WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 |

«MAURICE MERLEAU-PONTY МОРИС МЕРЛО- ПОНТИ PHNOMNOLOGIE DE LA PERCEPTION ФЕНОМЕНОЛОГИЯ ВОСПРИЯТИЯ Перевод с французского под редакцией И. С. Вдовиной, С. Л. Фокина GALLIMARD Санкт-Петербург ...»

-- [ Страница 4 ] --

то, наоборот, все мои мысли при мне, и вслед каждому произнесенному рядом со мной слову множатся вопросы, идеи, ментальная панорама перестраивается, реорганизуется и преподносит себя уже в уточненном виде. Таким образом, запас опыта по-настоящему является таковым лишь в том случае, если возобновляется в каждом движении мысли, и мысль обретает свое место лишь тогда, когда принимает свою ситуацию. Сущность сознания состоит в том, что оно предоставляет себе мир или миры, то есть ставит перед самим собой собственные мысли как вещи, и оно обнаруживает свою силу, рисуя эти пейзажи и покидая их в одном неразделимом акте. Структура мира и ее двоякий момент накопления и спонтанности находятся в центре сознания, и именно в виде «нивелировки» мира мы сможем понять все интеллектуальные, перцептивные и двигательные расстройства Шнайдера, не сводя их друг к другу. Классический анализ восприятия1 различает в нем чувственные данные и значение, которые они получают в результате 1 Более пристальному изучению восприятия будет посвящена вторая часть этой книги, и сейчас мы касаемся его лишь тогда, когда это необходимо для прояснения основного и двигательного расстройств у Шнайдера. Эти предвосхищения и повторения неизбежны, если, как мы постараемся показать, восприятие и опыт собственного тела подразумеваются друг другом.

акта разумения. С этой точки зрения расстройства восприятия могут быть только дефектами органов чувств, либо гнозическими расстройствами. Случай же Шнайдера демонстрирует*нам нарушения, затрагивающие смычку чувствительности и означения и выявляющие экзистенциальную обусловленность того и другого. Когда больному показывают авторучку так, чтобы не было видно колпачка, он опознает ее в таком порядке: «Это черное, синее, светлое. Есть какое-то белое пятно, продолговатое. Это имеет форму палочки. Это может быть каким-то инструментом. Это блестит. Это отражает. Это может быть и цветным стеклом». В этот момент ручку приближают и поворачивают колпачком к больному. Он продолжает: «Это, должно быть, карандаш или ручка. (При этом касается нагрудного кармана своего пиджака). Это лежит здесь, чтобы записывать».1 Очевидно, что в каждую фазу опознания вмешивается речь — она предоставляет возможные значения для действительно видимого, и опознание продвигается вперед, следуя за языковыми связками, от «продолговатого» к «в форме палочки», от «палочки» к «инструменту», затем — к «инструменту для записи» и, наконец, к «авторучке». Ощутимые данные всего лишь побуждают к этим значениям, подобно тому как факт внушает физику гипотезу;

больной, как ученый, опосредует и уточняет гипотезу путем сопоставления фактов, он вслепую продвигается к той гипотезе, в которой все они согласуются. Этот прием по контрасту выявляет спонтанный метод нормального восприятия — тот образ жизни значений, '. который позволяет считывать без промедления конкретную сущность объекта и пропускает его «ощутимые свойства» только через нее. Эта непринужденность, эта свобода общения с объектом и нарушена у больного. Для нормального человека. объект «говорит» и обладает значением, комбинация цветов сразу что-то «имеет в виду», в то время как у больного значение должно быть привнесено извне настоящим актом интерпретации. И соответственно у нормального человека интенции субъекта мгновенно отражаются в перцептивном поле, поляризуют его, помечают его своей монограммой или без усилия порождают в нем волну значения. У больного же перцептивное поле утратило эту пластичность. Когда его просят построить квадрат при Помощи четырех треугольников, он отвечает, что это невозмож1 Hochheimer. Analyse eines Seelenblinden von der Sprache aus // Psychologische Forschung. 1932. S. 49.

но, что из четырех треугольников можно построить только два квадрата. На просьбе настаивают, обращая внимание больного на то, что квадрат имеет две диагонали и всегда может быть поделен на четыре треугольника. Больной отвечает: «Да, но это потому, что части должным образом прилажены друг к другу. Если поделить квадрат на четыре части и как следует приставить их друг к другу, то, надо полагать, снова получится квадрат».1 Стало быть, он знает, что такое квадрат и что такое треугольник, от него не ускользает и связь двух этих значений (по крайней мере, после объяснения врача) и он понимает, что всякий квадрат может быть поделен на треугольники;

но он не делает отсюда вывода, что всякий треугольник (прямоугольный и равнобедренный) может послужить основой для построения квадрата вчетверо большей площади, так как это построение требует, чтобы данные треугольники были как-то иначе соединены, и так как ощутимые данные становятся иллюстрацией воображаемого смысла. Мир в целом уже не внушает больному никакого значения, и соответственно значения, которыми пользуется больной, уже не воплощаются в данном мире. Скажем коротко: мир для него утратил определенность.2 Именно это позволяет понять особенности его рисунков. Шнайдер никогда не рисует согласно модели (nachzeichnen), восприятие у него не находит продолжения в движении. Левой рукой он ощупывает объект, узнает некоторые его особенности (угол, прямую), формулирует свое открытие и, наконец, изображает без модели фигуру, соответствующую словесной формулировке.3 Перевод воспринятого в движение проходит через ясные языковые значения, в то время как нормальный субъект проникает в объект посредством восприятия, усваивает его структуру, и объект через его тело непосредственно направляет движения.4 Этот диалог субъекта с объектом, это подхватывание субъектом рассеянного в объекте смысла, а объектом — интенций субъекта, это специSenary. Op. cit. S. 255. Шнайдер может слушать, как читают письмо, которое он написал, или сам читать его, не узнавая. Он даже утверждает, что не будь подписи, об авторстве письма узнать не удалось бы. (Hochheimer. Op. cit. S. 12). 3 Benary. Op. cit. S. 256. 4 Именно такого овладения «мотивом» в полном смысле этого слова добивался в многочасовом созерцании Сезанн. «Мы зреем» — говорил он. А после этого внезапно: «Все сложилось». Gasquet. Czanne. Paris, 1926. 2-е Partie: Le Motif. P. 81-83.

2 [шческое восприятие располагает вокруг субъекта мир, который сам с ним говорит, и укореняет в мире собственные ;

мысли. Если эта функция у Шнайдера подорвана, мы с тем большим основанием можем ожидать у него нарушений > восприятия житейских событий и восприятия других, так как „то и другое предполагает то же возобновление внешнего во, внутреннем и внутреннего внешним. И действительно, когда больному рассказывают какую-нибудь историю, выясняется следующее: вместо того чтобы постичь ее как мелодическое целое — с усилениями, спадами, с ритмом или характерным развитием, он удерживает в памяти лишь последовательность фактов, которые должны рассматриваться один за другим. Поэтому он понимает историю лишь в том случае, если в рассказе делаются паузы, которыми он пользуется, чтобы подытожить в одной фразе суть того, что ему только что рассказали. Когда очередь рассказывать переходит к нему, он никогда не действует согласно только что услышанному рассказу (nacherzhlen)', он ничего не акцентирует, он постигает развитие истории лишь по мере собственного повествования, и рассказ у него словно воссоздается часть за частью.1 У нормального же субъекта есть некая сущность истории, которая обретает четкость по мере продвижения рассказа без всякого внимательного анализа и затем направляет его вос.. произведение. История для него — это событие из жизни людей, узнаваемое по его стилю, и субъект в данном случае «понимает», потому что обладает способностью переживать помимо своего непосредственного опыта события, обозначенные рассказом. Для больного вообще не имеет места ничего, кроме того, что непосредственно дано. Ему никогда не будет сопутствовать мышление другого, поскольку он его непосредственно не переживает.2 Слова другого для него — это некие знаки, которые он должен расшифровывать один за другим, тогда как для нормального человека они — прозрачная Senary. Op. cit. S. 279. Из важного для него разговора он запоминает только основную тему и Принятое в конечном итоге решение, но не слова его собеседника: «Я знаю, что я сказал в разговоре, в соответствии с теми основаниями, которые у меня были, чтобы это сказать;

сложнее обстоит дело с тем, что сказал другой, так как у меня нет никаких зацепок (Anhaltspunkt), чтобы себе об этом напомнить» (Senary. Op. cit. S. 214). С другой стороны, видно, что больной воссоздает, выводит свою собственную позицию в ходе разговора и что он не способен непосредственно «вернуться» даже к своим мыслям.

2 оболочка смысла, в котором он мог бы жить. Слова, как и события, не являются для больного мотивом какой-то реакции или проекции, они лишь повод для методичной интерпретации. Подобно объекту, другой ничего не «говорит» больному, и призраки, что предстают перед ним, лишены не интеллектуального значения, которое получают аналитически, но первостепенного значения, которое получают в сосуществовании. Собственно интеллектуальные расстройства — расстройства способности суждения и означения — не могут быть рассмотрены как дефекты высшего порядка и тоже должны быть перенесены в экзистенциальный контекст. Возьмем, к примеру, «слепоту к числам».1 Удалось показать, что больной, способный считать, складывать, вычитать, умножать или делить, пользуясь разложенными перед ним объектами, в то же время не может представить себе число и что все его результаты достигаются некими ритуальными приемами, не связанными с.числом никаким смысловым отношением. Он знает наизусть числовой ряд и повторяет его в уме, все время обозначая пальцами объекты, которые надо сосчитать, сложить, вычесть, умножить или разделить: «Число для него обладает лишь принадлежностью к числовому ряду, оно не имеет никакого значения как фиксированная величина, как группа, как определенная мера».2 Большее из двух чисел для него — то, которое идет «после» в числовом ряду. Когда ему предлагают решить пример: 5+4—4, он выполняет действия в два приема и «не замечает ничего особенного». Он лишь признает, если на то обращают его внимание, что число 5 «остается». Он не понимает, что «удвоенная половина» данного числа — это то же самое число.3 Не в том ли дело, что он утратил число как категорию, или как схему? Но когда он пробегает глазами объекты, которые надо сосчитать, «обозначая» пальцами каждый из них, он явно обладает представлением о синтетической операции, каковой и является нумерация, даже если он часто смешивает уже сосчитанные объекты с теми, что ждут своей очереди, даже если его синтез сбивчив. И наоборот, у нормального субъекта числовой ряд как кинетическая мелодия, почти лишенная собственно числового смысла, заменяет собой, как правило, концепт числа. Число 1 2 в коем случае не является чистым концептом, отсутствие |которого позволило бы определить ментальное состояние лШнайдера, это структура сознания, которая подразумевает • большее и меньшее. Подлинный акт счета требует от субъекта, -Чтобы его действия, по мере того как они развертываются и выходят за пределы центра его сознания, продолжали быть для него налицо и образовывали для дальнейших действий почву, на которой они будут основываться. Сознание сохраняет за собой осуществленные синтезы, они по-прежнему доступны И могут быть реактивированы, именно в этом качестве они возобновляются и преодолеваются в целостном акте нумерации. То, что называют чистым, или действительным, числом, есть не что иное, как стимулирование или повторное расширение конститутивного движения всего восприятия. Понимание числа у Шнайдера поражено лишь в той мере, в какой оно безоговорочно предполагает способность разворачивать прошлое, чтобы идти к будущему. Поражена как раз эта экзистенциальная база мыслительной способности — в гораздо большей степени, чем она сама, ибо, как это было показано,1 в общем мышление Шнайдера безупречно: его ответы нето, ропливы, всегда осмысленны, они принадлежат зрелому, вдумчивому человеку, интересующемуся экспериментами врача. Под мыслительной способностью как анонимной функцией категориальной операцией надо разглядеть личностное f или ядро — бытие больного, его способность существовать. Имен1 но там коренится болезнь. Шнайдер хотел бы сформировать I себе политические или религиозные взгляды, но он знает, что I пробовать бесполезно. «Сейчас он вынужден довольствоваться массовыми убеждениями, не будучи способным их выразить».2 Он никогда не напевает и не насвистывает просто так.3 Он t Никогда, как мы увидим в дальнейшем, не проявляет сексуI альной инициативы. Никогда не выходит, чтобы прогуляться, J. всегда — чтобы куда-то сходить, и проходя мимо дома профессора Гольдштейна, не узнает его, «так как выходя, он 4 не собирался туда идти». Для выполнения движений, которые Е.не намечены изначально в рамках привычной ситуации, ему нужно снабдить себя «зацепками» на собственном теле с • Ibid. S. 284. Ibid. S. 213. 3 Hochheimer. Op. cit. S. 37. 4 Ibid. S. 56.

rАи [ Senary. Op. cit. S. 224. Ibid. S. 223. Ibid. S. 240.

помощью движений подготовительных;

и точно так же разговор с другим не создает для него ситуации, которая значила бы что-то сама по себе и подсказывала непринужденные ответы;

он может говорить только в соответствии с заранее принятым планом: «Он не может положиться на минутное вдохновение, чтобы отыскать необходимые мысли перед лицом сложной ситуации в разговоре, идет ли речь о приметах нынешней жизни, или прежней».1 Во всем его поведении есть что-то педантичное и серьезное, идущее от его неспособности к игре. Играть — значит переноситься на мгновение в воображаемую ситуацию, получать удовольствие от смены «среды». Больной же не может войти в вымышленную ситуацию, не превратив ее в реальную: он не отличает загадку от проблемы.2 «Его так поглощает обыкновенная ситуация, что два сектора окружения, если они не обладают для него чем-то общим, не могут стать ситуацией вместе».3 Если с ним беседуют, он не слышит шума другого разговора в соседней комнате;

если на стол приносят блюдо, он никогда не интересуется, откуда это блюдо взялось. Он утверждает, что видят только в том направлении, в каком смотрят, и только те объекты, на которых задерживаются взглядом.4 Будущее и прошлое для него — всего лишь «сморщенные» отростки настоящего. Он утратил «нашу способность смотреть вслед вектору времени».5 Он не может обозреть своего прошлого и без колебаний узнать его, перейдя от целого к частям: он восстанавливает его, начиная с какого-то фрагмента, который сохранил свой смысл 6 и служит ему «точкой опоры». Когда он жалуется на погоду, его спрашивают, не лучше ли он чувствует себя зимой. Он отвечает: «Сейчас я не знаю. Пока что я ничего не могу об 7 этом сказать». Таким образом, все расстройства Шнайдера могут быть с успехом приведены к единству, но не к абстрактному единству «функции представления»: он «привя8 зан» к актуальному, ему «недостает свободы» — той конкретSenary. Op. cit. S. 213. Точно так же для него не существует двусмысленностей, игры слов, так как слова не могут иметь одновременно больше одного смысла и так как актуальное лишено горизонта возможностей. Benary. Op. cit. S. 283. 3 ffochheimer. Op. cit. S. 32. 4 Ibid. S. 32-33. 5 Unseres Hineinsehen in den Zeitvektor. Ibid. 6 Benary. Op. cit. S. 213. 7 Hochheimer. Op. cit. S. 33. 8 Ibid. S. 32.

