WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

..

...

Мое знакомство с Константином Николаевичем Леонтьевым относится к двум последним годам его жизни, 1890 и 1891. Сам я в это время был уже человеком вполне сложившимся, вырабо тавшим все основы своего миросозерцания [так что он не оказал вообще никакого влияния на мои взгляды]. Мы встретились как люди, умственно равноправные, и то, что оказалось у нас сход ным и родственным, — было каждым выработано самостоятель но и различными путями. Благодаря меня за присылку [ему моей] брошюры «Социальные миражи современности», Леонтьев сам писал мне из Оптиной пустыни: «Приятно видеть, как другой человек и другим путем (подчеркнуто Леонтьевым) приходит почти к тому же, о чем мы сами давно думали» (7 авг<уста> 1891 г.). Но мы приходили именно только к «почти» тому же.

Разница все же была и осталась. [Некоторые мои взгляды, осно ванные на наблюдении социально политической жизни Европы, являлись для него новыми и неожиданными. С другой стороны, для меня были новы его взгляды на византийский элемент в России, так как я в то время был довольно поверхностно знаком с византизмом. Все это вместе взятое, и сходство и различие, — и взаимное уважение самостоятельности мысли — быстро сбли зило нас, и у обоих рождало даже проекты совместной работы.] Ко времени личного знакомства мы уже знали друг друга за очно. Греческие его повести я читал [уже] давно. В 1889 же году Грингмут (Владимир Андреевич) обратил мое внимание на «Вос ток, Россию и славянство» как в высшей степени замечательное произведение. Он прибавил, что почти во всем согласен с Леон тьевым. Но Катков (Михаил Никифорович) об этой же книге отозвался, что «Леонтьев дописался до чертиков». Грингмут же был и называл себя безусловным учеником Каткова. Думаю поэтому, что он не «почти во всем», а только кое в чем согла шался со взглядами Леонтьева. Как бы то ни было, конечно, и я не мог не признать «Восток, Россию и славянство» одним из замечательнейших произведений русского ума.

Со своей стороны, Леонтьев отнесся с большим вниманием к нашумевшим тогда брошюрам моим, [вполне] обрисовывавшим мое мировоззрение. Таким образом, когда Грингмут познакомил нас в 1890 году лично, — мы встретились как будто давно зна комые.

Эта встреча произошла в Москве. Леонтьев жил тогда еще в Оптиной Пустыни, где я никогда не бывал, но наезжал в Мос кву, помнится, три раза по разным делам. В то время на Страст ном бульваре, близ Тверской, против самого монастыря была гостиница «Виктория», не роскошная, но пользовавшаяся репу тацией очень приличной. В ней останавливались многие извест ные лица, как Ольга Алексеевна Новикова, Владимир Карлович Саблер и т. п. Тут же останавливался и Леонтьев.

В первый приезд он занимал большую комнату с отделения ми во втором этаже. Во второй приезд я его застал уже в первом этаже: ему было трудно подыматься на второй. Вообще, все вре мя нашего знакомства его здоровье постоянно ухудшалось, он становился все более хилым, несмотря на то что ему не было и 60 лет *. Между прочими недомоганиями он серьезно страдал болезнью почек и [даже] приезжал в Москву отчасти для врачеб ного совета и производства анализов. «Многие раны грешни ку», — повторял он.

После Оптиной Пустыни он приезжал еще раз в Москву из Сергиевского Посада и останавливался в гостинице «Париж» на Тверской. За все эти пребывания в Москве я бывал у него посто янно. Ездил к нему и в Сергиев Посад, где он жил в Новой Лавр ской гостинице. В общей сложности за краткое время нашего знакомства я видел его очень часто, сидя подолгу, беседуя боль шею частию наедине, серьезно и сердечно. Мы сошлись очень быстро, сообщая друг другу и интимные подробности жизни, и свои духовные запросы, делясь мыслями о будущем. [Разница лет не составляла помехи дружескому сближению, потому что я по пережитому, выстраданному и продуманному был много стар ше своих лет, тогдашних 38 и 39 лет.] Быть может, вследствие этих частых личных бесед у нас не было большой переписки, из которой у меня сохранилось всего 6–7 писем. Два или три письма я отдал не то о. Иосифу Фуделю, * Он родился в 1831 году, умер в 1891 году, 60 ти лет от роду (При меч. Л. Тихомирова).

не то А. А. Александрову, когда у них затевалась какая то пуб ликация воспоминаний о Леонтьеве. Может быть, эти письма даже напечатаны, но, конечно, без моего имени, так как я про сил, безусловно, не упоминать обо мне.

Когда я познакомился с Леонтьевым, он уже был физически не по летам хил, не мог много ходить, даже и в церкви обзаво дился стулом, чтобы сидеть при богослужении. Тряска и шум железной дороги его чрезвычайно утомляли, и он в первое же свидание произнес целую обвинительную речь против этого спо соба передвижения. В современной жизни, говорил он, все со единяется для того, чтобы выводить человека из душевного рав новесия, раздергивать ему нервы, не давать возможности ни глубоко наблюдать жизнь, ни спокойно обдумывать ее явления.

Прежде, бывало, проедешь на лошадях несколько сот верст — так наберешься множетва знаний и мыслей, видишь страну, ее природу, ее жизнь и обитателей, их обстановку. По железной дороге мчишься как угорелый, ничего не видя, кроме вагонов и вокзалов, одинаковых повсюду. Шум, гвалт, тряска, свистки — приводят голову в одурманенное состояние. В вагоне даже и с соседями трудно разговаривать: каждую минуту остановки, пас сажиры входят и уходят, собирают и раскладывают вещи, суе тятся, тормошат друг друга. И так — пролетаешь сотни верст, ничего не видя, с оглушенной головой, раздраженными нервами и притупленной мыслью.

