WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

МИХАИЛ МАЯЦКИЙ Демократия как судьба обречен на демократию. Это наше общее светлое будущее, наша об щая судьба. Некоторые идут к ней сами, кого то приходится вести, а кого то и тащить, в зависимости от

сообразительности и покладистости. Некото рых особо упёртых тащить придется еще долго. Объяснить такое упрямство можно только их дикостью и тупостью: ведь достоинства демократии оче видны. Кстати, Запад всегда эти достоинства понимал, отсюда его преуспе вание. Запад это и есть демократия, а демократия — Запад. Такова, коротко, догма или докса, которая гласно или негласно сопро вождает большинство речей о демократии из уст политиков и обывателей. Было бы неимоверным самомнением полагать, что всегда свободны от нее и размышления интеллектуалов: политологов, социологов, философов, ис ториков. Что хуже. Потому что они (т. е. мы) должны стремиться понять не множко больше, чем это полагается тенденциозному политику или затуркан ному обывателю. Потому что они/мы должны яснее их видеть, что на прак тике с демократией далеко не все в порядке. Потому что они/мы должны лучше помнить т. наз. «уроки истории», в том числе недавней. Если философия смогла только благодаря многократной смене вех и па радигм забыть свой давний солипсистский скандал, то наука о политике и, в частности, теория демократии, как мне кажется, полагает, что ей удастся бе зо всяких усилий переморгать недавнюю, прошлого века, серию скандалов. Сначала наиболее демократические страны мира демократично или при явной поддержке своих народов пошли друг на друга абсолютно бессмыслен ной войной. Потом в одной из наименее демократических стран совершили революцию, установили диктатуру одного, и не самого многочисленного, класса и объявили ее наивысшей из имеющихся форм демократии. Затем в другой довольно демократической стране избиратели совершенно демокра тично выбрали рейхсканцлером человека, который вскоре начал еще более кровавую мировую войну. После чего самая демократичная страна в мире по чему то сбросила на два мирных города по атомной бомбе и принялась систе матически поддерживать разные режимы и организации, предпочитая поче му то самые, с точки зрения демократии, подозрительные, и вести и раздувать локальные войны, даже не утруждая себя поисками более правдоподобного объяснения, чем то, что, преследуя свои интересы, она автоматически и не посредственно защищает демократический порядок в мире.

ЛОГОС 2(42) Мир Но правомочно ли судить о демократии по ее эмпирическим результатам или следует рассматривать ее как своего рода политический регулятив, кан тианская чистота которого не должна ставиться в зависимость от возмож ной и неизбежной грязи ее реальных воплощений? Скандалом в философии было собственно не существование солипсист ской позиции, а ее неопровержимость. Теория демократии мало чего стоит, если после — перечисленных и иных, прошлых и будущих — скандалов будет упорно делать вид, что в понятии демократии нет иных проблем, кроме как отсутствие доброй (= демократической) воли у народов или правительств. В этой заметке мне хотелось — полу обывательски, но и полу философски — поразмышлять над демократией, отталкиваясь от того, что с ней делали интел лектуалы и что делала с интеллектуалами она — в ее минуты роковые: в Г ерма нии перед приходом нацистов к власти и во Франции перед оккупацией.1 Можно ли было избежать гитлеровской диктатуры и второй мировой войны? Этот вопрос не выходит и еще долго не выйдет из фокуса исторического со знания — не только сильных задним умом любителей истории, на досуге пе рекраивающих прошлое по прихоти своих вкусов, но и историков професси оналов, причем далеко за рамками «Virtual History». Вопрос может звучать и иначе: можно ли было спасти демократию? В самой Веймарской республике у демократии было крайне мало шансов. Это известно так же хорошо, как и то, что пятнадцатилетие 1918–1933 гг. яви ло собой время необыкновенно богатого расцвета немецкой культуры. Два этих глобальных обстоятельства совпали неслучайно. Юный, робкий и хруп кий демократический строй сразу с момента рождения превратился в пред мет осмысления и многоплановой критики, как чисто политической, так и культурно интеллектуальной, и справа и слева. Он стал оселком, на котором оттачивались лучшие перья нации, стал естественным и непосредственно до ступным объектом анализа для многих общественных наук, которые — несо мненно, благодаря этому, — именно в этот период родились, возродились или революционизировались2. Одни интеллектуалы критиковали республику справа (за развал монар хии, например), другие — слева (за сворачивание системы советов, за нере шительность и непоследовательность революционных реформ);

