WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |

«Екатерина Михайлова “Я у себя одна”, или Веретено Василисы Москва Независимая фирма «Класс» 2003 УДК 615.851 ББК 53.57 М 94 Михайлова Е.Л. М 94 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы. — 320 с. — ...»

-- [ Страница 4 ] --

первые попытки другого поведе ния вызывают у окружающих не поддержку, а немедленное усиление дав ления — “попробовала возражать, только хуже стало”. Понимание “вто ричной выгоды” положения страдалицы неприятно, коробит, не позволяет 158 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы сохранить представление о самой себе как о “хорошей девочке”. Первые выплески собственного гнева могут напугать — они бывают очень силь ными, с оттенком мстительности и немалой долей жестокости, которой в себе не признаешь. В общем, в одиночку и без поддержки завершить этот труд, миновать всех демонов и прийти к сбалансированному, достойному состоянию очень тяжело — почти как пешком пройти до Южного полюса и обратно. Ирина Львовна, наша следующая героиня того же дня, совсем из другого теста: властная, крупная, шумная. Работает на двух работах, успешна, чес толюбива. Муж — милый, тихий и по своему тоже вполне состоявшийся человек, талантливый технарь, вовремя нашедший свое место в жизни: разрабатывает некие тонкие технологии для весьма процветающей компа нии. Домашних вопросов не решал и не любил ни во времена секретного НИИ, ни теперь. Ирина Львовна расшибалась в лепешку ради жилья, ради хорошего садика и хорошей школы для сына, добивалась для него всего того, чего обычно добиваются энергичные матери. Сын же вырос мягким, не очень уверенным в себе молодым человеком — немного похож на отца, но гораздо хуже сосредоточивается, не азартен, работает в крупной фирме без особого воодушевления, друзей мало, девушек стесняется, от отца да лек, маму побаивается, чувствует, что “не оправдал вложений”. И правиль но, в общем то, чувствует. В одной из первых сцен своей работы Мама об ращается к спине сидящего за компьютером Сына: — Господи, уж съехал бы куда с глаз долой, недоразумение какое то, а не ребенок! Разве я для этого горы сворачивала, чтобы каждый вечер видеть вот это все, это унылое создание? Я ж тебе все воз можности создала, ну почему ты такой несчастный!? И с детства, с детства такой! И всегда меня этой своей квелостью бесил! Да, я многое решала за тебя. Да. Но я же решу лучше! Какую я тебе прекрасную карьеру простроила, какие возможности! Ох, мясо в сумке подтекает — вот, смотри, парная телятина, ведь не сунешь в рот кусок — так и будешь у компьютера своего сидеть голод ный, чучело беспомощное... Достаточно? Такие разные, обитательницы “другой стороны Луны” схожи в одном: своим поведением они программировали совсем не тот результат, который ожидали: за что боролись, на то и напоролись. Жертва Майя, отка зываясь от минимальных знаков уважения и признания своего труда и сво ей личности — а ведь были кое какие в самом начале, — вовсе не ждала оскорблений. “Отдавая все”, она надеялась на похвалу, покровительство, на то, что о ней позаботятся, — а уж она отработает, уж она наизнанку вы вернется. Ей хотелось быть надежной опорой любимому мужу, всегда быть рядом с дочерью, раствориться в их потребностях — быть нужной, быть в Еще раз про любовь безопасности, в тени, но всегда под рукой... Такие понятные желания. Та кое искушение. Такой капкан с восхитительно пахнущей приманкой. Тем более, что одной из любимых “воспитательных” фраз Майиной мамы было: “Будешь много о себе понимать, никому не будешь нужна”. Можно дога даться, что одинокий, застенчивый ребенок любое проявление своего “Я” старался как то скрыть, затушевать, а то ведь кто нибудь подумает, что она “много о себе понимает”! Нет, спасибо, мне ничего не нужно. Ничего ни чего, все в порядке, это я сама лицом ударилась, такая неловкая... И вот еще что важно, просто очень важно: Майя пыталась дать своим близ ким именно то, чего ей самой катастрофически не хватало. Ах, как часто мы впадаем в это заблуждение и предлагаем, как зверюшки в “Винни Пухе” предлагали Тигре, “свою еду” — чертополох, желуди или чем нас там еще недокормили... “Воительница” Ирина Львовна совершенно не собиралась сломить дух сво его сына — она просто все решала за него. Хотя бы потому, что за нее саму в жизни никто и ничего не сделал, она вообще росла заброшенным ребенком. И вот это свое — причем детское — счастье, эти “желуди и чер тополох” она продолжает навязывать сыну, иногда даже открытым текстом восклицая: “Обо мне бы хоть раз в жизни кто нибудь так позаботился!”. Ее сценарий — “сама не сделаешь — никто не сделает”, помощи ждать не откуда, кругом сплошные спины занятых своими делами взрослых. Един ственное, что приветствуется, — это самостоятельность: девочка часами играет одна, без помощи делает уроки, решает все свои проблемы — и тем самым не создает проблем родителям. Пока она находит все новые и новые решения, про нее можно вообще забыть — и именно поэтому ее собствен ная семья будет ежесекундно помнить о ее присутствии: “Чтоб на меня так давили, как я на тебя давлю!”. Первым шагом к самостоятельности ее сына, скорее всего, станет какое ни будь: “Мама, помолчи, это я решу сам” — и хорошо еще, если мама примет это как знак нормального роста и развития. Потому что иначе горечи и обиды хватит на все лунные кратеры как с той, так и с этой стороны... Как сказала одна англоязычная писательница: “В первые годы мать — самый важный человек в жизни ее ребенка, и если она хорошая мать, ей, возмож но, удастся стать самым тупым, по его мнению, человеком”. Неплохо, а? Но как же трудно... Сложность и коварство проблемы в том, что эгоизм и самопожертвование как то так хитро переплетены, так умеют притвориться друг другом, что порой у всех нас дважды два равняется пяти. Посмотрите, сколько вокруг женщин, гордящихся тем, что “отдали все” — и сколько из них нанесли этим серьезный вред не только себе, но и тем, ради кого разбивались в ле 160 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы пешку, ложились трупом и выворачивались наизнанку. Язык наш — инст румент тонкий: хорошее дело вряд ли называлось бы такими словами. Ка кие могут быть партнерские отношения с вывернутым наизнанку, разби тым в лепешку трупом? С другой стороны, достойное человеческое партнерство невозможно без умения уступить, порой подумать сначала о другом, но по возможности без самоотвержения, и уж точно — без великодушия. Женщины легче и чаще попадают в ловушку, которой сплошь и рядом становится для них роль благородной жертвы. Причин тому много. Есть совсем простые: если бы не женская способность на самом деле забывать свою боль, игнорировать соб ственную усталость и не замечать потребностей, забота о маленьком ре бенке была бы невозможна. Полная включенность в состояние и ощущения другого — биологически целесообразное свойство. Как и с прочими дара ми матушки природы, здесь легко утратить меру. Существует система ролевых ожиданий: женщине предписывается пони мать, сочувствовать, терпеть, заботиться и угадывать даже еще не выра женные потребности: в “идеальном” — для кого? — союзе значительная часть работы матери, жены, подруги так и представляется. Женщина, кото рая двадцать четыре часа в сутки “живет не для себя” и “отдает все”, удоб на. Но только теоретически. Разменной монетой в союзах с таким “идеа лом жены и матери” сплошь и рядом становится чувство вины: она такая хорошая (а я не оправдал);

она такая хорошая (к чему бы придраться?);

она такая хорошая (век бы не видеть этого живого укора);

она такая хоро шая (ну, значит, ей это зачем то надо). Исполнение роли Идеальной на практике перерождается в “мама знает лучше”, в делание всего и за всех, в хитрое косвенное воздействие кнутом и пряником, в горькое разочарова ние. Обратите внимание: и Майя, и Ирина Львовна на свой лад стремились к исполнению ролей “классического репертуара”: безответной овечки и активной мамаши львицы. И преуспели... А у нас, кроме всего прочего, для попадания в ловушку стремления “отдать все” есть причины исторические: в трудные времена — то есть последние лет сто — отдавать ближним последний кусок считается правильным и по четным, собственные страдания вознаграждаются чувством выполненного долга, уважением окружающих. А сценарий, где героиня “во всем себе от казывала, только чтобы....”, становится нормой. Вспомните бесчисленные истории о том, как бабушка три раза перешивала мамину школьную фор му — непременно ночью, днем она, как и все, работала. Как были выменя ны на хлеб ложки из приданого. Как добывались все нехитрые жизненные блага. Как “одна поднимала детей” — муж то ли сидел, то ли воевал, то ли пил без просыпу. Я встречала на группах женщин еще вполне цветущего возраста, не заставших войну и карточки, но знакомых с настоящим чув ством голода. Диеты и Брэгг тут ни при чем: трудный период жизни, поте Еще раз про любовь ря работы, ребенок, нищенское пособие, на которое ничего нельзя купить. “Чай пей без меня, я уже поела”. Почему кажется, что мы все когда то это слышали? И все таки, при всей мощи оказываемого на нас влияния самых разных факторов, выбор за нами. И всегда остаются несколько простых и здравых мыслей — тоже, кстати, не вчера родившихся, — которые стоит иногда вспоминать. Нашим любимым людям лучше, когда мы здоровы и счастли вы, когда нам радостно и интересно жить. Если это не так, то возникает вопрос: зачем мы окружили себя людьми, не желающими нам добра? Решая и делая все за своих близких, мы разрушаем не только себя, но и их уве ренность в себе — а возможно, и развращаем, питаем их темные стороны. Если так сильно хочется “полностью посвятить себя” кому то, стоит спро сить себя: это действительно нужно тому человеку? (В том, разумеется, случае, когда ему больше трех — если меньше, ответ будет другой.) Но если это не младенец, то не тяжкий ли груз мы тем самым на него взвали ваем, не собираемся ли, втайне даже от себя самих, потом предъявить счет? Не убегаем ли в это “служение” от каких то своих проблем? И все таки дар это или жертва? Дарить, как все мы знаем, радостно, и дарящий стано вится богаче, а не беднее. Так вот, делая именно такой выбор, становимся ли мы лучше, мудрее, больше в ладу с самой собой? Примеры бесхитрост ного, радостного, “белого” самоотречения есть — как, бесспорно, есть свя тые, безусловная любовь и мгновения подлинного счастья. Но святых не бывает много — столько, сколько вокруг женщин, “отдавших все” и “поло живших жизнь”. И то, что начинается как искреннее стремление без остат ка раствориться в жизни другого человека, только отдавать и ничего не по лучать взамен, ведет нас прямиком туда, куда обычно и заводят дороги, вы мощенные благими намерениями... Позвольте рассказать очень страшную историю на тему “женщины и эго изм”. Она так же правдива, как и остальные, но, к счастью, я не знакома лично с ее действующими лицами. Так вот, однажды мне довелось подслу шать разговор двух дам в троллейбусе. Говорили о детях какой то общей знакомой. И представьте, эта Лина “такая умная — с самого начала, просто с пеленок, внушила дочери, что с ее рождением потеряла здоровье, вообще положила жизнь на ее воспитание, и у нее выросла такая чу удная девоч ка, ну совершенно домашняя, ей двадцать пять и до сих пор по струнке хо дит!” — “Так и надо, Сонечка, так и надо! Чтобы чувствовали, кому они всем обязаны!” И тут с заднего сиденья прозвучал какой то даже сладо страстный смешочек. Я тихонечко, с большими предосторожностями обер нулась... но, конечно, не увидела ни помела, ни когтей, ни клыков. Всего лишь двух хорошо одетых матрон, полностью уверенных в своей правоте.

ПРО ЭТО, ДА НЕ ПРО ТО Всех прикроватных ангелов, увы, Насильно не привяжешь к изголовью. О, лютневая музыка любви, Нечасто ты соседствуешь с любовью. Легальное с летальным рифмовать — Осмелюсь ли — легальное с летальным? Но рифмовать — как жизнью рисковать. Цианистый рифмуется с миндальным. Вероника Долина В пропахшем всеми ароматами тропиков магазинчике “Чай вдвоем” на ог ромной жестяной банке с чем то восхитительно душистым и пестреньким можно, изумившись, прочитать: “Плод страсти”. Милая ботаническая ошиб ка торговцев чайными наслаждениями почти неизбежна: эти терпко и сладко пахнущие сушеные кусочки — мелко порезанная маракуя, она же пассифлора, страстоцвет. Кто видел ее цветы, знает: они похожи не то на старинные ордена, не то на орудия пытки: зубастые, когтистые. Одно из давних и уже мало кому в голову приходящих значений слова “страсти” — это страдания. (Как в слове “страстотерпец”, которое тоже как то не ассо циируется с цветочками и ягодками.) Хороший чай — это на языке реклам щиков “райское наслаждение”. Возможно, что и “вдвоем” — у самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра... Муки и страдания преобра жены стихийными лингвистами в нечто совсем далекое, с точностью до на оборот. Цианистый рифмуется с миндальным. А “плодом страсти” в старых романах называют внебрачного ребенка. В том числе и нерожденного. “На соседнем кресле в позе, готовой к надругательству, спит моя двадцатилетняя соседка, та, которая делает пятый аборт. И это так страшно. Не лично мне. Это вообще страшно. Какая то бес смысленная эмблема бессмысленной цивилизации. У девчонки Про это, да не про то накрашены глаза и щеки, рыжий роскошный хвост свисает вниз, и ситцевая наглаженная рубашка с кругленьким умильным во ротничком закатана до груди. У нее накрашены ногти. Она не сколько раз в палате вынимала из кармана халата пузырек лака. Ногти накрашены и на вывернутых железяками кресла ногах с пухлыми детскими пальчиками. И такая во всем этом бессмыс ленная обреченность, что хочется позвонить в Верховный Совет и сказать: “Козлы, или придите и посмотрите на нее, или закупи те, наконец, противозачаточные средства”. И тот самый врач подходит ко мне, натягивая перчатки, и, устало улыбаясь, спрашивает: — Все нормально? — Все сказочно, — отвечаю я хрипло”*. Поразительно, как не принято об этом говорить и как немногочисленны те, кто отважился все таки нарушить круговую поруку молчания, не впадая при этом ни в лихой наплевательский тон, ни в лицемерное “Как она мог ла!” моралистов. В свое время, когда по официальной версии считалось, что “секса у нас нет”, его незапланированных последствий тоже как бы “не было”. Но что то подсказывает: причины внутренних запретов гово рить и думать о “том самом” и об “этом самом” — разные. Особенно это за метно сейчас, когда “сексуальной” кличут каждую галантерейную мело чевку — вроде подтяжек или губной помады. Дочка одной моей подруги про любую деталь жизни говорит: “Сексуально!” Пирожки ли из “Макдо нальдса”, ленточка ли для волос. Мы с ее мамой очень корректно, прогло тив смешочки, интересуемся: “Аришка, а что это значит?” Пятилетняя Ари на, ничуть не смущаясь, ответствует: “Это когда всем нравится”. Разновозрастная публика сосредоточенно шуршит в метро разворотами “СПИД инфо” и никто бровью не ведет. Сказать и показать можно вроде бы все что угодно, а выходящие из Театра Юного Зрителя отроки отпускают вполне откровенные шуточки относительно рода занятий дежурящих на искосок девиц. “Можно все” — кому? Если мы такие свободные, то почему по прежнему можно только о той стороне, которая “всем нравится”? Сексуальная революция доковыляла до родимых просторов на одной ноге и с несколько перекошенным личиком, чего, впрочем, почти никто не заме тил. Потому что признать абсолютную несовместимость легкого, радостно го отношения к сексу и людоедской уродливой практики контроля за рож даемостью — трудно. Те из нас, чья юность пришлась на семидесятые— восьмидесятые годы, далеко не сразу сообразили, что проходила она в *Арбатова М. Аборт от нелюбимого // Меня зовут женщина. М.: Альма Матер, 1997.

