подыскиваем слова, которые правильно выражают эту идею, «которая брезжит» в нашем сознании. Ска зать, что мы пытаемся выразить эту идею, которая весьма явственно подра зумевает сама себя, и с которой все в порядке до тех пор, пока она не сбива ет нас с толку, когда мы философствуем. Ибо когда мы вспоминаем, что ре ально происходит в подобных случаях, мы обнаруживаем большое разнообразие процессов, более или менее родственных друг другу. — Мы, может быть, склонны сказать, что во всех таких случаях мы по крайней ме ре «ведoмы» чем то, исходящим из нашего сознания. Но выражения «ведoмы» и «нечто в нашем сознании» употребляются в столь же различных смыслах, сколь и слово «идея» и словосочетание «выражение идеи».

Фраза «выражать идею, которая находится в нашем сознании», пред полагает, что мы пытаемся выразить в словах то, что уже выражено, но только на другом языке;

что это выражение само находится перед нашим мысленным взором;

и что то, что мы делаем, — это перевод из менталь ного языка в вербальный. В большинстве случаев то, что мы называем «выражением идей» и т. д., есть нечто, происходящее совершенно по раз ному. Представим, что это происходит в одном случае так: я нащупываю слово. Некоторые слова предлагаются, и я отвергаю их. Наконец одно кажется подходящим, и я говорю: «Вот что я имел в виду!» ГОЛУБАЯ КНИГА (Мы были бы склонны сказать, что доказательство возможности три секции угла с помощью линейки и компаса анализирует нашу идею три секции угла. Но доказательство дает нам новую идею трисекции, которой мы не могли обладать до тех пор, пока не было построено доказатель ство.) Доказательство вело нас дорогой, которой мы и так были склонны ид ти;

но оно вело нас за пределы того места, куда мы стремились, и не по казало нам ясно то место, где мы находились все время.) Теперь давайте вернемся к тому пункту, когда мы сказали, что не дос тигнем ничего путем предположения, что тень должна занимать место где то между выражением нашей мысли и реальностью, которую скон струировала наша мысль. Мы сказали, что если мы хотим получить кар тину реальности, то предложение само по себе есть такая картина (хотя и не похожая на реальность).

Во всем этом я пытался изменить стремление думать, что «должно быть» нечто, что называется ментальным процессом мышления, надеж ды, желания, веры и т. д., независимое от процесса выражения мысли, на дежды, желания и т. д. И я хочу дать вам следующее основное правило:

«Если вы озадачены природой мысли, веры, знания и т. п., замените мысль, выражение мысли и т. д.;

трудность, которая кроется в этой заме не и, в то же время, является проблемой в целом, такова: выражение ве ры, мысли и т. д. — это лишь предложение;

— а предложение обладает смыслом только будучи членом языковой системы;

как одно выражение внутри целого исчисления». И вот мы стремимся представить это исчис ление, как будто оно является постоянной основой каждого предложе ния, которое мы произносим и стремимся думать, что, хотя предложение как нечто, написанное на листе бумаги и сказанное кем то, стоит изолиро ванно, в психическом акте мышления все равно присутствует исчисле ние. Психическое действие кажется таинственным спектаклем, который не может быть поставлен при помощи имеющихся у нас в запасе симво лов. И вот, когда стремление думать, что в некотором смысле все исчисле ние должно присутствовать, исчезает, то больше нет проблемы постулиро вания существования особого типа психического акта, отделенного от его выражения. Это, конечно, не означает, что мы показали тем способом, что особые акты сознания не сопровождают наших мыслей! Мы лишь бо лее не станем говорить, что они должны сопровождать их.

«Но выражение наших мыслей всегда может лгать, ибо мы можем го ворить одно, а подразумевать другое». Представим себе то множество различных событий, которые происходят, когда мы говорим одно, а под разумеваем другое! — Проведем такой эксперимент: попробуем произ нести предложение «В этой комнате жарко», подразумевая «В этом ком нате холодно». Понаблюдаем, что мы при этом делаем.

ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН Мы могли бы с легкостью представить себе существо, которое произ водит свои примитивные мысли посредством приема «в сторону» и кото рый помечает свою ложь, сопровождая произносимые слова репликами «в сторону», утверждающими противоположное.

«Но значение, мышление и т. д. — это индивидуальные переживания.

Они не являются действиями, такими как письмо, говорение и т. д.» — но почему бы не существовать и специфическим переживаниям письма — мус кульным, визуальным, тактильным ощущениям письма или говорения?

Проведем следующий эксперимент: будем говорить (и подразумевать) предложение, например: «Возможно, завтра будет дождь». Теперь подумай те то же самое вновь, подразумевая то, что вы только что подразумевали, но ничего не произнося (ни вслух, ни про себя). Если мысль, что завтра будет дождь, сопровождается произнесением слов, что завтра будет дождь, тогда просто проделайте первое действие и оставьте второе. — Если мышление и говорение соотносятся, как слова и мелодия песни, то мы можем отбро сить слова и мыслить просто так, как мы поем мелодию без слов.

Но уж по крайней мере говорить, отбрасывая мышление, нельзя.

Конечно — понаблюдаем, какого рода вещи вы делаете, когда вы гово рите, не думая. Отметим сначала, что все те процессы, которые мы мо жем назвать «говорением, подразумевающим то, что ты говоришь», нео бязательно отличаются от бездумного говорения тем, что происходят в то время, когда вы говорите. Если что и разграничивает эти два типа, это то, что происходит до или после говорения.

Предположим, что я умышленно пытался говорить, не думая;

— что фактически я при этом делаю? Я могу читать предложение по книге, пы таясь делать это автоматически, т. е. пытаясь удерживать себя от следова ния смыслу предложения с теми образами и ощущениями, которые оно в противном случае будет производить. Способ такого чтения состоял бы в концентрации моего внимания на чем то другом в то время, как я произ ношу предложение: например, при этом я могу больно щипать себя за ру ку. — Попробуем так: произнесение предложения, не думая, состоит в по гашении речи и погашении определенных, сопровождающих речь, эле ментов. Теперь спросим себя: состоит ли продумывание предложения без его произнесения в погашении (или зажигании того, что мы предвари тельно погасили и vice versa);

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.