одни от Я использовал в основном, по Германии: Gay, P., Die Republik der Au enseiter. Geist und Kultur der Weimarer Zeit 1918–1933, 1970, Gusy, Ch. (Hg.), Demokratisches Denken in der Weimarer Republik, 2000, Kolb, E., Die Weimarer Republik, 6 2002, M ller, H., Die Weimarer Republik. Eine unvollendete Demokratie, 7 2004, Sontheimer, K., Antidemokratisches Denken in der Weimarer Republik, 1962;

по Франции: Le Coll` ge de Sociologie. Textes prsents par D. Hollier, 1979, Roche, A. & Tarting, Ch. (ds), Des e annes trente: groupes et rouptures, 1985, Winnock, M., La France politique. XIXe –XXe si` cle, 22003, e Winnock, M., Le si` cle des intellectuels, 21997. e 2 Достаточно упомянуть Макса Вебера и школу, впоследствии названную Франкфуртской. Мысль, что обществоведу можно заниматься не только средневековым Китаем или глобаль ными историософскими схемами, но и анализом современности, была еще диковинкой, на пример, во Франции. Важным информантом переводчиком выступил здесь Рэмон Арон со своей книгой 1936 г. «Современная немецкая социология». С этим радикальным обращени ем к современности как то связан и поворот от чистого познания к существованию экзис тенции. Он тоже, как известно, вскоре стал крайне важным и для французской философии.

4 Михаил Маяцкий вергали демократию в принципе, как идею, другие — осуждали Веймар (как конституцию или как реальный режим) за несоответствие идее демократии. И здесь было где разгуляться: республика была половинчатой, переходной, вся в родимых пятнах старого режима, с которыми никак не хотела рас статься. Все — и националисты (подавляющее большинство), и интернацио налисты (меньшинство), — конечно, желали добра своей стране, и поэтому честно и от души выполняли свою критическую миссию;

как им и положено, они, подобно оводу Сократу, не давали демократии застояться. Кто виноват в том, что под непосильным грузом проблем и под ударами критики демо кратия не смогла и — состояться? Сам факт, что демократический строй предоставлял им возможность для выражения и критики, до самого 1933 г. никем даже и не замечался, казался само собой разумеющимся, отнюдь не — хоть и скромным, но все же — пре имуществом строя (например, перед монархией Гогенцоллернов), а тем ми нимумом, который всяко причитается интеллектуалам. Демократия и стала первой и привилегированной темой ею установленной свободы слова. Как это часто бывает, на того, кто разрешил открыть рот, и обрушилось давно наболевшее. Ибо за века наболело, а последние травмы были свежи. Если в целом для Европы и верно, что первая мировая война была глав ным травматизмом эпохи, то по отношению к Германии этот тезис нужно уточнить. Конечно, — увы, не столь уж многочисленные — пацифисты и про сто миролюбивые граждане были потрясены и тем, что войну не удалось предотвратить, и — все без исключения, включая ура патриотов и оголтелых милитаристов — ее неслыханной по ту пору бесчеловечностью. Но нацио нальной немецкой трагедией стала отнюдь не война, а поражение в ней. Именно с последствиями, в том числе и социо психо идентитетными, этого поражения столкнулась Веймарская республика в лице своих, иногда клипо подобно сменявшихся правительств. И именно с этим травматическим по ражением и стал ассоциироваться Веймар у большинства немцев. Для мно гих демократический строй непосредственно предстал предательством по отношению к принесенным жертвам. Реакция обывателя на невиданное по литическое действо была простой: не для того вчера погибали наши дети, чтобы сегодня толстопузые заседали в парламенте. Впрочем, для чего же именно погибали немецкие и другие дети, оставалось неясным. Другой, непосредственно вытекающей из первой, травмой стал Версаль ский договор. Поскольку вопрос о немецкой вине в развязывании мировой войны не был в массовом сознании даже поставлен, то всё общество справа налево и сверху донизу восприняло Версаль как бесстыдный и унизитель ный грабеж. Который был, опять же, признан и, выходит, одобрен Веймар ским режимом. Наиболее романтически настроенные интеллектуалы увиде ли в этой навязанной Германии иностранными либералами и демократами сделке не просто корыстную и незаконную дипломатическую акцию, но вме шательство в саму немецкую судьбу. Симптоматичен афоризм Фридриха Вольтерса, одного из столпов и политического идеолога круга Штефана Ге орге: «Лучше судьбоносное [schicksalhaft поражение, чем несудьбоносное e] перемирие». Ибо отнюдь не все и не всегда считали демократию нашей об щей европейской и общечеловеческой судьбой. Скорее, даже наоборот: не ЛОГОС 2(42) которые западноевропейцы видели в демократии отрицание своей нацио нальной судьбы и — хуже того — приход мира, где судьба станет пустым зву ком, приравняется к жребию, а один жребий — к другому в духе равенства пе ред законом и случаем. Неудивительно поэтому, что массы восприняли конец монархии и уста новление республиканского строя как какое то несуразно чрезмерное тре бование победившего врага: произвести в Германии чуть ли не Французскую революцию. Существовала, конечно, и собственная немецкая либеральная, гумбольдтовская, традиция, но теперь демократический строй, рыночное хозяйство, впавшая в маразм церковь и царство машины, вся эта «каналья» (Дерлет уже в 1904/5 гг.) приобрела отчетливую франко британскую окрас ку и вызвала ожесточенное сопротивление. Германское достоинство униже но;