164 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы “вилке” весьма двойственных ожиданий. Конфликтных, взаимоисключаю щих. Некоторым на эту “вилку” пришлось напороться не однажды, и цена оказалась высока. С одной стороны, “современная девушка” плевала на ханжескую мораль де журных по этажу и теток на лавочке у подъезда, она уже слышала про сво бодную любовь: будем проще — сядем на пол, темнота — друг молодежи, can’t buy me love и да здравствует здоровая раскрепощенная сексуаль ность. Чья? Моя или его? Неважно, пока “у нас любовь”. И все это — в условиях полного отсутствия сколь нибудь надежной и безопасной контра цепции. Варианты массовые, стандартные — от “Как нибудь да обойдется” до “Ты обещал на мне жениться! — Мало ли что я на тебе обещал”. Так что практическая сторона “здоровой раскрепощенной сексуальности” для женщины означала вечный панический подсчет дней до месячных и идиотские, а то и варварские домашние рецепты. Долька лимона во влага лище — это что! А совет бывалой подруги “как только, так сразу” подмы ваться сухим вином? А аскорбинка “местного действия”, от которой — при неточном соблюдении концентрации — слизистая сходила клочьями? О ка честве тогдашних отечественных презервативов умолчу, на эту тему суще ствует весьма выразительный мужской фольклор. Любопытно, что вольное упоминание — в том числе и на аршинных плакатах в метро — “резинового изделия № 2” (по советской терминологии) стало допустимым и даже весь ма прогрессивным по мере осознания угрозы СПИДа: “Эта мелочь защитит вас обоих”. Теперь об этом — можно, теперь это связывается в сознании с заботой о здоровье молодых людей. Теоретически — обоего пола. Интерес но, кто вообще стал бы “об этом” серьезно задумываться и тем более вкла дывать серьезные суммы в “наглядную агитацию”, если бы “тема презерва тива” по прежнему была связана только с нежелательной беременностью? А на свиданиях нужно оставаться “раскованной” и “современной”, потому что женщина, думающая в постели не о том, что “у нас любовь”, а о чем то еще, — это типичное не то. Уж не фригидная ли? Одно из железных пра вил свободной и раскрепощенной — делай что угодно, лишь бы не запо дозрили в холодности. Если б я была свободна, Если б я была горда, Я б могла кого угодно Осчастливить навсегда. Но поскольку не свободна И поскольку не горда, Я могу кого угодно, Где угодно и когда. Елена Казанцева Про это, да не про то До настоящей свободы следовать собственным желаниям что то далекова то: для нее нужно совершенно иное представление о своей сексуально сти. Например, как о могучей энергии, которой ты сама можешь распоря жаться, — но уж никак не о предмете оценок и сравнений. Иначе получа ется, что самооценка женщины в этой немаловажной сфере ей вроде бы и не принадлежит, зависит от другого, ему вручается: тебе хорошо со мной, милый? Тоже мне свобода... Просто другая зависимость: не от запретов родителей, а от благосклонности партнера. А он, между прочим, под сво бодой чаще всего понимает неотъемлемое право следовать собственной прихоти, стать объектом которой для женщины — большая честь. При внимательном рассмотрении оказывается, что вся эта развеселая за тянувшаяся вечеринка случайных связей, весь парад алле раскрепощен ной сексуальности — по большей части новые декорации старой преста рой пьесы под названием “двойной стандарт”. Откровенная патриархаль ная норма требует от молодой женщины “блюсти себя”, подавляя свою нормальную чувственность. Вот осчастливят законным браком — тогда пожалуйста. Это смешно и несовременно, сказали нам, — так недолго и заслужить репутацию “динамистки”, закомплексованной ханжи, “синего чулка”, фригидной бабы. Подчиняться следует совсем другой норме. Нам теперь нравится, когда женщина не стремится к немедленному браку и проявляет инициативу в постели, нам нравятся “горячие штучки”. Так даже интересней. И уж безусловно удобнее. Опасаться утраты исконных привилегий не стоит, поскольку она никуда не денется: кто правила уста навливал, тот их и меняет. “Глупые девчонки”, не думающие о “последствиях”, далеко не всегда были такими уж глупыми. Даже очень неплохо соображающая голова не может примирить картину сексуальной “свободы”, которая вроде бы уже и не считается чем то запретным, — и суровой реальности. Если все серьезно, имеет отношение к жизни и смерти, то почему такое обязательное ве селье на эту тему? Если трын трава, чего женщины так боятся? Это уже с появлением некоторого опыта можно различить в сексуальных анекдотах и присказках мрачную, убийственную ноту: “Женщина, читающая “Плей бой”, чувствует себя почти как еврей, читающий пособие для нацистов”. Услышать ее слишком рано — нестерпимо, разорвет. Какую то часть кар тины нужно во что бы то ни стало не понять, не осознать: ведь “несты ковка” проходит через твою единственную юность, когда очень — ну очень! — важно успеть все узнать и почувствовать со своим поколением, вписаться, быть “нормальной девчонкой”. И получалось! Потому что моло дость, страсть, плевать на последствия. Потому что очень хотелось лю бить. А если уж любви не выходило, то хоть чтоб похоже на нее было.

166 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы “Он меня уговаривал, что боль пройдет в следующий раз, не кри чи, молчи, надо набраться сил, набирался сил, а я только прижи малась к нему каждой клеточкой своего существа. Он лез в кро вавое месиво, в лоскутья, как насосом качал мою кровь, солома подо мной была мокрая, я пищала вроде резиновой игрушки с дырочкой в боку, я думала, что он все попробовал за одну ночь, о чем читал и слышал в общежитии от других, но это мне было все равно, я его любила и жалела как своего сыночка и боялась, что он уйдет, он устал. [...] Он мне в результате сказал, что нет ни чего красивее женщины. А я не могла от него оторваться, глади ла его плечи, руки, живот, он всхлипнул и тоже прижался ко мне, это было совершенно другое чувство, мы нашли друг друга после разлуки. [...] Наслаждение — вот как это называется”. Это “Время ночь” Петрушевской, дневник незадачливой дочки полубезум ной матери. (Мать в ужасе и омерзении читает — чужой дневник! Ее воз мущенные ремарки циничны тем особым леденящим цинизмом женщин, которых жизнь выучила: аборт — спасительное и лучшее из решений, жилплощадь и непрерывность стажа — вот о чем следует помнить.) Мы к ней еще вернемся, к этой несчастной матери несчастной дочки, и к другим. Слышать эти истории от живых, реальных людей еще больнее. Но позволить себе не знать, не читать, отворачиваться от этой части россий ского женского наследия — жуткого, завернутого в окровавленную гине кологическую пеленку — означает молчаливо согласиться с таким поряд ком вещей. Что и делается. Слово предоставляется только обвинению. В том же метро видимо невидимо плакатиков в жанре “Аборт — это когда мама убивает своего ребенка”. Да, это действительно так. Что тут возра зишь? Душераздирающая картинка — расколотая на куски детская головка, притом ребеночек не новорожденный, а годовалый: с кудряшками, с ясны ми глазками. Что, пробирает? Так ей и надо, безнравственной гадине! Смягчающие обстоятельства к рассмотрению приняты не будут, виновна. Каждая вторая? Каждая ноль целых и девять десятая? Вот эта “ноль целых и девять десятая” едет с работы и взглядом обходит, огибает страшный плакатик: он ведь ей ничем не поможет, он ей — потенциальной или уже состоявшейся убийце — нисколько не сочувствует, он обращается только к ее страхам и чувству вины. Неужели матери, бабушки, сестры непогреши мых господ, это сочинивших и расклеивших, избежали участи подавляю щего большинства советских женщин? Поверить, зная соответствующую статистику — тоже лживую и неполную, — невозможно. И праведный гнев обвиняющих нечист, ибо замешен на умолчании, самовольно присво енном праве не иметь с “этой бабской гадостью” ничего общего. Хорошо быть правым. Плохо — виноватой. Легко жалеть невинных, особенно чу Про это, да не про то жих нерожденных детей. Живых людей женского пола — потруднее. Осо бенно когда их полный вагон....Она автоматически отворачивается. На лавочке напротив народ чита ет — и на каждой второй обложке что нибудь “про это”: томные взгляды, призывные позы, полурасстегнутые и приспущенные одежды — просто сплошное “съешь меня”. Все мужчины на этих картинках агрессивны и ре шительны, все целятся из чего нибудь куда нибудь;

все женщины готовы отдаться. “Сексуально — это когда всем нравится”, не так ли? Женское тело обязано выполнять свои функции и в той, и в другой системе правил: в первой — “давать жизнь”, во второй — просто “давать”. Кто правила устанавливал, тот их и меняет. Как и когда ему покажется нужным. Жила была девочка — сама виновата! Осторожно, двери закрываются, следующая остановка... А пока — “молодо зелено, погулять велено”, и сколько бы раз ни сходило с рук, рано или поздно дело заканчивается тем, ради чего, собственно, это самое “дело” природой устроено именно так, а не как нибудь еще. “Задер жка” — и значит, “залетела”. Как утверждает устное народное творчество, “если ты беременна — знай, что это временно;

если не беременна — это тоже временно”. Переживания молодых и не очень, замужних и одиноких женщин, следующие за закономерной неожиданностью, описаны и извест ны. Если принятое решение — “оставить”, вся тяжесть сложившегося по ложения — прошу простить невольный каламбур — все же окрашена не которой надеждой. Именно надеждой, не более: романтическое представ ление о том, что всякое зачатое дитя непременно заранее любимо своей матерью, ложно. И откуда, скажите, ожидать такой — якобы инстинктив ной — любви, когда большая часть этих женщин сами родились “не во время” — то ли лимон был недостаточно кислым, то ли таинственный и по блату добытый “укол” не подействовал, то ли сроки прошли. Странным образом эти матери не могут удержаться и рассказывают дочерям — по рой еще совсем девочкам, — как их рождение было ужасно некстати, ка кого героизма потребовало, какой благодарности заслуживает. Возможно, так выворачивается наизнанку чувство вины: ведь убить собиралась, как никак. А так вроде получается, что не я перед тобой, а ты передо мной виновата. Все полегче. Возможно, просто нужен слушатель, а собствен ный ребенок до поры до времени не волен отказаться слушать (“Маму слушаешь? Хорошая девочка”.) Возможно, какой то бес толкает сделать все мыслимое и немыслимое, чтобы привязать дочь цепью взаимных обя зательств, упреков, власти над ней и — в будущем — ее власти над мате рью. Потому что настанет момент, когда вот эта некогда нежеланная и уже наполовину прожившая свою жизнь дочь будет решать, во что оце нить теперь уже собственный героизм.

168 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы И все же пока есть жизнь, есть и надежда: на изменение семейного сцена рия, на отца ребенка, на собственные силы. Не исключено, что не очень обоснованная, слабенькая, наивная, — но надежда. Или всего лишь иллю зия, связанная со старой как мир игрой в “женить на ребенке”? А может, это вообще не надежда, а отчаянное игнорирование реальности. В каких то случаях — следование моральному запрету, заповеди “не убий”. В ка ких то — бессознательное желание именно такого исхода.

Боже мой — распускаются веники! Что то нынче весна преждевременна... Я сварила на ужин вареники И призналась тебе, что беременна. Ничего не ответил мой суженый, Подавился улыбкою робкою И ушел, отказавшись от ужина, И оставил конфеты с коробкою. А на что мне они — шоколадные?.. Мне бы кислой капусты, как водится. Ой, любовь моя — песня нескладная: Там где сшито — по шву и расходится... Елена Казанцева Человеческое дитя нуждается в долгом и тщательном выращивании, в по стоянном внимании и любви — это азбучная истина, подтвержденная та ким количеством наблюдений и экспериментов, что и не перечесть. Ма тушка природа сурова и неспроста запрограммировала некоторую избы точность инстинкта размножения: одна моя одноклассница году этак в во семьдесят девятом говорила: “Срочно нужно рожать еще — говорят, через десять лет будет страшная эпидемия СПИДа”. К счастью, прогноз (уж не знаю, чей) подтвердился не полностью, да и не в нем дело: вполне реаль ная женщина Оля сказала — так, к слову — нечто, что может показаться жестоким, чрезмерно расчетливым, почти чудовищным, а это всего лишь голос рода, его намерения продолжаться во что бы то ни стало и учитывать возможные убытки. Оля, между тем, прекрасная мать и нежно любит своих сыновей — это ее личное, человеческое и женское. Оля как одна из милли онов дочерей Матушки природы советует рожать “про запас”, авось сколь ко нибудь да выживет — это ее “видовое”. Она и говорила то не все рьез, — но озвучила глубокую и обычно погребенную под “культурным слоем” тревогу мощных и безразличных к нашей единственной судьбе сил. Еще одна милейшая мама — как она ловко и весело управлялась с двумя рыженькими погодками, это надо было видеть! — говорила уж совсем во пиющие вещи. Биолог по образованию, она вывела некую теорию брака, основанную на интересах рода, даже вида. Для того чтобы выросло нор Про это, да не про то мальное потомство — физически и психически здоровое, адаптированное к среде обитания, способное в свой час размножаться и завоевывать жизнен ное пространство, — младенчикам нужны родители или их полноценная замена. “Поскольку мы не пингвины с их “детскими садами”, — продолжа ла она мысль, — то все таки родители”. При этом мать новорожденного должна быть в идеале спокойна, внимательна, довольна собой и жизнью, как любое млекопитающее. Но если кошка в этом состоянии пребывает не сколько месяцев и даже может себя и детей прокормить, то человеческий детеныш требует гораздо больше времени и сил. Все заморочки, связанные с постоянным сексуальным партнерством — это происки Матушки приро ды, таким образом обеспечивающей надежность зачатия и защиту потом ства. Желание женщины удержать отца своих детей, привязать его к себе и ребенку — это биологически целесообразная программа, в силу своей древности не учитывающая всяких там новейших возможностей обойтись как то иначе. Дети рождаются не для того, чтобы родители были счастли вы, — наоборот: вся легенда семейного счастья, “гнезда” работает в итоге на дальнюю цель рода, а именно, на конкурентоспособное потомство. “Ин стинкт”? Возможно. Не знаю. Знаю другое: во времена, когда долго — на памяти нескольких поколе ний — женщина мать чувствует себя в опасности, когда страх, голод и на силие угрожают ее гнезду и потомству, когда она сама “не в счет”, что то необратимо калечится, словно бы перекрывается (или, может, выворачи вается наизнанку?). Мне известны десятки случаев, когда женщину на первый аборт за руку приводила именно мать: произносились то при этом жестокие бытовые слова насчет “куда тебе” и “кому сейчас нужен этот”, решение сразу объявлялось единственно возможным. Но кто — или что — вело за руку саму мать? Почему она не научила предохраняться, а вместо этого... “Что делать, о Господи, что делать? Что еще возникло в воспален ном мозгу этой самки? Зачем ей еще ребенок? Как она пропусти ла срок, как не сделала аборт? Ежу ясно. Пока мать кормит, часты случаи отсутствия прихода Красной Армии, как моя дочь в разго ворах со своей еще Ленкой: “Красная Армия пришла, на физкуль туру не иду”. И многие так обманываются. Кобель лезет, его ка кое дело. [...] Тогда то она и стала толкаться к врачам [...], а они ее хоп — и поймали... Им, можно подумать, очень необходимы эти дети. [...] Ни для чего, а так. Цоп ребенка! Еще один, а кому, зачем? Надо было найти человека! Сестру в белом халате, чтобы сделать укол, женщину в белом, бабы то справляются, и на шес том месяце тоже. [...] Почему не позаботилась? Мать обо всем нашлась мучиться?” 170 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы Все та же история, написанная Петрушевской, — про маму Анну Аркадьев ну, дочку Алену и ее детей. А еще про умирающую на зловонной больнич ной койке мамину маму Серафиму. Все они родились “некстати”. Все были молоды, любили, надеялись. “Люди в белом” — это отдельная тема. В недавние времена, рассказывали, была такая практика: чтобы получить направление на аборт, обязательно надо было прослушать в консультации лекцию о его вреде. Милая усталая докторша, конечно, эту бессмысленную лекцию читать не жаждала, но та ковы порядки. Начинала уютно, по домашнему: “Что говорить, девочки, никому мы без детей не нужны. А детей после всего, что вы вытворяете, может и не быть...” Потом — жуткие описания всех возможных осложне ний. В конце: “Ну ладно, девчонки. Бегите, скоблитесь. Антибиотики по пейте на всякий случай”. Это, как вы понимаете, еще цветочки. Далеко не самое страшное, что можно увидеть и услышать в женской консультации и уж тем более в роддоме. Фабрика — она и есть фабрика: на одном конвей ере убивают, на другом — наоборот... “Подавленные женщины, сидящие на стульях перед входом в операционную, крики сиюсекундной жертвы и выведение ее под белы рученьки, со всеми мизансценическими подробностями... Она падает, сестры прислоняют ее к стенке и стыдят: “Вы, жен щина, думаете, что вы у нас одна такая? Вон, целая очередь ждет! Давайте быстрее в палату, и пеленку толком подложите, кровь то льется, а убирать некому! Вы же к нам нянечкой работать не пой дете?” Производственная бытовуха;

ожидающие женщины, дело вито поглядывающие на часики, что они еще сегодня успеют по хозяйству кроме аборта;

устало злобные сестры;

надсадный крик из за закрытой двери... По лицам видно, что все идет как надо, взрослые люди привычно занимаются взрослым делом, и только я, инфантильная дура, ощущаю происходящее в трагическом жанре”*. Кровь то льется, а убирать некому. Никому мы не нужны. Вон целая оче редь ждет. Еще один, а кому, зачем? Почему не позаботилась? Не сознаю щая себя жестокость. Привычное бесчувствие. Так обходятся с нами, при чем с самого начала жизни, и не только нашей собственной. “Нас тут не стояло”? Сами к себе относимся, естественно, так же — безжалостно и глухо. Страдание настолько немо, так давно признано само собой разумеющимся, что и за страдание не счи *Мария Арбатова “Меня зовут женщина”. На мой взгляд, эту книгу, как и “Аборт от нелюби мого”, прочитать обязательно надо, и не для литературных наслаждений. А для того, чтобы яснее видеть, четче понимать и успеть поступить со своей и чужой жизнями не по живодер ской традиции, которую мы все унаследовали, а как то по другому.