2 цой свободы, что заключена в общей способности входить в Цеитуацию. За мыслительной способностью, как и за воспригием, нам открывается более глубокая функция, «вектор [^движения во всех направлениях, подобный прожектору, с * помощью которого мы можем сориентироваться к чему t;

УГОДНО, — в нас или вне нас и так или иначе действовать по отношению к выбранному объекту».1 Только вот сравнение с, прожектором неудачно, ибо оно подразумевает данные объекты, по которым ходит его свет, тогда как центральная ! функция, о которой мы говорим, поддерживает, прежде чем позволить нам видеть или познавать объекты, их более скрытное для нас существование. Поэтому следует сказать, S позаимствовав термин из других исследований,2 что жизнь 'Сознания — познающая жизнь, жизнь желания, или жизнь \ перцептивная — скрепляется «интенциональной дугой», которая проецирует вокруг нас наше прошлое, будущее, наше ^житейское окружение, нашу физическую, идеологическую и ^моральную ситуации или, точнее, делает так, что мы оказы;

ваемся вовлечены во все эти отношения. Эта интенциональная и создает единство чувств, единство чувств и мышления, |единство чувствительности и двигательной функции. Именно 1она прогибается под нажимом болезни. Итак, изучение патологического случая позволило нам эийти к новой форме анализа — к анализу экзистенциаль|Лому, который преодолевает классические альтернативы эмпи1зма и интеллектуализма, объяснения и рефлексии. Если бы знание было суммой психических фактов, то всякое расстшэйство должно бы было быть избирательным. Будь сознание Йфункцией представления», чистой способностью означения, могло бы быть или не быть (а вместе с ним — и все вообще), но не могло бы быть, а затем исчезнуть или стать Цвшьным, то есть деградировать. Наконец, если сознание — (Это деятельность проектирования, если оно располагает объ'вкты вокруг себя в качестве следов своих собственных ^Действий, но и опирается на них, чтобы перейти к другим, спонтанным действиям, тогда понятно все: и то, что любой | Дефект «содержаний» отзывается в совокупности опыта и Ibid. S. 69. Ср.: Fischer. Raum-Zeitstructur und Denkstrung in der Schizophrenie // Ztschr. f. d. ges. Neurologie und Psychiatrie. 1929.

2 инициирует его дезинтеграцию, что любая патологическая слабость затрагивает все сознание, и то, что болезнь каждый раз поражает сознание с какой-то определенной «стороны», что в каждом случае те или иные симптомы оказываются преобладающими в клинической картине болезни, и то, что само сознание уязвимо, и болезнь может обосноваться внутри него. Обрушиваясь на «зрительную сферу», болезнь не ограничивается разрушением отдельных содержаний сознания, «зрительных представлений» или зрения в строгом смысле слова;

она поражает зрение в фигуральном смысле, по отношению к которому первое — лишь образец или символ, — способность «контролировать» (berschauen) синхронные множества,1 некоторый способ полагания объекта или обладания сознанием. Но поскольку этот тип сознания тем не менее есть лишь возвышение зрения как чувства, поскольку он ежемгновенно схематизируется в измерениях поля зрения, наделяя их действительно новым смыслом, ясно, что общая функция, о которой мы говорим, должна иметь психологические корни. Сознание свободно распространяет зрительные данные за пределы их строгого смысла, оно пользуется ими, чтобы выразить свои спонтанные действия, как свидетельствует о том семантическая эволюция, наделяющая все более широким смыслом понятия наглядности, очевидности или естественного света. Но, с другой стороны, ни одно из этих понятий в том смысле, которым их в итоге снабдила история, не может быть понято без соотнесения со структурами зрительного восприятия. Так что нельзя сказать, что человек видит, поскольку он есть Дух, или что он есть Дух, поскольку видит: видеть так, как видит человек, и быть Духом — это синонимы. Поскольку сознание является осознанием чего-то лишь в той мере, в какой оно волочит за собой шлейф своих прежних действий, и поскольку, чтобы помыслить какой-то объект, надо опереться на образованный до этого «мир мысли», постольку в центре сознания всегда происходит некое обезличивание. Так создается основа для чужеродного вмешательства: сознание может быть больным, мир его мыслей может местами разрушиться, или, точнее, поскольку разрозненные болезнью «содержания» не фигурировали в нормальном сознании в качестве частей и служили лишь опорами для перерастающих их значений, мы видим, что сознание стреСр.: Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 91 и след.

!

'мится сохранить свои надстройки, когда их фундамент уже • цбвалился, оно воспроизводит свои привычные операции, не l будучи способным осуществить их интуитивным образом и скрыть частный недостаток, который лишает их полноты смысла. Таким же образом, в принципе, объясняется то, что психическая болезнь может в свою очередь быть связана с каким-то телесным дефектом;

сознание, проецирует себя в физический мир и обладает телом так же, как оно проецирует себя в культурный мир и обладает габитусами:* ведь оно может быть сознанием лишь в той мере, в какой играет с какими-то данными — в абсолютном прошлом природы, или в его личном прошлом — значениями, ведь всякая живая форма стремится к некоторой общности — общности ли наших габитусов или «телесных функций». Эти уточнения позволяют нам, наконец, без какой-либо двусмысленности понять двигательную функцию как особого рода интенциональность. Сознание в его истоке — это не «я мыслю», но «я могу».1 Как двигательное, так и зрительное расстройства Шнайдера не могут быть сведены к некоему повреждению общей функции представления. Зрение и движение суть особые способы нашего сообщения с объектами, и если во всех отдельных опытах находит выражение какая-то уникальная функция, то эта функция — движение существования, которое не отменяет радикального несходства содержаний, так как связывает их не в общем подчинении «я мыслю», но в ориентации к интерсенсорному единству «мира». Движение не есть мысль о движении, и телесное пространство не есть мыслимое пространство, или пространство в представлении. «Каждое намеренное движение происходит в среде, на фоне, предопределенном самим движением (...). Мы выполняем наши движения не в каком-то „пустом" и не связанном с ними пространстве, напротив, оно состоит в строго определенном отношении с ними: движение и фон,— это, собственно говоря, лишь искусственно разделенные моменты одного уникального целого».2 В жесте руки, устремляющейся к объекту, заключено отношение к нему не как к объекту представления, но как к той строго определенной вещи, к которой мы себя переносим, рядом с которой мы уже находимся в предвосхищении, которую 1 „, Этот термин встречается в неопубликованных текстах Гуссерля. Goldstein. Ueber die Abhngigkeit... S. 163.

преследуем.1 Сознание есть бытие в отношении вещи при посредстве тела. Движение усваивается, если тело его постигло, то есть включило в свой «мир», и совершать движения своим телом — значит устремляться через него к вещам, позволять ему отвечать на их призыв, который доходит до него без всякого представления. Поэтому двигательная функция — это не служанка сознания, которая переносит тело в заранее представленную нами точку пространства. Чтобы мы смогли перенести наше тело к объекту, необходимо прежде всего, чтобы объект существовал для него, а тело не принадлежало бы к области «в себе».

Подобраться к чистой двигательной интенциональности непросто: она скрывается за объективным миром, в конституировании которого принимает участие. История изучения апраксии позволяет проследить за тем, как понятие представления почти всегда вторгалось в описание Праксиса и в конечном итоге делало его невозможным. Липманн (Ueber Strungen des Handelns bei Gehirnkranken. Berlin, 1905) строго отделяет апраксию от агнозических расстройств поведения, когда объект не узнается, но поведение сообразуется с представлением об объекте, и вообще от расстройств, затрагивающих «понятийную подготовку действия»: забывание цели, смешение двух целей, преждевременное выполнение, смещение цели в результате какого-то непредусмотренного восприятия (Op. cit. S. 20—31). У пациента Липманна («Государственного Советника») понятийный процесс в норме, так как он может выполнить левой рукой все то, что запрещено для правой. С другой стороны, его рука не парализована. «Случай „Государственного Советника" свидетельствует о том, что между психическими процессами, именуемыми высшими, и двигательной иннервацией остается место для какого-то другого дефекта, который делает невозможным приложение проекта (Entwurf) действия к двигательной функции той или иной конечности (...). Весь сенсорно-моторный аппарат одной конечности, так сказать, вычленяется (exartikuliert) из целостного физиологического процесса» (Ibid. S. 40—41). Стало быть, в нормальном состоянии всякая формула движения предлагается нам одновременно и как некое представление, и как некая предопределенная практическая возможность нашего тела. У больного сохранилась формула движения как представление, но она уже не имеет смысла для его правой руки, или, иными словами, правая рука не обладает сферой действия. «Больной сохранил все то в действии, что доступно общению, все объективное и воспринимаемое в нем для другого. Чтобы смочь направлять правую руку в соответствии с намеченным планом, ему не хватает чего-то невыразимого, что не может быть объектом для посто-роннего сознания, некоей способности, а не знания (ein Knnen, kein Kennen)» (Ibid. S. 47). Однако, желая уточнить свой анализ, Липманн возвращается к классическим воззрениям и разлагает движение на представление («формулу движения», которая дает мне вместе с основной промежуточные его цели) и систему автоматизмов (которая приводит в соответствие с каждой из промежуточных целей надлежащие иннервации) (Ibid. S. 59). «Способность», о которой шла речь выше, становится неким «свойством нервной субстанции» (Ibid. S. 47). Мы вновь оказываемся ;

Для руки апраксика объекты больше не существуют, это-то и ! делает ее неподвижной. Случаи чистой апраксии, когда восприятие пространства остается безупречным, когда даже «интеллектуальное представление о нужном жесте» не кажется замутненным, и тем не менее больному не удается изобразить |' треугольник,1 и случаи апраксии конструктивной, когда пациент не выказывает какого-либо гнозинеского расстройства, если не считать локализации стимулов на его теле, и тем не менее не способен изобразить крест, буквы «v» или «о»,2 ясно свидетельтвуют о том, что тело обладает своим миром и что перед альтернативной сознания и тела, которую считали преодоленной в понятии Bewegungsentwurf, или двигательного проекта. В случае простого движения представление об основной и промежуточной целях превращается в движение потому, что приводит в действие разом все усвоенные автоматизмы (S. 55);

в случае сложного движения оно призывает «кинестезическое воспоминание составляющих движений: как движение составляется из отдельных действий, так и проект движения составляется из представления об этих его частях, или о промежуточных целях;

это представление мы и назвали формулой движения» (S. 57). Праксис разрывается между представлениями и автоматизмами;

случай «Государственного Советника» становится непостижимым, так как приходится соотнести его расстройство либо с понятийной подготовкой движения, либо с дефектом автоматизмов, что в начале Липманном исключалось, и двигательная апраксия сводится либо к апраксии понятийной, то есть к форме агнозии, либо к параличу. Прояснить апраксию и отдать должное наблюдениям Липманна можно, лишь допустив, что движение, которое надо совершить, предвосхищается без помощи представления, и это возможно лишь в том случае, если сознание определяется не как ясное полагание его Объектов, но более широко — как соотнесение с объектом — как практическим, так и теоретическим, как бытие в мире;

и если тело, в свою очередь, определяется не как объект среди прочих объектов, но как проводник бытия в мир. Пока сознание определяется через представление, единственная возможная для него операция — это формирование представлений. Сознание будет двигательным в той мере, в какой оно даст себе «представление о движении». В таком случае тело выполняет' движение, копируя его по представлению, которое дает себе сознание, и согласно некоей формуле движения, которую оно получает от сознания (Ср.: Sittig. Ueber Apraxie, eine klinische Studie. Berlin, 1931. S. 98). Остается понять, посредством какой магической операции представление о движении порождает в теле именно это движение. Эта проблема может быть разрешена лишь в том случае, если мы уйдем от различения тела как механизма в себе1 и сознания как бытия для себя. Lhermitte, Levy et Kyriako. Les perturbations de la reprsentation spatiale chez tes apraxiques, a propos de deux cas cliniques d'apraxie // Revue Neurologique. Lhermitte et Treues. Sur l'apraxie pure constructive, les troubles de^la pense spatiale et de la somatognosie dans l'apraxie // Encphale. 1933. P.'428, Ср.: Lhermitte, de Massary et Kyriako. Le rle de la pense spatiale dans l'apraxie // Revue Neurologique. 1928.

1925. P. 597. объекты или пространство могут присутствовать в нашем знании, не присутствуя для нашего тела. Нельзя сказать, что наше тело существует в пространстве, или, с другой стороны, во времени. Оно слито с пространством и временем. Когда моя рука выполняет какое-то сложное перемещение в воздухе, мне не надо, чтобы узнать ее конечную позицию, складывать воедино движения нужного направления и отсекать движения противоположного направления. «Любое различимое изменение приходит в сознание уже снабженным отношениями с тем, что ему предшествовало, подобно тому как расстояние на таксометре предстает мне уже превращенным в шиллинги и пенсы».1 Предыдущие позы и движения в любой момент предоставляют нам некий законченный эталон. И дело не в «запоминании» (зрительном или моторном) исходной позиции руки: мозговые поражения могут оставить невредимой зрительную память, полностью уничтожив осознание движения. Что же касается «моторной памяти», ясно, что она не могла бы предопределить нынешнюю позицию моей руки, не будь в самом восприятии, лежащем в истоке воспоминания, абсолютного осознания «здесь», без которого мы блуждали бы от воспоминания к воспоминанию, но так и не получили бы актуального восприятия. Будучи по необходимости «здесь», тело также существует именно «сейчас»;

оно ни в коем случае не может стать «прошлым», и если, выздоровев, мы не можем сохранить живое воспоминание о болезни, или, повзрослев, воспоминание о нашем теле в детстве, эти «пробелы в памяти» лишь выявляют временную структуру нашего тела. Каждое предшествующее мгновение движения не игнорируется последующим, но словно вовлекается в настоящее, и нынешнее восприятие оказывается в итоге переоткрытием серии предыдущих позиций, которые охватываются одна другой, с опорой на нынешнюю. Но настоящее вовлекает в себя и предстоящую позицию, а с ней и все остальные вплоть до конца движения. Каждый момент движения обнимает всю его протяженность и,в частности, первый момент;

кинетическая инициация устанавливает связь между «здесь» и «там», между «сейчас» и предстоящим, — связь, которую остальные моменты будут только развивать. Поскольку я обладаю телом и действую через него в мире, пространHead and Holmes. Sensory disturbances from cerebral lesions. Brain, 1911-1912. P. 187.

fCTBO и время не являются для меня суммой соседствующих »друг с другом точек или, с другой стороны, бесконечностью >· отношений, синтез которых осуществляло бы мое сознание и в которые оно вовлекало бы мое тело;

я не нахожусь в пространстве и во времени, я не мыслю о пространстве и Времени;

я принадлежу пространству и времени, мое тело слито с ними, заключает их в себе. Масштаб этой сцепленности определяется масштабом моего существования;

но в любом случае она не может быть всеобъемлющей: пространство и время, которым я принадлежу, имеют с обеих сторон неопределенные горизонты, таящие в себе другие точки зрения. Синтез времени, как и синтез пространства, необходимо все время начинать сначала. Двигательный опыт нашего тела — это не особый вид познания;

он предоставляет нам Подход к миру и к объекту, «практогнозию»,1 которая должна быть признана самобытной и, возможно, первоначальной. Мое тело обладает своим миром или подразумевает его, не нуждаясь в посредничестве «представлений», не подчиняясь «символической» или «объективирующей» функции. Некоторые больные могут имитировать движения врача и подносить Правую руку к правому уху, левую руку — к носу, если находятся сбоку от врача, но не могут сделать этого, стоя напротив. Хэд объяснял неудачу больных несовершенством «формулировки»: имитация жеста якобы опосредовалась каким-то словесным переводом. На самом деле точная формулировка может соседствовать с безуспешной имитацией, а имитация может удаваться без всякой формулировки. В 2 Этой связи некоторые авторы говорят если не о словесном символизме, то по крайней мере об общей символической функции, способности «переноса», по отношению к которой имитация, подобно восприятию или объективному мышлению, всего лишь частный случай. Однако очевидно, что Эта общая функция не объясняет конкретных действий больных. Ведь они способны не только сформулировать требуемое Движение, но и представить его себе. Они прекрасно знают, Что им надо сделать, и тем не менее вместо того, чтобы Поднести правую руку к правому уху, а левую — к носу, они трогают обеими руками уши, нос и один глаз или одно ухо и один глаз.3 Приложение объективного определения дви1 Griinbaum. Aphasie und Motorik. Goldstein, Van Woerkom, Boumann et Grnbaum. Grnbaum. Op. cit. S. 386—492.