ценности растоптаны и механически заменены чужими;

при слове «Вер саль» у патриота закипает кровь;

Германия вернулась оттуда в шутовском колпаке — вот лейтмотив многих речей и статей того времени. От избранного в рейхспрезиденты в 1925 г. после социал демократа Эберта маршала Гинденбурга было бы так же странно ждать усилий по демо кратическому обновлению страны, как от пришедшего за Андроповым Чер ненко — радикальных реформ социалистического общества. Председатель фракции немецких националистов Куно Вестарп так прокомментировал вы боры Гинденбурга: «Те 14,6 миллиона, которые 26 апреля последовали за призывом нашей партии, выразили тем самым свое кредо, свою привержен ность идее вождя [der F hrerpers nlichkeit], приверженность своему про шлому, остановленному 1918 м годом. [...] Воля, победившая в голосовании 26 апреля, ознаменовала отвержение республиканско демократической пар ламентской системы, чуждой немецкой сущности и привнесенной нам ино странными врагами. Выбор народа ясно показывает, что эта система не пус тила реальных корней в нашем народе» (речь в рейхстаге 19 мая 1925 г.). «Консервативный революционер»3 Артур Мёллер ван ден Брукс в вышед шей в 1923 г. «Третьей Империи» (Das Dritte Reich) задавался риторическим вопросом, не совсем незнакомо звучащим для русского уха: что это за немец кое безумие, насаждать у нас, в Германии, всё, что приходит с Запада?! Ибо Запад — он был Западом и для Г ермании. Г ермания тоже — как многие с тех пор — оправдывала свою неспособность или нежелание стать «современ ным» государством своим особым, чрезвычайным, межеумочным геоисториче ским положением, в данном случае между молотом славянского и наковальней романского мира4, а теперь — между большевиками и либералами. А тут и пятая колонна: свои коммунисты, которые кинжальным ударом (легенда о Dolchsto ) в спину принудили непобедимое отечество к поражению, да родные либералы, которые потом распродали за три пфеннига Г ерманию в Версале.

Вероятно, он, а не Армин Молер (Mohler), первый послевоенный, хотя и симпатизирующий, но все же исследователь феномена, был автором этого понятия. 4 В книге «Социализм и внешняя политика» 1922 г. того же Мёллера ван ден Брукса не без изум ления читаем: «У немцев нет своего дома. Они рассеяны по миру;

судьба хочет, однако, что бы они служили земле. Но им нужно место, откуда отправиться и куда вернуться. Им нужна своя земля.» 6 Михаил Маяцкий Особенно была распространена моральная критика либерализма. Он осуждался как безнравственное оправдание и даже поощрение поворота граждан к своим частным интересам, тогда как подлинное (а значит, силь ное) государство имеет право и должно быть выше частных интересов. Ос лабленному либерализмом государству только и остается, что быть посред ником между индивидуальными (читай: индивидуалистскими) интересами, беспринципно и цинично искать между ними компромисс. «Компромисс» — ругательное слово эпохи, маркер аморализма, лицемерия, релятивизма, оп портунизма, сделки, рынка. Юдофобские коннотации — вовсе не бывшие монополией одних только национал социалистов — прямо или косвенно на мекались этим рядом. Там, где частные интересы выходят на авансцену, а государство ослабле но, возникает вакуум политической идеи, который заполняется идеями эко номическими. Карл Шмитт, еще не главный, но уже видный юрист, осуждал либерализм за «неискренность» и считал пределом падения оптимистическое пророчество Вальтера Ратенау5, что следующий век будет экономическим. Эта логика предлагала видеть в Другом партнера по обмену, словесному или торговому, тогда как здорово природное отношение состоит в подразделе нии Других на друзей и врагов. С друзьями как у Шмитта, так и у Германии было непросто. В теории Шмитта они остаются конструктом, бледно схема тичным противовесом врагам для симметричности схемы. Зато англо боль шевистский враг пишется смачными мазками, он зрим и наличен. Так и в ре альной политике: кроме нескольких временных и условных партнеров, весь мир представал враждебным, и особенно то, что, вселяя ужас, притягивало, как, например, советская диктатура или американский джаз. Немцы вообра жали себя народом одиночкой, — один среди враждебного окружения на зем ле, один как перст перед богом. Легкой мишенью была республика и для критики слева. Коммунисты виде ли спасение от этого в лучшем случае буржуазного, а на самом деле облеплен ного аристократически помещичьими атавизмами режима, в пролетариате и его диктатуре. Русский пример был примером для всех — как для восхищен ных, так и для устрашённых. Национал большевики не находили особого про тиворечия между диктатурой пролетариата и национальной идеей, как, впро чем, все меньше находили его теперь и в Москве: диктатура (национального) пролетариата — разве это не единственная форма современного государства, если оно хочет быть государством (т. е. сильным)? Слухи о большевистской те ории отмирания государства у наиболее догадливых вызывала одобрение: ловкое изобретение, чтобы за его ширмой построить государство невидан ной силы. Ибо сила было ключевым словом веймарской шарады: на слабость демократии роптали равно монархисты, нацисты, «народники», социал демо краты и коммунисты. Как это ни ужасало правых и левых, их риторика часто смыкалась. Позже, в 1930—1933 годах, взаимопереход членов (не говоря уже об избирателях) между компартией и национал социалистами был явлением если не массовым, то весьма распространенным.