Про это, да не про то тается — а кому вообще хорошо? “Этот мир организован так, что проще убить, чем вырастить. Я ненавижу этот мир, но сегодня он сильней меня даже внутри меня...”* Что вы орете, женщина? Следующая!

“ДОЧКИ МАТЕРИ” НАОБОРОТ Когда разверзлись тайны пола, за пять минут меня разрушив, все стало безвоздушно полым внутри, а главное, снаружи. И выбравшись из под завала, лепя ошибку на ошибке, чем только я не затыкала пробоины в своей обшивке!.. И отрывали плоть от плоти, и увязали в красной глине ярко накрашенные ногти дежурной гинекологини... Вера Павлова Я знаю, что про это страшно читать и еще страшнее думать. Но уверяю вас, избежать прямого разговора никак нельзя. Хотя бы потому, что мы помним и знаем про это — без кавычек! — гораздо больше, чем нам самим кажет ся. Наши матери имели свой опыт — так же не обсуждаемый вслух и даже в еще большей степени. Имели его и бабушки. И еще как. И уж конечно, один два ребенка в средней городской семье — это не результат тотально го воздержания их родителей, таких же молодых и горячих, как и любые молодые во все времена....Работаем как то раз в городе Эн. Героиня наша уже в зрелых летах, груп па учебная и состоит преимущественно из врачей. На дворе девяностые годы. Тема — вроде бы совсем другая: семнадцатилетний сын гонял на мо тоцикле, довольно сильно разбился;

отец героини — в прошлом летчик ис пытатель, не единожды попадал в аварии;

Татьяна задается мучительным вопросом: не “транслирует” ли она сама сценарий рискованного, опасного для жизни поведения своему Славику, не с ее ли неосознанного благосло вения он гоняет так быстро и тормозит так резко? Поскольку речь явно *Там же.

172 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы идет о семейной истории нескольких поколений, начинаем с года рожде ния героини, с ее собственного “приданого”. Ведущая: Таня, чем было для Вашей семьи Ваше рождение? Татьяна: Проблемой. (Беспомощно, кротко улыбается, словно извиня ется.) Ведущая:??? Татьяна: Меня не должно было быть, мама обращалась к нескольким врачам, но город маленький, никто не рискнул. Тогда за это сажа ли. Я появилась очень некстати. Ведущая: Что Вы чувствуете, думая об этом? Татьяна: Я так часто слышала эту историю, что как то ничего не чув ствую... Маму жалко. Неустроенная, молодая, совсем одна, муж только демобилизовался — тоже ведь трудно после армии в мир ной жизни. А тут еще... Это уж не проблема, а прямо беда. Знакомо? Еще бы! Прямой смысл родительских “сообщений” настолько за терт повторениями и привычной, обыденной интонацией, что как то даже и не воспринимается. А он, между тем, ужасен. Ты — некстати, ты — беда, без тебя нам было бы легче. Нет, конечно, потом полюбили, умилялись, за писывали первые слова, с гордостью вели в первый класс в белом фартуч ке и с бантами, все как у людей. Они такие понятные, такие знакомые, эти родители. Им трудно, им сочувствуешь — ну что поделаешь, такие време на, никто из врачей не рискнул меня убить. Извините, я родилась так не кстати и в таком месте, где цена всякой жизни — копейка. Зато здесь хоро шо умеют героически умирать... На следующий день после Татьяниной работы, которая вообще то была на совершенно другую тему, несколько женщин в группе пожаловались на боли “в области яичников” — доктора же. “О чем болит?” — спрашиваю. “О нерожденных детях, это ясно”. И пришлось нам снова повернуться ли цом — и с открытыми глазами — ко всем случайным, нежеланным, рож денным и нерожденным, своим и своих родителей. Чтобы проститься, оплакать, попросить отпустить, понять... Не могу не вспомнить другую группу — работал со своей темой вообще мужчина, и тема была уж и вовсе не про то... Федор — крепкий сорокалет ний мужик с профилем конкистадора, серьезный и основательный, на свой лад просто таки киногерой. Немного замедленный — не так, как бывает у флегматичных по натуре, а словно бы придерживающий себя, притормажи вающий. Тема — отношения с отцом: “Он стар, он скоро уйдет, а мы до сих пор не можем научиться разговаривать по человечески. Я его люблю. Он Про это, да не про то меня любит, знаю. Но вот с тестем я могу говорить про свое, про семью, про чувства, — а с отцом зубов не разжимаю, никак. Хочу просто успеть”. Ну, и стали разбираться, что ему сжимает зубы. Ведь если бы не было по требности, если бы что то не рвалось изнутри, то и на группу бы не при шел, и работать бы не вызвался, и — самое главное — зубов бы не сжимал. Что, что рвется наружу — и что держит, намертво переклинивает? У отца было пятеро братьев, трое погибли на войне, двое доживают свой век мрачно, ругаясь со своими старухами и попивая горькую. А еще была сест ренка, умершая в детстве от скарлатины. Дед о ней очень горевал, любил сильно. Дело было еще до войны, в деревне, помощи никакой — и сгорела девчоночка. Дед ушел воевать, погиб первым из семьи. А еще... И вот тут Федор еще больше каменеет, желваки играют, слышно, как зубы скрипят в самом прямом смысле слова. Еще — что? Или — кто? И прорывает. А вот это уже история про то про самое. Неспроста рассказываю со всеми военными семейными подробностями, — ибо это одна история, одна семья и одна страна. Еще была тетка, сестра шести братьев и малышки Верочки. Молодая красавица Люба, умершая незадолго до рождения Федора. Зубы скрипят, и из самого нутра вырывается сдавленное рыдание: “Ее бабка убила, Любочку”. Ведущая: Что произошло, Федор? Если это не чересчур для Вас, поме няйтесь с Любой ролями. (Он медлит несколько секунд, мотает головой, чтобы стряхнуть слезы, не замечает протянутого но сового платка, потом решительно садится на стул покойницы тетки.) Федор (из роли Любы): Я Люба, дочь Пелагеи Ивановны и Николая Се меновича. Меня убила моя родная мать. Своими руками сделала мне аборт, и я истекла кровью. У меня был роман с приезжим ин тендантом, он был женат. Я больше ничего не знаю. Мне было двадцать три года. Я — самая страшная тайна семьи. Братья у меня герои, батя герой, а я умирала, как зарезанная свинья, в луже крови. Мама, неужели так было надо?...Я не утверждаю, конечно, что невозможность прямо и душевно разгова ривать связана у мужчин этой семьи с тенью несчастной Любы — это было бы слишком простым ответом. Хотя подумайте: все они праздновали, по минали и просто обедали за тем самым столом, на котором... Все они боя лись, что посадят мать. Любили — не любили, винили — не винили, но за щитили, лишнего слова при чужих никто не обронил. Они хоронили сестру без матери — сама не смогла или они не пустили? Пелагея Ивановна, по лучившая все свои похоронки, что она думала, что чувствовала, когда три ее выживших сына (позже и с женами, и с детьми) отправлялись поминать Любочку? Была сурова — это известно. Выдержала все — и это известно.

174 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы Убила младшую дочь, пропоров ей матку вязальной спицей. Пережила ее на двадцать лет. Сыновья молчали — но только почти, иначе откуда бы Фе дору было узнать? Он — заговорил, хрипя и захлебываясь в словах и сле зах. Как будто за них за всех — убивавших и убиенных, виноватых и не виноватых. И для меня эта мужская история — как раз “про то”.

Лоб обреют — пойдешь отдавать свою, лобок обреют — пойдешь отдавать чужую жизнь. Родина матка, тебе пою, а сама партизански с тобой воюю, ибо знаю: сыну обреют лоб. Ибо знаю: дочке лобок обреют. Чайной ложкой лоно твое скреб Ирод. Роди Ирода. И Назорея. Вера Павлова Неужели непонятно, что для истинно человеческого, трепетного отноше ния к будущей жизни нужно по меньшей мере испытать такое же отноше ние к жизни вообще? Любой — старой, молодой, мужской, женской, дет ской. Тяжело учиться этому, когда все вокруг норовит научить обратному. Стойкость, с которой многие из нас все же пытаются, поразительна и за ставляет задуматься. Про то, про это, про разное... На коротких женских группах на тему нерожденных детей работают не очень охотно — сильное табу наложено годами умолчания о “неприлич ном”, а на самом деле — о не считающемся важным. Но уж если работают, то кажется, что прорвало плотину. И это всякий раз убеждает в том, что всякая подавленная, “запертая” боль (вина, страх, стыд) может ждать свое го часа годами, потихоньку поедая нас. И я низко склоняю голову перед отчаянной отвагой тех, кто все таки решался работать с этой темой и вел наше отворачивающееся, упирающееся сознание к открытому и полному переживанию этой боли. Марина, твою работу на группе видели одиннад цать человек. Это так мало, что мне показалось необходимым дать подроб ные свидетельские показания “со стороны защиты”. И начну я с самого на чала — с того, как ты впервые заговорила о своей боли. Марина: Несколько лет назад я сделала аборт. Тогда как то не пережи вала особенно, а чем больше времени проходит, тем чаще вспоми наю, и такая тяжесть... Мне и сейчас очень тяжело и стыдно про это говорить. Кажется, что все в группе осуждают. Ведущая: Ты хочешь знать точно, так это или нет? Марина: Нет! Или да. Хочу.

Про это, да не про то Ведущая: Прежде чем Марина начнет работать, давайте услышим, какие чувства ее будущая работа вызывает. Мы уже знаем, о чем она. Участница группы: Дикое, животное сострадание. Мне самой не при шлось, к счастью, через это пройти, но это не моя заслуга. Вторая участница: Понимание. Я так же “не переживала”, но это было столько лет назад и, честно говоря, столько раз, что мне уже не отмыться. А Мариночка у нас молодая, и лучше пусть эту тяжесть оставит здесь. Третья участница: Зависть. Твоей смелости завидую. Я бы не смогла даже здесь. Четвертая участница: Страх. Пятая участница: Я чувствую физическую боль и тяжесть внизу, и по ясницу поламывает. Как сами знаете после чего. Шестая участница: Марин, мы здесь все не святые, просто у многих уже отболело. Держись! Седьмая участница: Всколыхнулась собственная вина. Восьмая участница: Сочувствие, хочется поддержать. Я готова играть любые роли, пусть даже самые ужасные. Девятая участница: Давай, Мариша, ты молодец, что вообще эту тему подняла. У меня дочка твоего возраста. Я с тобой. Десятая участница: А мне очень страшно, так страшно, что даже вый ти хочется. Но я не выйду. Одиннадцатая участница: Я сразу провалилась в свою память. И очень мне туда не хочется, но, наверное, надо. Ведущая: То, что ты услышала, для тебя как то меняет дело? Марина: Мне легче, хотя я все равно до конца не могу поверить, что это могут принять, особенно те, у кого дети. Ведущая: Работаем? Марина: Работаем. О результате... Я хотела бы, чтобы немного отпусти ло. Я не снимаю с себя ответственность, я только хочу, чтобы эта память не так терзала. Мне кажется, что без этого результата о ребенке даже думать нельзя. Ведущая: Отпустило — что?

176 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы Марина: Голоса, картины. Голос, который говорит, что я дрянь, женщина без совести, убийца. И голос, который говорит, что ничего осо бенного, подумаешь, с кем не бывало. Ведущая: Давай услышим их во всей красе. (Марина выбирает из груп пы Осуждающий Голос и Наплевательский Голос, меняется роля ми с первым. Вот что он говорит.) Марина (от имени Осуждающего Голоса): Ты — убийца, и нечего отво рачиваться. Как ты можешь жить после этого? Ты еще будешь на казана! Ты не родишь здорового ребенка, ты вообще не родишь или умрешь молодой от какой нибудь мерзкой болячки. Что ты ежишься, что ты плачешь теперь? Раньше надо было думать! Голос настолько общеизвестный, что я предлагаю группе присоединиться и подублировать его. Получается вот такой хор фурий: — Ты погубила свою душу, тебе нет прощения. — Развратная дрянь, так тебе и надо, мучайся теперь. — Только дуры попадаются. — Да, теперь тебе уже и терять особо нечего. — Как ты могла? А если бы я в свое время от тебя избавилась? Ты думаешь, ты мне была очень нужна тогда? Марина все это время пребывает в роли Осуждающего Голоса, удовлетво ренно кивает, повторяет подсказанные обвинения, а сразу за последним, без паузы продолжает: Марина (от имени Осуждающего Голоса): Легко жить собралась, без по следствий? Да ты знаешь, что теперь с тобой может быть? Раньше надо было думать! Ведущая: Осуждающий Голос, Вы чей? Марина (от имени Осуждающего Голоса): Я — Мать! Я возмущена сво ей идиоткой дочерью. Нет, ты слушай, я тебе еще не все сказала! (Обмен ролями, повтор, на этот раз Марина все это слышит, стоя напротив Фурий, а главный Обвиняющий Голос превратил ся в Мать). Ведущая: Когда ты слышишь все это, что с тобой происходит? (Марина съеживается, сначала стоя, потом на коленях, потом и вовсе сжимается в комок на полу в позе эмбриона;

слышен глухой за давленный голосок.) Про это, да не про то Марина: Для меня все кончено, мне нет прощения, лучше умереть и ничего не чувствовать. (К ведущей) И тут раздается второй. (Об мен ролями). Марина (от имени Наплевательского Голоса): Что ты разнюнилась? Ты что, первая? Какое там убийство — восемь недель! Кусок мяса, бо родавка. Выскоблилась — и отлично, спасибо, что под наркозом. Все прошло удачно, сплюнь и забудь. Не будь ханжой, никому твои сопли не интересны. И не вздумай ему ничего рассказы вать — сам подставил, сам же первый и осудит. Мало того, что бросит, еще и в душу наплюет. Если мы такие нежные, раньше ду мать надо было! Ведущая: Наплевательский Голос, а Вы кто? Марина (из роли бабушки): А я — ее бабушка, медработник. Да, я не одобряю, но не рожать же ей! Кому сейчас этот ребенок нужен? Конечно, думать надо, прежде чем в трусы пускать. Но лично я тоже на кресле враскоряку свое отверещала, а как же? Потом на козлов этих вонючих смотреть не могла. А Лариска у нас — хан жа. Не пойми в кого. Между прочим, она тоже не планировалась. Прошлепала. Замоталась по дежурствам, муж как раз гулял оче редной раз. Опоздала. Ведущая: В каком году это было? Марина (из роли бабушки): Да в пятьдесят шестом, не так давно и раз решили то нам свободу эту. И на том спасибо. Легально, с боль ничным, чего ж еще? Скоблись не хочу! Моя заведующая, между прочим, их сделала семнадцать. И ничего! Ведущая: Марина, выйди из роли бабушки и стань своей мамой Лари сой. Лариса, Вы хотите что то сказать своей матери, Марининой бабушке? Марина (из роли матери): Мама, почему ты такая грубая, злая, за что ты меня ненавидишь? (Обмен ролями, Марина отвечает из роли бабушки.) Марина (из роли бабушки): За что, за что — за то самое. Я с тобой вля палась, да ты еще и болела: то уши, то коклюш, то корь в садике. Сергей совсем от рук отбился, на работе недовольны, ты гун дишь... Да не тебя я ненавижу, дура ты моя правильная. Жизнь я эту распрекрасную в гробу видала. Больше ни разу не опоздала, ни ни: все как по писаному, девять недель — и привет танкистам! И нечего на меня пялиться, как будто ждешь чего. Я лично тебе 178 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы дала все, что могла! И уж за тобой присматривала будь здоров! Ах, скажите пожалуйста, я переписала ее записную книжку! Ах скажите, я рылась в ящиках! Я тебя оберегала, дура, и правиль ность твоя — моих рук дело, твоей заслуги тут нет! Тоже мне, целка невидимка... Ты бы за своей девкой смотрела, как я за то бой. Может, и уберегла бы. А ты только и знаешь, что морали ей читать. А какое твое право, что ты вообще в жизни испытала? (Обмен ролями, Марина снова в роли своей матери Ларисы.) Марина (из роли матери): Мама, пожалуйста, помолчи минутку. Мари ша, девочка, я на тебя свалила слишком много. Я говорю тебе то, что до сих пор не отваживаюсь сказать своей матери, потому что я до сих пор ее боюсь. Но и ты меня пойми: ведь я живу случай но. И она никогда не забывала мне об этом напомнить. Ты — не случайность, не ошибка. Это главное. (Обмен ролями, Марина от вечает матери). Марина: Мамочка, мне тебя жалко. Мне и бабушку теперь жалко, ты не смотри, что она такая железная, она не злая, это не то. Баба Тома, неужели тебе никогда не было жаль? Себя, дочку, тех деток? (Об мен ролями.) Марина (из роли бабушки): Да вашу мать, не могла я себе такого позво лить! Я бы волком взвыла, а какой вой — жила в коммуналке, ра бота сменная, час десять трамваем, муж гуляет, что вы все пони маете? Ведущая: Бабушка Тамара Васильевна, Вам никогда не хотелось про ститься с теми детками? Марина (из роли бабушки): Да где, их и след простыл. Я в лесу иногда к дереву прижмусь — и реветь. Говорят, все травой прорастем. Поеду вроде за грибами, кому какое дело. Одной то побыть редко удавалось, распускаться на людях не больно хорошо. Вот в лесу прошибало маленько. О чем — не знаю. Может, и о них. Ведущая: Поехали, Васильевна, в лес... Марина (из роли бабушки): Ну, поехали. Делаем лес — стоят взметнувшие руки Деревья (все, кроме исполнитель ниц роли Ларисы и Наплевательского Голоса, после обмена ролями времен но ставшего Мариной.) Лариса: Ведь я живу случайно (издалека, глухо). “Марина”: Бабушка, неужели тебе никогда не было жаль?

