WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 |

«ЛЕКЦИИ ПО ЗАРУБЕЖНОЙ ЛИТЕРАТУРЕ KUPIT` BOOK VLADIMIR NABOKOV Edited by Fredson Bowers, introduction by John Updike L E C T U R E S ON LITERATURE AUSTEN, DICKENS, FLAUBERT, JOYCE, ...»

-- [ Страница 7 ] --

в начале двенадцатого, как раз когда Блум смотрит на еще влажные яркие афиши оперы возле театра «Куинз», он видит, как Бойлан выходит из дверей «Ред Бэнк», рыбного ресторана, и пока другие приветствуют его, Блум изучает свои ногти. Бойлан замечает процессию, но не замечает экипажа. Другой раз, в главе 5 части И, когда Блум ступает на Килдер-стрит по пути в Национальную библиотеку в начале третьего, вскоре после того, как он увидел слепого настройщика, поворачивающего на Фредерикстрит «не иначе, настраивать рояль в танцевальных классах Ливенстона», — если так, то там он камертон ВЛАДИМИР НАБОКОВ не забыл, поскольку в главе 7 мы видим, что он продолжает свой путь на восток. Блум замечает Бойлана: «Соломенная шляпа блеснула на солнце. Рыжие штиблеты» — и резко сворачивает направо, к музею, соединенному с библиотекой. Третий раз — в главе 8 второй части, когда Блум (перейдя с набережной Веллингтона по мосту Эссекс с северного на южный берег Лиффи) пересекает набережную Ормонд, чтобы купить бумаги в лавке Дэли, поворачивает голову и видит Бойлана в коляске, движущейся по маршруту, уже проделанному Блумом. Бойлан заходит в бар «Ормонда», где он должен встретиться с Ленеханом, Блум решает пройти в ресторан с Ричи Гулдингом, которого он случайно встречает в дверях. Оттуда он наблюдает за Бойланом. Сейчас без нескольких минут четыре, и Бойлан вскоре уезжает из «Ормонда» на Экклс-стрит. ЧАСТЬ II, ГЛАВА 8 Действующие лица главы 8 находятся 1. В баре ресторана «Ормонд»: две барменши — бронзоволосая Лидия Дус и златовласая Майна Кеннеди;

коридорный, нахальный малый, который приносит им чай;

Саймон Дедал, отец Стивена;

обозреватель скачек Ленехан, который вскоре приходит, чтобы дождаться Бойлана;

сам Бойлан по пути к Молли;

грузный Бен Доллард и щуплый отец Каули, которые присоединяются к Саймону Дедалу у рояля;

мистер Лидуэлл, стряпчий, ухаживающий за мисс Дус;

Том Кернан, напыщенный чаеторговец, а также два неназванных джентльмена, потягивающие пиво из кружек, и в завершение слепой настройщик, возвращающийся в конце главы за своим камертоном. 2. В примыкающем зале ресторана — официант Пэт («лысый глухарь Пэт»), Блум и Ричи Гулдинг. Они слышат пение в баре, и Блум мельком видит барменш.

ДЖЕЙМС ДЖОЙС По ходу главы ощущается приближение трех человек до того, как они действительно появляются в «Ормонде»: Блум, Бойлан и слепой юноша, он возвращается за камертоном. Приближающийся стук палки о тротуар — его лейтмотив — слышен с середины главы, и эти постукивания раздаются там и сям, учащаясь с каждой страницей — тук, тук, тук, — и потом еще четыре раза. Саймон Дедал замечает на рояле камертон настройщика. Его приближение ощущается, когда он доходит до витрин Дэли, и наконец: «Тук. Входит юноша в зал "Ормонда" пустой». Что касается Блума и Бойлана, мы слышим не только их появление в «Ормонде», но и уход. Поговорив о лошадях с Ленеханом, Бойлан наблюдает, попивая тягучий сладкий терновый джин, как скромница мисс Дус подражает бою часов, хлопая подвязкой по ляжке, после чего он нетерпеливо уходит, чтобы ехать к Молли, но за ним увязывается Ленехан с рассказом о Томе Рочфорде. Пока посетители бара пьют, а посетители ресторана едят, Блум и автор слышат, как, позвякивая, отъезжает коляска Бойлана;

ее движение на Экклс-стрит отмечено следующими ремарками: «Звякнув, резво взяла с места коляска» и «Позвякивала по набережным коляска. Буян развалился на тугих шинах» и «По Бэйчлорз-уок позвякивала коляска на тугих шинах, катил в ней вольный холостяк Буян Бойлан — по солнцу, по жаре, под щелканье хлыста над гладким крупом кобылки — на теплом сиденье развалясь, дерзкого пыла и нетерпения полн» и «Мимо ананасных леденцов Грэма Лемона, мимо слона на вывеске Элвери, дребезжа, бежала коляска». Двигаясь медленней, чем в воображении Блума, «мимо памятников сэру Джону Грэю, Горацио однорукому Нельсону, достопочтенному отцу Теобальду Мэтью позвякивала коляска, как сказано выше только что. По солнцу, по жаре, с нагретым сиденьем. Cloche. Sonnez la. Cloche. Sonnez la. Кобылка замедлила, взбираясь на холм возле Ротонды, Ратленд-сквер. Промедленье досадно Бойлану, буяну Бойлану, горячке Бойлану, эк тащится лошаденка». Затем «Коляска позвякивала по Дорсет-стрит» — и вот подъезжает: «Кеб номер триста и двадцать четыре, на козлах Бартон Джеймс, проживающий в доме номер один, Хармони авеню, Донни ВЛАДИМИР НАБОКОВ брук, а в кебе седок, молодой джентльмен в шикарном костюме синего шевиота, сшитом у Джорджа Роберта Месайеса, закройщика и портного, проживающего набережная Идеи пять, в щегольской шляпе тонкой соломки, купленной у Джона Плестоу, Грейт-Брансвик-стрит дом один, шляпника. Ясно? Это и есть та коляска, что резво позвякивала. Мимо мясной лавки Длугача, мимо яркой рекламы Агендат рысила кобылка с вызывающим задом». Коляска накладывается на поток мыслей Блума, когда в ресторане он сочиняет ответное письмо Марте: «А у тебя есть какие-нибудь украшения, чтобы позвякивали?» — поскольку мысленно Блум следует за экипажем Бойлана. В воспаленном воображении Блума Бойлан прибыл и начал развлекаться с Молли раньше, чем это происходит в действительности. Когда Блум слушает музыку в баре и болтовню Ричи Гулдинга, его мысли далеко, и одна из них: «Волнистыистыистыгустыустыустые волосы не прич-причесан-ны» — означает, что в опережающем события сознании Блума любовник уже распустил ее волосы. На самом деле к этому моменту Бойлан добрался только до Дорсет-стрит. Наконец, он приезжает: «Звякнув брякнув стала коляска. Щегольской штиблет Бойлана-щеголя броские носки в стрелки и пояски соскочили легко на землю. <...> В дверь тук-тук, в двери стук, то дружок Поль де Кок большой мастер стучать то петух потоптать кукареку прокричать. Ко-о-ко-кок». В баре звучат две песни. Замечательный певец Саймон Дедал поет арию Лионеля «Все уж потеряно» из «Марты», оперы 1847 года немецкого композитора Фридриха фон Флетова по итальянскому либретто. «Все уж потеряно» созвучно переживаниям Блума. В примыкающем к бару зале ресторана Блум пишет письмо своей таинственной корреспондентке Марте Клиффорд, — пишет в том же игривом тоне, который задала она, и вкладывает в конверт чек на небольшую сумму. Затем Бен Доллард поет балладу «Стриженый паренек», которая, если обратиться к ее тексту, начинается приблизительно так: Это было в начале, в начале весны, Когда небеса птичьим свистом полны, Ноты слагались, с веток слетев, В Старой Ирландии вольный напев.

ДЖЕЙМС ДЖОЙС 429 (Стрижеными называли ирландских повстанцев, которые в 1798 году брили головы в знак сочувствия Французской революции.) Блум выходит из «Ормонда», прежде чем заканчивается пение, и отправляется на ближайшую почту, а затем в кабачок, где он договорился встретиться с Мартином Каннингеном и Джеком Пауэром. Его желудок начинает урчать. «Газы от этого сидра образуются. И крепит». На набережной он замечает знакомую проститутку в черной соломенной шляпке и уклоняется от встречи с ней. (Ночью она ненадолго заглянет в «Приют извозчика».) Снова урчит желудок. «От сидра, а может и от бургундского», которые он выпил за обедом. Эти урчания синхронизированы с разговором в баре, откуда он вышел, и в конце концов патриотическая беседа сливается с урчанием в животе Блума. Пока Блум в витрине лавки Лионеля Маркса рассматривает портрет ирландского патриота Роберта Эммета, мужчины в баре начинают говорить о нем и пить за его здоровье;

в этот момент приходит слепой юноша. Они цитируют стихотворение Джона Ингрема 1843 года «Памяти павших». «Честные граждане, как и ты». Фразы, выделенные курсивом, обрамляют внутренние осложнения Блума и представляют собой последние слова Эммета перед казнью — их Блум видит под портретом: «Волноблум, сальноблум смотрел на последние слова. Ну, полегоньку. Когда моя страна займет свое место среди. Пуррр. Не иначе как бур. Пффф! Ох. Перр. Наций нашей планеты. Позади никого. Она прошла. Вот тогда, но не прежде, чем тогда. Трамвай. Гром гром гром. Очень кета. Подъезжает. Гррамгромгром (грохот трамвая. — В. И.). Совершенно точно, это бургон. Так. Раз-два. Пусть будет написана моя. Дзи-дзи-дзи-и-инь. Эпитафия. Я закон. Пурррпупупуррпффф. Чил». Джойс при всей своей гениальности имеет болезненную склонность к отвратительному, и это в его дьявольском вкусе: закончить главу, полную музыки, патриотического пафоса и душевных страданий, пус ВЛАДИМИР НАБОКОВ канием ветров, соединяющим последнее слово Эммета с удовлетворенным бормотанием Блума «Закончил»1. ЧАСТЬ II, ГЛАВА 9 Анонимный повествователь (чья профессия — взимание оспариваемых долгов) точит лясы с папашей Троем из Дублинской городской полиции, встречает еще одного приятеля, Джо Хайнса, репортера (на похоронах Дигнама он записывал имена присутствовавших), и они сворачивают в кабачок Барни Кирнана. Там мы застаем «злодея» этой главы, именуемого «Гражданином». С Гражданином свирепый паршивый пес Гарриоун, принадлежащий его тестю, старому Гилтрапу. Гилтрап — дед по матери Герти Макдауэлл, героини следующей главы, в которой она думает о дедушкиной собачке. Таким образом, можно предположить, что Гражданин — отец Герти Макдауэлл. В предыдущей главе Герти видела, как проходящий трамвай задержал кортеж вице-короля;

в этот момент она несла письма из конторы отца (Он занимается линолеумом и пробкой.) В следующей главе мы узнаем, что ее отец, пропойца, не смог присутствовать на похоронах Дигнама из-за подагры. Действие этой главы происходит примерно в пять часов, и, по-видимому, подагра Гражданина Макдауэлла не помешала ему дохромать до любимого кабачка, где у стойки к нему присоединяются взиматель долгов и репортер, а бармен Терри О'Райен приносит им три пинты эля Затем приходит еще один завсегдатай, Олф Берген, обнаруживает храпящего в углу Боба Дорена и они говорят о смерти Дигнама. Берген демонстрирует диковинку: письмо начальнику дублинской полиции от палача с предложением услуг. Именно в этот момент в поисках Мартина Каннингема в кабачок входит Блум. Затем появляются два других персонажа: Джек О'Моллой, с которым мы встречались в редакции газеты и на складе Лэмберта, и сам Нед Лэмберт. К ним присо1 В экземпляре с пометками В Н «Кроме того, "пусть будет написана моя эпитафия " связывается с известным лимериком о вольном ветре и "done" («закончил») в конце главы обыгрывает оба смысла» — Фр Б ДЖЕЙМС ДЖОЙС единяются Джон Уайз Нолан и обозреватель скачек Ленехан с вытянутой физиономией после проигрыша Короны на скачках. Блум отправляется в здание суда, что за углом, посмотреть, не там ли Каннингем, и прежде чем Блум вернется, в кабачок приходят Мартин Каннингем и Джек Пауэр. Втроем они отправляются в экипаже с северо-запада Дублина к дому Дигнама, который находится на юго-восточной стороне, на берегу залива. Их визит к вдове Дигнама и разговоры о ее страховке каким-то образом выпали из сознания Блума. Темы этой главы получают развитие еще до ухода Блума из кабачка. Их две: скачки на Золотой кубок в Аскоте и антисемитизм. Некрасивый спор о патриотизме, которому Блум тщетно пытается придать разумный и гуманный характер, перерастает не без помощи Гражданина в перебранку. Дух пародии, гротескное высмеивание легендарных деяний пронизывает всю главу, в конце которой Гражданин швыряет пустую жестянку из-под печенья в удаляющийся экипаж. ЧАСТЬ II, ГЛАВА 10 Время: Между «конфликтом со свирепым троглодитом» в кабачке Кирнана около пяти часов и настоящей главой пропущен период времени, охватывающий поездку в экипаже и посещение дома скорби — дома вдовы Дигнама в восточном Дублине, недалеко от Сэндимаунта. Действие возобновляется уже на заходе солнца, около 8 часов вечера. Место: Берег Сэндимаунта, Дублинский залив, к юго-востоку от Дублина. Утром здесь прогуливался Стивен, в непосредственной близости от церкви Звезды Морей. Действующие лица: На скалах сидят три девушки: две из них названы сразу. Сисси Кэффри, «получив от природы в дар золотое сердце, большие цыганские глаза с вечной смешинкой в них и губки, подобные спелым вишням, она неудержимо привлекала к себе». Стиль этот — нарочитая пародия на дамские журналы и массовую английскую прозу. Эди Бордмен — маленькая и близорукая. Третья девушка, героиня этой главы, названа на третьей странице: «Но кто же такая Герти?» ВЛАДИМИР НАБОКОВ И здесь нам сообщается, что Герти Макдауэлл сидела невдалеке от своих подруг, задумавшись, и «самому пылкому воображению было бы не под силу нарисовать более прелестный образ ирландской девушки» — прекрасная пародия на банальные описания. С Сисси Кэффри два маленьких брата, Томми и Джеки, близнецы, «каких-нибудь четырех лет от роду» и, конечно, кудрявые;

а брат Эди Бордмен еще посапывает в коляске. Напротив, на скалах, сидит еще один персонаж. О нем упоминается на третьей и восьмой страницах, но только позже мы поймем, что это Леопольд Блум. Действие: Действие этой главы трудно отделить от ее совершенно особого стиля. В ответ на простой вопрос: что происходит в этой главе, — мы можем просто сказать: два маленьких мальчика играют, ссорятся и снова играют, младенец лопочет и пищит, Сисси и Эди нянчатся со своими братьями, Герти мечтает, в виднеющейся неподалеку церкви поет хор, спускаются сумерки, на базаре (куда направлялся вице-король) начинается фейерверк, и Сисси и Эди со своими питомцами бегут по пляжу, чтобы увидеть его вдалеке над домами. Но Герти не сразу присоединяется к ним: если им нравится, они могут скакать как угорелые, а она посидит, ей и отсюда хорошо видно. Блум со скалы напротив глазеет на Герти, которая, несмотря на всю ее девичью скромность, прекрасно понимает, что скрывается за его взглядом, и, наконец, она откидывается назад и бесстыдно демонстрирует подвязки, «и тут взвилась ракета, на мгновенье ослепив, Ах! и лопнула римская свеча, и донесся вздох, словно Ах! и в экстазе никто не мог удержаться, Ах! Ах! и оттуда хлынул целый поток золотых нитей, они сверкали, струились, ах! и падали вниз как зелено-золотые звезды-росинки, ах, это так прекрасно! ах, это дивно, сказочно, дивно!» Вскоре Герти встает и медленно удаляется по пляжу. «Она двигалась со спокойным достоинством, свойственным ей всегда, однако осторожно и очень медленно, потому что — потому что Герти Макдауэлл... Туфли жмут? Нет. Она хромая! О-о! Мистер Блум смотрел, как она ковыляет прочь. Бедняжка!» Стиль: Глава состоит из двух частей, совершенно ДЖЕЙМС ДЖОЙС различных по технике. Первая часть, описывающая трех девушек на скалах и их подопечных, — пародия на дамский журнал или бульварный роман со всеми их клише и претензиями на изящество1. Затем идет вторая часть, где вступает поток сознания Блума;

