WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 |

«Ноам ХОМСКИЙ Профессор отделения лингвистики и философии Массачусетского технологического института Фотография из книги: Chomsky N. On Nature and Language. Cambridge University Press, 2002 История ...»

-- [ Страница 2 ] --

Глубинная и поверхностная структура Так, в «Логике» указывается [Op. cit., 206-207], что заключение от высказываний Божественный закон повелевает почитать кесарей и Людовик XIV — кесарь к высказыванию Божественный закон повелевает почитать Людовика XIV [см.: Op. cit., 206], очевидным образом является верным, хотя оно, в своей поверхностной структуре, не является примером какой-либо истинной фигуры силлогизма. Рассматривая кесарей в качестве «субъекта другого предложения, в свернутом виде содержащегося в рассматриваемом» [ср.: Op. cit., 207] и применяя пассивную трансформацию76 или же другим способом разлагая исходное предложение на его глубинные пропозициональные составляющие, мы в конце концов приведем аргумент к истинной фигуре силлогизма «Барбара»*. Сведение предложений к лежащей в их основе глубинной структуре используется и в других местах «Логики» с той же целью. Так, Арно отмечает [Op. cit., 208], что предложение В наше время мало таких пастырей, которые были бы готовы отдать жизнь за свою паству, хотя и утвердительное по форме на поверхностном уровне, в действительности «по смыслу содержит в себе следующее отрицательное: Многие пастыри в наше время не готовы "Так условно назван первый модус первой фигуры простого категорического силлогизма. Назначение первой фигуры — подведение частного случая под общее положение. Название взято из мнемонического латинского стихотворения, составленного Петром Испанским (впоследствии папа Иоанн XXI) для облегчения запоминания всех модусов. — Прим. перев.

H. Хомский. Картезианская лингвистика отдать жизнь за свою паству» [Op. cit., 209]. Арно не раз повторяет, что то, что является утвердительным или отрицательным «по видимости», может являться или не являться таковым по значению, т. е. в глубинной структуре. Короче говоря, реальная «логическая форма» предложения может быть совсем иной по сравнению с его поверхностной грамматической формой77. Для всего рассматриваемого периода характерен частый акцент на тождественности глубинной структуры, лежащей в основе разнообразных поверхностных форм в самых разных языках;

это связано с проблемой способов выражения значимых семантических связей между элементами речи. В гл. VI «Грамматики» Пор-Рояля рассматривается выражение этих отношений посредством падежных окончаний, как это наблюдается в классических языках;

посредством внутренней модификации вроде той, что наблюдается в status constructus древнееврейского языка;

с помощью частиц, как в романских языках, или просто с помощью фиксированного порядка слов78, как в случае выражения субъектно-предикатных и предикатно-объектных отношений во французском языке. Все эти способы рассматриваются в качестве манифестаций глубинной структуры, общей для всех этих языков и отражающей структуру мысли. Подобным же образом Лами в своей «Риторике» обсуждает различные средства, используемые в разных языках для выражения «отношений, последовательности и связи всех идей, которые возбуждаются в нашем уме при рассмотрении этих вещей» [Lamy 1676, 10-11].

Глубинная и поверхностная структура Энциклопедист Дю Марсэ* также обращает внимание на тот факт, что связи между элементами речи в одних языках выражаются с помощью системы падежей, а в других те же связи выражаются порядком слов или специальными частицами;

при этом он указывает на наличие корреляции между свободой порядка слов в предложении и богатством флексий [см. рус. пер.: Дю Марсэ 2001, 117]79. Примечательно предположение о том, что в любом языке существует единообразный набор отношений, в которые могут вступать слова, и эти отношения соответствуют потребностям мышления. Философыграмматисты вовсе не пытались доказать, что во всех языках существуют падежные системы как таковые и что для выражения падежных отношений повсюду используются флективные средства. Напротив, они постоянно подчеркивали, что система падежей всего лишь одно из средств выражения подобных отношений. Иногда указывалось, что названия падежей можно использовать применительно к разным видам отношений в качестве педагогического приема;

также обосновывалась целесообразность, по соображениям простоты, различать падежи даже там, где нет формальных показателей. Отсутствие системы падежей во французском языке отмечается уже в самых ранних грамматиках. См. [Sahlin 1928, 212]. Важно понять, что использование названий падежей, имеющихся в классических языках, примени* Дю Марсэ (или Дюмарсе) Сезар Шено (Du Marsais или Dumarsais C.-Ch., 1676-1756) — французский философ-просветитель и грамматист.

Н.Хомский. Картезианская лингвистика тельно к языкам, лишенным флексии, свидетельствует исключительно о вере грамматистов в единообразие соответствующих грамматических отношений;

они верили, что глубинные структуры по существу одни и те же в разных языках, хотя средства их выражения могут быть совершенно различными. Истинность подобного утверждения отнюдь не очевидна, иначе говоря, оно представляет собой нетривиальную гипотезу, однако, насколько мне известно, современное языкознание не предоставляет нам данных, которые позволили бы серьезно ее оспорить80. Выше было отмечено, что в «Грамматике» ПорРояля большинство наречий, собственно говоря, не относится к категориям глубинной структуры, они используются лишь для того, чтобы «выразить в одном слове то, что иначе можно было бы выразить лишь сочетанием предлога с именем» [Lancelot, Arnauld 1660, 88;

цит. по: Арно, Лансло 1991, 63;

ср.: Арно, Лансло 1990, 146]. Грамматисты более позднего времени просто опускают уточнение «большинство наречий». Так, Дю Марсэ считает, что «наречие отличается от других видов слов тем, что оно равноценно предлогу и имени;

оно имеет значимость предлога с его дополнением;

это слово, делающее речь короче» [Du Marsais 1769, 660]. Дав такую общую характеристику, Дю Марсэ переходит к анализу обширного класса единиц способом, который мы перефразируем как выведение формы «предлог — дополнение» из глубинной структуры. Еще более подробный анализ наречий дал Бозе* 81. Между * Базе Никола (Beauze N., 1717-1789) — французский грамматист, составитель грамматических статей в «Энциклопедии».

Глубинная и поверхностная структура прочим, он отмечает, что, хотя «наречное словосочетание» (phrase adverbiale), например, avec sagesse 'с благоразумием', не отличается по своему «значению» (signification) от соответствующего наречия sagement 'благоразумно', оно может отличаться от него «добавочными идеями» (ides accessoires), которые с ним ассоциируются: «когда необходимо противопоставить действие и привычку, наречие более подходит для обозначения привычки, а наречное словосочетание — для указания на действие;

тогда я скажу так: Un homme que se conduit sagement ne peut pas se promettre que toutes ses actions seront faites avec sagesse 'Человек, ведущий себя благоразумно, не может ожидать, что все его действия будут совершаться им с благоразумием'» [Beauze 1819, 342]82. Это различение является частным случаем «естественного неприятия всеми языками полной синонимии, которая способна лишь обогатить язык звуками, бесполезными для точности и ясности выражения». У грамматистов более ранней эпохи можно найти и другие примеры анализа в терминах глубинной структуры;

так, повелительные и вопросительные предложения трактуются как по сути дела эллиптические трансформы глубинных выражений с такими дополнительными термами, как I order you... 'Я приказываю вам...' или I request... 'Я прошу...'83. Поэтому глубинная структура предложения Venez me trouver 'Приходите ко мне в гости' имеет вид, Je vous ordonne (prie) de me venir trouver 'Я вам приказываю (прошу вас) прийти ко мне в гости';

предложение Qui a trouve cela? 'Кто это нашел?' значит Je demande celui qui a trouv cela 'Я спрашиваю о том, кто это нашел' и т. п.

H. Хсшскгш. Картезианская лингвистика Можно привести в пример тривиальное применение трансформации при выведении из глубинных предложений выражений с конъюнкцией термов [Op. cit., 399 f.]. Несколько более интересные случаи приводит Бозе при анализе союзных средств;

например, он считает, что наречие comment 'как' опирается на глубинную форму, содержащую слово manire 'способ' и относительное придаточное, поэтому предложение Je sais comment la chose se passa 'Я знаю, как это произошло' имеет значение Je sais la manire de laquelle manire la chose se passa букв. 'Я знаю способ, каким способом это произошло'. Значение выражения La maison dont j'ai fait l'acquisition букв, 'дом, покупку которого я совершил' он анализирует как La maison de laquelle maison j'ai fait l'acquisition букв, 'дом, которого дома я совершил покупку'. Используя этот метод, он вскрывает лежащую в основе данных предложений глубинную структуру с ее главной и придаточной частью. Интересное развитие описанного метода можно найти у Дю Марсэ в его теории конструкции и синтаксиса^. Он предлагает называть «конструкцией» (construction) «расположение слов в речи», а «синтаксисом» (syntaxe) — «связи между словами». Например, в трех предложениях лат. Ассерг litteras tuas 'Я получил твое письмо', Tuas accept litteras Твое я получил письмо' и Litteras accepi tuas 'Письмо я получил твое' представлены три разные конструкции, но синтаксис остается одним и тем же, ибо связи между составными элементами одни и те же во всех трех случаях. «Таким образом, каждое из этих трех расположений вызывает в сознании один и тот же смысл: J'ai reu votre lettre 'Я получил ваше письмо'». «Синтаксис» он Глубинная и поверхностная структура далее определяет следующим образом: это «то, благодаря чему в каждом языке посредством слов мы можем вызвать в сознании людей, знающих данный язык, тот смысл, который мы хотим выразить. Синтаксис — это часть грамматики, содержащая знание о знаках, установленных в языке с тем, чтобы в сознании людей мог из смысла отдельных слов складываться смысл целой фразы» [Du Marsais 1769, 229-231;

цит. с небольш. изм. по: Дю Марсэ 2001, 107-108]. Таким образом, синтаксис некоего выражения есть по сути дела то, что мы называем его глубинной структурой;

конструкция же выражения — это то, что мы называем его « « я^ поверхностной структурой00. Это различение проводится на основе следующих общих рассуждений. Мыслительный акт составляет отдельную единицу. Для ребенка «ощущение» сладости сахара поначалу есть неанализируемый единичный опыт [Op. cit., 181];

для взрослого человека значение предложения Le sucre est doux 'Сахар сладок', та мысль, которую оно выражает, также есть отдельная сущность. Язык доставляет средства, необходимые для анализа этих объектов, иным путем не дифференцируемых. Он предоставляет «средство облечь в одежды, если можно так выразиться, нашу мысль, сделать ее ощутимой, расчленить, проанализировать ее, одним словом, придать ей такой облик, чтобы ее можно было сообщить другим с большей точностью и подробностью. Таким образом, каждая отдельная мысль является, так сказать, некой совокупностью, целым;

при пользовании речью она членится, анализируется и де H. Хсшскиы. Картезианская лингвистика тализируется с помощью производимых органами речи разнообразных артикуляций, которые образуют слово» [Op. cit., 184].

Подобным же образом восприятие речи заключается в выведении единой и нерасчлененной мысли из последовательности слов. «[Слова] в своей совокупности вызывают в сознании читающего или слушающего цельный смысл или мысль, которую мы хотим в нем породить» [Op. cit., 185]. Чтобы понять, какова эта мысль, разум должен прежде всего обнаружить связи между словами предложения, т. е. определить его синтаксис;

затем он должен определить значение, полностью проанализировав глубинную структуру. Метод анализа, которому следует разум, заключается в том, чтобы расположить рядом взаимосвязанные слова и таким образом установить «значимый порядок» (ordre significatif), в котором взаимосвязанные слова следуют друг за другом. Реально произнесенное предложение само по себе может следовать «значимому порядку»;

в таком случае оно называется «простой (естественной, необходимой, значимой, повествовательной) конструкцией» [Op. cit., 232;

Там же, 108]. В противном случае «значимый порядок» должен быть восстановлен посредством той или иной аналитической процедуры, он должен быть «восстановлен разумом, который воспринимает смысл исключительно через этот порядок» [Op. cit., 191-192]. Например, чтобы понять латинское предложение, мы должны реконструировать «естественный порядок», имеющийся в сознании говорящего [Op. cit., 196]. Мало понять значение каждого предложения, требуется нечто большее:

Глубинная и поверхностная структура «Вы ничего не поймете, если мысленно не поставите рядом слова, связанные друг с другом. А это вы можете сделать, лишь дослушав предложение до конца» [Op. cit., 198-199]. Так, в латинском языке имеются «обозначающие связи окончания, которые позволяют после произнесения предложения определить порядок отношений между словами соответственно с порядком простой, необходимой и значимой конструкции» [Op. cit., 241-242;

Там же, 113;

цит. с небольш. изм.]. Эта «простая конструкция» представляет собой «рекомендуемый во всех случаях порядок, но он редко соблюдается в общеупотребительных конструкциях в тех языках, где существительные имеют падежи» [Op. cit., 251]. Сведение к «простой конструкции» является первым и основным этапом восприятия речи: «Слова образуют целое, состоящее из частей;

обычное же восприятие соотношения, в котором находятся эти части и которое позволяет нам представить целое, опирается исключительно на простую конструкцию;

в ней слова произносятся последовательно в соответствии с порядком следования их связей и предстают перед нами наиболее удобным способом, позволяющим воспринимать эти связи и формировать мысль в ее целостности» [Op. cit., 287-288]. Конструкции, отличные от «простых конструкций» (а именно «фигуральные конструкции»), H. Хсшскыц. Картезианская лингвистика «понимаются лишь потому, что разум устраняет их нерегулярность с помощью добавочных идей, которые позволяют воспринимать читаемое и слушаемое так, как если бы смысл высказывался в порядке, присущем простой конструкции» [Ор. ей., 292].