Физическая слабость Константина Николаевича нисколько, однако, не отражалась на его душевном состоянии. В этом отно шении он казался моложе своих лет. Его мысль всегда остава лась ясной и светлой, ощущения свежими и тонкими. Он всем интересовался, способен был увлекаться. Лицо его бросалось в глаза: худощавое, с тонкими чертами, оно было выразительно и подвижно. Голос оставался свеж и звучен, речь — остроумна, полна счастливо найденных выражений. Все у него было изяш но, дышало аристократичностью, культурно выработанной по родой. Рода его я, впрочем, не знаю. Фамилия матери его была Карабанова, и от Карабановых у него оставалось в Калужской губернии имение, в котором он некоторое время проживал. Со вершенно не знаю обстановки его воспитания, но у него прояв лялась какая то прирожденная властность, стародворянская тонкость вкуса, а также и стародворянская распущенность. Во обще, он производил впечатление утонченно развитого русского барина. С этим связано и его какое то физиологическое отвра щение от всякого «хамства».

Хуже «хамства» для него не было ничего на свете. А что та кое «хамство»? Неразвитость умственная, неразвитость вкуса, неразвитость личности, отсутствие собственного достоинства и неуважение к чужому достоинству, отсутствие великодушия и истинного мужества, вообще ряд черт, противоположных поня тию «рыцарства» и «благородства».

В первое время моего знакомства с Леонтьевым на обычном фоне его пессимистического настроения часто проскальзывали полоски светлого оптимизма. Не очень то веря этому, он все таки поддавался иллюзорной надежде на национальное возрож дение России. Такой самообман был в ту эпоху вполне естестве нен. Те, кто не переживал лично времени Александра III, — не могут себе и представить резкой разницы его с эпохой Александ ра II. Это были как будто две различные страны. В эпоху Алек сандра II весь прогресс, все благо, в представлении русского об щества, неразрывно соединялись с разрушением исторических основ страны. При Александре III вспыхнуло национальное чув ство, которое указывало прогресс и благо в укреплении и разви тии этих исторических основ. Остатки прежнего, антинациональ ного, европейского, каким оно себя считало, были еще очень могущественны, но, казалось, шаг за шагом отступали перед новым, национальным. Эта «реакция» национального против европейско революционного была так сильна, что даже песси мистический Леонтьев преувеличивал ее значение, и мы по это му предмету спорили с ним. Я говорил, что антинационально революционное движение у нас непременно скоро возобновится.

Леонтьев же полагал, что национальная «реакция» продолжит ся еще много времени и [следовательно, разовьет] успеет раз вить большие силы для противодействия антинациональному.

«Сколько времени, по Вашему мнению, может длиться эта реак ция?» — спрашивал он. Я отвечал: «Лет пять шесть»... Он толь ко плечами вздернул. «Что Вы! Уж, по крайней мере, лет 25».

Мой глазомер оказался вернее, и вспышка прежнего антинацио нально революционного настроения произошла у нас немедлен но с началом нового царствования Николая II. Леонтьеву, одна ко, этого уже не довелось увидеть, и он последние годы жизни провел в надежде, что в России в широком национальном мас штабе может повториться тот же процесс возрождения, который он пережил в самом себе.

Ему казалось, что он замечает это и по своей личной судьбе.

До тех пор не признаваемый, отрицаемый и более всего игнори руемый родной страной, он теперь почувствовал как будто неко торое признание. О нем там сям заговорили, стали искать зна комства с ним. В сущности, таких людей было очень немного, но на Константина Николаевича, по сравнению с прежним, и это производило впечатление. В Москве у него тогда бывали Гринг мут, Говоруха Отрок, цензор Залетов, некто Чуффрин, студент Погожев (Евгений Николаевич, писавший под псевдонимом Ев гений Поселянин), студент Духовн<ой> академии Попов (Иван Васильевич, впоследствии профессор);

бывали, конечно, Алек сандров (Анатолий Александрович) и тогдашний редактор «Рус ск<ого> обозрения» кн. Цертелев (Дмитрий Николаевич). Бы вал, конечно, я. Священник Фудель в это время находился в провинции. Думаю, что я перечислил чуть ли не всех его посе тителей. Число небольшое. Все они, конечно, уважали его и це нили, и Константин Николаевич имел вид патриарха этого ма ленького круга националистов. Это его утешало и окрыляло надеждами;

он начинал думать, что в России есть еще над чем работать, и планы работ начинали роиться в его голове. Вообще, ему дано было провести конец жизни в относительно светлом настроении. Он мог думать, что он не изгой в своей родине, а первая ласточка той весны, которая изукрасит [своими] свежи ми цветами Россию, совсем было посеревшую в пыли своего [на ционального самоотречения] псевдоевропеизма.

Аналогия между своими личными переживаниями и возмож ной эволюцией России легко могла представляться уму Леонтьева, потому что в пережитом им переломе было не появление чего либо безусловно нового, а возрождение старого. Он был глубоко русский тип как до своего перелома, так и в самом переломе и после него. Он в самом себе нес ту двойственность, которая раз дирает современную русскую душу, совмещающую две [совер шенно] противоположные основы жизни и эволюции. Их борьба и составила психологическую драму, пережитую Леонтьевым.

Душа его всегда хранила в подсознательной области старорус ский тип строителей Земли Русской. Воспитание сделало из него «интеллигента» новой России, отрицателя органических основ своей страны и потому глубокого «нигилиста». Нигилизм кос матый, неумытый, в нечищенных сапогах — претил брезгли вости тонко развитого, эстетического дворянства. Но сущность нигилизма порождалась самой же дворянской культурой, по мере того как высший образованный класс отрешался от [русских] исторических основ, делаясь нечувствительным к их «категори ческим императивам». Это совершалось под знаменем европей ской культуры, но из чужой культуры можно брать в лучшем случае только плоды ее, а не те корни [, на которых развивается растение, создающее эти плоды], которые порождают эти пло ды. Отрешаясь от своих корней и не имея возможности прирас ти к чужим, — мы [обречены] обрекались на господство отри цания над положительным творчеством. Такова и была участь исторической работы нашей интеллигенции.

Ее очень характеристическую черту составляет уничтожение веры в Бога, вследствие чего личность человека остается без вся ких сдержек. Она может дерзать на все, чего захочет, на овладе ние чем хватает ее силы. Это — основа нигилизма, как вульгар ного, так и утонченного, ницшеанского, который дает разрешение на такое дерзание не каждому первому встречному, а натуре высшей [«сверхчеловеку», становящемуся своего рода Богом для человеческой мелкой сошки], «сверхчеловеческой». У Леонтьева, с его дворянским презрением к мелкой сошке, с его утонченной мыслью и эстетизмом, и были черты ницшеанские. Когда у него не было Бога, он мог дерзать на все. Конечно, он не делал ниче го, относящегося к категории презираемого им «хамства», но там, где его соблазняло эстетическое сластенство, у него были поступки прямо безобразные, вроде истории с Феничкой, о кото рой он многим рассказывал.