Про это, да не про то “Баба Тома”: Ах, девки, что б вы понимали! Молчите, при вас не хочу! “Деревья”: Все травой прорастем... Говорят, все травой прорастем... Марина в роли своей бабушки вдруг опускается на четвереньки, как бы даже немного присев на “задние лапы” и разражается самым настоящим воем. Я слышу где то среди Деревьев глухое рыдание и жестом предлагаю присоединиться к Волчице Плакальщице, в которую превратилась Тамара. И такой кучкой из пяти шести рыдающих, воющих, раскачивающихся жен щин — или волчиц? — мы сидим на полу. Здесь же с нами оказался и На плевательский (бабушкин, как мы уже знаем) Голос — сейчас в роли самой Марины, и Лариса — случайная гостья в этом мире, нежеланная дочка, и еще кто то... Столько труда нам стоило разрешить себе этот плач — ведь не за себя од них, а и за тех, кто уже не заплачет, — что теперь он должен иссякнуть, завершиться естественно. Вообще в работе такого рода очень важно ниче го не форсировать и не прерывать: чувство, как и многое другое, лучше “знает”, когда ему родиться. Но и это еще не все. Это половина работы. Есть еще большой пласт, свя занный с виной. Ведущая: Марина, что поделывают голоса? (Разумеется, все вернулись в свои роли.) Марина: Молчат. Я, правда, не понимала, чьи они. Ведущая: Что ты чувствуешь сейчас? Марина: Знаете, только когда они затихли и перестали меня долбать, я почувствовала, как на самом деле виновата. Ведущая: У кого ты могла бы попросить и получить прощение? Марина: Мне трудно представить себе этого ребенка даже как душу. Ведущая: Закрой глаза и представь себе кого то, кто тебе сейчас нужен. Марина (после минуты с небольшим): Только не смейтесь. Это будут яблоня с яблоками, Сикстинская Мадонна и моя прапрабабушка, у которой было семь детей. И вот что сказали (разумеется, Марининым голосом) эти три персонажа. Прапрабабушка: Что бы ты ни сделала, ты все равно моя наследница, моя кровиночка. Я вас всех люблю и жалею, и маму твою, и ба бушку, и всех своих. Поубивалась — и правильно, есть о чем, но не век же тебе слезы лить! Ты на деток на маленьких чаще смот 180 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы ри, не бойся. Вон нищих сколько с младенчиками, подай копееч ку. Чем головой об стенку биться, погляди: может, подружке ка кой помощь нужна с маленьким? Каяться то тоже нужно с умом. Эх, молодо зелено... Живи, деточка. Живи и помни. Яблоня: Сейчас я нарядная, вся в румяных яблочках, но их соберут, лис тья облетят, и буду я голая, как мертвая. А потом придет весна, трещинки от морозов заживут, буду и цвести, и плодоносить. И ты так, и все вы... Я сама жизнь, ее круг. Не добрая, не злая, начи наю и заканчиваю, снова начинаю. Слушай свои круги, знай, ког да тебе облетать, а когда цвести и плодоносить. Ты получила свой урок. Я продолжаюсь, а ты жива, и может быть, следующий круг пройдешь лучше этого. Сикстинская Мадонна: Я скажу тебе так, как сказал одной женщине мой Божественный Сын: “Иди и больше не греши”. Иди, милая. Пора жить дальше. Работа была закончена, Марина вывела из ролей всех, кто еще в них оста вался, мы сели в круг говорить, и сказано было немало. Но об этом как ни будь в другой раз. Не знаю, передает ли текст то ощущение покоя и света, которое мы все испытывали в последней сцене. Хотелось бы верить, что все таки передает. И понятно, что лучшая “профилактика” тяжкого греха — это безопасная и неунизительная контрацепция. Но не только. Поскольку в деле продолже ния рода сплелись и гудят мощнейшие “струны” бытия (в том числе и та кие силы, которые больше и глубже нашей короткой жизни), приходится заглянуть в себя и попытаться понять, чего же на самом деле я стремлюсь достичь, какие страсти и потребности живут и конфликтуют во мне. То, что не прочувствовано, не стало частью сознания, — будет сказано самим те лом, его таинственной и сложной работой зачатия и плодоношения. Все сюжеты про таблетку, которую почему то забыли принять, про “случайно” перепутанные подсчеты — это сюжеты о решениях, которые по тем или иным причинам не были приняты сознательно, но приняты — были. Знать, чего хочешь на самом деле, не легче — иногда это нам может со всем не нравиться. Очень трудно не лукавить вообще, стократ трудней — в тех именно человеческих отношениях, которые изначально полны подо зрений, ловушек, попыток манипулировать партнером. Не своих, так чьих нибудь еще. В этом смысле наивно ожидать от наших мужчин понимания: их мир этому не учит. Обвинения, обиды, тайное или явное предъявление счетов никуда не ведут, и если мы не хотим пополнить собой бесконечную очередь жертв убийц — не ты первая, не ты последняя, — то нам ничего другого не остается, кроме как выскочить из стереотипа. Стать не первой последней, а единственной — хотя бы для себя одной.

Про это, да не про то Принять на себя ответственность за свое тело, относиться к нему уважи тельно наперекор всей лицемерной, женоненавистнической “практике” — безумно трудно. Но другого выхода нет. Важно с этим успеть в молодые годы, когда искушение слепо принять то, что навязывают, или назло посту пить наоборот — сильное, а опыта житья своим умом еще немного. Ах, как хорошо было бы при этом еще и быть дочерью матери, которой нравится быть женщиной! Которая принимает свое тело и гордится им не только по тому, что оно желанно или способно давать жизнь, — а просто потому, что оно живет и чувствует. Которая может и дочку научить радоваться своему телу не потому, что “тебе еще рожать”, а просто потому, что дочка сама по себе ценна, любима и уникальна. И если сложилось так (а часто именно так и складывается), что от наших матерей этого ожидать невозможно, остается только взять на себя этот труд и эту ответственность и меняться самим. В каком то смысле остается только стать самой себе такой матерью, которой заслуживает каждый ребе нок: мудрой, любящей, терпеливой.

БАБУШКИН СУНДУК Жизнь проходит, как сердитая соседка, не кланяясь. Фаина Раневская...А сравнительно недавно окованный медью сундук запросто можно было найти на московской помойке. Это сейчас они стали антиквариатом, а тог да с ними расставались безжалостно: крупная вещь не вписывалась в пере езд из коммуналки в центре в спальный район. Подтаявшие комочки на фталина в углах напоминали о временах, когда зимние вещи не только хранили годами, но еще и перелицовывали. А уж какой нибудь габардино вый отрез — чуть ли не трофейный — и вовсе берегся “для внучки на пальто”. В начале 1990 х, когда радио и телевидение радостно стращали: грядут го лод, разруха, гражданская война, — моя покойная бабушка Раиса Григорь евна, дымя “пегасиной”, с бесконечной иронией комментировала: “Ну что мне этот молодой человек рассказывает! Как будто он их видел, голод с разрухой! Он бы лучше у меня спросил!” У них мало кто что спрашивал: ставшие старухами в пятьдесят, знающие секреты обращения с гнилой кар тошкой и умевшие приготовить три блюда из килограмма костлявой моро женой мерзости, они никому не были интересны. Некоторые все же стали “антиквариатом”: прибежали поворотливые девочки с диктофонами, отку да то повытрясли старые фотографии... Но это если старухи имели отно шение к знаменитостям, к тому, что принято считать историей, — “Стару хи были знамениты тем, что их любили те, кто знамениты...” — к полити ке, к войнам и репрессиям... ну хоть к театру и кино на худой конец. Остальные ушли, ничего не сказав в камеру: она не жалует старух. И ни кто не склонил головы перед незаметным, растянувшимся на десятилетия тихим подвигом миллионов женщин, не прыгавших в тайгу с парашютом и не покорявших целину, а лишь стоявших насмерть на порогах своих — и Бабушкин сундук каких, мы то знаем! — жилищ с выполосканной до скрипа тряпкой и кви танцией “за свет”.

Нас больше нет. Сперва нас стало меньше, Потом постигла всех земная участь. Осталось только с полдесятка женщин, Чтоб миру доказать свою живучесть. Мы по утрам стояли за кефиром, Без очереди никогда не лезли, Чтоб юность, беспощадная к кумирам, Не видела, как жутко мы облезли. Дрожали руки, поднимая веки, Чтоб можно было прочитать газету. Мы в каждом сне переплывали реки, И все они напоминали Лету... Юнна Мориц В моей семье откуда то взялось и дошло до меня выражение: “Опрятной женщине, чтобы вымыться, достаточно и стакана воды”. Только представьте себе, как она, эта не ко времени опрятная женщина, несла стакан — ско рее, алюминиевую кружку — к себе в комнату или в какой нибудь угол, в лучшем случае отгороженный занавеской, или куда там еще его надо было донести. И заодно додумайте, как происходило само мытье — и на что по хожа жизнь, которая породила эту мерку. Грязно серые — не от заношен ности, а от природы — рубашки назывались “смерть прачкам”. Удивитель но ли, что столь многие женщины старшего поколения буквально помеша ны на чистоте — и как же они раздражали нас, уже считающих газовую колонку недостаточно удобной, уже находящих естественным и нормаль ным, что из крана течет горячая вода. Правда, течет с перебоями и ржавая, но ведь течет! Ужасно смешно, не правда ли, что какая нибудь “свекровь номер один” всерьез гордилась белизной своих вручную выстиранных на волочек — как будто больше нечем. Делать вам нечего, Нина Николаевна, зачем же так себя мучить? Делать — по большей части — было действи тельно нечего. В том смысле, что иной формы контроля за грозной и непредсказуемой действительностью, кроме маниакального доведения до блеска личного имущества, не предполагалось. Отсюда и специфические ценности: “Лицо хозяйки — унитаз”. Хлоркой и вонючим хозяйственным мылом — а иначе все кругом грязью зарастет, не дом, а помойка;

как же не стыдно так опус титься — чайные чашки, вы подумайте, совершенно черные изнутри, а сода на что? Помойка, между тем, все равно наступала:

184 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы “И вот сидим мы все вместе за праздничным столом, накрытым в канун Великого Октября. Канцелярские столы покрыты газетами, сервированы гранеными стаканами, чашками без ручек, алюми ниевыми вилками, пластмассовыми тарелками — вот они, драго ценные черепки нашего подлинного быта, именно из такой посу ды мы привыкли питаться. [...] Цветы красуются в бутылках из под молока. Вместо пепельниц консервные банки. Но мы доволь ны нашей сервировкой, мы очень любим служебные сабантуи. Бывают, конечно, еще и домашние, семейные праздники, где вы ставляется заветная посуда и стол накрывается белой скатертью. Но мы так выкладываемся по случаю семейных торжеств, что нам не только праздник — нам белый свет не мил”*. Это из романа Инги Петкевич “Плач по красной суке”. Все сказано одним названием. И ни от какого “родства” — исторических корней — отказы ваться не только глупо и неприлично, но еще и совершенно невозможно: все мы постсоветские женщины, всем так или иначе разбираться со своей персональной “помойкой” — свалкой выброшенных за ненужностью ве щей, слов, привычек, иллюзий. Не спешите утверждать, что это не имеет к вам никакого отношения: отказываться от родни и скрывать свое проис хождение — это ведь тоже часть традиции, и вы знаете, какой... Про определенный тип старух говорили: “из бывших” — или, как выража лась старенькая няня одной моей коллеги, “из когдатых женщин”. Незамет но, как это свойственно времени вообще, “бывшими” стали уже не воспи танницы института благородных девиц, а комсомолки физкультурницы рабфаковки;

а там подошла и очередь предвоенного поколения — “их бра ли в ночь зачатия, а многих даже ранее”, и далее — без остановок. Доста лось всем. Как же они справлялись? Как одевались, из чего и во что перешивали? Как отоваривали все эти бесконечные карточки и талоны, как изворачивались хоть что нибудь приработать, когда и это тоже было нельзя? Как рожали и растили детей, как вообще на это отваживались? Как вставали в кромешном зимнем мраке на службу, куда невозможно было опоздать? Чем держались? О, в нас гораздо больше от них, чем мы догадываемся: от их привычки по стоянно беспокоиться черт те о чем и утешаться малым, от их тоски по празднику и упрямого равнодушия к тому, кого опять “всенародно избра ли”, от их надорванного хребта и горького юмора, от их доходящего до аб сурда терпения и странной приверженности к особому способу заваривать кофе или ставить пасхальный кулич. На мои “научные” по молодости воп росы о том, сколько же именно следует месить это раз в году бывающее, *Петкевич И. Плач по красной суке. СПб: Амфора, 2000. С. 22—23.

Бабушкин сундук восхитительное, смуглое, лоснящееся тесто с родинками изюма бабушка от вечала: “Пока жопа не взмокнет”, театрально понижая голос на заветном словце. Другая бабушка, изувеченная на войне страшной непоправимой хромотой, полола грядки лежа: а что такого? Она же тихо, но всерьез осуж дала меня за то, что я не помню, сколько у меня в хозяйстве постельного бе лья: как же так можно? А пожилая профессор педиатр на все ахи охи по по воду здоровья нации басила: “Мы выросли. И они вырастут...” Тех из нас, кому крепко за тридцать, часто и в самом деле растили бабуш ки: матерям в такой возможности было отказано, и многие из них даже и не поняли, чего лишились. Пятьдесят восемь рабочих дней по уходу за ре бенком или три дня на аборт — вот и весь выбор. (Подумайте о недопусти мой роскоши что то почувствовать по этому поводу, если это твоя жизнь и другой не предвидится.) И как бы наши бабушки ни были далеки от совершенства, какие бы про блемы мы ни нажили в связи с таким — на поколение назад смещенным — особым их значением в жизни внучек... Конечно, материнская фигура бес конечно важна и, по идее, единственна. Бабушек должно быть хотя бы две и по понятным причинам они часто не питают друг к другу нежных чувств. Конечно, пожилой возраст той, которая растит ребенка, накладыва ет массу отпечатков: тут и чрезмерная забота о безопасности, и нормы другого поколения, и особые отношения с собственной иссякающей и внучкиной расцветающей сексуальностью... Конечно, лучше всего, когда у девочки есть мама с папой, бабушки с дедушками и сестры с братьями. Лучше. Но не вышло. И поскольку мы то знаем, как оно было на самом деле, мы понимаем и другое: бабушки спасли немыслимое число малень ких женских душ. А что еще они оставили, разбираться уж нам самим. Они сделали, что могли.