в знакомой отрывистой манере нам явлена мешанина впечатлений и воспоминаний, которой заканчивается глава. Пародия полна замечательно забавных клише, банальностей о добродетельной жизни и псевдопоэзии. «Летний вечер уж начинал окутывать мир своей таинственной поволокой. <...>...Последние лучи, увы, столь быстротечного дня нежно медлили на прощанье, лаская гладь моря и песчаного пляжа... и, наконец, что всего важней. <...> Три девушки, три подруги сидели на прибрежных скалах, наслаждаясь чудесным вечером и морским ветерком, несущим приятную, еще не холодящую свежесть. Уж сколько раз забирались они сюда, в свое излюбленное местечко, чтобы уютно потолковать под плеск искрящихся волн и обсудить разные дела девичьи». (Прилагательное, ради элегантности помещенное после существительного, конечно, дань стилю «Хаус Бьютифл».) Само построение фразы банально: «Ибо Томми и Джеки Кэффри были близнецы, каких-нибудь четырех лет от роду, большие шалуны и озорники, но при всем том очень милые и забавные мальчуганы с живыми веселыми мордашками. Они возились в песке со своими лопатками и ведерками, строили башни, как все детишки, играли в большой разноцветный мячик, и счастью их не было границ». Младенец, конечно, пухлощекий, и «юный джентльмен блаженно посапывал». Не просто посапывал, а «блаженно посапывал» — как все это кокетливо и лукаво. Таких нарочно подобранных изящных клише встречается по нескольку штук на каждой из двадцати страниц этой части главы. Когда мы говорим «клише», «стереотип», «избитая псевдоизящная фраза» и так далее, мы подразумеваем, помимо всего прочего, что, когда ее впервые использо1 Карандашом В Н позже вписал «Это пятьдесят лет назад Здесь и сейчас они бы соответствовали макулатурным историям о белокурых секретаршах и моложавых начальниках из Сатедей Ивнинг Пост » — Фр Б ВЛАДИМИР НАБОКОВ вали в литературе, фраза была оригинальной и имела живой смысл. Заезженной она стала именно потому, что ее значение сперва было ярким, метким и привлекательным, и ее использовали снова и снова, пока она не стала стереотипом, клише. Таким образом, мы можем определить клише как кусочки мертвой прозы и гниющей поэзии. Однако кое-где пародия прерывается. Джойс заставляет эту мертвую и гниющую материю обнаружить свой живой источник, первоначальную свежесть. Коегде поэзия еще жива. Описание богослужения, вскользь затрагивающего сознание Герти, по-настоящему красиво и исполнено светлого, трогательного очарования. Таково же и описание сумерек, и, безусловно, фейерверк — кульминационный отрывок, приведенный выше, — по-настоящему нежный и прекрасный: мы по-прежнему ощущаем свежесть поэзии, еще не превратившейся в клише. Но Джойс ухитряется сделать нечто еще более тонкое. Вы отметите, что вначале мысли Герти сосредоточены на достойной, по ее понятиям, жизни и умении одеваться со вкусом, ибо она следует фасонам, предлагаемым «Дамским иллюстрированным журналом» и «Вумэн Быотифл»: «Изящная блузка цвета электрик, которую она сама покрасила лучшей патентованной краской (когда Дамский иллюстрированный предсказал, что электрик скоро войдет в моду), с эффектным узким вырезом до ложбинки и с кармашком для платка (но платок портил бы линию, и Герти всегда там держала ватку, надушенную своими любимыми духами), и темноголубая расклешенная юбка длиной три четверти чудесно обрисовывали ее гибкую грациозную фигурку», и так далее. Но когда мы вместе с Блумом понимаем, что бедняжка хрома, сама клишированность ее мыслей приобретает трогательный оттенок. Другими словами, Джойсу удается выстроить нечто реальное: сострадание, жалость, сочувствие — из мертвых формул, которые он пародирует. Джойс даже идет дальше. По мере того как пародия приятно скользит по своей наезженной колее, автор в приступе демонической веселости приводит мысли Герти к вопросам физиологии, на которые, естественно, и намека нет в том чтиве, которым замусорено ее сознание: «У нее была изящная тоненькая фигурка, ДЖЕЙМС ДЖОЙС 435 даже, пожалуй, хрупкая, хотя таблетки с железом, которые она начала принимать, весьма помогали ей (в отличие от пилюль Вдовы Велч), уменьшая те истечения, что раньше случались у нее, и снимая чувство разбитости». Более того, когда она видит джентльмена в глубоком трауре «и на лице у него читалась повесть печали и мук», ей рисуется романтическая картина: «Перед нею явился тот, о котором она столько мечтала. Он и только он имел значение и на ее лице была радость потому что она жаждала его потому что она чувствовала всей душой что он и есть ее неповторимый, единственный. Всем своим сердцем девушки-женщины она стремилась к нему, суженому супругу ее мечтаний, потому что с первого взгляда она уже знала, что это он. И если он страдал, перед другими не был грешен, но лишь другие перед ним, и если бы даже наоборот, если бы даже он сам прежде был грешник, дурной человек, это ее не остановило бы. Если даже он протестант или методист, все равно, она его легко обратит, если только он по-настоящему ее любит. <...> И тогда, может статься, он бы нежно обнял ее, и как настоящий мужчина, до боли крепко стиснул бы ее гибкий стан, и любил бы ее лишь ради нее самой, единственную свою девочку». Тем не менее это романтическое видение (которых здесь гораздо больше) легко сменяется в ее уме весьма прозаическими соображениями о гнусных джентльменах. «И руки и лицо его были в возбуждении, и ее охватила дрожь. Она сильно откинулась назад, стараясь разглядеть фейерферк, обхватила колени руками, чтобы не потерять равновесие, и совершенно никто не мог увидеть, только она и он, когда она совсем открыла свои хорошенькие ножки, вот так, они были нежно упругие, изящно округленные, словно выточенные, и ей казалось, будто она так и слышит его неровное тяжкое дыхание и гулкий стук его сердца, потому что она уже знала насчет таких вот мужчин, страстных, с горячей кровью, потому что Берта Сапл однажды ей рассказала под самым страшным секретом, чтобы никогда никому, про их квартиранта из Комиссии по Перенаселенным Районам, он вырезал из журналов картинки с полуголыми шансонетками и с танцовщицами, задирающими ноги, и она сказала он занимался кое-чем нехорошим ВЛАДИМИР НАБОКОВ можешь сама догадаться чем иногда у себя в постели. Но тут ведь совершенно другое потому что огромная разница потому что она почти чувствовала как он привлекает ее лицо к своему, почти осязала первое быстрое обжигающее прикосновение этих красивых губ. И потом, есть ведь и отпущение грехов, если только ты не позволила этого самого до свадьбы...» Нет необходимости говорить о потоке мыслей Блума. Вы понимаете физиологическую ситуацию — любовь на расстоянии (Блумизм). Вы чувствуете стилистический контраст между передачей блумовских мыслей, впечатлений, воспоминаний, ощущений и едкой пародией на литературное девичество в первой части главы. Мысли Блума носятся зигзагами как летучая мышь в сумерках. Конечно, мысль о Бойлане и Молли присутствует постоянно, но упоминается и первый обожатель Молли, лейтенант Малви, который поцеловал ее за садами, под Мавританской стеной на Гибралтаре, когда ей было пятнадцать лет. Мы сочувствуем Блуму, понимая, что он все же заметил, как мальчишки-газетчики на улице рядом с колонной Нельсона передразнивали его походку (глава 7, в редакции газеты). Художественное замечание Блума о летучей мыши («Похожа на человека в плаще и с крохотными ручонками») абсолютно восхитительно, и подобного восхищения заслуживает его очаровательное наблюдение о солнце: «Например, погляди на солнце, только не щурься, а как орел, и после на свой башмак: покажется желтое пятно. Хочет поставить свой штамп на всем». Так мог бы сказать Стивен. В старине Блуме дремлет художник. В конце главы Блум на несколько минут проваливается в сон, и часы на каминной полке в доме священника неподалеку возвещают своим бом-бам, в котором отчетливо слышится ро-га, ро-га, о несчастии Блума,;

рогоносца. Странно, он обнаруживает, что его ^ остановились в половине пятого. ЧАСТЫ1, ГЛАВА 11 Время: Около десяти часов вечера. Место: Первая строчка по-ирландски означает «На Полдень (от Лиффи) к Холл су Грядем», и именно туда ] ДЖЕЙМС ДЖОЙС отправляется Блум. Каламбур второго абзаца «Хорхорн» относится к реальному человеку, главе Национального родильного приюта на Холле-стрит сэру Эндрю Хорну. И в следующем абзаце мы слышим, как обобщенная повитуха поднимает обобщенного новорожденного младенца: «Гоп-ля мужичок гоп-ля!» Блум приходит в приют навестить миссис Пьюрфой, которая не может разрешиться от бремени (ее ребенок рождается в течение этой главы). Блум не может увидеться с ней, но получает пиво и сардины в столовой медиков. Действующие лица: Сестра Каллан, с которой разговаривает Блум;

врач-стажер Диксон, он однажды лечил Блума от пчелиного укуса. В соответствии с гротескноэпическим тоном главы пчела произведена в чин лютого змия. Компания студентов-медиков: Винцент Линч, которого мы и отец Конми в три часа видели с девушкой на окраине города, Мэдден, Кроттерс, Панч Костелло и изрядно выпивший Стивен. Все они сидят за столом, и Блум присоединяется к ним. Вскоре появляется Бык Маллиган со своим приятелем Алеком Бэнноном, тем Бэнноном, от которого в первой главе пришла открытка из Моллингара, что ему приглянулась Милли, дочь Блума. Действие: Диксон оставляет компанию и уходит к пациентке, миссис Пьюрфой. Остальные сидят и пьют. «Поистине, то было живописное зрелище. Там восседал в конце стола Кроттерс в экзотическом шотландском наряде, с лицом, выдубленным суровыми ветрами Малл-оф-Галловей. Напротив него помещался Линч, на лице у которого уже читались стигматы ранних пороков и преждевременной опытности. Место рядом с шотландцем занимал Костелло, субъект с большими причудами, подле которого громоздилась грузная флегматичная фигура Мэддена. Кресло здешнего обитателя оставалось незанятым перед камином, но зато по обе стороны от него являли резкий контраст друг другу Бэннон, одетый как путешественник, в твидовых шортах и грубых воловьих башмаках, и лимонножилетный Мэйлахи Роланд Сент-Джон Маллиган, сияющий элегантностью и столичными манерами. И наконец, во главе стола обретался юный поэт, в дружеском оживлении сократической беседы нашедший убежище от педагогических трудов и 438 ВЛАДИМИР НАБОКОВ метафизических созерцаний, а справа и слева от него располагались незадачливый предсказатель, явившийся прямо с ипподрома (Ленехан. — В. Н.), и неутомимый наш странник (Блум. — В. Н.), покрытый пылью дорог и битв, познавший неизгладимое бесчестие и позор, но вопреки всем соблазнам и страхам, тревогам и унижениям, нерушимо хранящий в своем стойком и верном сердце тот пленительно-сладострастный образ, что был запечатлен для грядущих веков вдохновенным карандашом Лафайетта (фотограф, снимавший Молли. — В. Н.)». Рождается ребенок миссис Пьюрфой. Стивен предлагает всем отправиться в питейное заведение к Берку. Гвалт в кабаке передан в манере, предвосхитившей гротесковый, выспренний, рваный, подражательный, каламбурный стиль следующей и последней книги автора «Поминки по Финнегану» (1939), одной из величайших неудач в литературе Стиль- Вот цитата из «Небывалого путешественника» (1947) Ричарда М Кейна: «Эта глава — ряд пародий на английскую прозу от англо-саксонских хроник до современного сленга1. <.. > Какова бы ни была их ценность, вот список наиболее важных из узнаваемых стилей, которые здесь пародируются' ранняя англо-саксонская проза, Мандевилль, Мэлори, проза елизаветинцев, Браун, Баньян, Пепис, Стерн, «готический роман», Чарлз Лэм, Колридж, Маколей, Диккенс (одна из наиболее удачных пародий), Ньюмен, Рескин, Карлейль, современный сленг, риторика проповеди. Когда студенты-медики напиваются за счет Стивена, проза рассыпается на бессвязные звуки, отголоски, обрывки слов — так передается оцепенение пьяных». ЧАСТЬ II, ГЛАВА 12 Я не знаю ни одного комментатора, который бы правильно понял эту главу. Толкование психоаналитическое я, разумеется, целиком и полностью отвергаю, поскольку не исповедую фрейдизм с его заимствованной мифологией, потрепанными зонтами и черными лестницами Считать, что в этой главе изображено возНеудачная глава», — добавляет В Н — Фр Б ДЖЕЙМС ДЖОЙС 439 действие алкоголя или вожделения на подсознание Блума, невозможно по следующим причинам: 1. Блум совершенно трезв и в данный момент бессилен. 2. Блум никак не может знать о некоторых событиях, персонажах и фактах, которые возникают в этой главе в качестве видений. Я предлагаю рассматривать главу 12 как авторскую галлюцинацию, как забавное искажение самых разнообразных тем романа. Книга сама по себе есть сон 1 и видение;

эта глава — простое преувеличение, развитие характеров, предметов и тем, привидившееся в кошмаре. Время: Между одиннадцатью и полуночью. Место: Вход в Ночной Город со стороны Мэбботстрит, восточный Дублин, к северу от Лиффи, около доков, ровно в миле к западу от Экклс-стрит. Стиль' Комедия кошмаров с мысленной благодарностью Флоберу за видения из написанного на пятьдесят лет раньше «Искушения Святого Антония». Действие. Действие можно разделить на пять сцен. Сцена I. Главные действующие лица: Два английских солдата, Карр и Комптон, которые позже (сцена V) нападут на Стивена;

проститутка, выдающая себя за невинную Сисси Кэффри из 10 главы;

Стивен и его приятель, студент-медик Линч. Уже в первой сцене рядовые окликают Стивена: «Дорогу пастору». «Эй-эй, пастор!» Стивен в трауре по матери похож на священника (Стивен и Блум — оба в черном). Другая проститутка напоминает Эди Бордмен. Тут же и близнецы Кэффри: уличные мальчишки, фантомы, похожие на близнецов, карабкаются на фонарные столбы. Стоит отметить, что эти ассоциации возникают не у Блума, который видел Сисси и Эди на берегу, — в этой сцене он не участвует, тогда как участвующий в ней Стивен не знает Сисси и Эди. Стивен и Линч направляются в веселый дом Ночного Города, остальные — и среди них 1 Среди заметок В Н есть такой отрывок «Бернард Шоу в письме к своему издателю Сильвии Бич назвал "Улисса" видением и в то же время правдивой хроникой отвратительной фазы цивилизации» — Фр Б ВЛАДИМИР НАБОКОВ Бык Маллиган — разошлись;

это единственное реальное событие первой сцены. Сцена II: Из боковой улицы со склоненными фонарями появляется Блум;

он беспокоится о Стивене и следует за ним. Сцена начинается с того, что описывается реальное событие: после бега за Стивеном запыхавшийся Блум покупает у мясника Олхаузена свиную ножку и ножку баранью и едва не попадает под трамвай. Затем появляются его умершие родители — это галлюцинация автора — и Блума Несколько других известных Блуму женщин, включая Молли, миссис Брин и Герти, промелькнут в этой сцене наряду с лимонным мылом, морскими чайками и другими случайными персонажами, среди которых попадается даже Бьюфой, автор рассказа в «Осколках» Есть здесь и религиозные аллюзии. Нам напомнят, что отец Блума — венгерский еврей, принявший протестанство, а мать — ирландка. Блум, при рождении крещенный в протестантской церкви, позднее перешел в католичество. Он, между прочим, еще и масон. Сцена III: Блум подходит к дому терпимости. У дверей на Нижней Тайрон-стрит — реалия, которой больше не существует, — его встречает Зоя, молодая девица в сапфировой юбке. Вскоре в авторской галлюцинации Блум предстает величайшим реформатором мира (намек на интерес Блума к различным гражданским преобразованиям), граждане Дублина, которым он разъясняет свои планы социального возрождения, провозглашают его императором, но затем клеймят как дьявольского распутника и в конце концов объявляют женщиной. Доктор Диксон (стажер в родильном приюте) зачитывает медицинское заключение: «Профессор Блум представляет собой законченный образец нового типа — женственного мужчины. Его душевные качества просты < и привлекательны. По мнению многих, он очень милыйчеловек, чудесная личность. В целом, он не лишен странностей, застенчив, однако не слабоумен, в медицинском смысле. Он написал юрисконсульту Общества Содействия Обратившимся Священникам прекраснейшее письмо, настоящую поэму, где все полностью разъясняется. Практически он абсолютный трезвенник и, как я могу подтвердить, спит на соломенной подстилке ДЖЕЙМС ДЖОЙС и питается лишь самой спартанской пищей, сухим горохом, подобранным у зеленщика. И летом и зимой он носит власяницу ирландской работы и каждую субботу подвергает себя самобичеванию. Насколько мне известно, он некогда содержался в исправительной колонии Гленкри для малолетних преступников, в качестве правонарушителя первого разряда. Согласно другому сообщению, он был рожден после смерти отца. Я взываю к вашему милосердию во имя самого священного слова из всех, какие только случалось произносить нашим органам речи. Он вскоре ждет ребенка. Все охвачены сочувствием. Женщины падают в обморок. Богатый американец собирает пожертвования в пользу Блума». И так далее. Сцена заканчивается тем, что в поисках Стивена Блум — в реальности этой книги — идет за Зоей в бордель Теперь мы понимаем, как действует механизм главы. Та или иная деталь реальности обрастает жизнью;

