WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 |

«УДК 82-94 ББК 85.374 Н 19 Назаров Ю.В. Н 19 Только не о кино. – М.: Алгоритм, 2008. – 352 с. ISBN 978-5-9265-0339-2 Актер Юрий Назаров родом из Сибири. Это его гнездовье, где прошло военное и послевоенное ...»

-- [ Страница 4 ] --

у переводчика А.С. Бобовича не «прошлого», а «древности».— Ю.Н.), давая им какое-нибудь низменное истолкование и подыскивая для их объяснения суетные поводы и причины. Велика хитрость! Назовите мне какое-нибудь самое чистое и выдающееся деяние, и я берусь обнаружить в нем с полным правдоподобием полсотни порочных намерений. Одному богу известно, сколько разнообразнейших побуждений можно, при желании, вычитать в человеческой воле! Но любители заниматься подобным злословием поражают при этом не столько даже своим ехидством, сколько грубостью и тупоумием». «… Долг честных людей — изображать добродетель как можно более прекрасною, и не беда, если мы увлечемся страстью к этим священным образам. Что же до наших умников, то они всячески их чернят либо по злобе, либо в силу порочной склонности мерить все по собственной мерке,.. либо — что мне представляется наиболее вероятным — от того, что не обладают достаточно ясным и острым зрением, чтобы различить блеск добродетели во всей ее первозданной чистоте: к таким вещам их глаз непривычен». «Опыты», кн. I, «О Катоне Младшем».

2 Интервью с самим собой В дни событий 19 — 21 августа (1991 год, ГКЧП, октябрь 1993-го еще впереди) я был в Ленинграде, снимался. 22-го на съемочную площадку приехало «Российское телевидение» брать интервью по поводу отношения творческой интеллигенции к происшедшему и происходящему. Меня… ну, трясло — не трясло, но потряхивало, что-то спирало, мешало в груди: врать я не собирался, не привык, да и не умею, а правда моя, мои мысли и ощущения как-то весьма разнились от всего того, что я слышал вокруг, да и по всем средствам массовой информации. Интервьюеры приехали самые милые и доброжелательные, да просто друзья. И — тем не менее — не по себе было. Интервью не получилось: и мысли-то мои были слишком не в унисон с окружающими, да и разбираться-то в них мне как-то не очень разбиралось: все подруги моей дочери живут вокруг Белого дома, а она последнее время дома мало ночует, все по подругам, а там, вокруг Белого дома — и события, и танки, и раненые, и даже убитые… Слегка отлегло, когда сообщили, что среди пострадавших только мужчины. А, вернувшись в Москву, узнал, что у Белого дома дежурил сын. (Вот те на! А у меня «отлегло» на сердце…) Я о нем и думать забыл: у него квартира где-то в Бибирево, причем и зачем ему «Белый дом»? А он, оказывается, не усидел в Бибирево и явился дежурить, защищать демократию, и до, и на следующие сутки после кровавых! А я в Ленинграде ничего этого еще не знал. Короче, не получилось у меня никакое интервью. Хотя и сняли мои разглагольствования, даже два раза. Слава богу, вроде не показали. Нет, я не отрекаюсь ни от одного своего слова: меня мучает и нудит что-то в душе 2 недовысказанное, недосформулированное, не нашедшее еще ясности и четкости в слове, в определении. Провалилась «реакция», победила «революция», Россия ликует под новым (старым) трехцветным флагом, ликуют демократы, опечатано здание ЦК КПСС, Б.Н. Ельцину открыли счет золотым геройским звездам на его груди (слава Богу, хватило сознания отказаться). Все вроде бы прекрасно! А мне почему-то грустно… Так что же я? За «хунту», что ли? За «реакцию». Во всяком случае, не за методы, не за танки. В мирное время свои, русские, советские танки на улицах столицы России, Советского Союза пока еще… Не за танки, которые могли подавить моих детей, и не фигурально, а, как выяснилось, буквально. Так что ж это за грусть во мне такая непонятная во дни всенародного торжества и ликования? Интересная грусть… Мне самому интересная, поэтому и беру интервью у самого себя, один на один, так сказать, без свидетелей, по душам, не для прессы… Я счастлив, что мой сын оказался человеком, не усидел в Бибирево, а явился с пустыми руками защищать свободу от танков, которые уже показали себя не игрушкой, а вполне реальной, вполне ощутимой угрозой, для кого-то уже и приведенной в исполнение. Я повторяю, я счастлив за сына и — тем не менее, первой реакцией на сообщение о его дежурстве (днем перед трагедией и в последние сутки перед «победой» и митингом, на котором он не был, отдежурил, дело сделал и ушел спать, без митингования и ликования, что мне тоже понравилось) — тем не менее, первой моей реакцией на это была кривая улыбка и снисходительно-сожалеющее: «Дурак…» Я рад и горд за товарища по цеху (а стало быть, и за цех, за гильдию, к которой принадлежу), я видел интервью с Виталием Соломиным в рядах защитников Белого дома. Не все и не всегда приводило меня в восторг в 2 этом человеке, но тут: достоинство, позиция, гражданственность, смелость, скромность, честь, ум, искренность! И самому впору было завистью изойти: почему сам там не оказался? Черт с ним, без интервью, без выхода на большой телеэкран, но там, рядом, в деле, и опасном, и нужном, прямом мужском деле?.. Нет, не позавидовал. Раньше извелся бы: почему я так не смог? Ведь это так просто! И достойно! И уважать самого себя можно! Нет. Не позавидовал. Не извелся… А ведь я тоже мог. Мог быть и дежурить. Не перед Белым домом, так перед Мариинским дворцом в Ленинграде. Куда, кстати, режиссер наш В.И. Тихомиров и ходил. И меня взял бы, если б я изъявил желание… А я не изъявил. Не пошел. И не жалею. И не казнюсь. Незачем мне было туда ходить. Не для чего. Да нет… Вроде бы нет… Незачем, не для ради чего было… Не счастлив я победой нашей демократии. И очень боюсь, чтобы сегодняшняя «победа демократии» не оказалась — как обычно на Руси. — победой не свободы, а глупости. Да не дай бог, еще и подлости. А у них — и у глупости, и у подлости — и опыта, и достижений в нашей прекрасной стране предостаточно. Гораздо больше, чем нам порой в неведении и благодушии представляется. Нет, если кто-то тут же с ходу решит, что раз я не за демократию, так, стало быть, за «хунту»… Как вот тут убедить и доказать?.. Около 70 лет нам казалась неубедительной позиция Максимилиана Волошина в революции и Гражданской войне:

Одни идут освобождать Москву и вновь сковать Россию, 2 Другие, разнуздав стихию, Хотят весь мир пересоздать… И там, и здесь между рядами Звучит один и тот же глас: «Кто не за нас — тот против нас! Нет безразличных: правда с нами!» А вслед героям и вождям Крадется хищник стаей жадной, Чтоб мощь России неоглядной Размыкать и продать врагам… А я стою один меж них В ревущем пламени и дыме И всеми силами своими Молюсь за тех и за других.

«Молюсь»! За тех и за других. Вот такая вот долгое время непонятная нам позиция. А сегодня я ее как-то очень понимаю. Хотя сам атеист. И вроде бы не молюсь. Вообще — не молюсь. А за тех и за других — молюсь! Я не за методы, не за танки (свои танки и в своей же столице!), не за подлог, не за обман, но меня угнетает абсолютная и непоколебимая убежденность победителей — демократов, что раз методы (ГКЧП) были преступными и противозаконными — то, стало быть, преступными были и замыслы. А я вот, старый дурак, ничего преступного в объявленной программе ГКЧП не увидел. Окромя некоторых неразумностей. Более того, в этой программе очень много того, что мне кажется сегодня насущнейшим, необходимым стране и народу.

 И как замечательно воспользовались победители этими же «преступными и противозаконными» методами всего через 2 года! Гораздо «убедительнее» гэкачепистов: и Белый дом пылал, и трупы — не 3 задавленных, а ночами на баржах вывозили куда-то… 2 … Может, оттого-то мне и грустно во дни всенародного ликования? Оттого, что очень мало трезвых голосов? Оттого, что почти никто их (эти трезвые голоса) не слышит, упиваясь ликованием. А ликование тоже на месте не стоит. Уже пошли погромы, война с памятниками, витринами… А проблемы растут своим путем: продовольственная, топливно-энергетическая, нравственно-воспитательная. И еще одна, тоже как-то проглядывавшая в программе путчистов: я, извиняюсь, все-таки патриот, хотя не поручусь, что при нынешнем бурном развитии событий это определение не сможет превратиться в определение «предателя», «антидемократа», «антиперестройщика» и прочие всякие неприятные, а то и опасные «анти»… И как патриот, я испытываю жгучий стыд за свою великую державу, которая столько внесла в сокровищницу мировой культуры (и науки, и искусства, и изобретательства!), а сегодня с чистой совестью и ничем не замутненным чувством собственного достоинства обращается с протянутой рукой к Западу… Волнуется: не огорчат ли наши реформы и поведение «товарища» Буша, каких-нибудь аргентинских предпринимателей… Мне, старому дураку и патриоту, почему-то ближе другая позиция: уж коли загадили, запакостили собственный дом — не бросать его, не продавать за бесценок все, что не успело в нем сгнить и имеет хоть какую-то ценность, и не бежать за милостью к соседу: авось, что-то подаст, а то и расщедрится и пустит пожить, хоть под забором — у соседа и под забором-то чище и комфортней, чем у нас в доме сегодня… Ну а мне все-таки ближе и кажется более достойной другая мысль: засучить рукава, подтянуть ремень и попытаться самим навести порядок в собственном доме. Тем более, что природа и история наградили нас изумительно прекрасным, сказочно богатым «домом» — местом обитания (а может, тем и испортили нас, разбаловали?).

2 «О, светло-светлая и украсно украшенная земля Русская»… — начинал когда-то, в XIII еще веке, безвестный автор свое очередное «Слово о погибели Русской земли»… И мне трудно не согласиться с древним автором: действительно «светло-светлая» и «украсно украшена». И действительно, постоянно приводит ее Господь на край гибели… По-своему, по-атеистически, я твердо убежден, что это дело рук не мудрых и милосердных Божиих, а неумных наших, человечьих, особенно той части человечества, которая населяет вот эту самую «светло-светлую и украсно украшенную» шестую часть земной суши. И наша страсть к безудержным ликованиям по поводу любых наших побед, мнимых или истинных, очень часто, если не постоянно, уводила нас от разрешения грозящих, надвигающихся на нас проблем;

а проблемы, вовремя обратить внимание на которые нам так часто не позволяла наша приверженность к ликованиям, — эти проблемы, постоянно и постоянно, в течение тысячи лет существования Руси, а то и дольше, приводили нас на край гибели, а то, бывало, и за край… Вот и грустно мне… Мелькнула у меня еще 19 августа в Ленинграде вроде бы дурашливая, шутейная мысль: а не инсценировка ли весь этот путч бездарный и придурковатый? Мелькнула эта же самая мысль и у нашего водителя Володи в ленинградской киногруппе, где я работал. Потом ее, эту мысль, два дня подряд внушал слушателям и зрителям автор передачи «600 секунд» Невзоров, и еще кто-то высказывал в интервью и разговорах. Были и противники этой мысли, но поступающая информация, как ни странно, чем ни дальше, не столько опровергала эту чушь, сколько заставляла вновь и вновь к ней мыслью возвращаться… Ну да Бог с ней, инсценировка или не инсценировка… 2 Пусть не инсценировка. Но… что абсолютно бесспорно и в чем трудно возразить тому же Невзорову, заявившему об этом еще 19 или 20 августа, — это инсценированная или нет, но абсолютная и окончательная победа, да просто разгром демократами коммунистов (чему всей своей глупостью и бездарностью и способствовали устроители путча, стремясь, полагаю, к противоположному). По законам ассоциативной памяти почему-то лезут в голову гитлеровские дела 1933 года, когда его команда спалила Рейхстаг, обвинила в этом дураков-коммунистов и тем самым смела их с политической арены, провозгласив себя спасителями и освободителями отечества. Ну, правда, там все было продумано заранее, по полочкам разложено и выполнено буква в букву, а у нас-то вполне могло быть и случайно… Словом, случайно или спровоцированно, но сегодня мы имеем полный и окончательный разгром и демонтаж КПСС и всех ее структур. Ну что ж? Победителей, говорят, не судят. И совершенно справедливо говорят, ибо, сколько известно из истории, обычно судили не победителей, а чаще, почти всегда, а то и без «почти», т. е. всегда! — судили победители! И уж они судили! И присуждали: кому костер, кому гильотину, кому расстрел, кому ГУЛАГ… Что-то новые победители предложат… Кое-что они уже предлагают, правда, не совсем новое: в Эстонии, в Молдавии уже обыски, уже привлечения без особых фактических подтверждений, по одному только подозрению в симпатизировании путчу. А на пресс-конференции со «спасенным» президентом страны народный депутат Ю. Карякин, ярый неукротимый антисталинист — стало быть, демократ, милосерд, представляющий Академию наук — стало быть, вроде даже и интеллигент — и вдруг заявляет: «Михаил Сергеевич! Как Вы могли допустить окружить себя и приблизить к себе эту банду? Ведь у них по рожам видно, что они преступники и предатели». «По рожам! Здра-асте! Вот тебе и интеллигентность. И культура, и милосердие, и «презумпция невиновности». А сталинисты не «по рожам» определяли преступность человека, причастность его к «вредительским», «вражеским» действиям? И чем меньше улик против человека — тем больше ненависть к нему и уверенность в его дьявольском коварстве. Уверенность, продиктованная «классовым чутьем». Интуицией, по-нынешнему говоря. А какая интуиция ведет сегодня интеллигента, демократа, антисталиниста Ю. Карякина, что он «по рожам», сразу, определяет степень виновности и причастности человека к преступлению? И все это не стесняясь телекамеры, на всю страну, а то и на весь мир… Не смущаясь того, что это не пьяные посиделки с друзьями на кухне, а прессконференция с президентом пока еще супердержавы, и сам ты здесь не кухонный балагур, а народный депутат, и облек тебя народ доверием в надежде и уверенности, что ты хотя бы думаешь перед тем, как говорить, а, тем более, выступать… Виновных надо наказывать, но только получив неопровержимые фактические доказательства их вины. А заблудших я бы тоже не силком перетягивал в свою веру, а сел бы рядом с ними да поразмыслил, да выяснил все обстоятельства и причины их «заблуждений», да подумал бы: а может, под этими «заблуждениями» кроются какие-то объективные причины, которых я в своей святой убежденности и уверенности в собственной правоте недоглядел и недоучел? Если уж презумпция-то у нас невиновности. Подлог, обман — это преступление, а заблуждение… Разве не была убеждена святая инквизиция, что Джордано Бруно и Галилей заблуждались? Мне давно и упорно кажется, что не исповедование тех или иных политических взглядов (верных или невер ных, ложных или истинных) заставляет людей прибегать к насилию, не особенно заботясь о его правозаконности. Замечательно у Дрюона в «Проклятых королях» сформулировано: «Насилие — это последнее прибежище людей, не умеющих мыслить». Чем меньше знания — тем меньше понимания, тем больше страха, страхов, недоверия. И то, что сегодня демократы в Эстонии и Молдавии (информация с экрана ТВ) уже начали противоправные преследования «путчистов» (тех, кто им кажется причастным к путчу) — все это подтверждает — для меня — правоту этого моего взгляда. Вот и не «ликуется» мне… Ладно. С победой вас, господа демократы! Поздравляю. Инсценировано или нет, но разгромили «врага», уделали. Хотя я, темный человек, никак слово «враг» в применении к соотечественнику без кавычек употребить не могу. Все-то мне, старому дураку, кажется, что никакие это не «враги», что это все та же наша лютая, безжалостная, беспощадная, не останавливающаяся и перед кровопролитием борьба с инакомыслием в собственной стране. Как при Иване Грозном, при Петре, при Екатерине, при всех Александрах и Николаях, при Сталине. Ладно, с «победой»… Но ведь проблемы-то, декларированные путчистами ГКЧП, остались! А я уже слышу, как с экрана телевизора кто-то снисходительно-пренебрежительно заявляет: «Ну кого это может волновать? Разве что совет ветеранов?» — приглашая вроде бы вместе и посмеяться над такими ничтожными, несерьезными да к тому же поверженными в прах оппонентами. И опять мне не смешно. Встает перед моим внутренним взором мама моего школьного еще друга… назовем ее Мария Андреевна. Дочь крестьян, раскулаченных в свое время, которая вроде бы должна была быть обиженной «коммуняками» в то время и удовлетворенной сегодня победой демократии и крахом «коммунизма». Так нет же! Мария Андреевна — учительница, коммунист. Все отдавшая Родине: мужа, сгинувшего в 1941-м где-то под Вышним Волочком (могилу разыскали только в 70-е годы), бывшего тоже учителем и коммунистом;