жения к их собственному телу, приведение его в соответствие с телом — вот что стало для них невозможным. Иными словами, правая и левая рука, глаз и ухо еще даны им как абсолютные местоположения, но уже не входят в систему соответствия, которая связывает их с аналогичными им частями тела врача и делает подвластными имитации, даже когда врач находится напротив. Чтобы повторить жесты человека, стоящего напротив, необязательно ясно помнить, что «рука, которая в моем поле зрения — справа, для моего партнера — слева». Как раз больной и прибегает к этим разъяснениям. В рамках здоровой имитации левая рука субъекта без промедления идентифицируется с левой рукой его партнера, действие субъекта тут же применяется к его модели, субъект проецирует себя в партнера, как бы реализуется в нем, отождествляется с ним, и перемена координат полностью подразумевается в этой экзистенциальной операции. Дело в том, что нормальный человек обладает своим телом не только как системой актуальных позиций, но также и как открытой системой бесконечного числа эквивалентных позиций в рамках иных ориентации. То, что мы назвали телесной схемой, и является этой системой соответствий, непосредственно данным инвариантом, который позволяет мгновенно переносить из одного места в другое различные двигательные задачи. Иначе говоря, телесная схема — не просто опыт моего тела, но также опыт моего тела в мире, и именно она придает двигательный смысл словесным приказам. Поэтому при апраксических расстройствах утрачивается именно двигательная функция. «В случаях такого типа поражается не символическая или сигнификативная функция вообще, а функция гораздо более глубокая, связанная с движением, а именно — способность двигательной дифференциации динамической телесной схемы».1 Пространство, в котором происходит нормальная имитация, не является, в противоположность конкретному пространству с его абсолютными местоположениями, «пространством объективным» или «пространством представления», основанным на действии мышления. Оно предначертано в структуре моего тела, оно — неотделимый коррелят тела. «Сама двигательная функция, если взять ее в чистом виде, обладает начальной способностью смыслополагания (Sinngebung)».2 Даже если затем мышление и 1 сприятие пространства освободятся от двигательной функи бытия в пространстве, все равно, чтобы мы смогли Представить себе пространство, сначала мы должны быть |1§едены в него нашим телом, тело должно дать нам исходный г^бразец переносов, соответствий, отождествлений, которые '^делают пространство объективной системой и позволяют нашему опыту быть опытом по отношению к объектам, открыться некоему «в себе». «Двигательная функция есть первичная сфера порождения смысла всех значений (der Sinn aller Signifikationen), относящихся к пространству в представ1 лении». Приобретение навыка как реорганизация и обновление телесной схемы создает серьезные затруднения классическим философским доктринам, для которых синтез всегда является синтезом интеллектуальным. Разумеется верно, что элементарные движения, реакции и «стимулы» объединяются в 2 ^рамках навыка не какой-то внешней связью. Всякая механицистская теория сталкивается с тем фактом, что научение I/Происходит в системном виде: субъект не сращивает конкретные движения с конкретными стимулами, но приобретает [Способность отвечать решениями определенного типа на 1'^итуации определенной формы;

ситуации могут сильно раз1личаться от случая к случаю, выполнение ответных движений Может поручаться то одному органу, то другому, и сходство, ситуаций и решений в различных случаях проявляется не I1'Столько в частичном совпадении их элементов, сколько в ),0бщности их смысла. Так следует ли видеть в истоке привычки разумения, который организует ее элементы, чтобы затем I ее покинуть?3 К примеру, приобретая навык какого-либо ',Танца, не находим ли мы аналитически формулу движения, Не раскладываем ли мы его, ведя себя по воображаемой трассе с помощью уже усвоенных движений — ходьбы и бега? Но чтобы включить в себя некоторые элементы общей двигательной функции, формула нового танца должна сначала получить своего рода двигательное признание. Именно тело — как часто говорили — «схватывает» (kapiert) и «усваивает» движение. Конечно, приобретение навыка — это усвоIbid. S. 396. См., например: Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 125. след. 3 Так считает, к примеру, Бергсон, когда определяет привычку как.окаменелый субстрат духовной активности.

2 ~ Ibid. S. 397-398. Ibid. S. 394.

ение значения, но это двигательное усвоение двигательного значения. В чем смысл этих слов? Женщина, не задумываясь, поддерживает безопасную дистанцию между пером ее шляпы и предметами, которые могут его сломать, она чувствует, где перо, как мы чувствуем, где наша рука.1 Если у меня есть навык вождения машины, я вывожу ее на дорогу и вижу, что «могу проехать», не сравнивая ширину дороги с шириной крыльев, так же, как прохожу через дверь, не сравнивая ее ширину с шириной моего тела.2 Шляпа и автомобиль уже не являются объектами, величина и объем которых определялись бы сравнением с другими объектами. Они стали объемными силами, требующими свободного пространства. Соответственно двери метро и дорога стали силами принуждения, и тело сразу чувствует, пройдет оно здесь или нет. Трость слепого перестала быть объектом для него, она уже не воспринимается им, ее кончик превратился в чувствительную зону, она дополняет осязание и расширяет поле его действия, она стала аналогом взгляда. Длина трости не играет особой роли в обследовании объектов и не является чем-то опосредующим: слепой скорее узнаёт о ней через положение объектов, чем о положении объектов через нее. Положение объектов дает о себе знать непосредственно, благодаря размаху достигающего их жеста, который подразумевает помимо радиуса протянутой руки поле действия трости. Если я хочу привыкнуть к трости, я пробую ее, касаюсь ею каких-то объектов и по прошествии некоторого времени уже «держу ее в руках», вижу, какие объекты «досягаемы» для моей трости, а какие — нет. Дело здесь не в быстрой оценке дистанции и сравнении объективной длины трости и объективного расстояния до нужной цели. Места пространства не определяются в качестве неких объективных позиций по отношению к объективной позиции нашего тела, они очерчивают вокруг нас изменчивую линию границ наших намерений или жестов. Привыкнуть к шляпе, автомобилю или трости — значит обустроиться в них или, наоборот, привлечь их к участию в объемности собственного тела. Навык выраHead. Sensory disturbances from cerebral lesion. P. Д88. GfUnbaum. Aphasie und Motorik. S. 395. 3 Таким образом, он проясняет природу телесной схемы. Говоря, что телесная схема непосредственно дает нам позицию нашего тела, мы не имеем в виду, подобно эмпиристам, что она представляет собой мозаику «экстенсивных ощущений». Это — открытая миру система, коррелят мира.

2 нашу способность расширять наше бытие в мире или |даменять наше существование, дополняясь новыми орудияt.3 Можно уметь печатать на машинке и не мочь показать, |'|де на клавиатуре находятся буквы, составляющие слова. Утало быть, уметь печатать — не значит знать расположение "каждой буквы на клавиатуре или даже выработать для каждой буквы условный рефлекс, который она.запускала бы, как l'twibKo предстанет взгляду. Что же 'такое навык, если он не -Является ни знанием, ни автоматизмом? Это знание, которое |! находится в моих руках, которое дается лишь телесному усилию и не может выразиться через объективное обозначе-ние. Субъект знает, где находятся буквы на клавиатуре, так |' же как мы знаем, где находится одна из наших конечностей — благодаря привычному знанию, которое не предоставляет нам |;

позиции в объективном пространстве. Перемещение его пальцев по машинке дается ему не как пространственная траек|, тория, поддающаяся описанию, а лишь как некоторая ~модуляция двигательной функции, отличная от другой своей \ конкретной определенностью. Часто представляют дело так, будто восприятие буквы, написанной на бумаге, будит представление об этой букве, а то в свою очередь будит пред[•'ставление движения, которое необходимо, чтобы найти ее на клавиатуре. Это миф. Когда я пробегаю глазами предложенный мне текст, не восприятия будят представления, а в | данный момент составляются некие совокупности, обладающие типичным или привычным видом. Когда я сажусь машинку, двигательное пространство расстилается под Ц-Моими руками, там, где я сейчас проиграю то, что прочитал. | Прочтенное слово — это модуляция видимого пространства, двигательное исполнение — модуляция пространства сподручного, и весь вопрос в том, как некий вид «зрительных» ^совокупностей может вызвать некоторый стиль двигательных | ответов, как всякая «зрительная» структура наделяет себя в Итоге двигательной сущностью, не нуждаясь в разложении Слова и движения ради претворения первого во второе? Но ведь эта способность навыка не отличается от той, которой |;

мы обладаем по отношению к нашему телу вообще: если Меня просят коснуться моего уха или колена, я подношу к Ц ним руку по самому короткому пути, и для этого мне не Нужно представлять себе исходную позицию руки, позицию l.« уха и маршрут оттуда досюда. Выше мы говорили, что при ** усвоении навыка «понимающим» является тело. Эта формула Морис Мерло-Понти покажется абсурдной, если понимать — значит относить чувственную данность к идее, и если тело — это объект. Но явление навыка как раз и побуждает нас переосмыслить наше представление о «понимании» и о теле. Понимать — значит чувствовать согласие между тем, чего мы добиваемся, и тем, что дано, между намерением и осуществлением, тело — это наше укоренение в мире. Поднося руку к своему колену, • я в каждом мгновении движения чувствую реализацию интенции, которая стремилась к колену не как к идее или даже объекту, а как к присутствующей и реальной части моего живого тела, то есть, в конечном итоге, как к промежуточному пункту моего непрерывного движения к миру. Когда машинистка выполняет на клавиатуре необходимые движения, они продиктованы интенцией, но эта интенция не рассматривает отдельные клавиши в качестве объективных местоположений. В буквальном смысле верно следующее: человек, который учится печатать, интегрирует пространство клавиатуры в свое телесное пространство. Еще лучшим свидетельством того, что навык коренится не в мышлении и не в объективном теле, а в теле как посреднике мира, служит пример музыкантов. Известно,1 что опытный органист способен воспользоваться незнакомым ему органом с достаточно большим числом клавиатур и иным, нежели на его привычном инструменте, расположением регистров. Ему достаточно часа работы, чтобы быть готовым исполнить свою программу. Столь короткое время подготовки не позволяет предположить, что новые условные рефлексы становятся в данном случае на место сложившихся комбинаций, если только те и другие не образуют некую систему и не происходит полной смены ориентиров. Если же это так, то мы вынуждены оставить механицистскую теорию, поскольку реакции в таком случае будут опосредованы всецелым владением инструментом. Так, может быть, музыкант анализирует орган, то есть вырабатывает для себя и сохраняет представление о регистрах, педалях, клавиатуре и их пространственном соотношении? Но его поведение во время короткой репетиции не выдает желания составить какой-то план. Он садится на скамейку, выдвигает регистры, примеряет инструмент к своему телу, наполняется его масштабами и векторами, обосновывается в органе так же, как обосновы ваются в доме. Он находит не какие-то позиции в объективном пространстве, соответствующие каждому регистру и каждой педали, и вверяет найденное вовсе не «памяти». В ходе репетиции, как и в ходе исполнения, регистры, педали и клавиши даются ему лишь как потенции той или иной эмоциональной или музыкальной ценности, а их позиции — как места, в которых эта ценность выходит в мир. Между музыкальной сущностью пьесы, что намечена в партитуре, и музыкой, льющейся вокруг органа, устанавливается столь непосредственная связь, что тело органиста и его инструмент оказываются лишь местом ее прохождения. Отныне музыка существует сама по себе, и как раз благодаря ей существу1 ет все остальное. Здесь нет места для «воспоминания» о местонахождении регистров, и органист играет не в объек"тивном пространстве. Его жесты в ходе репетиции — это на самом деле жесты освящения: они прочерчивают аффективные векторы, обнаруживают эмоциональные источники, они создают некое выразительное пространство, подобно тому, как жесты жреца очерчивают templum. В данном случае вся проблема навыка заключена в том, каким образом музыкальному значению жеста удается так сжаться в некоторой локальности, что органист, весь пребывая в музыке, находит именно те регистры и педали, которые должны ее осуществить. Но ведь тело — это самое настоящее выразительное пространство. Я хочу взять объект, и вот, в какой-то точке пространства, о которой я еще не помышлял, хватательная способность, каковой является моя рука, уже устремляется к нему. Я передвигаю ноги не потому, что в пространстве они находятся в восьмидесяти сантиметрах от моей головы, а потому, что их способность ходить продлевает вниз мою двигательную интенцию. Основные участки ' моего тела предназначены каким-то действиям, они принимают участие в их организации, и здравый смысл отводит мышлению место в голове по тем же причинам, по каким органист именно так распределяет музыкальные значения в пространстве органа. Но наше тело — не просто одно среди множества 1 См.: Proust. Du Ct de chez Swann, II: «Свану казалось, что музыканты не столько играют короткую фразу, сколько совершают обряды, на соблюдении которых они настояли...» (Р. 187). «Крики его стали так часты, что для того, чтобы подхватить их, скрипач был вынужден стремительно водить смычком». (Р. 193).

Ср.: Chevalier. L'Habitude. Paris, 1929. P. 202 и след.