Короче говоря, в «простой конструкции» отношения «синтаксиса» непосредственно представлены связями между следующими друг за другом словами, а нерасчлененная мысль, выражаемая предложением, непосредственно выводится из этой глубинной репрезентации, которая всегда рассматривается как общая всем языкам (характерно, что она считается соответствующей обычному порядку слов во французском языке;

ср., например, [Op. cit., 193]). Трансформации, в результате которых образуется «фигуральная конструкция», заключаются в изменении порядка слов и в эллипсисе. «Основной принцип всякого синтаксиса» [Op. cit., 218] заключается в том, что изменение порядка слов и эллипсис должны быть исправлены в сознании слушающего ([ср.: Op. cit., 202, 210 ff., 277]), иначе говоря, они применимы лишь в тех случаях, когда возможно восстановить «сухой и метафизический порядок» «простой конструкции»86. Эта теория иллюстрируется многочисленными примерами сведения к «простой конструкции»87. Так, предложение Qui est-ce qui vous l'a dit? 'Кто вам это сказал?' сводится к «простой конструкции» (Celui ou celle) qui vous l'a dit est quelle personne? букв. '(Тот или та), кто вам это сказал, который человек?' [Sahlin 1928, 93];

предложение Aussitt aims qu'amoureux, on Глубинная и поверхностная структура ne vous force point rpandre des larmes 'Любимы ли вы или любите, вас вовсе не заставляют проливать слезы' сводится к comme vous tes aims aussitt que vous tes amoureux 'поскольку вы любимы и поскольку вы влюблены...';

предложение // vaut mieux tre juste, que d'tre riche;

tre raisonnable que d'tre savant 'Лучше быть справедливым, чем богатым, разумным, чем ученым' тривиальным образом сводится к четырем глубинным предложениям — двум отрицательным и двум положительным [Op. cit., 109] и т.п. Совсем иной пример различения глубинной и поверхностной структуры приводит Дю Марсэ, когда он анализирует выражения J'ai une ide букв. 'Я имею мысль', J'ai peur букв. 'Я имею страх', J'ai un doute букв. 'Я имею сомнение' и т.д. Он указывает, что их не следует приравнивать к выражениям со сходной поверхностной структурой: J'ai un livre букв. 'Я имею книгу', J'ai un diamant букв. 'Я имею алмаз', J'ai une montre букв. 'Я имею часы';

в этих выражениях существительные — «имена реальных предметов, которые существуют независимо от нашего способа размышления». Напротив, в предложении J'ai une ide глагол представляет собой «заимствованное выражение», используемое всего лишь «как имитация». Предложение J'ai une ide значит просто Je pense, Je conois de telle ou telle manire 'Я думаю, я мыслю таким-то и таким-то образом'. Следовательно, грамматика Дю Марсэ не дает никакого повода для предположения, что такие слова, как ide 'идея', concept 'понятие', imagination 'воображение' замещают 'реальные предметы' (objets rels), не говоря уже о «воспринимающих существах» (tres sensibles). От этого грамматического наблюдения всего Н.Хомский, Картезианская лингвистика лишь один шаг до критики картезианской и эмпиристской теории идей как основанной на ложной грамматической аналогии. Спустя немного времени этот шаг сделал Томас Рид*88. Приводя многочисленные цитаты, Дю Марсэ указывает, что его теория синтаксиса и конструкции была предвосхищена в грамматических сочинениях схоластов и мыслителей эпохи Возрождения (см. прим. 64). Однако он следует за грамматистами Пор-Рояля, когда рассматривает теорию глубинной и поверхностной структуры как по сути дела психологическую теорию, а не просто как средство толкования тех или иных форм или анализа текстов. Выше было указано, что эта теория играет определенную роль в гипотетических построениях Дю Марсэ, призванных объяснить процесс восприятия и производства речи;

ведь и в «Грамматике» Пор-Рояля говорится, что глубинная структура репрезентируется «в сознании» во время восприятия или производства высказывания. Приведем еще один, последний, пример попыток обнаружить скрытые регулярности, лежащие в основе разнообразия поверхностных структур;

это анализ неопределенных артиклей в главе VII «Грамматики» Пор-Рояля. В этой главе, исходя из соображений симметрии, авторы утверждают, что формы de и des играют роль форм множественного числа неопределенного артикля un, например: Un crime si horrible mrite la mort 'Столь ужасное преступление заслуживает смерти', Des *Рид Томас (Reid Т., 1710-1796) — шотландский философ, основатель школы «здравого смысла».

Глубинная и поверхностная структура crimes si horribles mritent la mort 'Столь ужасные преступления заслуживают смерти', De si horribles crimes mritent la mort (то же значение) и т. д. Чтобы объяснить кажущееся исключение: il est coupable de crimes horribles (d'horribles crimes) 'Он виновен в ужасных преступлениях', они формулируют «правило какофонии», согласно которому последовательность de de заменяется на de. Авторы «Грамматики» также обращают внимание на употребление формы des в функции определенного артикля и на другие употребления названных форм [см.: Арно, Лансло 1990, 118;

1991, 43]. Надеюсь, приведенных примеров и комментариев к ним достаточно, чтобы получить общее представление о масштабности и основных особенностях грамматических теорий «грамматистов-философов». Как мы отметили выше, их теория поверхностной и глубинной структуры имеет непосредственное отношение к проблеме творческого характера языкового употребления, рассмотренной нами в первой части книги. В глазах современных лингвистов попытка обнаружить и описать глубинные структуры, а также выявить трансформационные правила, которые связывают их с поверхностными формами, выглядит несколько абсурдной89. По их мнению, она свидетельствует о неуважительном отношении к «реальному языку» (т.е. к поверхностной форме) и об отсутствии интереса к «языковому факту». Столь критическая оценка обусловлена тем, что «языковые факты» сводятся к реально вычленимым частям произнесенного высказывания и к формально маркированным связям между ними 90. В таком узком понимании лингвистика лишь мимоходом изучает использование языка для выражения Н.Хомский. Картезианская лингвистика мысли, ограничивая себя случаями, когда глубинная и поверхностная структура совпадают;

в частности, она исследует «соотношения между звуком и значением» исключительно в той мере, в какой они представимы в терминах поверхностной структуры. Этой ограниченностью и обусловлена общая пренебрежительная оценка попытки картезианской лингвистики и лингвистики более раннего периода91 дать исчерпывающее объяснение глубинной структуры даже в случаях отсутствия строгой, одно-однозначной корреляции этой структуры с наблюдаемыми в речи признаками. Предпринятые в XVII-XVIII вв. попытки одновременно анализировать организацию семантического содержания и организацию звуковой стороны высказывания во многих отношениях были неудачными, однако современные критики обычно не приемлют их скорее по причине тех целей, которые ставили перед собой языковеды прошлого, чем по причине постигших их неудач.

Описание и объяснение в лингвистике В рамках картезианской лингвистики описательная грамматика занимается как звуками, так и значениями. Используя современную терминологию, можно сказать, что она приписывает каждому предложению абстрактную глубинную структуру, которая определяет его семантическое содержание, и поверхностную структуру, определяющую его фонетическую форму. В этом случае полная грамматика должна состоять из конечной системы правил, порождающих бесконечный ряд подобного рода парных структур;

она показывает, как говорящий — слушающий использует конечные средства бесконечно разнообразными способами, чтобы выразить свои «ментальные действия» и «ментальные состояния». Однако в центре интересов картезианской лингвистики находилась не столько дескриптивная грамматика в указанном смысле слова, сколько «grammaire gnrale» — «общая грамматика», т.е. универсальные принципы языковой структуры. С самого начала в трудах картезианцев проводилось различие между общей и частной грамматикой. Дю Марсэ следующим образом характеризует два вида грамматик.

Описание и объяснение в лингвистике «Некоторые грамматические наблюдения могут относиться ко всем языкам;

они образуют так называемую общую грамматику. Таковы замечания по поводу артикулируемых звуков и букв, которые суть знаки этих звуков;

по поводу природы слов и различных способов, какими их следует произносить, расставлять или снабжать окончаниями, чтобы выразить некий смысл. Кроме подобных общих наблюдений, есть и такие, которые имеют отношение лишь к одному конкретному языку, именно они и образуют частную грамматику каждого языка» 92.

Бозе указанное различие формулирует следующим образом.

«Итак, ГРАММАТИКА, предметом которой является высказывание мысли средствами устной или письменной речи, может покоиться на двоякого рода принципах. Истинность одних неизменна, они универсальны, обусловлены самой природой мысли и вытекают из ее анализа, представляя собой всего лишь результат этого анализа. Истинность вторых гипотетична, она зависит от случайных, произвольных и изменчивых условностей, дающих жизнь разнообразным наречиям. Первые принципы составляют общую грамматику, вторые же являются предметом различных частных грамматик. ОБЩАЯ ГРАММАТИКА является, таким образом, основанной на законах разума наукой об общих и неизменных принципах устной или письменной речи (langage) в любом языке. ЧАСТНАЯ ГРАММАТИКА является искусством подведения произвольных и узуальных установлений H. Хсшскым. Картезианская лингвистика отдельных языков под общие и неизменные принципы устной и письменной речи. Общая грамматика является наукой, ибо ее единственная цель заключается в рациональном истолковании общих и неизменных принципов речи. Частная грамматика является искусством, поскольку ее цель — практическое применение общих принципов речи к произвольным и узуальным установлениям отдельных языков. Грамматическая наука предшествует всем языкам, поскольку из ее принципов следует лишь возможность существования языков;

это те же самые принципы, которые направляют человеческий разум в его интеллектуальной деятельности;

одним словом, это принципы, истинность которых неизменна. Грамматическое искусство, напротив, следует за языками, поскольку узус отдельных языков должен существовать до того, как мы искусственно соотнесем его с общими принципами речи, и поскольку аналогичные системы, составляющие суть искусства, возникают только в результате наблюдений над предшествующим узусом» *93. В «Похвале Дю Марсэ» Д'Аламбер** следующим образом характеризует «философскую грамматику»: «Итак, грамматика — это творение философов. — Лишь философский разум в состоянии обна * Ср. сходный, но более краткий пассаж в рус. пер.: [Бозе, Душе 2001, 243-244]. ** Д'Аламбер Жан Лерон (Alembert J. Le Rond d', 1717-1783) французский математик и философ-просветитель.

Описание и объяснение в лингвистике ружить принципы, на основе которых устанавливаются правила... Вначале разум усматривает в грамматике каждого языка общие принципы, присущие всем другим языкам;

они образуют общую грамматику. Затем он, рассматривая характерные для каждого языка употребления, выделяет те из них, которые могут быть обоснованы рационально, и те, которые всего лишь дело случая или результат небрежности. Он наблюдает, каким образом языки повлияли друг на друга и какие изменения произошли в них после такого смешения, которое, однако, не привело к потере языками их исконных свойств. Он взвешивает их сравнительные недостатки и преимущества, различия в их строении... разнообразие их гения... их богатство и свободу, их нищету и рабство. Рассмотрение этих разнообразных предметов составляет подлинную метафизику грамматики. — Ее предметом является... способ, каким человеческий разум порождает идеи и использует слова для сообщения своих мыслей другим людям» 94.

После обнаружения всеобщих принципов появляется возможность дать частное объяснение фактам тех или иных языков, если только будет доказано, что последние являются не чем иным, как специфическими проявлениями универсальных особенностей языковой структуры, описываемых в «общей грамматике». Кроме того, сами универсальные свойства можно объяснить, исходя из общих предположений относительно особенностей протекания умственной деятельности и относительно случайностей языкового употребления (например, исходя из предположения о полезности эллиптических трансформаций). Таким способом картезианская лингвистика попыталась построить тео Н.Хомский. Картезианская лингвистика рию грамматики, которая была бы не только «общей», но и «рациональной». Лингвистические воззрения грамматистов ПорРояля и их последователей отчасти явились реакцией на господствовавшие в их время методы;

представление о них дают, например, «Замечания о французском языке» Вожла* [Vaugelas 1647]95. Цель Вожла — простое описание узуса, «который каждый человек признает мэтром и сувереном живых языков» (Предисловие). Свою книгу он назвал именно «Замечания», а не «Рекомендации» или «Законы», поскольку он «выступает всего лишь свидетелем». У Вожла отсутствует всякое намерение дать объяснение фактам речи или обнаружить лежащие в их основе общие принципы;

он не вносит никаких предложений по изменению или «очищению» узуса на рациональной или эстетической основе. Поэтому его грамматику нельзя назвать ни «рациональной», ни предписывающей96. Вожла прекрасно осознает проблемы, связанные с выявлением особенностей современного ему узуса и интересно описывает возможные «процедуры обнаружения» [Op. cit., 503 f.]. Среди прочего он отмечает неадекватность тестов на грамматичность, которые состоят из «прямых вопросов»;

в наше время некоторые лингвисты-структуралисты предлагали проводить и действительно проводили подобные тесты, но результаты, как и следовало ожидать, оказались неубедительными. Свои наблюдения и комментарии Вожла * Вожла Клод-Фавр de (Vaugelas Cl.-F. de, 1585-1650) - французский грамматист.

Описание и объяснение в лингвистике не ограничивает поверхностной структурой97. Например, он указывает [Op. cit., 562-563], что по форме слова невозможно определить, обладает ли оно «активным значением», «пассивным значением» или тем и другим, будучи двусмысленным. Так, в предложении Mon estime n'est pas une chose dont vous puissiez tirer grand avantage букв. 'Мое уважение не есть нечто, из чего вы могли бы извлечь большую выгоду' словосочетание mon estime имеет смысл l'estime que je fais de vous 'уважение, которое я испытываю к вам', в то время как в предложении Mon estime ne dpend pas de vous 'Уважение ко мне не зависит от вас' это же сочетание значит l'estime que l'on fait или l'estime que l'on peut faire de moi 'уважение, которое испытывают или которое могут испытывать ко мне';

то же верно в отношении слова aide 'помощь', secours 'поддержка' и opinion 'мнение'. У Вожла можно найти и другие примеры заботы об адекватности описания, подтверждаемого множеством аргументов. В то же время в его сочинении предвосхищены многие недостатки современной лингвистической теории;

например, он оказался неспособным осознать творческий характер языкового употребления. Так, он считает, что нормальное языковое употребление опирается на словосочетания и предложения, которые «освящены узусом», хотя это не исключает правильного образования новых слов по аналогии (например, brusquet 'внезапность', pleurement 'слезливо' [Op. cit., 568 f.]. B этом отношении его представления о языковой структуре, надо полагать, не очень отличаются от представлений Соссюра, Есперсена, Блумфилда и многих других, кто считает, что Н.Хомский. Картезианская лингвистика инновации могут создаваться только «по аналогии», посредством замены лексических единиц единицами той же категории в жестко заданных рамках (ср. с. 38). «Философская грамматика» реагировала, собственно говоря, не на дескриптивизм Вожла и других о QO грамматистов как таковой, а на их ограничение чистым дескриптивизмом. В «Грамматике» Пор-Рояля всем, кто занимается живым языком, дается следующее общее предписание: «выражения, одобренные всеобщим употреблением и никем не оспариваемые, надлежит расценивать как хорошие, хотя бы они и противоречили правилам и аналогиям языка» [Op. cit., 83;

цит. по: Арно, Лансло 1991, 60;

ср.: Арно, Лансло 1990, 141]. Лами в своей «Риторике» вторит Вожла, называя узус «мэтром и суверенным арбитром языков»;

по его мнению, «никто не может оспорить у него эту власть, установленную в силу необходимости и поддержанную общим согласием народов» [Lamy 1676, 31]. Дю Марсэ отстаивал мысль, что «грамматист-философ, исследуя конкретный язык, должен рассматривать его таким, каков он есть сам по себе, а не в связи с другим языком»99. Таким образом, особенность философской грамматики состояла в том, что она не пыталась очистить или улучшить язык, но стремилась объяснить конкретные, наблюдаемые феномены100. Примером, который более века использовался для иллюстрации различия между описательной и объяснительной грамматикой, является правило Вожла [Vaugelas 1647, 385 f.], касающееся относительных придаточных, а именно правило, согласно которому придаточное относительное не может определять имя, употребленное без артикля или с «неопределенным ар Описание и объяснение в лингвистике тиклем» de. Например, нельзя сказать // a fait cela par avarice qui est capable de tout 'Он сделал это из жадности, которая способна на все' или // a fait cela par avance, dont la soif ne se peut esteindre 'Он сделал это из жадности, ненасытность которой невозможно утолить'. Также нельзя сказать // a t bless d'un coup de flche, qui estoit empoisonne букв. 'Он был ранен ударом стрелы, которая была отравлена'*, хотя можно сказать II a est bless de la flche, qui estoit empoisonne 'Он был ранен (той) стрелой, которая была отравлена' или // a est bless d'une flche qui estoit empoisonne 'Он был ранен (какой-то) стрелой, которая была отравлена'. В гл. IX «Грамматики» Пор-Рояля вначале приводятся разнообразные исключения из этого правила, а затем формулируется общий объяснительный принцип, охватывающий как примеры, подпадающие под правило Вожла, так и исключения из этого правила 101. И в этом случае объяснение опирается на различие между значением и референтностью. В случае «нарицательного имени» (nom commun) его «значение» (signification) постоянно (исключая двусмысленности и метафоры), однако его «объем» (estendue) варьируется в зависимости от именного сочетания, в котором фигурирует существительное. Конкретное употребление существительного называется «неопределенным», «если ничто не указывает на то, как употреблено имя:

* В данном примере un coup de flche представляет собой определительное словосочетание, образующее единую номинацию;

ср.: un coup de pied 'пинок'.