вырастившая двух сыновей, тоже коммунистов, один — доктор наук, другой — ведущий инженер. А была еще и дочь: где-то около 1945 года, когда, оставшись с тремя малышами на руках, вкалывала Мария Андреевна без продыху не за страх, а за совесть (сколько работали учителя и сколько получали всем известно), и вот где-то около 45-го года заболел младший, родившийся в 1941-м, не знаю, успел или не успел отец его увидеть перед уходом на фронт… А тут: мама «пашет» с утра до ночи, малышня растет и развивается сама по себе, и младший заболевает чем-то страшным, не то дифтеритом, не то скарлатиной. А маме некогда, она на работе. И маленького братишку выхаживает пяти- или шестилетняя сестра. И выходила! Спасла брата! Только сама не убереглась: заразилась и умерла. Пяти- или шестилетняя дочь коммунистов! И ничего никогда ни от партии, ни от правительства, кроме веры в правоту нашего дела, Мария Андреевна не имела. И все отдала. И ребят: и своих вырастила, и чужих — сколько? И в НКВД ее сотрудничать приглашали («сексотом» — секретным сотрудником, то есть доносителем);

да всех наших матерей приглашали, моя мама дурочкой прикинулась, а Мария Андреевна отказалась. Кстати, какой-то английский шпион на пенсии, характеризуя в своих воспоминаниях все разведки мира, нашу удостоил звания не самой «идеологизированной» или там «фанатичной», но «самой м н о г о ч и с л е н н о й и самой ж е с т о к о й». Так вот от доносительства Мария Андреевна отказалась, хотя тогда, наверно, это было не так просто сделать, как сегодня болтать об этом. Отказалась, потому что, видимо, не считала, что это полезно и необходимо Родине и народу. А тому, что считала полезным и необходимым, отдала всю себя без остатка. А мы сегодня, запрещая, «приостанавливая», распуская, разгоняя, изничтожая КПСС и посмеиваясь над ветеранами, которых «это может волновать», мы, демократы, и, стало быть, вроде гуманисты, провозглашающие и исповедующие высокую нравственность и милосердие, — мы плюем сегодня в лицо всем таким ветеранам, как Мария Андреевна… Мы, христолюбивые, высоконравственные (в отличие от «коммуняк»), милосердные демократы. Плюем в лицо! И Марии Андреевне, и всем таким, как она. А их, я думаю, немало в стране. И уверен, что это не самые пустые и никчемные для страны люди. А мы — в лицо. Всю жизнь их, отданную стране и людям, зачеркиваем, да еще и ухмыляемся при этом. А Мария Андреевна плачет. Мария Андреевна в ужасе: в какую же новую бездну сорвалась и ринулась «бойкая необгонимая Русьтройка?»… Ринулась со всех ног, как обычно, все круша на своем пути;

ринулась — а куда и зачем? — тоже, как всегда, «не дает ответа»… Да и моя мать, не коммунистка, с судьбой более спокойной и благополучной, чем у Марии Андреевны, но тоже вот писала своей сестре: «… несмотря на возможную справедливость всех современных разоблачений, мне все-таки жаль нашей искренней веры, пусть даже не в коммунизм, и все же в какое-то светлое будущее, ради которого мы жили, трудились. И жизнь была такой светлой, содержательной. Вспомни свою «комсомольскую юность»… Эх, да что говорить, наше поколение было счастливее современной молодежи… …у меня появляются друзья с философским уклоном в мистику, в «космические силы», верующие в «космических пришельцев», конечно, в бога (так в оригинале, в письме;

«в бога» — с маленькой буквы — мама у меня атеистка), чуть ли не в антихриста. И уж конечно, это люди среднего поколения, в возрасте где-то наших детей. Старики по-прежнему верны прежним мифам и идеалам или грустят об их утрате. Как я, например. Не могу поверить, что Ленин был палач…» Но и у Марии Андреевны еще не самое плачевное положение: рядом с ней ее парни («парням», правда, за 50, но ребята крепкие, надежные), да и внуки. Лично ее в обиду не дадут! Но все равно она — плачет. И в ужасе взирает на страну: родненькие, куда же вы?.. И я обещал Марии Андреевне, да и всем «дорогим моим старикам», их коммунизма (да и моего тоже!!), дела их жизни не выдавать и не продавать. Да, вообще-то, наш коммунизм вовсе даже и не в опасности. Рухнуло, потерпело крах и поражение — знамя, то есть слово, 9 букв… Ну и что? Никто нашего, моего коммунизма и не касался. Мой коммунизм — это наука, философия, мировоззрение, диалектика, а громят, втаптывают в грязь и размазывают по ней сегодня заборный коммунизм — все эти болтающиеся, нагло лезущие в глаза, ничего не говорящие, только раздражающие транспаранты;

«ЛЕНИН — ПАРТИЯ — НАРОД» (?!), «Слава КПСС» (ну как не слава?) и горы еще всякой брехни и чуши. Замечательно сказано у Ч. Айтматова в «Плахе»: «Молва об истине — великая беда. Молва — как ил в воде, что со временем превращает глубокую воду в мелкую лужу. В жизни всегда так — любую великую мысль, родившуюся на благо людям, достигнутую в прозрениях и страданиях, — молва, передавая из уст в уста, вечно искажает, во зло и себе, и истине». И еще: Христос у него, у Айтматова, в «Плахе» грустно, но пророчески предрекает: «Конец света не от Меня, не от стихийных бедствий, а от вражды людей грядет. От той вражды и тех побед…» 26 А мы сегодня захлебываемся от счастья, упиваемся победой… Над кем и над чем?.. Мэр наш, Г.Х. Попов, очень бодро вспоминал, как Москва всегда в истории после взрывов, переворотов и трагедий «бралась за топоры», чтобы строить, восстанавливать порушенное. Сегодняшняя Москва пока что схватилась за кувалды — дорушать недорушенное!.. Какое тут ликование? Какая «победа»?.. А нашему с вами коммунизму, Мария Андреевна, ничто повредить не в силах: он — наука, он — философия. Человек может повредить человеку (чем и занимается не первую тысячу лет), но никак не мысли, не идеи, не законы природы. Можно распять, сжечь на кострах, угробить в ГУЛАГе сотни и тысячи Галилеев, Ньютонов и Вавиловых, но если ты будешь прыгать на ходу с подножки против движения, ты всегда будешь разбивать себе лоб, а точнее, ломать шею. Потому что закон инерции, то есть сохранения каждым телом состояния покоя или равномерного прямолинейного движения, Ньютон не выдумал, а только сформулировал. Ньютон мог не родиться или не открыть закон, тогда его открыл бы и сформулировал кто-нибудь другой, раньше или позже;

могло не быть Ньютона, но закон был, есть и пребудет вечно. Как человечество, точнее, темнота власть предержащих упорно боролись с открытием Коперника, что наша система космическая не геоцентрическая, как всем представлялось в древности и как кажется всякому наблюдающему с Земли, а гелиоцентрическая. Уж как боролись! Джордано Бруно сожгли, Галилея заставили отречься. Ну и что? Открытие пострадало? Пострадали люди. То же и с марксизмом: мы можем разнести и взорвать все памятники, сжечь и развеять по ветру все собрания сочинений и даже запретить к употреблению 9 букв, которыми писа лись ненавистные нам нынче имена, но первоначальное накопление у нас происходит неукоснительно по Марксу. Да не по Марксу! По закону, Марксом только открытому. И иначе никак не может происходить! Только так. Только по закону: путем спекуляции и жульничества. Как в физике (то есть в природе, которая по-гречески и именовалась этим словом: physis), как в физике все тела подчиняются закону инерции и прочим физическим законам. Да кто его нам давал строить, коммунизм-то? Коммунистам-то? Ленину-то? То соратники-эсеры в него стреляли, то Антанта, то Гражданская война (о которой так красиво ностальгически фантазировали «шестидесятники», демократы и антисталинисты: «А я паду, паду на той, на той единственной Гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной»). И кто только против них, коммунистов, ни шел: и все «цивилизованные» нации со всех сторон, и цвет русского офицерства, и народные восстания: и Петлюра, и Дон, и Тамбов… И все это смогла одолеть преодолеть и совершить «преступная кучка экспериментаторов-авантюристов»? Побойтесь Бога, господа критики, если голос здравого смысла для вас не указ. Не одними же застенками большевики занимались со времени прихода к власти, были у них и еще заботы. А может, они, большевики, что-то такое угадали в направлении течения истории, до чего не додумались, чего не поняли ни Корниловы, ни Деникины, ни Колчаки, ни идеологи и вожди крестьянских, ни казачьих выступлений? А без того — если не «угадали», так кто ж тогда помог им все это совершить и одолеть?.. Как мы никак не можем понять, уразуметь очевиднейшую, не одну тысячу лет известную вещь, что ничего не стоит на месте, все течет, все изменяется. А изменяясь — частенько становится своей противоположно26 стью. Зарождается жизнь, развивается, а потом отцветает, потом гибнет, а потом еще и гниет. А гниением, бывает, способствует зарождению и расцвету новой жизни! И так бесконечно. И в истории примерно то же. Ну неужели же Иван IV Грозный создавал (или организовывал) свою «опричнину» для того, чтобы ее 400 лет только проклинали? Наверно, для чего-то другого, а вышло это. И национал-социализм при своем зарождении вряд ли мечтал о том, чтоб стать вечным проклятьем человечества и даже тех наций, которые его наиболее последовательно и верно исповедовали. И если сегодня в деяниях нашей «родной» коммунистической партии весьма трудно обнаружить признаки ума, чести или хотя бы совести, из всего этого вовсе не следует, что этих привлекательных (и так занудно декларируемых ею к концу ее существования) качеств вовсе не было у нее изначально. Были! Да разве не смело бы ее бурными событиями одной только Гражданской войны 1918 — 1922 гг., если бы у нее не было хотя бы ума? А сегодняшний ее «ум» — вот он: путч и его результаты. И при всей этой очевидности наши «интеллектуалы», нисколько не стесняясь и не беспокоясь о своем реноме, на весь мир объявляют, что главный преступник ХХ века — В.И. Ульянов (Ленин), что над компартией — а заодно и над идеей (!), учением научного коммунизма, надо бы устроить суд народов (по примеру Нюрнбергского процесса над национал-социалистической партией). Был у нас когда-то на Руси неглупый соотечественник А.С. Пушкин, которого «как первую любовь, России сердце не забудет». Так вот он, Александр Сергеевич, в своем вольном ли переводе или фантазии от лица гильотинированного французской революцией поэта Андре 26 Шенье говорит, ну, просто слово в слово будто о нашей истории ХХ века:

Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари. О ужас! О позор! Убийцу! Избрали сами. Мы! Никто не навязывал. Сами.

Но это, так сказать, всего-навсего предвидение и констатация, тут ничего удивительного, просто надо знать закон, так симпатично сформулированный Тарковским в «Андрее Рублеве» устами Феофана Грека: «Все глупости и подлости род человеческий уже совершил и теперь только повторяет их». (Это нам удивительно, потому что мы законов не только не знаем и знать не желаем, но как-то безумно активно и агрессивно отстаиваем свои «права» на это свое незнание и нежелание.) А вот дальше Александр Сергеевич (кроме точного диагноза и научного предвидения на основе знания законов) обнаруживает еще ум и трезвость, чего сегодняшние наши «осмыслители» происшедшего за последние 70 с небольшим лет никак обнаружить не могут: он не обвиняет идею! Ну — не вышло по-задуманному. А когда и у кого выходило? Чтоб точно — как задумано, так и получилось… Когда? У кого? В мелочах-то редко когда по задуманному получается, обязательно с какими-нибудь коррективами, поправками, добавлениями того, чего не ожидал, а тут — революция! Всенародный переворот! И — «порывы буйной слепоты», «презренное бешенство народа» и «страсти дикие», и «буйные невежды, и злоба, и корысть» «на низком поприще с презренными бойцами…». Но:

26 Но ты, священная свобода, Богиня чистая, нет, — не виновна ты… Идея — не виновата. Она все равно прекрасна и «священна». А мы сегодня… взялись косить — и себя по ногам. Нет, были, были на Руси и неглупые люди… И это они предвидели и предрекали. … Выдающийся американский экономист, Нобелевский лауреат, когда-то очень ненужным и лишним нам оказавшийся и эмигрировавший в 1931 году, Василий Леонтьев считает, что с одним «рынком», без «социализма», нам наших сегодняшних проблем не решить. А мы? То готовы во всем американцам подражать и, закрыв глаза, идти за ними куда угодно, слушать и слушаться их во всем, в чем угодно, но — только не в этом: от социализма мы открещиваемся, как от дьявольщины, проклинаем его, предаем анафеме со всех амвонов, чуть ли не к стенке готовы ставить тех, кто еще осмеливается произносить это слово и призадуматься: а так ли уж оно плохо? И его ли вина во всех наших сегодняшних бедах? А Мария Андреевна, мама моего школьного друга, старый коммунист и учительница, — плачет. Но плачет она не о коммунизме, идее не повредишь;

о пустых символах, знаках, буквах тоже нет смысла плакать: назвать можно так, а можно и этак. Плачет Мария Андреевна о нас, дураках, на новом витке нашего безумия. Ну что ж… Грустно, конечно, но что ж плакать-то. Работать надо. Мария Андреевна свое уже отработала. Конечно, обидно, израсходовав все силы, обнаружить, что силы-то кончились, а дело-то… И конца его, дела, даже и прозреть, предположить невозможно, потому что пока двинулось дело просвещения и образования страны не к свету, а в обратную сторону, к мракобесию. Но, я думаю, это ненадолго. Чего там долго делать, во мраке-то? Скуч2 но ведь там. А свет — вот он! — весь на полочках стоит: вся классика, вся наука, вся философия. Буквы уже знаем! Заклепы с мозгов снесли. Раскрывай глаза, смотри, прислушивайся, сопоставляй. Улавливай жизнь и ее течение! И вне, и внутри себя. А если вдруг заедешь в какой-нибудь, кажущийся безвыходным тупик, — не отчаивайся, вспомни хотя бы Феофана Грека в фильме «Андрей Рублев» и его: «все глупости и подлости род человеческий уже совершил и теперь только повторяет их», а раз так, раз «повторяет», и вообще, раз что «все новое — это хорошо забытое старое», раз так, стало быть, нечего отчаиваться, стоит только внимательно и скрупулезно порыться в этом старом, размышляя, сопоставляя, сравнивая, — и непременно сообразишь, как из сегодняшнего тупика и куда можно выбраться.