всех выразительных пространств. Среди них находится только конституированное тело. Наше тело — первопричина всех остальных, само движение выражения, то, что проецирует значения вовне, сообщая им место, что позволяет им существовать в качестве вещей у нас под руками и перед глазами. Если наше тело не навязывает нам, как это происходит у животных, определенных с рождения инстинктов, то, во всяком случае, именно оно придает нашей жизни общепринятую форму и приводит наши личные действия к устойчивым предрасположенностям. Наша природа в этом смысле — не какое-то старинное обыкновение, так как обыкновение предполагает пассивную форму естества. Тело — это наш общий способ обладания миром. То оно ограничивается жестами, необходимыми для поддержания жизни и в соответствии с этим располагает вокруг нас биологический мир, то, обыгрывая эти первичные жесты и переходя от их прямого смысла к фигуральному, выявляет с их помощью ядро нового значения — таков случай двигательных навыков, подобных танцу, — то, наконец, намеченное значение не может быть достигнуто с помощью естественных возможностей тела;

тогда ему нужно создать для себя орудие, и оно проектирует вокруг себя культурный мир. На всех этих уровнях действует одна и та же функция, задача которой внести в мгновенные спонтанные движения «долю повторимого действия и независимого существования».1 Навык — лишь одна из форм этой фундаментальной способности. Мы можем сказать, что тело усвоило навык, что он приобретен, если тело прониклось каким-то новым значением, ассимилировало в себя новое сигнификативное ядро. Новый смысл слова «смысл» — вот что в конечном итоге мы обнаружили благодаря изучению двигательной функции. Сила как идеалистической философии, так и интеллектуалистской психологии в том, что им не составляло труда показать: восприятие и мышление обладают внутренним смыслом и не могут быть объяснены внешней связью случайно соединившихся содержаний. Осознанием этой интериорности было cogito. Но тем самым всякое значение рассматривалось как акт мышления, как операция чистого Я, и если интеллектуализм легко брал верх над эмпиризмом, то сам он был не 177.

способен отразить разнообразие нашего опыта, долю бессмысвия в нем, случайное совпадение содержаний. Опыт тела рйриводит нас к признанию полагания смысла, смыслополага|нию, идущего не от универсального конституирующего созна|иия,' смысла, присущего определенным содержаниям. Мое LJIO' _ это то сигнификативное ядро, котррое проявляет ||;

ебя как общая функция и которое в TQ же время живет и рюжет быть поражено болезнью. В нем мы учимся распозЦдавать это сочленение сущности и существования, которое 1л общем виде мы находим в восприятии и которое нам |цредстоит описать более полно.

Valry.

Introduction la Mthode de Lonard de Vinci // Varit. S.

IV. СИНТЕЗ СОБСТВЕННОГО ТЕЛА Анализ телесной пространственное™ привел нас к результатам, которые могут быть обобщены. Во-первых, мы констатируем применительно к собственному телу то, что верно для всех воспринимаемых вещей: восприятие пространства и восприятие вещи, пространственность вещи и бытие вещи не образуют двух различных проблем. Уже картезианская и кантианская традиции учат нас этому;

они считают пространственные детерминации сущностью объекта, они обнаруживают в существовании partes extra partes, в пространственной дисперсии единственно возможный смысл существования в себе. Но они объясняют восприятие объекта восприятием пространства, тогда как опыт собственного тела учит нас укоренять пространство в существовании. Интеллектуализм ясно видит, что «мотив вещи» и «мотив пространства»1 переплетаются, но сводит первый ко второму. Опыт выявляет под объективным пространством, в котором тело в конечном итоге обретает место, некую первоисходную пространственность, по отношению к которой первая — лишь оболочка, и она сращивается с самим бытием тела. Быть телом — значит, как мы видели, быть привязанным к определенному миру, и изначально наше тело не в пространстве: оно принадлежит пространству. Анозогностики, которые говорят о своей руке как о длинной и холодной «змее»,2 не упускают, собственно говоря, из виду ее объективные контуры, и даже когда больной ищет свою руку и не находит или привязывает 1 tee, чтобы не потерять,1 он хорошо знает, где она находится, [так как именно там он ее ищет и привязывает. Если больные ?тем не менее ощущают пространство своей руки как чуждое, ? если вообще я могу почувствовать пространство моего тела orбромным или ничтожным, вопреки свидетельству моих чувств, * значит существуют некие аффективные присутствие и протя[женность, по отношению к которым объективная простран. ственность не является ни достаточным, как на то указывает ни даже необходимым условием, как на то t анозогнозия, Л указывает случай фантомной руки. Пространственность тела есть развертывание его телесного бытия, тот способ, каким, оно осуществляется как тело. Поэтому, стремясь ее проана> лизировать, мы лишь предвосхищали то, что нам надо сказать : о телесном синтезе вообще. В единстве тела мы вновь находим \гу структуру сопричастности, которую уже описали применительно к пространству. Различные части моего тела, его : зрительные, тактильные и двигательные аспекты не просто ' согласованы. Если я сижу за своим столом и хочу дотянуться ;

до телефона, то движение руки к объекту, распрямление л туловища, сокращение мышц ног охватываются друг другом;

|'_я хочу определенного результата, и задачи сами распределя, ются между участниками движения, возможные комбинации С самого начала даны как эквивалентные: я могу остаться в l Кресле, протянув руку дальше, или наклониться вперед, или {[.даже привстать. Все эти движения находятся в нашем распоряжении в соответствии с их общим значением. Потому-то при первых попытках хватания дети смотрят не на свою руку, а на объект: различные части тела известны им лишь в их функциональном значении, а их согласование не усвоено. Точно так же, сидя за столом, я могу без промедления «выявить» те части моего тела, которые стол от меня скрывает. Сжимая свою ступню в ботинке, я в то же время ее вижу. Я обладаю такой способностью даже по отношению к тем частям моего тела, которых никогда не видел. Так, у некоторых больных бывают галлюцинации их собственного лица, увиденного изнутри.2 Удалось показать, что мы не узнаем свою собственную руку на фотографии, что многие затрудняются даже в опознании своего почерка среди прочих, и что, Van Bogaert. Sur la Pathologie de l'Image de Soi // Annales mdico-psychologiques. 1934. P. 541. 2 I Lhermitte. L'Image de notre Corps. P. 238.

Cassirer. Philosophie der symbolischen Formen, III, 2-е Partie. Chap. II. Lhermitte. L'Image de notre Corps. P. 130.

напротив, каждый узнает свой силуэт или заснятую на кинопленку походку. Таким образом, мы не узнаем при помощи зрения то, что между тем часто видим, и наоборот, сразу узнаем зрительное представление того, что невидимо для нас в нашем теле.1 При гепатоскопии двойник, которого пациент видит перед собой, не всегда узнается по каким-то видимым деталям, пациент совершенно уверен, что речь идет о нем самом и затем заявляет, что видит своего двойника.2 Каждый из нас видит себя внутренним глазом, который обозревает нас с головы до ног с нескольких метров.3 Таким образом, сцепление участков нашего тела и сцепление нашего зрительного и тактильного опытов осуществляется не постепенно, не посредством аккумуляции. Я не перевожу «данные осязания» «на язык зрения», или наоборот, я не соединяю части моего тела одну за другой, этот перевод и эта сборка свершены во мне раз и навсегда — они и есть мое тело. Не заключить ли тогда, что мы воспринимаем наше тело по закону его построения, так же, как изначально знаем все возможные проекции куба, исходя из его геометрической структуры? Но — не будем пока ничего говорить о внешних объектах, — собственное тело внушает нам некую отличную от приведения к закону форму единства. Внешний объект, поскольку он находится передо мной и демонстрирует свои систематические вариации, поддается во всех своих элементах ментальному рассмотрению и может, по крайней мере в первом приближении, быть определен как закон их вариаций. Но я — не перед моим телом, я — в моем теле или, точнее, я есть мое тело. Поэтому ни его вариации, ни его инвариант не могут быть ясно зафиксированы. Мы не только созерцаем соотношения участков нашего тела и соответствия зрительного и тактильного тел: мы сами и удерживаем вместе руки и ноги, одновременно видим и осязаем их. Тело есть «действенный закон» своих изменений, если воспользоваться выражением Лейбница. Если и можно еще говорить об интерпретации в рамках восприятия собственного тела, то вот как: оно само себя интерпретирует. «Зрительные данные» появляются в нем сквозь призму своего тактильного смысла, тактильные — 1 Wolff. Selbstbeurteilung und Fremdbeurteilung in wissentlichen und unwissentlichen Versuch // Psychologische Forschung. 1932. 2 Menninger-Lerchental. Das Truggebilde der eigenen Gestalt. S. 4. 3 Lhermitte. L'Image de notre Corps. P. 238.

сквозь призму своего зрительного смысла, каждое локальное движение — на фоне общей позиции, каждое телесное событие — какой бы «анализатор» его ни проявлял — на сигнификативном фоне, где (как минимум) обозначаются его самые отдаленные отзвуки и немедленно предоставляется возможность интерсенсорной эквивалентности. «Тактильные ощущения» моей руки объединяются и связываются с зрительными восприятиями этой самой руки, как и с восприятиями других участков тела, со стилем ее жестов, который подразумевает стиль движений моих пальцев и, с другой стороны, вносит свой оттенок в способ движения моего тела.1 Тело можно сравнить не с физическим объектом, а, скорее, с произведением искусства. В картине или музыкальной пьесе идея не может передать себя иначе, нежели в явлении цветов или звуков. Анализ творчества Сезанна в отрыве от его картин позволяет мне выбрать между несколькими возможными Сезаннами, и только восприятие картин дает мне единственного существующего Сезанна, именно в нем анализ обретает свой полный смысл. Не иначе дело обстоит и в случае поэмы или романа, хотя они и состоят из слов. Не секрет, что поэма, предполагая первичное значение, переводимое в прозу, вводит в сознание читателя вторичное существование, которое и определяет ее в качестве поэмы. Как речь несет нам значения не только в словах, но также и в произношении, интонации, жестах и выражении лица, а это смысловое приложение раскрывает уже не мысли говорящего, но их источник и его основополагающий образ бытия, так и поэзия, пусть по воле случая она оказалась нарративной и означающей, по сути является модуляцией существования. Она отличается от крика, так как крик использует наше тело таким, каким нам чдала его природа, то есть бедным по выразительным средствам, в то время как поэма использует язык, даже какой-то особый язык, так что экзистенциальная модуляция, вместо того чтобы рассеяться в само мгновение своего выражения, обретает в поэтическом аппарате средство самоувековечения. Но, отрываясь от нашей витальной жестикуляции, поэма не отрывается от материальной опоры вообще, и она была бы утрачена безвозвратно, не будь ее текст сохранен в точности;

ее значение не свободно, оно 1 Устройство скелета не может объяснить — даже на научном уровне — предпочитаемых моим телом позиций и движений. Ср.: Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 196.

обитает не на небесах идей: оно заключено среди слов, запечатленных на недолговечном листе бумаги. В этом смысле поэма, как и любое произведение искусства, существует подобно вещи, но не живет вечно подобно истине. Что же касается романа, то, хотя его можно кратко пересказать, хотя «мысль» романиста может быть выражена в абстрактной форме, это понятийное значение все равно выделяется из более обширного значения, как приметы человека выделяются из конкретного облика его физиономии. Задача романиста заключается не в выведении идей и не в исследовании характеров, но в представлении межчеловеческого события, в том, чтобы заставить его созреть и обнаружиться без всякого идеологического комментария, так, чтобы любое изменение в строе рассказа или в выборе перспектив сказывалось бы на романическом смысле события. Роман, поэма, картина, музыкальная пьеса суть индивидуальности, то есть существа, в которых выражение нельзя отделить от выражаемого, смысл которых доступен лишь в непосредственном контакте с ними и которые излучают их значение вовне, не покидая своего временного и пространственного места. Именно в этом смысле наше тело можно сравнить с произведением искусства. Это ядро живых значений, а не закон, объединяющий некоторое число ковариантных терминов. Некоторый тактильный опыт руки означает некоторый тактильный опыт предплечья и плеча, некоторый зрительный облик той же руки, но не потому, что различные тактильные восприятия, тактильные и зрительные восприятия входят как составляющие в одну идею руки, как перспективные виды какого-то куба — в идею куба, а потому, что видимая рука и осязаемая рука, как и различные участки руки, все вместе взятые, совершают один общий жест. Как выше двигательная привычка проясняла особую природу телесного пространства, так теперь привычка вообще позволяет понять общий синтез собственного тела. И подобно тому, как анализ телесной пространственности предвосхищал анализ единства собственного тела, мы можем распространить на все привычки то, что сказали о привычках двигательных. По правде говоря, всякая привычка является одновременно двигательной и перцептивной, поскольку обретается, как мы говорили, между ясным восприятием и фактическим движением, в рамках той фундаментальной функции, что очерчивает как наше поле зрения, так и наше поле действия. Обследова l ание объектов с помощью трости, которое служило нам только -что примером двигательной привычки, в той же мере является 5 примером привычки перцептивной. Когда трость становится ' обиходным орудием, мир осязаемых объектов отступает назад ц начинается уже не от кожного покрова кисти, но от кончика трости. Высказывались мнения, что на основе ощущений, порожденных давлением трости на руку» слепой выстраивает для себя трость и различные ее позиции, а затем эти последние, в свою очередь, опосредуют некий объект во второй степени, внешний объект. В таком случае восприятие всегда было бы прочтением одних и тех же чувственных данных, оно лишь делалось бы все более быстрым и довольствовалось бы все менее выраженными знаками. Но привычка не заключается в интерпретации нажатий трости на руку как знаков определенных ее позиций, и этих последних — как знаков какого-то внешнего объекта, поскольку она избавляет нас от необходимости это делать. Давление на руку и трость уже не являются данными, трость уже не является объектом, который воспринимает больной, она — орудие, с помощью которого он воспринимает. Это придаток тела, расширение телесного синтеза. Соответственно внешний объект — это не ортогональная проекция или инвариант серии перспектив, но вещь, к которой ведет нас трость, и перспективы, в согласии с перспективной очевидностью, являются ее аспектами, а не признаками. Интеллектуализм может представить себе переход • от перспективы к самой вещи, от знака к значению лишь в виде интерпретации, апперцепции, интенции познания. Данные чувств и перспективы на каждом уровне должны в таком случае быть содержаниями, схваченными как (aufgefasst als*) манифестации одного и того же умопостигаемого ядра.1 Но такой анализ деформирует и знак, и значение. Он'отделяет друг от друга, объективируя их, содержание чувства, которое уже «отмечено» неким смыслом, и инвариантное ядро, которое является не законом, но вещью: анализ маскирует органиче1 Гуссерль, к примеру, долгое время определял сознание, или возложение смысла, через схему Auffassung—Inhalt и как beseelende Auffassung. ** Он делает решительный шаг вперед, когда признает, начиная с «Лекций о времени», что эта операция предполагает другую, более глубокую, посредством Которой содержание само подготавливается к этому схватыванию. «Не всякое конституирование осуществляется согласно схеме Auffassungsinhalt—Auffassung»*** (Husserl. Vorlesungen zur Phnomenologie des inneren Zeitbewusstseins. S. S, note 1).