Н.Хомский. Картезианская лингвистика в общем или частном смысле, или же когда оно употреблено в частном смысле, то в частном определенном или неопределенном» [Lancelot, Arnauld 1660, 77;

цит. по: Арно, Лансло 1990, 135;

ср.: Арно, Лансло 1991, 57];

в противном случае оно «определенное». Теперь правило Вожла получает новую формулировку в терминах «определенности»: «В современном французском языке мы не должны употреблять местоимения qui после имени нарицательного, если оно не определено артиклем или же каким-либо иным способом, который позволяет определить имя нарицательное так же, как артикль» [Op. cit., 77;

цит. по: Арно, Лансло 1990, 135;

ср.: Арно, Лансло 1991, 57]. Затем следует подробный анализ, призванный доказать, что в мнимых контрпримерах фигурируют существительные, «определяемые» каким-то иным способом помимо артикля. В числе прочего анализ опирается на предположения относительно глубинной структуры;

такие предположения сами по себе не лишены интереса. Это же правило более или менее подробно рассматривается и в сочинениях Дю Марсэ, Бозе и других авторов. Вряд ли стоит вдаваться в детали этого вопроса. В контексте нашего исследования главное заключается в том, что данное правило было использовано как образцовое доказательство необходимости дополнять описание фактов рациональным объяснением в случае, если лингвистика обязана перейти от накопления фактов к подлинной «науке» или, говоря современными терминами, если грамматике суждено стать «философской». Предлагаемые в универсальной грамматике объяснения, по поводу правила Вожла и в некоторых иных Описание и объяснение в лингвистике случаях, не лишены определенного смысла и лингвистического содержания. Однако слишком часто они оказываются довольно бессодержательными, а предположения относительно глубинной ментальной реальности довольно механистичны и не дают ничего нового. Что же касается современной критики «философской грамматики», то она представляется мне бьющей мимо цели. Обычно недостатками грамматики объявляются чрезмерная рациональность, априорность и небрежение языковыми фактами. Однако у нас гораздо больше оснований критиковать философскую грамматику за то, что она слишком ограничивала себя простым описанием фактов, была недостаточно «рациональной»;

таким образом, я считаю, что недостатки (или ограничения), присущие философской грамматике, прямо противоположны тем, которые приписываются ей современными критиками. Грамматисты-философы проанализировали множество конкретных примеров;

разбирая каждый пример, они постарались показать, что за поверхностной формой скрывается определенная глубинная структура, которая выражает отношения между элементами, определяющими значение этой формы. В данных пределах их работу можно считать чисто описательной (столь же описательной является и современная лингвистика, когда преследует более ограниченную цель — отождествить единицы, образующие поверхностную структуру конкретных высказываний, определить их порядок в предложении и выявить их формально маркированные связи). При чтении сочинений грамматистовфилософов мы то и дело поражаемся тому, как они изобретают методы анализа ad hoc, даже если анализ Н.Хомский. Картезианская лингвистика кажется фактически верным. В каждом случае они предполагают существование некой глубинной структуры, которая действительно передает семантическое содержание высказывания, однако основания выбора той или иной структуры (если отвлечься от фактической правильности выбора) обычно не приводятся. Чувствуется нехватка общей теории языковой структуры, достаточно четко разработанной и достаточно содержательной, чтобы с ее помощью можно было оправдать принимаемые решения. Хотя приводимые в изобилии примеры глубинных структур нередко кажутся вполне правдоподобными, они оказываются столь же недостаточными, что и описания современной лингвистики, в которых разложение конкретных высказываний на фонемы, морфемы, слова и сочетания слов также нередко вполне правдоподобно, тем не менее описание оказывается неудовлетворительным, и все по той же причине. И в первом, и во втором случае отсутствует исходная гипотеза относительно общей природы языка, гипотеза достаточно сильная, чтобы объяснить, почему усваивающий язык ребенок или описывающий язык лингвист, опираясь на доступные им данные, выбирают именно эти, а не иные описания102. Более того, в философской грамматике почти отсутствует представление о сложности механизмов, связывающих глубинную структуру с поверхностной, и, за исключением общих набросков, о которых говорилось выше, отсутствует детальное исследование характера приводимых в грамматике правил и формальных условий, которым они удовлетворяют. Кроме того, не проводится четкого различия между аб Описание и объяснение в лингвистике страктной структурой, лежащей в основе предложения, и самим предложением. Общая предпосылка заключается в том, что глубинная структура состоит из реальных предложений с более простой и более естественной организацией и что правила инверсии, эллипсиса и т. д., в соответствии с которыми образуется весь наличный спектр предложений, применяются к этим уже сформированным простым предложениям. Такова была позиция Дю Марсэ, нашедшая эксплицитное выражение в его теории синтаксиса и конструкции, и не приходится сомневаться в том, что таково же было и общее мнение103. Совершенно необоснованное предположение, что глубинная структура есть не что иное, как один из типов организации простых предложений, в конечном счете является следствием картезианского постулата о том, что в общем случае принципы, определяющие природу мышления и восприятия, должны быть доступны интроспекции и могут быть вполне осознаны и тщательно сформулированы. Несмотря на подобные неудачи, поражает та проницательность, с какой в картезианской лингвистике анализировались грамматические структуры. Если за тщательное изучение этих сочинений возьмется лингвист, свободный от предубеждений или предвзятости по отношению к каким-либо априорным ограничениям, определяющим сферу допустимого в лингвистическом анализе, он, без всякого сомнения, будет вознагражден за свои труды. Кроме указанных достижений, следует указать и на другой вклад в науку, внесенный авторами универсальных грамматик XVII и XVIII вв., — вклад, не утративший своей H. Хомский. Картезианская лингвистика ценности и в наше время. Они со всей ясностью сформулировали задачу переориентации языкознания с «естественной истории» на естественную философию (натурфилософию) и подчеркнули важность поисков универсальных принципов и рационального объяснения языковых фактов на пути к достижению этой цели.

Усвоение и употребление языка Итак, мы выделили в «картезианской лингвистике» ряд характерных для нее принципиальных положений, касающихся природы языка и проследили в общих чертах их развитие от Декарта до Гумбольдта. В качестве побочного продукта анализа языка (langue), проведенного на фоне рационалистической теории мыслительной деятельности, в «картезианской лингвистике» получили развитие и некоторые положения, касающиеся усвоения и употребления языка. После длительного перерыва им вновь стали уделять должное внимание, хотя их новые формулировки (равно как и формулирование основных идей трансформационной грамматики) возникли в значительной мере независимо от предшествующей традиции. Суть учения картезианской лингвистики заключается в том, что основные черты грамматической структуры присущи всем языкам и отражают некоторые фундаментальные свойства мыслительной деятельности. Именно это предположение заставило грамматистов-философов сконцентрировать свои усилия на общей грамматике (grammaire gnrale), a не на частной грамматике (grammaire particulire);

из него же проистекает уверенность Гумбольдта в том, что ана Усвоение и употребление языка лиз глубинных структур поможет обнаружить общую «форму языка», лежащую в основе национального и индивидуального разнообразия104. Должны существовать некие языковые универсалии, которые ставят пределы разнообразию человеческой речи105. Исследование универсальных условий, определяющих форму любого человеческого языка, и является задачей «общей грамматики». Эти универсальные условия не усваиваются путем обучения, скорее они определяют те организационные принципы, которые делают возможным усвоение языка;

их существование необходимо, чтобы полученные человеком сведения превращались в знание. Если считать эти принципы врожденным свойством мыслительной деятельности, тогда открывается возможность дать объяснение тому вполне очевидному факту, что говорящий на данном языке знает множество вещей, которые он вовсе не усваивал в процессе обучения. В подобном подходе картезианской лингвистики к проблеме усвоения языка и к проблеме языковых универсалий нашел отражение интерес рационалистической психологии XVIII в. к роли разума в познавательной деятельности человека. Пожалуй, наиболее раннее изложение этой темы, ставшей основной на протяжении большей части XVII в., можно найти в трактате Херберта Черберийского* «Об истине» (De Veritate, *Херберт Черберийский (Herbert of Cherbury, 1583-1648) — английский философ, поэт и государственный деятель, основоположник английского деизма. В русской философской литературе его имя передается неточно как Херберт Чербери.

H. Хомский. Картезианская лингвистика 1624) ;

в нем он развивает мысль о том, что существуют определенные «принципы или понятия, укорененные в разуме», которые «мы прилагаем к предметам, извлекая их из себя... как непосредственный дар природы, предписание естественного инстинкта» [Herbert of Cherbury 1937,133]. Хотя эти общие понятия и «возбуждаются предметами», тем не менее «никто, сколь бы грубы ни были его воззрения, не станет думать, что они сообщаются самими предметами» [Op. cit, 126]. Скорее они играют важную роль при отождествлении предметов и уяснении их свойств и отношений. Хотя «истины разума» (intellectual truths), входящие в число общих понятий, «как будто исчезают в отсутствие предметов, тем не менее они не могут оставаться целиком пассивными и праздными, принимая во внимание что они имеют существенное значение для предметов, а предметы для них... Лишь с их помощью разум, имея дело со знакомыми или новыми видами вещей, может решить, дают ли наши субъективные способности точное знание фактов» [Op. cit., 105]. Применяя эти истины разума, «запечатленные в душе диктатом самой Природы», мы можем сравнивать и комбинировать индивидуальные ощущения и интерпретировать опыт в терминах предметов, их свойств, а также событий, в которых они фигурируют. Очевидным образом, принципы истолкования невозможно усвоить целиком из опыта, они могут быть даже полностью независимыми от опыта. По мнению Херберта, «[они] ни в коей мере не могут быть извлечены из опыта или наблюдения, так что при отсутствии нескольких из них или даже одного мы вообще не смогли бы Усвоение и употребление языка приобрести никакого опыта и были бы неспособны к наблюдениям. Ибо, если бы в нашей душе не было записано, что мы обязаны исследовать природу вещей (ведь мы не можем считать, что это повеление исходит из самих предметов) и если бы мы не были наделены общими понятиями для достижения этой цели, нам никогда бы не удалось провести различие между вещами или уяснить себе их общую природу. Порожние формы, разные чудеса и ужасные образы без всякого смысла и даже угрожая нам проходили бы перед нашим мысленным взором, если бы внутри нас не существовала в виде понятий, запечатленных в разуме, та аналогическая способность, посредством которой мы отличаем добро от зла. Откуда еще мы могли бы получить знание? Следовательно, любой, кто возьмется исследовать, в какой мере предметы в их внешних взаимосвязях способствуют их правильному восприятию;

кто попытается определить, какой вклад вносим в это дело мы сами, или же попробует выяснить, что должно быть отнесено за счет внешних или случайных источников, а что — за счет влияния врожденных свойств или факторов, обусловленных природой, окажется перед необходимостью опираться на эти принципы. Мы прислушиваемся к голосу природы не только тогда, когда выбираем между добром и злом, полезным и вредным, но и при установлении внешних соответствий, с помощью которых мы отделяем истину от лжи;

мы обладаем скрытыми способностями, которые, получив стимул от предметов, быстро на них откликаются» [Op. ci/., 105-106]. Лишь благодаря этим «врожденным способностям или общим понятиям» разум в состоянии определить «хо Н.Хомский. Картезианская лингвистика рошо или плохо использовались наши субъективные способности при восприятии» [Op. cit., 87]. Таким образом, этот «естественный инстинкт доставляет нам сведения о природе, способе бытия и цели того, что мы слышим, на что надеемся, чего желаем» [Op. cit., 132]. Необходимо соблюдать осторожность при определении природы общих представлений, врожденных принципов организации и понятий, благодаря которым оказывается возможным приобретение опыта. Для Херберта Черберийского «главный критерий естественного инстинкта» — это «всеобщее согласие» [Op. cit., 139]. Однако необходимо сделать две оговорки. Во-первых, речь идет о всеобщем согласии между «нормальными людьми» [Op. cit., 105]. Иначе говоря, следует исключить «людей, выживших из ума, или умственно отсталых» [Op. cit., 139], а также тех, кто «упрям, безрассуден, слаб умом и опрометчив» [Op. cit., 125]. И хотя указанные выше способности «никогда не отсутствуют полностью» и «даже у сумасшедших, пьяниц и детей можно обнаружить необычайные внутренние способности, которые помогают их самосохранению» [Op. cit., 125], все же всеобщее согласие относительно общих понятий можно обнаружить лишь среди нормальных, рассудительных и обладающих ясным умом людей. Во-вторых, чтобы обнаружить или привести в действие врожденные принципы, необходим соответствующий опыт;

«законом или уделом общих понятий, а в действительности и других форм знания, является их инертность, если только предметы не стимулируют их» [Op. cit., 120]. В этом отношении общие понятия похожи на способность видеть, слышать, любить, надеяться и т. д., с которыми мы Усвоение и употребление языка рождаемся и которые «остаются скрытыми, когда соответствующие предметы отсутствуют, и даже исчезают вовсе, не подавая никаких признаков своего существования» [Op. cit., 132]. Однако это обстоятельство не должно препятствовать осознанию того, что «общие понятия следует считать не столько результатом опыта, сколько принципами, без которых у нас вовсе не было бы никакого опыта»;

оно не должно помешать нам осознать абсурдность теории, согласно которой «наш разум — чистый лист бумаги, и мы получаем способность иметь дело с вещами якобы от самих вещей» [Op. cit., 132]. Все общие понятия «тесно связаны между собой» и могут быть организованы в систему [Op. cit., 120];

несмотря на то, что «в ответ на появление бесчисленного множества новых вещей может пробудиться бесчисленное множество способностей, все общие понятия, которые охватывают этот вид фактов, могут быть заключены в несколько суждений» [Op. cit., 106]. Систему общих понятий не следует отождествлять с «рассудком» (reason);

она просто является «той частью знания, которой мы наделены в соответствии с первоначальным планом Природы». Важно также иметь в виду, что «природа естественного инстинкта такова, что он проявляется иррационально, т. е. непредумышленно». Рассудок же — это «процесс применения общих понятий, насколько это в его силах» [Op. cit., 120-121]. Херберт Черберийский особо подчеркивал, что наличие врожденных принципов истолкования составляет необходимое предварительное условие опытного знания;