Министр иностранных дел, видный политический деятель и мыслитель, еврей. Убит в 1922 г. членами группы «Консул».

ЛОГОС 2(42) Одним словом, Веймарской демократии не на кого было опереться. Уже с 1921 г. большинство парламента (рейхстага) было против парламентской системы! Демократически избранное парламентское большинство не было по духу демократическим: парламент был недоволен своей слабостью, нере шительностью, дефицитом «децизионизма», чувствовал себя не на высоте национальной «судьбы», т. е. прошлой славы и грядущей великой задачи;

он бессознательно сопротивлялся принципу, по которому все 40 миллионов бюллетеней должны рассматриваться как равные, наконец, он не мог и не хо тел подавлять или хоть порицать тех депутатов, кто продолжал называть ре волюцию, поставившую их у руля, «ноябрьским предательством» и призы вал к пересмотру самой демократической системы, поскольку таких то и бы ло большинство! Потом пришел 1933 год. Из уже сказанного понятна упрощенность схемы, представляющая сценарий веймарского пятнадцатилетия перевернуто телео логически, т. е. из знания о том, чем дело кончилось. По этой схеме поединок Демократии и Нацизма, поддерживаемых каждый своими союзниками, конча ется поражением первой и победой второго. На деле победила если не дружба, то альянс: (само)разбор Веймарской конституции начался уже с марта 1930 г. и к январю 1933 г. Гитлер был председателем самой многочисленной — и с боль шим отрывом — фракции рейхстага. Он был несомненным врагом демокра тии, но опирался при этом на самую демократическую базу. Парадоксально, но отнюдь не абсурдно, что процесс формирования им правительства больше от вечал демократически парламентским нормам, чем формирование двух (фон Папена и фон Шляйхера) предыдущих правительств! Но важнее, что практи чески в течение всей истории Веймарской республики демократия рассматри валась большинством — граждан, депутатов, интеллектуалов — как часть про блемы, а не решения. Она была частью бездушного нового порядка, который опирается на технику, с одной стороны, и на массу, с другой. Многие критики демократии параллельно подвергали решительному осуждению и осмеянию и нацистскую идеологию. И все же для многих главной заботой было нынешнее правительство, и шок января 1933 г. вызвал у них чувство вины: по самой мень шей мере, они трагически ошиблись мишенью! Сходное можно сказать и о других европейских странах. В соседней Фран ции, будущей жертве агрессии, затем союзнице анти гитлеровского блока, а пока обычной демократической стране многие правые и левые интеллек туалы обрушивают основной вес своей критики на собственный демократи ческий строй. За что ругает, например, правый интеллектуальный журнал «Combat» Народный фронт и лично Леона Блюма6 в его главе? За ту же измену судьбе, за то, что они воплощают идею государства, «которое являет собой уже не высокую идею национальной судьбы, требующей самопожертвования, а со вокупность услуг, приносящих прибыль» (Ж. де Фабрег). Или: «В то время как большая часть европейских стран ведома своими вождями к величию и Премьер министр, социалист и еврей, Леон Блюм был объектом ненависти с двух флангов, подобно Эберту или Ратенау в Германии.