скую связь субъекта и мира, активную трансцендентность сознания, движение, в котором оно вторгается в вещь и в мир при посредстве своих органов и орудий. Анализ двигательной привычки как расширения пределов существования находит свое продолжение в анализе перцептивной привычки как освоения мира. С другой стороны, всякая перцептивная привычка является также привычкой двигательной, схватывание значения и здесь осуществляется посредством тела. Когда ребенок привыкает отличать синий цвет от красного, констатируют, что привычка, усвоенная по отношению к этой паре цветов, способствует усвоению всех остальных.1 Но заключен ли ключевой момент привычки в этом осознании, в этом воцарении «точки зрения цвета», в этом интеллектуальном анализе, подводящем данные под какую-то категорию, если ребенок понял значение «цвет» сквозь пару «синий—красный»? Чтобы ребенок смог увидеть синее и красное в рамках категории цвета, она должна корениться в данных, иначе никакое подведение под категорию не сможет узнать ее в них, — на «синих» и «красных» карточках, которые показывают ребенку, должна сначала проявиться та особая форма вибрации и привлечения взгляда, что именуется синим и красным цветами. Во взгляде мы располагаем естественным орудием, сравнимым с тростью слепого. Взгляд проницает вещи более или менее глубоко в соответствии с тем, как он к ним обращается, — скользит по ним или на них упирается. Научиться видеть цвета — значит обрести некоторый стиль видения, новый способ употребления собственного тела, обогатить и реорганизовать телесную схему. Будучи системой двигательных или перцептивных способностей, наше тело не является объектом для «я мыслю», оно — совокупность проживаемых значений, которая ищет равновесия. Время от времени формируется новый узел значений: наши прежние движения интегрируются в какую-то новую двигательную единицу, первичные данные зрения — в новую сенсорную единицу, наши природные способности внезапно связываются с более богатым значением, которое до этого было лишь намечено в нашем перцептивном или практическом поле, давало о себе знать в нашем опыте лишь какой-то нехваткой, и воцарение которого нарушает внезапно наше равновесие и удовлетворяет наше слепое ожидание.

V. ТЕЛО КАК ПОЛОВОЕ БЫТИЕ Нашей неизменной целью является выявление той первоI исходной функции, посредством которой мы заставляем суI ществовать для нас и принимаем на себя пространство, объект или орудие, и описание тела как места этого освоения. Однако Пока мы обращались к пространству или воспринимаемой вещи, обнаружить скрытую связь воплощенного субъекта и его мира было непросто, так как она сама собой превращается в чистое отношение эпистемологического субъекта и объекта. Действительно, природный мир дается как существующий в себе за пределами его существования для меня;

акт трансцен| денции, посредством которого субъект открывается миру, сам выходит за свои пределы, и мы оказываемся перед лицом природы, для которой, чтобы существовать, не нужно быть воспринятой. Стало быть, если мы хотим выявить происхождение бытия для нас, нам необходимо рассмотреть ту сферу нашего опыта, которая явно обладает смыслом и реальностью только для нас, то есть нашу эмоциональную сферу. Попытавшись увидеть, каким образом объект или существо начи| нают существовать для нас посредством желания или любви, мы лучше поймем, каким образом объекты и существа могут существовать вообще. Под аффективностью обычно подразумевают мозаику эмоциональных состояний, замкнутых в себе удовольствий и страданий, которые не разумеются сами собой и могут быть объяснены только нашей телесной организацией. Допуская, что у человека эффективность «проникается мыслью», мы имеем в виду, что обычные представления могут переместить естественные стимулы удовольствия и страдания согласно I' законам ассоциации идей или условного рефлекса, что эти Koffka. Growth of the Mind. S. 174 и след.

замещения привязывают удовольствие и страдание к каким-то обстоятельствам, которые нам в естественном положении безразличны, и что от переноса к переносу складываются ценности второго или третьего порядка, лишенные явной связи с нашими естественными удовольствиями и страданиями. Объективный мир со временем все слабее касается струн «элементарных» эмоциональных состояний, но само значение остается постоянной возможностью удовольствия и страдания. Если субъект определяется своей способностью представления не в опыте удовольствия и страдания, с чем нельзя не согласиться, то эмоциональность не признается своеобразной формой сознания. Будь это представление, верным, всякое сексуальное расстройство должно было бы сводиться либо к утрате определенных представлений, либо к ослаблению удовольствия. На деле, как можно убедиться, ничего подобного не происходит. Больной1 никогда не выказывает стремления к половому акту. Порнографические изображения, разговоры на сексуальные темы, восприятие тела — все это не рождает в нем никакого желания. Больной почти утратил интерес к объятиям, и поцелуй для него не обладает значением сексуального возбуждения. Его реакции строго локальны и не возникают без соприкосновения. Если прелюдия в какой-то момент прерывается, больной не стремится продолжить сексуальный цикл. В половом акте l'intromissio никогда не бывает самопроизвольным. Если партнерша достигает оргазма первой и отстраняется, наметившееся удовольствие больного сходит на нет. На всем протяжении акта все происходит так, словно пациент не знает, что нужно делать. Если не считать нескольких мгновений очень короткого оргазма, активные движения у него отсутствуют. Поллюции редки и никогда не сопровождаются снами. Не попробовать ли нам объяснить эту сексуальную инертность (как выше мы объясняли утрату кинетических инициатив) исчезновением зрительных представлений? Однако трудно согласиться с отсутствием какого-либо тактильного представления сексуальных актов, а потому надо еще понять, почему наряду со зрительными восприятиями тактильные возбуждения утратили у Шнайдера большую часть Речь идет о Шнайдере — больном, чьи двигательные и интеллектуальные расстройства мы изучили выше и чье аффективное и сексуальное поведение было проанализировано Штайнфельдом. (Ein Beitrag zur Analyse der Sexualfunction. S. 175-180).

|еексуального значения. Если же мы решим предположить Koe общее нарушение представления как зрительного, так и мактильного, нам придется описать тот конкретный вид, какой Ц'принимает это вполне формальное нарушение в сфере сексу|>альности. В конце концов, редкость поллюций, к примеру, не ! объясняется слабостью представлений, которая является, ской рее, ее следствием, нежели причиной, и,.кажется, свидетель|ствует о каком-то нарушении самой сексуальной жизни. ' Может быть, следует предположить какое-то ослабление здо;

ровых сексуальных рефлексов или состояний удовольствия? JHo именно этот случай мог бы скорее продемонстрировать |to, что ни сексуальных рефлексов, ни чистого состояния ( удовольствия не существует. Ибо — напомним себе об этом — е расстройства Шнайдера происходят от одного ранения в i затылочную область. Если бы сексуальность была у человека автономным рефлекторным механизмом, если бы сексуальный. объект затрагивал какой-то анатомически определенный орган ^удовольствия, то данное ранение должно бы было привести к освобождению этих автоматизмов и выразиться в некоем I усиленном сексуальном поведении. Между автоматизмом и ''представлением патология выявляет витальную зону, где выЦрабатываются сексуальные возможности больного, как и опиi санные выше двигательные, перцептивные и даже интеллекту,альные его возможности. Должна существовать имманентная I сексуальной жизни функция, которая обеспечивает ее развертывание, и нормальное развитие сексуальности должно осно' вываться на внутренних способностях органического субъекта. | Должен быть некий Эрос или некое Либидо,* которые ^наполняют жизнью особый мир, придают сексуальную ценность или значение внешним стимулам и обрисовывают для каждого человека способ употребления его объективного тела. ;

У Шнайдера нарушена сама структура эротического восприятия или опыта. Нормальным человеком тело воспринимается не просто как объект среди прочих, в этом объективном восприятии живет еще одно, более сокровенное восприятие^: видимое тело размечено строго индивидуальной сексуальной схемой, которая акцентирует эрогенные зоны, обрисовывает сексуальную специфику и вызывает жесты мужского тела, тоже интегрированного в эту аффективную целостность. Для Шнай| дера, напротив, женское тело лишено особой сущности: по его словам, женщину делает привлекательной характер, телом е все женщины похожи. Тесный телесный контакт приводит лишь к «смутному чувству», к «осознанию чего-то неопределенного», которого никогда не хватает, чтобы «разбудить» сексуальное поведение и создать ситуацию, взывающую к определенной форме решения. Восприятие утратило эротическую структуру как в пространственном, так и во временном измерении. Вот что исчезло у больного: способность проецировать перед собой сексуальный мир, помещать себя в эротическую ситуацию, или же, когда ситуация наметилась, поддержать ее, дать ей ход вплоть до удовлетворения. Само слово «удовлетворение» утратило для него всякое значение из-за отсутствия интенции, сексуальной инициативы, вызывающей цикл движений и состояний, их «оформляющей» и обретающей в них свою реализацию. Если сами тактильные стимулы, которыми в иных случаях больной пользуется как нельзя лучше, потеряли сексуальное значение, значит, они перестали, так сказать, что-либо говорить его телу, вводить его в отношения сексуальности, или, иными словами, больной перестал обращаться к окружению с этим постоянным немым вопросом, каковым является нормальная сексуальность. Шнайдер, а с ним и большинство пациентов, страдающих импотенцией, «не. отвечают за то, что они делают». Но рассеянность, случайность представлений — это следствия, а не причины, и если пациент воспринимает ситуацию безучастно, это прежде всего потому, что он не живет ею, не вовлечен в нее. За этим угадывается форма восприятия, отличная от восприятия объективного, вид значения, отличный от значения интеллектуального, интенциональность, которая не является чистым «осознанием чего-то». Эротическое восприятие — это не cogitatio, которое обращено к cogitatum;

через одно тело оно обращается к другому телу, оно осуществляется в мире, а не в сознании. Какое-то зрелище обладает для меня сексуальным значением не тогда, когда я представляю себе — пусть смутно — его возможную связь с половыми органами или состояниями удовольствия, но тогда, когда оно существует для моего тела, для этой потенции, всегда готовой связать данные стимулы в эротическую ситуацию и избрать в соответствии с ней сексуальное поведение. Существует сексуальное «понимание», относящееся к иному порядку, нежели рассудок, так как рассудок понимает, усматривая опыт в виде идеи, тогда как желание понимает вслепую, связывая одно тело с другим. Даже в случае той сексуальности, что давно перешла в разряд типов телесных функций, мы имеем дело не с каким-то t ериферическим автоматизмом, но с интенциональностью, оторая следует общему движению существования и дает ивяабину вместе с этим существованием. Шнайдер оказался за ^Пределами эмоциональной и идеологической ситуаций вообще, S'H также ему не удается поместить себя в ситуацию сексуаль'iyro. Лица для него не являются ни симпатичными, ни антипатичными, люди получают такого рода характеристику, лишь если он связан с ними непосредственным общением и *в соответствии с той позицией, какую они занимают по 'отношению к нему, в соответствии с вниманием и заботой, с ^которыми они к нему относятся. В солнечной погоде и дожде 1 Нет ни радости, ни грусти, настроение больного зависит лишь JOT элементарных органических функций, эмоционально мир \-jaiK него нейтрален. Шнайдер почти не расширяет круг своих ^близких, и когда он завязывает новые знакомства, они порою f заканчиваются плохо: дело в том, что в их основе, как можно !·заметить при их анализе, всегда лежит некое абстрактное f решение, а не спонтанное побуждение. Шнайдеру хочется »'думать о политике и о религии, но он даже не пытается, он {Знает, что эти сферы ему уже недоступны, и, как мы видели, *он вообще не предпринимает каких-либо актов аутентичного Мышления и заменяет интуитивное представление числа или I схватывание значений поиском примет и техникой «зацепок».1 I, Открывая сексуальную жизнь как своеобразную интенциональность и витальный корень восприятия, двигательной функции и представления, мы привязываем все эти «процессы» к некоей «интенциональной дуге», которая и дает слабину у больного, а у нормального человека сообщает опыту степень его витальности и плодотворности. Сексуальность, следовательно, не является автономным циклом. Она внутренне связана со всяким познающим и действующим бытием, три эти сферы поведения обнаруживают одну типичную структуру, они находятся в отношении взаимного выражения. Здесь мы сходимся с самыми бесспорными достижениями психоанализа. Каковы бы ни были принципиIs альные заявления Фрейда, на деле психоаналитические исследования приводят не к объяснению человека через сексуальный базис, но к обнаружению в сексуальности тех отношений и позиций, что прежде сходили за отношения и позиции сознания, и значение психоанализа состоит не столько в том, См. выше, с. 149 наст. изд.

чтобы придать психологии биологическую окраску, сколько в том, чтобы открыть диалектическое движение в функциях, которые считались «чисто телесными», и реинтегрировать сексуальность в человеческое бытие. Один из неверных 1 учеников Фрейда показывает, к примеру, что фригидность почти никогда не бывает связана с анатомическими или физиологическими условиями, что в ней, как правило, выражается отказ от оргазма, от удела женщины и сексуального существа, и сам этот отказ в свою очередь выражает отказ от сексуального партнера и той судьбы, которую он воплощает в себе. Даже следуя Фрейду, было бы ошибкой счесть, что психоанализ исключает описание психологических мотивов и противопоставляет себя феноменологическому методу: напротив, он (сам того не зная) внес вклад в развитие этого метода, утверждая устами Фрейда, что любое человеческое действие 2 «обладает смыслом» и стремится понять событие, а не привязать его к механическим условиям. У самого Фрейда сексуальное не совпадает с генитальным, сексуальная жизнь не является простым следствием процессов, очагом которых являются половые органы, либидо — не инстинкт, то есть активность, от природы обращенная к предопределенным целям, оно — общая способность психофизического субъекта, позволяющая ему согласоваться с различными средами, самоопределяться посредством различных опытов, усваивать структуры поведения. Благодаря либидо человек имеет свою историю. Если сексуальная история человека дает ключ к пониманию его жизни, это значит, что в сексуальности проступает его способ бытия по отношению к миру, то есть по отношению ко времени и к другим людям. В истоке всех неврозов можно отыскать сексуальные симптомы, но эти симптомы, если их правильно расшифровать, символизируют целую тактику, например тактику покорения или тактику бегства. В сексуальную Stecket. La femme frigide. Paris, 1937. Freud. Introduction la Psychanalyse. Paris, 1922. P. 45. Фрейд и сам в конкретных исследованиях отходит от каузального мышления, когда показывает, что симптомы всегда имеют несколько смыслов или, как он говорит, являются «сверхдетерминированными». Ибо это сводится к допущению того, что симптом в момент его установления всегда находит в пациенте какие-то оправдания, так что, собственно говоря, нет такого события в жизни, которое было бы предопределено извне. Фрейд сравнивает внешнее происшествие с чужеродным телом, благодаря которому у моллюска появляется возможность выделить жемчужину. См., например: Freud. Cinq psychanalyses. Paris, 1935. Chap. I. P. 91, note 1.