они существуют в скрытом виде, поэтому, чтобы привести их в действие или сделать их доступны H. Хомский. Картезианская лингвистика ми для интроспекции, необходимы внешние стимулы. Эти положения составляют значительную часть той психологической теории, которая лежит в основе картезианской лингвистики. Особое внимание Херберт Черберийский уделил тем аспектам познания, которые затем были подробно рассмотрены Декартом, а позднее 107 английскими платониками, Лейбницем и Кантом. Подобного рода психологическая теория представляет собой своего рода платонизм, но без предсуществующих идей. Лейбниц неоднократно заявлял об этом открыто. Так, он полагал, что «мы ничего не можем узнать, о чем мы не имели бы в духе нашем идею» [цит. по: Лейбниц 1982, 151]. Он упоминает также «эксперимент» Платона с мальчиком-рабом, описанный в диалоге «Менон»;

по его мнению, этот эксперимент является доказательством того, что «душа наша уже знает все эти вещи [в данном случае речь идет об усвоении истин геометрии] потенциально (virtuellement), ей нужно лишь обратить внимание, чтобы познать эти истины. Можно сказать даже, что она уже обладает и самыми этими истинами, если смотреть на них как на отношения между идеями» [Leibniz 1949, §26;

Там же, 152]108. Разумеется, при таком понимании то, что пребывает в нашем уме в латентном состоянии, часто требует соответствующих внешних стимулов для своей активации, и многие врожденные принципы, определяющие природу мышления и опыта, могут применяться совершенно неосознанно. Эту мысль Лейбниц настойчиво повторяет в своих «Новых опытах». Бессознательный характер принципов языка и естественной логики 109 и то обстоятельство, что они Усвоение и употребление языка в значительной мере составляют предварительное условие усвоения языка, а не возникают как следствие «образования» или «обучения», являются об„ 110 щими предпосылками картезианской лингвистики11". Так, Кордемуа рассматривая процесс усвоения языка [Cordemoy 1668, 40 ff.], уделяет внимание той роли, которую играет обучение и своего рода обусловливание, но он также отмечает, что многое из того, что знают дети, приобретается помимо всякого обучения111, поэтому он приходит к выводу, что усвоение языка предполагает наличие «разума в его целостности, ибо в конечном счете этот способ овладения речью обусловлен такой мощной способностью к различению и таким совершенным разумом, что невозможно представить себе что-либо более поразительное» [Op. cit., 59]. Выводы, к которым пришли рационалисты, повторяются и в сочинениях некоторых романтиков. Так, А. В. Шлегель в работе «Общие соображения об этимологии» пишет, что «человеческий разум можно сравнить с чрезвычайно легко воспламеняемой материей, которая, однако, не загорается сама собою. Для этого нужно, чтобы в душу запала искра» [Schlegel 1846, 127]. Для пробуждения разума необходимо общение с уже сформировавшимся интеллектом. Однако внешние стимулы нужны лишь для того, чтобы привести в действие врожденные механизмы;

они вовсе не определяют форму усвояемого. В действительности «такое усвоение [языка] через общение уже предполагает наличие способности к обретению языка» [Schlegel 1963, 234]. В определенном смысле человек наделен языком с момента рождения, а именно «в подлинном философском смысле, когда все, что, по расхоже Н.Хомский. Картезианская лингвистика му мнению, представляется врожденным у человека, должно проявляться лишь через его собственную деятельность» [Op. cit., 235]. Подобного рода замечаний у Шлегеля можно найти немало, но что он в действительности имел в виду, вопрос спорный;

напротив, Гумбольдт трактует проблему усвоения языка совершенно в духе платонизма. Для него «процесс обучения... всегда сводится к процессу воспроизводства» [Humboldt 1960, 126;

цит. по: Гумбольдт 2000, 112]. Вопреки видимости, «языку, по сути дела, нельзя обучить, а можно только пробудить его в душе;

мы можем только подать ему нить, ухватившись за которую он будет развиваться уже самостоятельно» [Op. cit., 66];

таким образом, языки в некотором смысле являются «самостоятельными творениями индивидов» [Op. cit., 50;

ср.: Там же, 66].

«Усвоение языка детьми — это не ознакомление со словами, не простая закладка их в памяти и не подражательное лепечущее повторение их, а рост языковой способности с годами и упражнением» [Op. cit., 21;

Там же, 78].

«Что у детей происходит не механическое выучивание языка, а развертывание языковой способности, доказывается еще и тем, что коль скоро для развития главнейших способностей человека отведен определенный период жизни, то все дети при разных обстоятельствах начинают говорить и понимать внутри примерно одинаковых возрастных пределов с очень небольшими колебаниями» [Op. cit., 72;

Там же, 78].

Усвоение и употребление языка Короче говоря, усвоение языка — это рост и вызревание сравнительно неизменных способностей в подходящих для этого внешних условиях. Форма усваиваемого языка в значительной мере обусловлена внутренними факторами. Ребенок способен выучить любой язык лишь потому, что имеется фундаментальное соответствие между всеми человеческими языками, потому что «человек повсюду одинаков» [Humboldt I960, 72-73;

Там же, 79] ш. Более того, функционирование языковой способности происходит оптимальным образом в определенный «критический период» умственного развития. Важно подчеркнуть, что рационалисты XVII в. подходили к проблеме обучения, в частности обучения языку, совершенно недогматично. Они подметили, что знание формируется на основе весьма отрывочных и неадекватных данных и что выученное обладает таким единообразием, которое никак не может быть объяснено одними лишь этими данными (см. прим. 111). Поэтому они приписали разуму определенные свойства, составляющие предварительные условия усвоения опытного знания. По сути дела подобный способ рассуждения взял бы на вооружение и современный исследователь, заинтересованный в раскрытии некоего механизма в случае, когда в его распоряжении имеются лишь данные на входе и на выходе. Напротив, для спекуляций эмпиристов, особенно в их современной версии, характерно принятие некоторых априорных положений относительно природы обучения (оно должно основываться на создании сети ассоциаций, на повторном стимулировании или представлять собой элементарные индуктивные процеду Н.Хомский. Картезианская лингвистика ры, например, таксономические процедуры современного языкознания и т. п.);

при этом не учитывается необходимость проверки этих положений с учетом единообразия, наблюдаемого «на выходе», с учетом тех знаний и верований, которые приобретаются в результате «обучения». Поэтому обвинение в априоризме или догматизме, часто выдвигаемое против рационалистической психологии и философии разума, явным образом оказывается не по адресу. Литературу по этому вопросу см. в прим. 111. Смелая гипотеза о врожденном характере ментальных структур, выдвинутая в рационалистической психологии и философии разума, устранила необходимость проводить резкое различие между теорией восприятия и теорией обучения. В обоих случаях имеют место по существу одни и те же процессы;

при интерпретации данных, полученных от органов чувств, используется совокупность неких латентных принципов. Разумеется, существует различие между начальной «активацией» латентной структуры и ее дальнейшим использованием после того, как она поступает в распоряжение разума для истолкования (точнее, для детерминации) опытного знания. Иными словами, неясные идеи, которые всегда присутствуют в уме в латентном состоянии, могут стать отчетливыми (см. прим. 108), и в этот момент они способны обострить и усилить восприятие. Например, «опытный и знающий портретист заметит множество изящных и необычных приемов, свидетельствующих об искусности;

он с величайшим наслаждением будет рассматривать отдельные мазки и тени на картине там, Усвоение и употребление языка где глаз обычного человека вовсе ничего не заметит;

музыкант же, слушая, как ансамбль опытных исполнителей играет превосходное сочинение, состоящее из многих частей, придет в необычайный восторг от многочисленных гармоничных мелодий и приемов, к которым неискушенное ухо окажется совершенно глухим» [Cudworth 1838, 446]. Вся разница в «приобретенном мастерстве»;

«в голове любого художника есть множество внутренних предвосхищений мастерства и искусства», которые позволяют ему истолковать чувственные данные так, что они не будут казаться «простым шумом, звоном и стуком», пассивно воспринимаемым органами чувств;

подобным же образом образованный ум способен истолковать «жизненный механизм вселенной» в терминах «внутренней симметрии и гармонии во взаимосвязях, пропорциях, предрасположениях и соответствиях вещей друг другу в великой системе мира» [Ibid.]. Также, когда мы смотрим на картину друга и «судим о ней», мы используем некую «инородную и случайную», но предсуществующую идею [Op. cit., 456-459]. Однако, отмечая различия между обучением и восприятием, рационалисты все же считают, что существенные сходства между этими когнитивными процессами перевешивают их сравнительно поверхностные различия. По этой причине часто остается неясным, что же является объектом анализа: то ли мыслительная деятельность в процессе восприятия или усвоения, когда происходит выбор уже четко оформленной идеи в связи с конкретным чувствен Н.Хомский, Картезианская лингвистика ным восприятием, то ли придание четкости тому, что до этого было смутным и имплицитным. Декарт ясно изложил свою теорию познания в «Замечаниях на некую программу» (1647) [Descartes 1955, 442-443]:

«Всякий человек, наблюдающий границу, до которой простираются наши чувства, и точное содержание того, что именно может быть передано ими нашей способности мышления, должен признать, что чувства не доставляют нам никаких идей о вещах в том виде, как они формируются нашим мышлением, вплоть до того, что в наших идеях нет ничего, что не было бы врожденным уму, или способности мыслить, за единственным исключением обстоятельств, сопровождающих наш опыт: они заставляют нас выносить суждение о том, какие из тех идей, коими мы на данный момент располагаем в области нашего мышления, относятся к таким-то и таким-то вещам, находящимся вне нас;

но происходит это не потому, что упомянутые вещи посылают нашему уму именно эти идеи через посредство органов чувств, но в силу того, что они действительно посылают нечто дающее ему повод именно в данный момент, а не в иной сформировать эти идеи благодаря его врожденной способности. Несомненно, в наш ум не поступает от внешних объектов через посредство органов чувств ничего, кроме неких телесных движений... однако ни сами эти движения, ни возникающие из них фигуры не воспринимаются нами в том виде, в каком они осуществляются в наших органах чувств... Отсюда следует, что сами идеи движений и фигур у нас врожденны. При этом идеи боли, красок, звуков и т. д. должны быть у нас врожденными тем более, что наш ум способен создавать их себе по поводу Усвоение и употребление языка неких телесных движений. И что можно вообразить себе более нелепого, чем фантазия, будто все общие понятия, присущие нашему уму, ведут свое происхождение от этих движений и без них не могут существовать? Я хотел бы, чтобы наш автор мне указал, какое именно телесное движение может образовать в нашем уме некое общее понятие, например, что две вещи, подобные одной и той же третьей, подобны также между собой, или любое другое? Ведь все телесные движения носят частный характер, указанные же понятия универсальны и не имеют ничего сродного с движениями, никакого к ним отношения» [цит. по: Декарт 1989, 472-473]. Вполне сходные мысли развивал и Р. Кедворт113. Он проводил различие между по сути дела пассивной способностью к ощущению и активными врожденными «познавательными силами», благодаря которым люди (и только они) «способны понимать или оценивать то, что воспринимается чувствами извне». Эта познавательная сила не просто склад идей, а «способность извлекать интеллигибельные идеи и понятия о вещах из самой себя» [Cudworth 1838, 425]. Функция органов чувств заключается в том, чтобы «предложить или предъявить некий предмет уму, дать ему возможность осуществлять на нем свою деятельность». Например, когда мы смотрим на улицу и видим прохожих, мы полагаемся не столько на наши ощущения (самое большее, что они показывают нам, — это поверхности, то есть головные уборы и платье, а не самих людей), сколько на работу разума с чувственными данш ными [Op. cit., 409-410]. «Интеллигибельные фор Н.Хомский. Картезианская лингвистика мы, посредством которых понимаются или познаются вещи, это не штампы или отпечатки, которые душа пассивно воспринимает извне, а идеи, энергично выдвигаемые или активно извлекаемые из себя». Таким образом, предшествующее знание и настроенность играют важную роль в определении того, что мы видим (например, знакомое лицо в толпе) [Op. cit., 423-424]. Как заметил еще Аристотель, именно благодаря использованию нами при восприятии интеллектуальных идей «то знание, которое более абстрактное и далекое от материи, оказывается более точным, интеллигибельным и доказуемым, чем то, которое имеет дело с конкретными и материальными вещами» [Ор. dt, 427]115. Свое утверждение Кедворт поясняет на примере восприятия нами геометрических фигур [Op. cit., 455 f.]. Совершенно очевидно, что все воспринимаемые нами треугольники неправильные;

если и нашелся бы совершенный в физическом отношении треугольник, мы бы не смогли его обнаружить с помощью наших органов чувств: «И любой неправильный и несовершенный треугольник в столь же полной мере треугольник, как и самый совершенный треугольник». Поэтому наши суждения по поводу предметов внешнего мира, которые мы формулируем в терминах правильных фигур, само наше понятие «правильной фигуры» проистекает из «правила, образца и примера», которые порождаются нашим разумом как своего рода «предвосхищение». Понятие треугольника или понятие «правильной пропорциональной и симметричной фигуры» возникает в нас не в результате обучения, оно «проистекает от самой природы», равно как и более общее человеческое понятие «красоты и уродства материальных объек l Усвоение и употребление языка тов»;

также и априорные истины геометрии не могут быть выведены из показаний органов чувств. Только при помощи этих «внутренних идей», производимых «внутренней познавательной силой» разума, последний способен «познавать и понимать все внешние индивидуальные вещи» [Op. cit., 482]. В весьма сходных терминах обсуждает эту тему Декарт в своем «Ответе на пятые возражения»:

«Поэтому, когда впервые в детстве мы видим нарисованную на бумаге треугольную фигуру, мы не можем судить по ней, как следует представлять себе подлинный треугольник в том виде, в каком представляют его себе геометры, поскольку истинный треугольник содержится в этой фигуре точно так, как статуя Меркурия содержится в необработанном куске дерева. Однако в нас уже имеется истинная идея треугольника, и нашему уму представить ее легче, чем более сложную фигуру, нарисованную на бумаге, поэтому, когда мы видим эту сложную фигуру, мы воспринимаем не ее как таковую, а скорее истинный треугольник» [Descartes 1955, II, 227-228]*. Кедворт также считает, что истолкование чувственных данных в терминах предметов и отношений между ними, в терминах причин и следствий, отноше * Имеются в виду «Ответы автора на пятые возражения [на „Размышления" Декарта], сделанные господином Гассенди». Цитата приводится в переводе с английского, поскольку в доступном переводчику оригинале текст звучит несколько иначе, хотя мысль автора остается неизменной.