Леонтьев по специальности был врачом, кончил курс в Мос кве и состоял сначала врачом на службе. В одном глухом угле хозяин, где он проживал, опасно заболел, и Леонтьев очень вни мательно ухаживал за ним. Хорошенькая Феничка, жена боль ного, очень любившая мужа, не знала, как и угодить доброму доктору. Но, на беду, у него зашевелилась эстетическая чувст венность, и он стал соблазнять Феничку. «Эх, Феничка, вы мне все предлагаете разные угощения, а мне нужно только одно», т. е. ее саму. Он ей так прямо и сказал, и она отдалась ему.

Леонтьев не подумал даже о том, что сначала это могло случить ся просто из страха рассердить доктора и оставить мужа беспо мощным. Потом она, однако, привязалась к соблазнителю, да, вероятно, ей стыдно было и глядеть в глаза мужу, начавшему поправляться. Леонтьеву уже нужно было уезжать, и Феничка умоляла взять ее с собой. Но Константин Николаевич начисто отказался и прямо сказал, что он вовсе не намеревался себя на всегда связывать. Не знаю, что сталось с бедной Феничкой, и узнал ли муж о поступке доктора, которого он горячо благода рил за заботливость. Но я, конечно, не мог не высказать Леон тьеву, что он нарушил тут элементарнейшие требования поря дочности. Он с этим ничуть не согласился.

«Ведь я тогда не верил в Бога, — возразил он. — Конечно, если Бог запрещает, то я должен слушаться. Но если Бога нет, почему же мне стесняться? Ведь это мне было очень приятно.

Почему я должен был лишать себя удовольствия? Да ведь и Феничке было приятно, а муж ничего не знал».

Таким образом, по его рассуждению, только Бог может уста навливать нравственный закон. Бога нельзя не послушаться и по страху перед Ним, и по нравственному перед Ним преклоне нию. Если же Бога нет, — можно делать что угодно. Нравствен ный «категорический императив» вытекает только из божест венной сферы. Страшен только грех, а если нет Бога, то и грех не страшен. И [нет и греха. И этих] грехов он совершал очень достаточно. Я не допытывался о них, и даже неприятно было слышать его признания, в которых он доходил до циничности, замечая иногда: «Бывало и похуже». Но он сам говорил об этом, как будто испытывая потребность исповеди и самообличения.

В таком состоянии неверия и усыпления нравственного «им ператива» находился он, когда в 1863 году перешел на службу Министерства иностранных дел и начал исполнять должность консула в различных местах Турции. Здесь он оставался до 1873 года, и это десятилетие было эпохой его полного внутрен него перелома. Этот психологический процесс произошел дале ко не случайно именно в Турции. Напротив, нигде Леонтьев не мог найти более благоприятных условий для пробуждения в своей душе старорусского человека, выработанного византизмом, но уже дремавшего под оболочкой новорусского европеизма. Толь ко здесь он мог ощутить еще живые веяния того органически ему родного, которое в России было всюду густо заштукатурено и закрашено при перестройке жизни на европейский лад. В Ад рианополе, где Леонтьев служил, в Константинополе, где он час то бывал, в Салониках, в Албании — он попал в атмосферу фа нариотов, хранителей точек зрения древней Византии. Он увидел повсюду, даже на Кандии, — жизнь, в которой православие свято оберегалось как палладиум национального самосохранения. Он познакомился с церковной иерархией, всецело проникнутою тем же византизмом. Даже в турецкой мусульманской среде весь быт строился на религиозной дисциплине. Религиозно социальная жизнь, так сильно потускневшая в России, здесь охватывала Леонтьева во всей своей свежести и поэтической красоте. Для эстетика эта красота имела огромное значение. Она приковыва ла чувство его к тому, на чем мысль без посредства чувства не остановилась бы так легко.

Леонтьев жил до тех пор без веры в Бога и на всей свободе побуждений своей автономной личности, не признающей над собою никакого владыки. Эта автономность, конечно, давала ему легкий доступ к наслаждению, но я полагаю, что она не давала ему счастья. Он делал все, что хотел, но ощущал свою жизнь пустою, без глубокого содержания, не связанною ничем, но зато и не связанною ни с чем великим в мире. Беспочвенная автоном ность вытекала у Константина Николаевича не из существа его души, а из интеллигентного воспитания, из внешней коры, ко торая облекала существо души. Существо же это — наследие органической национальной жизни — было, наоборот, проник нуто потребностью живого единения с тем, что составляет вели чайшую, основную силу бытия, и такого же единения с какой либо великой социальной коллективностью. Пусть такое единение связывает свободу, но только оно одно дает полноту жизни, а потому и счастье. Здесь, в атмосфере византийских преданий, Леонтьев почуял родной голос, открывающий ему эту психоло гическую истину, родной п<отому>, ч<то> это был тот самый голос, который говорил о благочестивых строителях старой Рус ской Земли. От них была рождена душа Леонтьева и здесь, на почве древней Византии, ощутила свое истинное содержание, сознала себя. Не сразу это, конечно, совершилось. Но внутрен ний человек, пробуждаясь в Леонтьеве, начал пробиваться сквозь внешнюю кору, в которую был закутан воспитанием, рвал нити, связывающие его с наносным европеизмом, срастался снова с древними корнями, от которых был оторван. Этот процесс за вершился наконец «переломом», возрождением в Леонтьеве его основного, органического типа, и презрительным отбросом мас ки европеизированного типа. Константин Николаевич, конечно, и сам не мог бы сказать, с какого времени в нем стал пробуж даться внутренний человек, но ясно, что это не могло произойти сразу и что у него был более или менее долгий период, в течение которого назревала повелительная потребность прийти к Богу.