аллюзия начинает жить самостоятельно. Таким образом, «реальный» разговор между Зоей и Блумом у дверей борделя прерывается вставкой о Возвышении и Падении Блума перед тем, как он войдет в дом. Сцена IV: Внутри Блум встречает Стивена и Линча Следуют разнообразные видения. Из небытия автор извлекает Леопольда Вирага, деда Блума. Белла Коэн, тучная бандерша с заметно пробивающимися усиками, в еще одной галлюцинации автора выводит на сцену блумовские Грехи прошлого и чрезвычайно жестоко обходится с бессильным Блумом, презабавно поменявшись с ним полами. Появляются нимфы и водопады, сопровождаемые столь милой Джойсу журчащей музыкальной темой. Начинает возвращаться реальность. Блум забирает у Зои картофелину — свой талисман. Стивен пытается спустить все деньги. (Отметьте, что ни Стивен, ни Блум не проявляют интереса к окружающим их женщинам.) Блуму удается вернуть деньги Стивена и сохранить их. Один фунт семь шиллингов. «Не имеет ни малейшей важности», — говорит Стивен. Возникает еще одна авторская галлюцинация, в которой задействованы даже Бойлан и Мэрион. В реальности этой сцены Стивен очень смешно изображает парижанина, говорящего ВЛАДИМИР НАБОКОВ по-английски, после чего авторская галлюцинация начинает угнетать Стивена. Следует ужасающее появление его матери. «М а т ь (с тонкою и безумной улыбкой смерти). Я была прежде красавицей Мей Гулдинг. Я умерла. С т и в е н (объятый ужасом). Лемур, кто ты? Что за адская шутка? Б ы к М а л л и г а н (трясет своим бубенцом). Смех да и только. Клинк, пес-бедолага, отправил ее на тот свет, сучку-бедолагу. Сыграла в ящик. (Слезы растаявшего масла капают у него из глаз на булочку.) Наша великая и нежная мать. Эпи ойнопа понтон. М а т ь (приближается, мягко дыша на него сыростью могильного тлена). Всем это суждено, Стивен. Женщин больше в мире, чем мужчин. И тебе тоже. Настанет час. С т и в е н (задыхаясь от страха, ужаса, угрызений). Они говорят, что я убил тебя, мама. Он оскорбил твою память. Это ведь рак, это не я. Судьба. М а т ь (зеленая струйка желчи сбегает у нее из уголка рта). Ты мне пел эту песню "Горькая тайна любви". С т и в е н (со страстной жаждой). Скажи мне то слово, мама, если теперь ты знаешь его. Слово, которое знают все. М а т ь. Кто тебя спас в тот вечер, когда вы с Падди Ли вскочили на поезд в Долки? Кто тебя пожалел, когда тебе было тоскливо среди чужих? Сила молитвы безгранична. Молитва за страждущие души, она есть в наставлении урсулинок, и сорокадневное отпущение грехов. Покайся, Стивен. С т и в е н. Упырь! Гиена! М а т ь. Я за тебя молюсь на том свете. Пусть Дилли готовит для тебя рис по вечерам, после твоей умственной работы. Многие годы я любила тебя, о мой сын, первенец мой, кого я выносила во чреве». Диалог продолжается в том же духе;

в конце концов Стивен тростью разбивает лампу. Сцена V: Стивен и Блум покидают заведение и оказываются неподалеку, на Бивер-стрит. Стивен все еше пьян и несет околесицу, два английских солдата, Карр и Комптон, решают, что он оскорбил их короля Эдуарда VII (который тоже является в авторской галлюцинации). Один из солдат, Карр, бросается на Стивена и ДЖЕЙМС ДЖОЙС 443 сбивает его с ног. Подходят патрульные. Это реальность. В этой реальности помощнику гробовщика Келлехеру довелось оказаться поблизости и убедить патрульных, что Стивен просто разгулялся — молодо-зелено. В конце этой сцены Блум склоняется над простертым Стивеном, который бормочет: «Кто это? Черная пантера. Вампир», — и цитирует «Кто вслед за Фергусом» Йейтса. Глава заканчивается галлюцинацией Блума, в которой появляется его умерший сын Руди в виде одиннадцатилетнего волшебного мальчика — подменыш, похищенный феями, — он смотрит в глаза Блума, не видя их, читает книгу справа налево и целует ее страницу. ЧАСТЬ III, ГЛАВА 1 Время: После полуночи. Место: Все еще рядом с Ночным Городом, в окрестностях Эмьенс-стрит, на северо-востоке Дублина, недалеко от доков и таможни;

затем — «Приют извозчика», ночлежка у Баттского моста. Говорят, что ее владелец Джеймс Фицхаррис по прозвищу Козья Шкура принимал участие в политическом убийстве в Феникс-парке. Фицхаррис принадлежал к так называемым Непобедимым, которые в 1882 году убили Главного секретаря по делам Ирландии лорда Фредерика Кавендиша и заместителя секретаря Томаса X. Берка. Фицхаррис всего лишь вез в кебе участников убийства, и мы даже не уверены, что это он. Действующие лица: Блум и Стивен, которые наконец сошлись в безлюдной ночи. Среди случайно встреченных ночных персонажей наиболее ярким является рыжебородый моряк Мэрфи, вернувшийся из плавания на трехмачтовом «Роузвине», с которым «Илия» встретился, когда его наконец вынесло в залив. Стиль: Большая часть главы — снова пародия, имитация бойкого журналистского стиля, изобилующего мужскими клише, сменившими клише дамского журнала 10 главы, которую данная глава так или иначе напоминает. Действие: На протяжении главы добродушный Блум делает все возможное, чтобы выказать дружелюбие по отношению к Стивену, а тот обращается с ним прене ВЛАДИМИР НАБОКОВ брежительно-безразлично. В этой и в следующей главах Джойс тщательно обрисовывает разнообразные отличия в характере, воспитании, вкусах и проч. Блума и Стивена. Их отличие значительно перевешивает то главное, что их роднит, — оба отвергли религию отцов1. Однако метафизические афоризмы Стивена перекликаются с псевдонаучными сентенциями Блума. Оба обладают острым глазом и слухом, оба любят музыку и оба внимательны к таким деталям, как жест, цвет, звук. Любопытно, что в событиях этого дня ключ от двери играет одинаковую роль в жизни обоих мужчин, и если у Блума есть Бойлан, у Стивена есть Маллиган. Обоих преследуют фантомы из прошлого, у обоих за плечами опыт потерь и измен. Оба они, и Блум, и Стивен, страдают от одиночества, однако Стивен одинок не потому, что рассорился с верованиями своей семьи, восстал против общепринятого и т. п., разумеется, и не вследствие (случай Блума) социальных условий, но потому, что он был создан автором как потенциальный гений, а гений, по необходимости, одинок. Оба видят в истории — врага;

для Блума она — несправедливость, для Стивена — метафизическая тюрьма. Оба — странники и изгои, и, наконец, в обоих течет поющая кровь Джеймса Джойса, их создателя. Что касается их отличий, то, грубо говоря, Блум — посредственность, а Стивен — интеллектуал. Блум питает уважение к прикладным наукам и прикладному искусству;

Стивен склонен к чистому искусству и чистой науке. Блум восторгается колонкой «Хотите верь1 В экземпляре с пометками В Н в следующей главе отмечено исследование Блумом содержимого второго ящика, где он находит. конверт с надписью «Моему дорогому сыну Леопольду», и его воспогминания о последних словах умирающего отца «Почему БлуМ испытывал угрызения совести9» — спрашивает Джойс И отвечает: «Потому что, будучи незрел и нетерпелив, он относился без уважения к некоторым обычаям и верованиям» На полях В. Н. пишет. «Ср. с о ' Стивеном Как-то? Запрет употреблять мясо и молоко за одной трапезой, еженедельные прения путано отвлеченных, неистово приземленных, расчетливых соэкс-единоверцев экс-соотечественников;

обрезание младенце? мужского пола, сверхъестественный характер иудейского Писания;

непроизносимость тетраграмматона, священность Субботы Какими казались ему сейчас эти обычаи и верования? Не более разумными, нежели казались тогда, не менее разумными, нежели прочие обычаи и верования казались сейчас» — Фр. Б.

ДЖЕЙМС ДЖОЙС те — хотите нет»;

Стивен — автор глубоких философских афоризмов. Блум — человек текущей воды;

Стивен — опалового камня. Существует и эмоциональный контраст. Блум — добродушный, робкий, гуманный материалист;

Стивен — аскетичный, жесткий, блестящий, язвительный эгоист, отвергший своего Бога вместе с человечеством. Образ Стивена строится на контрастах. Физически он неприятен, но интеллектуально — привлекателен. Джойс отмечает его трусость, нечистоплотность, скверные зубы, неопрятные, отталкивающие манеры (история с его грязным платком, а позднее, на берегу, с отсутствием такового), его похотливость и бедность со всеми ее унизительными последствиями. Однако всему этому противостоят его возвышенный ум, завораживающее творческое воображение, необычайно богатая и утонченная система ценностей, свобода духа, непреклонная гордая честность и правдивость, которая требует нравственного мужества, его независимость, доходящая до упрямства. Если в Блуме много от обывателя, то в Стивене есть что-то от безжалостного фанатика. На вопросы Блума, полные заботы и отеческой нежности, Стивен отвечает жесткими афоризмами. Блум говорит изысканным журналистским языком этой главы: «Я вовсе не собираюсь брать на себя смелость указывать вам, но все-таки почему вы оставили отчий дом? — Искать несчастий, — был ответ Стивена». (Кстати, отметьте характерное для изысканного журналистского языка разнообразие синонимов для выражения «он сказал»: объявил, отозвался, выпалил, парировал, поддержал, решился заметить и т. д.) Затем в бессвязной беседе неуверенный в своей образованности Блум, который старается быть как можно приятнее Стивену, высказывает соображение, что родина — это место, где ты можешь хорошо жить, если трудишься, — простой практичный подход. «Меня прошу вычеркнуть», — отвечает Стивен. «Труд в самом широком смысле», — спешит объяснить Блум». «Литературный труд... У вас ровно столько же прав добывать хлеб насущный своим пером, занимаясь философией, как у любого крестьянина. <...> Вы оба принадлежите Ирландии, голова и руки. То и другое одинаково важно».

ВЛАДИМИР НАБОКОВ «Вы подразумеваете, — возразил Стивен с подобием небольшого смешка, — что я приобретаю важность, оттого что принадлежу... Ирландии. <...> А я подразумеваю... что Ирландия приобретает важность, оттого что принадлежит мне». Блум обескуражен и думает, что его неправильно поняли. А Стивен довольно грубо добавляет: «Мы не можем сменить родину. Давайте-ка сменим тему». Но главной темой здесь является Молли, с которой мы вскоре встретимся в последней главе книги. Жестом старого морского волка, достающего цветную открытку с перуанцами или демонстрирующего наколку на груди, Блум показывает Стивену ее фотографию: «Осторожно, чтобы не выпали "Прелести...", напомнившие ему, кстати, о просроченной книге из библиотеки на Кейпл-стрит, он извлек бумажник и, бегло просмотрев содержавшееся в нем содержимое, наконец. — Между прочим, как вы считаете, — сказал он, выбрав после колебания одну поблекшую фотографию и положив ее на стол, — вот это испанский тип? Стивен, поскольку обращались к нему, взглянул на фотографию, где была снята дама солидных размеров, в зрелом расцвете женственности, довольно открыто демонстрировавшая свои пышные телеса в вечернем платье с вырезом, нарочито низким, дабы щедро и откровенно, а не каким-нибудь туманным намеком, явить на обозрение прелести корсажа, с нарочитой серьезностью, полураскрыв полные губки, так что слегка виднелся жемчуг зубов, она стояла у рояля, на котором лежали ноты "В старом Мадриде", прекрасной по-своему баллады, необычайно модной в те дни. Глаза ее (дамы), темные и большие, смотрели на Стивена, словно готовые улыбнуться чему-то достойному восхищения;

создателем же волнующего шедевра был Лафайетт с Уэстморленд-стрит, лучший мастер художественной фотографии в целом Дублине. — Миссис Блум, моя супруга примадонна мадам Мэрион Твиди, — проинформировал Блум. — Снято несколько лет назад. Примерно в девяносто шестом году. Очень похоже схвачено, какая она была тогда». Блум выясняет, что последний раз Стивен обедал в среду. Однажды ночью Блум привел домой собаку неизвестной породы с перебитой лапой, и сейчас он ДЖЕЙМС ДЖОЙС 447 решает привести на Экклс-стрит Стивена. Хотя Стивен несколько холоден и вовсе не расположен к разговорам, Блум приглашает его к себе на чашку какао. «Жена моя, — поведал он, переходя сразу in medias res1, — будет ужасно рада познакомиться с вами, она просто обожает всякую музыку». Они вместе отправляются к дому Блума — и это приводит нас к следующей главе. ЧАСТЬ III, ГЛАВА 2 «Намеренная скука предыдущей главы теперь сменяется совершенно безликой интонацией вопросов, задаваемых на научный манер, и столь же сухих ответов» (Кейн). Вопросы строятся по образцу катехизиса, и формулировка их скорее псевдонаучная, нежели научная. Нам предоставлена масса информации, подытоживающей уже известное, и, возможно, разумнее было бы обсуждать эту главу с точки зрения фактов, которыми она изобилует. Это очень простая глава. Некоторые факты уточняют или дублируют сведения, уже изложенные в книге, но есть и новые. К примеру, эти два вопроса о Блуме и Стивене и ответы на них: «Какие темы обсуждались дуумвиратом во время странствия? Музыка, литература, Ирландия, Дублин, Париж, дружба, женщины, проституция, диета, влияние газового освещения или же света ламп накаливания и дуговых на рост близлежащих парагелиотропических деревьев, общедоступные муниципальные мусорные урны для срочных надобностей, римско-католическая церковь, безбрачие духовенства, ирландская нация, учебные заведения иезуитов, различные профессии, изучение медицины, минувший день, коварное влияние предсубботы, обморок Стивена. Обнаружил ли Блум общие сближающие факторы в их обоюдных сходных и несходных реакциях на окружающее? Оба не были глухи к художественным впечатлениям, предпочитая музыкальные пластическим или живописным. <...> Оба, получив раннюю домашнюю закалку и К сути дела (лат ) ВЛАДИМИР НАБОКОВ унаследовав дерзкую склонность к инакомыслию и противостоянию, отвергали многие общепринятые религиозные, национальные, социальные и нравственные доктрины. Оба признавали попеременно стимулирующее и отупляющее влияние магнетического притяжения полов». Внезапный (для читателя) интерес Блума к гражданским обязанностям, проявленный во время беседы со Стивеном в «Приюте извозчика», подтверждается вопросом и ответом относительно дискуссий, которые Блум вел с различными людьми по разным поводам, начиная с 1884 года и до 1893. «Какие мысли возникли у Блума в связи с бессистемной цепочкой дат, 1884, 1885, 1886, 1888, 1892, 1893, 1904, до их прибытия к месту назначения? Ему подумалось, что прогрессивное расширение сферы индивидуального развития и опыта регрессивно сопровождалось сужением противоположной области межиндивидуальных отношений». Прибыв на Экклс-стрит, 7, Блум обнаруживает, что оставил ключ в других брюках. Он перелезает через ограду и проникает в полуподвальную кухню через кладовку, после чего: «Какую прерывную последовательность образов воспринял в это время Стивен? Прислонившись к ограде, он воспринял через прозрачные стекла кухни образы человека, регулирующего газовое пламя в 14 свечей, человека, зажигающего свечу, человека, снимающего поочередно оба своих башмака, и человека, покидающего кухню, держа горящую свечу в одну свечу. Появился-ли этот человек в другом месте? По истечении четырех минут мерцание его свечи стало различимо сквозь полупрозрачное полукруглое веерообразное оконце над входной дверью. Входная дверь замедленно повернулась на своих петлях. В открывшемся пространстве прохода человек появился вновь, без шляпы и со свечой. Повиновался ли Стивен его знаку? Да, он бесшумно вошел, помог затворить дверь и ДЖЕЙМС ДЖОЙС 449 взять ее на цепочку, после чего бесшумно проследовал за спиной человека, его обтянутыми тканью ступнями и горящей свечой через прихожую, мимо луча света из-под левой двери (Молли оставила в спальне свет. — В. Н.) и с осторожностью вниз, по заворачивающей вбок лестнице более чем из пяти ступеней, на кухню блумова дома». Блум готовит какао себе и Стивену, и следует несколько свидетельств его любви к техническим приспособлениям, загадкам, хитроумным затеям, словесным играм, как, например, анаграмма, которую он составил из своего имени, или акростих, посланный им Молли в 1888 году, или злободневная песенка для одной из сцен рождественской феерии театра «Гэйети» «Синбад-мореход», которую он начал сочинять, но не закончил. Дается возрастное соотношение собеседников: в 1904 году Блуму тридцать восемь лет, Стивену — двадцать два года. Дальше следуют разговоры и воспоминания. Мы узнаем их родословные и даже довольно трогательные подробности их крещения. На протяжении главы оба остро сознают свои расовые и религиозные различия, и Джойс несколько пережимает это осознание. Стихотворные фрагменты на древнееврейском и древнеирландском языках декламируются гостем хозяину и хозяином гостю. «Были ли познания обоих в каждом из этих языков, мертвом и возрождаемом, теоретическими или практическими? Теоретическими, будучи ограничены синтаксисом и некоторыми случайными грамматическими правилами и практически не включая словарный запас». Следующий вопрос такой: «Какие точки соприкосновения имелись между этими языками и между народами, на них говорившими?» Ответ обнаруживает наличие естественной связи между евреями и ирландцами, поскольку оба народа порабощены. После псевдоученого россуждения о типах двух литератур Джойс так завершает ответ: «Запрет их национального платья в уголовных кодексах и в указах об одежде евреев;