Бабушка, видишь, я мою в передней пол. У меня беспорядок, но в общем довольно чисто. Глажу белье, постелив одеяльце на стол, И дети мои читают Оливер Твиста. Бабушка, видишь, я разбиваю яйцо, Не перегрев сковородку, совсем как надо. В мире, где Хаос дышит сивухой в лицо, Я надуваю пузырь тишины и уклада. Бабушка, видишь, я отгоняю безумье и страх, Я потери несу, отступаю к самому краю: Рис еще промываю в семи водах, А вот гречку уже почти не перебираю.

186 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы Бабушка, видишь, я в карауле стою Над молоком, и мерцает непрочная сфера... Вот отобьемся — приду наконец на могилу твою, Как к неизвестному воину, бабушка Вера! Марина Бородицкая. Из сборника “Я раздеваю солдата” Я хочу рассказать вам несколько историй о наследстве — полученном и не полученном, но одинаково важном. О том, что можно найти в “бабушкином сундуке”, куда до нас и даже до нее складывались невидимые части на следства “по женской линии”, ненаписанной и невостребованной женской истории. Если вы вообще читаете эту книжку, вряд ли возникнет вопрос о том, зачем туда заглядывать. Кларисса Пинкола Эстес называет это “соби ранием костей” и рассказывает восхитительную и ужасающую — именно так, одновременно и только одновременно! — легенду о Костяной Женщи не или Волчице, La Loba, собирающей в пустыне и пением оживляющей ко сточки. Из кажущихся мертвыми и бессмысленными фрагментов — живое и целое: “Есть старая женщина, обитающая в тайном месте, которое каж дая из нас знает в своей душе, но мало кто видел воочию. Как и старухи из сказок Восточной Европы, она дожидается, когда к ней придет сбившийся с пути скиталец или искатель.[...] Единственная работа La Loba — собирать кости. Она собирает и хранит главным образом то, чему угрожает опасность стать поте рянным для мира”*. “Старухи из сказок Восточной Европы” — это компания Бабы яги, которая и сама то — Костяная нога, и обращаются к ней поневоле, в трудной и без выходной ситуации. “Забор из человечьих костей” — граница ее владений, именно при взгляде на них замирает от ужаса Василиса, да и кто бы не ис пугался? Однако вскорости оказывается, что черепа на заборе находятся не столько для устрашения, сколько для света. Того, за которым приходит Ва силиса. Как то само выходило, что на наших женских группах работа нередко по ворачивалась к семейной истории, генеалогическому древу. Не только ба бушки, которых мы все таки знали и помним, но и прабабушки и даже еще более дальние предки оказывались вдруг хранительницами страшных тайн или исцеляющих посланий — чаще, впрочем, и того, и другого. Разумеется, в работе мы имеем дело не с фактологией, — это же не следственный экс *Кларисса Пинкола Эстес. Бегущая с волками. Женский архетип в мифах и сказаниях. Киев: София, 2000. С 36—37.

Бабушкин сундук перимент! — а с семейной легендой, в которой каждая деталь и предмет сохранился не случайно, которую общими усилиями соткали многие люди. Кто то из них все пересказал по своему, кто то многозначительно промол чал, кто то добавил ярких красок, и у всех были на то свои причины. Мы носим в себе всю историю своего рода — и мужчин, и женщин, — не ощущая этого;

она говорит с нами сотнями разных способов, да слышим мы не всегда. Я иногда думаю, что потребность в “собирании костей” про сыпается и начинает властно заявлять о себе тогда, когда, говоря словами Эстес, “вы сбились с пути и, конечно, устали”. Это бывает, когда подступает очередной кризис идентичности, когда старые ответы на вопросы “Кто же я такая, куда иду, чего хочу?” оказываются бессмысленными, а новых еще нет. Так происходит и тогда, когда выбита почва из под ног, отнята при вычная роль, а нужно на что то опереться. Разумеется, прошлое рода — не единственный ресурс, “косточки” хранятся не только в нем. У нас, однако, есть особые причины со страхом и надеждой искать свои ответы именно в семейном древе;

обращаясь к памяти предков, мы не только ищем отгадок или помощи, но и исполняем что то такое, что жиз ненно важно сделать: оплакиваем, прощаем, соединяем оборванные нити, в конце концов, просто подтверждаем: они были, поэтому и мы есть. Мо жет быть, потребность рассказать историю своей семьи тем сильней, чем сильней чувство уязвимости, хрупкости людей и семьи перед “превосхо дящими силами противника”. И дело тут не только в общечеловеческом переживании бренности бытия: в нашей памяти слишком много грозных напоминаний о том, что мы сами, да и наши родители, и их родители — выжившие, что мы пришли в этот мир не благодаря, а вопреки историче ским обстоятельствам. “Много лет, не востребованные славой, судьбы моих родных и знакомых просятся пожить на бумаге. А их пойманные фотогра фом лица с тихим, немым укором смотрят на меня, прижатые тол стым стеклом к массивной дубовой столешнице моего видавшего виды письменного стола. Эта величественная рухлядь со стили зованными под когтистые лапы тигра ножками досталась мне от деда. Письменный стол — самая дорогая вещь, перешедшая ко мне от прошлых поколений, ведь его таинственные полирован ные когти были первым посторонним объектом, осознанным мною в новом великанском мире. Да еще острый запах ваксы от натертого до блеска паркета, по которому я подползала к завет ной цели, стоило меня на секунду спустить с рук”*.

*Шевякова Л. Очень интересный роман. М., 2000.

188 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы Все так, и тем не менее... Не только классика — вечность, песчинка в ча сах истории;

в часах этой истории в качестве песка насыпана лагерная пыль, а стерты в нее наши предки — взаправдашние и возможные. Совсем скоро, через десяток страниц, в той же книге того же автора мы убедимся в неслучайности столь сильной потребности дать своим родным “пожить на бумаге”: “Свадьбу отгуляли осенью 1917 года, сразу после Успения. Это был последний раз, когда большая и дружная семья собиралась вместе. Никто тогда и подумать не мог, что больше они уже никогда не увидят друг друга”*. Как всякая реальная потребность, потребность “собирать кости” находит себе разные формы удовлетворения. Кто то пишет о своих родных прозу или воспоминания, кто то восстанавливает (а то и сочиняет) себе дворян скую родословную, кто то наводит порядок в семейном альбоме, кто то за поем смотрит сериалы (которые часто, по сути, и есть лубочные семейные саги), кто то читает страшные и дивные тексты Улицкой или Петрушев ской, кто то идет в храм помянуть своих покойников... Каждая из нас воль на делать все это и многое другое. А еще мы работаем с этим материалом на группе. И очень часто “входом” в завораживающий лабиринт семейной истории оказывается что то очень простое — присказка, пейзаж, вещь или имя. Имена, конечно, обладают собственной магией, без них и поминове ние дается с трудом. Как то раз во время перерыва на обед я встретила в коридоре нашего института Марину Бородицкую, чьи стихи давно и нежно люблю и с особым удовольствием цитирую в этой книге. “Ты что сегодня делаешь?” — “Американца перевожу, а ты?” — “А у меня семейная исто рия, родовое древо по женской линии”. — “Ох, это я бы даже переводить не смогла: я как услышу, что прабабушку звали Марфа Несторовна, сразу плакать начинаю”. Уверяю вас, Марина — человек в высшей степени здра вый, стойкий и трезвый;

просто, как у поэта и переводчика, ее чувстви тельность к тому, что означает слово, выше среднего. Я же во время рабо ты не плачу, — но только потому, что свое отплакала и отговорила во вре мя собственной работы с семейным древом (нас учили именно так — на себе). А с вещами в нашей культуре вообще сложились непростые отношения: где то у Мандельштама сказано, что как только возобладал материализм, стала исчезать материя. “До основанья, а затем...”, одним словом. Вещи женские не стали исключением, разве что их уязвимость перед хаосом и разрушением оказалась еще большей: самые мягкие пошли на бинты и по ловые тряпки, а самые твердые — “камушки” — были выменяны на муку, мыло, драгоценный пенициллин...

*Шевякова Л. Очень интересный роман. М., 2000.

Бабушкин сундук Странные, слишком значимые и оттого какие то нескладные отношения с одеждой, “тряпками” — это тоже из сундука: “Никто и нигде не озабочен так своими нарядами, как мы (рань ше, правда, мы больше думали об их отсутствии). [...] Вечерние платья в будни, черное в жару, свитера на светском рауте, пре увеличенные каблуки и косметика — почти всегда наша женщи на выглядит чуть чуть слишком. Уместность наряда редка, как попадание в яблочко у косого мазилы. В общем, мы — простые ребята. Денег на одежду тратим неме ряно, выглядим совсем не так, как хотим показать, встречных поперечных уличаем в обмане, сами, как говорили в школе, “врем всем своим видом”, бодро живем интенсивной вещевой жизнью. И будем продолжать жить. До стабилизации или полно го краха, что для нас примерно одно и то же. При богатстве и достатке, спокойном завтрашнем дне деньги начнут тратить на совсем другие, серьезные и основательные проекты. А начнись опять разруха и хаос, снова примемся шить штаны из занавесок и бороться с молью”*. Казалось бы, такой легкий, ироничный текст, да еще на тему, которая офи циально много лет считалась “не нашей” — было даже такое слово “ве щизм”. Неофициально же, как всем нам известно, озабоченность по поводу вещей и в особенности одежды просто зашкаливала — и было отчего. И вот в этом то легком тексте, как стекляшка в буханке черного, вдруг скрип хрусть: “а начнись опять разруха и хаос”. Да. Вот оно, пойманное, как та моль: нет и не было безопасности, все наши усилия устроить хоро шую жизнь — это слабенькая, хотя и постоянная попытка отгородиться от хаоса. Старая вещь это знает. Вещь напоминает, что был дом, стол, свет, се мья, — и о том, как все это непрочно, а иногда — и о том, как случилось то, что случилось. “Бабушка моей знакомой, будучи в молодости женой высоко поставленного то ли красноармейца, то ли чекиста, любила кра сивые вещи и приобретала их по возможности. Времена были тяжелые. Мужа ее вскорости арестовали и расстреляли как вра га народа, а ее отправили в лагеря. Красивые вещи, как вы яснилось из достоверных источников, оказались в известном ей *Евгения Двоскина. Мелкие пуговицы. Заметки, записки, рисунки — очерки нравов москов ских улиц, уходящей моды, проходящих мимо людей. М.: Время, 2002. (Книжка небольшая, наблюдательность — выше всяческих похвал, главное отличие от литературы “на темы моды” — в авторской позиции: пустяки неспроста, внимание к ним помогает понять, при нять и справиться. С чем, сами знаете.) 190 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы доме высокопоставленного партийца, избежавшего участи ее мужа. После многих страшных лет лагерей бабушку реабилитировали. Она возвратилась в Москву. Ей, что вполне понятно, захотелось вернуть свои красивые вещи, и она что то такое предпринимала в этом направлении. Нынешний обладатель ее красивых вещей, видимо, прознав про это, испугался и сдал их в комиссионки, причем в разные. Не имея достаточно средств, чтобы выкупить все свои вещи, бабушка ограничилась покупкой абажура. — Этот абажур висит в моей комнате, — заметила девушка, рас сказавшая мне эту историю”*. В этом сюжете — таких вообще то тысячи — самое поразительное для меня то, что записан и рассказан он явно молодыми женщинами и нашел свое место в россыпи баек и воспоминаний о мужчинах, романах, изменах и прочих пре вратностях личной, любовной жизни. Остроумные молодые дамы без стесне ния — и не без горчинки, если вчитаться, — повествуют “о своем, о девичь ем” при свете все того же абажура;

история называется “Возвращение”. Почему то мне очень хочется верить, что бабушка рассказчицы действи тельно приобретала свои “красивые вещи”, что они — включая и этот са мый абажур — были не реквизированы у каких нибудь лишенцев, а хотя бы выменяны на барахолке. Возможно, я хочу слишком многого... Иногда в начале групповой работы я прошу вспомнить и описать любую вещь, которая прожила в семье долго. Может быть, у нее нет официального статуса “семейной реликвии”, но это вещь с душой и памятью. Какая это душа и о чем память, хорошо видно из самих описаний. Вот несколько, взя тых почти наугад из моих записей: — Серебряные сережки, вот они на мне. Прадед с ярмарки привез трем дочкам одинаковые подарки, чтоб не обидно. Моей бабушке достались такие же, дешевенькие, как сестрам, перед самой кол лективизацией. Потом уж какие ярмарки — потом Казахстан. — Икона Богородицы. С ней была такая история: немцы, когда город взяли, у нас в доме стояли постоем, все ценное забрали. У нее был серебряный оклад. И вот когда они отступали, такой был мо мент — ничей город, то ли ушли, то ли еще нет. Тихо стало, баб ка моя и вышла посмотреть, что и как. А икона наша среди улицы лежит ликом вниз, прямо на грязном снегу. Оклад содрали, а саму выбросили, и почти к воротам. Вот она у нас и семейная.

*Балабанова И., Гурикова А., Леонтьева Н. Девичий Декамерон. М.: ОГИ, 2002.

Бабушкин сундук — Шляпный болван моей прабабушки. Она была модистка. Вещь вроде ненужная, но живет, и уж, конечно, не мне ее вы брасывать. — Портрет бабушки акварельный. Когда она пропала без вести на войне, кто то из родни обклеил траурной каемкой. А дед увидел, страшно разъярился и стал отдирать. С двух сторон отодрал, не выдержал и побежал ругаться, кто сделал, чего живую похорони ли. Так у этой картинки с двух сторон траур, а с двух нет. Бабуш ка вернулась еле живая, не до картинок было. Так и осталось. — Специальный ножичек — тупой, с крючочком, с перламутровой ручкой, маленький — чтобы чистить апельсины. Я попробовала, когда подросла, — вроде неудобно или непривычно. Это из ка кой то жизни, где во всем порядок и для каждой мелочи свой ин струмент. — Костяной вязальный крючок. Бабушка была не рукодельница, это ее сестры, она рано умерла и, говорят, дивно вязала. Всех этих воротничков салфеточек, конечно, не осталось, пропали. — Фотография молодых бабки с дедом на курорте. Все женщины в крепдешине, такие хорошенькие, смеются, прямо Голливуд. И внизу наискосок надпись: “На память о Ялте. 1939 год”. — У меня в семье это кактус, любимец деда. Растет он медленно, лет ему не знаю сколько, внизу уже в какой то коре и лысый. Бабуш ка его называла “Гошин урод” и все ворчала, что он мешает. Но он очень красиво цвел, буквально день или два, и я сама слыша ла, как она ему вслух выговаривала, что мало. Когда деда не ста ло, хотите верьте — хотите нет, кактус цвести перестал, а бабуш ка его как то даже полюбила. — Швейная машинка “Зингер”. Берет все, от шифона до брезента. Простой, надежный механизм — конь, а не машина, захочешь — не испортишь. И хороша серьезной механической красотой. Она прокормила всю семью в эвакуации, расстаться с ней ни у кого рука не поднялась, так и живет. Последний раз я на ней шила мешки для переезда — считай, она меня перевозила. Описания эти смиренны, как и их предмет. А дальше бывает работа — раз ная, как всегда в группе.