ЧТО БЫЛО, ЧТО БУДЕТ, ЧЕМ СЕРДЦУ УСпОКОИТЬСя Самолеты-перелеты Лечу в Читу, на эпизод в «Даурии», «Ленфильм», реж. В.И. Трегубович. Самому 33 года, возраст Христа… 9 июня 1970-го. Сели в Челябинске. Два часа по московскому, 4 утра по челябинскому времени. Челяба… Край химии, атома, всяких темных жизнеубойных секретов (Челябинск-40 и пр.). t+5°. Ветер. Вперемежку ревут двигатели ИЛов и ТУ. По горизонту — трубы. Из них — ядовитый, какой-то химический, грязно-оранжевый дым. А над взлетным полем — звенит, орет, надсаживается жаворонок! Плюет родимый и на химию, и на ТУ, и на все жизнеубойные челябинские секреты. И на ветер, и на +5° — поет, захлебывается! Живет и славит жизнь! И я. Не так нахально и привлекая всеобщее внимание, тихо, скромно, про себя. Но — славлю! Жизнь и красоту! 10 июня (Уже в Чите)… Вчера утром пролетали над Байкалом. Глянул — а он — синий! Не на плакате Интуриста, а с десяти тысяч метров, через грязный иллюминатор и дымку утра летнего и — все рав2 но — синий! И видны в воде, под водой продолжения (подводные) скал. А второй берег, восточный, даже и не разобрать: не то берег, не то дно отлогое под водой… И — синь! Синяя глубина. Чистейшая и беззащитная. Как глаза у Васьки (четыре месяца назад дочь родилась, Василиса). Ну что она сможет, синь эта, против какого-нибудь самого захудалого бумажного комбинатишки? Что? А ничего… Человек — все может, а эта синь… Ни-че-го… Откуда-то, с чего-то, почему-то стала вот такой синью… Да такой, что я глянул, сказал: «Мамка! Да он же синий!» — и заплакал. Нет, я знаю, что я сентиментальная сопля, и мне заплакать, что два пальца. И — все-таки! А человек, он все может… Может всю эту синь враз перекрасить — в какой-нибудь ядовито-оранжевый цвет (как перекрасил он часть небесной сини над Челябинском)… Только как, вот если, перекрасившито, вдруг вздумается ему вернуть синь эту — как он вернет ее? Сможет ли? — Не знаю. Челябинскому небу вернуть синь вроде проще, но человек не спешит… А потом подлетели к Чите и, загнув вираж над городом, сели. И я что-то влюбился в эту Читу сразу, еще не приземлившись, прямо с предпосадочного виража. Край, а может, некогда и столица забайкальского казачества! Читинский острог основан в 1653 году казаками Петра Бекетова. (Это при Алексее Михайловиче еще, незадолго до восстания Степана Разина и рождения Петра Великого). А потом — декабристы. Потом инженеры вели Транссибирскую магистраль железнодорожную. Этому бы краю да Шолохова! Лихой край!.. Сладкий, манящий. Где-то на улице Калинина был (а может, и сейчас есть) универмаг бывшего купца Вто2 рова, чей универмаг, Второва-то, посейчас красуется и у нас, в Западной Сибири, в центре Томска, и чью фамилию пятьдесят лет закрашивали на фасаде и не могли закрасить: краска осыпается, и второвская фамилия опять вылезает. Томск Томском, а вот сегодняшняя Чита еще почему-то глянула на меня глазами Новосибирска времен моего пацанства. Прямо в город детства въехал, как оно ни невозможно. Новосибирск уже давно другой, а Чита все еще где-то на том же уровне: масса неразрушенных, неразобранных старых домишек, домов, деревянных, каменных, витиеватых, наивных и милых. А сегодня (уже 12 июня) на речку выбрался, на Читинку, к мосту трехпролетному железнодорожному, а по нему — как по заказу, в унисон и гармонию со всеми моими чувствами и размышлениями — паровоз! С высокой трубой! Ну только что раструба широкого на трубе, как в 1900-е годы, как где-нибудь на старой бабкиной открытке или на картине Левитана — только раструба нет. И не какой-нибудь маневровый на двадцать пятых путях, а по главному пути, по мосту поезд пассажирский на запад поволок: тускло светятся окошки вагонов, ярко — фонари на номерах их, и черный дым густо валит в вечернее синее небо… И я не негодую на этот дым! Он какой-то невинный, безвредный, привычный, родной… Не оранжевый! Речонка мелкая, грязная;

по пути к ней пришлось миновать жутко вонючие свинарники — а за свинарниками, на берегу, на фоне вечернего закатного неба, под столбом с подпоркой — целуются двое! И правильно делают!

2 Я бы сам там кого-нибудь поцеловал, и именно там, над речкой, за свинарниками!.. Но — «вреден север для меня»… Зато на лошади сегодня покатался — тоже хорошо! В горку лазили, через речку переходили (через Ингоду, наверно), галопчиком баловались, рысью — хорошо! 17 июня (в Чите уже восемнадцатое: третий час ночи). Лечу. Обратно. Только что снялись из Омска. 20 час. 17 мин. московского времени, 23 часа 17 минут — омского. Ночь. Луна. И вдруг — прямо в иллюминаторе, близко! — блеснула река. Оторопел. Глянул: не река — луна на крыле играет, на плоскости дюралевой. Ладно… А вечерком, часиков в семь, полвосьмого по солнцу, обратно Байкал пролетали. Я его издали узнал. Угадал. «Вычислил». Подлетели — а над ним облака. Сплошные. Без дырочки… Летим, летим: облака и облака. И перед самым западный берегом все-таки кончились! (А за окном опять «речка» на крыле.) Кончились облака, и глянул он, Байкал-то, чистой, хрупкой, но не синью утренней, а зеленью вечерней. И опять скалы под водой видать, и опять уходит он и уводит куда-то в прозрачную, бездонную, хрустальную зелень. И чего это я к нему привязался? Подумаешь, два раза всего — с самолета! — и посмотрел. А прям как свой, как родной. Как Васька вон… (Коня у меня в Чите с госконюшни тоже Васькой звали.) «Речка» на самом краешке крыла поблескивает, там где красный сигнал вспыхивает. И, наконец, — Москва. Приземлились (23 часа 30 мин. по московскому времени). Все, как всегда, никаких сказок, никаких чудес, все нормально: середина июня, дождь, +12°… Все нормально, чудеса кончились.

2 Еще о профессии Из интервью Л.В. Голубкиной (1978-79 гг.) — Есть ли у вас свой метод вхождения в образ? — Скорей, может быть, не я вхожу в образ, а он в меня входит. Или — не входит. Сразу же. При первом же чтении сценария. Если не понравился человек, «образ», не зацепил ничем душу, воображение — то и не «войдет». Приглашай — не приглашай... А если нравится, увлекает чем-то — значит, приковывает к себе твое внимание, включает незаметно твою фантазию, внутреннее видение, воображение. А уж потом, если образ увлек не только тебя, но и режиссер убедил худсовет, руководство студии, что только в твоем исполнении, воплощении он, данный образ, может и должен будет увлекать и завлекать нашего и всякого иного зрителя, какой ни подвернется на его будущем сложном и прихотливом пути по экранам, — вот тогда, потом, если все эти первые условия приняты и удовлетворены, уже во время работы на съемочной площадке, тут уже «образ» плотно и довольно бесцеремонно влазит в тебя, располагается со всеми удобствами и доходит порой до того, что диктует тебе, что ты должен делать в кадре, чего не должен и как ты должен делать то, что должен, не утруждая себя особенно объяснениями: почему ты должен поступать так, а не иначе. В «Рублевских» князьях, к примеру (я там двух сразу играл, братьев-близнецов), меня почему-то постоянно тянуло окать, говорить на «о». Я удивлялся, возмущался идиотизмом такого желания и неуместностью: какое простонародное оканье, когда в пятнадцатом веке если кого и можно было считать интеллигентным, образованным челове2 ком — так это только и в первую голову князя: у князей власть, деньги — им и образование, и «карты, как говорится, в руки». А моих непутевых князей тянет почемуто по-деревенски окать… И только много позже я понял всю правоту и справедливость этого их странного и так и не объясненного мне желания. Против нашего НТРовского бешеного, неудержимого, скоростного века, двадцатого, сам пятнадцатый век был глухим, нетОрОпливым, ОбстОятельным, неспешным, крестьянским. Нам колоссального труда стоит перестроиться в классике на ритмы хотя бы не так уж удаленного по времени, но так непонятно далеко отстоящего от нас по темпам девятнадцатого века, а тут — пятнадцатый! Правильно хотелось им окать! Не окать им, бедным, хотелось и требовалось, а ритму того, своего пятнадцатого века. Так же потом влез в меня сержант Уханов в «Горячем снеге», распоряжаясь моим поведением в кадре, не спрашивая, нравится мне это или нет, ничего не объясняя… «Догадайся, мол, сама!..» Очень благодарен режиссеру Егиазарову, который не только не препятствовал этому ухановскому своеволию, но относился к нему на удивление терпеливо и где-то даже и уважительно. Что-то похожее и с другими работами происходило, только с меньшей долей непонятного. — Что такое хороший партнер? И кто? — Для меня тот, кто не убивает во мне веру в правдоподобие всего, происходящего между нами. В кадре ли, или на сцене. Всех хороших партнеров не перечислишь. Да если и возьмешься перечислять, кого-нибудь из самых дорогих, из самых любимых непременно забудешь, пропустишь — таков уж непреложный закон стервозности. Плохих вспоминать? А, может, они и не плохие? Может, это я был им плохим партнером? Тоже, значит, не надо трогать. А хороших много было. Очень. Всяких. Все2 возможных, разных: партнеров-соперников и партнеровсоратников. И те, и другие очень важны и необходимы. В телевизионном фильме «Роса» у режиссера Ниточкина был у меня партнером даже...мерин Цыган. С большой теплотой и нежностью его вспоминаю. Не как лошадь, на которой мне удалось более или менее удачно ездить, скакать, нет, именно как партнера в важной психологической сцене. Прелестный был партнер! — Удовлетворяет ли профессия актера? — А кто ее знает... Теперь уж куда, конечно, от нее денешься. Вообще у меня с моей профессией были весьма сложные отношения, и уж кого-кого, но привести себя кому-нибудь в пример для подражания в деле освоения актерской профессии — уж этого я никогда и никак не смогу. Очень не гладкие были взаимоотношения. О своих метаниях в годы учебы я уже говорил, но ведь они не прекратились и после. И ничто не в силах было им (метаниям и исканиям) воспрепятствовать: ни перелом позвоночника, года на два выкинувший меня из полноценной жизни (3 месяца больницы, три с половиной — домашнего «долечивания» и полтора года ношения жесткого корсета), ни обзаведение семьей — бросал я театр и устраивался разнорабочим во 2-ю типографию «Медгиза», бросал кино и на 8 месяцев уезжал работать лебедчиком-мотористом на Обь, на родину, в Сибирь, пытался поступить в Ленинградский или Новосибирский институт инженеров водного транспорта... Примирился я кое-как со своей профессией вот только снимаясь в «Горячем снеге», «земную жизнь пройдя до половины»... И очень может быть, что решающее слово в этом примирении сыграло не убеждение, созревшее, наконец, что мы — актерская профессия и я — созданы друг для друга, а просто возраст, просто усталость, просто смирение: трудновато все-таки в 35 начинать новую 2 жизнь, совершенно новую, с нуля, отрекшись от всего привычного, приобретенного, проверенного худо-бедно тобой и тебя как-то проверившего... — Любимые роли? — Мне как-то ловчее называть их не «роли», а «работы». Любимые работы... Я говорю только о себе, о своих чувствах и ощущениях, у кого-нибудь, может, и роли, а я почему-то думаю и вспоминаю с нежностью, с тихой грустью и благодарностью судьбе свои любимые работы... А без любви вообще ни одна работа не делается. Я про себя опять же;

может, кто и умеет работать (я имею в виду: в кино, актером) без любви, я — нет. Каждая работа, больше или меньше, но чем-то, где-то обязательно дорога, обязательно памятна. В общем-то характер у меня... ну, может, не совсем уж сквалыжный, но не шибко-то покладистый;

упрямый, «поперечный»... А, может, принципиальный?.. Я не умею и не люблю просто рассказывать, мне обязательно надо — хорошо бы! — с кем-нибудь спорить, что-то опровергать, доказывать свое! Сейчас вот вспомнил о своей работе в фильме «За облаками небо» (сценарий Ю.Принцева, режиссер-постановщик Ю.П.Егоров, производство Киностудии им. Горького), и захотелось мне поспорить и возразить, ни много ни мало, а самому К.С. Станиславскому, который когда-то утверждал, что нет маленьких ролей. Есть, Константин Сергеевич! Да еще какие маленькие. Мизерные просто! Но в чем я согласен со Станиславским, так это в том, что величина роли измеряется не временем присутствия данного персонажа на сцене или на экране и не количеством текста, ему автором отпущенного, а количеством проблем, тем, идей, количеством жизни, вмещенной в это, пусть даже короткое, пребывание персонажа на сцене (на экране). Одна из самых любимых и дорогих моему сердцу ролей — роль Степана Жерехова 2 в фильме «За облаками небо» — работалась всего один день! Снималась, правда, два, но работалась всего один! Но зато какое же это было наслаждение и счастье — работать над ней. И мука. И страх, и отчаяние, и напряжение всех душевных сил, и борьба с режиссером — сперва борьба с ним вроде бы даже и против него, но потом, к величайшему моему счастью, оказавшаяся борьбой вместе с ним, с режиссером за результат, за глубину, за смысл, за плоть и кровь, за донесение до зрителя всей сложности и красоты этого человека, и любви нашей к нему. Жгучей, до слез... Юрий Павлович воевал рядом с такими людьми, я их видел, жил с ними, вернувшимися искалеченными с фронта... Для тех, кто не видел картину или забыл, напомню, в чем там суть дела: вернулся в родные места с фронта герой фильма, летчик (играл его Геннадий Сайфуллин). К нему кидается вдова его однополчанина с вопросами о муже: «Как? Где? Ведь вместе служили...» «Да, — отвечает. — Было. Помню. Сбили твоего Степана... Загорелся, потянул к лесу... Парашют помню, стало быть, вроде выпрыгнул... а дальше... Там такое было...» Дальше он ничего не видел и не знает. Потом у этого летчика со вдовой (играла Лариса Малеванная) возникает, вспыхивает, получается любовь... И все вроде хорошо, все идет к свадьбе, но! Тревожат героиню какие-то непонятные, из разных мест приходящие время от времени на ее имя переводы. И вдруг ее осеняет: это он, муж... А зачем, почему так странно — не понимает. И просит своего «героя» и любимого найти этих доброхотов и все выяснить. И герой находит на берегу моря, в какой-то мастерской при причале Степана Жерехова, бывшего своего однополчанина и бывшего мужа своей любимой. А тот — без ног. Живой, но без ног.