Н.Хомский. Картезианская лингвистика ний между целым и частью, симметрии, пропорции, в терминах функций, выполняемых предметами, и характерных для них видов использования (в случае любых «искусственных вещей» или «сложных естественных вещей»), в терминах моральных суждений и т. п. является результатом организующей деятельности ума [Cudworth 1838, 433 f.]. То же можно сказать и по поводу единства предметов (или, например, мелодии);

органы чувств подобны «узкой трубе телескопа», благодаря которой мы получаем лишь последовательный ряд отдельных картинок, и только разум способен дать нам «одну всеобъемлющую идею целого» со всеми его частями, соотношениями, пропорциями и гештальтными качествами. Именно в таком смысле мы говорим об интеллигибельной идее предмета;

она не «наносится извне на душу в виде отпечатка или оттиска, а возникает в связи с чувственной идеей, которая возбуждается и порождается внутренней активной и всеобъемлющей силой самого интеллекта» [Op. cit., 439] ш. Подобного рода взгляды на процесс восприятия были обычны для XVII в., затем они были отброшены сторонниками эмпиризма и вновь получили развитие у Канта и романтиков117. Ср. следующие рассуждения Колриджа по поводу активного характера процесса восприятия:

«Вряд ли даже самый рядовой наблюдатель не сталкивался со случаями, когда знание, данное разуму, возбуждает и усиливает способности, посредством которых это знание может быть получено независимо;

это в равной степени верно и в отношении способностей разума, и в отношении способностей органов Усвоение и употребление языка чувств... Просто удивительно, насколько малым может быть подобие, достаточное для полного восприятия звука или видимого предмета, если соответствующий звук или предмет известен заранее и предвосхищается в нашем воображении, и насколько малым может быть отклонение или изъян, чтобы восприятие целого оказалось путаным, неотчетливым или ошибочным, если заранее не было получено никаких даже самых скупых сведений. Вот почему иностранцу всегда кажется, что туземцы говорят на неизвестном ему языке невероятно быстро, а тем, кто только начинает разбираться в нем, кажется, что они говорят ужасно неразборчиво» [цит. по: Snyder 1929, 133-134]. «Можно ли сказать, что природа предъявляет нам вещи, не подталкивая нас при этом ни на какие действия, можно ли сказать, что она предъявляет их при любых условиях в совершенном виде, словно их только что изготовили? Так могут представлять себе дело крайне легкомысленные люди... недостаточно иметь некую схему или общее очертание предмета, на который мы захотим обратить внимание, даже если речь идет всего лишь о способности узнавать его...» [Op. cit., 116].

Наиболее четкую формулировку сходных идей, касающихся восприятия и истолкования речи, мы снова находим опять же у Гумбольдта. В работе [Humboldt 1960, 70-71] он подчеркивает фундаментальное различие между восприятием речи и восприятием неартикулированных звуков (ср. прим. 37). Во втором случае достаточна «животная способность восприя Н.Хомский. Картезианская лингвистика тия» [цит. по: Гумбольдт 2000, 78]. Однако восприятие человеческой речи не сводится к «простому обоюдному вызыванию друг в друге [образов] звуков и [образов] обозначенных предметов» [Там же, 78;

цит. с неболыы. изм.]. Во-первых, слово «есть отпечаток не предмета самого по себе, но его образа, созданного этим предметом в нашей душе» [Op. cit., 74;

Там же, 80]. Во-вторых, для точного восприятия речи требуется анализ поступающего сигнала в терминах глубинных элементов, которые функционируют в акте производства речи, носящем по существу творческий характер;

поэтому необходима активизация порождающей системы, которая играет определенную роль также и при производстве речи, ибо элементы и отношения между ними определяются только в терминах неизменных правил. Таким образом, при восприятии речи должны действовать глубинные «законы производства». Если бы разум не владел этими законами, если бы он не был в состоянии «превращать эту возможность в действительность», то он был бы способен справляться с механизмами артикулированной речи не больше, чем слепой человек способен воспринимать цвета. Из этого следует, что как в механизмах восприятия, так и в механизмах производства речи должна использоваться глубинная система порождающих правил. Коммуникация становится возможной лишь потому, что глубинная система оказывается одинаковой у говорящего и слушающего;

в конечном счете общность глубинных порождающих систем объясняется единообразием человеческой природы (ср. выше, с. 131 и прим. 112).

Усвоение и употребление языка «Все, что есть в душе, возникает в ней благодаря деятельности, и в соответствии с этим речь и понимание есть различные действия одной и той же языковой силы. Процесс речевого общения нельзя сравнивать с простой передачей материала. Слушающий так же, как и говорящий, должен воссоздать его посредством своей внутренней силы, и все, что он воспринимает, сводится лишь к побуждению настроиться на соответствующий лад... Таким образом, в каждом человеке заложен язык в его полном объеме, а это означает, что в каждом человеке живет стремление (стимулируемое, регулируемое и ограничиваемое определенной силой) под действием внешних и внутренних побуждений последовательно порождать язык в целом, и притом так, чтобы каждый человек был понят другими людьми. Понимание, однако, не могло бы опираться на внутреннюю самостоятельную деятельность, и речевое общение должно было быть чем-то другим, а не только ответным побуждением языковой способности слушающего, если бы за различиями отдельных людей не стояло бы, лишь расщепляясь на отдельные индивидуальности, единство человеческой природы» [Там же, 77—78;

цит. с изм.]. Глубинная структура порождающих правил должна активизироваться даже при восприятии одного-единственного слова. Неверно представлять себе дело так, продолжает Гумбольдт, что в уме и говорящего, и слушающего хранится общий запас четких и целиком сформированных понятий. Скорее воспринимаемые звуки побуждают ум порождать соответствующие понятия своими собственными силами:

t.* Н.Хомский. Картезианская лингвистика «Люди понимают друг друга не потому, что передают собеседнику знаки предметов, и даже не потому, что взаимно настраивают друг друга на точное и полное воспроизведение идентичного понятия, а потому что взаимно затрагивают друг в друге одно и то же звено цепи чувственных представлений и стимулируют внутреннее производство понятий, прикасаются к одним и тем же клавишам инструмента своего духа, благодаря чему у каждого образуются соответствующие, но не тождественные понятия» [Op. cit., 213;

Там же, 165—166;

цит. с изм.].

Короче говоря, при восприятии речи должно иметь место внутреннее порождение как представления о сигнале, так и представления о связанном с ним семантическим содержании. В настоящее время при исследовании процессов восприятия вновь стали уделять внимание роли внутренних схем и моделей118;

все более глубоким становится понимание того, что при восприятии используется не просто совокупность неких схем, а скорее система неизменных правил их порождения 11Q. И в этом отношении вполне корректно говорить о текущих исследованиях как о продолжении традиций картезианской лингвистики вместе с лежащей в ее основе психологической теорией.

Выводы Обратимся еще раз к высказыванию Уайтхеда, с которого я начал свое изложение. Складывается впечатление, что после долгого перерыва лингвистика и когнитивная психология вновь обратились к тем методам изучения языковых структур и мыслительных процессов, которые впервые были отчасти разработаны, а отчасти обновлены в «век гениев», а затем успешно развивались вплоть до начала XIX в. В центре интересов языкознания вновь оказался творческий аспект языкового употребления, поэтому теории универсальной грамматики, сформулированные в XVII-XVIII вв., были возрождены и детально разработаны в теории трансформационной порождающей грамматики. Возобновление исследования универсальных формальных ограничений, накладываемых на систему языковых правил, дает возможность вновь приняться за поиски более основательных объяснений тех феноменов, которые обнаруживаются в конкретных языках и наблюдаются в реальных речевых актах. Наконец-то современные исследователи стали обращать внимание на некоторые простейшие языковые явления, которыми пренебрегали в течение длительного времени.

Н.Хомский. Картезианская лингвистика В пример можно привести то обстоятельство, что носитель языка знает множество вещей, которым он вовсе не обучался, а его обычное языковое поведение, по-видимому, невозможно объяснить в терминах «регуляции поведения стимулами», «обусловливания», «обобщения и аналогии», «моделей» и «привычных структур» или «предрасположений к реакции» в любом приемлемом и вразумительном смысле этих терминов, которыми слишком долго злоупотребляли. В результате мы смогли по-новому взглянуть не только на структуру языка, но и на предварительные условия овладения языком и на функции абстрактных систем интериоризированных правил в процессе восприятия. В своем обобщающем очерке картезианской лингвистики и построенной на ее основе теории мышления я постарался показать, что многое из того, что оказалось на первом плане у современных лингвистов, было предвосхищено и даже эксплицитно сформулировано в более ранних и в значительной мере позабытых к настоящему времени исследованиях. Следует иметь в виду, что наш обзор довольно фрагментарен, а потому иногда он может вводить в заблуждение. Некоторые известные философы (Кант, например) не были упомянуты, или же их труды не получили должного освещения. Сама структура нашего обзора вносит некоторое искажение в историческую перспективу, поскольку он представляет собой проекцию в прошлое ряда идей современной науки, а не систематическое описание тех условий, в которых эти идеи возникли и заняли подобающее им место. Поэтому получилось так, что упор был сделан на сходствах различных теорий, а расхождения и противо I Выводы речия остались в тени. Все же я надеюсь, что даже столь фрагментарный обзор поможет внушить мысль, что отсутствие непрерывности в развитии теоретического языкознания значительно повредило ему и что тщательный анализ классической теории языка вместе с сопутствующей ей теорией мыслительных процессов может дать весьма ценные результаты.

Примечания [Grammont 1920, 439]. Цитируется по [Harnois 1929]. Арнуа в целом согласен с таким мнением и считает, что языкознание раннего периода едва ли заслуживает наименования «науки»;

сам же он, по собственному признанию, занимается «историей лингвистики до появления лингвистики как таковой». Подобные взгляды были в свое время широко распространены. Под «генеративной грамматикой» я понимаю описание скрытой (tacit) компетенции говорящегослушающего, которая лежит в основе его конкретного исполнения (performance) в процессе производства и восприятия (понимания) речи. Рассуждая в теоретическом плане, можно сказать, что задачей генеративной грамматики является точное определение способов совмещения звуковых и смысловых репрезентаций, диапазон которых бесконечен. Таким образом, генеративная грамматика — это гипотеза о том, как говорящий-слушающий истолковывает высказывания;

при этом она абстрагируется от многочисленных факторов, которые взаимодействуют со скрытой компетенцией Примечания и определяют конкретный вид исполнения. Из последних работ на эту тему см. [Katz, Postal 1964;

Chomsky 1964;

1965].

Не следует также полагать, что те или иные исследователи, относимые мною к тому, что я называю «картезианской лингвистикой», считали себя частью единой «традиции». Разумеется, это не так. Используя конструкт «картезианская лингвистика», я собираюсь описать ту совокупность идей и тот круг интересов, которые характеризуют: а) традицию «универсальной» или «философской грамматики», идущей от «Общей и рациональной грамматики» Пор-Рояля (1660);

б) общее языкознание периода романтизма, равно как и периода, непосредственно за ним последовавшего;

в) рационалистическую философию мышления, которая отчасти служит общим фоном как для философской грамматики, так и для общего языкознания. Картезианские корни универсальной грамматики общепризнаны;

например, Сент-Бев говорит о грамматической теории Пор-Рояля как об «ответвлении картезианства, развитию которого сам Декарт вовсе не способствовал» [Sainte-Beuve 1888, 539]. Связь общего языкознания периода романтизма с указанным комплексом идей не так очевидна, но все же я попытаюсь показать, что некоторые из его основных особенностей (более того, те из них, которые, по моему мнению, предоставляют наибольшую ценность для лингвистической теории) можно связать с картезианскими идеями предшествующего периода.

H. Хсшсюш. Картезианская лингвистика При обсуждении романтических теорий языка и мышления в очерченных мною рамках мне придется исключить из рассмотрения другие важные и характерные их аспекты, в частности органицизм, который (верно или неверно) был истолкован как реакция на картезианский механицизм. В целом необходимо подчеркнуть, что в данном случае меня интересует не история передачи определенных идей и учений, а их содержание и в конечном счете их значение для современной науки. Подобного рода исследование полезно было бы продолжить как часть более общих разысканий на тему картезианской лингвистики в ее противопоставлении той совокупности теорий и гипотез, которую можно назвать «эмпирической лингвистикой»;

примером последней являются современная структурная и таксономическая лингвистика, а также параллельные исследования в современной психологии и философии. Однако в данной книге у меня нет возможности развить это противопоставление со всей полнотой и ясностью.

Следует учесть, что мы рассматриваем период, предшествовавший раздельному существованию лингвистики, философии и психологии. Стремление каждой из этих дисциплин «эмансипироваться» от других, избежать всякой контаминации с ними типично именно для современного периода. И в этом случае исследования, ведущиеся в рамках генеративной грамматики, также заставляют нас обратиться к более ранним взглядам на место языкознания среди прочих наук.

Примечания Декарт оставляет открытым вопрос, решение которого выходит за пределы возможностей человеческого разума;

это вопрос о том, являются ли выдвигаемые им объяснительные гипотезы «верными» в любом абсолютном смысле. Он ограничивается заявлением об их адекватности, хотя, очевидным образом, это не единственное их качество. См. его «Принципы философии», принцип CCIV. Следует четко представлять себе, в каком контексте велся спор по поводу границ механистического объяснения. Предметом спора является не существование разума как некой субстанции, сущность которой заключается в мышлении. Для Декарта это очевидная данность, подтверждаемая интропекцией;

доказать существование разума в действительности легче, чем доказать существование тела. Истинная проблема заключается в том, обладают ли разумом также и другие люди. Существование у них разума можно доказать, исходя лишь из косвенных свидетельств наподобие тех, что приводятся Декартом и его последователями. Их попытки доказать существование разума у других людей в глазах современников выглядели не очень убедительными. Так, Пьер Бейль* характеризует предположительную неспособность картезианцев доказать существование разума у других людей «как, пожалуй, наиболее слабую сторону картезианства» (статья «Rorarius» в [Bayle 1965, 231]).

* Бейль Пьер (Bayle P., 1647-1706) — французский философ и публицист, критик философии Декарта.

Н.Хомский. Картезианская лингвистика «Рассуждение о методе», часть V. См. [Descartes 1955, 116]. Приводимые ниже цитаты даются по этому изданию [Op. cit., 116-117]. В общем случае я использую английские переводы, если они, равно как и оригиналы, одинаково мне доступны;

в иных случаях я цитирую оригинал, если он имеется в моем распоряжении. При цитировании первоисточников я иногда слегка упорядочиваю правописание и пунктуацию. О современных подходах к этой проблеме и о некоторых новых данных см. [Lenneberg 1964]. Очевидным образом свойство неограниченности и свойство независимости от стимулов не связаны друг с другом. Автомат может выдавать только два ответа, распределяя их случайным образом. Магнитофон или человек, чье знание языка ограничивается одной лишь способностью писать под диктовку, дают на выходе ничем не ограниченный результат, который не является, однако, независимым от стимулов в указанном выше смысле. Поведение животных всегда рассматривается картезианцами как неограниченное, но не свободное от стимулов, а значит, не «творческое» в том смысле, в каком считается творческой человеческая речь. Ср., например, высказывание Франсуа Бейля: «А поскольку разнообразие впечатлений, производимых предметами на органы чувств, безгранично, то и побуждения духов перемещаться в мускулы также могут быть бесконечно разнообразными;

следовательно, бесконечно разнообразными будут телодвижения животных;

их тем больше, чем большее Примечания разнообразие частей тела и больше изобретательности и искусства в их строении» [Bayle 1670, 63]. Неограниченность же человеческой речи как выражение безграничности мысли носит совсем иной характер, ибо она обусловлена свободой от контроля посредством стимулов и возможностью приспособления к вновь возникающим ситуациям. Важно различать «соответствие поведения ситуации» и «контроль над поведением посредством стимулов». Последний характерен и для автоматов, первое же, во всем его человеческом разнообразии, считается не поддающимся механистическому объяснению. Исследования по коммуникации животных, проводимые в настоящее время, до сих пор не позволили обнаружить какие-либо факты, противоречащие предположению Декарта о том, что человеческий язык в основе своей имеет совершенно иной принцип. Любая известная нам система коммуникации животных либо состоит из неизменного числа сигналов, каждый из которых связан со специфическим набором внешних условий или внутренних состояний, стимулирующих производство этого сигнала, либо из постоянного числа «языковых параметров», каждый из которых связан с неязыковым параметром таким образом, что выбор некой точки в одном измерении однозначно указывает на соответствующую точку в другом измерении. Ни в том, ни в другом случае не обнаруживается существенного сходства с человеческим языком. Коммуникация людей и коммуникация животных обнаруживают общность лишь на очень Н.Хомский. Картезианская лингвистика высоком уровне абстракции, когда рассматриваются вместе также и почти все иные типы поведения.