восстановление царства Давидова в Ханаане и возможность политической автономии или передачи власти в Ирландии». Другими словами, движение за создание 450 ВЛАДИМИР НАБОКОВ еврейского государства приравнено к борьбе Ирландии за независимость. Но тут вступает религия, великий разобщитель. В ответ на две строчки гимна, который Блум исполняет на иврите, вольно пересказав остальное, Стивен с обычной отстраненной жестокостью приводит средневековую балладу о девочке-еврейке в зеленом наряде, заманившей христианского мальчика Гарри Хьюза на заклание, и переходит к ее обсуждению в довольно абсурдной метафизической плоскости. Блум чувствует себя обиженным, он огорчен, но по-прежнему одержим своеобразным видением роли Стивена («В живой юной мужественной знакомой фигуре ему виделся лик грядущего») — учителя Молли, ставящего ей итальянское произношение, и возможного жениха для своей дочери, белокурой Милли. Блум предлагает Стивену заночевать у него в гостиной: «Какое предложение сделал ноктамбулическому (бродящему ночью. — В. Н.) Стивену диамбулический (бродящий днем. — В. И.) Блум, отец сомнамбулической (бродящей во сне. — В. Н.) Милли? Посвятить промежуточные часы между четвергом (в собственном смысле) и пятницей (в нормальном смысле) отдыху в импровизированном дортуаре в помещении непосредственно над кухней и непосредственно смежном с помещением для сна хозяина и хозяйки. Какие разнообразные преимущества проистекали или могли бы проистекать от пролонгации подобной импровизации? Для гостя: надежный кров и уединение для занятий. Для хозяина: омоложение интеллекта, заместительное удовлетворение. Для хозяйки: спад одержимости, достижение правильного итальянского произношения. Почему эти несколько случайных нитей между гостем и хозяйкой могли бы отнюдь не помешать постоянной возможности примирительного союза между малышом и дочкой еврея, равно как и эта возможность могла бы не помешать им? Потому что путь к дочери ведет через мать, а путь к матери через дочь».

ДЖЕЙМС ДЖОЙС 451 Можно увидеть здесь намек на смутную мысль Блума, что Стивен был бы для Молли лучшим любовником, чем Бойлан. «Спад одержимости» — по-видимому, охлаждение Молли к Бойлану, и следующий ответ, хотя его можно прочесть достаточно невинно, тоже таит в себе скрытое значение. Предложение отклоняется, но Стивен, очевидно, дает согласие заниматься с женой Блума итальянским, хотя предложение делается и принимается в весьма невнятной форме. И вскоре Стивен собирается уходить. «Для какого создания служили врата выхождения вратами вхождения? Для кошки. Какое зрелище представилось им, когда они, впереди хозяин, а следом гость, явились в безмолвии, двоякотемные, из тьмы тропинки на задах дома в полумрак сада? Звезд небодрево, усеяно влажными ночной бирюзы плодами». Оба на мгновение видят небо одинаково. После того, как они расстанутся, мы никогда не узнаем, где и как Стивен, странник, провел остаток ночи. Сейчас почти два часа, но он не пойдет в дом отца и не вернется в кирпичную башню, ключ от которой он отдал Маллигану. Блум склонен остаться на улице и ждать рассвета, но передумывает и возвращается в дом. Джойс дает описание обстановки залы, а позднее удивительный каталог книг Блума, ясно отражающий бессистемность его знаний и пытливый ум. Блум уточняет свой бюджет, пункт за пунктом следует роспись трат и поступлений за 16 июня 1904 года, и, наконец, на 2 фунтах 19 шиллингах и 3 пенсах подводится баланс. Каждая трата уже была упомянута автором на протяжении странствий Блума в этот день. После знаменитого описания содержимого двух ящиков, которое он изучает, перед нами — некий итог, подведенный заботам этого дня: «Какие поочередно следовавшие причины, осознанные, прежде чем подняться, накопившейся усталости мысленно перебрал Блум, прежде чем подняться? Приготовление завтрака (жертва всесожжения);

переполнение кишечника и продуманное испражнение (свя ВЛАДИМИР НАБОКОВ тая святых);

баня (обряд Иоанна);

погребение (обряд Самуила);

реклама для Алессандро Ключчи (Урим и Туммим), легкий завтрак (обряд Мелхиседека);

посещение музея и национальной библиотеки (святые места);

поиски книги на Бедфорд-роу, Мерчентс-арч, Веллингтон-куэй (Симхат Тора);

музыка в отеле "Ормонд" (Шира Ширим);

конфликт со свирепым троглодитом в заведении Барни Кирнана (всесожжение);

бесплодный период времени, включая поездку в кебе, посещение дома скорби, уход (пустыня);

эротический эффект женского эксгибиционизма (обряд Онана);

затянувшиеся роды миссис Майны Пьюрфой (возношение);

посещение веселого дома миссис Беллы Коэн, Нижняя Тайрон-стрит, 82, с последующей стычкой и с толпой сброда на Бивер-стрит (Армагеддон);

ночные странствия в ночлежку "Приют извозчика" у Баттского моста, и затем из ночлежки (искупление)». Блум проходит из залы в спальню, дается славное описание предметов обстановки и разбросанной одежды Молли. В комнате горит свет;

Молли дремлет. Блум ложится в постель. «Что встречали его конечности, будучи постепенно распрямляемы? Новые чистые простыни, дополнительные запахи, присутствие человеческого тела, женского, ее, отпечаток человеческого тела, мужского, не своего, какие-то соринки, какие-то разогревшиеся паштетные крошки, которые он удалил». Его появление в двуспальной кровати будит Молли: «Что последовало за этим безмолвным действием? Сонное окликание, менее сонное опознание, прогрессирующее возбуждение, катехизическое опрашивание». На подразумеваемый вопрос: «Что ты делал весь день?» — ответ Блума, по сравнению с пространными размышлениями Молли в следующей главе, занимает на удивление мало места. Он умышленно опускает три момента: 1 — тайную переписку между Мартой Клиффорд и Генри Флауэром;

2 — перепалку в кабачке Кирнана и 3 — свою эротическую реакцию на эксгибиционистский акт Герти. Он трижды лжет: 1 — о своем ДЖЕЙМС ДЖОЙС 453 пребывании в театре «Гэйети»;

2 — об ужине в отеле Винна;

и 3 — о «временном шоке (Стивена. — В. И.), вызванном неверным движением во время послетрапезных гимнастических упражнений», что якобы явилось причиной приглашения Стивена в их дом. Как мы узнаем позднее из внутреннего монолога Молли, Блум сообщил ей и о трех подлинных событиях: 1 — о похоронах;

2 — о встрече с миссис Брин (бывшей подругой Молли Джози Пауэлл) и 3 — о своем желании взять Стивена ей в учителя. В конце главы Блум засыпает. «В каком положении? Слушательница (Молли. — В. К): полулежа на боку, левом, левая рука под головой, правая нога вытянута по прямой и покоится на левой ноге, согнутой, в позе Матери-Геи, исполнившаяся и возлегшая, груженая семенем. Повествователь: лежа на боку, левом, правая и левая ноги согнуты, большой и указательный пальцы правой руки на переносье, в позе, которую запечатлел некогда снимок, сделанный Перси Эпджоном, усталое дитя-муж, мужедитя в утробе. В утробе? Усталый? Он отдыхает. Он странствовал. И с ним? Синбад-Мореход и Минбад-Скороход и Тинбад-Тихоход и Пинбад-Пешеход и Винбад-Вездеход и Линбад-Луноход и Финбад-Виноход и Ринбад-Ракоход и Кинбад-Коновод и Бинбад-Шутоход и Шинбад-Чудоход и Зинбад-Обормот и Чинбад-Сумасброд и ДинбадДремоход и Хинбад-Храпоход. Когда? На пути к темной постели было квадратное круглое Синбад-Мореход птицы рух гагары яйцо в ночи постели всех гагар птиц рух Темнобада-Солнцевосхода. Куда?» Ответа нет. Но он был бы «Никуда»: Блум спит.

ВЛАДИМИР НАБОКОВ ЧАСТЬ III, ГЛАВА 3 Около двух часов ночи или чуть позже. Блум заснул в положении зародыша, но Молли бодрствует на протяжении сорока страниц. Стиль — непрерывный поток пылающего, лихорадочного, вульгарного сознания довольно истеричной ограниченной женщины, патологически чувственной, одаренной музыкально и наделенной сверхъестественной способностью обозревать свою жизнь в непрерывном внутреннем монологе. Особа, чьи мысли сыпятся с такой энергией и таким постоянством, — человек не вполне нормальный. Читатели, желающие упорядочить поток этой главы, должны взять отточенный карандаш и разделить предложения, как это показано в приведенной цитате, начинающей главу: «Да/ потому что такого с ним никогда не было/ требовать завтрак себе в постель скажи-ка пару яиц/ с самой гостиницы Городской герб когда все притворялся что слег да умирающим голосом/ строил из себя принца чтоб заинтриговать эту старую развалину миссис Риордан воображал будто с ней дело в шляпе а она нам и не подумала отказать ни гроша/ все на одни молебны за свою душеньку/ скряга какой свет не видал/ жалась себе на денатурат потратить четыре шиллинга/ все уши мне прожужжала о своих болячках/ да еще эта вечная болтовня о политике и землетрясениях и конце света/ нет уж дайте сначала нам чуть-чуть поразвлечься/ упаси Господи если б все женщины были вроде нее/ сражалась против декольте и купальников/ которых кстати никто ее не просил носить/ уверена у ней вся набожность оттого что ни один мужчина на нее второй раз не взглянет/ надеюсь я на нее никогда не буду похожа/ удивительно что не требовала заодно уж и лицо закрывать/ но чего не отнимешь это была образованная/ и ее бесконечные разговоры про мистера Риордана/ я думаю тот счастлив был от нее избавиться/ а ее пес все обнюхивал мою шубу и норовил под юбку забраться особенно тогда/ но пожалуй мне нравится в нем (Блуме. — В. Н.) такая деликатность со старухами и с прислугой и даже с нищими/ он не пыжится попусту хотя не всегда...» и т.д. Прием потока сознания незаслуженно потрясает воображение читателей. Я хочу представить следующие ДЖЕЙМС ДЖОЙС 455 соображения. Во-первых, этот прием не более «реалистичен» и не более «научен», чем любой другой. На самом деле, если бы вместо регистрации всех мыслей Молли описать лишь некоторые из них, то их выразительность показалась бы нам более реалистичной, более естественной. Дело в том, что поток сознания есть стилистическая условность, поскольку, очевидно, мы не думаем лишь словами — мы думаем еще и образами, но переход от слов к образам может быть зафиксирован непосредственно словами, только если отсутствует описание, как здесь. Во-вторых, некоторые из наших размышлений приходят и уходят, иные остаются;

они, что ли, оседают, неряшливые и вялые, и текущим мыслям и мыслишкам требуется некоторое время, чтобы обогнуть эти рифы. Недостаток письменного воспроизведения мыслей — в смазывании временного элемента и в слишком большой роли, отводимой типографскому знаку. Эти страницы Джойса имели колоссальное влияние. В их печатном бульоне зародилось множество второстепенных поэтов: наборщик великого Джеймса Джойса — крестный отец крошечного мистера Каммингса1. Мы не должны думать, что потоком сознания Джойс передает подлинное событие. Это реальность лишь постольку, поскольку она отражает авторскую работу мозга, сознание, заключенное в книге. Книга эта — новый мир, изобретенный Джойсом. В этом мире люди думают посредством слов и предложений. Их мысленные ассоциации диктуются главным образом структурными потребностями книги, художественными целями и планами ее автора. Я должен также добавить, что, если бы редактор включил в текст знаки препинания, размышления Молли не стали бы, в сущности, ни менее занятными, ни менее музыкальными. Перед тем как уснуть, Блум говорит Молли фразу, которая не упоминается в постельном отчете предыду1 Новаторство этого американского поэта-авангардиста 1930-х годов выражалось, среди прочего, в пунктуации и графике его стихов, даже свои инициалы и фамилию он писал со строчных букв: э э.каммингс. Последнее и имеет в виду В. Н в контексте «наборщика» и «крошечного» Э Э. Каммингса (1894—1962). — Примеч. ред. рус. текста ВЛАДИМИР НАБОКОВ щей главы, — фразу, которая сильно поразила Молли. Перед сном Блум невозмутимо попросил подать ему наутро завтрак в постель: пару яиц. Теперь, когда измена Молли стала фактом, Блум, я полагаю, решил, что своим молчаливым попустительством, позволившим жене продолжить эту низкую интригу с Бойланом в следующий понедельник, он, Блум, в некотором роде взял верх над Молли, а значит не должен более хлопотать о ее завтраке. Пусть она принесет ему завтрак в постель. Монолог Молли начинается с того, что она удивлена и раздосадована его просьбой. К этой мысли на протяжении монолога она возвращается несколько раз. Например, «а потом начинает отдавать приказания чтоб ему яйца и чаю и семгу от Финдона горячие гренки с маслом скоро увидим как будет восседать словно король на троне и ковырять яйцо не тем концом ложечки где только выучился этому...» (Вы, наверное, отметили склонность Блума ко всяким фокусам и штучкам. Из монолога Молли мы узнаем, что, когда она кормила грудью Милли, он пытался сцеживать ее молоко себе в чай;