2 И вот в небольшой сцене, которая снималась всего один день, а на экране длится минут пять, от силы десять, надо было успеть рассказать, то есть показать, что мой Степан и гордый человек, но в совместной (довоенной) семейной жизни и любви был не очень счастлив. Почему никак не мог явиться к любимой женщине, в чьей любви не безусловно был уверен (не в верности, а именно в любви!), не мог вернуться к любимой безногим уродом, инвалидом, недочеловеком... И что забрался он куда-то в глушь, к морю, чтобы подальше от цивилизации, где «самолеты не летают», потому что душой-то он навек остался летчиком, а потеря ног навек изуродовала, обезножила, обрубила ему не только тело, но и обескрылила, обрубила, усекла душу... И почему разыскал его и узнает про его непростые семейные дела бывший однополчанин, с которым они никогда особенно ни близки, ни дружны не были — «твое-то какое место в этом деле?» — есть у него что-то к его, Жерехова, жене, или с ней, или нет?.. И навек разведшая их безжалостная и несправедливая судьба: «Ты-то вон, полковник! А я...» И еще какие-то «задачи», «линии», «темы», которые должны были прозвучать, которых за давностью лет сегодня уже всех и не вспомнишь... Когда-то, в недолгую бытность мою актером в Театре им. Ленинского комсомола, была у меня там роль тоже с несколькими «задачами», которые неизвестно как было все вместе сразу играть. Мои герои, молодой (как и я тогда) водитель, шофер, сбил девочку. Вольно-невольно, был виноват, не был. (В финале выясняется, что, конечно же, не был, и «девочка та давно в школу бегает»), но до этого финального выяснения попадает мой герой, поскольку в общем-то не проявил мужества, испугался и сбежал, попадает в довольно-таки запутанную ситуацию. На сцене он появляется в другом месте (не там, где сбил, а там, 2 куда прибыл, сбежавши) и должен при первом же своем появлении и нести в себе груз всего с ним произошедшего — и скрывать это за внешней бравадой. Вот как это? Начинаешь «бравировать» — никакого «груза» не ощущается, несешь «груз» — сразу виден «груз», а его надо скрывать. Ничего не получалось. А ставил спектакль Б.Н. Толмазов, народный артист РСФСР, очень толковый режиссер, истовый приверженец системы Станиславского. «Ну-ка, — говорит, — ничего мне в сцене не надо, никакого «сокрытия», никакой бравады — играй «сбитую девочку», — это на репетиции. И действительно! Ведь чтобы снять, допустим, какие-нибудь всполохи, фейерверки или еще какие-то световые эффекты в ночи, надо ведь, чтоб сперва была ночь, а потом уж в ней, в ночи, чтоб были прорывы, всполохи, эффекты. Но сперва надо, чтоб была ночь. И чтоб все поверили в эту ночь. А чтоб сразу и эффекты, и ночь вокруг... Ни того, ни другого не будет. Не выйдет. Не получится. Вот и тут: я должен был вжиться в состояние «согрешившего», допустившего и несущего этот груз на душе, а потом, в разговоре, в знакомстве с новыми людьми, я могу бравировать и бодриться, выламываться сколько угодно, но если я нажил на донышке души состояние «согрешившего», совершившего что-то непоправимое и мучающегося этим человека, я, набравировавшись, навыламывавшись, буду возвращаться к тому, нажитому состоянию вины, греха, муки внутренней душевной, а уж где это произойдет: непосредственно в разговоре ли, в паузе ли какой-то неожиданной — имеющий глаза да увидит! И здесь, в фильме, памятуя о том уроке Б.Н. Толмазова, захотелось мне влезть в историю, в судьбу Жерехова, в предысторию его, о которой он и рассказывает в снимавшейся сцене. Но полнее и безогляднее окунуться в эту «предысторию» мне мешал текст роли, реагирующий 2 на сегодняшние, сиюминутные раздражители, и я просил Ю.П.Егорова убрать из текста эти места, чтобы спокойно и всецело отдаться «воспоминаниям» и пережить их — в жизни-то я ничего этого не переживал, это я мог только представить себе в спокойном, связном рассказе, а текст рассказа у автора постоянно перебивается какими-то сиюмгновенными впечатлениями, отвлечениями, которые поначалу меня выбивали из состояния и жутко мешали. Умоляю Юрия Павловича выкинуть эти «отвлечения» — он ехидно ухмыляется и кажет мне «фигу». Куда денешься? Хозяин — барин... Не помню уж, как я там выкручивался, может, уходил куда-нибудь за камни (снимали на причале в Гурзуфе) и сам себе рассказывал, представлял и переживал всю «историю» героя своего без всяких «отвлечений», просто историю моего персонажа, в чистом виде, так, как она когда-то с ним «произошла». В общем как-то набрал, «взрастил» в душе всю историю моего Жерехова, пару слов Юрий Палыч все-таки позволил и изменить, когда почуял, что «заиграла», «зажила» во мне судьба Жерехова, ну, а когда «зажила», тогда уже и сиюминутные отвлечения не смогли ее задавить, зажившую-то душу, а только лишь выпуклее, рельефнее, разными ракурсами ее подавали и освещали. Вот такая «борьба» была с режиссером Ю.П.Егоровым и «против» него, и «вместе» с ним за результат, за глубину. Съемки каждого фильма у нас — если у тебя там работы не на один день — месяца три-четыре, да потом озвучание (тонировка), досъемки, пересъемки — в общем, это всегда хороший кусок твоей жизни, сроком в полгода, а то и больше. Ну, а куски жизни, как и сами жизни, бывают разные: бывает и хорошо, и великолепно, и сказочно, божественно — особенно смолоду, — а бывает и так 2 себе... А то и так, что и вспоминать-то не хочется... И потому свои фильмы я обычно гляжу с двойным отношением: с одной стороны, хочется абстрагироваться (от самого себя) и, елико возможно перевоплотиться в объективного, беспристрастного зрителя (что, конечно же, никогда не удается), чтобы самому понять, что же мы там наработали;

а с другой стороны, каждый свой фильм смотришь еще, как смотрят люди дома любительские фильмы про самих себя, про отпуск, про туристскую поездку куда-нибудь. «Андрей Рублев» вон снимался около года, почти целый год. И, конечно же, во время съемок была своя жизнь, новые места, новые знакомства, друзья, замечательные и интересные люди... Много всего было — плохого и хорошего, разного, — год жизни был!.. А в общем-то я слегка привираю, наверно: при просмотре своей картины вспоминаются окружающая и сопутствующая съемкам жизнь только в том случае, если картина не удалась, не захватила тебя. Когда я смотрел «Рублева» (а смотрел я его раз 18... если не 38. Я смотрю его всегда, если есть возможность, не могу отказать себе в этом удовольствии... А возможности бывали: гденибудь после выступления о Тарковском можно сразу уехать домой, а можно остаться и посмотреть фильм — я остаюсь и всегда смотрю;

где-нибудь в Мурманске крутят ночью по телевидению ретроспективу фильмов Тарковского — я смотрю, хотя только что прилетел, выступал и с утра тоже выступать...) Так вот, когда я смотрел «Рублева» в третий, пятый или шестой раз, я вдруг ясно понял, что это было счастье. Да, счастье! Не тогда, когда я для тренировки, для того, чтобы уверенней и спокойней чувствовать себя в седле, каждый день после съемки отгонял вместе с конниками лошадей на конюшню 2 за 4 километра — а это было... это было... не сказать как! Это испытать надо. После изнурительного съемочного дня на отупляющей, обезволивающей жаре, в посвежевшем вечернем воздухе мы, разбитые усталостью, огромной кавалькадой переходим мост через Клязьму во Владимире, туда, за Клязьму, на выезде из города, по направлению к госконюшне. — Справа под ноги! — вдруг кричит впереди головной. И все встрепенулись, очнувшись от полусонного забытья, в котором покачивались в седлах на усыпляющем шагу, ощущая под собой тепло и надежность мерно переступающей лошади и какую-то сладкую бездумную умиротворенность после напряжения рабочего дня. А напряжение было! С семи утра — грим, а с восьми — уже в седле, не слезая, ну разве что с перерывом на обед, на жаре, под солнцем, весь заклеенный в усы и бороду, в железе и мехах — княжеская боевая экипировка: кольчуга, музейная, истинная, на голове мисюрка с подшлемником, да поручи, да зерцало, да сабля с ножнами, а сверху еще соболем отороченная не то шуба, не то плащ, бурка, накидка... — Справа под ноги! — и все проснулись, вернулись к действительности. И сурово, грубовато (в кавалерии какие сантименты?) передавая друг другу по цепочке: «Справа под ноги!», внимательно обходим какую-то дыру на мосту (как раз для конского копыта! ноги ломать...) не то от вывернутого, выдернутого столба, не то от другой какой нашей «расейской» аккуратности, предупредительности и заботливости о ближнем. Минуем мост, переходим шоссе и спускаемся на берег, налево, к реке... — Ну? Все там? (мол, перешли и спустились). — Все-е! — спустились и собрались...

2 Солнце тем временем село. Быстро, прямо на глазах темнеет, и возле реки передергивает плечи уже не прохлада, а сырость... И тут слышишь: «Повод! Рысью марш!..» «Га-алопом!!»...А может, и без команды уже срывались в галоп и лошади, и люди, взбодренные околоречной свежестью, предвкушая близкий отдых и ночлег. И с визгом, с гиканьем, со свистом неслись по извивающейся тропинке, успевая только нырять головой и телом под возникающие неожиданно из темноты ветки, чтобы глаза не выхлестнуло!.. А потом — пешочком. Те же 4 километра. Обратно в город, в гостиницу. Ночью. Частенько не успевая к ужину... И все равно все это было восхитительно! Не знаю, кому как — мне нравилось. Мне и сейчас хорошо от одного только воспоминания... Кстати, общение с лошадьми сам Андрей, по-моему, тоже почитал и воспринимал, как счастье. Во всяком случае, дважды за это счастье, за это общение чуть жизнью не поплатился: у него не было возможности, как у меня, много времени отдавать этому общению, с постепенным освоением каких-то навыков, хотя бы с усвоением примитивных азов техники безопасности — в результате его дважды лошади скидывали. Один раз протащив за застрявшую в стремени ногу и что-то там в паху порвав, а другой раз, когда ему почему-то вздумалось, севши на маленькую колхозную лошаденку, махнуть ей сверху перед глазами шапкой, — она со страху шарахнулась от неожиданности, а вылетевший из седла Андрей очень серьезно разбился о какое-то подвернувшееся на грех дерево. И все равно его тянуло к лошадям! Да это и по фильму, по «Рублеву», видно. И по другим тоже. Лошади — это очень здорово, замечательно! Но это было еще не полное счастье.

2 И не тогда было счастье, когда нас возил по Псковской земле по древним городищам и погостам, и к Пушкину, в Святогорский монастырь, в Михайловское, Тригорское, и показывал, и рассказывал чудесный человек архитектор-реставратор Борис Степанович Скобельцын — хотя и это было очень славно и очень близко подходило к ощущению, понятию того, что принято называть «счастьем». Но — только подходило, приближалось. А истинное счастье, полное и безущербное, как я это понял и ощутил с абсолютной очевидностью и ясностью при третьем, пятом или шестом просмотре фильма, — счастье было именно в тот момент, когда я снимался... Когда я участвовал в большом, важном и нужном, в очень хорошем деле! И своим участием этого дела вроде не испортил! Я считаю «Андрея Рублева» нормальным, обыкновенным гениальным фильмом. Может, я не прав, но я так считаю. И мне особенно приятно было узнать, что я не одинок в этом своем мнении: Международным жюри в Италии «Андрей Рублев» был назван в числе ста лучших фильмов мира. (Это где-то 70-е годы, а нынче, говорят, перенесли его, фильм, в первую десятку, да и чуть ли не на 3-е место!..) Вскоре после «Рублева» режиссер Юрий Швырев пригласил меня еще в один исторический фильм: «Баллада о Беринге и его друзьях». К истории меня всегда тянуло, еще с первого класса, когда я увидел фильм «Александр Невский», впервые услыхал о Дмитрии Донском, о Куликовской битве, когда впервые прочел (или мне прочли) «Тараса Бульбу». Но как-то в школе мне с историей не повезло, почему-то я ее не учил. Не знаю уж, кто здесь был виноватее: учителя, не сумевшие меня достаточным образом заинтересовать, или собственная могучая лень. Да, конечно, лень!.. Но вот теперь наконец я до истории добрался! Окунулся в нее, влез, с наслаждением, с неис2 сякающим, неубывающим, а все возрастающим и возрастающим интересом. У меня интерес к истории еще и личный, интимный, что ли, связанный с моим происхождением из Сибири, из Новосибирска: как? откуда и когда мы, русские, взялись в Сибири? Ну, Ермак — это легенда почти, кто его донским казаком считает, кто уральцем;

за Гомера, говорят, вон тоже семь городов дерутся уж чуть не две с половиной тысячи лет. Ну, это интеллигентные греки семью городами две с половиной тысячи лет спорят между собой за право считаться родиной Гомера. Мы в этом отношении гораздо спокойнее греков, нам — «в три горы», как говорят, с Дона там Ермак или с Урала... Да и вообще: был у нас Ермак, и что он для России сделал, или его и вообще не было, а так, придумали песню: «Ревела буря, дождь шумел...», да и орем ее по пьяному делу... А меня это все-таки почему-то волновало: кто, какие люди заселяли Сибирь? Откуда наш специфический сибирский говор? Почему он так разнится от московского и так близок тверскому, нижегородскому? Известно, что после Ермака шло дальнейшее продвижение русских на Восток: ХVП век, землепроходцы. Казаки, за ними — купцы. Обтекали Урал: с севера водным путем и с юга, но тоже по воде: речками, на стругах, а где и волоком. На приглянувшихся местах рубили крепости-остроги, осваивались там, потом двигались дальше. Но кто, кто они были, первопроходцы-то? Откуда? Семен Иванов Дежнев — из Великого Устюга, говорят. По другим сведениям, из Волоко-Пинежской волости Двинского уезда, помор вроде бы. Руководитель и организатор Дежневской экспедиции Федот Алексеев Попов — холмогорский... Ерофей Павлов Хабаров — опять же устюжанин. Все — север. Все — поморы. И говор сибирский, если сравнивать с московским южным «аканьем» — ничего общего... Ис2 кал я, искал и наконец, сообразил заглянуть к Далю, а там черным по белому: «Сибирское наречие составилось из смеси новгородского с владимирским...» «Первые купцы, земледельцы, посадские, ямщики, казаки, даже духовенство — все это приливало в Сибирь с Севера». Ага! Новгородцы, значит! Север — и Сибирь! Разыскал родственников. И на душе как-то покойнее стало... А тут еще одна радость: нашел вдруг тихого, скромного, никому почти, кроме специалистов, не известного писателя, архангельского, северного фольклориста Бориса Викторовича Шергина. Впервые я его имя встретил в одном из предисловий к П.П. Бажову: что, мол, вот Бажов у нас замечательный уральский сказитель, но не единственный в нашей культуре, был у нас, есть! еще северный архангельский, Б.В. Шергин… Мне он доставил массу радости. Отвечаю я на Ваш вопрос о любимых ролях? Видите, разговор действительно получается как-то не о ролях, а скорее всетаки о работах… Из беседы с Александром Колбовским — Сибирский характер... Что это такое? Как вы думаете, вы по характеру — истинный сибиряк? — Сибирский характер? А что это такое? Я ненавижу сибирских двурушников, прохиндеев, конъюнктурщиков нисколько не меньше, чем таких же из любого другого региона страны. Никакого отношения к Сибири вроде не имели ни Шолохов, ни Ф.А.Абрамов, ни Б.В. Шергин, но как же я слышу их! Понимаю! У французов, кстати, это обозначается одним словом «entendre» — слышать, понимать. А вот своего земляка Анатолия Иванова (автора «Вечного зова» и прочего) — ну хоть убей — не слышу и не понимаю.

2 А кто вот мне ответит на вопрос, почему сегодня нашим детям так бедно, так непростительно мало и пресно преподают нашу героическую и трагическую отечественную историю? Я просматривал учебники своих детей, там сказано, что Америку открыл Колумб, что в исследовании Африки большую роль сыграл англичанин Ливингстон… А кто нанес на карту все и северное, и восточное побережья Евразии? Каких трудов и жертв, и героических усилий это стоило? И что это за имена на карте стоят: мыс Челюскина, море Лаптевых, море и пролив и остров Беринга? Об этом нигде ни слова — я про детские учебники говорю. Очень досадно. По-моему, заслуги участников двух экспедиций Витуса Беринга перед человечеством, и уж во всяком случае перед Россией, ничуть не меньше заслуг... да хотя бы и первооткрывателей космоса. Двенадцать лейтенантов флота российского, выпускники созданной Петром Морской академии, «сии птенцы гнезда Петрова» по пронзительному и гениальному определению Пушкина, прошли по рекам, впадающим в Ледовитый океан каждый по своей, и нанесли на карту, впервые в истории (!), весь этот дикий, страшный, неподсильный, пожалуй, никому, кроме русского человека, край. По Печоре шел Степан Малыгин, по Оби — Дмитрий Овцын, по Енисею — Василий Прончищев, который и погиб в этой экспедиции вместе с женой Марией, первой русской женщиной — полярным исследователем, а дошел и нанес на карту самый северный мыс Евразии бывший в экспедиции Прончищева штурманом Семен Челюскин, чье имя и осталось в названии этого мыса;