8 Михаил Маяцкий приключению, наши вожди призывают нас преобразовать Францию в обще ство страховых компаний» (Ж. П. Максен). Коммунисты осуждают Блюма за буржуазно непоследовательный характер его социализма. И те, и другие, как говорится, торят дорогу агрессору, тем более что борьба между пацифи стами и патриотами проходит трансверсально традиционному лево право му водоразделу, смешивает ряды и приводит в конечном итоге к тому, что Франция, с одной стороны, крайне недостаточно вооружается, но, с другой, в войну все же вступает.

Если во Франции многие интеллектуалы также ошиблись мишенью, то нашлись здесь и те, кто, пусть на короткий срок, смог поставить себе задачей найти системный характер этой «ошибки», от нестись к фашизму и к тоталитаризму (новое тогда слово) как к предмету изучения и понимания. Некоторые из них в течение двух предшествующих оккупации лет (1937–1939 гг.) сотрудничали с Жоржем Батаем и Роже Кайуа в рамках так называемого довольно странного образования: Coll` ge de Soe c o o i Здесь выступили Пьер Клоссовски, Александр Кожев (Кожевни i l g e. ков), Мишель Лейрис, Жан Полан, Рене Гасталла, Ханс Майер и другие. Ко ллеж исповедовал «сакральную социологию», анти договорную теорию об щества, внимательную к месту и функциям Сакрального, одновременно не прикосновенного и неприкасаемого, бесценного и бесценка, предмета вож деления и отвращения, особенно в его соотношении с Властью. По Батаю, «... для большинства людей власть остается реалией одновременно притяга тельной и устрашающей, и всегда есть что то неудовлетворяющее коллек тивную ментальность, если внешняя сторона власти не содержит ни притя гательности, ни устрашения.» Проблема современного демократического государства состоит в его «гомогенности»: элементы его индивидуализиро ваны и разрознены, сакральное место, вокруг которого они некогда были собраны, опустело в ходе секуляризации и революций. Равенство, статисти чески эгалитарный принцип не может занять это место. Опираясь на Дюмезиля, Кайуа различал две ипостасти власти, назван ных по божествам ведийской мифологии Варуна и Митра. Маг, харизмати ческий правитель, жрец Варуна и судья, администратор, формалист Митра дополняют друг друга: первый действует в кризисное время, второй — в мир ное. Коллеж интересует прежде всего первый. Но именно со вторым, с Ми трой, Кайуа сравнивает Леона Блюма, только что ушедшего в отставку: «Со вершенно ясно, что для Блюма легальность — основа власти. Однако боюсь, что дело обстоит как раз наоборот и что власть — основа легальности. Вся кая власть сурова и строга: не злоупотреблять ею, когда нужно, означает почти разрушать ее и, во всяком случае, ее без толку тратить.» Однако политическая злободневность заостряла тематику Коллежа. Уже в 1934 г. Батай собирался начать работу над книгой под названием «Фашизм во Франции» или «Трагическое предназначение [destine]» с подзаголовком «Исследование по сакральной социологии фашистской Европы». Фашизм был для Коллежа несомненным предметом восхищенного ужаса. Он являл со бой живую и напрашивающуюся альтернативу гомогенной демократии, хотя никто из участников Коллежа не питал по поводу фашизма никаких иллюзий, как, впрочем, и никаких надежд на способность Франции противостоять его военной угрозе. Коллеж, особенно в лице Батая, не только не закрывал глаза ЛОГОС 2(42) на трагизм своего положения, но, наоборот, интенсивно этот трагизм пере живая, черпал в нем специфический познавательно понимающий потенциал. В своем докладе об армии Кайуа утверждал, что сам феномен армии по су ти тоталитарен, т. к. основывается на дисциплине. Тенденция общества к увеличению степени принудительности отношений между людьми и группа ми приближает общество к армейской структуре и объективно способствует войне, приглашает к ней. Поэтому общества, в которых индивидуалистские тенденции могут развиваться более свободно (либеральная демократия), менее склонны к войне и прежде всего не воспринимают войну как ценность, что свойственно обществам тоталитарного типа. Эта идея развивала интуи цию Батая о фашизме как редукции суверенитета к военному садизму. Тема неспособности демократии к войне, к вооруженной защите от агрес сора стал в Коллеже предметом острых дебатов. Некоторые, особенно сто ронники демократии, главной опасностью считали соблазн ответить на не мецкую угрозу усиленным вооружением. Активный участник Коллежа Дени де Ружмон пишет в своем дневнике вскоре после Мюнхенского сговора: «По казать свою силу — это не то же самое, что вооружаться до зубов. Реагировать на тоталитарную угрозу собственными планами вооружения означало бы вта щить к себе троянского коня. Ибо для того, чтобы вооружиться так же, как неприятель, нам пришлось бы подчинить страну дисциплине, сходной с той, которая правит немцами. Даже если бы у нас это получилось, мы бы все таки от них отстали: из двух великих и равно вооруженных стран неизбежно вос торжествует та, которая наделена более сильной мистикой. Вооружаясь так же, как тоталитарное государство, государство демократическое потеряло бы свои наивысшие моральные достоинства: свою «мистику» свободы». У каждого режима своя мистика, и Ружмон их противопоставляет7. Но не всем коллегиантам была свойственна такая антиномичная логика. Кайуа вспоминал позже, что его личная борьба против фашизма началась с сопро тивления, которое он оказывал демократии. В апреле 1939 г. он писал: «Меж ду демократией и фашизмом есть более, чем просто точки соприкосновения;