Внешне заметным, даже драматическим образом этот пере лом проявился в 1870 году (а может быть, и в 1869). Леонтьев по делам службы, а отчасти просто для удовольствия, приехал куда то в довольно далекую от Константинополя дачную мест ность, прелестную в смысле природы, очень глухую в смысле культурном. Время было летнее, жаркое. Там и сям появлялась сильная холера. Расположившись в своей временной квартире, Константин Николаевич должен был принять как консул ка ких то наших торговцев, жаловавшихся на взятки или притес нения турецких властей. Обязанность защищать торговцев вооб ще была для него неприятна. «Я, — говорил он, — по правде сказать, терпеть не могу этих купчишек. Сами мошенник на мошеннике, а туда же: не смей с него турок взять взятки». Но приходилось, конечно, исполнять долг службы. Побеседовал он с ними и отпустил. Торговцы же, по случаю приезда консула, поднесли ему, в виде приветствия, икону. Леонтьев даже не взгля нул, какая икона, но в стене был гвоздь, и он приказал ее тут повесить. Затем он отправился гулять, заходил в ресторан, воз вратился домой усталый и разгоряченный от жары, разделся и с удовольствием улегся спать у открытого окошка, обвеваемый прохладным ветерком. Так он заснул. Проснулся он уже прямо от холода и тут же почувствовал конвульсии в животе. Нача лись понос и рвота, все признаки холеры. Что делать? В местеч ке не было ни врача, ни аптеки. Леонтьев приказал слуге отпра вить призывные телеграммы в Константинополь. Но это было почти бесполезно. Нетрудно было рассчитать, что он может уме реть несколько раз, прежде чем кто нибудь успеет прибыть на помощь. Его охватил страх, между тем припадки все усилива лись. Он лежал, изнемогая, на диване, и взгляд его случайно упал на икону, повешенную на стене против него. Оказалось, что это была Божия Матерь. Он невольно стал всматриваться.

Она глядела на него грустно и строго. Ему между тем станови лось все хуже. Смерть наводила на него ужас. Не хотелось уми рать, страстно хотелось жить. Пристальный взгляд Божией Ма тери начал раздражать его. Ему казалось, что Она пророчит ему смерть, и он в припадке ярости крикнул иконе, потрясая кула ком: «Рано, матушка, рано! Ошиблась. Я бы мог еще много сде лать в жизни». Припадки гнева и холеры чередовались у него, и наконец его охватило чувство беспомощной покорности. Он на чал молиться Божией Матери, умоляя Ее спасти его и обещая, что, если Она сохранит его в живых, — он примет монашест во *.

И тут произошло нечто, показавшееся ему чудом. Он вдруг вспомнил — точно кто то шепнул ему, — что у него есть опи ум. По случаю распространения холеры он обычно брал его с собой при поездках. Как он мог забыть это? Он бросился к чемо дану и действительно нашел драгоценный пузырек. Леонтьев как врач хорошо знал дозировку и проглотил максимальную пор цию опиума, неопасную для жизни. Лекарство быстро подейст вовало, он впал в забытье, крепко заснул и спал чуть не целые сутки. Проснулся он — здоровый, холерические припадки ис чезли. Прибывший со всей поспешностью врач оказался уже не нужен.

* Этот эпизод неодинаково передается в воспоминаниях о Леонтьеве.

Я рассказываю так, как слышал от него самого и помню совершен но отчетливо. В кавычках ставлю фразу, которую вспоминаю бук вально (Примеч. Л. Тихомирова).

Так совершилось первое проявление перелома в душе Ле онтьева. Но состояние его чувства и сознания оставалось смутно и хаотично. В Бога он все таки не верил, а Божию Матерь созна вал как живое существо, полное благости. Он чувствовал к Ней глубокую благодарность, а в то же время и страх. Нарушить данное Ей обещание он считал совершенно невозможным, но и исполнение его, при более хладнокровном размышлении, ока зывалось чем то фантастическим. Нужно было оставить службу, разрушить все планы жизни — и все это при отсутствии веры в Бога. Об этих сложностях не с кем было даже посоветоваться, не возбужэдая толков, что он просто сходит с ума.

Среди таких недоумений он решил поехать на Афон, где в Русском Пантелеймоновском монастыре тогда славился отец Иероним как «старец» великой духовной мудрости. Нетрудно было придумать для поездки служебный предлог, и Леонтьев отправился на монашеский полуостров, «удел Божией Матери», во всем консульском величии. В то время консул на Ближнем Востоке представлял совсем не ту скромную величину, как в государствах Западной Европы. Это было лицо очень важное, с большими полномочиями и влиянием. Для произведения долж ного впечатления на восточные умы он окружался и пышным церемониалом. И теперь Константин Николаевич ехал к месту смиренного покаяния на превосходном коне, с эскортом воору женных кавасов в живописных костюмах. По дороге его встре чали колокольным звоном, а Русский монастырь принял пред ставителя России еще более торжественно. Настоятель со всей братией вышел к Святым воротам, приветствовал именитого посетителя соответственным словом, потом пригласил в церковь, потом следовало угощение. Наконец нужно было и отдохнуть, но Леонтьев заявил, что ему необходимо переговорить с о. Иеро нимом, и желание его было немедленно исполнено.

И вот именитый посетитель, которого о. Иероним только что встречал с таким почетом, оставшись с ним наедине, бросается ему в ноги и умоляет немедленно постричь его в монашество.

При этом он сознается, что в Бога не верит. Нервный и взволно ванный вид Леонтьева еще более поразил о. Иеронима. Он ста рался его успокоить, начал объяснять, что невозможно так сра зу постригаться, необходимо сначала устроить свои дела в миру, чтобы быть свободным, необходимо подготовиться, пройти по слушание и т. д. Да и как же, не веря в Бога, идти в монахи?

Много пришлось о. Иерониму за несколько свиданий толковать с мудреным посетителем о Боге, вере и неверии, о монашестве и т. д. Хотя отсрочки крайне огорчали Константина Николаеви ча, но эти беседы осветили предстоящий ему путь жизни, и по ездка на Афон оказалась плодотворною.

Препятствий для пострига оказывалось и долго оставалось очень много. Не знаю, когда женился Константин Николаевич, но, во всяком случае, уже это одно составляло большое препят ствие, тем более что брак этот явился тяжким крестом в жизни Леонтьева. Он был страстно влюблен в жену свою, которую опи сывал как редкую красавицу, но затем ее постигла неизлечимая душевная болезнь. Она тяжелым бременем лежала на его руках, на его попечении, покинуть ее было невозможно. Но и помимо больной жены трудно было махнуть рукой на свои литературно публицистические работы, которые теперь, более чем когда либо, являлись в его глазах служением людям и Церкви. Наконец, нужно было иметь средства к существованию. Среди всех этих усложнений исполнение обета пострижения постепенно затяну лось у Леонтьева почти на 20 лет и совершилось только в пос ледний год его жизни.