в этом же ряду его поза во сне и другие свойственные только ему привычки, например оправляться в ночной горшок стоя на коленях.) Молли никак не успокоится из-за завтрака, и яйца возникают вновь: «а после подавай ему чай свежие яйца гренки с маслом с обеих сторон я думаю я стала пустое место для него». Позже в ней опять все вскипает: «но зато я должна лезть из кожи на кухне готовить завтрак его сиятельству пока он тут валяется закутанный как мумия только буду ли я вот вопрос кто-нибудь видел когда-нибудь чтоб я носилась как угорелая сама б не прочь поглядеть прояви к ним внимание и они с тобой как с последней тряпкой...» Но каким-то образом эта идея вытесняется другой: «вдруг страшно захотелось грушу большую сочную грушу тающую во рту как в ту пору когда меня одолевали причуды потом я ему швырну его яйца и подам чай в той чашке с приспособлением для усов ее подарок чтоб у него рот стал еще шире думаю мои сливки тоже ему понравятся...», и она решает быть с ним милой и выудить из него чек на пару фунтов. Мысль Молли скачет вокруг самых разных людей, мужчин и женщин, но одно мы отметим сразу: воспо ДЖЕЙМС ДЖОЙС минания о новом любовнике Бойлане по количеству и качеству значительно уступают мыслям о муже и о других людях. Вот женщина, которая несколько часов назад принимала брутального, но в целом физически удовлетворившего ее любовника, однако ее мысли заняты вполне обыденными воспоминаниями и постоянно возвращаются к мужу. Она не любит Бойлана: если она кого и любит, то Блума. Давайте пробежим эти густо написанные страницы. Молли ценит уважение Блума к старухам и его деликатность с официантами и нищими. Она знает о похабных снимках с тореадором и женщиной, одетой испанской монахиней, хранящихся в столе Блума, и подозревает, что он строчил любовное письмо. Она размышляет о его слабостях и сомневается в некоторых деталях его рассказа о том, как он провел день. Она довольно подробно вспоминает несостоявшуюся интрижку, которую Блум было затеял с их служанкой: «как с той потаскухой Мэри которую мы держали на Онтарио-террас вертела постоянно своим турнюром чтоб его соблазнить противно когда от него запах этих размалеванных баб раза два у меня возникло такое подозрение специально подозвала его поближе а в другой раз нашла длинный волос на пиджаке это еще не считая случая когда вхожу на кухню а он тут же притворился будто пьет воду 1 женщина что говорить мало им кто же кроме него виноват если он спутается со служанкой а потом предлагает посадить ее с нами за рождественский стол как вам нравится вот уж тут нет спасибо только не в моем доме...» На мгновение ее мысль переключается на то, как Бойлан впервые сжал ее руку, причем это воспоминание мешается с обрывками слов из песенки, как это часто у нее бывает, но затем ее мысль вновь возвращается к Блуму. В ее воображении возникают приятные любовные сцены, и ей вспоминается мужественного вида священник. Кажется, что она сравнивает своеобразные манеры Блума, деликатное обхождение воображаемого юноши (подход к теме Стивена) и пахнущее ладаном облачение священника с вульгарностью Бойлана: «интересно он остался доволен мной или нет мне одно не понравилось в передней когда Уже уходил до того бесцеремонно хлопнул меня по заду я хоть и засмеялась но уж знаете я ему не лошадь и не ВЛАДИМИР НАБОКОВ ослица...» Она томится, бедняжка, по утонченной нежности. Крепкий хмельной запах выпитого в баре «Ормонд» примешался к дыханию Бойлана, и Молли гадает, что это было: «а хорошо бы посмаковать тех напитков что потягивают денди-театралы в цилиндрах зеленые желтые видно сразу что дорогие», и появление паштета, остатки которого Блум нашел в постели, теперь объясняется: «он изо всех сил старался чтоб не заснуть после последнего раза пили потом портвейн и паштет был отличного вкуса солоноватый». Мы узнаем, что гром разразившейся в десять часов грозы, раскаты которого мы с Блумом слышим в родильном приюте, разбудили прикорнувшую после ухода Бойлана Молли — очередная синхронизация. Молли вспоминает различные физиологические подробности своего адюльтера с Бойланом. Ее мысли перебрасываются на Джозефин Пауэлл, ныне миссис Брин, которую Блум, по его словам, встретил в этот день. Она ревниво думает о том, что Блум интересовался Джози еще до их женитьбы и, возможно, не потерял интереса и сейчас. Затем она вспоминает, каким был Блум до их свадьбы и его разговоры, гораздо более умные, чем ее;

вспоминает историю сватовства, но воспоминания о Блуме того времени перемешаны со злорадством по поводу неудачного замужества Джози и ее полоумного муженька, который «прямо иногда в грязных сапогах валится на постель». Молли припоминает дело об убийстве — о женщине, отравившей мужа, — и возвращается к началу своего романа с Блумом;

мелькает певец, поцеловавший ее на хорах, и вновь Блум той поры — в темной шляпе и пестром кашне. И дальше, в связи с началом ее романа с Блумом, впервые упоминается Гарднер, ее прежний возлюбленный, Блуму неизвестный. Следуют воспоминания и о восьми маках, которые Блум ей прислал, потому что она родилась 8 сентября 1870 года, а свадьба состоялась 8 октября 1888 года, когда ей было восемнадцать — целый выводок восьмерок. Вновь возникает Гарднер, на сей раз как лучший любовник, чем Блум;

и Молли переходит к мыслям о следующем свидании с Бойланом в понедельник в четыре часа. Упоминаются известные нам портвейн и персики, присланные Бойланом, возвращение ДЖЕЙМС ДЖОЙС дочек Дедала из школы и одноногий матрос, поющий песню, которому она бросила пенни. Молли думает о близких гастролях, и предстоящее путешествие на поезде напоминает ей об одном забавном случае: «в тот раз когда поехали на концерт Моллоу в Мэриборо он (Блум. — В. Н.) заказал для нас суп на станции потом дали сигнал к отправлению он встал и двинулся по платформе с тарелкой в руках суп проливался кругом а он на ходу отправляет в рот ложку за ложкой какое самообладание не правда ли а за ним следом официант вопит устраивает нам адскую сцену отправление поезда задерживается а он заявляет что не заплатит покуда не кончит есть но потом два господина в купе 3-го класса сказали что он был совершенно прав конечно он был прав иногда бывает упрям как бык когда что-нибудь вобьет в голову но хорошо что он тогда изловчился открыть дверь вагона своим ножом а то они нас увезли бы до Корка я думаю что это в отместку ему О я так люблю поехать куда-нибудь на прогулку на поезде или в экипаже с удобными мягкими сиденьями интересно не возьмет ли он (Бойлан. — В. Н.) мне 1-й класс может быть захочет этим заняться в поезде даст проводнику побольше на чай да...» Еще приятное воспоминание — лейтенант Стэнли Гарднер, умерший от брюшного тифа в Южной Африке пятью годами раньше, и их последний поцелуй: «он отлично выглядел в хаки ростом как раз в меру выше меня и храбрости наверняка тоже не занимать и он сказал что я чудесная девушка моя ирландская красавица когда мы вечером целовались на прощанье у шлюза он был весь бледный от волнения оттого что уезжал...» Опять Бойлан;

нас посвящают в отвратительные подробности его и чужих страстей, после чего перед нами Бойлан, впавший в буйство: «но первые минуты когда он вернулся с газетой он был совсем как безумный билетики рвал ругался на чем свет стоит что потерял 20 фунтов а половину он ставил за меня сказал что проиграл из-за какой-то темной лошадки что вдруг пришла первой ставку Ленехан подсказал и уж он клял его на все корки...» Она вспоминает, как Ленехан «позволял себе со мной вольности когда возвращались с обеда в Гленкри и экипаж так подбрасывало на горе Фезербед лорд-мэр там все 460 ВЛАДИМИР НАБОКОВ поглядывал на меня сальными глазками», — эпизод, который Ленехан не без торжества рассказал Маккою. В памяти возникают детали нижнего белья и визит принца Уэльского в Гибралтар, где прошли ее детство и юность: «он посетил Гибралтар в тот год когда я родилась не сомневаюсь что для него и там нашлись лилии он там посадил росток дерева но верно после него ростки не только такие оставались приехал бы чуть раньше мог бы оставить росток меня уж тогда бы я тут не была сейчас...» Вклиниваются денежные мытарства Блума: «ему надо бросить это дело с Фрименом еле выколачивает несколько жалких шиллингов пошел бы в контору или еще куда-нибудь на твердое жалованье или в банк где посадят его на трон целый день считать деньги но он-то конечно предпочитает болтаться дома так что некуда деться от него...» На нас вновь обрушиваются физиологические и анатомические подробности, среди которых вдруг вспыхивает метемпсихоз, о нем этим утром поглощенная чтением Молли интересовалась у Блума, когда он принес ей завтрак: «и еще спросила про то слово метим чего-то там а он развел насчет воплощения такое что черт ногу сломит никогда не может объяснить просто чтобы человеку понятно стало потом он удалился и сжег сковородку все из-за своей Почки...» Еще физиология и анатомия, где-то в ночи свистит поезд. Снова Гибралтар;

подруга Эстер Стенхоуп (отец которой слегка приударял за Молли) и карточка Малви, ее первой любви. Упоминаются романы «Лунный камень» (1868) Уилки Коллинза и «Молль Флендерс» (1722) Дефо. Затем следуют мысли о знаках внимания, посланиях, письмах и отсюда к любовному письму лейтенанта Малви, первому, полученному ею еще в Гибралтаре: «мне сразу захотелось подойти к нему когда я увидела в магазинной витрине что он идет следом за мной по Калье Реаль потом он прошел мимо и слегка коснулся меня я и в мыслях не имела что он мне напишет и назначит свидание я засунула его под рубашку на груди и весь день таскала с собой и перечитывала в каждом укромном уголку пока отец муштровал солдат чтобы угадать по почерку или как-нибудь по штампам по маркам помню я напевала приколю ли я белую розу и ДЖЕЙМС ДЖОЙС все хотела перевести противные старые ходики чтобы ускорить время он был первый мужчина который поцеловал меня под Мавританской стеной подруга юных лет моих я и понятия не имела что это значит целоваться пока он не скользнул языком ко мне в рот а его рот был как сласти совсем юный несколько раз я до него дотрагивалась коленом узнавала дорогу что же я говорила ему шутила будто помолвлена с сыном испанского дворянина по имени Дон Мигель де ла Флора и он поверил что я должна за него выйти замуж через 3 года...» Флора почти то же, что Блум, которого она, конечно, еще не знала, но «в шутке всегда доля истины вот прекрасный цветок весь в цвету...». Идет очень подробный отчет о ее первом свидании с юным Малви, но она не может припомнить его имени: «милочка Молли он меня звал а его звали Джек Джо Гарри Малви кажется так он был лейтенант...» Ее беспорядочные мысли скачут от него к фуражке, которую она надевала смеха ради, и потом к старому епископу, рассуждавшему о высшем назначении женщины и «о современных девицах что катаются на велосипедах и носят фуражки и костюмы-блумер Господи пошли ему разума а мне денег наверно они так называются в честь него никогда не думала что это будет моя фамилия Блум... желаю всяческого блумополучия сказала Джози когда я вышла за него...» И снова в Гибралтар, к его перечным деревьям и белым тополям, к Малви и Гарднеру. Опять свистит поезд. Блум и Бойлан, Бойлан и Блум, предстоящие гастроли — и назад в Гибралтар. Молли считает, что сейчас пятый час, но позже часы пробьют четверть третьего. Упоминается кошка, затем рыба — Молли любит рыбу. Воспоминание о пикнике с мужем, мысли о Милли и двух преотличных оплеухах, которые она дала Милли за ее наглость. Она представляет, как Блум провел Стивена Дедала на кухню, и вскоре понимает, что у нее началась менструация. Она вылезает из дребезжащей кровати. Многократное повторение слова «легче» относится к ее опасениям, что предмет, на который она примостилась, развалится под ней, — все это совершенно излишне. Блум, как мы выясняем, делает это стоя на коленях. Последнее «легче» — и она снова в кровати. Еще мысли о Блуме, затем о похоронах 462 ВЛАДИМИР НАБОКОВ Дигнама, на которых Блум присутствовал;

отсюда мысль движется к Саймону Дедалу, его изумительному голосу, и от него — к Стивену, которому Блум, по его словам, показал ее карточку. Сегодня Руди было бы одиннадцть. Она пытается представить себе Стивена, которого видела маленьким мальчиком. Она думает о поэзии — как она ее понимает — и воображает роман с юным Стивеном. По контрасту ей приходит на ум неотесанность Бойлана и снова вспоминается их недавняя пылкая встреча. Ее муж лежит в постели ногами к изголовью. Его излюбленное положение: «Ах да подвинь же отсюда свою здоровую тушу ради святого Дуралея», — думает Молли. Ее мысль возвращается к схоронившему мать Стивену: «было бы таким развлечением если бы он положим стал у нас жить а почему бы нет наверху свободная комната и кровать Милли в комнате выходящей в сад он мог бы писать заниматься там стол есть для его (Блума — В. Н.) бумагомарания а если ему (Стивену. — В. Н.) вздумается перед завтраком читать в постели как я делаю то этот (Блум. — В. Н.) может приготовить завтрак и для 2 точно так же как он готовит для 1 я ни за что не буду брать квартирантов с улицы для него если он делает из дома постоялый двор так приятно бы подольше поговорить с воспитанным образованным человеком я бы завела себе хорошенькие красные домашние туфли как продавались у тех турок в фесках (парный сон Блума—Стивена. — В. Н.) или желтые и красивый слегка прозрачный пеньюар он мне так нужен...» Мысль о завтраке, который она должна приготовить Блуму этим утром, продолжает занимать ее, мешаясь с другими знакомыми темами: Блум и то, о чем он не знает, Стивен (о грубой сексуальности Бойлана она сейчас не думает), и Малви, и Гибралтар — все это в последнем романтическом жизнеутверждающем гимне, после которого Молли тоже засыпает: «четверть пробило экое несусветное время сейчас наверно в Китае как раз встают заплетают на день свои косички скоро у монахинь утренний благовест к ним никто не является испортить им сон разве что один-два священника для ночного богослужения у соседей будильник с первыми петухами трезвонит так что того гляди надорвется по ДЖЕЙМС ДЖОЙС 463 смотрим сумею ли я хоть задремать 1 2 3 4 5... лучше притушить лампу и опять попытаться так чтобы смогла встать пораньше пойду к Лэм что рядом с Финдлейтером скажу чтобы прислали цветов поставить в доме на случай если он опять его приведет завтра то есть сегодня нет нет пятница несчастливый день сначала надо хоть прибрать в доме можно подумать пыль так и скапливается пока ты спишь потом можно будет музицировать и курить я могу аккомпанировать ему только сначала надо протереть у пианино клавиши молоком а что мне надеть приколю ли я белую розу... красивое растение в середину стола это можно взять подешевле ну погоди где ж это я недавно их видела я так люблю цветы я бы хотела чтобы все здесь вокруг утопало в розах Всевышний Боже природа это самое прекрасное дикие горы и море и бурные волны и милые сельские места где поля овса и пшеницы и всего на свете и стада пасутся кругом сердце радуется смотреть на озера реки цветы всех мыслимых форм запахов расцветок что так и тянутся отовсюду из всякой канавы фиалки примулы все это природа а эти что говорят будто бы Бога нет я ломаного гроша не дам за всю их ученость... с тем же успехом они могли бы попробовать запретить завтра восход солнца это для тебя светит солнце сказал он (Блум. — В. Н.) в тот день когда мы с ним лежали среди рододендронов на мысу Хоут он в сером твидовом костюме и в соломенной шляпе в тот день когда я добилась чтоб он сделал мне предложение да сперва я дала ему откусить кусочек печенья с тмином из моих губ это был високосный год как сейчас да... он сказал я горный цветок да это верно мы цветы все женское тело да это единственная истина что он сказал за всю жизнь и еще это для тебя светит солнце сегодня да этим он и нравился мне потому что я видела он понимает или же чувствует что такое женщина и я знала что я всегда смогу сделать с ним что хочу и я дала ему столько наслаждения сколько могла и все вела и вела его пока он не попросил меня сказать да а я не стала сначала отвечать только смотрела на море и небо и вспоминала обо всем чего он не знал Малви и мистера Стенхоупа и Эстер и отца и старого капитана Гроува... и часового перед губернаторским домом в белом шлеме с околышем бедняга чуть не расплавился и смеющихся ВЛАДИМИР НАБОКОВ испанских девушек в шалях с высокими гребнями в волосах... и бедных осликов плетущихся в полудреме и неведомых бродяг в плащах дремлющих на ступеньках в тени и огромные колеса повозок запряженных волами и древний тысячелетний замок да и красавцев мавров в белых одеждах и тюрбанах как короли приглашающих тебя присесть в их крохотных лавчонках и Ронду где posadas1 со старинными окнами где веер скрыл блеснувший взгляд и кавалер целует решетку окна и винные погребки наполовину открытые по ночам и кастаньеты и ту ночь когда мы пропустили пароход в Альхесирасе и ночной сторож спокойно прохаживался со своим фонарем и Ах тот ужасный поток кипящий внизу Ах и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах Аламеды да и все причудливые улочки и розовые желтые голубые домики аллеи роз и жасмин герань кактусы и Гибралтар где я была девушкой и Горным цветком да когда я приколола в волосы розу как делают андалузские девушки или алую мне приколоть да и как он (Малви. — В. Н.) целовал меня под Мавританской стеной и я подумала не все ли равно он (Блум. — В. Н.) или другой и тогда сказала ему глазами чтобы он снова спросил да и тогда он (Блум. — В. Н.) спросил меня не хочу ли я да сказать да мой горный цветок и сначала я обвила его руками да и привлекла к себе так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и да я сказала да я хочу Да». Да: наутро Блум получит свой завтрак в постель.

1 Постоялые дворы (исп.) ИСКУССТВО ЛИТЕРАТУРЫ И ЗДРАВЫЙ СМЫСЛ В сякий раз, когда ровное течение времени вдруг разливается мутным половодьем и наши подвалы затопляет история, люди серьезные задумываются о значении писателя для народа и человечества, а самого писателя начинает тревожить его долг. Писателя я имею в виду абстрактного. Кого мы можем вообразить конкретно, особенно из немолодых, те либо до того упоены своим гением, либо до того смирились со своей бездарностью, что долгом уже не озабочены. Невдалеке они уже ясно видят уготованное судьбой — мраморный пьедестал или гипсовую подставку. Но возьмем писателя, охваченного тревогой и интересом. Выглянет ли он из раковины, чтобы разузнать о погоде? О спросе на вождей? Стоит ли — и надо ли быть пообщительней? В защиту регулярного слияния с толпой сказать можно многое — и какой писатель, кроме совсем уж глупого и близорукого, откажется от сокровищ, обретаемых благодаря зоркости, жалости, юмору в тесном общении с ближним. Да и кое-каким сбитым с толку литераторам, мечтающим о темах поболезненнее, пошло бы на пользу возвращение в волшебную нормальность родного городка или беседа на прибауточном диалекте с дюжим сыном полей, если таковой есть в природе. Но при всем при том я все же рекомендую писателю — не как темницу, а просто как постоянный адрес — пресловутую башню из слоновой кости, при наличии, разумеется, телефона и лифта — вдруг захочется выскочить за вечерней газетой или позвать приятеля на шахматную партию, мысль о которой навевают и абрис и материал резной обители.