по Лене и Колыме шли братья двоюродные Харитон и Дмитрий Лаптевы. А руководили всей этой колоссальной работой Витус Беринг и Алексей Ильич Чириков. Беринговы экспедиции (I и II Камчатские) — это XVIII век, 1725—1730 и 1733—1741 гг. Кстати, работавший в рамках этой же II Камчатской экспедиции 2 историк Миллер впервые нашел в Якутском архиве челобитные Семена Дежнева, из которых стало известно, что русские люди еще в ХVII веке обогнули северо-восточную оконечность Азии, после чего, уже в 1898 году, по решению Русского Географического общества этот мыс и получил имя Семена Дежнева. Беринг тоже погиб в этой экспедиции и похоронен на острове, названном его именем, а Чириков вернулся. И Америки он достиг раньше Беринга, и благополучно вернулся в Петропавловск-Камчатский (который и назван-то по имени кораблей Беринга и Чирикова: «Святой Петр» и «Святой Павел»), и завершил всю колоссальную работу по нанесению на карту пятнадцати тысяч километров береговой линии северо-востока Азии. Только об увековечении и прославлении своего имени не успел позаботиться... Но ему-то некогда было, у него других забот хватало. А мы? Беспамятные. Неблагодарные... Что мы сделали для увековечивания памяти этих людей, нашей гордости, нашей славы? Пару кораблей их именами назвали, да где-то остров, где-то мыс, гдето пролив? Но этого же безбожно мало! На этих судьбах, этих именах детей воспитывать надо, а мы? «Уважение к минувшему — вот черта, отличающая образованность от дикости», — считал А.С.Пушкин. Можем мы что-нибудь ему на это возразить? Но мы возражаем! Постоянно. Всей нашей практикой, всем нашим упрямым, занудным, каким-то прямо-таки бараньим повторением и повторением собственных же ошибок!.. Какового ни унять, ни остановить не можем! А может, даже и не желаем... Не желаем! Ни знать, ни уважать прошедшего, ни детей учить на его горьких и высоких примерах. Тысячу раз прав Пушкин в своем убеждении, что только «Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим». Да мы же сами себя обкрадываем! Их уж 250 лет как нет, тех героев наших, им давным-давно 2 ничегошеньки не надо, это нам надо! Детям нашим. Внукам. Чтоб людьми быть, цивилизованной нацией. С историей. С памятью. С гордостью! Но и зато какая же перспектива у нас! Ведь герои Беринговых экспедиций, лейтенанты флота российского, «птенцы гнезда Петрова», из них же каждый — каждый! — и судьба, и история, и сюжет, и тема. И для пера, и для подмостков. И для резца, и для кисти. И для скрипки, и для оркестра. А уж для кинематографато! Только бери, только копай. Тут тебе и неотразимая, прямо-таки коммерческая завлекательность, и углубляющее ум и расширяющее кругозор знание, и воспитание и души, и тела, и чести, и совести!.. «Эх, ты, недотепа...» — давно хочется сказать всему нашему кинематографу, как ворчал когда-то в «Вишневом саде» у Чехова старый слуга Фирс... Если бы не метаться нам в безумных копированиях и подражаниях из одной крайности в другую, если бы с душой да с головой окунуться в собственную историю, не закрывая, конечно же, глаз и на опыт других народов, но собственную-то поглубже, поосновательнее узнать. И ведь примеры есть у нас. Как вон тот же Тарковский проник во времена Андрея Рублева. И для нашего времени кое-что открыл, глубоко и с умом проникнувши в пятнадцатый век. Весь цивилизованный Запад, которому мы сейчас иззавидовались и исподражались, кинулся тогда подражать Тарковскому, вспоминать собственную славу и гордость: итальянцы много телевизионных серий посвятили Леонардо да Винчи, немцы — Иоганну Себастьяну Баху. Ну и что, вышло у них что-нибудь? Не подражать надо, а думать. Искать. И нам — тоже! А материал у нас — вон он, под ногами — наше золото, наше богатство неиссякаемое, наша история (из которой Тарковский-то и копнул! Да как удачно!) 2 С моей колокольни глядючи (по моему частному суждению и убеждению)... Кроме удивительного, феноменального двойного автопортрета: Рублев и Бориска — и тот, и другой — это ж духовные автопортреты самого Тарковского, кроме пророческого предсказания собственной судьбы (Бориска — «такую радость людям сделал», а его за это и копытами власть предержащие чуть не стоптали, и оставили в одиночестве рыдать у пыточного колеса...), Тарковскому в «Рублеве» удались две главные гениальные вещи. Первая — это глубочайшее погружение в жестокие парадоксы российской истории, чем он — как ни странно! — не принижает ни историю, ни характер, ни судьбу России, а поднимает на какую-то звенящую, пронзительную высоту и свою, и нашу (!) любовь. И к этой земле и народу, на ней живущему. И вторая — это проникновение в душу художника! Великого, гениального художника. В его муки и радости. Что, на мой не бесспорный взгляд, не удалось сделать его западным последователям и эпигонам. А удалось все это Тарковскому по одной простой причине: потому что он сам был великим художником! Не великому художнику к судьбам великих людей, по-моему, лучше не прикасаться — толку не будет... Тарковский сам был великим художником, с бесстрашным, открытым взглядом на окружающее, на мир, с глубочайшими нравственными и философскими поисками, муками и страданиями, с величайшей мудростью, человеколюбием, правдолюбием, милосердием и самоотречением, с беспощадной требовательностью к самому себе, к своему труду, к своему искусству. Мне кажется, во все это ни перевоплотиться, ни «проникнуть» нельзя, таким просто надо быть. Невеликий повествователь, рассказывая о великом человеке, проникает как бы через замочную скважину в интимно-бытовые подробности жизни великого челове2 ка (и нас за собой в эти подробности втягивает!) — в то, как у Баха глаза болели, как Моцарт весело и жизнерадостно хамил всем окружающим, потому что он-де гений, а окружающие — еле-еле барахло;

а Верди очень как-то противно и недостойно самого себя ревновал к славе молодого и талантливого Бойто. А великий рассказчик проникает в душу того, о ком рассказывает, в муки творчества — не в спор о том, покупать ли новый загородный дом, как его отстраивать и на какие деньги, а в высокий спор двух гениев, двух гордостей русской и мировой культуры, в высочайший спор метафизика Феофана Грека, скорбного, трагического метафизика, который все видит и верно обо всем судит, только не верит в развитие. В возможность развития для человека вообще, а для русского — в особенности. И светлейшего диалектика Андрея Рублева, свято верящего, ощущающего, чувствующего всеми клеточками, всем существом своим, что любовью, милосердием, просвещением может и должна преобразиться, да, темная сегодня, да, грешная, но не безнадежная для духовного преображения душа русского человека. И не оголтело, не зажмурившись и не реагируя на вокруг происходящее, верит в это Рублев. А верит как живой и зрячий человек. Со взлетами и падениями. С провалами в черное отчаяние, но и с новыми солнечными взлетами! Вспомните, вспомните все пронзительные сцены и с Феофаном, и с Даниилом Черным, учителем. Споры чуть не до остервенения, до горького разочарования и непонимания, непринимания, не прекратившиеся даже со смертью Феофана, который и мертвым является Андрею в минуту жутчайшего душевного потрясения в разрушенном храме... А «Молчание»? А покаяние Кирилла? Не слюнявое, показушное покаяние: «Ах, какой я был плохой, и как я в этом раскаиваюсь...», — а покаяние действенное, подвигнувшее гений Рублева на творчество, на новый взлет, на создание величайшей и бессмертной «Троицы»! Соз2 дания во имя и на благо человека, для и ради его просвещения и спасения, а для меня Рублев является одним из первых, кто созидал душу русского человека. И становится тогда нам понятно, как, откуда и почему получил такое нетрадиционное решение «Страшный суд» на фреске Успенского собора во Владимире. Не традиционное: подгоняемые вилами чертей, в ужасе и безнадежности валящиеся в огонь и смрад, в кипящее, пузырящееся гноище преисподней скорбные души грешников, а… торжественное шествие жен-мироносиц! — Праздник, Данила, праздник!! Какие ж они грешницы? Нашли грешниц… Кстати, еще пример «христианского смирения», покорности догмам и канонам Священного Писания и у Рублева, и у Тарковского… Становится понятно, с чего, откуда и почему явились людям «Троица» с идеей согласия и гармонии;

и милосердный (!), а не карающий «Спас» из Звенигорода... И кому какое дело, какие были гнусные или очаровательные привычки, отвратительные или прелестные черты характера у Цицерона или у Петрарки? У Чайковского или Рафаэля? У Шопена, Рабле, Моцарта, Шекспира или Достоевского? У Тарковского или Рублева, или у безвестного мастера, отлившего чудо-колокол?.. А в этих западных нескончаемых телесериалах все замечательно и правдоподобно: и портреты, и эпоха, и интерьер, и актеры вроде здорово играют, только непонятно, откуда взялись-родились «Джоконда», си-минорная Месса, «Реквием» или «Аида»... Пусть обвинят меня в квасном патриотизме, но, ейбогу, западному искусству такое не по зубам. Это доступно только русскому искусству. Скажу больше, социалистическому. Хотя на бесспорности этой мысли не настаиваю, но мне абсолютно серьезно, искренне и убежденно кажется: такое доступно только нашему и именно социалистическому искусству, художнику, рожденному в на2 шей стране, а возможно, и в нашей поруганной системе. Я вполне допускаю, что с этой мыслью прежде всего был бы не согласен сам Тарковский, и тем не менее мне так кажется... Пусть это будет моим психозом. Имею я право на психоз? Сам-то про себя я твердо знаю, что никакой это не психоз, а самая что ни на есть правда истинная. Западное искусство всегда было более индивидуалистическим. Хотя в лучших своих образцах поднималось до уровня общественного, т.е. социалистического («Песнь о Роланде», «Дон Кихот» и пр.), а русское искусство, русская классика всегда, начиная со «Слова о полку Игореве» — да раньше! — с летописей и «Поучения Владимира Мономаха» всегда было общественным, стало быть, социалистическим. Только после 1917 года махровым цветом расцвело массовое псевдосоциалистическое псевдо же искусство. Чем дискредитировало, опаскудило и самый термин. А в лучших образцах было, есть и всегда пребудет социалистическим, т.е. общественным. И «Тихий Дон», и «Белая гвардия», и Платонов... И Тарковский! До «Ностальгии» и «Жертвоприношения» — там, мне кажется, и его свернуло в западную сторону, от общественного ближе к индивидуалистическому.

Из моей жизни в «искусстве» Из дневника: 21 августа 1962. (Окончив в 1960 году училище, успел уже окунуться в актерский мир, поработать и в театре, и в кино). Русь... Ленивая, удалая, могутная. Родная... Где тебя сегодня найти? Ты есть еще! Есть! Добрая, большая и несуразная. Ты все та же, что и прежде, только бы поймать тебя сегодня, услышать, куда ты сегодня несешься. Талантом нужно быть на тебе. Без таланту темновато. Люблю я тебя... Песни люблю, жизнь твою, людей твоих, всю люблю, какая есть, но что я-то для тебя могу? Где мне в тебя вклиниться? Каким винтиком?

2 Смотрел вчера «На семи ветрах» Станислава Ростоцкого. Понравилось. Все известно: и верность («Жди меня»), и разбитый ЗАГС («Третий тайм»), и счастливый конец, а все равно понравилось! Чутко, умно, человечно сделано, лучше и выше, чем «Жди меня». Очень понравилось. А никому не нравится (из тех, кто были вокруг, с кем общался)... Им вот «Иваново детство» нравится... Боже, как скучно с ними, с ихней бодростью, «юмором», благополучием... Как? Как в Русь вылезти?...Ныть не надо. Жить надо. Понятно. Но актеры опостылели! Опостылело их самодовольно-квакающее болото. (прямо «Глумов»), а выхода нет, не видно. Ну что хорошего было в моем актерстве? В училище — только одинокие мечты да планы. В «Залпах»… (первая главная роль, фильм «Последние залпы»). Занятость? Витька (приезжал друг Лихоносов в Закарпатье на съемки. Как же без друга?!) «Любовь-война»? (И это было.) «В Минске? (вторая картина моя была: «В трудный час»;

друг Малыгин, посмотревши, телеграммой обрадовал: «Посмотрел «В трудный час» вкралась ошибочка это было два трудных часа»... Вот такие вот радости. А картина вроде ничего получилась, очень даже ничего, но это позже ощутилось, а тогда вот эти вот чувства были...). В Минске — ни хрена хорошего, потом — только Танька (жена), да кой-какие мысли относительно «Последнего хлеба» (мысли были, а сняться не довелось). Что, что придумать? Куда деться? Денешься, как завтра Танька родит, а денег уже сегодня нет... без родов да и с кином! Эх... образовалось бы! Где-нибудь отдыхали бы, от нечего делать что-нибудь доброе сделать бы... в шутку бы чтоб пригласили: «Оставайтесь, мол, у нас». — А я бы — всерьез! Со всеми моими и остался бы!..

2 Еще дети как поганцами вырастут... (на одном ребенке я останавливаться не собирался. Да так и сделал.) Поди влезь в ихнее время да в их душу, когда со своим-то тут...

Чем дорог тарковский «АНДРЕЙ РУБЛЕВ» ТАРКОВСКОГО (приз Международной критики на фестивале в Каннах 1969 г.) Произведение самое грандиозное из тех, что мы видели в Каннах. «Франс суар» Речь идет действительно о шедевре. «Юманите» Этот фильм благороден и прекрасен. «Монд» Это фильм фильмов. «Юманите димам» Этот молодой гений возбуждает наше восхищение совершенной оригинальностью своего произведения «Леттр франсэз» Неизвестный фильм потряс фестиваль. «Пари матч» У меня в душе, в памяти, в очень глубокой моей любви к нему и благодарности (конечно же, ему в свое время не высказанных) живет свой Тарковский. Возможно, очень мало похожий на «всеобщего». Наверняка непол2 ный. Мой. Локальный. Но поскольку не без любви и благодарности живет он во мне, мне кажется, что эти мои к нему и любовь, и восторги, и благодарность тоже, может быть, чего-нибудь стоят. А может даже смогут чемто и дополнить всеобщую сегодня любовь и благодарность к нему. Что я могу сказать о Тарковском? Наверно, только то, что сам знаю, с чем сам сталкивался. А сталкивался я с Тарковским 60—70-х годов, а это был по моему ощущению и твердому убеждению совсем другой Тарковский, нежели позже... Ну, может, не совсем, но все-таки... «Вращается весь мир вкруг человека, — ужель один недвижим будет он?» — когда-то вполне справедливо замечал А.С.Пушкин. А мир вокруг Тарковского «вращался»... И весьма ощутимо, весьма по-русски. Конечно же, и он менялся. Не мог не меняться. «Горькая детоубийца — Русь!..» — как тоже не без справедливости сетовал несколько позже Максимилиан Волошин. Так вот горькая детоубийца Русь» — в который уже раз! — выродила чудо! Себе на радость, на гордость, окружающим на зависть... Но сколь богата и неиссякаема ни была всегда Россия на таланты, рождение их и восхождение, — во все эпохи и провалы своей истории неумных-то рук у нее всегда оказывалось столько, что никакое изобилие талантов ни в какие времена никогда не поспевало ни ускользнуть от них, ни увернуться. От неумных рук своих. Ну нельзя же назвать «головами» то, что давило Тарковского. Только «руки». Вот эти вот самые. Да одного ли только его? Во все времена... Во всех областях человеческого знания и творчества. С чего мы в свое время «Слово о полку Игореве» на 600 лет потеряли? Иго виновато? Сейчас... Кроме татарского ига, которому вполне естественно было наплевать на нашу гордость и культуру, сво2 их дураков и разгильдяев с тем же «татарским» отношением к нашей культуре мало было? Чудо еще, что нашли. Найдем ли книгу академика Вавилова, писанную без всякого татарского ига в наше время в нашей тюрьме?.. Я не очень хорошо помню ужасы татарского ига, но ужасы ига наших неумных рук — вот они! Здравствуют по сей день. И, как это ни печально, кажется, ни на пенсию, ни в отставку, ни в архив не собираются... А Тарковский... Вроде бы я отвлекся от темы. А вроде и нет. Потому что тема России, всех ее бед и тягот, и загадок, так до сих пор никем не постигнутых и не разрешенных, была самой ключевой, самой становой, самой больной и неотпускающей темой моего Тарковского, того, которого я знал;

когда я его знал. Особенно близки мы с Андреем не были. Хотя я снялся у него в двух фильмах, хотя где-то в застолье, поднимая за меня тост, он однажды сказал: «Я не имею чести быть другом Юры…» — стало быть, дружбу со мной вроде почитал за честь;