Но подготовка к этому и работа над собой началась у него немедленно. Он вышел в отставку и прожил на Афоне целый год под руководством о. Иеронима. Это было в 1871/72 году. О. Ие ронима он любил и чтил как никого и ставил выше отца Амвро сия Оптинского, под руководством которого находился позднее.

У меня сохранилось письмо Леонтьева, в котором он их сравни вает. Говоря о том, что для духовной жизни необходимы кате хизатор (учитель теории), и старец (руководитель самой жиз ни в ее частностях), он поясняет:

«Для меня отец Иероним Афонский был и катехизатор, и ста рец (в 1871/72 году), но в Оптиной (с 74 до 78 года) дело слага лось иначе. Мне нужно еще тогда было кое чему доучиваться, но после Иеронима отец Амвросий ничуть не удовлетворял меня.

Слова его, всегда очень краткие, спешные, элементарные, на меня мало действовали. У него, вследствие жизни среди мира, а не в Афонском удалении, и паства была несравненно многолюд нее, чем у Иеронима *. Кроме того — он уже и в 1874 году был гораздо слабее Иеронима и, наконец, у него, видимо, не было тех философских и богословских наклонностей, которые были в высшей степени сильны у Иеронима... Иероним сам находил удовольствие по целым часам спорить и рассуждать со мной о вере, монашестве, загробной жизни, о дьяволе и т. п. Он и о своей молодости и прошлой жизни охотно рассказывал мне...

* Почему он мог уделять Леонтьеву гораздо меньше времени (При меч. Л. Тихомирова).

[От. Амвросий ничего не рассуждал, все торопился, все просил говорить короче и уходить скорее...] К тому же я невольно ви дел разницу в размерах дарований — не духовных, эти могли быть равны, а природных. У Иеронима были оба ума, и теорети ческий, и практический;

он и рассуждал замечательно, и делал дело превосходно. И учил общему, и руководил частностями. В от. Амвросии я нашел только практический ум, только руково дителя. К тому же, почти неожиданно обращенный незадолго до того Иероним<ом> к самому существенному — к “страху гре ха”, которого до 72 года у меня уже с юности не было, — влюб ленный даже в него *, как женщина, всюду преследуемый его величественной, весьма суровой и обожаемой тенью, я беспре станно и невольно сравнивал их, и (увы!) к невыгоде моего ново го пастыря. Не к нравственной невыгоде! О нет! Они оба нравст венно были очень высоки, оба жизнью святы... скорее уж к эстетической, что ли, невыгоде. От. Иероним никогда не смеял ся, улыбался по два три раза в год, никогда не шутил. От. Амв росий всегда был весел, часто шутил, любил разные поговорки и рифмы в народном вкусе, и мне вначале это ужасно не нрави лось. От. Иероним спообен был сказать о чувстве изящного так:

“Да! Что делать! У кого это чувство сильно, тот от него не отде лается. Надо стараться дать ему только безгрешное направле ние”. От. Амвросий ничего такого мне не говорил. От. Иероним (самоучка из старооскольских купцов 20—30 х годов) читал с удовольствием Хомякова и Герцена и рассуждал со мною о них.

От. Амвросий давно уже почти ничего не читал... И если бы не Климент, то не знаю, к чему бы привели меня поездки в Опти ну» **.

Эти объяснения Леонтьева достаточно показывают, какое зна чение в его развитии имело пребывание на Афоне и руководство о. Иеронима. Недаром его воспоминания об Афоне дышат таким светлым чувством. Впрочем, то же светлое чувство охватывало для него и всю жизнь Ближнего Востока, на котором он ощутил свою старорусскую, византийско русскую душу, аскетически религиозную, социально дисциплинированную, проникнутую иерархичностью, а в бытовом отношении полную самобытной красотою. Параллельно с этим у него все более развивалось от рицание и отвращение в отношении современного европейского * То есть в Иеронима (Примеч. Л. Тихомирова).

** О. Климент (Зедергольм) сделался катехизатором Леонтьева, а о. Амвросий — старцем. На Афоне то и другое соединялось в Ие рониме (Примеч. Л. Тихомирова).

прогресса, демократического, элитарного и материалистическо го, в своей средней однородности подавляющего самостоятель ность и высоту личности.

[По выходе в отставку и] после пребывания на Афоне Леонтьев возвратился в Россию и, живя в своей калужской деревне, посе щал недалекую Оптину Пустынь в полумонашеском положении ученика о. Климента Зедергольма и о. Амвросия. [Он в это вре мя и писал.] Так прошло 4 года. Он достиг уже больших успехов в личной выработке. Он дошел до счастья веры в Бога. Но лите ратура не могла ему давать достаточно средств, а срок прежней службы не давал права на пенсию. Леонтьев решил снова посту пить на службу и несколько лет пробыл членом Московского цензурного комитета, пока не вышел (в 1887 г.) вторично в от ставку. [На этот раз друзья могли ему уже выхлопотать пенсию, и он поселился в Оптиной Пустыни, где за смертью Климента поступил окончательно под руководство о. Амвросия.] Разумее ся, все жгучие интересы жизни Леонтьева не имели уже ничего общего со службой;

и в Московском цензурном комитете сохра нилось только воспоминание о разных причудливых его выход ках. Так, например, в повести какого то либерального беллет риста, отданной на рассмотрение Леонтьева, одно из действующих лиц в разговоре с другим выражало сентенциозное замечание:

«И генералы берут взятки». Леонтьев подумал и вместо «генера лы» поставил «либералы»: «И либералы берут взятки»... Автор в ужасе прибегает к нему и начинает горячее объяснение. «Что же такого нецензурного находит он в этой фразе, и разве не слу чается, чтобы генералы брали взятки?» — Леонтьев отвечает:

«А разве не случается, что и либералы брали взятки?» — «Но ведь у меня речь идет вовсе не о либералах, а о генералах». — «А я, — отвечает цензор, — не могу разрешить таких нарека ний на столь высокие чины». Автор, и совершенно справедливо, начинает ему доказывать, что фраза в такой переделке делается совершенно бессмысленной, потому что никакого либерала в по вести нет. Леонтьев стоит на своем. Сторговались наконец на том, что совсем выбросили злополучную фразу: не осталось ни генерала, ни либерала.