есть, несмотря на их явный антагонизм, некоторое неизбежное родство, странные сходства, позволяющие увидеть, что фашизм не полностью отказы вается от демократического наследия и что можно представить себе враж дебность к демократии, сопровождающуюся таким же отвращением к фашиз му. Демократия содержит в себе неизбежность [ftai] фашизма.» a lt Если трагик и гегельянец Батай ставит на мистику, то бывший сюрреа лист Кайуа — на тайные общества: сам Коллеж был нетайной пробой созда ния такого тайного общества, «аристократического ордена, который бы взял в свои руки судьбу [destin] человеческого общества» (P. Prvost). Подпо лье, дисциплину тайного ордена Коллеж надеялся поместить в пустоту, зия ющую в центре современного демократии, и таким образом одушевить и омолодить государство. Успех большевистской революции Кайуа объясняет отчасти тем, что коммунисты смогли предложить пролетариату проект ор Через некоторое время и после года, проведенного в качестве преподавателя в нацистской Германии, Ружмон пришел к радикальному анти этатизму как единственно действенному антифашизму.

10 Михаил Маяцкий ганизации, окрашенной романтикой подполья и секрета, где дисциплина выступила обещанием безграничного всесилия. Тайна, дисциплина, аскеза, жертвенность… На вопрос о «позитивной программе», Кайуа высказывается в пользу «организации, которая во всех областях дала бы власть интеллектуальной компетентности и моральным достоинствам, и неохотно шла бы на их подчинение мнению большинства и еще неохотнее на то, чтобы они опирались на единодушие опьяненных или запуганных масс». Эту грезу, как видим, можно уличить в идеализме, но труд но заподозрить ее в демократизме. На заседании 13 декабря 1938 г. после доклада Батая «Структура демокра тий и сентябрьский кризис 1938 г.» весьма показательная дискуссия столкну ла его с Жюльяном Бенда, автором знаменитого «Предательства интеллек туалов». Бенда защищал демократию, свободу слова и принцип дискуссии, спора, обмена мнений. Батай повторил свой тезис о нехватке Сакрального в современной демократии, последним жалким остатком которого может считаться принцип территориальной целостности, который, конечно, уже начисто лишен всякой мистики. Подлинно сакральное в частности не долж но подлежать обсуждению. Бенда яростно защищал «тотальный рационализм», способный и гото вый подвергнуть критике всё, не делая исключения ни для чего сакрального или мистического. Если уж так нужно, как утверждают господа социологи, установить что то святое для общества, то жаль свести такую ценную вещь к территориальной целостности, старому оплоту националистов;

тогда уж объявить святым, далее не дискутируемым и не дискутабельным, сам демо кратический принцип дискуссии. Батай ответил на это предложение пате тико лирическим манифестом, в котором напомнил, что бывают моменты, когда человек выходит один на один со страданием и смертью, не зная исхо да, ибо от робкого, слабого и нерешительного разума ждать ему ответа не приходится. Спасение демократии — в этом повороте к человеку8 от бюрге ра, спорщика и раба дискуссии. По поводу развернувшихся острых дебатов один из присутствовавших, критик Бертран д’Асторг, тонко заметил: «В си лу какого то странного эффекта было совершенно невозможно уяснить, бы ли выступавшие коварными антидемократами или же они защищали особую личную концепцию идеальной демократии». Важно ли хранить сегодня размышляющую память о «30 х, антидемократич ных»? Не лучше ли их поскорее забыть? Думаю, что важно и что не лучше. Из демократии делают сегодня крите рий всего. Чтобы защитить или оправдать любой принцип, необходимо и достаточно доказать, что он совместим с идеей демократии. Политология интернационального стиля производится сегодня преимущественно в сво бодных, демократических странах. Поскольку она одобряет демократию, болеет за нее, то и создает о ней науку нормативную. У такой «науки» всегда есть опасная склонность, следуя строгим принципам рациональности, не 8 Здесь он близок к персоналистам из «E p i s r t», некоторые из которых участвовали в работе Кол лежа.