Таким образом, в общем случае «хотя такая машина многое могла бы сделать так же хорошо и, возможно, лучше, чем мы, в другом она непременно оказалась бы несостоятельной, и обнаружилось бы, что она действует не сознательно, а лишь благодаря расположению своих органов» [цит. по: Декарт 1989, 283;

ср.: Декарт 1950, 301]. Поэтому существуют два «верных средства» [цит. по: Декарт 1989, 283] определения того, является ли данное устройство действительно человеком;

одно доказательство доставляет нам творческий характер языкового употребления, другое — разнообразие человеческих действий. «Поэтому совершенно невозможно (Холдейн и Росс переводят „морально невозможно") представить себе машину с таким разнообразием органов, которое заставляло бы ее действовать во всех случаях жизни так, как нас заставляет действовать наш разум»*. Исходя из этого положения, Декарт подробно излагает свою концепцию «познающей силы» как способности, которая не является целиком пассивной;

«строго говоря, она именуется умом, когда она то создает в фантазии новые идеи, то имеет дело с уже созданными» * В данном случае переводчик вынужден предложить свою версию перевода ввиду неточности опубликованных переводов [ср.: Декарт 1950, 301;

1989, 283]. Выражение «морально невозможно» в английском переводе и в {Декарт 1950] безусловно является буквализмом.

Примечания [цит. по: Декарт, 1989, 117, 118], причем она действует таким образом, что не поддается полному контролю со стороны органов чувств, воображения или памяти («Правила для руководства ума», 1628;

[цит. по: Descartes 1955, 39]). Ранее Декарт отмечал, что «само совершенство действий животных наводит на мысль, что у них отсутствует свобода воли» (ок. 1620 г.;

цит. в [Rosenfield 1941, 3] как первое упоминание Декартом проблемы наличия у животных души). Мысль о том, что «познавательную силу» можно назвать «умом», только когда она имеет в некотором смысле творческий характер, возникла еще до Декарта. Одним из источников, который, надо полагать, был хорошо ему знаком, является книга Хуана Уарте* «Исследование способностей к наукам» (1575), которая неоднократно переводилась на другие языки и была широко известна (цитаты я привожу по английскому переводу Беллами [Huarte 1698]). В истолковании Уарте корень испанского слова ingenio означает «порождать», «генерировать»;

Уарте связывает его с лат. gigno «рождаю», genero «порождаю», ingenero «создаю, порождаю» [Op. cit., 2].** Так, «в человеке имеются две порождающие способности, одна общая * Уарте Хуан (HuarteJ., ок. 1530 - ок. 1592) — испанский врач и философ. **Х. Уарте ошибочно производит исп. ingenio непосредственно от последнего глагола ingenero, «который обозначает порождение внутри себя цельной и истинной фигуры, представляющей в живом виде природу данного предмета, изучаемого наукой» [Уарте 1960, 38].

Н,Хомский. Картезианская лингвистика с неразумными животными и растениями, другая же, присущая также духовным субстанциям, Богу и ангелам» [Op. cit., 3]. «Разум [англ, wit, йен. шgenio] есть порождающая способность» [Op. cit., 3;

Уарте 1960, 36]. Будучи отличной от «гения» (Genius) Бога, «разумная душа» и «духовные субстанции» человека не имеют «достаточной порождающей способности и силы, чтобы наделить [понятия] реальным бытием и субстанциальностью во внешнем мире»;

«их плодородие способно только производить внутри памяти акциденцию», «фигуру и образ того, что мы желаем знать и понимать»;

действительное же существование они могут обрести благодаря труду и искусству [Там же, 4-5]. Искусства и науки характеризуются как «своего рода образы и фигуры, порождаемые разумом [людей] в их памяти;

эти фигуры дают живое изображение естественного состояния предмета, науку о котором желает изучить человек» [Op. cit., 6;

Там же, 37;

цит. с изм.]. Тот, кто познает некий предмет, должен «порождать внутри себя цельную и истинную фигуру», отражающую его принципы и структуру [Там же, 6]. Истинно деятельный ум «таков, что, исходя из одного только предмета и собственного понимания, без помощи чего-либо другого, он может породить тысячи понятий, никогда не виденных и не слышанных ранее» [Op. cit., 7;

Там же, 38;

цит. с изм.]. Приписываемый Аристотелю принцип эмпиризма — «нет ничего в разуме, чего прежде не было бы в чувствах» — применим только к «покорным умам», лишенным означенной способности. Хотя «совершенный ум» — это Примечания лишь идеальный случай, «однако родилось множество людей, приблизившихся к нему;

они изобрели и говорили то, чего они никогда раньше не слышали ни от своих учителей и ни от кого-либо другого...» [Op. cit., 16;

Там же, 43]. Есть еще и третий вид ума, «благодаря которому обладающие им люди, без всякого искусства и обучения, рассуждают о столь тонких и удивительных и в то же время истинных вещах, которых раньше никто не видел, не слышал и не описывал и даже не мог помыслить» [Там же, 43;

цит. с изм.];

в таких умах есть «примесь сумасшествия» [Там же, 17]. Эти три типа разума опираются соответственно на память, разум и воображение. В целом «все благородство и величие [человека], как говорит Цицерон, состоит в том, что он наделен умом и красноречием. „Как украшение человека есть ум, так свет и красота ума есть красноречие". Одним этим человек отличается от неразумных животных и уподобляется Богу;

для него это высшая степень величия, которой он может достичь в соответствии со своей природой» [Op. cit., 22;

Там же, 46;

цит. с изм.]. Самая опасная «неспособность ума», из-за которой люди «очень мало отличаются от неразумных животных», — это та неспособность, которая «очень напоминает неспособность евнухов... к деторождению»;

она не позволяет рациональной способности этих людей постичь «первейшие принципы всех искусств, наличие которых предполагается в уме приступающего к обучению человека, прежде чем он начнет учиться;

их существование может быть доказано только тем, что ум воспринимает их как уже известные Н.Хомский. Картезианская лингвистика вещи;

если же подобные люди окажутся не в состоянии сформировать представление о них в своем уме, то мы имеем дело с полной неспособностью к наукам» [Там же, 49]. В таком случае «ни удары, ни наказания, ни крики, ни искусство учителя, ни строгая дисциплина, ни какие-либо примеры, ни время, ни опыт, ни другие средства пробуждения ума не смогут вразумить их и заставить чтолибо порождать» [Op. cit., 27-28;

Там же, 49]. См. также [Gunderson 1964];

в этой работе содержится интересный анализ аргументации Декарта в связи с нынешними дискуссиями по поводу «искусственного интеллекта». Общее описание развития взглядов Декарта на возможности и пределы механистического объяснения и их критику см. в [Rosenfield 1941] и [Kirkinen 1961].

Перевод отрывков из этого письма см. в [Тоггеу 1892, 281-284]. То есть посредством обусловливания. Когда животных обучают «с помощью искусства», то они совершают свои действия в соответствии со страстями в том смысле, что их поведение связано с «возбуждением ожидания еды» либо с «движениями страха, надежды или радости», которые составляют первоначальное условие обучения. Поэтому Декарт делает вывод: поскольку при обычном пользовании речью «словесное поведение» независимо от легко выделяемых внешних стимулов или внутренних состояний, то, очевидным образом, оно не является результатом обучения индивида. Он не стал развивать далее эту мысль, поскольку, вероятно, Примечания полагал, что столь очевидный факт не заслуживает отдельного обсуждения. Следует отметить, что в современных спекуляциях бихевиористов по поводу обучения человека эти трюизмы отрицаются. Данная тематика обсуждается в работах [Chomsky 1959;

1965, chap.I, §8;

Katz 1966;

Fodor 1965].

[Torrey 1892, 284-287]. Полный перевод переписки Декарта с Мором в части, касающейся автоматизма животных, был выполнен Л. К. Розенфилд (Л. Коэн);

см. [Descartes 1936]. Далее Декарт поясняет, что он не отрицает наличия у животных жизнедеятельности, ощущений и даже чувств в той мере, в какой они зависят от телесных органов. Имеется в виду его «Физическое рассуждение о речи» (1666). Цитаты приводятся по второму изданию [Cordemoy 1677]. Имеется английский перевод, опубликованный в 1668 г. Как отмечает Розенфилд, Кордемуа с такой полнотой развил аргументацию Декарта по поводу отсутствия подлинной речи у животных, что после него «этому вопросу уделяли совсем мало внимания, поэтому возникает впечатление, что более поздние авторы рассматривали сочинение Кордемуа как последнее слово на эту тему» [Rosenfield 1941, 40]. Для Кордемуа (как и для Декарта) не возникает вопроса, есть ли душа у него самого;

основываясь на самонаблюдении, он заявляет: «большинство движений моих органов всегда сопровожда H. Хомский. Картезианская лингвистика лось во мне определенными мыслями» [Cordemoy 1677, 3].

Ламетри. «Человек-машина» (1747). Критическое издание с примечаниями и сопутствующими материалами было опубликовано Э. Вартаняном в 1960 г. Цитаты приводятся по английскому переводу 1912 г. [La Mettrie 1912], однако страницы указываются по изданию 1960 г., в котором дается французский текст с английским переводом. Отец Ж. А. Бужан. «Философские забавы по поводу языка животных» (1739) [Bougeant 1739]. Сказанное не означает, что метод объяснения, предложенный Ламетри, в принципе не может быть верным. В данном случае меня интересует не адекватность объяснений Декарта и других философов, а их наблюдения над человеческим языком, которые побудили их предложить именно такие объяснения. [Ryle 1949]. См. также [Fodor 1968];

в первой главе этой книги, озаглавленной «Возможна ли психология?», содержится критика взглядов Райла и других исследователей по поводу возможности психологического объяснения. Эти свойства описываются в терминах «сил», «склонностей» и «предрасположений», иллюстрируемых лишь отдельными примерами. Вместе они составляют еще один «миф», такой же таинственный и неверно понятый, как и «мыслящая субстанция» Декарта.

Примечания [Bloomfield 1933,275]. Когда говорящий производит речевые формы, которых он ранее не слышал, «мы говорим, что он произносит их по аналогии со сходными формами, которые уже встречал» [цит. по: Блумфилд 2002, 303-304]. По мнению Блумфилда, между человеческим языком и системами коммуникации животных нет коренных различий;

первый отличается от вторых лишь «огромным разнообразием звуков» [Там же, 41], в то время как их функции схожи. «Человек произносит множество различных звуков и использует это разнообразие: под влиянием стимулов определенного рода он производит определенные голосовые движения, а его товарищи, слыша те же самые звуки, соответствующим образом на них реагируют» [Op. cit., 27;

Там же, 41-42]. Он считает, что «язык — дело воспитания и навыка» [Op. cit., 34;

Там же, 49];

произведя тщательные статистические подсчеты, «мы, несомненно, смогли бы определить заранее, сколько раз данное высказывание... будет сказано за определенное количество дней» [Op. cit., 37;

Там же, 52] (этот вывод, разумеется, верен, ибо для почти всех нормальных высказываний предсказанное число будет равно нулю). [Hockett 1958, § 36, 50]. Ср. следующее его замечание: «Утверждают, что всякий раз, когда человек говорит, он или подражает, или прибегает к аналогии». Хоккет согласен с этим мнением и полагает, что «когда мы слышим довольно длинное и сложное высказывание, мы можем быть достаточно уверены, что в действие вступила анало H. Хомский. Картезианская лингвистика гия» [Op. cit., 425]. От других современных лингвистов Хоккет отличается тем, что хотя бы замечает существование проблемы. При анализе инноваций Хоккет, по-видимому, исходит из того, что новые выражения могут быть поняты только в соотнесении с контекстом [Op. cit., 303]. В действительности для современного языкознания типично невнимание к языковым механизмам, определяющим значение несложных, но достаточно новых предложений, произносимых в ситуациях обыденного общения.

« *" В современных дискуссиях по поводу различии между человеческим языком и системами коммуникации животных иногда случайно воспроизводятся некоторые положения, выдвинутые картезианцами. См., например, [Carmichael 1964].

94 т-> И. Г. Гердер. «Трактат о происхождении языка» (1772). Частично перепечатан в [Heintel 1960]. При цитировании указываются страницы этого издания. То же самое верно относительно развития языка у индивида. В рассматриваемый нами период исследование «происхождения языка» по сути дела равнялось выяснению «сущности языка», и развитие языка индивида и языка нации часто считались параллельными в отношении их общих особенностей процессами. Ср. с тем, что пишет А. В. Шлегель в «Поэтике» (1801) об усвоении языка детьми: «У них повторяется в ослабленном виде то же самое, что происходило при обретении языка че Примечания ловеческим родом в целом» [Schlegel 1963, 234];

в общем «для изучения языка требуется... та же способность, которая в еще большей степени проявляется при его изобретении» [Op. cit., 235]. X. Штейнталь под влиянием идей Гумбольдта пошел еще дальше: «Различия между первоначальным творением и творением, ежедневно повторяющимся... в отношении языка вовсе не существует» [Steinthal 1855, 116].

Декарт не ограничивает язык чисто интеллектуальной функцией в узком смысле слова. См., например, «Первоначала философии», принцип CXCVII:

«Так, прежде всего мы видим, что слова, воспринятые на слух либо только написанные, вызывают в нашей душе представления обо всех тех вещах, которые они обозначают, и затем различные страсти. Если... выводить [пером] те или иные знаки, они вызывают в душе читателя представления о битвах, бурях, фуриях и возбуждают у него страсти негодования и печали;

если же иным, но почти сходным образом водить пером... то небольшая разница в движении вызовет совершенно обратные представления — о тишине, мире, удовольствии — и возбудит страсти любви и радости» [Decartes 1955, 294;

цит. по: Декарт 1989, 413;

ср.: Декарт 1950, 431].

«Третий трактат: Диалог о счастье» (1741) [Harris 1801, I, 94].

H. Хомский. Картезианская лингвистика В ходе своих рассуждений Хэррис, по-видимому, выдвигает одно необоснованное предположение, типичное для современных вариантов этого учения: поскольку человеку присуще «бесконечное число направлений», он предстает как существо чрезвычайно пластичное, отсюда предположение, что врожденные факторы определяют его умственное развитие лишь в малой степени, если определяют вообще. Очевидным образом, это второе предположение не имеет никакого отношения к его замечанию по поводу свободы от контроля со стороны инстинкта и внутренних побуждений, а также по поводу безграничности потенциальных навыков и знаний. Сделав такое предположение, не связанное с другими положениями его учения, Хэррис, разумеется, полностью выходит за рамки картезианства. В другом месте Хэррис высказывается по данному поводу так, что его слова можно истолковать в совсем ином смысле. Рассматривая взаимоотношения между творческим гением и правилами («Филологические разыскания» (1780) [Harris 1801, II]), он отвергает мнение, будто «гении, хотя и предшествовали системам, также предшествовали и правилам [например, единство времени и места в теории драмы], потому что ПРАВИЛА изначально существовали в их собственном уме и были частью неизменной и вечной истины» [Op. cit., II, 409]. Гений и правила «столь взаимосвязаны, что именно ГЕНИЙ обнаруживает правила [имплицитно присутствующие в его уме], а ПРАВИЛА управляют гением».