Другой раз Леонтьев чрезвычайно задержал разрешение од ной совершенно невинной народной повести. Автор несколько раз бегал в Комитет и наконец пошел к Леонтьеву на квартиру, прося поскорее надписать разрешение, так как повесть совер шенно безупречна и прочесть ее можно очень быстро. Леонтьев сначала отделывался разными, явно слабыми отговорками. Но автор указывал, что ведь и он и издатель терпят от такой медли тельности серьезный ущерб. Издатель теряет время публикации, автор не получает гонорара. Леонтьев, прижатый к стене, нако нец раскрыл свой секрет:

—Да что ж мне делать, когда он все не удосуживается про честь Вашей повести!

— Кто такой «он»? — спросил удивленный автор.

— Да мой Федька...

Что же оказалось? Леонтьев сам не рассматривал книжек для народа, а отдавал своему лакею Федору. Как будто просто почи тать для развлечения. Когда Федор приносил ее обратно, он его расспрашивал:

— Ну что ж, понравилась книжка?

— Хорошая книжка, занятная.

— А может быть, там есть что нибудь против Бога, против святыни?

— Как можно с! Ничего такого нет...

— Ну, это хорошо. А то иной раз Бог знает что пишут... Вот тоже против царя пишут...

— Ни ни. Ничего против государя нет. Книжка очень зани мательная.

Тогда Леонтьев, без дальнейших размышлений, надписывал:

«Печать разрешается». На этот раз Федька почему то заленился прочесть повестушку.

Эту историю рассказывал мне в Петербурге сослуживец по Главному управлению Садовский, бывший при Леонтьеве в Мос ковском цензурном комитете. Леонтьев тогда объяснял в Коми тете причину такого своеобразного рассмотрения народных книг.

Авторы, говорил он, обыкновенно либеральничают и стараются провести какую нибудь «тенденцию», а в то же время желают и спрятать ее от внимания цензуры. Но если Леонтьев сам начнет читать, то хитрости автора тотчас обнаружатся для него и он принужден будет запретить книжку. Между тем авторы так усерд но затушевывают свою тенденцию, что народ может совсем не заметить ее. Тогда, значит, книжка безвредна и ее можно печа тать. Поэтому он и дает ее прочитать Федьке. Если он ничего не заметит, то, следовательно, и прочие подобные ему читатели никаких вредных влияний не воспримут.

Когда Леонтьев окончательно оставил службу, его влиятель ные друзья, кажется главным образом Тертий Иванович Филип пов, уже могли выхлопотать ему пенсию, и он поселился в Оп тиной Пустыни. Жил он в полумонашеском положении, на собственной квартире, под духовным руководством отца Амвро сия, к которому успел «приучиться». Не знаю, почему о. Амвро сий все оттягивал постриг, который совершился, да и то тай ный, лишь в 1891 году, перед отъездом в Сергиево. Причины тайного пострига понятны. Монах лишается пенсии, а Леонтьеву нужно было и самому жить да еще и содержать и других лиц.

Но почему тайный постриг не совершился раньше — это уже дело духовнических соображений отца Амвросия.

Что касается Тертия Филиппова — они с Леонтьевым были близкие друзья, на «ты», постоянно поддерживали переписку, обменивались мыслями и планами. Филиппов навещал Леонтьева и в Оптиной Пустыни. Константин Николаевич по этому поводу рассказывал забавный анекдот. Приехал Филиппов и, не застав Леонтьева дома, отправился в гостиницу, приказав лакею: «Ска жи барину, что Тертий приехал». Слуга переврал поручение и доложил Леонтьеву: «Заходил тут один господин и велел ска зать, что черти приехали». Леонтьев рассмеялся: «Черти при ехали? Где же они остановились?» О Филиппове он рассказывал не один раз. Их сближали и вкусы, и сходство мировоззрений, иногда и совместная деятель ность. Филиппов был большой поклонник Греческой Церкви. В то время шла борьба болгар против Константинопольской Пат риархии за свою автокефальность, раздутую до антиканоничнос ти. Наша Церковь или, точнее сказать, правительство (в лице обер прокуроров гр. Дмитрия Андреевича Толстого и Победо носцева) сочувствовало болгарам и молчаливо смотрело на под рыв прав и интересов Константинополя. Леонтьев, будучи очень невысокого мнения о славянах и во всех отношениях предпочи тая греков, об руку с Филипповым ратовал за Константинополь скую Патриархию. Его статьи, относящиеся к этому делу, горя чи и очень сильны. Вообще, Леонтьев, кажется, всегда являлся единомышленником с Филипповым. Их связывали даже вкусы, как, например, к русской народной песне, и вообще — бытово му художественному творчеству народа. У Тертия Ивановича, как известно, было немало даже ученых трудов по народной пес не, а что касается [хороводов] плясок, то он, когда был помоло же, хотя уже в чинах, любил лично участвовать в них в деревне и даже славился у девушек как хороводчик. Это мне рассказы вал сам Леонтьев о своем друге. Нужно заметить, что Тертий Иванович в более молодые годы славился также своим голосом и был превосходный певец. В свои студенческие времена (в Мос ковском университете) он раз, не думая об этом, сорвал сходку.

Сходка, очень оживленная, собралась в Новом университете, но в разгар ее вдруг послышались крики: «Господа, Тертий поет в саду» (Старого университета), и студенты один за другим стали уходить послушать Тертия, так что сходка уничтожилась.

Разумеется, Леонтьев и Филиппов постоянно обменивались мыслями и о серьезных вопросах.

Ко времени нашего знакомства бурная жизнь Константина Николаевича уще совершенно улеглась и вошла в правильное русло. Его мировоззрение вполне определилось. Его религиоз ные убеждения и личные верования стали уже тверды и устой чивы. Все прежние сомнения и колебания сделались воспомина нием далекого прошлого. И хотя он чувствовал себя усталым, однако еще не собирался умирать, а думал о новой работе, новой борьбе. Во мне он предполагал во многих отношениях соратника и не только интересовался обменом мыслей, но даже очень забо тился о том, чтобы мы спелись и в отношении практической работы. Очень характеристична была его мысль о нашей совмест ной работе по выяснению социализма.