, l ^историю, если понимать ее как разработку общей формы \жизни, могут проникнуть все психологические мотивы, так -как в ней устранено взаимное противодействие двух типов каузальностей ' и половая жизнь включена в целостную жизнь • субъекта. И вопрос состоит не в том, основана ли жизнь > человека на сексуальности или нет, а в том, что же подразу» диевается под сексуальностью. Психоанализ представляет собой I двойственное движение мысли: с одной "стороны, он настаивает на сексуальном базисе жизни, а с другой — «раздувает» Понятие сексуальности настолько, что в него включается все существование. Но как раз по этой причине его выводы, как \ и выводы нашего предыдущего подраздела, остаются двусмыс| ленными. Что мы имеем в виду, когда обобщаем понятие |, сексуальности и превращаем его в способ бытия в физическом И межчеловеческом мире: то, что в конечном счете все существование имеет сексуальное значение, или то, что всякий сексуальный феномен имеет значение экзистенциальное? В i рамках первой гипотезы существование оказывается абстрак,цией, другим названием сексуальной жизни. Но поскольку ';

пределы сексуальной жизни не могут быть очерчены, поскольку она уже не является отдельной функцией, определяемой каузальностью, свойственной органической системе, слова о f том, что все существование охватывается сексуальной жизнью, теряют всякий смысл или, точнее, становятся тавтологией. Не следует ли тогда решить, что, наоборот, сексуальный феноI мен — это не что иное, как выражение нашего общего способа I проектировать свою среду? Но ведь сексуальная жизнь — это не простое отражение существования: жизнь, увенчавшаяся успехом, к примеру в политической и идеологической сферах, | может сопровождаться расстройтвом сексуальности, она может 4 даже извлечь выгоду из этого расстройства. И наоборот, сек|, суальная жизнь — как, например, у Казаковы — может <голадать своего рода техническим совершенством, не связанным с какой-то особой мощью бытия в мире. Даже если сексуальная организация препятствует общему течению жизни, ее можно использовать с выгодой для себя. Для жизни характерно то, что она распадается на отдельные потоки. Либо эти слова лишены всякого смысла, либо сексуальность обоз» качает такую сферу нашей жизни, которая должна состоять в |- особых отношениях с существованием пола. Не может быть и речи о том, чтобы растворить сексуальность в существовании, как если бы она была неким побочным явлением. Важно другое: если допустить, что сексуальные расстройства невротиков являются выражением их основной драмы и предоставляют ее нам в преувеличенном виде, то остается узнать, почему сексуальное выражение этой драмы опережает остальные, встречается чаще и сильнее бросается в глаза, почему сексуальность — не просто показатель, но показатель первостепенный. Мы вновь обнаруживаем здесь проблему, с которой уже сталкивались неоднократно. При помощи теории формы мы показали, что невозможно выделить некий слой чувственных данных, которые зависели бы непосредственно от органов чувств: мельчайшее ощущение является нам уже непременно в какой-то конфигурации и уже «оформленным». Что не мешает словам «видеть» и «слышать», — говорили мы, — обладать смыслом. В другом месте1 мы указывали на то, что специализированные,участки мозга, например «зрительная зона», никогда не работают изолированно. Это не мешает тому, — говорили мы, — что в области, где наблюдаются нарушения, в картине болезни доминирует визуальная или слуховая сторона. Наконец, мы только что сказали, что биологическое существование включено в существование человеческое и никогда не остается безразличным к свойственному ему ритму. Это не мешает, — добавим теперь, — тому, что «жить» (leben) — это первоисходное действие, на основе которого становится возможным «проживать» (erleben) тот или иной мир. Мы должны питаться и дышать, прежде чем воспринимать и постигать жизнь отношений, должны быть среди цвета и света посредством зрения, среди звуков посредством слуха, среди тел других посредством сексуальности, прежде чем вступать в человеческие отношения. Таким образом, зрение, слух, сексуальность, тело — суть не просто точки перехода, орудия или проявления личного существования: последнее подхватывает и вбирает в себя их данное и анонимное существование, Поэтому, когда мы говорим, что телесная, или плотская, жизнь связана с психикой отношением взаимного выражения или что телесное событие всегда имеет психическое значение, эти формулировки нуждаются в разъяснении. Предоставляя возможность избежать каузального мышления, они не имеют в виду, что тело есть прозрачная оболочка Духа. Вернуться к существованию как к среде, в которой постигается сообщение тела и духа, — это не значит ернуться к Сознанию или к Духу;

экзистенциальный психоанане должен стать предлогом для реставрации спиритуализма. |Ы поймем это лучше, если уточним термины «выражение» «значение», которые относятся к миру конституированных |эыка и мышления, и которые мы только что приложили в говом виде к отношениям тела и психики и в которые мы Ьлжны теперь внести поправки в соответствии с опытом тела. Девушка,1 которой мать запретила видеться с возлюблен>M, теряет сон, аппетит и в конечном итоге дар речи. lepBoe проявление афонии* обнаруживается в детстве — она на следствием землетрясения, а затем вернулась после Ццикого-то сильного испуга. Строго фрейдистская интерпретаЛя сосредоточилась бы на оральной фазе развития сексуюности.** Однако рот «фиксирует» здесь не только сексуЬное существование, но — более широко — отношения с гими, проводником которых служит речь. Если эмоция 5ирает в качестве выражения для себя афонию, значит из ех функций тела голос наиболее тесно связан с их сущее Вованием среди людей или, скажем так, с сосуществованием. быть, афония представляет собой отказ от сосуществования, подобно тому, как у других людей нервный срыв сит для того, чтобы избегать какой-то ситуации. Больная Порывает взаимоотношения с семьей. В более общем смысле стремится порвать с жизнью: ее неспособность глотать 1Мщу говорит о том, что глотание символизирует движение *ествования, которое находится под воздействием событий ассимилирует их;

больная в буквальном смысле не может 2 |]*Проглотить» сделанный ей запрет. В детстве ее тревога 'выражалась в афонии, так как неотвратимость смерти резко ^»Прерывала сосуществование и сводила ее один на один с ^'Собственной участью. И симптом возобновляется, так как ^материнский запрет восстанавливает ту же ситуацию в фи?альном виде и, с другой стороны, лишая пациентку •будущего, вновь приводит ее к привычной форме поведения. |>ДАя этих мотиваций хорошей почвой могла бы послужить 'Обостренная чувствительность горла и рта нашей пациентки, ! Которую можно привязать к истории ее либидо и к оральной Binswanger. Ueber Psychotherapie // Nervenarzt. 1935. S. 13. и след. ' Бинсвангер (Ueber Psychotherapie. S. 188) указывает на то, что в момент ^Обнаружения травматического воспоминания и сообщения его врачу больной Чувствует ослабление сфинктера.*** Ср.: Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 80 и след.

фазе сексуальности. Таким образом, за сексуальным значением симптомов вырисовывается или со всей четкостью обнаруживается то, что они означают в более общем смысле по отношению к прошлому и будущему, к «я» и к другим, то есть по отношению к фундаментальным измерениям существования. Но если тело в каждый момент выражает модальности существования, то это, очевидно, происходит не так, как нашивки обозначают звание или как номер указывает на дом: в данном случае знак не просто указывает на свое значение, это значение живет в нем, знак в некотором роде есть то, что сам обозначает, как портрет есть квазиприсутствие 1 отсутствующего Пьера или как восковые фигуры в магии есть то, что они изображают. Больная не разыгрывает при помощи своего тела драму, произошедшую «в ее сознании». Утрачивая голос, она не переводит вовне некое «внутреннее состояние», не совершает «демонстративный жест», как глава государства, который пожимает руку машинисту локомотива и обнимает какого-нибудь крестьянина, или как раздраженный друг, который больше не может со мной разговаривать. Потерять голос — не значит молчать: молчат лишь тогда, когда есть возможность говорить. Афония, разумеется, не паралич, и доказательство тому то, что, пройдя курс психологического лечения и получив от семьи разрешение видеться с возлюбленным, девушка обретает речь. И в то же время афония не есть намеренное и спланированное молчание. Мы знаем, как теория истерии пришла к преодолению — в понятии питиатизма — альтернативы паралича, или потери чувствительности, и симуляции. Если истерик и симулирует, то прежде всего по отношению к самому себе, так что невозможно сопоставить то, что он испытывает или думает в действительности, и то, что он выставляет напоказ: питиатизм — это заболевание cogito, это раздвоившееся сознание, а не решительный отказ признавать достоверное. Точно так же и девушка не перестает говорить, она «теряет» голос, как теряют какое-нибудь воспоминание. Верно и то, что, как показывает психоанализ, потерянное воспоминание потеряно не случайно, оно утрачивается лишь потому, что принадлежит к той области моей жизни, которую я отторгаю, и обладает значением, которое — как и все значения — существует исключительно для кого-то. Посему Sartre. L'Imaginaire. P. 38.

эвение — это акт, я удерживаю это воспоминание на звестном расстоянии от себя так же, как отвожу взгляд от иовека, которого не хочу видеть. В то же время, как ь-таки замечательно показывает психоанализ, хотя сопродагение явно предполагает интенциональную связь с тем ^поминанием, которому оно сопротивляется, оно тем не ||ценее не помещает его перед нами подобно объекту, не эрасывает конкретно его. Сопротивление нацеливается на э-то область нашего опыта, некоторую категорию, неэрый тип воспоминаний. Человек, который забыл в одном ящиков стола подаренную женой книгу, а после прими1 ЕНИЯ с женой нашел, и не терял книгу, он с какого-то рцомента просто не знал, где она находится. То, что касалось жены, утратило для него существование, он вычеркнул своей жизни, разом вынес за границы жизни все действия, ежде связанные с женой, и оказался в результате по сю эрону знания и неведения, сознательных утверждений и рицаний. Таким образом, в случаях истерии и вытеснения можем игнорировать нечто, прекрасно зная о нем, так наши воспоминания и наше тело не даются нам в неких циничных и определенных актах сознания, но включаются всеобщность. В ней мы все еще «обладаем» ими, но ровно столько, чтобы держать их вдали от себя. Тем самым мы энаруживаем, что сообщения органов чувств и воспоминания гливо улавливаются и узнаются нами лишь при условии эщего слияния с той зоной нашего тела и нашей жизни,. которой они принадлежат. Это слияние или это отторжение шещают субъекта в определенную ситуацию и очерчивают него ментальное поле непосредственного доступа, как 5ретение или утрата органа чувств вносит в число этих Непосредственных зацепок или изымает из него какой-то физический объект. Нельзя сказать, чтобы созданная таким эразом фактическая ситуация была простым осознанием Вритуации, так как это значило бы, что «забытые» воспомиЦиание, рука или нога выставлены перед моим сознанием, Ярисутствуют для меня и близки ко мне так же, как и шимые» области моего прошлого или моего тела. Равно нельзя сказать, что афония намеренна. Воля предполагает ле возможностей, среди которых я выбираю: вот Пьер, и могу поговорить с ним или же не сказать ему ни слова.

Freud. Introduction la Psychanalyse. P. 66.

Если же, напротив, я теряю голос, то Пьер уже не существует для меня как желанный или отвергнутый собеседник, рушится все поле возможностей, я отрезаю себя даже от той формы общения и означения, каковой является тишина. Разумеется, в этом можно усмотреть притворство, или нечистосердечие. Но тогда надо будет отличать притворство психологическое и притворство метафизическое. Первое вводит в заблуждение других людей, скрывая от них ясно сознаваемые субъектом мысли. Это недоразумение легко устранить. Второе притворство обманывает само себя посредством общности, оно приводит таким образом к состоянию или положению, которое не является фатальностью, но не является также устроенным или намеренным, оно встречается и у «прямодушного», или «чистосердечного», человека всякий раз, когда он стремится безоговорочно быть во что бы то ни стало. Такое притворство — часть удела человеческого. Когда нервный срыв достигает своей крайности, даже если человек выбрал его как способ выхода из какой-то затруднительной ситуации и бросается в него, как в укрытие, он уже почти не слышит, почти не видит, он почти что стал этим спазматическим и порывистым существованием, что мечется на постели. Обида кружит голову так, что становится обидой на X, обидой на жизнь, абсолютной обидой. С каждым мгновением свобода сужается, она становится все менее достижимой. Даже если вообще не бывает так, что она невозможна, если она всегда способна подорвать диалектику нечистосердечия, то все равно в ней есть сила той ночи, когда проваливаешься в глубокий сон: то, что может быть преодолено этой анонимной силой, непременно должно быть соприродно ей, а потому надо, как минимум, допустить, что обида и афония со временем крепчают, становятся такими же плотными, как вещи, обзаводятся структурой, и решение, способное их прервать, должно корениться глубже, нежели «воля». Больной отсекает себя от собственного голоса, как некоторые насекомые отсекают себе собственную ножку. Он буквально остается без голоса. Соответственно воздействие психологической медицины на больного заключается не в том, чтобы привести его к знанию происхождения его болезни: прикосновение руки иногда кладет конец контрактурам* и возвращает больному речь,1 и того же действия, ставшего ритуалом, хватит Binswanger. Ueber Psychotherapie. S. 113.