Примечания Какой-либо акт нельзя назвать «творческим» лишь по причине его новизны и независимости от поддающихся точному определению внутренних побуждений или внешних стимулов. Поэтому термин «творческий аспект языкового употребления» без дальнейшего уточнения не совсем подходит для обозначения того свойства обыденного языка, на которое обратили внимание Декарт и Кордемуа. В связи с этим интересно отметить, что Галилей, говоря об изобретении способа передачи «самых сокровенных мыслей любому другому человеку... не с большей трудностью, чем при расстановке в различном порядке двадцати четырех значков на бумаге»*, назвал его величайшим из всех человеческих изобретений;

его можно сравнить с творениями Микеланджело, Рафаэля или Тициана [Galileo 1953,116-117]. Благодарю Э. X. Гомбрича за то, что он обратил мое внимание на эту мысль Галилея. Сравним сказанное с тем, что говорится по данному поводу в «Общей и рациональной грамматике»: «Благодаря этому чудесному изобретению человеческого разума мы можем из 25 или 30 звуков составить бесконечное множество слов, которые, не имея сами по себе ничего общего с тем, что происходит в нашем рассудке, позволяют открыть эту тайну другим. И не проникая в наше сознание, дух других людей благодаря способности к слову может постичь все наши помыслы и все разнообразные движения нашей души» [Lancelot, * Цит. в пер. с англ. Галилей имеет в виду изобретение письма. См. [Галилей 1964, 203].

Н.Хомский. Картезианская лингвистика Arnauld 1660, 27;

цит. по: Арно, Лансло 1990, 89-90;

ср.: Арно, Лансло 1991, 29].

30 См. прим. 25. [цит. по: Schlegel 1963, 233-234]. «Письма о поэзии, просодии и языке» (1795). [цит. по: Schlegel 1962, 152]. «Естественные средства искусства — это действия, посредством которых человек проявляет вовне свое внутреннее бытие» [Schlegel 1963, 230] (единственные средства такого рода — это «слова, тоны и жесты»);

поэтому для Шлегеля естествен вывод о том, что сам язык есть наипервейшая форма искусства, более того, «с самого своего возникновения» он является «первичным материалом поэзии» [Op. cit., 232]. Для Шлегеля «искусство» — это «безграничная мысль» и как таковое оно не поддается определению: «его цель, то есть направление его устремлений, возможно наметить в общих чертах, однако то, что оно с течением времени должно и может осуществить, этого разум не способен вместить ни в одно понятие, поскольку оно бесконечно» [Schlegel 1963, 225]. И далее Шлегель продолжает:

«В поэзии это наблюдается в еще большей степени» ибо остальные искусства, в соответствии со своими ограниченными средствами и приемами изображения, обладают определенной сферой, которую можно в той или иной степени очертить. Однако поэзия использует то же средство, с помощью которого человеческий дух вообще осознает себя и полу шмечания чает возможность произвольным образом соединять и выражать свои представления;

это средство — язык. Поэтому поэзия не привязана к имеющимся в наличии предметам, а сама творит свои собственные;

она — самое всеобъемлющее из всех искусств и одновременно она есть универсальный дух, присутствующий во всех них. То в творениях других видов искусств, что возвышает нас над повседневной реальностью и уносит в мир фантазии, мы называем их поэтичностью;

поэтому понимаемая в таком смысле поэзия означает художественный вымысел вообще, тот чудесный акт, посредством которого она обогащает природу;

как говорит о том само ее имя*, поэзия — это истинное творчество и созидание. Каждому внешнему материальному изображению в душе художника предшествует внутреннее, при этом язык всегда выступает как посредник сознания, следовательно, можно сказать, что он постоянно выходит из лона поэзии. Язык вовсе не продукт природы, а отпечаток человеческого духа, который запечатлевает в нем возникновение и взаимосвязи своих представлений и весь механизм собственных действий. Таким образом, в поэзии уже созданное воссоздается вновь, и пластичность ее орудия столь же безгранична, что и способность духа к обращению на самого себя посредством все более высокой, более потенцированной рефлексии».

Об особенностях, источниках и общей эволюции развития эстетических воззрений романтиков * Ср. греч. TTOieiv 'творить'.

H.XoAtcKuu. Картезианская лингвистика см. [Abrams 1953]. Некоторые проблемы философии языка романтиков рассматриваются в первом томе «Философии символических форм» Э. Кассирера (1923);

см. англ, пер.: [Cassierer 1953]. См. также [Fiesel 1927].

В частности, в сочинении «О различии строения человеческих языков», опубликованном уже после его смерти, в 1836 г. Факсимильное издание вышло в свет в 1960 г. [Humboldt 1960]. Ссылки даются на это издание. Неполный перевод на английский язык можно найти в книге [Cowan 1963]. В настоящее время Дж. Виртель подготавливает полный перевод с комментариями. Предпосылки языковых теорий Гумбольдта рассматриваются в неопубликованной докторской диссертации, защищенной в Иллинойском университете [Brown 1964]. Блумфилд назвал трактат Гумбольдта «первой значительной книгой по общему языкознанию» [Bloomfield 1933, 18;

цит. по: Блумфилд 2002, 32]. Если этот трактат рассматривать на фоне анализируемых нами идей, то его можно считать скорее конечным этапом развития картезианской лингвистики, чем началом новой эры языковедческой мысли. См. [Chomsky 1964], где рассматриваются некоторые проблемы общелингвистической теории Гумбольдта, ее связь с исследованиями, проводившимися в XX в., и новое обращение к ней в современных трудах по языкознанию и теории познания. Перевод греческих слов на немецкий язык принадлежит Гумбольдту. Эти понятия его теории не со Примечания всем для меня ясны, и я сосредоточу здесь свое внимание на одном только их аспекте. Если исходить только из самого текста, то отнюдь не очевидна возможность одного-единственного последовательного и недвусмысленного толкования этих понятий. Несмотря на такую мою оценку, можно с уверенностью утверждать, что то, о чем я буду говорить далее, имеет отношение по крайней мере к одному из главных направлений гумбольдтовской мысли. Я благодарю Дж. Виртела за многочисленные замечания и советы по поводу истолкования текста Гумбольдта.

Когда Гумбольдт называет слово языка «членораздельным», то он соотносит его с системой глубинных элементов, из которых оно построено;

эти элементы могут быть использованы для образования бесчисленного множества иных слов в соответствии с определенными интуитивными знаниями и правилами. Именно в этом смысле слово является «членораздельным объектом», который постигается в восприятии благодаря действию «человеческого дара речи» (menschliche Sprachkraft), а не в результате некоего процесса, аналогичного простой «животной способности восприятия» (das thierische Empfindungsvermgen) [цит. по: Гумбольдт 2000, 78]:

«В силу членораздельности слово не просто вызывает в слушателе соответствующее значение [то есть значение воспринимаемого слова]... но непосредственно предстает перед слушателем в своей форме как часть бесконечного целого, Н.Хомский. Картезианская лингвистика языка. В самом деле, членораздельность позволяет, следуя определяющим интуициям и правилам, формировать из элементов отдельных слов, по сути дела, неограниченное число других слов, устанавливая тем самым между всеми этими производными словами определенное родство, отвечающее родству понятий» [Humboldt 1960, 71;

Там же, 78].

Далее он поясняет свою мысль и уточняет, что разумом можно постичь одни только процессы порождения и что «в языке следует видеть не какой-то материал, который можно обозреть в его совокупности или передать часть за частью, а вечно порождающий себя организм, в котором законы порождения определенны, но объем и в известной мере также способ порождения остаются совершенно произвольными» [Там же, 78].

Ср. определение «членораздельности», данное А. В. Шлегелем:

«Артикулирование (т. е. членение речи) заключается в произвольных и намеренных движениях органов, и тем самым оно соответствует подобным же действиям духа» [Schlegel 1963, 239].

Шлегель подчеркивает, что членораздельный язык отличен от криков животных или от выражений чувств: его нельзя считать рядом «грубых ими Примечания таций», ибо в его основе лежит иной принцип. См. также прим. 29.

Ср.: «Постоянное и единообразное в этой деятельности духа, возвышающей членораздельный звук до выражения мысли, взятое во всей совокупности своих связей и систематичности, и составляет форму языка» [Humboldt 1960, 58;

Гумбольдт 2000]. Представляется, что гумбольдтовская «форма языка», если воспользоваться современной терминологией, по сути дела, есть не что иное, как «генеративная грамматика» языка в ее наиболее широком понимании. См. прим. 2 и с. 83. В пример можно привести lingua franca Средиземноморья, сюда же относятся системы коммуникации животных, а также «языковые игры» вроде тех, о которых Бужан, Блумфилд, Витгенштейн и многие другие говорили как о типичных и образцовых формах языка, как о его «изначальных формах». Выделяя конкретные состояния языка в качестве предмета описания, обладающего «психической реальностью», мы отходим от Гумбольдта, который по поводу соотношения синхронного и диахронного описания выражался чрезвычайно неясно. Хэррис, пожалуй, ближе всего подходит к гумбольдтовской концепции «формы», когда цитирует в «Гермесе» Аммония* по поводу соотношения между движением и танцем, древесиной и дверью * Аммоний Саккос (ок 175 - ок 242) — древнегреческий философ-неоплатоник, учитель Плотина H. XoAtcKuu. Картезианская лингвистика и между «способностью производить звуки голоса» (как материальной основой языка) и «способностью изъясняться посредством имен и глаголов» (как формой языка, которая проистекает из уникальных способностей человеческой души подобно тому, как материальная основа задается природой). См. [Harris 1801,1, 393, п.]. Однако в другом сочинении Хэррис предлагает гораздо более содержательное понятие «формы». В своих «Философских классификациях» (1775) он развивает понятие «формы» как «воодушевляющего принципа»: «воодушевляющая форма природного тела не есть ни его организация, ни его облик, ни какая-либо иная из этих низших форм, которые образуют систему его видимых качеств;

это такая сила, которая, не будучи ни такой организацией, ни таким обликом, ни такими видимыми качествами, тем не менее способна создавать, сохранять и использовать их» [Op. cit., II, 59].

«Лекции о драматическом искусств и литературе» (1808) в английском переводе Джона Блэка [Schlegel 1892, 340]. «Лекции и заметки 1818 г.» [Coleridge 1893, 229]. Некоторые из размышлений Колриджа о природе человеческого разума, в частности когда он подчеркивает разнообразие творческого потенциала, используемого в пределах конечного числа правил, предвосхищают высказывания Гумбольдта о языке. В той же лекции он отрицает, что гений следует противопоставлять правилам (здесь он снова парафразирует Шлегеля;

ср. также прим. 28) и доказы шмечания вает, что «никакое произведение истинного гения не осмеливается желать собственной [органической] формы». «Поскольку оно не должно этого делать, то гений не может обойтись без законов, ибо именно это и составляет суть его гениальности — способность действовать творчески, соблюдая законы своего собственного порождения». В другом месте он утверждает, что «разум не похож на эолову арфу или даже на органчик, приводимый в действие струей воды, независимо от того, сколько мелодий он может механически воспроизвести;

если уж сравнивать его с предметами, то он скорее напоминает скрипку или другой инструмент с малым числом струн, но с широким диапазоном, на котором играет гениальный музыкант». (Цит. в [Wellek 1931, 82];

много дополнительных сведений по этому вопросу можно найти в [Abrams 1953]).

Следует заметить, что эта тема, по-видимому, не затрагивалась в явном виде в переписке Шлегеля с Гумбольдтом;

см. [Leitzmann 1908]. В этой переписке можно найти множество высказываний по поводу «органической» и «механической» формы, но в другой связи, а именно в связи с соотношением между флексией и агглютинацией как типами языковых процессов;

этот вопрос подробно обсуждается также в трактате Гумбольдта «О различии строения человеческих языков». В рассматриваемый период вопрос о том, каким образом форма языка возникает в индивидуальных «творческих» актах и в свою очередь опре H. Хомский. Картезианская лингвистика деляет их, обсуждается довольно часто. См., например, высказывание Колриджа: «Какую великолепную историю актов, совершаемых индивидуальными разумами и санкционированных коллективным разумом страны, представляет собой язык... хаос, который сдавливает себя тисками совместимости». Цит. по [Snyder 1929, 138].

Возникновение и значимость этого понятия описаны в [Berthelot 1932], а также в [Magnus 1906];

вторая книга имеется в английском переводе [Magnus 1949]. Как хорошо известно, в рассматриваемый нами период понятие органической формы получило развитие в биологии, а также в философии и литературной критике. Например, шлегелевское понятие органической формы можно сравнить с понятием «формативного стремления» (Bildungstrieb), которое развивал в биологии И. Ф. Блуменбах*;

это понятие жизненного, порождающего, формирующего принципа, который внутренне присущ организму, лежит в основе его онтогенеза и определяет его развитие от зародыша до взрослого организма (см. [Berthelot 1932,42];

автор полагает, что сходные формулировки Канта в его «Критике способности суждения» навеяны этим понятием). По мнению Вертело, в натурфилософии Шеллинга природа предстает «как качественная динамическая трансформация, обусловленная развертыванием внут * Блуменбах Иоганн Фридрих (Blumenbach J. F., 1752-1840) — немецкий естествоиспытатель, один из основателей современной антропологии.

Примечания ренней, спонтанной и изначально неосознаваемой деятельности, в результате чего возникают новые формы, не сводимые к предшествующим» [Ор. cit., 40]. Для иллюстрации параллелей и взаимовлияний мы могли бы привести много других цитат. Эта тематика обсуждается в ряде работ, например, в [Lovejoy 1936;

Abrams 1952]. Дополнительные сведения и обширную библиографию можно найти в [Mendelsohn 1964].

Цит. в [Magnus 1949, 59]. Лавджой [Lovejoy 1936] прослеживает истоки логического понятия «праобраза» (Urbild) в сочинении Ж. Б. Робине* «О природе» [Robinet 1761-1768]. Он цитирует определение, данное Робине понятию прототипа: «прототип — это принцип разума, который изменяется, лишь реализуясь в материи» [Lovejoy 1936, 279]. Робине разработал данное понятие применительно ко всей живой и даже неживой природе. Название основного труда Гумбольдта не должно давать повода думать, будто он разделял мнение о том, что каждый язык — уникальный продукт истории и в принципе может обладать любой структурой, которую только возможно себе представить. Подобный взгляд в той или иной форме высказывали многие лингвисты после Гумбольдта. В качестве примера можно привести мнения двух лингвистов, принадлежащих разным эпохам. Так, У. Д. Уитни * Робине Жан Батист Рене (Robinet J. В. R., 1735-1820) французский философ-материалист, близкий к философии XVII в.