Дело это возникло так. Когда он еще жил в Оптиной Пусты ни, я написал статью «Социальные миражи современности» (ко торая потом вышла и отдельным изданием) и в ней доказывал, что коммунистическое общество должно являться очень деспо тическим, но фактически не эгалитарным, а расслоенным, при очень сильном и властном верхнем правящем слое. Эта статья возбудила чрезвычайное внимание Леонтьева, но совсем не в том смысле, как можно было бы думать. Он из нее вывел заключе ние не против коммунизма, а за него, пришел почти в восторг.

Когда он приехал в Москву, он с живейшим интересом стал меня расспрашивать о подробных основаниях моего мнения и гово рил, что если так, — то коммунизм будет, стало быть, явлени ем очень полезным. Рассказал мне, между прочим, что уже по делился своими впечатлениями с Тертием Ивановичем и писал ему [излагаю, конечно, приблизительно], что Тихомиров указы вает в социализме совершенно необыкновенные стороны;

мы бо ялись социализма, а оказывается, что он восстановит в обществе дисциплину. «Странно некако влагаеши ты мне в ушеса», — отвечал Тертий. Рассказывая об этом, Леонтьев шутливо нари совал сценку из будущего социалистического строя:

«Представьте себе. Сидит в своем кабинете коммунистичес кий действительный Тайный Советник (как он будет тогда назы ваться — это безразлично) и слушает доклад о соблюдении на родом постных дней... Ведь религия у них будет непременно восстановлена — без этого нельзя поддержать в народе дисцип лину... И вот чиновник докладывает, что на предстоящую Пят ницу испрашивается в таком то округе столько то тысяч разре шений на получение постных обедов. Генерал недовольно хмурится:

— Опять! Это, наконец, нестерпимо. Ведь надо же озаботить ся поддержанием физической силы народа. Разве мы можем дать им питательную постную пищу? Отказать половине!

Докладчик сгибается в дугу.

— Ваше Высокопревосходительство (или как у них там будут титуловать!), это совершенно справедливо, но осмелюсь доложить, Ваше Высокопревосходительство циркулярно разъяснили началь никам округов, как опасно подрывать и ослаблять привычную религиозную дисциплину в народных массах. Начнут покидать обрядность, и где они остановятся? Осмелюсь доложить...

Генерал задумывается.

— Да... конечно... Не знаешь, как и быть с этим народом...

Ну — давайте доклад.

И он надписывает: “Разрешается удовлетворить ходатайства”».

Он обрисовал эту гипотетическую сценку будущего живо и весело, гораздо интереснее, чем я теперь умею передать. Разуме ется, говорилось это шутливо, но в Леонтьеве на эту тему заше велилась серьезная философская социальная мысль, связанная с теми общими законами развития и упадка человеческих об ществ, которые он излагает в «Востоке, России и славянстве».

Он об этом серьезно задумался [даже много думал, по словам его], ища место коммунизма в общей схеме развития, и ему на чинало казаться, что роль коммунизма окажется исторически не отрицательною, а положительною. Он думал, что вопрос этот важно было бы обстоятельно разработать, но для этого у него не хватало практических знаний по социализму и коммунизму, вследствие чего и явилась мысль — разработать вопрос совмест но со мной. Вот что он мне писал по этому поводу уже из Серги евского Посада 20 сентября 1891 года, настойчиво приглашая приехать к нему:

«Кроме разговоров о службе, я имею в виду переговорить с Вами о другом деле, не знаю — важном или не важном, — я на него смотрю так или этак, смотря по личному настроению. Же лал бы знать, что Вы скажете о нем. Я имею некий особый взгляд на коммунизм и социализм, который можно формулировать дво яко: во 1 х, так — либерализм есть революция (смешение, ас симиляция);

социализм есть деспотическая организация (буду щего);

и иначе: осуществление социализма в жизни будет выражением потребности приостановить излишнюю подвиж ность жизни (с 89 года XVIII cтол<етия>).

Сравните кое какие места в моих книгах с теми местами Ва шей последней статьи, где Вы говорите о неизбежности неравно правности при новой организации труда, — и Вам станет по нятным главный пункт нашего соприкосновения. Я об этом дав но думал и не раз принимался писать, но, боясь своего невежест ва по этой части, всякий раз бросал работу неоконченной.

У меня есть гипотеза или, по крайней мере, довольно смелое подозрение;

у Вас несравненно больше знакомства с подробнос тями дел. И вот мне приходит на мысль предложить Вам неко торого рода сотрудничество, даже и подписаться обоим и плату разделить. Впрочем, если бы это удалось, то дело так важно, что о плате можно много и не думать (по крайней мере, ныне). Если бы эта работа оказалась, с точки зрения “оппортунизма”, не удобной для печати, то я удовлетворился бы и тем, чтобы мысли наши были ясно изложены в рукописи. Я об этом сотрудничест ве с Вами ad hoc еще в Оптиной много думал».

Он меня очень звал к себе переговорить серьезно о совместной работе. Однако до серьезных разговоров мы так и не добрались.

Через два месяца после своего письма он уже скончался, и хотя мы за это время еще виделись, но при обстановке, неудобной для отдельных разговоров.

Что касается вопроса о службе, о котором он упоминает, то дело в том, что я крайне тяготился положением газетного работ ника, необходимостью снискивать хлеб писанием лишь газет ных пустяков. Я рвался поступить на службу, чтобы жить жало ваньем, а писать только то, что меня занимало и вдохновляло. Я просил всех друзей помочь мне в этом, говорил Кирееву, Нови ковой и т. д., писал и Победоносцеву. Но только один Леонтьев, сам бывший писателем, а не газетчиком, понимал мои чувст ва. Он хотел пустить в ход Тертия Филиппова. Поступление на службу очень затруднялось тем, что я лишь недавно был осво божден от надзора полиции. Но я мог рассчитывать, что П. Н. Дурново (Директор полиции) не станет мне мешать. Он был умен и понимал, что отдача меня под надзор полиции была совершенной бессмыслицей. К сожалению, это было сделано по Высочайшему Повелению, а потому не могло не учитываться всеми властями, у которых можно было бы хлопотать о приня тии меня на службу. Может быть, Леонтьев, очень заботливо ко мне относившийся, и успел бы чего нибудь добиться, но он слиш ком скоро умер. Так я и остался пришпиленным к мелкой газет ной работе.