хотя был я у него дома раза два-три (раз где-то на проспекте Мира, потом на Мосфильмовской), пару раз он у меня был. Когда у меня произошли крупные сложности, он при встрече очень участливо справился: правда ли или брешут люди? Но вокруг него всегда столько толпилось народу... В шутку ли, а может не совсем, он опасался переезжать на «Мосфильм», потому что: «будет приходить… (такой-то) — за жизнь толковать...» (Слава богу, называл не мою фамилию.) Так что народу вокруг него и без меня хватало. Больше всего я — как гражданин, как личность, как некая условная единица восприятия культуры, что ли, если можно так выразиться, — больше я получил всетаки от его фильмов, чем от личного общения. Да, наверно, это и правильно! Чего бы стоило его творчество, если бы личное общение с ним давало больше, чем общение с его творчеством? Он всегда ориентировался, адресовывался, рассчитывал как-то на умного зрителя. Он стеснялся делать фильмы для дураков. Вся советская кинематография, в подавляющей своей массе, — не стеснялась, а он стеснялся. Может, именно поэтому руководство «не понимало» и не принимало Тарковского? Руководство знало, какой и чьей страной оно руководит, а этот... Упрямо делает и делает фильмы для каких-то... ну, явно же, не из этой страны! Что же лично мне дают фильмы Тарковского? Тарковский для меня является... представляется мне нормальным режиссером кино (как Шаляпин был нормальным оперным артистом, Пушкин — нормальным поэтом, Рахманинов — нормальным композитором и т. д.) Все остальные, ну не все, конечно, но все-таки подавляющее большинство, кто к этой норме приближается, кто стремится, кто только мечтает, а кто и... (и очень немалое количество!) движется в диаметрально противоположном направлении. Как-то примерно так же он и сам считал: когда очередное мосфильмовское руководство (опять же: «руки»!) не принимало очередную его картину (не помню, не то «Зеркало», не то «Сталкер»), оно, руководство, мотивировало это свое неприятие тем, что оно, дескать, «не понимает», о чем картина. — Ну и что? — отвечал Тарковский. — Я не понимаю ни единой картины, которые выпускает «Мосфильм». Кроме «Калины красной», вот это я понимаю, а больше ни одной не понимаю,— ну и что? Тем не менее, все они выходят... Шукшина, стало быть, он воспринимал как «норму», а все остальное — «не понимал»... На «Днях советского фильма» в Польше в 1985 году, когда там только-только улеглись волнения, связанные с «Солидарностью», в одном из киноклубов меня спросили о моем отношении к Тарковскому и, в частности, к фильму «Андрей Рублев», в котором я снимался (Тарковский в это время был где-то за границей, информации о нем у нас не было никакой, фильмы его не шли). Я понимал, что вопрос был не «невинный». Ну не провокация, но, во всяком случае, как у нас выражаются: «проверка на вшивость»: буду ли я выкручиваться и как? Я ответил, что считаю — это не официальное мнение нашей кинокритики, кинополитики, а только мое, личное, частное, — так вот я считаю «Рублева» обыкновенным, заурядным (то есть нормальным!) гениальным фильмом. Что, по моему мнению и соображению, он, «Андрей Рублев», занимает в русском кинематографе примерно такое же место, как «Война и мир» Толстого в русской литературе. Как русская литература, русская художественная культура учили меня любить Родину... Понимать ее, узнавать и — любить. Любить. Ужасаться, сокрушаться и содрогаться ее трагическим, непоправимым ошибкам — и тем несокрушимее, неистребимее любить ее! И Пушкин, и Гоголь, и Толстой, и Герцен, и Салтыков, и Чехов и многие-многие другие из прошлого, Шолохов, Булгаков, В.Ропшин (Б.В.Савинков), и другие из нынешнего века, — так и Тарковский (для меня) тихо и скромно, но твердо, достойно, неискоренимо встал в этот ряд и продолжил ту же миссию. Как-то в каком-то интервью какой-то японский корреспондент мне заметил: «Очень интересно было услышать, что Вы подчеркиваете реалистичность творчества Тарковского в «Андрее Рублеве». А мы за рубежом знаем Тарковского как великого мастера символического кино. Причем знаем, что в этом тайна и привлекательность его творчества». Ну не знаю, в чем там тайна и привлекатель ность Тарковского за рубежом, я говорю о себе (могу говорить только о себе), о своем отношении к Тарковскому, своем восприятии его. Сам я — реалист. По натуре, по душе, по идеологии (мировосприятию). И естественно, что мне дорога именно эта сторона его творчества — реалистическая. Но в общем-то и все его «странности», если на них смотреть философски, — это нормальный художнический, а может, и художественный реализм. Конечно, он никакого отношения к нашему ортодоксальному, дурацкому, так называемому «социалистическому реализму» не имеет (который, кстати сказать, ортодоксальныйто в подавляющей, непобедимой, ликующей массе своей не был «реализмом», даже «социалистическим»). На мой непросвещенный взгляд, социалистическим было вообще все русское искусство, начиная со «Слова о полку Игореве», в отличие от западного искусства, где гораздо сильнее была индивидуалистическая струя. А наши-то, в литературе ли, в музыке, в изобразительном искусстве — Иисусы Христы, князья, цари, самозванцы, «лишние» люди, «новые», разночинцы, офицеры-белогвардейцы, коммунисты, Гришки Мелеховы (да и Андреи Рублевы с Феофанами Греками, не говоря о Даниилах Черных) — сроду же не за себя, все не за себя, все за людей, за «громаду», за «мир», за «опчество»! Страдают, борются, воюют, мучаются, маются, но не за себя же! А понятие «социалистический» с понятием «общественный» тоже ведь както связано? А все «странности» Тарковского — это всего-навсего индивидуальное восприятие мира, окружающего. Всякий воспринимает мир через призму собственной индивидуальности, а художник — особенно. Без яркой индивидуальности он просто не художник. В последние годы мне почему-то все время приходится оправдывать, защищать реализм Тарковского: «Мне дорог Тарковский-реалист…» озаглавлены мои воспоминания в сборнике «О Тарковском» (М., «Прогресс», сост. М.А.Тарковская, 1989 г.);

«Он ни разу не оскорбил мой реализм» — нахожу еще в каких-то своих ответах какому-то журналисту... — стало быть, вроде очевидно и бесспорно, что Тарковский у нас — великий религиозный художник-символист, ну с незначительными вкраплениями реализма, каковые только я, по капризной склонности к этому бесперспективному, изжившему себя и никому не нужному направлению, упрямо и занудно пытаюсь воскрешать и отстаивать. Я не поклонник позднего Тарковского, может, под конец жизни там у него и развились, и проявились и религиозность, и символизм. Может, если все это расцвело и проявилось к концу жизни, — может, оно и поначалу где-нибудь в душе гнездилось, может быть. Но вовне не выплескивалось. Не помню. Никакой религиозности. Ни даже какого-нибудь заметного, обращающего на себя внимание символизма. Кроме реализма я в нем, в моем Тарковском 60—70-х годов, с которым я общался и работал, кроме реализма — да ничего я в нем не помню! Не то, чтобы он занимался там своими символизмами и религиозностью и только из деликатности не обижал во мне моего трепетно обожаемого реализма, нет. Когда мы работали и на «Рублеве», и на «Зеркале», ничего кроме реализма я в нем не помню. Нормальный живой реалист был. Да еще какой! Не дубовый и пресный псевдореалист, какими тогда кишели советская литература и искусство (да и сегодня кишат! Только оперативно знаки поменяли, плюсы на минусы), а живой, тонкий, умный, пронзительный, парадоксальный, всеохватывающий, в обстоятельности исследования не уступающий Льву Толстому, а в беспощадности отображения — Михаилу Шолохову. Где-то, кажется, в Кембридже, шолоховский реализм был назван «свирепым», а Тарковский в «Рублеве» нежнее? Мне помнится другое: как ему навязывали, пытались всучить, подсунуть религиозность. Вот это я помню. А зачем бы, казалось, навязывать человеку то, что у него бесспорно имеется? Я знаю, что на Западе есть высочайшего класса мастера лжи и подтасовки. Сами рассказывали! По «Голосу Америки» собственными ушами слышал. Только фамилии мастеров не назвали, поскромничали. Нашим дурачкам и брехунам и не снились такие высоты в этом мастерстве. И вот эти мастера пытались навязать Тарковскому религиозность, причем очень и очень квалифицированно. «Андрей Рублев» был закончен в 1966 году, потом кажется, был отправлен на Каннский фестиваль, но потом наши киновласти чего-то испугались и срочной телеграммой вернули уже уехавший фильм прямо с границы. Но как-то из-под полы (не по официальным каналам) фильм на фестиваль все-таки попал и был показан. Но кто его туда неофициально доставил, они же произвели над фильмом маленькую операцию (по линии лжи и подтасовки гениальную!). Как всегда кончался фильм? Рыдает у пыточного колеса колокольный мастер Бориска на руках у утешающего его Рублева, заговорившего, наконец, нарушившего свой же обет молчания и возвращающегося к людям, к жизни, к творчеству! Камера опускается на догорающие головешки костра, которые вдруг расцвечиваются (после двухсерийной черно-белой картины!). Вступает цвет. Звучит и набирает силу хорал. Камера скользит по частям и деталям рублевской «Троицы», написанной в самом конце его жизни, уже после «Молчания», после времени, показанного в фильме. Медленно скользит камера по божественным рублевским краскам, 30 набирает силу хорал, достигает, кажется, вершины, апогея и вдруг — тишина. И во весь экран — Спас из Звенигорода, из Звенигородского чина, Рублевский милосердный лик Спаса. Тишина... Потом где-то далеко — удар грома. Струйки воды побежали по лику. Шум дождя. И вот уже дождь заливает весь широкий экран. За завесой дождя не видны дали, а на переднем плане — луг, замызганные крестьянские лошаденки с провалившимися от работы и старости спинами щиплют траву. И все заливает дождь... Концепция фильма абсолютно реалистическая: вот эта страшная, темная, грешная, несправедливая жизнь родила вот это сказочно-дивное, великое духовное искусство, но сама жизнь... как была, так и осталась (пока, или не пока, как кому понравится, кто как поймет...) — сама жизнь так и осталась темной, беспросветной... Что же сделали «мастера», из-под полы доставившие фильм на фестиваль? А они отрезали в конце «лошадей под дождем». И весь реализм концепции летит! Рушится. Получается сразу же религиозный фильм: через все страдания Рублев пришел к Богу! А если кто этого не понял, так «Голос Америки» разъяснял, когда «Рублев» уже официально добрался до очередного международного кинофестиваля. Это в 1969 году я слышал своими ушами: «Вы помните, дорогие друзья, какой замечательный фильм показали нам тогда, в 1967 году устроители фестиваля? Как Рублев через все страдания пришел наконец к Богу! (А чего было Рублеву «приходить», когда он никогда и никуда от Бога не уходил, с детства или с юности был монахом и иконописцем?! — Ю. Н.). А что нам привезли сейчас? Официально?! Советские власти заставили Тарковского приделать фильму этот сусальный, так не идущий ему конец: какие-то грязные лошади под дождем...» Я снимался в «Рублеве», знал историю создания фильма и всех его последующих мытарств и злоключений, кажется, во всех деталях и подробностях, но перед лицом такой рафинированной, квалифицированнейшей лжи даже я дрогнул: «А кто его, Тарковского, знает... может, он и правда в каких-то там своих, мне не известных вариантах и приводил Рублева к Богу?..» А варианты у него были!.. Только я три помню... При встрече с Андреем я рассказал ему, в какие сомнения поверг меня «Голос Америки», и спросил, не было ли оснований для таких выводов, то есть не было ли у него каких-нибудь вариантов, когда бы картина кончалась ликом Спаса Звенигородского, а не лошадьми под дождем? «Ты что, обалдел?! — ответил Андрей. — Никогда в жизни такого не было». Вот это было. Это я помню. Где-то около 1969 года привезли мне из Парижа вместе с сообщением, как и где, в каких кинотеатрах и как долго идет наш «Рублев», буклетик с кратким содержанием фильма, с объяснением французам, далеким от нашей жизни и истории, что они увидят. Автор текста не назван, некоторые даже убеждены, что никакой это не француз, а наш русский эмигрант написал. Вот заключительные строки этого «объяснения»:»…появляется другое простодушное существо, дитя народа, которому поручена забота отлить большой колокол, который ознаменует возрождение Святой Руси. С муками и напряжением дело было чудесным образом совершено. Вопреки сомнениям флорентийских послов, презирающих этот дикий крестьянский народ, колокол зазвонит чисто и светло. Чудо этой удачи рассеивает сомнения Рублева. Он снова возьмет свои кисти, и фильм закончится постепенным детальным раскрытием Троицы, главного произведения художника. Цикл завершен, русский народ на пути 30 к своему единению находит свое первое духовное чудо, и лошади, символ жизни и надежды, радостно фыркают под всеочищающим дождем». А насчет религиозности... Ну, конечно, естественно, что моя память тоже не идеальна и не безупречна. И конечно же, наверно, она с большей готовностью служит мне, моим склонностям и взглядам, им на помощь кидается в первую очередь, их поддерживает, из всего многообразия фактов, ей (моей памяти) знакомых, она более цепко выхватывает те, что подтверждают мою правоту, верность моего мироощущения. Все это так. И вполне естественно. И все же! Ну где, где в «Рублеве» религиозность? То, что герои «Рублева» говорят и мыслят категориями Священного Писания, а не «Краткого курса истории ВКП(б)»? Так это чистейший реализм, а не религиозность: никакими другими категориями люди того времени мыслить и не могли. А может ли позволить себе истинно религиозный человек (себе — как автору, своим героям) столь вольно толковать Священное Писание, как это в фильме у Тарковского делает Андрей Рублев? Ha что ему Феофан Грек замечает: «Ой, смотри, договоришься ты!.. Сошлют тебя на Север иконки подновлять…» И это религиозность? Не знаю... Насчет реализма — знаю, а насчет религиозности... А весь Запад почему-то давно и упорно навязывает Тарковскому символизм и религиозность (и не только Запад...). «Что у него главное — религиозность, избранность? Или тяготение к символам?» Шеман Вильгот, шведский кинорежиссер, актер, писатель, критик, сценарист... Ему вторит Северин Кусмерчик из Варшавы: «К каким символам... стремился Тарковский? В чем заключается его «религиозность»?» «Религия играла важную роль в жизни Тарковского, он всегда стремился к встречам с религиозными людьми, 30 с интересом обсуждал с ними вопросы веры» (Михал Лешиловский, шведский монтажер, режиссер). Ну вот не помню я, чтобы «всегда» Андрей «стремился к встречам с религиозными людьми»! Революционных демократов даже прошлого века и Герцена — не любил. Крепко. Это помню. (Хотя в душе не согласен с ним был, но помню! Куда денешься?) Помню, как он любил, обожал русские иконы, иконопись в полной святой убежденности: «Ну, это все любят...». (Я вовсе не разделяю этой его убежденности.) Помню, как он, самозабвенно закатив глаза, как глухарь на току пел под гитару почти всегда одно и то же: переделку Г.Шпаликовым на мотив романса «Я встретил Вас...» — «Прощай, Садовое кольцо…». Знаю, что безоглядно бросался в драку — за друга ли, за честь женщины... и вообще за честь и достоинство человека (и за свою в том числе), за справедливость. Вообще за все, за что стоило и стоит всегда бросаться в драку. Это все знают, но не все бросаются. А он бросался! Помню, что он обижал людей. Вольно, невольно, но обижал. Самых дорогих, самых близких, самых верных. Мужчин, женщин, родных, друзей, коллег, соратников (меня не обидел никогда, может, потому, что мы не были слишком близки?). Страшно мучился этим, страдал, переживал, но... было. Знаю. Помню. А насчет стремления к религиозным людям?.. Не знаю. Не помню. Не видел. Никогда не замечал. Иосиф Бродский где-то заметил, что русской интеллигенции свойственно обожествление народа («обожествление народной массы, въевшееся в плоть и кровь русской интеллигенции». И.Бродский «Об Ахматовой»). Есть такая болезнь, такая беда, чего греха таить... И беда эта, с виду такая невинная, очень много вреда приносит. (Может, именно поэтому, что с виду кажется столь невин30 ной?) Первым, кто мои мозги повернул в сторону этого греха нашего и осознания колоссального вреда от этого греха, был Тарковский. «Андреем Рублевым», нашим общим фильмом, он это сделал. Фильм «Андрей Рублев» для меня лично является не столько моим произведением, в коллективном авторстве которого я каких-нибудь своих полтора процента имею (да нет, поменьше, полтора — многовато), сколько произведением, воспитавшим меня. И воспитывающим! Не перестающим воспитывать. Как «Война и мир» Толстого... Как Микеланджело. Да вообще как вся мировая классика. М.А.Лившиц, философмарксист, где-то советует: «Читайте Монтеня, Пушкина, Толстого», — и я это понимаю не как навязывание Лившицем своих литературных вкусов, а как совет: вот эти вот авторы более других учат мыслить, а меня (если считать, что я как-то могу мыслить) учил этому, кроме Монтеня, Пушкина и Толстого, еще и Тарковский. И в этом тоже реализм Тарковского. Причем самый высокий, самый весомый, самый драгоценный (с моей точки зрения) реализм — реализм мысли. Не детали, не подробности, не положения, не антуража, а реализм мышления. В этом, кстати (опять же, как мне кажется) в нашем кинематографе рядом с Тарковским и поставитьто некого... Ну, разве что Эйзенштейна. С той только разницей, что Эйзенштейну не дали сказать (я имею в виду «Ивана Грозного», 3-ю серию, «Един, но один»). Тарковскому все-таки более повезло (с «Рублевым», дальше тоже не повезло...). Из того же парижского буклетика: «На заре XV в., когда русский народ начал наконец осознавать свою жизнеспособность и единство, монах, богомаз и иконописец Андрей Рублев вскоре теряет известность, приобретенную при жизни.