ВЛАДИМИР НАБОКОВ Итак, перед нами жилище приятное, тихое, с грандиозной круговой панорамой, уймой книг и полезных домашних устройств. Но чтобы было из чего башню построить, придется прикончить десяток-другой слонов. Прекрасный экземпляр, который я намерен подстрелить ради тех, кто не прочь понаблюдать за охотой, довольно-таки невероятная помесь слона и двуногого. Имя ему — здравый смысл. Осенью 1811 года Ной Вебстер дал выражению «здравый смысл» такое определение: «дельный, основательный, обиходный смысл... свободный от пристрастности и хитросплетений ума. <...> Иметь з.с. — стоять обеими ногами на земле». Портрет оригиналу скорее льстящий, поскольку читать биографию здравого смысла нельзя без отвращения. Здравый смысл растоптал множество нежных гениев, чьи глаза восхищались слишком ранним лунным отсветом слишком медленной истины;

здравый смысл пинал прелестнейшие образцы новой живописи, поскольку для его прочно стоящих конечностей синее дерево — признак психопатии;

по наущению здравого смысла уродливое, но могучее государство крушило привлекательных, но хрупких соседей, как только история предоставляла шанс, которым грех не воспользоваться. Здравый смысл в принципе аморален, поскольку естественная мораль так же иррациональна, как и возникшие на заре человечества магические ритуалы. В худшем своем варианте здравый смысл общедоступен и потому он спускает по дешевке все, чего ни коснется. Здравый смысл прям, а во всех важнейших ценностях и озарениях есть прекрасная округленность — например, Вселенная или глаза впервые попавшего в цирк ребенка. Полезно помнить, что ни в этой, более того — ни в одной комнате мира нет ни единого человека, кого в некой удачно выбранной точке исторического пространства-времени здравомыслящее большинство в своем праведном гневе не осудило бы на смерть. Окраска кредо, оттенок галстука, цвет глаз, мысли, манеры, говор где-нибудь во времени или в пространстве непременно наткнутся на роковую неприязнь толпы, которую бесит именно это. И чем ярче человек, чем необычней, тем ближе он к плахе. Ибо на «странное» всегда откликается «страшное». От кроткого пророка, от чародея в ИСКУССТВО ЛИТЕРАТУРЫ... пещере, от гневного художника, от упрямого школьника исходит одна и та же священная угроза. А раз так, то благословим их, благословим чужака, ибо естественный ход эволюции никогда бы не обратил обезьяну в человека, окажись обезьянья семья без урода Чужак — это всякий, чья душа брезгует давать положенный породе приплод, прячет в глубине мозга бомбу;

и поэтому я предлагаю просто забавы ради взять и аккуратно уронить эту частную бомбу на образцовый город здравого смысла. В ослепительном свете взрыва откроется масса любопытного;

на краткий миг наши более штучные способности оттеснят хамоватого выскочку, коленями стиснувшего шею Синдбада в той борьбе без правил, что идет между навязанной личностью и личностью собственной. Я победоносно смешиваю метафоры, потому что именно к этому они и стремятся, когда отдаются ходу тайных взаимосвязей — что, с писательской точки зрения, есть первый положительный результат победы над здравым смыслом. Вторым результатом будет то, что после такой победы иррациональная вера в то, что человек по природе добр (это авторитетно отрицают фарсовые плуты по имени Факты) — уже не просто шаткий базис идеалистических философий. Эта вера превращается в прочную и радужную истину. А это значит, что добро становится центральной и осязаемой частью вашего мира, — мира, в котором на первый взгляд нелегко узнать современный мир сочинителей передовиц и прочих бодрых пессимистов, заявляющих, что не очень-то, мягко говоря, логично рукоплескать торжеству добра, когда нечто, известное как полицейское государство или коммунизм, пытается превратить планету в пять миллионов квадратных миль террора, тупости и колючей проволоки. И к тому же, скажут они, одно дело — нежиться в своей частной Вселенной, в уютнейшем уголке укрытой от обстрелов и голода страны, и совсем другое — стараться не сойти с ума среди падающих в ревущей и голосящей темноте домов. Но в том подчеркнуто и неколебимо алогичном мире, который я рекламирую как жилье для души, боги войны нереальны не оттого, что они удобно удалены в физическом пространстве от реальности настольной лампы и прочности вечного пера, а оттого, что ВЛАДИМИР НАБОКОВ я не в силах вообразить (а это аргумент весомый) обстоятельства, которые сумели бы посягнуть на этот милый и восхитительный, спокойно пребывающий мир, — зато могу вообразить без всякого труда, как мои сомечтатели, тысячами бродящие по земле, не отрекаются от наших с ними иррациональных и изумительных норм в самые темные и самые слепящие часы физической опасности, боли, унижения, смерти. В чем же суть этих иррациональных норм? Она — в превосходстве детали над обобщением, в превосходстве части, которая живее целого, в превосходстве мелочи, которую человек толпы, влекомой неким общим стремлением к некой общей цели, замечает и приветствует дружеским кивком. Я снимаю шляпу перед героем, который врывается в горящий дом и спасает соседского ребенка, но я жму ему руку, если пять драгоценных секунд он потратил на поиски и спасение любимой игрушки этого ребенка. Я вспоминаю рисунок, где падающий с крыши высокого здания трубочист успевает заметить ошибку на вывеске и удивляется в своем стремительном полете, отчего никто не удосужился ее исправить. В известном смысле мы все низвергаемся к смерти — с чердака рождения и до плиток погоста — и вместе с бессмертной Алисой в Стране Чудес дивимся узорам на проносящейся мимо стене. Эта способность удивляться мелочам — несмотря на грозящую гибель — эти закоулки души, эти примечания в фолианте жизни — высшие формы сознания, и именно в этом состоянии детской отрешенности, так непохожем на здравый смысл и его логику, мы знаем, что мир хорош. В этом изумительно абсурдном мире души математическим символам нет раздолья. При всей гладкости хода, при всей гибкости, с какой они передразнивают завихрения наших снов и кванты наших соображений, им никогда по-настоящему не выразить то, что их природе предельно чуждо, — поскольку главное наслаждение творческого ума — в той власти, какой наделяется неуместная вроде бы деталь над вроде бы господствующим обобщением. Как только здравый смысл с его счетной машинкой спущен с лестницы, числа уже не досаждают уму. Статистика подбирает полы и в сердцах удаляется. Два и два уже не равняются четырем, потому ИСКУССТВО ЛИТЕРАТУРЫ... что равняться четырем они уже не обязаны. Если они так поступали в покинутом нами искусственном мире логики, то лишь по привычке: два и два привыкли равняться четырем совершенно так же, как званые на ужин гости предполагают быть в четном числе. Но я зову числа на веселый пикник, где никто не рассердится, если два и два сложатся в пять или в пять минус замысловатая дробь. На известной стадии своей эволюции люди изобрели арифметику с чисто практической целью внести хоть какой-то человеческий порядок в мир, которым правили боги, путавшие, когда им вздумается, человеку все карты, чему он помешать никак не мог. С этим то и дело вносимым богами неизбежным индетерминизмом он смирился, назвал его магией и спокойно подсчитывал выменянные шкуры, штрихуя мелом стену пещеры. Боги пусть себе вмешиваются, но он по крайней мере решил придерживаться системы, которую ради того только, чтобы ее придерживаться, и изобрел. Потом, когда отжурчали тысячи веков и боги ушли на сравнительно приличную пенсию, а человеческие вычисления становились все акробатичнее, математика вышла за исходные рамки и превратилась чуть ли не в органическую часть того мира, к которому прежде только прилагалась. От чисел, основанных на некоторых феноменах, к которым они случайно подошли, поскольку и мы сами случайно подошли к открывшемуся нам мировому узору, произошел переход к миру, целиком основанному на числах, — и никого не удивило странное превращение наружной сетки во внутренний скелет. Более того, в один прекрасный день, копнув поглубже где-нибудь около талии Южной Америки, лопата удачливого геолога того и гляди зазвенит, наткнувшись на прочный экваторный обруч. Есть разновидность бабочек, у которых глазок на заднем крыле имитирует каплю влаги с таким сверхъестественным совершенством, что пересекающая крыло линия слегка сдвинута именно там, где она проходит сквозь это пятно или — лучше сказать — под ним: кажется, что этот отрезок смещен рефракцией, словно мы видим узор на крыле сквозь настоящую шаровидную каплю. В свете странной метаморфозы, превратившей точные науки из объектив ВЛАДИМИР НАБОКОВ ных в субъективные, отчего бы не предположить, что когда- то сюда упала настоящая капля и каким-то образом филогенетически закрепилась в виде пятна? Но, наверное, самое забавное следствие нашей экстравагантной веры в природное бытие математики было предъявлено несколько лет назад, когда предприимчивый и остроумный астроном выдумал способ привлечь внимание марсиан, если таковые имеются, посредством изображающих какую-нибудь несложную геометрическую фигуру гигантских, в несколько миль длиной, световых линий, в основе чего лежала надежда, что, распознав нашу осведомленность о наличии треугольников, марсиане сразу придут к выводу, что возможен контакт с этими разумными теллурийцами. Здесь здравый смысл шныряет обратно и хрипло шепчет, что хочу я того или нет, но одна планета плюс другая будет две планеты, а сто долларов больше пятидесяти. Возрази я, что одна из планет может оказаться двойной или что небезызвестная инфляция славится своим умением сократить за ночь сотню до десятки, здравый смысл обвинит меня в подмене общего частным. Но такая подмена опять-таки один из центральных феноменов в том мире, куда я вас приглашаю на экскурсию. Я сказал, что мир этот хорош — и «хорошесть» его есть нечто иррационально-конкретное. Со здравомысленной точки зрения «хорошесть», скажем, чего-то съедобного настолько же абстрактна, как и его «плохость», раз и та и другая — свойства, не представляемые ясным рассудком в виде осязаемых и отдельных объектов. Но, проделав такой же мысленный фокус, какой необходим, чтобы научиться плавать или подрезать мяч, мы осознаем, что «хорошесть» — это что-то круглое и сливочное, красиво подрумяненное, что-то в чистом фартуке с голыми теплыми руками, нянчившими и ласкавшими нас, что-то, одним словом, столь же реальное, как хлеб или яблоко, которыми пользуется реклама;

а лучшую рекламу сочиняют хитрецы, умеющие запускать шутихи индивидуального воображения, это умение — как раз коммерческий здравый смысл, использующий орудия иррационального восприятия в своих совершенно рациональных целях.

ИСКУССТВО ЛИТЕРАТУРЫ... Ну а «плохость» в нашем внутреннем мире чужак;

она от нас ускользает;

«плохость», в сущности, скорее нехватка чего-то, нежели вредное наличие;

и, будучи абстрактной и бесплотной, она в нашем внутреннем мире реального места не занимает. Преступники — обычно люди без воображения, поскольку его развитие, даже по убогим законам здравого смысла, отвратило бы их от зла, изобразив гравюру с реальными наручниками;

а воображение творческое отправило бы их на поиски отдушины в вымысле, и они бы вели своих персонажей к успеху в том деле, на каком сами бы погорели в реальной жизни. Но, лишенные подлинного воображения, они обходятся слабоумными банальностями вроде триумфального въезда в Лос-Анджелес в шикарной краденой машине с шикарной же блондинкой, пособившей искромсать владельца машины. Разумеется, и из этого может получиться искусство, если перо писателя точно соединит нужные линии, но само по себе преступление — настоящее торжество пошлости, и чем оно удачнее, тем глупее выглядит. Я никогда не признавал, что задача писателя — улучшать отечественную нравственность, звать к светлым идеалам с гремящих высот случайной стремянки и оказывать первую помощь маранием второсортных книг. Читая мораль, писатель оказывается в опасной близости к бульварной муре, а сильным романом критики обычно называют шаткое сооружение из трюизмов или песчаный замок на людном пляже, и мало есть картин грустнее, чем крушение его башен и рва, когда воскресные строители ушли и только холодные мелкие волны лижут пустынный песок. Кое-какую пользу, однако, настоящий писатель, хотя и совершенно бессознательно, окружающему миру приносит. Вещи, которые здравый смысл отбросил бы как никчемные пустяки или гротескное преувеличение, творческий ум использует так, чтобы сделать несправедливость нелепой. Наш настоящий писатель не задается целью превратить злодея в клоуна: преступление в любом случае жалкий фарс, независимо от того, принесет обществу пользу разъяснение этого или нет;

обычно приносит, но задача или долг писателя не в этом. Огонек в писательских глазах, когда он замечает придурковато разинутый рот убийцы или наблюдает за розысками в ВЛАДИМИР НАБОКОВ богатой ноздре, учиненными крепким пальцем уединившегося в пышной спальне профессионального тирана, — огонек этот карает жертву вернее, чем револьвер подкравшегося заговорщика. И наоборот, нет ничего ненавистнее для диктатора, чем этот неприступный, вечно ускользающий, вечно дразнящий блеск. Одной из главных причин, по которой лет тридцать назад ленинские бандиты казнили Гумилева, русского поэта-рыцаря, было то, что на протяжении всей расправы: в тусклом кабинете следователя, в застенке, в плутающих коридорах по дороге к грузовику, в грузовике, который привез его к месту казни, и в самом этом месте, где слышно было лишь шарканье неловкого и угрюмого расстрельного взвода, — поэт продолжал улыбаться. Земная жизнь всего лишь первый выпуск серийной души, и сохранность индивидуального секрета вопреки истлеванию плоти — уже не просто оптимистическая догадка и даже не вопрос религиозной веры, если помнить, что бессмертие исключено только здравым смыслом. Писатель-творец — творец в том особом смысле, который я пытаюсь передать, — непременно чувствует, что, отвергая мир очевидности, вставая на сторону иррационального, нелогичного, необъяснимого и фундаментально хорошего, он делает что-то черновым образом подобное тому, что [двух страниц в оригинале не хватает. — Фр. Б.] под облачными небесами серой Венеры. Здесь здравый смысл меня прервет и скажет, что если и дальше потакать этим бредням, то можно попросту рехнуться. И впрямь можно, если болезненные преувеличения нашего бреда оторвать от холодного и сознательного труда художника. Сумасшедший боится посмотреть в зеркало, потому что встретит там чужое лицо: его личность обезглавлена;

а личность художника увеличена. Сумасшествие — всего лишь больной остаток здравого смысла, а гениальность — величайшее духовное здоровье, и криминолог Ломброзо все перепутал, когда пытался установить их родство, потому что не заметил анатомических различий между манией и вдохновением, между летягой и птицей, между сухим сучком и похожей на сучок гусеницей. Лунатики потому и лунатики, что, тщательно и опрометчиво расчленив привычный мир, лишены — или лишились — власти ИСКУССТВО ЛИТЕРАТУРЫ... 473 создать новый, столь же гармоничный, как прежний. Художник же берется за развинчивание когда и где захочет и во время занятия этого знает, что у него внутри кое-что помнит о грядущем итоге. И рассматривая завершенный шедевр, он видит, что пусть мозги и продолжали незаметно шевелиться во время творческого порыва, но полученный итог — это плод того четкого плана, который заключался уже в исходном шоке, как будущее развитие живого существа заключено в генах. Переход от диссоциации к ассоциации отмечен своего рода духовной дрожью, которую по-английски очень расплывчато называют inspiration. Прохожий начинает что-то насвистывать именно в тот момент, когда вы замечаете отражение ветки в луже, что, в свою очередь и мгновенно, напоминает сочетание сырой листвы и возбужденных птиц в каком-то прежнем саду, и старый друг, давно покойный, вдруг выходит из былого, улыбаясь и складывая мокрый зонтик. Все умещается в одну сияющую секунду, и впечатления и образы сменяются так быстро, что не успеваешь понять ни правила, по которым они распознаются, формируются, сливаются, — почему именно эта лужа, именно этот мотив, — ни точное соотношение всех частей;