ЛОГОС 2(42) желая того и неосознанно, вменить их своему объекту изучения — обществу. Социологическая и политическая теория, убоясь бездны иррационализма, часто (и, кажется, всё чаще) трактует общество как некое, пусть и сложное, но все же министерство и сводит его понимание к разработке некоей «орга ниграммы», формулы его функционирования и управления им. Однако и идея демократии, и ее практика, и ее прошлое, и ее настоящее, и ее будущее — глубоко и принципиально проблематичны. Это касается не только периферийных, гибридных, синкретичных, молодых или вечно мо лодых демократий типа, скажем, Венесуэлы, Южной Кореи или России, но и самых что ни на есть демократичных демократий Запада, т. е. Европы плюс США и Канады. Есть какая то почти формальная ошибка в том, чтобы приписывать мас сам врожденную демократичность. Под массами я имею в виду тот в миро вом масштабе относительно недавний феномен, который был порожден и продолжает порождаться индустриализацией, форсированной урбанизаци ей, демократизацией образования. Ничто не указывает на то, что статичес ки демографически массовые субъекты этих процессов будут спонтанными демократами, т. е. не захотят сильной руки, а то и короны, предпочтут об суждение насилию, суд линчеванию, подчинятся большинству, будут уважать меньшинство в его другости и т. д. и т. п. В этом, надо полагать, была если и не ошибка, то некоторый объясни мый оптический обман Маркса, взгляд которого на капиталистическое про изводство был мрачен достаточно, чтобы приписать ему способность от бить у рабочего все и любые архаизмы, сделать из него придаток машины, которому не остается ничего другого, как быть солидарным с придатками машин других стран и выбирать демократический парламент, столь же соли дарный с другими парламентами. При этом содержание даже не демократии, а просто гражданскости граж данственности претерпевает медленные, едва заметные, но за десятилетия ощутимые изменения. Когда то выставление только местных или только эко номических требований считалось признаком политической отсталости. Се годня же от человека и гражданина (и это даже стало знаком левизны!) ожи дается, что он будет говорить только от своего имени и защищать только свои интересы («свои», т. е. своей профессионально имущественной груп пы). Напротив, тот, кто аргументирует от общего интереса, должен быть го тов к обвинению, что он хочет стать на позицию власти, отождествить свою точку зрения с позицией государства: он однозначно подозрителен. Отношения гражданина с государством стали все более, если не исклю чительно, экономическими: в этом смысле Вальтер Ратенау выиграл пари у Карла Шмитта. Через системы страхования, социального обеспечения, кол лективных услуг государство все больше становится экономическим партне ром индивида наряду с другими национальными или транснациональными экономическими партнерами. Думаю, что если бы можно было стать граж данином какой нибудь компании, скажем, Microsoft, L Oral, Danone или DuPont (медиа уже систематически называют их «империями»), то назавтра миллионы запросили бы их паспорта. В каком то смысле (подлежащем, ко нечно, уточнению) статистически трудно обозримые массы уже являются 12 Михаил Маяцкий партнерами гражданами негосударственных субъектов: участвуют через ак ции в их финансировании, пользуются их гарантиями, правами, имеют оп ределенные обязанности, могут поощряться или наказываться. Подозреваю, что теория демократии сегодня мало учитывает, насколько чудовищно съёжилось само политическое, и делает вид, что индивид по прежнему является сначала гражданином своей страны, а потом уже всем ос тальным. Но сегодня гражданин стал нацело производителем (если повезет) и едоком (если не слишком не повезет). Его мнение касается, в основном, выбора покупки, телепередачи, места проведения отпуска. Если он не враж дебен политике, то потому, что у него для этого нет никаких оснований. Он просто глубоко безразличен к ней и обязуется оставаться безразличным, ес ли госпартнер сдержит свои экономические перед ним обязательства. Сего дня государство знает о гражданине все больше, все реже давая ему слово, хотя и совсем отнимать его у него нет никакой нужды. Гражданин голосует, переключая телевизор и делая покупки. Не одному западному туристу «мере щится в странах, недавно вроде освободившихся от социализма, некоторое глухое разочарование: демократия не предлагает ничего, не открывает ни какой перспективы, кроме потребления» (Ж. М. Бенье). Конечно, граждане гражданам рознь. Хуже того: всё более и более рознь. Лично мне трудно судить, является ли нарастающее сейчас социальное нера венство кратковременным конъюнктурным колебанием или же эпохальной метаморфозой. Ясно только, что принцип равенства все меньше соответст вует практике. Все большее число граждан расценивается государством как партнер малоинтересный или убыточный;