зоследствии для того, чтобы обуздать новые приступы, эзнание в рамках психологического лечения в любом остается чисто когнитивным, больной не относит к 5е разоблаченный для него смысл его расстройств, не заведи с врачом личного отношения, не будь в нем доверия расположения по отношению к врачу — расположения, которым следует изменение существования. Как симптак и выздоровление подготавливаются не на уровне Цвбъективного или тетического сознания, а где-то глубже, как ситуацию можно еще раз сравнить со сном: я в своей постели на левом боку, подогнув колени, крываю глаза, медленно дышу, отдаляюсь от своих замыслов. 4о на этом зона власти воли или сознания завершается. 1одобно верующим, которые в дионисийских мистериях* ?изывали бога, изображая сцены из его жизни, я призываю Е>иход сна, подражая дыханию и позе спящего. Бог появляся, когда верующие перестают отличать себя от той роли, эрую они играют, когда их тело и сознание уже не гивопоставляют ей собственную плотность и без остатка гворяются в мифе. Наступает момент, когда сон «приют», он опирается на то подражание, с которым я к нему эращался, мне удается стать тем, кем я притворялся, — этой ассой, лишенной взгляда и почти лишенной мыслей, приэжденной к какой-то точке пространства и присутствующей в мире лишь посредством анонимного бдения чувств. Ьследняя связь, несомненно, делает возможным пробуж_ение: через эту приоткрытую дверь вещи возвращаются, [чспящий вновь приходит в мир. Точно так же больной, рпорвавший с миром других, еще может замечать их ощутимое ^Окружение и отвлеченно представлять себе будущее при Помощи, к примеру, календаря. В этом смысле спящий Никогда не замыкается в себе до конца, никогда не бывает улящим в полной мере, а больной не бывает полностью |<презан от интерсубъектного мира, не бывает безнадежно иьным. Однако возможностью возвращения в действитель|«Ый мир они обязаны безличным функциям — органам чувств, взыку. Мы остаемся свободными по отношению ко сну и '"болезни ровно в той мере, в какой мы всегда вовлечены в |'«остояние бодрствования и здоровья, наша свобода опирается * наше бытие в ситуации, и она сама является ситуацией. 1'Сон, пробуждение, болезнь, здоровье — это не модальности сознания или воли, они предполагают «экзистенциальный шаг».1 Афония или анорексия* не просто воспроизводят отказ от речи, или от поддержания жизни, они — это отказ от других или от будущего, отказ, вырванный из естественного переходного состояния «внутреннего феномена», обобщенный, завершенный, ставший фактической ситуацией. Роль тела в том, чтобы обеспечить эту метаморфозу. Оно преобразует идеи в вещи, мое подражание сну — в действительный сон. Если тело может символизировать существование, это потому, что оно осуществляет его и является его актуальностью. Оно вторит его двоякому движению систолы и диастолы.** С одной стороны, тело в самом деле является для моего существования возможностью отстраниться от самого себя, сделаться анонимным и пассивным, укрыться в бесплодном умствовании. У больной, о которой мы говорили, движение к будущему, к живому настоящему или к прошлому, способность учиться, внутренне развиваться, вступать в общение с другими словно бы блокированы в телесном симптоме, ее существование остановилось в развитии, тело стало «тайником жизни».2 Для больного ничего больше не происходит, ничто не обретает смысла и формы в его жизни, или, точнее, происходят лишь всегда похожие друг на друга «сейчас», жизнь сворачивается, и история растворяется в естественном времени. Будучи даже здоровым, вовлеченным в межчеловеческие ситуации субъект — поскольку он обладает телом — в каждое мгновение сохраняет способность укрыться в нем. В то самое мгновение, пока я живу в мире, пока поглощен своими проектами, занятиями, друзьями, воспоминаниями, я могу закрыть глаза, сосредоточиться, прислушаться к стуку крови в ушах, отдаться удовольствию или страданию, замкнуться в этой анонимной жизни, что служит основанием жизни личной. Но как раз потому, что мое тело может отгородиться от мира, оно также является тем, что открывает меня миру и в нем помещает меня в ситуацию. Движение существования к другим, к будущему, к миру может возобновиться, подобно течению реки, сбрасывающей лед. Больной может обрести свой голос не благодаря интеллектуальному усилию или абстрактному решению воли, своего рода превращению, в котором сплачивается все его тело, в доподлинном жесте — как мы ищем и находим забытое имя не «в уме», а «в голове» 1 1или «на кончике языка». Воспоминание или голос обретаются, Jjcoraa тело вновь открывает себя другим или прошлому, когда, оно отдает себя сосуществованию и вновь (в активном смысле) 'вносит значения в окружающий мир за собственными преГделами. Более того, даже будучи вырванным из цепи существования, тело никогда не погружается в себя полностью. Даже углубляясь в переживание тела и одиночество ощущений, я не, дохожу до устранения всякой соотнесенности моей жизни с миром, от меня ежемгновенно исходит какая-то новая интенция — в отношении объектов, что окружают меня и оказываются у меня перед глазами, или мгновений, что приходят и отодвигают в прошлое то, что я только что пережил. Я никогда Не превращаюсь без остатка в вещь, мне все время недостает полноты существования в качестве вещи, моя собственная субстанция изнутри покидает меня, и в любой момент вырисовывается какая-то интенция. Будучи носителем «органов чувств», телесное существование никогда не покоится в самом себе, его все время подтачивает активное небытие, оно беспрерывно предлагаает мне жить, и естественное время с каждым случающимся мгновением без устали очерчивает Пустую форму подлинного события. Без сомнения, это предложение остается без ответа. Мгновение естественного времени ничего не устанавливает, ему суждено тотчас начинаться -сначала и действительно оно делает это в другом мгновении;

годних функций чувств мало, чтобы заставить меня быть в мире: когда я погружаюсь в мое тело, глаза предоставляют мне лишь доступную чувствам оболочку вещей и других людей, сами же вещи приобретают ирреальность, поступки искажаются до абсурда, даже настоящее теряет, как при потере ориентации во времени, устойчивые контуры и принимает облик вечности. Телесное существование, которое протекает во мне без моего участия, — это лишь набросок подлинного Присутствия в мире. Оно закладывает возможность этого присутствия, заключает наше первое соглашение с ним. Я вполне могу удалиться из мира людей и отринуть личное существование, но лишь с тем, чтобы обнаружить в моем теле ту же, но на сей раз безымянную, силу, что обрекает меня на бытие. Можно сказать, что тело — это «скрытая форма бытия 1 самим собой», или, с другой стороны, что личное существо1 Binswanger. Ueber Psychothrapie. S. 188: «Eine verdeckte Form unseres Selbstseins».

Binswanger. Ueber Psychotherapie. S. 188. Ibid. S. 182.

вание — это возобновление и проявление бытия в данной ситуации. Поэтому мы говорим, что тело в каждый момент выражает существование — в том смысле, в каком слова выражают мысль. Помимо конвенциональных способов выражения, которые доносят до другого мои мысли лишь потому, что мне, как и ему, уже даны значения каждого знака, и которые в этом смысле не осуществляют подлинного общения, необходимо разглядеть — и нам это предстоит — первоисходную операцию означения, в рамках которой выражаемое не существует отдельно от выражения, и знаки сами извлекают на свет их смысл. Именно таким образом тело выражает целостное существование, вовсе не являясь каким-то внешним сопровождением ему, но потому, что это существование в нем реализуется. Этот воплощенный смысл является центральным феноменом, по отношению к которому тело и дух, знак и значение — суть абстрактные моменты. Понятое так отношение выражения к выражаемому или знака к значению не является отношением к уникальному смыслу, вроде того, что существует между оригинальным текстом и переводом. Ни тело, ни существование не могут сойти за подлинник человеческого бытия, так как оба они предполагают друг друга и так как тело есть сгущенное или обобщенное существование, а существование — непрерывное воплощение. К примеру, не стоит понимать слова о том, что сексуальность имеет экзистенциальное значение или что она выражает существование так, будто сексуальная драма1 является в конечном счете лишь проявлением или симптомом драмы экзистенциальной. Тот же самый довод, который препятствует «сведению» существования к телу или сексуальности, препятствует также «сведению» сексуальности к существованию: последнее — не какой-то порядок фактов (вроде «фактов психических»), которые можно свести к другим фактам или к которым могут свестись другие факты, но сложная среда их сообщения, место, где их границы расплываются, или, наконец, их общая ткань. Речь не о том, чтобы поставить человеческое существование с ног на голову. Надо без всякого сомнения признать, что стыдливость, желание, любовь вообще обладают метафизическим значением, то есть, 1 Мы используем это слово в его этимологическом смысле и без всякого романтического ореола, как это делал уже Политцер: Politzer. Critique des fondements de la psychologie. Paris, 1929. P. 23.

[ifro они непостижимы, если трактовать человека как машину, ^управляемую природными законами, или даже как «пучок инстинктов», что они имеют отношение к человеку как сознанию и свободе. Человек не показывает свое тело просто 1 так, и когда он это делает, его сопровождает либо страх, либо желание очаровать. Ему кажется, что чужой взгляд, обозревающий его тело, похищает его у него самого, или, напротив,, демонстрация своего тела делает другого беззащитным, и этот Яругой тем самым будет обращен в рабство. Таким образом,, стыд и бесстыдство обретают место в диалектике моего я и другого — в диалектике господина и раба: коль скоро я ;

обладаю телом, то могу быть сведен до состояния объекта под взглядом другого и уже не приниматься им в расчет как Личность или, наоборот, могу стать его господином и в свою «чередь разглядывать его;

однако это господство — тупик, так как с момента признания моей ценности желанием другого,, другой уже не является личностью, признания которой я желал, он отныне — существо очарованное, несвободное и в таком качестве не имеет для меня значения. Стало быть, за словами о том, что я обладаю телом, скрывается то, что я t Могу быть видимым как объект, но стремлюсь быть видимым как субъект, что другой может быть моим господином или - моим рабом, так что стыд и бесстыдство выражают диалектику 1 * множественности сознаний и имеют метафизическое значение..fo же самое следовало бы сказать и о сексуальном желании:.если оно с трудом мирится с присутствием третьего лица, если 'оно воспринимает как знак враждебности слишком непринужденные позы или слишком равнодушные слова желанного существа, значит оно хочет очаровать, а третье лицо и желанное существо, если оно чересчур свободно по духу, не Поддаются его чарам. Поэтому мы стремимся заполучить не Просто тело, но тело, одухотворенное сознанием, и, как говорил Ален, сумасшедшую любят только потому, что ее любили до Помешательства. Важность, приписываемая телу, противоречия любви связываются, таким образом, с более общей драмой, Которая зиждется на метафизической структуре моего телаобъекта для другого и в то же время субъекта для меня. Силой сексуального наслаждения нельзя объяснить, почему сексуальность, в частности явление эротизма, занимает в человеческой,,1сизни такое место, если бы сексуальный опыт не был как бы свидетельством, всем и всегда доступной данностью, дан$ ностью человеческого состояния в таких его самых общих моментах, как независимость и подчинение. Посему не стоит объяснять страхи и тревоги человеческого существования, связывая их с сексуальной озабоченностью, поскольку та сама их уже содержит. Но и сексуальность не стоит сводить к чему-то отличному от нее самой, связывая ее с двусмысленностью тела. Ибо для мышления тело, будучи объектом, недвусмысленно, оно становится таковым лишь в нашем опыте тела, прежде всего в опыте сексуальном, в самом факте сексуальности. Трактовать сексуальность как диалектику — не значит сводить ее к познавательному процессу, а историю человека — к истории его сознания. Диалектика не является отношением между противоречащими друг другу и взаимосвязанными идеями: это устремленность одного существования к другому существованию, которое его отрицает и без которого тем не менее ему не быть. Метафизика — возникновение чего-то по ту сторону природы — не ограничивается областью познания: она начинается с открытости «другому», она повсюду и в том числе в собственном развитии сексуальности. Верно, что мы, как и Фрейд, широко трактуем понятие сексуальности. Так как же мы можем говорить о ее собственном развитии? Как мы можем характеризовать в качестве сексуального содержание сознания? Да, мы не можем этого делать. Сексуальность скрывается от самой себя под маской всеобщности, она все время пытается избежать напряженности и драмы, которые сама же инициирует. Но в то же время, что дает нам право говорить, что она скрывается от самой себя, как если бы она была субъектом нашей жизни? Не следует ли сказать попросту, что она преодолевается и тонет в общей драме существования? Здесь налицо два заблуждения, которых надо избежать: одно — в том, что за существованием не признают иного содержания, кроме содержания явленного, выраженного в четких образах, как это происходит в философиях сознания;

другое — в том, что это явленное содержание дублируют содержанием скрытым, но также выраженным в образах, как это делают психологи бессознательного. Сексуальность не преодолевается в человеческой жизни, но и не отображается в средоточии этой жизни бессознательными представлениями. Она все время присутствует там, как некая атмосфера. Во сне человек начинает не с того, что представляет себе скрытое содержание сна — то, что будет выявлено «вторым пересказом» при помощи адекватных образов;

он начинает не с ясного представления гениталий в возбуждении •штального происхождения, чтобы затем перевести этот текст иносказательный язык. Для него, отрешившегося от языка црствования, генитальное побуждение или сексуальный имльс сразу являются образом стены, по которой надо карабкаться, или фасада, на который надо взобраться, — ррразом, который обнаруживается в явном содержании. СекИуальность рассеивается по образам, которые сохраняют от нее ншь какие-то типичные отношения, некоторую аффективную >еделенность. Мужской половой член становится той змеей, 1 tu фигурирует в явленном содержании. Сказанное только что сновидце верно также и для той вечно дремлющей части ас самих, которую мы ощущаем по сю сторону наших представлений, для той индивидуальной поволоки, сквозь рюторую мы воспринимаем мир. Присутствуют в ней какие-то мутные формы, предпочтительные отношения, ничуть не 5ессознательные», о чьей двусмысленности и связи с сексувьностью мы прекрасно знаем, хоть они и не выказывают их Определенно. Сексуальность, подобно запаху или звуку, разгосится из области тела, которую она занимает по преимуЛиеству. Здесь мы вновь сталкиваемся с общей функцией жщразумеваемого перемещения, которую обнаружили в теле ?ири изучении телесной схемы. Устремляя кисть к объекту, я фтайне знаю, что моя рука вытягивается. Двигая глазами, я :ртдаю себе отчет об их движении, не осознавая его в ясном ^Юиде, и понимаю в связи с ним, что перемены поля зрения — только кажимость. Также и сексуальность, не будучи объектом сного осознания, может мотивировать излюбленные формы j o e r o опыта. Взятая в таком виде, то есть как двусмысленная ;

атмосфера, сексуальность соразмерна с жизнью. Иными сло;

'вами, многозначность присуща человеческому существованию, ;

'И все, что мы переживаем и о чем размышляем, всегда имеет Множество смыслов. Стиль жизни — тактика бегства или.Потребность в одиночестве — есть, возможно, обобщенное [выражение некоторого состояния сексуальности. Становясь |.существованием, сексуальность обретает столь общее значение, "Сексуальная тема становится для человека поводом для стольКих суждений, которые справедливы и истинны сами по себе, Едля стольких разумно обоснованных решений, словом, сексудльность так обогащается на своем пути, что невозможно в l форме сексуальности искать объяснение формы существоваLaforgue. L'Echec de Baudelaire. 1931. P. 126.