так кусочки картины вдруг мгновенно сходятся у вас в голове, причем самой голове невдомек, как и отчего сошлись все части, и вас пронзает дрожь вольного волшебства, какого-то внутреннего воскрешения, будто мертвеца оживили игристым снадобьем, только что смеша!нным у вас на глазах. На таком ощущении и основано то, что зовут inspiration, — состояние, которое здравый смысл непременно осудит. Ибо здравый смысл скажет, что жизнь на земле, от улитки до утки, от смиреннейшего червя до милейшей женщины, возникла из коллоидного углеродистого ила под воздействием ферментов и под услужливое остывание земли. Хорошо — пусть у нас по жилам льется силурийское море;

я согласен даже на эволюцию, по крайней мере как на условную формулу. Пусть практические умы умиляются мышами на побегушках у профессора Павлова и колесящими крысами д-ра Гриффита и пусть самодельная амеба Рамблера окажется чудной зверушкой. Но нельзя забывать: одно дело — нашаривать звенья и ступени жизни, и совсем другое — ВЛАДИМИР НАБОКОВ понимать, что такое в действительности жизнь и феномен вдохновения. В приведенном мной примере — мотив, листва, дождь — имеется в виду сравнительно несложная форма. Такие переживания знакомы многим, необязательно писателям;

большинство просто не обращает на них внимания. В моем примере память играет центральную, хотя и бессознательную роль и все держится на идеальном слиянии прошлого и настоящего. Вдохновение гения добавляет третий ингредиент: во внезапной вспышке сходятся не только прошлое и настоящее, но и будущее — ваша книга, то есть воспринимается весь круг времени целиком — иначе говоря, времени больше нет. Вы одновременно чувствуете и как вся Вселенная входит в вас, и как вы без остатка растворяетесь в окружающей вас Вселенной. Тюремные стены вокруг эго вдруг рушатся, и не-эго врывается, чтобы спасти узника, а тот уже пляшет на воле. В русском языке, вообще-то довольно бедном абстрактными понятиями, для творческого состояния есть два термина: «восторг» и «вдохновение». Разница между ними главным образом температурная: первое — жаркое и краткое, второе — холодное и затяжное. До сих пор я говорил о чистом пламени «восторга», исходного восхищения, при котором еще нет никакой сознательной цели, но без которого невозможно связать разрушение прежнего мира с построением нового. Когда настанет срок и писатель примется за собственно сочинение книги, он положится на второй — ясный и устойчивый — вид, на «вдохновение», на испытанного товарища, который поможет воссоединить и заново построить мир. Силе и оригинальности первичной судороги восторга прямо пропорциональна ценность книги, которую напишет писатель. В самом низу шкалы — та слабенькая дрожь, которая доступна среднему сочинителю, когда ему, скажем, вдруг откроется внутренняя связь между фабричными трубами, чахлой дворовой сиренью и бледнолицым ребенком;

но сочетание до того незатейливо, тройной символ до того очевиден, мост между образами до того истоптан литературными паломниками и изъезжен телегами с грузом шаблонных идей, итоговый мир ИСКУССТВО ЛИТЕРАТУРЫ... до того похож на общепринятый, что начатая книга неизбежно будет иметь небольшую ценность. С другой стороны, я вовсе не имею в виду, что изначальный толчок к великой прозе всегда плод чего-то поступившего через глаза, уши, ноздри, язык, кожные поры во время броуновских брожений длинноволосого служителя собственной красоты. Хотя всегда пригодится умение ткать внезапные гармоничные узоры из далеко друг от друга отстоящих нитей, и хотя, как в случае Марселя Пруста, конкретная идея романа может родиться из таких конкретных ощущений, как таяние пирожного на языке или неровность плиток под ногами, слишком поспешным был бы вывод, что сочинение всякого романа обязано опираться на прославленный физический опыт. В изначальном импульсе есть место стольким же разным аспектам, сколько есть темпераментов и талантов;

возможно и постепенное накопление нескольких практически неосознанных импульсов, и внезапное объединение нескольких отвлеченных идей без отчетливой бытовой подоплеки. Но так или иначе процесс этот все равно можно свести к самой естественной форме творческого трепета — к внезапному живому образу, молниеносно выстроенному из разнородных деталей, которые открылись все сразу в звездном взрыве ума. Когда писатель принимается за труд воссоединения, творческий опыт говорит ему, чего избегать во время приступов той слепоты, которая нападает даже на самых великих, когда бородавчатая жирная нежить условностей или склизкие бесенята по имени «текстовые затычки» карабкаются по ножкам письменного стола. Пылкий «восторг» выполнил свое задание, и холодное «вдохновение» надевает строгие очки. Страницы еще пусты, но странным образом ясно, что все слова уже написаны невидимыми чернилами и только молят о зримости. Можно по желанию развертывать любую часть картины, так как идея последовательности не имеет значения, когда речь идет о писателе. Последовательность возникает лишь потому, что слова приходится писать одно за другим на одна за другой идущих страницах, как и читательскому уму требуется время, чтобы прочесть книгу, по крайней мере в первый раз. Ни времени, ни последовательности нет места в воображе ВЛАДИМИР НАБОКОВ нии автора, поскольку исходное озарение не подчинялось стихиям ни времени, ни пространства. Будь ум устроен по нашему усмотрению и читайся книга так же, как охватывается взглядом картина, то есть без тягостного продвижения слева направо и без нелепости начал и концов, это и было бы идеальное прочтение романа, ибо таким он явился автору в минуту замысла. И вот он готов его написать. Он полностью снаряжен. Вечное перо залито чернилами, в доме тихо, табак рядом со спичками, ночь еще молода... и в этом приятном положении мы его и покинем, осторожно выскользнем, прикроем дверь и решительно столкнем с крыльца зловещего монстра здравого смысла, который топает по ступеням, готовясь скулить, что книгу не поймет широкая публика, что книгу ни за что не удастся — и как раз перед тем, как он выдохнет слово П,Р,О,Д,А,Т, Мягкий Знак, нужно выстрелить здравому смыслу в самое сердце.

L'ENVOI К ому-то из вас может показаться, что при нынешнем крайне неспокойном положении в мире изучать литературу, и уж тем более изучать структуру и стиль, — пустая трата сил. Я допускаю, что при известном складе ума — а он у всех у нас разный — изучение стиля покажется пустой тратой сил в любом положении. Но отвлекаясь от этого, я всегда считал, что в любом уме — художественного или практического склада — всегда найдется зона, восприимчивая к тому, что неподвластно страшным невзгодам обыденной жизни. Романы, которые мы тут усваивали, не научат вас ничему, что пригодилось бы в обычных житейских ситуациях. Они бесполезны в конторе и на военных сборах, в кухне и в детской. Знания, которые я стремился вам передать, в сущности, предмет роскоши. Они не помогут вам разобраться ни в политэкономии Франции, ни в тайнах женского или юношеского сердца. Но они вам помогут — при соблюдении моих инструкций — испытать чистую радость от вдохновенного и точно выверенного произведения искусства;

от самой же этой радости появится тот истинный душевный покой, когда понимаешь, что при всех ошибках и промахах внутреннее устройство жизни тоже определяется вдохновением и точностью. В этом курсе я попытался раскрыть механизм чудесных игрушек — литературных шедевров. Я попытался сделать из вас хороших читателей, которые читают Посвящение (фр ) ВЛАДИМИР НАБОКОВ книги не из детского желания отождествиться с героем, не из подросткового желания узнать жизнь и не из университетского желания поиграть обобщениями. Я попытался научить вас чтению, открывающему форму книги, ее образы, ее искусство. Я попытался научить вас трепету эстетического удовольствия, сочувствию не к персонажам книги, но к ее автору — к радостям и тупикам его труда. Наши беседы велись не вокруг книг, не по их поводу: мы проникали в самое средоточие шедевра, к его бьющемуся сердцу. Курс подошел к концу. Работа с вашей группой была необычайно приятным взаимодействием между фонтаном моей речи и садом ушей — иных открытых, иных закрытых, чаще — восприимчивых, иногда — чисто декоративных, но всегда человеческих, всегда божественных. Окончив университет, кто-то из вас продолжит чтение великих книг, кто-то прекратит;

а кто чувствует, что никогда не разовьет в себе способность наслаждаться великими мастерами, тому лучше вообще их не читать. В конце концов, и в других областях встречается этот трепет восторга — упоение чистой наукой бывает не менее сладостно, чем наслаждение чистым искусством. Главное — этот озноб ощутить, а каким отделом мозга или сердца — неважно. Мы рискуем упустить лучшее в жизни, если этому ознобу не научимся, если не научимся привставать чуть выше собственного роста, чтобы отведать плоды искусства — редчайшие и сладчайшие из всех, какие предлагает человеческий ум.

ПРИЛОЖЕНИЕ Мигель де Сервантес Сааведра (1547-1616) ИЗ ЛЕКЦИЙ О «ДОН КИХОТЕ» ВВЕДЕНИЕ «ЖИЗНЬ» И ЛИТЕРАТУРА Мы постараемся избежать роковой ошибки и не будем искать в романах так называемую «жизнь». Оставим попытки помирить фиктивную реальность с реальностью фикции. «Дон Кихот» — сказка, как «Холодный дом» или «Мертвые души». «Госпожа Бовари» и «Анна Каренина» — великолепные сказки. Правда, без таких сказок и мир не был бы реален. Литературный шедевр — это самостоятельный мир и поэтому вряд ли совпадет с миром читателя. А с другой стороны, что такое эта хваленая «жизнь», что такое эти прочные «истины»? В них начинаешь сомневаться, увидев, как биологи грозят друг другу тычинками и пестиками, а историки, сцепившись намертво, катаются в пыли веков. Пусть даже главные источники так называемой «жизни» так называемого среднего человека — это его газета и набор чувств, сокращенный до пяти — неважно, так это или нет, одно, к счастью, можно знать наверное: сам этот средний человек всего лишь плод вымысла, хитросплетение статистики. Так что понятие «жизнь» основано на системе абстракций, и, только став абстракциями, так называемые 1 Перевод сделан по изданию: Nabokov V. Lectures on Don Quixote. Ed. by Fredson Bowers. N.Y.;

L., 1983.

ВЛАДИМИР НАБОКОВ «факты» так называемой «жизни» соприкасаются с произведением литературы. Поэтому чем меньше в книге отвлеченного, тем труднее применить к ней «жизненные» нонятия. Или, иначе говоря, чем ярче и новее подробности в книге, тем дальше она отходит от так называемой «жизни», поскольку «жизнь» — это обобщенный эпитет, заурядное чувство, одураченная толпа, мир общих мест. Я нарочно сразу ныряю в ледяную воду — это неизбежно, когда хочешь разбить лед. Итак, бессмысленно искать в этих книгах подробного и достоверного изображения так называемой «реальной жизни». Но при этом между абстракциями вымысла и жизни есть иногда некое соответствие. Например, физическая или душевная боль, сны, безумие или такие вещи, как доброта, милосердие, справедливость, — посмотрите на эти универсальные категории человеческого бытия, и вы согласитесь, что узнать, как мастера литературы претворяют их в искусство, — стоящее дело. ГДЕ'' «ДОН КИХОТА» Не стоит себя обманывать: землемером Сервантес не был. Шаткий задник «Дон Кихота» — выдумка, и притом довольно неубедительная. Нелепые постоялые дворы, где толпятся запоздалые герои итальянских новелл, нелепые горы, которые кишат тоскующими рифмоплетами в костюмах аркадских пастухов, делают картину страны, нарисованную Сервантесом, примерно настолько же точной и типичной для Испании XVII века, насколько фигура Санта-Клауса точна и типична для Северного полюса века двадцатого. Видимо, Сервантес знал Испанию не лучше, чем Гоголь — центральную Россию. И все равно это — Испания;

как раз здесь и можно сопоставить абстракции «жизни» (в данном случае географические) с абстракциями книги. Говоря приблизительно, приключения Дон Кихота в первой части разыгрываются около деревень Аргамасилья и Тобосо в Ламанче, на запекшейся кастильской равнине, и южнее — в горах Моренской гряды, в Сьерре-Морене. Предлагаю познакомиться с этими местами по карте, СЕРВАНТЕС 483 которую я нарисовал. Как видите, Испания простирается, говоря на тупо-, простите, топографическом языке, от 43 до 36 градуса широты, то есть от Массачусетса до Северной Каролины, а область, где происходят главные события, соответствует Виргинии. На западе, рядом с португальской границей, вы найдете университетский город Саламанку, а в центре Испании восхититесь Мадридом и Толедо. Во второй части общий курс странствия влечет нас на север, к Сарагосе в Арагоне, но потом, по причине, о которой я скажу позже, автор меняет планы и отправляет своего героя в Барселону, на восточное побережье. Однако, попробовав изучить вылазки Дон Кихота по карте, мы столкнемся с невыносимой путаницей. Я избавлю вас от подробностей и скажу только, что в его приключениях полно чудовищных несообразностей на каждом шагу. Наш автор уклоняется от определенных, поддающихся проверке описаний. Нет никакой возможности проследить блуждания героя через четыре или шесть провинций центральной Испании, в ходе которых до самой Барселоны на северо-востоке не попадаешь ни в один известный город и не переправляешься ни через одну реку. Сервантес — полный и законченный невежда в географии, даже когда дело касается Аргамасильи в Ламанчском округе, хотя кое-кто и видит в ней более 1 или менее надежную отправную точку. «КОГДА?» КНИГИ Вот и все о пространстве. Теперь о времени. Из 1667 года, когда был издан «Потерянный рай» Мильтона, мы соскальзываем обратно в спаленный солнцем ад, к первым двум десятилетиям XVII века. Одиссей, блистая латами, с порога расстреливает 1 В конце этого предложения В Н называет Аргамасилью «деревней Дон Кихота, которая упоминается на последних страницах первой части» Что этой деревней была Аргамасилья, скорее правдоподобное и устоявшееся мнение, чем установленный факт Оно основано на том, что там жили все шесть вымышленных академиков, чьими эпитафиями и другими стихами заканчивается первая часть Первая глава первой части в переводе Путнама начинается такими словами «В одной деревушке в Ламанче, название которой у меня нет ни малейшей охоты вспоминать, жил да был не так давно » В своей книге Сервантес так нигде и не упоминает ее названия — Фр Б ВЛАДИМИР НАБОКОВ женихов;

Данте жмется, дрожа, к Вергилию, видя, как змея и грешник сливаются воедино;

Сатана атакует ангелов — все они принадлежат той форме или фазе искусства, которую мы зовем эпосом. Кажется, великим литературам прошлого суждено было рождаться на европейских окраинах, на границе известного мира. Мы знаем юго-восточную, южную и северо-западную точки, соответственно Грецию, Италию и Англию. Четвертой точкой теперь станет Испания на юго-западе. Здесь мы видим эволюцию эпической формы: ее метрическая кожа сползает, стопы привыкают к пешей ходьбе, и от крылатого эпического чудовища и занимательного прозаического рассказа внезапно рождается плодовитый гибрид — довольно-таки ручное млекопитающее, если уж завершить это хромающее сравнение. В итоге — плодовитая помесь, новый вид, европейский роман. Итак, место — Испания, время — с 1605 по 1615 год;

очень удобное десятилетие, карманное и сподручное. Испанская словесность процветает, Лопе де Вега строчит свои пятьсот пьес, которые сегодня столь же мертвы, как и горстка пьес его современника, Мигеля де Сервантеса Сааведры. Наш герой неслышно выбирается из своего угла. На его жизнь я взгляну лишь краем глаза, но вы легко отыщете ее в разных предисловиях. Нас интересуют книги, а не люди. Об изувеченной руке Сааведры вы узнаете не от меня. Мигель де Сервантес Сааведра (1547—1616);

Уильям Шекспир (1564—1616). Когда Сервантес родился, Испанская империя была на вершине власти и славы. Ее худшие беды и лучшая литература начались в конце века. Пока, начиная с 1583 года, длилось литературное ученичество Сервантеса, Мадрид наполняли нищие рифмоплеты и сочинители более или менее гладкой кастильской прозы. Имелся, как я уже сказал, Лопе де Вега, который совершенно затмил драматурга Сервантеса и мог за двадцать четыре часа написать целую пьесу со всеми положенными шутками и смертями. Имелся и сам Сервантес — неудавшийся солдат, поэт, драматург, чиновник (он получал 60 центов в день за зерновые реквизиции для горемычной Испанской армады), и вот в 1605 году он издает первую часть «Дон Кихота».