Надо было произойти Октябрьской революции и вмешательству Ленина, чтобы его произведения, забытые и часто искаженные, вновь бы находились, изучались и реставрировались. В 1930 его иконы выставлялись в Кремле, в 1960 СССР отметил 600-летие его предполагаемого рождения. Древние летописи отмечают его величайшее милосердие, коим он освещал грубый и жестокий мир, в котором жил. Возможно, именно это милосердие побудило его отказаться от следования византийским канонам и стать первым русским художником. Живые краски, непременно смягченные формы, нежное изящество, колорит, кроткая радость вместо испытаний и вечного страха перед Богом, суровым судией деяний человеческих. Вместо Спасителя с гневным глазом у Рублева впервые (!) Христос любящий, с дружелюбным взглядом. И вот вокруг этой выдающейся личности Тарковский слагает гимн во славу своего народа. Фильм жесткий, но фильм необъятной надежды». Несколько лет назад моя тогда 17-летняя дочь, собиравшаяся посвятить себя искусствоведению, посмотрела «Зеркало». И пришла в ужас. Не от картины. От себя. Бестолковой, неполноценной, ничего не понявшей, ничем в фильме (знаменитом! признанном уже тогда всеми!) не тронутой. Я не пришел в такой ужас от ее «неполноценности». Я понимал, что, несмотря на заявление Тарковского в прологе фильма устами вылечившегося от заикания юноши: «Я могу говорить», — я понимал, что сам Тарковский в «Зеркале» без «заикания» говорить всетаки еще не мог: ведь снималось «Зеркало» лет за 10— 15 до «Покаяния», во времена самого глухого и могучего застоя. И я стал пытаться расшифровывать дочери все или какие-то ключевые, как мне казалось, «заикания» фильма. В частности, историю с «опечаткой». Где, на мой взгляд, гениально во времена, когда нельзя было говорить, — все-таки сказано! показано, через чушь, ерунду (приснилось, показалось женщине, что она пропустила в самом «высоком» издании какую-то смешную опечатку, которую обязательно расценили бы как «вредительскую»!) — вот через такую ерунду очень точно сказано было обо всей эпохе «культа личности». Я пытался объяснить молодой современной девице, в какой обстановке страха жила тогда вся страна, все мы, наши родители... И вдруг жена добавляет: «И ответственности!» Да! И ответственности! И это жутко важно. Это — правда. Это положительная сторона того времени. Как страх — отрицательная. И одного без другого быть не могло! И в этом гениальность Тарковского-художника: в маленьком глупом эпизоде суметь показать все время, все! Со всеми его ужасами, сложностями, достоинствами и недостатками. Опять — где символизм? Какая религиозность? Высочайший реализм. На уровне всех мировых классических стандартов. А может, и повыше… А как он работал! Наш брат-актер любит посмаковать всевозможные физические «страсти» и «ужасти», которые ему якобы приходилось выносить на съемочной площадке: как зимой лето снимают да по скольку дублей и т.п. Конечно, и у Тарковского на площадке всего этого хватало. Мою сцену скачки и рубки в «Рублеве», когда мой Малый князь зарубил монаха-богомаза, мальчишку (которого играл не профессиональный актер, а студент какого-то московского техникума, по фамилии Матысик, как сейчас помню...), и тот, перевернувшись от удара, падал рядом с жалобно вызванивающей пилой, а из разрубленной шеи била фонтанчиками алая артериальная кровь... Все это было придумано, сочинено, оставалось воплотить. Как? Придумано было и сделано устройство для фонтанирования артериальной крови, найдена пила, которая, как требовалось режиссеру, покачивалась и повизгивала, только моя спортивная лошадь никак не желала скакать вровень с операторской машиной (машина должна была останавливаться на заданной точке и дать возможность оператору В.И. Юсову, выпустив меня с лошадью из кадра, наехать на крупный план умирающего и фонтанирующего разрубленной шеей Матысика). Ну не привыкла лошадь к этому! Всю ее жизнь она приучалась к обратному: не терпеть никого вровень с собой: можешь — обгоняй, не можешь… Только не вровень! Больше недели мы бились над этим кадром. Двумя руками я проводил лошадь вровень с камерой, а сабля? А рубить? А Андрею нужно было, чтоб сцена была снята только так, как он задумал, и никак иначе. И вот каждое утро (по солнцу снимать можно было только часов до десяти утра. Спасибо, не целый день), каждое утро, нацепив на себя сорок килограммов железа... ну пусть двадцать, но не меньше! Тоже неплохо, не хило — одна только кольчуга не менее двенадцати кило, да сабля с ножнами, да мисюрка на голове, да зерцало сверх кольчуги, да поручи… Взгромождался я на своего Лира, отдохнувшего, успокоившегося за ночь, и мы выезжали на «точку». При первом же звуке мегафона, через который нам подавали команду, моего Лира сотрясала нервная дрожь, и он, еще не сделав ни единого шага, вмиг покрывался пеной, от одного звука мегафона, именуемого у нас «матюкальником». Мое «княжеское» седло почему-то было обито жестью (как бабушкин сундук!), и, как на сундуке, эта жесть лопалась и торчала в разные стороны, так что руки у меня были изодраны в клочья. И — все никак. Уже пошли разговоры: а не заменить ли лошадь? (А может, и артиста? — подумал я сейчас... До меня, естественно, тогда доходили разговоры только о замене лоша ди, но могли ведь быть и другие разговоры, которые до меня не доходили...). Вторую неделю бьемся — и никак! Пока наконец не приехал опытный конник, прежний хозяин моего Лира, поставил какой-то «шпрунт», чтоб конь не мог голову задирать — и сцена была снята. Еду я после этой съемки вдоль декорации, еле живой, истерзанный, измочаленный, на взмыленном, задерганном коне, а навстречу нам — Андрей. Я поднял саблю и направил на него, нашего «мучителя», коня. Не думаю, чтоб Андрей не понял, что это было обыкновенное дурачество, — хотя и не без доли истины, которая есть в каждой шутке, — но на всякий случай он нырнул от нас под сруб какого-то амбара или сарая. Ну и что?! Ну и что, что нас, вчера только впервые севших на лошадей, да еще на пугливых, нервных спортивных лошадей, гоняли по болоту! Да не по одному, по разным болотам! Да не по одному разу! Хотя рядом была торная, твердая тропа, а нас — по болоту!.. А в болоте лошади вязли. Некоторые по пах. Вырывались оттуда обезумевшие, ошалелые, как ядро из пушки, шарахались и бросались со страху, сами не соображая куда (а «лошадь — животное очень сильное, но неразумное», — объясняют на первом же уроке всем, кто собирается заняться верховой ездой), — попробуй-ка тут усиди на ней!.. И опытный-то конник не всегда удержится, а уж мы... Особенно свита Великого князя в новелле «Колокол». У Малого в «Набеге» в свите все-таки профессиональные конники были (кроме самого князя), а у Великого — актеры, игравшие вельмож, послов, стало быть, солидные, пожилые люди, давно пережившие свою молодость и молодечество, когда силы и здоровье кажутся безграничными и навечными, когда их (сил) действительно во много раз больше, и ты даже представить, вообразить себе не мо жешь, что их возможно когда-нибудь лишиться или потерять совсем. И некоторые у нас просто и откровенно боялись за свою жизнь. Ну и что? Это было счастье! И когда я смотрю фильм, то вижу, что ни единой капли нашего ни пота, ни крови не пролито зря. Все было нужно. Необходимо! Все играет! А одну нашу шикарную проскачку с ханом (Болот Бейшеналиев) Андрей не удержался и через перебивку повторил. Использовал оба дубля! Тогда все трудности, все «страсти и ужасти» только усиливают ощущение и без того безграничного счастья. Счастья — участия в добром, нужном, праведном, славном деле. А что дело именно такое, почему-то сейчас кажется — уверенность и убежденность в этом была прямо с самого начала. Да и как ей, этой уверенности, было не быть? Если везде и во всем, с первых же дней знакомства и работы, — серьезнейшее отношение, глубочайшее проникновение в материал, высочайшая ответственность за все, что он делал. Помнил Андрей своего контуженого военрука из школы, над которым они, школьники первых послевоенных лет, глупые и жестокие, как и положено в том их возрасте, измывались и издевались, потешаясь над его примитивизмом. И который спас их, идиотов, накрыв собой боевую (!) гранату, подкинутую кем-то из них в тире, где у них проходили уроки военного дела. Ценой собственной жизни спас их, своих мучителей. Только в фильме Андрею не захотелось взрывать военрука, показалось, что так еще страшнее, еще пронзительнее прозвучит тема и их детской бездумной жестокости, и верности солдат Великой Отечественной своему долгу, делу спасения жизни на земле, делу спасения их, детей, глупых, жестоких, но своих же!

31 А не так же ли мы, наше общество, инфантильное, необразованное, недоразвитое и жестокое, гнало и отторгало в свое время самого Тарковского? А ведь он спасал нас! Спасал, пробуждая в нас мысль, любовь, милосердие, то есть человеческое, то, чем человек отличается, должен отличаться от животного, вытаскивал нас из мрака животной темноты к человечности, к свету, к милосердию, а мы... Вот Тарковский парадоксы наши уважал, не проходил мимо них... Помнил Андрей, что была у военрука травма черепа (попросту сказать, отсутствовал раздробленный кусок черепа), и носил он на голове какую-то странную «чеплашку». Какую? Как это все могло быть? И могло ли? Андрей со мной и художником-гримером Верой Федоровной Рудиной едет в Институт нейрохирургии имени Бурденко на консультацию. Да, вспоминают старые специалисты, теперь впаивают пластмассовые пластинки в череп, закрывая мозг при таких травмах, а тогда были вот такие «чеплашки», пластмассовые с дырочками, очень похожие на дуршлаги. Теперь как сделать пульсацию на голове с отсутствующим куском черепа? С меня снимают гипсовую маску, по слепку черепа делают резиновую основу с полостью внутри, сверху — парик с дырой там, где рана. (Под мышкой у меня была резиновая груша, от нее шел шланг к полости в резиновой основе парика.) Такая подготовка к эпизоду, который снимался всего два или три дня. И почему я подчеркиваю реалистичность творчества Тарковского, когда в Японии его все знают, как великого мастера символичного кино? Все! Кроме меня... После «Зеркала» мы как-то сидели, что-то отмечали в Доме литераторов. И вот там Андрей в том тосте за меня, о котором я упоминал вначале, сказал: «Юра, я тебе обещаю снимать тебя у себя всегда! — и тут же, слегка зап нувшись, добавил: — Но я не могу обещать, что всегда буду снимать...» На мой взгляд, по моему ощущению, весь Тарковский вышел из реалистической и демократической традиции русской классики. Но и вобрал в себя, не закрывая глаза, все достижения современного мирового кинематографа. То, что его волновали самые глобальные, самые насущные проблемы жизни общества, русского, родного;

не какого-то человека вообще, а нашего, в нашей стране, в наше время — все это от русской классической традиции. Другое дело, что ему не дали в эту сторону развиваться. И все равно он успел высказаться! По самым больным современным вопросам. В XX веке у нас отмирала одна идеология (прежняя, многовековая, христианская). Правда не столько сама отмирала, сколько ей помогали «отмереть» силой. Благодаря этой мудрой «помощи» сейчас наметилась временная «реанимация» этой «отмирающей». Но все это, по-моему, дела не меняет, только несколько удлиняет процесс. На смену отмирающей шла другая, но шла, как выяснилось, особенно в последнее время, не триумфальным, всепобеждающим шествием, а оступаясь, срываясь, отступая и дискредитируя себя в, казалось бы, самые благополучные и спокойные свои моменты — и о чем же фильмы Тарковского, русского художника, русского страдальца, мученика и грешника в это время — о совести. Это когда ему уже не дали развивать свою общественно-историческую, исследовательскую линию, так блестяще продемонстрированную в «Рублеве». После «Рублева» он не сидел сложа руки, он нес руководству студии сценарий за сценарием — и все они отвергались! (Один даже нас с Лапиковым касался.) Всего их было отвергнуто не меньше четырех, а то и больше. Не дали. Не дали! Тогда пошли фильмы о совести: «Солярис», «Зеркало», «Сталкер»...

31 В общем-то судьба Тарковского не уникальна, а тоже в традиции русского отношения к своей гордости, к своим мастерам... В.И.Баженов (1737 или …38 — 1799) был академиком шести европейских академий. Перед его гением преклонялась Европа эпохи Просвещения. Ему предлагали перестройку Лувра! Он предпочел вернуться в «любезное отечество»... И «любезное отечество» ни-че-го не дало ему сделать. В век просвещеннейшей русской Императрицы Екатерины Великой! (a чтo давали сделать, то тут же, по завершении, ломали!) И это — Ему, Академику шести европейских академий!! И это Екатерина Великая, одна из самых просвещеннейших правительниц во всей мировой истории!.. Все, что он сделал, что ему дали сделать, — дало не отечество (официальное), а отставной генерал-аншеф Пашков! Назло царствующей императрице заказал Баженову дом, на который мы сейчас и радуемся, которым гордимся и который у нас едва не рухнул и не утоп в тоннелях Московского метрополитена... Была у меня думка предложить Андрею эту тему, про В.И. Баженова. Кто его знает, может, и не тронула бы она его, а может... Хорошая тема, мне кажется. Ну, да теперь уж... В фильме «Сибирский дед», в написании сценария и диалогов которого принимал участие друг Тарковского А.С.Макаров, был у меня, «поручика Тихомирова», с моим партнером такой диалог: мой товарищ по фильму, молодой князь (которого играл ныне видный американский художник Толя Иванов), в каком-то извечном российском споре на вечную бесконечную российскую тему, не то «что делать», не то «кто виноват», спрашивал в раздражении моего поручика: — Да при чем тут Россия?

31 — Да при всем она, милый мой Сережа, — ласково и мудро отвечал мой бывалый и трагический поручик. Вот и у моего Тарковского — при всем она. Да! При всем. И теперь уж их не разделить: Россию и Тарковского. Хотя будут еще стараться. И японские «товарищи». И шведские, и польские... И наши... (вот только не знаю «головы» или «руки»?). Но будут, будут и наши стараться, чтоб перед японцами или шведами глупыми не показаться. И символизм, и религиозность в нем находить... Я как-то без японцев и шведов его люблю, по-своему. Не совсем уютно, конечно, себя чувствуешь, когда ты не в русле всеобщего просвещенного мнения. Ну да память, верная моя память, похлопывает меня сзади по плечу и успокаивает: «Не дрейфь! Прав! Ты прав! Я с тобой! Не дрейфь!» А может, я прибедняюсь? Может, я не так уж и одинок в этом своем упрямстве?