192 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы ИСТОРИЯ РОЗОВОЙ ШЛЯПЫ Сложила на коленях руки, Глядит из кружевного нимба, И тень ее грядущей муки Защелкнута ловушкой снимка. Как на земле свежо и рано! Двадцатый век, дай ей отсрочку... Белла Ахмадуллина Вера — умница, красавица и удачница. Должность, дети. Немного суховата, сама это знает. Говорит, что чувствует себя недостаточно женственной — с тем и пришла. Начали мы, понятно, с семьи Вериного детства. Папа — “хороший мужик”, большой начальник, редко бывает дома. Мама — “ценный специалист”, “все по правилам”. Бабушка, на которой держится дом: “Я с ней страшно конфликтовала в детстве, особенно в юности. Успела помириться до ее смерти, но доставала она меня страшно. Неласковая, не сочувствующая, просто какой то соляной столп, железяка. Это уж я потом поняла, что и ей досталось. Но она почти никогда и ничего не рассказывала. Наверное, не могла”. Ведущая: Вера, что для тебя важно в этой истории? Я вижу, что ты сей час волнуешься. Вера: Я хочу встретиться не бабушкой, а с ее матерью, Верой Андреев ной. Мне кажется, что на ней что то прервалось, сломалось. Как обычно, мы строим “место встречи” из ничего: несколько стульев да воображение. Воображение, замечу, не одного человека (героини), а наше общее. Семейные истории у нас, конечно, очень разные, а та, большая — одна. Итак, Вера в роли своей прабабушки и тезки: Вера (из роли Веры Андреевны): Я сижу на веранде. Накрыт стол к чаю, теплый летний день. Ведущая: Вера Андреевна, где мы сейчас? Вера (из роли Веры Андреевны): Юг России, не знаю, как там у вас это называется, а моя родина — Екатеринодар, я дворянка казачьих кровей. Замужем за инженером. Милый человек, труженик. Мы не богаты, сестры устроены лучше, но и он из хорошей семьи, хоть и обедневшей. Дом у нас, конечно, свой. Сад огромный, старые де ревья. Это мое хозяйство, мое царство. Дети с няней, работники в Бабушкин сундук саду, сейчас будем с Алешей пить чай и беседовать. Очень тихо, слышно только пчел. Пахнет цветами, землей, абрикосами. Ведущая: Вера Андреевна, как Вы выглядите, как одеты? Вера (из роли Веры Андреевны): О, я за этим очень слежу. У нас, знаете, солнце жаркое, без шляпы и по саду не пройдешь. У меня боль шая кружевная шляпа — розовая, бросает легкую тень на лицо. Рядом зонтик. Белое кисейное платье с розовой отделкой. К чаю у нас принято одеваться, детей я учу тому же. Нужно уважать свою семью. Я строгая хозяйка, но я еще и красивая цветущая женщина и никогда об этом не забываю. Ведущая: Вера Андреевна, как сложится Ваша судьба дальше? Вера (из роли Веры Андреевны): Я не переживу всего этого ужаса. Мой дом разграбят и сожгут, сад вырубят на дрова, мужу придется служить новой власти и переехать севернее, не успев меня опла кать. Младшей, Анечке, будет всего восемь, ей будет очень трудно объяснить, почему никогда — ни ког да! — нельзя упоминать ни о нашем родстве, ни о том, где мы жили. Надеюсь, она все забу дет — для ее же блага. Она нежная девочка, эти испытания не для нее, но порода наша крепкая, и я знаю, что она выдержит. Мне жаль, что я ее покидаю в тяжелый час. (Обращаясь к участ нице группы в роли Анечки, будущей Вериной бабушки.) Анечка, ma petite, крепись, дорогая. Господь милостив, и родные помогут, кто уцелеет. Я любила тебя, твоих братьев и папу. Я не виновата, что должна вас покинуть. Жизнь моя была полна, радос тна — за что же тебе такое, моя девочка? (Я прошу Веру поменяться ролями с Аней и ответить матери, если захочет.) Вера (из роли своей бабушки Анны): Мама, я так Вас обожала! Я всю жизнь буду помнить это счастье, этот покой, наш сад на Зеленой. Но я никогда ничего не скажу, как Вы велели. Мы будем жить очень тяжело, мне придется пойти работать в пятнадцать лет, из всей се мьи выживем только я и папа. У нас теперь другая фамилия. Я вый ду замуж без особенной любви, тоже за инженера, но и он погибнет на войне. В моей жизни никогда не будет большой семьи, родных, подруг. Я буду только выживать и очень много работать, копить добро. У меня никогда не будет ни одной непрактичной вещи, я всю жизнь прохожу в коричневом и сером. Но я выдержу, мама. Не только в этой истории, но очень часто и в других, с отчаянной, горькой подробностью в женских группах “транслируются” детали, которые боль 194 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы ше нигде не могут быть упомянуты, с надеждой хоть на какое то понима ние и сочувствие. Голые ноги, обмазанные глиной для имитации фильдеперсовых чулок: знай наших! Упрек одной сестры, брошенный другой: “Как за солью идти, так мне, а ты чего у нас такая нежная?” — он непонятен, если не знать, что “идти за солью” — значит шагать через полгорода с двумя ведрами за со леной водой, которую потом самой выпаривать на дровяной плите. Сестра же, которой по болезни нельзя таскать такие тяжести, для этой жизни и правда несколько нежна, о чем ей напоминают по десять раз на дню. Семь накрахмаленных нижних юбок — верх достатка! — в которых выходит за муж прабабушка;

и у этих юбок есть своя судьба: из самой последней вы кроятся распашонки для ребеночка, “лишнего рта”, который некстати ро дится в войну и станет отцом героини рассказчицы (“Маленьким как раз и лучше из ношеного, оно помягче, а уж тут такое ношеное, что совсем пос ледняя польза, больше ни на что не годно”). Прабабка с бабкой чуть не по ругались, кроить или нет: “А как не выживет, на что еще распашонки? Раз ве что подоткнуться по надобности, так это уж больно шикарно, не бары ни”. Варварская конструкция “гигиенического пояса” на английских бу лавках, специфическое ноу хау для девочек — и еще десятки примеров унижения, даже истязания женского тела, полного пренебрежения его ощущениями и потребностями. Об этой стороне жизни наших бабушек и прабабушек говорить особенно неприлично, поскольку “личная гигиена раскрепощенной женщины” тре бовала прежде всего трудоспособности, природные же ее особенности вос принимались как досадная помеха графику дежурств. Между тем не от од ной пожилой женщины я слышала о специфическом, ни с чем не сравни мом ужасе “просидеть” юбку. Рассказывали и о чудесах стойкости, когда до мяса стертые этим самым клеенчатым поясом нежнейшие части тела не помешали героическому ответу на экзамене или, того хлеще, сдаче норм ГТО. (Для молодых перевожу: “Готов к труду и обороне”). Ни одной из моих рассказчиц не пришло в голову хотя бы отпроситься в туалет и чем то себе помочь, облегчить свои муки. То есть следовало не только сносить, но еще и молчать: стыдно. О, скольким дочерям и внучкам отозвалось это “стыдно”, это многолетнее надругательство над женским телом! “Исподнее девочек тех лет было придумано врагом народа чело веческого в целях полного его вымирания. На короткие руба шечки надевался сиротский лифчик с большими, в данном случае желтыми, пуговицами. К лифчику крепились две ерзающие ре зинки, которые пристегивались к коротким чулкам, впивающимся в плотные Викины ноги уже под коленками. На все это надевали просторные штаны, именуемые не по чину “трико”, и вся эта Бабушкин сундук сбруя имела обыкновение впиваться, натирать красные отметины на нежных местах и лопаться при резком движении. Белье взрос лых женщин в ту пору мало чем отличалось и должно было, ве роятно, гарантировать целомудрие нации”*. Любая старая брошюрка типа “Гигиена девушки” (можно “матери и ребен ка”, разницы нет) способна сама по себе, без каких либо дополнительных травм, вызвать приступ омерзения к собственному телу, если позволить себе проникнуться этим запахом карболки, этим духом санпропускника, военного поселения, беды. Да вот, снимаю с полки дефицитнейшее когда то издание “Краткая энциклопедия домашнего хозяйства” — храню его вместе с “Книгой о вкусной и здоровой пище”, тоже досталась в наследство от бабушки Елены Романовны. Год издания — шестидесятый, вполне мир ное уже время, даже оптимистическое. Наугад открываю, выпадает буква “п”. Словарные статьи по порядку: понос, поплин, поражение электриче ским током и молнией, портьеры, поседение волос, послеродовой период, пособие по временной нетрудоспособности, посуда, потертость, потли вость, потолок, почки (говяжьи, свиные, бараньи), права матери и ребен ка... Я ничего не придумываю и не пропустила ни слова. Это придумала жизнь, которую заставили прожить наших женщин. Вернемся в группу, где Вера, в свою очередь, возвращается “из прошло го” — или из тех мест, где все мы можем разговаривать с умершими или вовсе не существовавшими. В нашей работе это делается так: настоящее, реальность, обозначается в пространстве — проще сказать, стул стоит;

весь мир воспоминаний, символов, семейного мифа — в другом простран стве той же самой рабочей комнаты, отдельно. Поколения размещаются в пространстве как на генеалогическом древе, то есть более менее соответ ствуют действительности: прабабушка, бабушка, мать. Всю историю факти чески рассказывает героиня, но рассказывает из ролей женщин своего рода, сначала пригласив на их места кого то из группы. Это, как и во вся ком психодраматическом действии, делается для того, чтобы после обмена ролями она могла услышать свои же слова со стороны. В этом действии — физическом, буквальном воплощении в прабабушку, бабушку девочку или кого то другого — есть невероятная мощь и магия. Сколько раз бывало, что героиня начинала свой рассказ с утверждения “я ничего о них не знаю”, а вошла в роль — и откуда что взялось. И мы, ко нечно, не претендуем на установление — восстановление? — какой то “объективной” правды и справедливости: важно только то, как это дей ствие передачи законного “наследства” чувствуется и понимается самой героиней. Это у нее в душе, у нее в памяти восстанавливаются оборванные связи и отношения.

*Улицкая Л. Ветряная оспа // Бедные родственники: Повести и рассказы. М. Вагриус, 2001.

196 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы Надо заметить, что тема обрыва родственных связей, вынужденного отказа от фамилии в работе с семейной историей всплывает часто. Страх, вина и особая растерянная немота передаются по наследству — никто не знает толком, как, но передаются. Как и другие болезненные, травматичные пе реживания, они исцеляются признанием, принятием, проговариванием. Есть особый смысл в том, что о запрете говорить, чувствовать и быть эмо ционально живой, открытой рассказывает старшая женщина, прабабушка: она единственная, кто в этой истории знает, как все было до катастрофы. Более того, не она ли — ради выживания семьи, ради спасения — наложи ла вынужденное заклятье, не она ли сама велела Анечке ни ког да не вспо минать, не упоминать, не походить на тех, на кого походить опасно? В сим волическом пространстве нашей работы, где могут встретиться все четыре женщины, только она имеет власть и право назвать все своими именами. Делая это в роли прабабушки Веры Андреевны, Вера отменяет свои — по лученные по наследству — запреты. Побывав в роли бабушки Анны Алек сеевны и встретившись с любимой и утраченной матерью, Вера не только лучше понимает и прощает бабушку, но и получает шанс оставить часть своего невольного с ней сходства там, откуда это сходство явилось: трав матический опыт потери матери, бегства, утраты корней на самом деле не Верин;

отраженный, он проник в нее через поколение и стал ее болью, она отрабатывает “осколочные ранения”, хотя мина взорвалась в восемнадца том году. И конечно, очень сильное исцеляющее переживание — просто побыть в роли этой великолепной женщины, посидеть под яблоней в ее саду: Вере так хорошо там, она так легко и естественно входит в роль сво ей легендарной прабабушки, в ней и впрямь появляется что то царствен ное. Но заканчивать работу всегда следует из своего реального возраста, из настоящего и из своей собственной роли. Вот, стало быть, Вера устраивается в своем настоящем, а там, в дальнем углу комнаты, сидят ее “вспомогательные лица” и с небольшими сокраще ниями воспроизводят диалог прабабушки и бабушки. Я спрашиваю Веру: — Что бы ты хотела спросить, сказать, получить? — Я хочу, чтобы прабабушка сказала мне, что я ее настоящая на следница и что нибудь мне дала. Но перед этим я хочу сказать маме и бабушке......Мама, мы мало с тобой общались, ты всегда была занята. Мне до сих пор трудно тебя простить, хотя я и знаю, что ты не вино вата. Мне тебя не хватало, мне было плохо без тебя. Ты не зна ешь, как это важно, какая это радость — играть со своим ребен ком, утешать, разговаривать, просто трогать. Я училась этому как Бабушкин сундук слепая, сама. Я настолько богаче тебя, что мне даже бывает не ловко. Прости и ты меня....Бабушка, я сегодня впервые осмелилась подумать о твоей горь кой, страшной жизни. Сердце разрывается от жалости. Ты не мог ла быть другой, ты и правда соляной столп. От тебя мне доста лась воля, трудолюбие, и я благодарю тебя за эти дары. И за то, что ты выжила и я вообще существую....Прабабушка, ты прекрасна. Я восхищаюсь тобой. Неужели я и правда твоя наследница? (Обмен ролями, Вера в роли Веры Андреевны:) — Верочка, что за вопросы? Ты наша, у тебя же не только имя, но и глаза, и волосы — мои. Я хочу подарить тебе что то, девочка, что не могли тебе передать Анна Алексеевна и Нина. (Отдает “розо вую шляпу” — кружевной лоскуток из нашего более чем услов ного реквизита.) Носи, моя красавица. Это очень женственно, очень к лицу, и это твое по праву. Живи долго и будь счастлива. (Обмен ролями, Вера принимает подарок и склоняется к руке Прабабушки.) Мы заканчиваем работу, но не совсем. Еще нужно вывести всех исполни тельниц из ролей, после чего мы садимся в круг и говорим о том, какие чувства и воспоминания разбудила, “зацепила” Верина работа. Таня, исполнявшая роль Прабабушки: Вера, спасибо тебе за эту роль. Ощущение было потрясающее — женщины в зените, в цвету, на своем месте. У меня тоже есть эта недополученная розовая шля па, только совсем другая. Моя прабабка из крестьян, кружевница и, как у них говорили, песельница. А ей пришлось за плугом хо дить, она руки и убила. Прадедушка ее очень любил, берег, пока мог, но он погиб еще в Гражданскую, дальше она одна поднимала детей. Бабушка выучилась на учительницу, и дальше, как и у тебя, в моей семье все женщины как матери были немного не складные, ушибленные. И за работой не пели уже. Это кончилось. Полина: Верочка, а я очень остро вспомнила своих маму, тетушек. Они у меня как раз все были невероятно, безумно женщины, Дамы! Но как то у них это выходило сплошь и рядом за мой счет. Мне самой уже за пятьдесят, но с самой ранней юности что слу чись — “Поля, разбирайся. Поля, сделай, сбегай. Поля, ты не ви дишь, что мама устала?” Я научилась делать уколы, клеить обои, что угодно. Эта их хрупкость, изящество съели кусок моей жиз 198 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы ни. Я с женственными женщинами всю жизнь чуть чуть воюю, у меня к ним счеты. И спасибо тебе за это путешествие, потому что я поняла, что моя война закончена. Мои тетки сохраняли ил люзию, что о них кто то позаботится, безумную иллюзию, бредо вую. Но и они тоже не виноваты. Это мне самой почему то было важно доказать, что я им нужна, не будучи одной из них. Рита, исполнявшая роль Бабушки: Вера, я все это время чувствовала себя действительно соляным столпом — как жена Лота. Я по мнила свое нормальное женское детство каждую минуту и каж дую минуту знала, что все это рухнуло, сгорело, что больше ни когда... Я как будто застыла внутренне, обернувшись туда, на зад — и рук у меня уже не было на ласку и всякие глупости. Ка кие у соляного столпа руки? А как я сама, как Рита, я ощущала по чему то такое облегчение, как бывает, когда тебя простят, снимут с души камень. Может быть, это связано с моими отношениями с мамой — тоже борьба, причем я в той борьбе победила, доказала. А победы то не бывает, вот оно что. Победа не от хорошей жиз ни. Я не понимаю, как, но сейчас чувствую такое облегчение, буд то сама примирилась со всеми женщинами моего рода — мы раз ные, но мы свои. И хорошо, что разные. В тот раз нас было пятнадцать, говорили почти все — невозможно привес ти все, что было сказано, а кое что и просто непонятно, поскольку связано с теми работами, которые предшествовали Вериной. Она еще раза два по являлась на наших субботних группах. Это были уже другие группы, и никто кроме меня не мог оценить милую маленькую деталь — бледно ро зовый пушистый джемпер, ставший на какое то время ее новой любимой вещью. Очень мягкий, очень женственный, не похожий на ее прежние вещи, — хотя и в серых деловых костюмах Вера смотрелась великолепно. Протокол, даже дословный, не может передать самого главного — духа, ат мосферы подобной работы в группе. Очень хочется надеяться, что хоть что то из тех сильных, порой очень тяжелых, но необходимых чувств все таки может быть выражено сухими черными буковками. Далеко не все, но хоть что то... И я вновь обращаюсь к цитатам из женской прозы — не для обоснования, но потому, что женщины писательницы порой так пронзительно точно вы ражают самое главное, что лучше и не скажешь. И это тоже о них, наших прародительницах, нашем наследстве. И, конечно, о нас. И первой вспоми нается повесть Марины Палей “Евгеша и Аннушка” — о двух соседках по питерской коммуналке. В том, что молодая и талантливая женщина вгляде лась в этих старух с такой пристальностью, с таким горячим интересом к Бабушкин сундук подробностям их женской старости, привычкам, суждениям и речи, мне ви дится — с моей психотерапевтической “кочки” — важнейшее послание. Вот она, “женская история” без грима, ретуши и сюсюканья. Кто близко знал и любил женщин этого поколения, тот поймет, что тем самым милли оны их воспеты и оплаканы, и уже хотя бы поэтому их страдания и страш ная, покореженная “красным колесом” жизнь оказывается не напрасной — стало быть, и нам есть на что надеяться. “Нет, что ни говори, Аннушка была Богу угодна. Вот ведь, не по гибла она в детстве, чтобы обездвижить горем свою мать. И не вмерзла в кровавый навоз на сибирском тракте. И не в больнич ном коридоре, по горло в собственных испражнениях она угасла. И она не озлобила своих дальних родственников пустыми хлопо тами вокруг разлагающейся плоти. Она умерла в преклонном возрасте, на своей жилплощади, на собственной койке, просто и быстро [...] — Она была святая, — вдруг сказала я, с интересом слушая не свой голос. — Святая, — повторила я и ударила кулаком по пе рилам крыльца. Кулаку не было больно. Голос оставался чужим. Слезы хлынули из моих глаз, которые были отдельно, потому что меня самой не было на том крыльце, — а там, где я была, меня корчило болью, она выхлестывалась наружу рекой, река впадала в море, а море — в океан — земной и небесный;