H. XojvtCKuu. Картезианская лингвистика в свое время подверг критическому анализу теоретические изыскания Гумбольдта в работе «Штейнталь и психологическая теория языка», опубликованной в 1872 г. в журнале «North American Review» и перепечатанной в [Whitney 1874]. В ней он делает следующий вывод: «одно только бесконечное разнообразие человеческой речи не позволяет утверждать, что для понимания способностей души необходимо объяснить природу речи» [Op. cit., 360]. Он также считает, что язык — исключительно «продукт истории», не что иное, как «сумма слов и фраз, посредством которых любой человек может выразить свою мысль» [Op. cit., 372]. В наше время М. Джус, подводя итоги того, что он назвал «боасовской» традицией американской лингвистики, выразил мнение, что «языки могут отличаться друг от друга бесконечным и непредсказуемым образом» [/005 1957, 96]. Напротив, Гумбольдт неоднократно высказывал мнение, что общие структурные особенности языков позволяют считать их отлитыми в одной и тон же форме. Как мне кажется, он последовательно придерживается той же позиции и в письме к А. В. Шлегелю (1822), когда пишет: «Невозможно отрицать, что все языки выглядят весьма сходно в отношении грамматики, если только исследовать их не поверхностно, а во всей их глубинной сути» [Leitzmann 1908, 54]. Более того, совершенно очевидно, что только такой взгляд на языки совместим с платоновской по духу теорией Гумбольдта овладения языком (см. ниже, с. 130). См. также [Chomsky 1964], где рассматривается значимость критического анализа Уитни для Примечания истории лингвистики;

его критика оказала большое влияние, но, по моему мнению, она была совершенно неверной и поверхностной.

На это указывает и X. Штейнталь [Steinthal 1867]. [Rocker 1937]. Это суждение в значительной степени основано на более раннем очерке Гумбольдта «Идеи к опыту, определяющему границы деятельности государства» (1792). Его частичный перевод дается в [Cowan 1963, 37-64].

/~v u Определение политической значимости учения Гумбольдта о «естественных правах» должно в значительной мере опираться на анализ формы изложения и соответствующего социального контекста;

выяснение этих вопросов в данном случае наталкивается на многочисленные проблемы. Термины, в которых Гумбольдт излагает свое учение, заставляют обратиться для сравнения к «Экономическофилософским рукописям 1844 г.» К. Маркса (англ, пер. Т. Б. Боттомора см. в [Marx 1961]). В них речь идет об «отчуждении труда», которое заключается в том, что «труд является для рабочего чемто внешним, не принадлежащим к его сущности;

в том, что он в своем труде не утверждает себя, а отрицает... изнуряет свою физическую природу и разрушает свои духовные силы» [Op. cit., 98;

цит. по: Маркс 1974, 90]. Маркс также указывает на такие признаки «родового характера» человеческих существ, как «свободная сознательная деятельность» и «производственная жизнь» [Op. cit., 101;

Там же, 93]. Этой жизни человека SO f/. Хомскмы. Картезианская лингвистика лишает отчужденный труд, который «отбрасывает часть рабочих назад к варварскому труду, а другую часть рабочих превращает в машину» [Op. cit, 97;

Там же, 90]. Столь хорошо известно высказывание Маркса в «Критике готской программы» о более развитой форме общества, в котором «труд перестанет быть только средством для жизни, а станет сам первой потребностью жизни» [Marx 1875;

цит. по: Маркс 1961, 20]. Высказывания Гумбольдта можно сравнить и с критикой Руссо социальных институтов современного ему общества в «Рассуждении о происхождении и основаниях неравенства между людьми» (1755);

англ. пер. см. в [Rousseau 1964]. Цель Руссо «показать происхождение и развитие неравенства, установление политических обществ и то дурное применение, которое они нашли, насколько все это может быть выведено из природы человека, с помощью одного лишь светоча разума и независимо от священных догматов, дающих верховной власти санкцию божественного права» [Op. cit., 180;

цит. по: Руссо 1969, 97]. Строго в соответствии с картезианской доктриной он следующим образом характеризует животное: «Во всяком животном я вижу лишь хитроумную машину, которую природа наделила чувствами, чтобы она могла сама себя заводить и ограждать себя, до некоторой степени, от всего, что могло бы ее уничтожить или привести в расстройство». «У всякого животного есть свои представления, потому что у него есть чувства;

оно даже до некоторой степени комбинирует свои Примечания представления, и человек отличается в этом отношении от животного лишь как большее от меньшего» [Там же, 54] (ср. прим. 13). В абсолютном смысле человек отличается от животного тем, что он «свободно действующее лицо» и ему присуще «осознание этой свободы» (другое специфическое отличие человека, по-видимому, можно объяснить все той же его свободой;

речь идет о «способности к самосовершенствованию», которой наделен как каждый индивид, так и вид в целом). Хотя многое в природе человека можно объяснить свойствами «человеческой машины», тем не менее человеческое поведение уникально и выходит за рамки чисто физического объяснения. «Ибо физика некоторым образом объясняет нам механизм чувств и образование понятий, но в способности желать, или точнее — выбирать и в ощущении этой способности можно видеть лишь акты чисто духовные, которые ни в коей мере нельзя объяснить, исходя из законов механики» [Op. cit., 113 f.;

Там же, 54]. Исходя из этой по существу картезианской картины человеческой природы, Руссо развивает свою теорию современного общества и дает ему оценку. Поскольку свобода — «благороднейшая из способностей человека», то «не унижает ли он свое естество, не низводит ли он себя до уровня животных — рабов инстинкта — и не оскорбляет ли он своего создателя, если отказывается безоговорочно от этого драгоценнейшего из всех его даров», дабы «угодить свирепому или безумному господину» [Op. cit., 167;

Там же, 88]. Национальное государство, современная организация общества и но Н.Хомский. Картезианская лингвистика сящее условный характер право, вместе взятые, оказываются своего рода заговором, который имущие и наделенные властью люди организуют для сохранения и возведения в институт своей власти и собственности;

общество и законы «наложили новые путы на слабого и придали новые силы богатому, безвозвратно уничтожили естественную свободу, навсегда установили закон собственности и неравенства, превратили ловкую узурпацию в незыблемое право и ради выгоды нескольких честолюбцев обрекли с тех пор весь человеческий род на труд, рабство и нищету» [Там же, 84]. Наконец, вместе с установлением национального государства «самые почтенные мужи научились считать одной из своих обязанностей — уничтожать себе подобных;

в конце концов, люди стали убивать друг друга тысячами, сами не ведая из-за чего» [Op. cit., 160-161;

Там же, 85]. Поскольку общество возводит в институт право собственности, судебную власть и произвол власти, оно нарушает естественный закон [Op. cit., 168 f.]. Противно естественному праву и законам природы, если «горстка людей утопает в излишествах, тогда как голодная масса лишена необходимого» [Op. cit., 181;

Там же, 98;

цит. с небольш. изм.] или если «каждый видит свою выгоду в несчастии другого» [Op. cit., 194;

Там же, 100], а «юрисконсульты... с важностью провозгласили, что дитя рабыни рождается рабом, постановили, иными словами, что человек не рождается человеком» [Op. cit., 168;

Там же, 89-90]. Человек превратился всего лишь в «общительного человека», живущего «вне само Примечания го себя»;

он существует «только во мнении других», из чьих суждений он единственно и «получает ощущение собственного своего существования» [Op. cit., 179;

Там же, 97]. Истинную человечность он может вернуть себе, лишь уничтожив различия между богатыми и бедными, сильными и слабыми, хозяевами и рабами путем совершения «новых переворотов», пока они «не уничтожат Власть совершенно или же не приблизят ее к законному становлению» [Op. cit., 172;

Там же, 92]. «Восстание, которое приводит к убийству или к свержению с престола какого-нибудь султана, это акт столь же закономерный, как и те акты, посредством которых он только что распоряжался жизнью и имуществом своих подданных» [Op. cit., ill;

Там же, 96].

Данное понятие, по-видимому, возникло в связи с контроверзой по поводу возможного использования родного языка в тех функциях, в которых до этого использовалась латынь. См. [Brunot 1924, 1104 f.;

Sahlin 1928, 88-89], где даются ссылки на труды более раннего времени, Так, в одной книге, опубликованной в 1669 г., стремление обосновать естественность французского языка заходит столь далеко, что автор заявляет: «римляне думали по-французски, прежде чем говорить по-латыни». Дидро был столь убежден в «естественности» французского языка, что считал его более пригодным для науки, чем для литературы;

другие же европейские языки, придерживающиеся «неестественного» порядка слов, якобы более пригодны для литературных целей [Diderot 1751]. У англичан Н.Хомский. Картезианская лингвистика был несколько иной взгляд на вещи. Например, Бентам* считал, что «из всех известных языков английский... это тот язык, в котором в высшей степени присутствуют во всей своей совокупности наиболее важные свойства, желательные в любом языке» [Bentham 1962, 342]. Уарте, писавший свои труды в конце XVI в., считал само собой разумеющимся «соответствие которое существует между латинским языком и разумной душой»: «латинские слова и способ их произношения обладают столь разумным характером, они звучат столь гармонично, что когда разумная душа объединяется с темпераментом, необходимым для изобретения особенно изящного языка, она тотчас же наталкивается на него [латинский язык]» [Huarte 1698,122;

цит. по: Уарте 1960, 107 с небольш. изм.]. Начиная с XVII в. живо обсуждалась возможность изобретения «философского языка», который отражал бы «истинную философию» (la vraie philosophie) и принципы мышления лучше, чем любой реальный человеческий язык. Интерес к этой проблеме, очевидным образом, объясняет и интерес Лейбница к сравнительной грамматике, которая может помочь обнаружить «выдающиеся качества языка». Обсуждение этой проблемы см. в [Couturat, Lean 1903;

Mclntosh 1956;

Cassirer 1953].

Б. Лами, «Об искусстве речи» (1676). Существуют, однако, соображения стиля, по которым во многих * Бентам Иеремия (Bentham J., 1748-1832) — английский философ и юрист, основоположник философии утилитаризма.

Примечания языках «естественный порядок» может быть заменен на обратный, но такого не бывает во французском языке. В нем, по мнению Лами, не имеют хождения подобные «фигуры грамматики», поскольку французский язык «любит чистоту и наивность;

вот почему он старается выразить вещи в наиболее естественном и наиболее простом порядке» \Lamy 1676, 23]. См. также с. 63-64.

Тем не менее допущение существования «естественного порядка» имеет то преимущество, что оно не расходится с фактами столь очевидным образом, как вера в то, что язык можно описать в терминах «навыков» или «предрасположений к ответу» или что синтаксическая структура языка представляет собой нечто вроде списка моделей. Поэтому не исключено, что понятие «естественного порядка» может получить дальнейшее развитие и уточнение в качестве гипотезы, позволяющей в какой-то мере объяснить особенности языковой структуры. Лейбниц, «Новые опыты о человеческом разумении», книга III, глава VII;

цит. по англ, пер.: [Leibniz 1949]. Далее он высказывает мнение, что «путем тщательного анализа значения слов мы лучше всего могли бы понять деятельность разума» [Op. cit., 1949, 368;

цит. по: Лейбниц 1983, 338]. О взглядах Лейбница на язык см. также [Aarslef 1964]. Ф. Шлегель, «История древней и новой литературы» (1812);

цит. в [Fiesel 1927, 8]. См. также работу H. Хсшскиы. Картезианская лингвистика А. В. Шлегеля «Общие соображения об этимологии»: «Часто утверждают, что грамматика — это логика в действии;

более того, это глубинный анализ, тончайшая метафизика мысли» [Schlegel 1846,133].

l Иногда эта поддержка приходила с совсем неожиданной стороны. Например, в прошении Прудона, поданном в 1837 г. в Безансонскую академию для получения стипендии, говорится о его намерении развивать теорию общей грамматики;

он надеялся «найти новые области для психологии, новые пути для философии;

исследовать природу и механизм человеческого разума через одно из наиболее очевидных и наиболее легко наблюдаемых его свойств — через речь;

исследовав происхождение языка и языковые способы выражения, определить источник и филиацию человеческих верований;

одним словом, применить грамматику к метафизике и к морали и тем самым реализовать замысел, не дающий покоя глубоким умам...» [Proudhon 1875, 31]. Ср. также определение грамматики Дж. С. Милля: «Это начало анализа мыслительного процесса. Принципы и правила грамматики служат средством, при помощи которого формы языка приводятся в соответствие с универсальными формами мышления. Различия между разными частями речи, между падежами существительных, наклонениями и временами глаголов, функциями причастий являются различиями в мышлении, а не только в словах... Структура каждого предложения — это урок логики» [Mill Примечания 1867] (цит. Есперсеном в его «Философии грамматики» [Jespersen 1924, 47;

цит. по: Есперсен 2002, 49] с ноткой неодобрения, характерного для современных лингвистов). Положение о том, что язык (в своей глубинной структуре) есть отражение мышления, получило развитие, хотя и в значительно ином направлении, в трудах Фреге, Рассела и раннего Витгенштейна. Этот факт хорошо известен, и я не буду на нем останавливаться.

Н. Бозе, «Общая грамматика, или Рациональное изложение необходимых элементов языка» (1767). Цитаты здесь и далее приводятся по пересмотренному и исправленному изданию 1819 г. [Beauze 1819]. Разумеется, при этом остается открытым вопрос, как возможно творческое мышление;

обсуждение этой темы в прошлом дало столь же незначительные результаты, что и современные рассуждения на эту тему, иными словами, суть дела осталась полной тайной. Так, Кордемуа объяснял «новые мысли, приходящие нам в голову, когда мы не в состоянии обнаружить их причину в нас самих или отнести их на счет человеческого общения», не чем иным, как «вдохновением», т. е. общением с бестелесными духами [Cordemoy 1677, 185-186]. Многие из его современников согласились бы с тем, что в той или иной мере «человек обнаруживает некоторую аналогию с атрибутами Бога в своих умственных способностях» (трактат «Об истине» Херберта H. XoMCKUM. Картезианская лингвистика Черберийского, 1624;

цит. здесь и далее приводятся по англ. пер. М. X. Kappe [Herbert of Cherbury 1937, 167]. Обращение к сверхъестественному следует рассматривать на фоне оживления неоплатонизма в эстетических теориях начиная с XVI в. и в течение всего периода романтизма, когда творческие способности человека истолковывались как аналог божественной «эманации». См. об этом [Lovejoy 1936;

Abrams 1953];

там же приводятся ссылки на другие работы.

Вспомним, что для Ламетри душа не есть некая отдельная субстанция;

«если все способности души настолько зависят от особой организации мозга и всего тела, что в сущности они представляют собой не что иное, как результат этой организации, то человека можно считать весьма просвещенной машиной»;

«итак, душа — это лишенный содержания термин, за которым не кроется никакой идеи и которым здравый смысл может воспользоваться лишь для обозначения той части нашего организма, которая мыслит» [La Mettrie 1912, 128;

цит. по: Ламетри 1983, 208-209]. Учитывая способность мозга к «воображению», он прямо допускает, что «природа [этой способности]... нам столь же неизвестна, как и способ ее проявления», а ее продукты представляют собой «удивительные и непостижимые следствия устройства мозга» [Op. cit., 107;

Pages:     | 1 || 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.