ния. Тем не менее это существование есть возобновление и разъяснение сексуальной ситуации и, таким образом, оно обладает по меньшей мере двойным смыслом. Между сексуальностью и существованием имеет место взаимопроникновение, то есть если существование рассеивается в сексуальности, то и сексуальность рассеивается в существовании, так что нельзя определить в каком-то решении или данном действии долю сексуальной мотивации по сравнению с остальными, нельзя охарактеризовать решение или поступок как «сексуальные» или «несексуальные». В человеческом существовании присутствует принцип неопределенности, и эта неопределенность существует не только для нас, она идет не от какого-то несовершенства нашего познания;

не следует думать, что Бог мог бы прозондировать наши сердца и тела и разграничить в нас то, что идет от природы, и то, что идет от свободы. Существование неопределенно само по себе, такова его фундаментальная структура, поскольку оно является действием, посредством которого то, что не обладало смыслом, его обретает, то, что имело лишь сексуальный смысл, обретает более общее значение, случайность становится основанием, поскольку существование преобразует факт в ситуацию. Мы назовем трансценденцией это движение, в котором существование присваивает себе факт и преобразует его в ситуацию. Именно потому, что существование — это трансценденция, оно никогда ничего не преодолевает окончательно, так как в этом случае напряжение, которое его определяет, исчезло бы. Оно никогда не покидает само себя. То, что оно есть, никогда не остается внешним и случайным для него, так как оно его вбирает в себя. Поэтому сексуальность, как и тело вообще, не может быть сочтена за случайное содержание нашего опыта. У существования нет случайных атрибутов, нет содержания, которое не способствовало бы проявлению его формы, оно не допускает само по себе чистого факта, так как является движением, которое берет факты на себя. Могут возразить, что организация нашего тела несущественна, что можно «представить человека без рук, ног, головы»1 и тем более человека без пола, который размножался бы черенками или отводками. Но это верно лишь в том случае, если руки, ноги, голову или половые органы рассматривать абстрактно, то есть как фрагменты материи, вне их жизненной функции, если и человека создать абстрактное понятие, в которое будет шчено только cogitatio. Если же, напротив, определять цовека через опыт, то есть через свойственный ему способ ^ормления мира, и вернуть «органы» в то функциональное loe, из которого они выкроены, тогда человек без рук или половой системы столь же невозможен, как и человек без ашления. Нам могут снова возразить, чт,о наше предположеае остается парадоксом, пока не превращается в тавталогию: утверждаем, в общем, что человек отличался бы от того, • |саков он есть, и потому не был бы человеком, если бы у него Отсутствовала хотя бы одна из систем отношений, которыми обладает на деле. Однако, добавят к этому, все дело в том, мы определяем человека через человека эмпирического, как он фактически существует, и объединяем в сущностFjio-необходимом, в априорно-человеческом свойства этого целого, которые были соединены лишь в результате (|тречи множества причин и каприза природы. В действительЁ'-Йости мы не воображаем с помощью ретроспективной иллюзии ||сакую-то сущностную необходимость, мы констатируем экзис;

Унциальное сцепление. Ибо, как мы показали выше, аналислучай Шнайдера, все «функции» в человеке — от ексуальности до движения и мышления — строго взаимосвязаны, в целостном бытии человека невозможно выделить Телесную организацию, которую можно было бы трактовать как случайный факт, и другие предикаты, которые принадле'дали бы ему по необходимости. Все в человеке необходимо,,И, к примеру, не является простым совпадением то, что разумное существо — это также существо прямоходящее или Обладающее большим пальцем, противопоставленным остальР*-«ым;

во всех этих качествах проявляется один и тот же способ Существования.1 Все в человеке случайно в том смысле, что SOT человеческий способ существования не гарантирован фюбому человеческому отпрыску никакой сущностью, которую он получал бы с рождения и которая должна была бы все Йремя воссоздаваться в нем, сталкиваясь со случайностями «Объективного тела. Человек — это историческая идея, а не Естественный вид. Иными словами, в человеческом существо]вании, во всем том, чем оно обладает, нет ничего безусловного, и вместе с тем — никакого случайного свойства. Человеческое существование заставляет нас пересмотреть привычные поня Pascal. Penses et Opuscules (Ed. Brunschvicg). Section VI. № 339. P. 486.

Ср.: Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 160—161. Морис Мерло-Понти тия необходимости и случайности, так как оно есть преобразование случайности в необходимость в акте приятия. Мы есть все то, что мы есть, на основе фактической ситуации, которую делаем нашей и непрестанно преобразуем через своего рода уклонения от нее, которые ни в коем случае не являются безусловной свободой. Не может быть такого объяснения сексуальности, которое сводило бы ее к чему-то иному, нежели она сама, ибо она уже и есть иное и, если угодно, наше бытие в целом. Могут сказать, что сексуальность драматична, ибо мы вовлечены в нее всей нашей личной жизнью. Но вот почему мы это делаем? Почему наше тело является для нас зеркалом нашего бытия? Разве не потому, что оно — это естественное «я», течение данного существования, так что мы никогда и не знаем, кому принадлежат те силы, что нас несут, — ему или нам;

так что, точнее, они никогда не являются ни его, ни нашими в полной мере. Нет и не может быть сексуальности преодоленной, как не может быть и сексуальности замкнутой в себе. Никто окончательно не спасен и никто безвозвратно не потерян. 1 Опираясь на дескриптивный феноменологический метод, не так-то просто вырваться из пут исторического материализма, осудив «редукционистские» концепции и каузальное мышление, как и из пут психоанализа. Ибо исторический материализм, как и психоанализ, не привязан к тем «каузальным» формулировкам, которые были ему приданы, и мог бы быть изложен на каком-то другом языке. Он заключается в создании исторической экономики, равно как и экономической истории. Экономика, на которой он основывает историю, не является, как в классической науке, замкнутым циклом объективных процессов, она есть борьба производительных сил и производственных отношений, которая завершается лишь тогда, когда производительные силы выходят из анонимного состояния, обретают самосознание и становятся в результате способными на построение будущего. Очевидно, что это осознание — явление культуры, и благодаря ему в ткань истории могут вплестись всевозможные психологические мотивации. «Материалистическая» история революции 1917 года заключается не в объяснении каждого революционного прорыва индексом цен в рассматриваемый момент, а в его рассмотрении внутри динамики классов и менявшихся с февраля по октябрь отношений сознательности между двумя властями — новой пролетарской и старой консервативной. Не история оказывается сведенной к экономике, а, скорее, экономика реинтегрированной в историю. В работах, вдохновленных «историческим материализмом», он часто является не чем иным, как конкретной концепцией истории, принимающей в расчет помимо ее явного содержания, — к примеру официальных «гражданских» отношений в рамках демократии, — ее скрытое содержание, то есть взаимоотношения между людьми в том виде, в каком они сложились на деле в конкретной жизни. Когда «материалистическая» история характеризует демократию как «формальный» режим и описывает те коллизии, которые этот режим преследуют, она стремится отыскать под юридической абстракцией гражданина реального субъекта истории. И этот субъект — не просто субъект экономический, человек как 1 сила производства, но более широко — живой субъект, человекюивдсч^-ъ, определяющийся тем, что он стремится придать форму своей рвни, что он любит, ненавидит, творит или не творит произведения искусства, leer или не имеет детей. Исторический материализм Не есть безоговорочная ономическая каузальность. Хочется сказать, что он основывает историю и эсоб мышления не на производстве и способе труда, но шире — на способе цествования и сосуществования, на взаимоотношениях между людьми. Он сводит историю идей к экономической истории, но интегрирует их в историю, в служащую выражением их обеих историю социального вррщсчпования. Солипсизм как философская доктрина не является следствием |И|8СТНОй собственности, дело в другом: в экономическом устройстве и в концепции ира проявляется одна и та же экзистенциальная установка на разобщенность pi u;

недоверие., Однако такое прочтение исторического материализма может показаться Ц'даусмысленным. Мы «раздуваем» понятие экономики, как Фрейд раздувает ие сексуальности, мы вводим в него помимо процесса производства и мм^ экономических сил против производственных отношений сплетение 'психологических и нравственных мотивов, которые в равной мере детер^Нинируют эту борьбу. Но не теряет ли в таком случае слово «экономика» (»Ьякую смысловую четкость? Если экономические отношения не выражаются в форме Mitsein,* то, может быть, форма Mitsein выражается в экономических • отношениях? Соотнося частную собственность, как и солипсизм, с опреде['ленной структурой Mitsein, не переворачиваем ли мы вновь историю с ног голову? И не следует ли выбрать один из двух следующих постулатов: либо ша существования имеет чисто экономическое значение, либо экономиI адская драма растворяется в драме более общей и имеет лишь некое *^сзистенциальное значение, что возвращает нас к спиритуализму? ' {, Вот эту-то альтернативу и позволяет преодолеть, будучи верно воспринятом, понятие существования, и то, что мы сказали выше об экзистенциальной 'Концепции «выражения» и «значения», должно быть применено и к теперешуему предмету разговора. Экзистенциальная теория истории двусмысленна,, ей нельзя поставить это в упрек, ибо эта двусмысленность заложена в вещах. Именно в преддверии революции история теснее всего сближается с fi $кономикой, и так же, как в рамках индивидуальной жизни болезнь подчиняет ВС'Чсловека витальному ритму его тела, в революционной ситуации,— к примеру 1 в условиях всеобщей забастовки,— производственные отношения проступают, К' оказываются ясно восприняты в качестве ключевых. И мы только что видели, / жго исход зависит от того, каким образом наличествующие силы осмысливаются,1'<ЧРУГ другом. Тем более ясно то, что в периоды спада напряжения экономиL

в этом смысле она коэкстенсивна истории. Действие художника или философа свободно, но не лишено мотива. Их свобода заключена в двусмысленной силе, о которой мы говорили только что, или же — в процессе уклонения, о котором говорили выше;

она в том, что мы берем на себя фактическую ситуацию путем придания ей иносказательного смысла вдобавок к смыслу прямому. Так Маркс, которому не нравится быть сыном адвоката и студентом философии, мыслит свою собственную ситуацию как ситуацию «мелкобуржуазного интеллигента» и помещает ее в новую перспективу классовой борьбы. Так Валери превращает в чистую поэзию болезненность и одиночество, из которых другие ничего бы не сделали. Мышление есть жизнь среди людей в том виде, в каком она сама себя понимает и интерпретирует. Нельзя сказать, где в этом волевом возобновлении, в этом переходе от объективного к субъективному кончаются силы истории и начинают действовать наши силы, и мы ничего не можем сказать с полной определенностью, так как история существует лишь для субъекта, который ее переживает, а субъект существует лишь в исторической ситуации. Нет единственного значения истории, то, что мы делаем, всегда имеет множество смыслов, это-то и отличает экзистенциальную концепцию истории как от материализма, так и от спиритуализма. Но всякое культурное явление имеет помимо прочих экономическое значение, и как оно не сводится к этому феномену, так и история никогда не может быть вне экономики в принципе. Правовая концепция, мораль, религия, экономическая структура взаимно означают друг друга в Единстве социального события, как части тела подразумеваются друг другом в Единстве жеста, или как «физиологические», «психологические» и «моральные» мотивы переплетаются в Единстве действия;

невозможно свести жизнь среди людей либо к экономическим связям, либо к принятым людьми юридическим и моральным отношениям, как невозможно свести индивидуальную жизнь либо к телесным функциям, либо к нашим представлениям об этой жизни. Но в каждом случае один из порядков значения может рассматриваться как преобладающий, один жест — как «сексуальный», другой — как «любовный», третий, наконец, — как «воинственный», и даже (в сосуществовании) один исторический период — как главным образом культурный, другой — как прежде всего политический или экономический. Вопрос о том, в экономике ли заключен основной смысл истории нашего времени и не дают ли нам идеологии лишь второстепенного, или производного, ее смысла, относится уже не к философии, но к политике, и чтобы его разрешить, надо выяснить, который из сценариев — экономический или идеологический — с большей полнотой охватывает фактическое положение дел. Философия может лишь показать, что это возможно, если исходить из удела человеческого.

sat !< VI. ТЕЛО КАК ВЫРАЖЕНИЕ И РЕЧЬ Мы обнаружили в теле единство, отличное от единства ручного объекта. Только что мы выявили даже в его сексуальной функции интенциональность и способность озна *1ения. Попытавшись описать феномен речи и намеренный акт ^значения, мы, возможно, сумеем окончательно преодолеть ^Классическую дихотомию субъекта и объекта. Осознание речи как самобытной области явно запоздало. |'ЗДесь, как и везде, отношение обладания, хоть оно и очевидно самой этимологии слова «обыкновение», с самого начала Скрыто отношениями сферы бытия, или, как еще можно оказать, внутримировыми и оптическими отношениями.1 Вла,-дение языком изначально понимается как простое действи|^ельное существование «словесных образов», то есть следов, ^•Оставленных в нас произнесенными или услышанными слова,ми. Являются ли эти следы телесными или же откладываются [*В «бессознательной психике» — не так уж важно, и концепция ^'"1зыка в обоих случаях сходится в том, что «говорящего нет. Стимулы ли вызывают, согласно законам l Это различение обладания и бытия не совпадает с различением, г-'Вриводимым Марселем (Marsel. Etre et Avoir. Paris, 1935), хотя и не исключает k'iro. Марсель берет обладание в неполном смысле, который оно имеет, когда [(Обозначает отношение собственности (я обладаю домом, я обладаю шляпой), бытие — сразу в экзистенциальном смысле бытия или принятия на себя $4jW есмь мое тело, я есмь моя жизнь). Мы предпочитаем учитывать Потребление, в которое входит термин «бытие» в его неполном смысле Существования в качестве вещи, или предикации (стол есть, или стол есть,8етьшой), и обозначать словом «обладание» отношение субъекта к тому, во он себя проецирует (я имею идею, я имею желание, я имею страх). поэтому наше «обладание» примерно соответствует бытию Марселя, а наше '»(бытие — его «обладанию».

нервной механики, возбуждения, способные привести к артикуляции слова, или же сознательные состояния влекут за собой на основании усвоенных ассоциаций появление соответствующего словесного образа — так или иначе речь обретает место в цепи феноменов в третьем лице, нет того, кто говорит, есть лишь поток слов, которые порождаются без всякой руководящей ими интенции речи. Смысл слов считается данным стимулами или состояниями сознания, и его остается назвать;

звуковая, или артикуляционная, конфигурация слова дается мозговыми, или психическими, следами, речь не является действием, она не проявляет внутренних возможностей субъекта: человек может говорить так же, как электролампа может накаливаться. Существование избирательных расстройств, поражающих разговорный язык, но не затрагивающих письменный, и наоборот, или возможность постепенного нарушения речи объясняются тем, что язык образован рядом независимых элементов и что речь вообще является бытием разума. Теория афазии и языка казалось полностью преобразилась, когда удалось выделить помимо анартрии,* затрагивающей артикуляцию слова, подлинную афазию, которая всегда сопровождается умственными расстройствами, и помимо автоматического языка — действительно двигательного феномена в третьем лице — язык интенциональный, который как раз и поражается большинством афазий. Индивидуальность «словесного образа» в результате оказалась распавшейся. То, что утратил больной и чем обладает здоровый, это не запас слов, но определенный способ их употребления. То же слово, которое остается в распоряжении больного в рамках автоматического языка, становится недоступным для него в рамках языка немотивированного;

тот же больной, который без труда находит слово «нет», чтобы ответить отрицательно на вопросы врача, то есть когда оно означает актуальное и данное в переживании отрицание, не может его произнести в рамках занятия, лишенного эмоционального и жизненного интересов. Таким образом, за словом обнаруживается некая позиция, функция речи, которая его обусловливает. Стали различать слово как орудие действия и слово как средство незаинтересованного наименования. Если «конкретный» язык оставался безличным процессом, то язык немотивированный (подлинное наименование) становился феноменом мышления, и как раз в расстройстве мышления следовало искать первопричину некоторых афазий. К примеру, амнезия названий цветов, помещен н в совокупность поведения больного, оказывалась своего ца особым проявлением более общего расстройства. Болье, которые не могут назвать показываемые им цвета, Неспособны также классифицировать их согласно данной ^инструкции. К примеру, если попросить их рассортировать : «ебразцы цветов согласно основным оттенкам, сразу становится Мечевидным, что они делают это медленнее и скрупулезнее Нормального человека: они сопоставляют образцы друг с 'другом и не видят с первого взгляда, что их «соединяет». Более ;

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.