и река эта отворилась с л о в о м. Кто то за меня — мной — произнес с л о в о, которое оказалось ключом, — и отворилась дверь, и я поняла т а м что то такое, что сразу забыла, потому что всегда это знать нельзя [...] И вот еще что. Священные чудовища у кормушки верховной вла сти! Все было сделано вами для того, чтобы даже тень тени не оставили эти старухи. А разве по вашему вышло?”* И — буквально, напрямую о шляпке... о сумасшедшей старухе в троллей бусе, встреча с которой разрывает сердце, как встреча с забытой, отправ ленной в небытие частью самой себя. Кроме того, что текст сам по себе блистателен — нет, могут, могут кое что черные буковки! — он так о мно гом заставляет подумать, так многое вспомнить, что я осмеливаюсь приве сти большой фрагмент (жаль, невозможно здесь воспроизвести его весь;

на группах я иногда его просто читаю вслух — поверьте, нет и не было луч ших слушателей).

*Палей М. Евгеша и Аннушка // Месторождение ветра: Повести и рассказы. СПб.: Лимбус Пресс, 1998. С. 122—124.

200 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы “Она была большая женщина, широкая от старости, а не по при роде;

летнее платье, кремовое в букетиках, с короткими рукава ми, надето было на нечистую ночную рубаху. Древнее, чешуйча тое от дряхлости лицо когда то было белым;

таким лицам идут черные брови, и старуха это крепко помнила. Широко, криво, не ровно, дрожащей от паркинсонизма рукой она нарисовала себе эти брови, как делала это, привычно, без сомнений, семьдесят лет подряд, со времен первого поцелуя. Эта женщина, древняя как океан, пережила все геологические эры не дрогнув, не струсив, не изменив, не покинув свой пост, подобно японскому солдату, верному императорской присяге. На голове у нее было нечто вроде сиденья от плетеного стула, нечто, похожее на модель первого самолета, построенную пионе ром двоечником, нечто, напоминающее старые бинты. Там, где сквозь бинты пробивалась проволока, они проржавели. Сбоку, прикрученная к проволоке черными нитками, раздавленная, но узнаваемая, висела цветущая яблоневая ветвь [...]...Она осталась там, где всегда была — “у моря, где лазурная пена, где встречается редко городской экипаж”, там, где “над ро зовым морем вставала луна”, там, где “очи синие, бездонные цве тут на дальнем берегу”, там, где море шумит, как мертвая, поки нутая своим обитателем ракушка, где под плеск волны всем бе лым и нежным, вечным, как соль, снится придуманный дольний мир, обитаемый смертными нами”*.

СТРАШНАЯ БАБА Золотая рыбка уплыла, оставив щукам и акулам все, что было, оставив память о себе в виде этой бесконеч ной истории, в виде вереницы вопросов, главный из которых — за что. Людмила Петрушевская Вы ее встречали. К сожалению, она всегда где то рядом. Почти нет на све те живой женщины, которая полностью была бы Страшной Бабой. Но тут и там мелькнет в толпе, в коротких житейских стычках. Узнается по носоро жьей правоте, по привычке не слушать, а гнуть свое, по походке... Самое ужасное — обнаружить ее присутствие в себе, в своих близких. Это случа *Толстая Т. Лилит // Толстая Т., Толстая Н. Сестры. М.: Подкова, 1998. С. 214—215.

Бабушкин сундук ется не так уж часто, в каких то особенных ситуациях, скажем, когда при ходится топить котят, но все таки бывает. Тусклые волосы, сжатый в ниточку рот, готовый выплюнуть жестокое, не справедливое слово, чугунный шаг, редко мигающие глаза. Она выживает в бараке, в горячем цеху, на самой склочной кафедре, в самом хитром и ди ком бизнесе. Скупая, подозрительная, беспощадная, бесчувственная. Она всегда готова попрекнуть куском или отвесить оплеуху: “Не напасешься на вас, паразитов. Ешь давай! Ешь что дают, и не разговаривать тут мне!” Ее огромные, много больше человеческого роста истуканы стоят на площадях наших и уже не наших городов, уродуя пейзаж, словно напоминание: я здесь, не отвертитесь. В свое время киевляне назвали ее “клепана мать” — и этим сказано все. Ни капли молока не выжать из ее сосцов, вся она сухая и жесткая, сухи ее глаза, сухи губы, сухо ее лоно. Всякое трепетное, влажное, человеческое ей гадостно, особенно если это женское. Она с брезгливостью относится к беременным, и будь ее воля, то девочек стерилизовали бы, а мальчиков кастрировали — так гигиеничнее, да и порядку было бы побольше. Когда она говорит об отношениях полов, в ее голосе слышится омерзение, любовь для нее — род обмана и чей то способ захватить власть. Ее власть основана на другом способе, ее тема — подчинение, подавление, порядок. Баба яга со своим одиночеством в тем ном лесу, загадками и избушкой на курьих ножках по сравнению со Страшной Бабой — просто верх человечности. Та — иная, и природа ее коммунальная, “коллективистская”: любит петь хором и ходить строем, любит начальство и порядок, особые поручения и чтоб все, как положено. По ее, то есть. Ее человеческие воплощения между тем часто работают в сфере образова ния и здравоохранения. Может быть, потому, что там легче контролиро вать — есть система, иерархия;

а может быть, просто потому, что там во круг беспомощные... Это она в образе коренастой санитарки гонит из абортария одуревшую от наркоза и боли семнадцатилетнюю дуреху, намо тав на крепкий кулак подол жалкой рубашонки. Вот этим кулаком, тычка ми в поясницу по длинному коридору: “Нечего тут, ишь какая цаца выиска лась! Как нагулять, так все вы умные, а теперь, видишь ли, больно!” Тычок в спину, девчонка спотыкается: “Не падать тут у меня, еще восемь дур в очереди!” И это она же в процедурной детской поликлиники, где глядят с полок раскоряченные куклы, цедит своей учетчице через голову подобост растной мамаши: “И вот так еще два часа” — в том смысле, что дети пла чут, когда им больно, — и железной рукой, почти не глядя, втыкает тупую иглу в нежную двухлетнюю плоть, словно штамп ставит: “Ты у меня запом нишь, и ты, и ты, и ты”. И они запомнят. Даже не боль, а неотвратимое дви жение железной руки, которой эта боль до лампочки, по барабану, и лучше 202 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы бы, если бы не орали, а еще лучше — совсем не жили. Она всегда пророчит худшее: мальчик вырастет бандитом, девочка пойдет по рукам, а у вашего ребеночка, мамаша, сепсис разовьется, а мне потом отвечай. На самом деле ее самые ужасные садистские воплощения — это тоже еще не все. Она, например, надежна и работоспособна, если таковы директивы. Помрет, но сделает. Там, где ценится исполнительность, она всегда получит благодарность в приказе. Она не всегда плохая, но страшная всегда. Где она, там нелюбовь, нежизнь — не смерть ли? А если смерть, то не покой ное завершение земных дел, а мучительное, беспросветное страдание, кон чина на вонючей больничной койке, в очереди за хлебом, в коммуналке под пьяный скандал за стеной. Рассказывать она об этом станет шепотом, возбужденно блестя глазами, да вая похоронные советы вроде того, что белье на покойнице должно быть новое. Детей своих мучает, держа их за горло смесью стыда, вины, угроз, еще чего то страшенного. Само слово “мать” у нее звучит непотребно, даже без нецензурных добавлений. Мы ее боимся, порой ненавидим, а куда денешься, Мать все таки. Она не всегда была такой, она такой стала, прожив с нами несколько поко лений, в постоянном страхе недоеданий, по карточкам и спискам, в эшело нах и санпропускниках. Она уродливая тень, искусственно выведенная по рода, черный двойник другой Матери — щедрой и любящей, которой мила и телесность, и плодовитость, и детские слюнки на подушке, и цветение дочек и сыновей. И не надо думать, что это вымирающая редкая порода, заканчивающаяся вахтершами и санитарками. Каждая из нас унесла с собой ее кусочек. Это, может быть, не лучший наш кусочек. Но зачем то это тоже было надо. А вдруг опять придется стоять в очереди или спасаться от бомбежки? Может быть, мы и ненавидим ее потому, что она живое напоминание о насилии, возможном в любой момент. Есть звуки, которые любая из нас легко может представить, даже никогда не слышав в реальности: звук падающей бомбы, ночной стук в дверь, лязг передергиваемого затвора. Это означает, что мы к ним готовы — “всегда готовы!” В жизни последнего времени оружие как то перестало удивлять: мы виде ли и танки за окном, и след очереди на стене расстрелянного ларька со спиртным;

никто не падает в обморок, когда в вагон метро буднично и де ловито заходят добры молодцы с автоматами;

вороненый ствол проплыва ет в двадцати сантиметрах от голов сидящих и животов стоящих;

его ста рательно не замечают. Внутри, конечно, как то нехорошо — а кому какое дело до того, хорошо ли внутри? “Если вас трамвай задавит, вы, конечно, вскрикнете. Раз задавит, два задавит, а потом привыкнете” — есть такой Бабушкин сундук стишок, возможно, когда то и авторский, но уже вполне народный. “Трам ваем”, кстати, называли массовое изнасилование в тюрьме или лагере. Что же касается Страшной Бабы, у нее есть свое царство и в мирной жизни. Мы все знаем, что существует мужской ад — война, армия, лагерь, тюрьма. Мы с болью и содроганием читаем свидетельства выживших в этом аду. У каждого из нас есть близкие мужчины, тронутые прикосновением этого ада, одного его “отделения” или нескольких. Мы не имеем права про это не знать. Если имеется у ада отечественное женское отделение, то это больница или роддом. Кому то из нас повезло, ничего такого ужасного там не случилось. Ну что ж, и войну некоторые ветераны вспоминают без ужаса. Но, навер ное, нет ничего настолько уродующего и унижающего женщину и враж дебного самой ее женской сути, как все детали нашего родимого гинеколо гического опыта. От “женщина, куда пошли, я же вам сказала на кресло” до вымазывания роженице ногтей йодом, грудей зеленкой и бритья тупой бритвой, от акушерского мата до абортов без наркоза, от мерзких сенти ментальных “наглядностей” на стенах женской консультации до атмосфе ры скотобойни в родильном отделении. “Тут же меня препроводили через двор в инфекционное отделе ние, я переправлялась по зимней погоде в чьих то резиновых са погах на босу ногу, в трех байковых халатах поверх рубашки и в полотенце на голове, как каторжница, а сзади несли завернутого в казенное одеяло ребенка, которого тоже выселили, ибо и он за болел. Я шла, обливаясь бессильными слезами, меня вели с тем пературой в какой то чумной барак и разъединяли с ребенком, которого я уже начала кормить, а ведь известно, что если мать хоть один раз покормила ребенка, то все, она уже навеки связана по рукам и ногам, и отобрать у нее дитя нельзя, она может уме реть. Такие связи связывали меня, идущую в казенных сапогах на босу ногу, и моего ребенка, которого несли за моей спиной в се ром одеяле, накрыв с головой, а он молчал под покрышкой и не шевелился, словно замерев”*. Вообще то все это, как говорят врачи, “неспецифическая инфекция”: а дет ский сад, школа, поликлиника — они что, не таковы? Роддом — всего лишь квинтэссенция, и, как говорит Арбатова, “всякая женщина, которая родила в совке, прошла разом и Афган, и Чечню”. Самое прискорбное, что этот ад не считается адом, это страдание и униже ние не считается страданием и унижением. Все, что связано с этой трав *Петрушевская Л. Бедное сердце Пани // Тайна дома. Повести и рассказы. М.: СП “Квадрат”, 1995.

204 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы мой — пустяк, все там были. Но из за того, что все были в аду, он не пере стает быть адом. И черные выгоревшие пятна ужаса, и приниженность, и бесстыдство, которое приходит, когда уже никакого стыда не хватит, ко нечно, хранятся почти в каждой душе женщины, ставшей женщиной здесь, у нас. Более того, они хранятся и в душах, и в телесной памяти наших ма терей, бабушек. Отношение к важнейшим моментам женской жизни как к производству, как к чему то, у чего не может быть души и достоинства, — это не наши с вами отношения, это то, что с нами случилось. И это — ужасно. Если вы попробуете заговорить о чем то подобном со старшими женщина ми, то увидите, как подожмутся губы, станут пустыми глаза, и скорее всего услышите что то вроде “Ну что ж, вот такая жизнь”. В лучшем случае. В этой интонации будет немножко — совсем чуть чуть — от Страшной Бабы. Если долго бить по одному месту, не насмерть, но зато постоянно, то обра зуется мозоль, чувствительность падает, организм защищается. Бесчув ствие, безжалостность — что к самой себе, что к окружающим — не роди лись вместе с ней, они пришли как защита. Страшная Баба могла вырасти и развернуться во всю ширь только в стране, где лагерная мудрость “Не верь, не бойся, не проси” хлынула в обычную, не лагерную жизнь — а была ли она, эта обычная жизнь? — и проникла везде, где только можно. Когда акушерка бьет роженицу по лицу, чтобы не орала и не мешала рабо тать, когда воспитательница детского сада ставит детей голыми на окна за то, что они не могут проглотить таблетку от глистов, когда учительница младших классов выхватывает у девчонки какой то неположенный листок, рвет в клочки и заставляет девчонку на карачках собирать эти клочки — и вообще всегда, когда происходят бесконечные, малые и немалые, насилия над женским и детским, с сильной примесью стыда, унижения, — это ее вотчина, здесь она совсем своя. Собственно, только она там и своя — сто рожевая сука женского отделения преисподней, ответственная по палате номер шесть, продукт затянувшейся на век войны всех со всеми. Разумеет ся, историческая закономерность — не повод оправдывать садисток, муча ющих наших детей или нас самих: надо защищаться. Но как? Неужели теми же способами? Ведь одно из самых ужасных свойств Страшной Бабы, один из секретов ее неистребимости состоит в том, что в мучительные, раздавливающие в нас женщину моменты именно она приходит к нам на помощь изнутри. И это она закрывает нас непроницаемой жесткой коркой, дает силы продолжать если не жить, то хотя бы действовать. А поскольку жилищный вопрос Страшная Баба всегда решает напористо и окончательно, она настаивает на прописке, получает у нас внутри законную жилплощадь и остается до следующей тяжелой ситуации.