все больше граждан расценивают государство как партнера слишком ненадежного (сильного, вероломного, не прозрачного). Связь между ними становится чистой фикцией. Безразличие к политике — это тоже род расторжения контракта. Эту и сходную критику можно считать порицанием действительности за несоответствие идее, которой все же — надо признать — западные прави тельства остаются верны или, по крайней мере, на верность которой без ус тали присягают. Становятся ли западные страны менее демократичными от того, что не дотягивают до демократического идеала? Я полагаю, что чем сличать демократические акциденции с какой то вооб ражаемой и недосягаемой субстанцией демократии, куда корректнее посту лировать и впредь считать несколько стран мира (все тот же «Запад») демо кратиями и потом смотреть по их реальному социо политическому поведе нию, что же такое демократия. Такой номинализм избавил бы нас, грешных, от некоторых иллюзий, а эти замечательные страны от вины за несоответст вие небесному эталону. Непредвзятое социологическое исследование показало бы, что страны9, которые называются (называют себя) демократиями, представляют собой раз ного оттенка олигархии, увенчанные демократической идеологией. Конечно, это не олигархия заговорщиков, денежных тузов или членов клана. Это, ско рее, целая сеть олигархических практик, более или менее скрытых и более Надо ли оговаривать, что между западноевропейскими странами есть ощутимые различия, и что не всё здесь высказываемое относится к ним в равной степени?

ЛОГОС 2(42) или менее не отдающих себе в этом отчета. Большая часть из них носит харак тер чисто экономический, но — см. выше — экономика во многом заняла место политики. Социальное расслоение потихоньку, без широковещательных дек лараций достигло сегодня в некоторых областях фазы расслоения кастового: возможность перехода из одной категории в другую фактически близка к ну лю. В частности, система образования отбирает не очень демонстративно, но крайне беспощадно, начинает отбор рано и почти сразу по имущественному цензу. Можно ли выскочить из этой схемы? В принципе, можно, но для этого нужна одаренность столь же невероятная, сколь невероятна сама эта ситуация. Означает ли это, что следует переименовать современные демократиче ские общества в олигархические? Нет. Мы продолжаем называть строй клас сических Афин и других греческих полисов демократией, зная, что по мень шей мере рабы, метеки приезжие и женщины были лишены всех или мно гих основных прав. Так и здесь. Несомненно к тому же, что социальная база верхушки современной демократической олигархии значительно шире, а границы ее расплывчатее и все таки проницаемее, чем у афинской демокра тии. Т. е. она все же демократичнее. Впрочем, все граждане партнеры запад ных государств убеждены, что живут хоть и не в совершенном, но в демокра тическом строе (эта поголовная убежденность и есть признак идеологии), хотя у многих членов общества крайне мало оснований для этого убежде ния. На нижнем полюсе выходцы из иммиграции, безработные и все более многочисленные работающие «новые бедные» часто не лишены прав фор мально, но поставлены системой в положение, когда они де факто (будь то в силу социальной апатии или политического невежества) отстранены от по литической жизни, не говоря уже о «принятии решений». А корректно ли исключать из рассмотрения немалую часть пролетариата только потому, что она проживает и пашет в Таиланде, Корее, Китае? На верхнем полюсе известные и анонимные члены этой олигархии лише ны в глазах общественности какой бы то ни было ауры происхождения или ми ропомазанности. Напротив, человек большинства убежден, что, ляг карта чуть иначе, и он мог бы оказаться среди этих немногих. Телевизионные лотереи и прочие конкурсы, где можно довольно просто и имея на то мало «объектив ных» оснований стать звездой шоу биза (современный аналог дворянско арис тократической промоции) подкрепляют это убеждение и приучают граждани на зрителя к этой олигархической рулетке. Выяснилось, что индивидуальное усилие противоречит общей парадигме, на полюсах которой кайф оттяг и де прессия. По результату оно по меньшей мере бесполезно, а может и навредить. При «демократии» самой судьбе судьба выпала перестать быть судьбой, а стать удачей, описываемой теорией вероятности, которая сменила все и любые тео рии личного спасения. Если среднему европейцу демократия предстаёт его судьбой, то потому что семантический сдвиг давно переиначил смысл судьбы, превратившейся из предназначения в слепой жребий, который может воспри ниматься проигравшим как несправедливый, но который бессмысленно в чем то винить. Гражданина современной западной олигархической страны устраи вает степень демократизма, обеспечиваемая стохастической машиной, кото рая, как он полагает, распоряжается справедливостью и распределяет счастье, и в которой ему теперь и видится судьба. Судьба как демократия.

14 Михаил Маяцкий




© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.