СЕРВАНТЕС 485 Наверное, стоит окинуть беглым взглядом мир словесности между 1605 и 1615 годами — датами выхода двух частей «Дон Кихота». Вот что поражает воображение наблюдателя: почти болезненный разгул сонетотворчества по всей Европе — в Италии, Испании, Англии, Польше, Франции;

достойная удивления, но не окончательного презрения страсть заключать образ, чувство, идею в четырнадцатистрочную клетку, за золоченую решетку пяти или семи рифм — пяти в романских странах, семи в Англии. Обратимся к Англии. В ослепительном закатном зареве елизаветинских времен уже написана или пишется череда несравненных шекспировых трагедий: «Гамлет» (1601), «Отелло» (1604), «Король Лир» (1605), «Макбет» (1606). (Выходит, что безумный рыцарь Сервантеса и безумный царь Шекспира могли создаваться одновременно.) А в раскидистой тени Шекспира подрастали Бен Джонсон, Флетчер и другие драматурги — густой подлесок гения. В 1609 году были изданы сонеты Шекспира — высшее достижение жанра, а в 1611-м вышла Библия короля Якова — влиятельный памятник прозы. Мильтон родился в 1608 году, между изданиями первой и второй частей «Дон Кихота». В английской Вирджинской колонии капитан Джон Смит в 1608 году выпустил «Правдивый рассказ», а в 1612-м — «Карту Вирджинии». Он сложил сагу о Покахонтас1 и был хоть и неуклюжим, но сильным рассказчиком, первым певцом фронтира в этой стране. Для Франции десятилетие было временем короткого упадка между двумя великими эпохами вслед за восхитительно яркой эрой поэта Ронсара и эссеиста Монтеня. Поэзия умирала пристойной смертью на руках у бледных гладкописцев, ловко рифмующих, но с немощным воображением — как знаменитый и влиятельный Малерб. Тон задавали нелепые чувствительные романы вроде «Астреи» Оноре д'Юрфе. Следующий по-настоящему великий поэт — Лафонтен — еще не родился, а пьесы Мольера и Расина еще не увидели сцены. В Италии, где длилась эпоха угнетения и тирании, начавшаяся в середине XVI века, где мысль была под 1 Дочь индейского вождя, спасла жизнь капитану Смиту ВЛАДИМИР НАБОКОВ подозрением, а высказанная мысль — в оковах, — там в оное десятилетие царила напыщенная поэзия, так что, кроме вычурных метафор и натянутых выдумок Дж. Марино и его приверженцев, нечего и вспомнить. Десять лет назад поэт Торквато Тассо окончил свою трагически неумелую жизнь, а совсем недавно (в 1600-м) сожгли на костре великого вольнодумца Джордано Бруно. Что касается Германии, никаких великих писателей там нет в эти десять лет, которые можно считать преддверием так называемого немецкого Возрождения (1600—1740). Разные второстепенные поэты перепевали французскую литературу, множество литературных обществ составлялось по итальянскому образцу. В России между горячечными посланиями Ивана Грозного (конец XVI века) и рождением величайшего из писателей Руси (до Возрождения XIX века) протопопа Аввакума (1620—1682), в затянувшуюся эпоху гнета и обособленности, мы можем различить только анонимные сказки и повествования в белых стихах, которыми сказители нараспев прославляли богатырей (древнейший текст такой «былины» был записан в 1620 году для англичанина Ричарда Джеймса). В России, как и в Германии, литература была еще в зародыше. ОБОБЩЕНИЕ КРИТИЧЕСКИХ ОТКЛИКОВ Некоторые критики (расплывчатое, давно почившее меньшинство) пытались доказать, что «Дон Кихот» всего лишь безвкусный фарс. Другие объявляли «Дон Кихота» величайшим из романов. Сто лет назад один восторженный французский критик, Сент-Бев, назвал его «Библией человечества». Не будем поддаваться чарам этих заклинателей. Переводчик Сэмюэл Путнам в Викинговом издании хвалит книги о «Дон Кихоте» Белла и Кратча1. Я резко возражаю против многого в этих книгах. Я не согласен с утверждениями вроде того, что «тонкостью восприятия, изяществом ума, живостью воображения и изыс1 Bell A. F. G. Cervantes Norman. University of Oklahoma Press, 1947, Krutch J. W. Five Masters: A Study in the Mutations of the Novel. N.Y., 1930.

СЕРВАНТЕС канностью юмора [Сервантес] не уступал Шекспиру». Ну нет — даже если свести Шекспира к одним комедиям, Сервантес сильно отстает по всем пунктам. «Дон Кихот» всего лишь оруженосец «Короля Лира», и оруженосец хороший. Шекспир и Сервантес ровня только в одном: в силе воздействия, духовного влияния. Я имею в виду ту длинную тень, которую отбрасывает на восприимчивое потомство созданный образ, чья жизнь может продолжаться независимо от самой книги. Правда, пьесы Шекспира будут жить и без падающей от них тени. Было замечено, что оба писателя умерли в день св. Георгия в 1616 году, «заключив союз для истребления дракона лживых видимостей», как затейливо, но неверно пишет Белл. Не помышляя об истреблении дракона, и Сервантес и Шекспир — каждый на свой лад — выгуливали на поводке этого милого зверя, чтобы слова навечно сберегли его переливчатую чешую и грустный взгляд (кстати, хотя днем смерти обоих считается 23 апреля — мой день рождения, но Сервантес и Шекспир умерли по разным календарям и между двумя датами — десятидневный разрыв). Вокруг «Дон Кихота» раздается гулкий звон скрещивающихся мнений — иногда с призвуком здравого, но прозаического рассудка Санчо, иногда напоминая о ярости Дон Кихота, нападающего на мельницы. Католики и протестанты, тощие мистики и тучные политики, благонамеренные, но велеречивые и безжизненные критики, вроде Сент-Бева, Тургенева и Брандеса, и тьмы сварливых ученых излагали свои мнения о книге и создавшем ее человеке. Есть те, кто вместе с Обри Беллом думают, что нельзя создать шедевр без помощи Вселенской Церкви;

он хвалит «снисходительность и терпимость церковных цензоров в Испании» и заявляет, что Сервантес и его герой были добрыми католиками в лоне доброй Контрреформации. Но есть и грубоватые протестанты, которые, напротив, намекают, будто у Сервантеса были какие-то связи с реформатами. Далее, Белл утверждает, что мораль книги — в том, что Дон Кихот слишком много на себя берет, безумно стремясь к общему благу, ибо радеть о нем надлежит одной лишь ВЛАДИМИР НАБОКОВ церкви. Эта же школа заявляет, что Сервантесу было до инквизиции так же мало дела, как драматургу Лопе де Веге или живописцу Веласкесу, и поэтому насмешки над священниками в романе — это добродушный, домашний юмор, в прямом смысле слова дело семейное, монастырские остроты, шалости на лужайке. Но другие критики упрямо защищают противоположную точку зрения и стараются доказать (не очень успешно), что в «Дон Кихоте» Сервантес бесстрашно обнаружил свое презрение к тому, что суровый протестантский комментатор Даффилд называет «римскими ритуалами» и «поповской тиранией»;

и он же заключает, что не один только Дон Кихот был маньяком, но что и всю «Испанию в XVI веке наводняли помешанные того же толка, "мономаньяки"», поскольку «король, инквизиция, знать, кардиналы, священники, монахини... — все были одержимы, — с напором продолжает критик, — одной властной и всесильной идеей, будто путь на небеса проходит через ту дверь, ключи от которой хранятся у них». Мы не встанем на эту пыльную тропу набожных и вольнодумных, фривольных и возвышенных обобщений. На самом-то деле не так уж важно, был ли Сервантес хорошим католиком или дурным — более того, неважно и был ли он хорошим или дурным человеком;

не придаю я особого значения и его взглядам на современную ему жизнь. Лично я более склонен разделить то мнение, что современность его не очень-то беспокоила. А что нас занимает, так это сама книга, определенный испанский текст в более или менее верном английском переводе. Конечно, отправляясь от этого текста, мы столкнемся и с некоторыми моральными положениями, которые должно оценивать в свете, распространяющемся за рамки самой книги, и мы не дрогнем, наткнувшись на эти шипы. «L'homme n'est rien — l'oeuvre est tout» («Создатель — ничто, создание — все»), — сказал Флобер. Многие сторонники искусства для искусства таят в себе отчаявшегося моралиста, и в нравственности «Дон Кихота» есть нечто, освещающее мертвенной синью лабораторных ламп гордую плоть отдельных пассажей. Мы еще скажем о жестокости книги.

СЕРВАНТЕС ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ О ФОРМЕ Романы можно разделить на «одноколейные» и «многоколейные». В одноколейных — только одна линия человеческой жизни. В многоколейных — таких линий две или больше. Одна или многие судьбы могут непрерывно присутствовать в каждой главе, или же автор может применять прием, который я называю большой или малой стрелкой. Малая — когда главы, в которых деятельно присутствует основная жизнь (или жизни), чередуются с главами, в которых второстепенные персонажи обсуждают эти центральные судьбы. Большая — когда в многоколейном романе автор полностью переключается с рассказа об одной жизни на рассказ о другой и потом обратно. Судьбы многих персонажей могут подолгу развиваться врозь, но многоколейному роману, как литературной форме, присуще то, что раньше или позже эти многочисленные жизни должны пересечься. «Госпожа Бовари», например, — это одноколейный роман почти без стрелок. «Анна Каренина» — многоколейный с большими стрелками. Что же такое «Дон Кихот»? Я бы назвал его полутораколейным романом с редкими стрелками. Рыцарь и оруженосец, в сущности, составляют одно целое, и в любом случае оруженосец только подыгрывает хозяину;

правда, в известный момент во второй части они расходятся. Стрелки при этом не слишком плавные: автор неловко снует от острова Санчо к замку Дон Кихота и все заинтересованные лица — автор, герои, читатель — испытывают подлинное облегчение, когда наша пара воссоединяется и возвращается к естественному сочетанию «рыцарьоруженосец». Если рассматривать тонкости уже не смысла, а ремесла, то современные романы можно разделить на такие разряды: семейные, психологические (они часто написаны от первого лица), романы тайн и т. д. Выдающиеся книги обычно оказываются соединением нескольких разных видов. Как бы то ни было, постараемся ВЛАДИМИР НАБОКОВ не впасть в педантство. Это занятие может отчаянно надоесть, и сам вопрос о типах просто перестанет интересовать, если нам придется разбирать почти или совсем ничего не стоящие книги или, наоборот, запихивать орлиное чучело шедевра в тесную клетку классификации 1. «Дон Кихот» относится к очень раннему, очень примитивному виду романа. Он тесно примыкает к плутовскому роману — тому роду рассказа, древнему, как виноградники, в котором роль героя отдана проныре, лодырю, шарлатану или еще какому-нибудь достаточно забавному проходимцу. И этот герой пускается в более или менее анти- или асоциальные странствия, переходя от занятия к занятию и от затеи к затее в череде ярких, слабо связанных эпизодов, в которых комическая стихия берет верх над любым трагическим или лирическим порывом. Примечательно и то, что во времена политического гнета, когда правительство или церковь требуют от писателя нравоучений, автор, выбрав в герои мошенника, тайком снимает с себя рискованную ответственность за социально-религиозно-политический облик своего героя, так как бродяга, авантюрист, безумец есть, по определению, лицо асоциальное и безответственное2. Разумеется, в приключениях нашего мечтательного Дона мы видим гораздо больше, чем просто невзгоды двух паяцев — тощего и толстого, но, в сущности, книга относится к примитивному типу — разболтан1 Далее следует вычеркнутый отрывок, в котором В. Н. писал: «Так что совершенно наплевать, к какой именно категории отнести романы таких писателей, как, например, — простите, я дал себе слово современных не называть». Извинение после тире вписано над взятым в скобки (для возможного пропуска) перечислением: «Голсуорси или Маннсуорси, Элтон Льюис или Жюль Роллан». Такое переплетение имен было одним из любимых приемов Набокова. Томас Манн, Эптон Синклер, Синклер Льюис, Жюль Ромен и Ромен Роллан не относились к числу его любимых авторов. — Фр. Б. 2 В вычеркнутом отрывке В. Н. продолжает: «Времена угнетения в России — при Николае I, Ленине или Сталине — тоже сопровождались появлением плутовских романов. Я допускаю, что Сервантес выбрал плутовской жанр потому, что в ту жестокую и корыстную эпоху он был самым безопасным;

а для пущей безопасности Сервантес пристегнул к нему еще и первую попавшуюся мораль, которая сейчас звучала бы так: от некоторых комиксов можно свихнуться» — Фр. Б.

СЕРВАНТЕС 491 ному, сумбурному, пестрому плутовскому жанру, и именно такой воспринимали и любили ее простые читатели. ДЛИННАЯ ТЕНЬ ДОН КИХОТА Читая других романистов, с Дон Кихотом мы в каком-то смысле не расстанемся ни на минуту. Мы узнали его наиболее важную и памятную черту — сумасбродное благородство — в донкихотстве хозяина совсем не холодного дома Джона Джарндиса, одного из самых милых и привлекательных литературных героев. Приступив к роману Гоголя «Мертвые души», мы легко различим в его лжеплутовском сюжете и в странном предприятии героя причудливый отклик и мрачную пародию на приключения Дон Кихота. А открыв «Госпожу Бовари» Флобера, мы не только увидим, что сама госпожа погружается в романические глубины почти так же исступленно, как долговязый идальго, но обнаружим и нечто более любопытное: Флобер, с угрюмым упрямством героя сочиняя свою книгу, оказался истым Дон Кихотом именно в том, что отличает величайших писателей — в честности непреклонного искусства. И наконец, задумчивый рыцарь снова забрезжит в одном из главных персонажей «Анны Карениной» Толстого — Левине. Поэтому мы могли бы представить Дон Кихота и его оруженосца двумя маленькими силуэтами, которые трусят вдали на фоне огромного горящего заката, а их гигантские черные тени, одна особенно вытянутая, простираются через равнину веков и добираются до нас. Во второй лекции мы посмотрим на эти фигуры сквозь 1 некие, изготовленные мной, очки и in vitro. В третьей лекции я займусь разными особенностями композиции — композиционными приемами, прежде всего Аркадской темой, темой «вставной новеллы», темой «рыцарских романов». Моя четвертая лекция будет посвящена Жестокости, Розыгрышам, Колдовству. Лекция номер пять коснется темы Лжелетописцев и Зеркал и не оставит без присмотра крошку Альтисидору, ДульВ стекле, то есть в пробирке (лат.).

492 ВЛАДИМИР НАБОКОВ цинею и Смерть. Моя последняя донкихотская лекция будет итоговой таблицей побед и поражений Дон Кихота. ДВА ПОРТРЕТА: ДОН КИХОТ И САНЧО ПАНСА ТОТ САМЫЙ ДОН КИХОТ Даже если сделать скидку на сумерки перевода, в которых блекнет испанский язык, все равно шутки и прибаутки Санчо не особенно веселят — что по отдельности, что в утомительных нагромождениях. Сегодня самая избитая реприза и та смешнее. Да и балаганные сцены романа не очень надрывают современные животы. Рыцарь Печального Образа — неповторимая личность, а Санчо-Нечесаная борода, Санчо-Красный нос — это, с некоторыми оговорками, заурядный шут. Трагедия вообще сохраняется лучше комедии. Драму хранит янтарь;

гогот распылен по пространству и времени. Безымянный озноб искусства, несомненно, ближе мужественному трепету священного ужаса или влажной улыбке женственной жалости1, чем мимолетной ухмылке;

и, само собой, есть кое-что получше и оглушительных стонов и оглушительного хохота — это томное мурлыканье, вызванное уколом осязаемой мысли, а «осязаемая мысль» есть иное имя подлинного искусства, которое присутствует в нашей книге в малой, но бесконечно ценной дозе. Разберемся с печальным человеком. Пока он не окрестил себя Дон Кихотом, его звали просто Кихада или Кесада. Он сельский дворянин, владелец виноградника, дома и двух акров пахоты;

примерный католик (который затем перестанет соответствовать меркам католической морали);

высокий, тощий человек лет пятидесяти. Посередине спины у него — черная волосатая родинка, что, по мнению Санчо, есть признак силы, о ней же говорит и густая поросль на его груди. Правда, на его крупных костях не так много плоти;

и, как его 1 Слово «comparison» в тексте оригинала исправлено на «compassion» по фотографии рукописи на с. 14 американского издания. — Примеч.пер.

СЕРВАНТЕС ум представляет собой шахматную доску затмений и озарений, так и телесное его состояние есть сумасшедшее шитье из лоскутьев силы, усталости, стойкости и приступов отчаянной боли. Возможно, патетика потерянных поединков мучит Дон Кихота сильнее, чем боль от уморительного мордобоя, но нельзя забывать и о том ужасном постоянном недуге, который его нервная бодрость и угрюмая страсть спать на улице могут превозмочь, но не в силах исцелить: бедняга много лет страдал от серьезной болезни почек. Потом мне много придется говорить о жестокости книги и о том, как странно отнеслись к ее бессердечию и специалисты, и простые читатели, увидевшие в ней доброе, человечное произведение. То и дело, чтобы на грубый средневековый лад потешить читателя, Сервантес показывает своего героя в одной рубашке, подчеркивая, что она слишком коротка и не закрывает его бедра. Я прошу прощения за эти стыдные подробности, но они нам нужны, чтобы опровергнуть сторонников здоровых забав и гуманной ухмылки. Ноги у него длинные, худые и волосатые и отличаются чем угодно, кроме чистоты;

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.