Бабушкин сундук Я хочу вам рассказать несколько историй женщин, которые вели себя и выглядели, как Страшные Бабы. Обе эти истории, рассказаны, проиграны на женских группах внучками этих женщин. Может быть, это неспроста: поколение наших бабушек как раз и может, если мы зададим вопросы (даже когда их уже нет на свете и живым им задать никакие вопросы нельзя), показать и ответить, как это с нами случилось. Как уродливая тень материнской роли стала такой всепроникающей — настолько, что мы иногда обнаруживаем ее даже в себе... Помните череп с пылающими глаз ницами, страшноватый дар Василисе Бабы яги? При нем становилось свет ло, как днем — и от этого света никак не могли укрыться злая мачеха с подлыми своими дочками, свет то их и превратил в угольки. Только тогда и мог быть зарыт в землю череп. Лучшим же средством от Страшной Бабы — Злой мачехи — в себе самой был и остается прямой взгляд и яркий свет... История Татьяны началась с вопроса, с которым она и хотела работать: по чему в ее собственной семье до такой степени не принято выражать чув ства? В детстве она воспитывалась в интернате, семья была большая — шесть детей, далекая окраина России, и, приехав как то раз на каникулы из интерната, девочка узнала, что умер брат и будут похороны. Ее поразило еще тогда, что отношение к смерти удивительно будничное. Ей сказали об этом, как об одной из плохих новостей. Всего лишь. Мы двинулись по времени назад: что случилось, кто или что научило эту семью так переживать горе, как будто никакого особенного горя и нет? По чему мама такая, почему она сама проглотила, задавила свое горе и других детей, ударенных, обожженных смертью братика, не только не может уте шить, но своим поведением даже намекает на то, что и они должны горе вать про себя? Мама росла совсем в других местах, в Поволжье, в большой деревенской семье, которая к моменту рождения мамы стала не такой уже и большой. Так мы добрались до бабушки, до ее жизни, до фигуры родона чальницы, потому что дальше “назад” Татьяна своего рода не знала. Бабушка Ульяна, сама красавица и рукодельница, вышла замуж за самого видного, веселого парня в деревне, который, как это случается с видными и веселыми парнями, работником был никаким, гулял, играл на гармошке, был популярным в деревне человеком и как то не очень заметил, что дети умирают. Похоронила бабушка Ульяна одиннадцать детей, и только двенад цатая — мама Татьяны — выжила. Происходило все двадцатые и начало тридцатых годов. Эта женщина, с ее веселым легкомысленным мужем, ко торая рожает и хоронит, рожает и хоронит... Татьяна не знала, подряд или нет умирали дети, какие промежутки были между очередными родами и очередными похоронами, что вообще было причиной смертей: голод, дет ские болезни, варварское родовспоможение. Все это в ее семейном преда 206 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы нии опущено, да и кто мог рассказать? Уж наверное не мама и тем более не сама бабушка... Но когда мы поставили в ряд одиннадцать стульчиков, стоять на этом месте было невозможно, просто ноги не держали. Татьяна в роли бабушки в тот момент нарушила “традицию” своей семьи и зарыдала в голос — оплаки вая безвременно умерших, безымянных, забытых и как бы никогда не жив ших. Скорбный ряд из одиннадцати стульев потеснил все остальное про странство, хотя комната у нас не маленькая. Отвести этому “граду скорби” отдельное место было невозможно. По тому, как все это располагалось в пространстве, фактически получалось, что бабушка жила на кладбище: а как может быть иначе, когда смертей — столько? Не в пространстве, так во времени она и в самом деле постоянно рожала и хоронила, рожала и хоро нила. Каждый следующий ребеночек, каждые следующие похороны добав ляли и добавляли безнадежности. При этом надо было делать еще и какую то работу, как то вести дом, ухаживать, заботиться о тех детках, которые были живы, с таким вот тягостным чувством, что их тоже можно потерять. Ощущения самой Татьяны в роли бабушки — ведь она хотела спросить у своей семьи, почему так обходятся с чувствами, — подсказывают что то очень важное. Физическое переживание, перевоплощение, когда мы вхо дим в роль своих предков (особенно предков женщин, поскольку с ними легче идентифицироваться телесно) часто сильнее слов, раньше слов. Сло ва, описывающие его, приходят потом, а чувство или догадка поражают сразу, как только человек входит в роль, обживается в ней. У бабушки были совершенно мертвые, поникшие руки. Те самые руки, которые кор мят, заплетают косички, ласкают, сажают на коленки, раздают подзатыль ники, — пресловутые “руки матери” одеревенели, повисли, они слишком много опускали в землю этих маленьких гробиков. С последней девоч кой — Таниной мамой — получилось так: мать очень ее баловала, “одевала как куколку” — бабушка была хорошей портнихой и этим зарабатывала на жизнь. Долго не пускала ее замуж, как будто хотела еще при себе подер жать, немножко побыть матерью. Но почти никогда до нее не дотрагива лась, и Танина мама это помнит. Вся ее забота, вся любовь выражалась че рез бытовое действие — нарядить, подарить, оставить лучший кусочек — но не в прямом общении: что то умерло вместе с этими детками, что то прекратилось, душевная жизнь бабушки остановилась, замерла. Она не была злой, она была всего лишь убитой. Тем временем дед весельчак во время своих загулов погиб, провалился с санями под лед. И до этого его в семье не было, а тут не стало и вовсе. Кромешное одиночество, неоплаканное горе и полная безнадежность — вот какова была та растянутая во времени тяжелейшая травма, которая в этом роду, в этой семье “запретила” проявление чувств. Страдающая и по Бабушкин сундук давившая, как бы проглотившая, утопившая в себе свое страдание мать ка ких то вещей сделать для своих детей просто не может. Руки — деревян ные, не ласкают эти руки, не поддерживают — в лучшем случае делают что то практическое, житейское. Другого способа проявить любовь нет. Потому что позволить себе чувствовать — значит вытащить, открыть эту гробовую крышку и выпустить свое невероятное, неподъемное, нечелове ческое горе, которого слишком много. Когда мы работали с этой историей, в группе стояла гробовая тишина, пре рываемая только тяжелым дыханием и чьим то тихим всхлипом. Конечно, было очень много слез: мы оплакивали горе этой женщины, которой уже нет на свете. Мы не в состоянии представить его полностью, но даже при косновение к нему просто покрывает смертным морозом, испариной. Мы, которым повезло родиться, повезло выжить, несмотря на все ужасные гри масы нашей истории, смогли хотя бы поклониться и пролить слезу над ее страданием, коли уж она сама не могла этого сделать. В течение нескольких последующих работ то место, где стояли стулья, обо значавшие умерших детей, участницы группы как то обходили. Ведь нельзя разыгрывать какие то житейские сюжеты на кладбище, нельзя на кладбище — жить! Туда, однако, надо иногда приходить — то ли помолить ся, то ли положить цветочек, то ли стереть песок и пыль с имен, а ведь и имен не осталось от этих детей. Такая вот страшная, но совершенно не уникальная, не исключительная ис тория напоминает нам о простой вещи, которую мы все знаем. Правда, по мнить ее постоянно слишком тяжело, поэтому мы как бы и знаем, и не зна ем. Несколько поколений женщин претерпели столько страдания и страда ние это было настолько безысходным, бесконечным, нормальным, обыч ным — все вокруг тоже страдали, — что эмоциональное отупение, бесчув ственность стала основной защитой. Ведь в аду важно то, что само страда ние не признается, не считается чем то заслуживающим упоминания и уж тем более оплакивания. Вот так уж у нас, а что поделать? Есть у Галича такая песня про немолодую женщину, которая ехала в авто бусе и забыла взять билет, и вот по поводу этого бытового сюжета расска зывается ее биография со всеми теми ударами, которые сыпались годами, десятилетиями.

А мужа в Потьме льдиною распутица смела. Она лишь брови сдвинула — и снова за дела. А дочь в больнице с язвою, а сдуру запил зять. И, думая про разное, билет забыла взять.

“Она лишь брови сдвинула — и снова за дела” — в высшей степени типич ная реакция человека, который обязательно должен выжить, хотя бы пото 208 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы му, что есть дети, но чувствовать не может, размеры травмы слишком вели ки, ее слишком много. Такое омертвение мы можем воспринимать как гру бость, бесчувственность. Да, это может быть и грубостью, и бесчувственно стью по отношению к другим людям — и даже к детям и внукам. Танина бабушка Ульяна, между прочим, была ох какая неласковая, когда Таню на нее оставляли. Но подумайте: вот эта старая женщина, прочно, намертво запершая в себе чувства, и прежде всего чувства по отношению к детям. И вот дочь на нее оставляет шуструю двухлетнюю, совершенно здоровень кую, любопытную, проказливую девочку, которую не надо спасать, а надо с нею “возиться”. Живость и непредсказуемость обычного ребенка для этой бабушки чрезмерна: “Только отвернешься — а она, зараза, уже вся в варе нье перемазалась. Хоть банку на себя не свернула, и то спасибо”. Мир — место опасное, ребенок вынуждает беспокоиться, пугаться;

как же с этим справишься — рявкнешь разве что, пристрожишь. Я знаю уж совсем вопи ющий случай, когда такая вот много перестрадавшая бабушка вообще не позволяла трехлетнему внуку слезать с дивана: только на диване с ним ни чего не могло случиться. Так он и раскачивался взад вперед на том диване, как сбрендивший медведь в клетке, бедный мальчик... В истории Татьяниной бабушки есть еще одно важное и грозное предосте режение. Такая онемелость, эмоциональное окаменение наследуется — не генетически, хотя и это дело темное, но наследуется. Во всяком случае, дочь матери с одеревеневшими руками, скорее всего, тоже будет с трудом, неловко, неумело чувствовать. И страшно подумать, с какими опасениями, с какими предчувствиями у Татьяниной бабушки проходила та ее после дняя беременность, от которой родилась Татьянина мама. И нетипичная для советского времени многодетная семья — что это: попытка отыграть у небытия хотя бы со счетом один к двум? Первое зеркало человека — это лицо матери. Мы учимся чувствовать и впервые проявлять чувства с ней и от нее. Если мать убита горем, или оза бочена хлебом насущным, или сама не получает поддержки — не важно от кого: от мужа, сестер, собственных родителей, — то это зеркало завешено, как в доме покойника. И тогда мы не можем научиться тому, чему должны научиться у нашей мамы в очень раннем возрасте: ощущению покоя и теп ла, контакту с другим человеческим существом, умению улыбаться и на стырно требовать внимания, доверию к миру. Исцеление такого рода травм наступает медленно, порой занимает не сколько поколений. Обычно для того, чтобы понять, как оно происходит, нужно рассмотреть все семейное древо в целом. Например, в Татьяниной истории, как и в любом роду, существовала другая ветка, уходящая геогра фически на Украину, — шумная, веселая, хлебосольная (во всяком случае, так гласит семейное предание). Татьяну ее родственники без конца зовут Бабушкин сундук приехать с детьми показаться, потому что “та родня же ж”. Это жизнелюби вая, позитивная нота: вроде как в той родне и не спивались, и не умирали до срока, хотя как такое может быть? В этом “раскладе” важно, что всякое веселье и жизнелюбие — по линии бабушки и мамы — представляется безответственным, за чужой счет и в конечном итоге ведет под лед, к но вому горю и трудностям для кого то. “Первый парень на деревне” горазд был детей делать, но не растить. А по отцовской линии семьи большие, на роду много — колоритного, музыкального, разного возраста и с разными своими чудачествами. Поедет Татьяна к ним гостить или не поедет в реаль ности — уже другой вопрос, но само их появление в ее работе неслучайно, как будто другая ветвь рода знак подает: ты и наша тоже, в тебе и наши послания живут, родня же ж! Петь, громко разговаривать, ругаться и ми риться, любить свою семью, смеяться и плакать можно. И этот кусочек работы — ах, какие там были роскошные тетушки, просто Гоголь! — подсказывает, откуда в наших семейных историях берутся аль тернативы. Если представлять себе изолированную линию — травмиро ванная бабушка, недополучившая материнских рук мама и сама Таня, — то ситуация выглядит достаточно безвыходно, хотя... Мама почему то выбра ла мужа из такой семьи — шумной, чуть бестолковой, эмоциональной. Мама все таки научилась быть мамой — хоть и к шестому ребенку. Ма ленькую Танюшку не обломала бабушкина строгость: бабушка сдалась, по тому что “девка в отца, упертая, как все хохлы”. И, наконец, будь Татьяна “внутри” своего семейного сценария, не родился бы ее запрос, да и на группу она вряд ли пришла бы. Так что есть, есть какие то ресурсы самоисцеления рода. Часто случается так, что дочь или внучка начинает задавать вопросы: почему же мы такие, почему у нас так? Это означает прежде всего, что для нее скорбное бесчув ствие уже не само собой разумеющееся, она может себя от него отделить и до какой то степени освободиться. То есть она на ту самую реакцию окаме нения, которая может выглядеть со стороны как крайняя черствость, смот рит критически — и при этом что то чувствует. Возникает маленькая воз можность выхода, маленькая возможность развития. Если она хочет осво бодиться по настоящему, до конца, понять свои чувства и жить по другому, ей неминуемо придется обратить внимание на собственные реакции в си туациях травм, горя и потерь. И ей будет важно не застрять в обиде на не ласковую бабушку, в недоумении по поводу того, как не умеет горевать мама, а совершить за них тяжкий труд оплакивания их боли, ибо сами они для себя этой работы сделать уже не могут. Шанс появляется часто в тре тьем поколении, тогда приходит прощение и принятие, а яростное отрица ние — “не буду жить так, как вы” — сменяется чем то более позитивным, больше понимающим, почему же женщины в этом роду таковы. Приходит 210 “Я у себя одна”, или Веретено Василисы невеселое, но реалистичное: они дали все, что могли, — чего не дали, так того и не могли. “При свете черепа” сгорают обиды на свою обделенность, потребность уко рять недоданным, — и тогда череп может быть зарыт, как топор войны между разными поколениями женщин одной семьи. И Страшную Бабу ока зывается можно пожалеть — в своей бабушке, матери, в себе. Сострада тельное отношение к “соляному столпу” или “деревянным рукам” разре шает внутренний конфликт: ведь все наши близкие, все мамы папы бабуш ки в нас живут, как бы мы к ним ни относились. Но такое примирение и понимание приходят только тогда, когда труд оплакивания, горевания со вершен, а это тяжелая работа. Женщины, которые подобную работу для себя делали, потом говорили о невероятной физической усталости, изможденности: “Как будто крест на Голгофу снесла, все болит”. Не обязательно такими словами, но ощущение неподъемной тяжести упоминается часто — и с отчетливым чувством, что от того креста нельзя уклониться, что это нужное усилие. И такое ощуще ние лишний раз напоминает нам о том, как в самом теле бывает заперто недочувствованное, мучительное переживание. И физическая усталость, выжатость после работы, вроде той, какую Татьяна делала о жизни своей бабушки, говорит о том, что напряжение, внутренняя “сжатость”, жест кость — она преобразуется, трансформируется. Татьяна после своей рабо ты, где действительно было очень много слез, и не только ее — всей груп пе было что вспомнить, — говорила про ощущение, что она вся как бы плывет, она мягкая, в голове ни одной мысли, умиротворение и покой. Я не буду преувеличивать значение одной работы, какой бы мощной и очищающей она ни была. Она нужна, чтобы что то сдвинулось и начало меняться, но обычно к таким темам бывает необходимо возвращаться не раз, прорабатывать травмы “слоями”, по крупице собирать те ресурсы силы и поддержки, которые есть в материнских фигурах рода. Вторая история напоминает нам еще об одном важнейшем обстоятельстве. Наш скорый суд и выводы из того, что нам известно, часто неполны и не могут учесть всего, что двигало этими людьми. Кроме того, почти всегда семейное предание — история про то, как бабушка бежала босиком по льду, или как пришли деда арестовывать под Рождество, или как спасали смертельно болевшего ребеночка, — они ведь рассказаны кем то. Рассказ чик пристрастен, чаще всего это член семьи, для которого такие истории тоже много значат. И как всякая легенда, как всякое сказание, оно теряет одни подробности, обрастает другими. И само понимание, оценки, интер претации далеко не беспристрастны. В семейном мифе краски густы и ярки: вот герой, вот злодей, вот красавица, тиран, легкомысленная женщи Бабушкин сундук на, человек долга, сумасшедшая старуха, ребенок вундеркинд... Таково свойство жанра: народная песня, а не психологическая проза. А возможно, разум отказывается вместить весь ужас положения женщин, которых отделяет от нас два три поколения. Мы знаем, что они много стра дали, и, честно говоря, нам все это немного надоело: мы устали с детства слушать про то, как трудна была жизнь. Но когда мы сами достигаем зрело сти и начинаем понимать, что такое “трудна”, то вспоминаются такие пронзающие насквозь наблюдения и детали из этих самых нудных семей ных рассказов, которые в детстве, в юности, когда мы “и жить торопимся, и чувствовать спешим”, так не хотелось слушать. Тем более, что подобные истории еще и рассказываются не по одному разу — уверяю вас, не по рано наступившей рассеянности: рассказывая боль и превращая ее в сказ, в предание, наши “сказительницы” пытались с нею справиться;

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.