по сусекам дневников и записных книжек 30 июня 98. Тарковский (как и Пушкин) — очень суетный, живой, весь в окружающей его жизни... Не над ней, а в ней. Со всеми ее пристрастиями и заблуждениями, массовыми и индивидуальными психозами, модами, интересами;

частными и общими увлечениями, глупостями и прозрениями, догадками и сумасбродствами... Весь в них. Не над, а в них... Но и взмывает над ними — тоже как Пушкин!! Как? Почему? Непонятно... Неуловимо, но — взмывает! Не тонет в них! Проходит их как луч, как клинок, лезвие, только закаляясь в этом вареве, возносясь над ним и светя ему (тем, кто способен этот свет воспринять... Опять же, как с Пушкиным...) 3 октября 93, поезд 37, «Томич», в Москву из Новосибирска (на самолеты, на фирменный «Сибиряк» и 31 купейные места — на все это денег уже давно не хватает. Безработный! Уволен из кино новыми хозяевами жизни... В последний раз от живой мамы...В декабре еле-еле, без самолетов-то, на похороны успел...) Глядя из окна вагона на «пустынную, унылую» «холодную равнину», как считал — и совершенно справедливо! — А.П.Чехов, но... мою! Родненькую! Родился я здесь. Свет увидел здесь, этот... А на Родине хорошо... Господи! До чего же хорошо на Родине!.. Осень... Роскошная! Золотая. Редкое, слабеющее, уходящее в зиму солнце. Небо в серых тучах. Облетели тополи;

пожухли, побурели ясени. Изредка мелькнет покрасневшая... ольха? рябина? осина? клен? Не силен я в ботанике... И только белые березы, кажется, удержали в ослепительно желтой листве остатки уходящего солнца... Удержали и — светят им! Сами! Со всей щедростью, безоглядностью и пронзительностью прощальной ласки, ласки прощания. Под серыми тучами. Последним слабеющим уходящим солнцем... Левитана нет на этакую красоту!.. Федора Васильева. Саврасова. Грицая....Серые тучи чуть-чуть подсинены... как бы старыми разбавленными чернилами. Слегка...Нежно... Не противно... А под этими подсиненными тучами — вдруг! Откуда?!— но прям рублевский голубец! (с «Троицы»). Какая-то иззелена-голубоватая пронзительная ясность, прозрачный свет и беспредельность. А солнце рвется пролиться сквозь тучи какой-то расплавленной платиной. А под тучами в какой-то запредельной дали, но в четкой осенней просматриваемости — то голубец вот этот рублевский, то какая-то светящаяся латунь. И все это в обрамлении, в виньет ках побуревших, пожелтевших, пожухлых берез, ольхи, кустов травы... А весь колорит рублевской «Троицы «умиротворенно-гармонический, как бы истекающий тихой лаской, любовью, милосердием, благостностью — не из русской ли золотой и прозрачной осени взят?.. Кое-где оставшаяся еще зелень. Белесое жнивье на полях... И прощальная щедрость и ласка уходящего солнца. «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!..» — восклицал когда-то Н.В.Гоголь. До чего ж ты хороша, Родина... «Лицезрением живоначальной Троицы побеждайте ненавистную рознь мира сего» (Сергий Радонежский). 7 марта 98. А не элитарность ли губила всегда мир, цивилизацию? Элитарность, избранность и — разделение... Индивидуализм и — деление на расы, классы, кланы, нации...Спасал, сохранял мир, общество, человечество только коммунизм, общинность, соборность... Когда вместе, сообща, «за други своя», не за себя необыкновенного, «избранного», любименького... Коммунизм — от латинского communis — общий... и только он вытаскивал, спасал от уничтожения, разложения, самоуничтожения. Сперва первобытный, потом христианский — все равны перед Богом! — потом научный... Пока оставался научным... И Сатана, Люцифер, (Денница по Пушкину), Падший Дух — не в эгоизм ли он впал? И — пал! Из-за и в угоду своей гордыне. Избранности… Элитарности… В эгоизм из христианского божественного праведного альтруизма...

И мой Пушкин Все, что украшает русскую народную душу — равнодушие к суетным земным благам, тоска по иному лучшему граду, неутолимая жажда правды, широта сердца, стремящегося обнять весь мир и всех назвать братьями своими, светлое восприятие жизни, как прекрасного дара Божия, наслаждение праздником бытия и примиренное спокойное отношение к смерти, необыкновенная чуткость совести, гармоническая цельность всего нравственного существа,— все это отразилось и ярко отпечатлелось в личности и творчестве Пушкина, как в чистом зеркале нашего народного духа... Его духовный облик был очень сложен, глубок и непроницаем, как море. На поверхности его бушевали волны страстей, в то время, как в глубинах своих он оставался недвижим и спокоен, и там совершалась сокровенная работа гениальной мысли, проникающей к величайшим тайнам бытия и смерти. Его дух испытывал и вопрошал всегда и везде... Митрополит Анастасий о Пушкине Мой Пушкин… «Зима! Крестьянин, торжествуя...» «Тятя, тятя, наши сети...» — ну это детство еще, зародышевое, внутриутробное, так сказать, до-сознательное развитие интеллекта... — Юрочка, а какая у тебя любимая сказка? — «Конек-Горбунок», потому что Пушкин ее любил, а я люблю Пушкина!» — гордо заявлял я спрашивающим меня взрослым. (Ершовского «Горбунка», кстати, до сего дня боготворю и изнываю восторгом и тихим счастьем, вспоминая или перечитывая.) Но о любви к Пушкину говорить, конечно же, было рановато. Просто все тогда вокруг меня — семья, школа, радио, кино, театр — все говорило о любви к Пушкину, говорил и я. Но назвать это любовью... Известно, что излишние разговоры, звон, забалтывание приводят к противоположным результатам. Я встречал потом людей, с юности перенапичканных Лениным (не сутью, а звоном), Станиславским, Пушкиным, которые не могли слышать самый звук этих имен… Меня их доля, слава богу, миновала: школа, время учения в ней — не задолбали, не вызвали идеосинкразии к этим именам. В 10-м классе полюбил Ленина (очерк А.М.Горького «В.И.Ленин» и фильм «Ленин в Октябре»), в 9-м — Чернышевского, Некрасова... И до сих пор верен всем своим юношеским интеллектуально-душевным... или духовным любовям и привязанностям... Но до Пушкина еще не дозрел тогда. «Всякое учение гораздо легче внедряется в душу слушателя любимым наставником»,— заметил еще 600 лет назад Франческо Петрарка. Во время моего обучения в театральном училище им. Б.В.Щукина не поскупилась судьба на любимых, вызывавших буйный юношеский восторг, обожаемых наставников! Одним из них был читавший нам зарубежную литературу Александр Сергеевич Поль. Остроумнейший, эрудированнейший, обаятельнейший! Лекции его — не угнетающая повинность, а праздник и наслаждение! И вот этот бесконечно уважаемый и восторженно почитаемый Александр Сергеевич, читая зарубежную (!) литературу — античную лирику, эпос, драму, средневековый роман, вагантов и миннезингеров, Возрождение в Италии, Франции, Испании, Германии, Англии, французское Просвещение, немецкую «Бурю и натиск», англий ский роман XVIII века — и не было, по-моему, ни единой лекции, когда бы он не помянул, не зацепил Пушкина! «Изумление, говорят, есть начало любви», — считал тот же Петрика. А разве могло быть не изумлением, что такой уважаемый и обожаемый нами человек, как А.С.Поль, шагу не может ступить без Пушкина? Хотя читает не русскую, зарубежную литературу. Но это изумление было не началом, а только преддверием любви. Оно глубоко врезалось в память, зацепило внимание, обратило его в сторону Пушкина. А уж дальше!.. Тут только обратить внимание — и уже не вывернешься из-под власти Пушкина над твоей душой никогда! Да и кто когда добровольно из-под счастья «выворачивался? А Пушкин — это же счастье! «Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет»! Чего бы ты ни коснулся: лирики, прозы, драматургии, публицистики, критики, писем, неоконченных отрывков, выкинутых из основного текста, показавшихся ему лишними, ненужными (спасибо, не уничтоженных!), воспоминаний о нем современников. И везде, и во всем — умница! Живой!.. Гений!!. Но со всеми человеческими трогательными глупостями и слабостями, которых он, как истинный гений, не стесняется и не скрывает. Отчего еще трепетнее любим, как сегодняшний, рядом живущий человек. Не гениальный ли автопортрет дан в образе Чарского в «Египетских ночах»?! «Невзирая на мелочи своего характера, имел сердце доброе и благородное»... А при этом своей мудростью, своими изумительно точными, верными, навек врезающимися в память и уже никогда не выветривающимися оттуда, блестящими...чем? Словами? Фразами? Мыслями? Формулировками? Все эти определения куцы, пресны, бедны, бледны... Это — СЛО ВО! Слово с большой буквы. Слово — мысль. Слово — мудрость. Слово — самопознание и осмысление всего вокруг себя. «Суть каждой вещи вникнешь, ежели верно наречешь ея», — считали древние. Дано было ему верно нарекать, чем до сего дня помогает нам вникать в суть происходящего. Сегодня происходящего (!), через 170 лет после его гибели...И дальше будет помогать! (Если не будем «ленивы и нелюбопытны», чем огорчался в русском характере еще сам Пушкин.) Пушкин — это цементирующий материал нашего сознания, корневая, всепронизывающая система и основа нашей духовности и нравственности, нашей культуры. Не глупым человеком было сказано: «Пушкин — наше все!» Наши ум и совесть? — Пушкин. Честь, гордость и достоинство? — Пушкин. Любовь и нежность? — Пушкин. Жизнелюбие и жизнерадостность — он! Куда ни поворотись: политика, наука, философия, интимная жизнь и чувства, история, национальное самосознание — везде и всюду он! Потому как праведен. И умен. «Невзирая на мелочи своего характера»... Покойный тесть мой, артист МХАТа времен Станиславского и Немировича-Данченко, первый исполнитель роли «Николки» в «Днях Турбиных» Булгакова, народный артист РСФСР И.М.Кудрявцев, серьезный и глубокий исследователь «Слова о полку Игореве» и творчества Пушкина, ценимый Д.С.Лихачевым и Б.А.Рыбаковым, считал Пушкина еще и гениальным художником (рисовальщиком). Книжка о выдающемся русском советском ученом — биологе-генетике, сподвижнике Н.И.Вавилова, основоположнике отечественной экспериментальной биологии, предвосхитившим главные принципиальные положения современной молекулярной биологии и генетики, о Николае Константиновиче Кольцове называется «Пророк в 32 своем Отечестве». И названия каждой главы в ней, и эпиграфы — и все из Пушкина!.. А сегодня? Затеяли у нас «перестройку», повернули к рынку, а с Пушкиным забыли посоветоваться. А ведь А.О.Смирнова-Россет вспоминала о нем: «3олото, сказал он, есть дар Сатаны людям... Любовь к золоту была источником большего числа преступлений, чем всякая другая страсть». А мы удивляемся: с чего у нас так преступность расцвела? Да от любви ж к золоту! Коей мы предоставили полную свободу... Решили искать свободу от «коммунистического рабства» в капитализме, и опять с Пушкиным не посоветовавшись... А у него давно все известно: «Прочтите жалобы английских фабричных работников: волосы встают дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! Какое холодное варварство, с одной стороны, с другой — какая страшная бедность!.. И заметьте, что все это есть не злоупотребления, не преступления, но происходит в строгих правилах закона». «Путешествие из Москвы в Петербург» Не закон ли о «священной частной собственности» имеет в виду Александр Сергеевич?.. Но уж демократия-то — вот где счастье и благоденствие! Вон как у них в Америке! А что у Пушкина про американскую демократию? «С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавлено неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort)»... («Джон Теннер») Тогда, может, монархия спасет нас? Ага... Сча-ас! «...не может быть, чтобы людям со временем не стала ясна смешная жестокость войны, так же как им ста ло ясно рабство, королевская власть и т. п.» (1821, Кишинев, из дневника) Тут, правда, Александр Сергеевич слегка поторопился: и через 170 лет после него не стали «смешны и ясны» людям ни рабство (вон как оно в Чечне у нас процветало, и не только), ни королевская власть — это во всем мире, и в «цивилизованном», и в не... А уж «смешная жестокость войны»... «Европа в отношении России всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна»... (вроде «Исторические записки», 1822) Как нынче «благодарит» Европа нас за свое спасение и освобождение от фашистского рабства... А вот в июне 1831-го (во Франции Июльская революция 1830-го, в Польше бушует восстание): «Того и гляди навяжется на нас Европа... нападает покамест не оружием, но ежедневной бешеной клеветой... Пускай позволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападения иностранных газет!» Где Вы, Александр Сергеевич? Как Вы нужны, необходимы нам сегодня!.. «Великий принцип возникает из недр революции 1830 года: принцип невмешательства, который заменит принцип легитимизма, поруганный от одного конца Европы до другого». Не про Буша это с его «принципом вмешательства»? Не сегодня разве рядом с нами он, Пушкин, «наше все»? А это не только что сказано: «Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда»? Не знаем, как быть с нашей «непредсказуемой» историей: не то восхвалять ее, не то осуждать... А он знал!

Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу!

32 Своих царей великих поминают За их труды, за славу, за добро... А за грехи, за темные деянья — Спасителя смиренно умоляют.

И все! Ведать, изучать, знать! И выводы делать. И глупостей, допущенных прежде, не повторять! А уж в интимных-то делах... Для души, для сердца, для совести. Для счастья быть и ощущать себя человеком! «Общий колорит поэзии Пушкина и в особенности лирической,— внутренняя красота человека и лелеющая душу гуманность... Есть всегда что-то особенно благородное, кроткое, нежное, благоуханное и грациозное во всяком чувстве Пушкина... читая его творения, можно превосходным образом воспитать в себе человека...»— считал В.Г. Белинский. С восхитительной, вроде бы легкой самоиронией, но так пронзительно верно, так про меня, и только про меня:

Я Вас люблю,— хоть я бешусь, Хоть это труд и стыд напрасный, И в этой глупости несчастной У Ваших ног я признаюсь!.. Мне не к лицу и не по летам... Пора, пора мне быть умней!.. Алина! Сжальтесь надо мною. Не смею требовать любви. Быть может за грехи мои, Мой ангел, я любви не стою! Но притворитесь! Этот взгляд Все может выразить так чудно! Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!

32 А вот без иронии (и опять про меня!): Нет, поминутно видеть Вас, Повсюду следовать за Вами, Улыбку уст, движенье глаз Ловить влюбленными глазами, Внимать Вам долго, понимать Душой все Ваше совершенство, Пред Вами в муках замирать, Бледнеть и гаснуть... вот блаженство!

Или из отброшенной первой редакции (спасибо, не уничтоженной!) гениального «На холмах Грузии»: Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь И без надежд, и без желаний, Как пламень жертвенный, чиста моя любовь И нежность девственных мечтаний. Или из неотброшенной:

И сердце вновь горит и любит — оттого, Что не любить оно не может.

И, наконец: «Я Вас любил: любовь еще, быть может... Я Вас любил так искренно, так нежно, как дай Вам Бог любимой быть другим»... — «... единственный в своем роде перл во всей мировой литературе... в восьми строчках которого заключен целый мир неслыханной душевной чистоты, благородства и просветленности» (Д. Благой). И чем сегодня заниматься, подскажет: «Просвещение века требует важных предметов размышления для пищи умов, которые уже не могут довольствоваться блестящими играми воображения и гармонии».

32 Ну и в завершение — опять сегодня он рядом с нами! Не вчера, не позавчера, не 170 лет тому назад, а прямо сейчас отвечает на все наши сегодняшние тревоги, сомнения, страхи, отчаяния... Чтоб «не робеть за Отчизну любезную», крепче стоять на ногах, увереннее смотреть в будущее... За три месяца до гибели, в октябре 1836 года, вот что он пишет П.Я.Чаадаеву по поводу его первого «Философического письма»: «...у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена... нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех....Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с Вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре,— как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж?...я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя;

как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен,— но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».

И мы сегодня... Без него, может, и погибли бы, а с ним — выживем. Да еще и победим! И смурь, и дурь, и злобу... Любовью победим! Светом. Пушкиным! И всей нашей культурой, которая могучим лавовым потоком излилась в разверстые Пушкиным ворота. И Тютчев, и Гоголь, и Толстой, и Некрасов... И Сеченов, и Менделеев, и Павлов, и Вавилов, и Вернадский, и Блок, и... и... и... Озарила и обогатила мировую культуру! Да еще, бог даст, и спасет ее.

О телефильме «Кавказский пленник» — Вы сейчас будете смотреть очень странный фильм, — заявил на презентации, или, попросту, как говорили у нас когда-то в дооккупационный еще период, на премьере фильма «Кавказский пленник» Андрей Тарковский (в Доме кино еще, не «кинематографистов»). — Обыкновенно у нас кто бы ни брался за экранизацию Льва Толстого, все прикладывались мордой об стол. — (Очевидцы клянутся, божатся, что именно эти слова и были произнесены;

сам я этого не помню, не помню даже премьеры...) — Здесь, как ни странно, — продолжал Тарковский, — этого не произошло. Хотя... я очень люблю актера Юру Назарова, но я никогда в жизни не взял бы его на роль Жилина, Жилин мне представлялся маленьким, вертким, жилистым... Но они меня убедили. Это — Толстой. Посмотрите. Не дословно, конечно, не стенографически, но чтото в этом духе. Да и все вроде говорили, что получилось. Противоположных мнений до меня как-то не дошло... Тем не менее, для особого зазнайства (что «получилось!») я повода все равно не нахожу...

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.