Но он уже в этом не виноват. Он во всех отношениях старался расчистить мой жизненный путь, возлагая большие надежды на мою писательскую деятельность. Точно так же он заботился о моей духовно религиозной выработке, которую находил самым слабым моим пунктом, — и, нужно сказать, — совершенно справедливо. Я, конечно, был верующим, и христианином, и православным, но все это шло слишком из головы, при чрезвы чайной слабости сердечного чувства. Мы с ним об этом говари вали очень откровенно, потому что я и сам понимал религиозное значение эмоции и очень страдал от слабости ее у меня. Леонтьев очень за меня в этом отношении сокрушался и старался помочь мне. Помню ту грусть, с которой он заговорил об этом со мною в первый раз:

«Лев Александрович, дорогой, да почему же — когда у Вас разум так ясно говорит о вере, почему сердце холодно? Как же у Вас это так выходит?» Он как то пригнулся ко мне, голос пони зился, принял какие то нежные интонации. Казалось, он так и хотел бы перелить в меня свою сердечную веру... У него в это время религиозное состояние достигло уже полного расцвета.

Он, бывший атеист, приобрел именно горячую сердечную веру, которая оставалась непоколебимой даже в такие минуты, когда в разуме появлялись облачка каких то сомнений. А это у него все таки бывало.

Раз он говорил со мной о прозорливости, о таинственном вли янии, проявляющихся у старцев вроде Иеронима Афонского, Амвросия Оптинского, Варнаввы и т. п. Потом вдруг запнулся и неожиданно заметил:

— Да это наш христианский гипнотизм... Признаюсь, меня смущают явления гипнотизма. Я стараюсь об этом не думать...

Почему он смущался? Вера хотела видеть чудо в прозорли вости и духовном влиянии, видеть действие особых божествен ных сил. А разум медика и естественника задавал лукавый во прос: какая же объективная разница между гипнотизмом «христианским» и обыкновенным? Леонтьев не умел определить разницы и «старался не думать» о неприятном вопросе.

Впрочем, вера его не подрывалась такими недоумениями. Он давно жил в атмосфере уверенности, что во всем, великом и ма лом, мистическом и естественном, совершается воля Божия, без которой ничего не может с ним случиться, ни приятного, ни скорбного. Это налагало печать на всю его обыденную жизнь.

Помню, раз я зашел к нему в его отсутствие. Сел подождать.

Прибыл он страшно утомленный, сбросил верхнее платье и ока зался в подряснике. Не здороваясь со мной, он прежде всего обратился к образам и начал молиться, отвешивая низкие пояс ные поклоны. Молился довольно долго, минуты три. Потом по здоровался со мной, позвонил и заказал подать чаю, а сам тяже ло опустился в кресло.

— Совсем замучился, изморился. Тело плохо служит. Многие раны грешнику.

Принесли чай, он пил с видимым наслаждением. Душистый горячий напиток освежил его, и он, повеселевши, обратился ко мне:

— Вот, Лев Александрович, видите, как нужно понимать дары Божии, милость Божию. Так у нас, в монастырях, понимается попечение Божие. Вы думаете — только в великих делах? Нет, во всем, самом даже малом. Вот я был уставши, теперь с удо вольствием напился чаю, и стало мне так легко и хорошо. Это милость Божия, это Бог послал, и я Его благодарю. Он добр, всякое утешение посылает. Как же не любить Его!

А если посылает Бог «многие раны грешнику» — все равно:

и в этом Его благость. Его любовь к нам. Нужно грешника вра зумить, очистить. Бог делает это по милосердию. Как же не бла годарить Его, как не любить такого доброго, попечительного Гос пода! Эти точки зрения христианской философии перешли уже у Леонтьева в состояние сердечной веры, которая соединена с постоянной любовью к Богу и дает человеку счастье. Леонтьев очень настойчиво проповедовал страх Божий, но, собственно, потому, что в этом чувстве проявляется полное убеждение в ре альности бытия Бога, а потому и сознание, что возбудить Его гнев — очень опасно. Конечный же результат веры — это лю бовь. Леонтьев уже имел ее, и потому ему было жаль меня, для которого, при сухости сердечной веры, недоступно оставалось счастье, ею даваемое. Он и старался мне всячески помочь, и, можно сказать, не оставлял меня в покое настояниями, чтобы я пошел в духовной жизни таким путем, который приводит к сер дечной вере. Для этого нужно прежде всего руководство «старца».

У меня сохранилось [одно] письмо его по этому поводу (то же, где он проводит сравнение между о. Иеронимом и о. Амвросием) [так что я могу уже не излагать его мысли, а привести подлин ные слова]: «В Вас, — писал он, — я вижу нечто такое, что меня за Вас тревожит. Боюсь быть откровенным, боюсь оскор бить как нибудь, боюсь лишиться Вашего доброго расположе ния. Но в надежде на то, что Господь расположит сердце Ваше принять слова мои так же искренно и просто, как я их гово рю, — буду откровенен. Вы на прекрасном пути, Вы ищете имен но того, что нужно искать, но я замечаю в Вас какую то нереши тельность и вредную медленность. В чем же? Да хоть бы и в том, например, что Вы, вероятно, и могли бы побывать в Оптиной и видеть от. Амвросия... но откладывали и теперь жалеете. И еще, Вы чувствуете потребность найти духовника и говорите, что “страшно”. Почему же страшно? Во 1 х, наши русские духовни ки и даже знаменитые старцы скорее слишком снисходительны, чем чересчур строги в своих требованиях. Или потому страшно, что вдруг он, духовник, не понравится, а менять нехорошо? Так ли? Или еще что нибудь, чего я не придумаю? Многое, многое можно по этому поводу Вам сказать. Но вот что: сделайте опыт послушания (т. е. против воли, против расположения). Послу шайтесь для опыта меня, окаянного и многогрешного, только один раз, не по убеждению практического разума, а по другому чувству. Во едину из следующих суббот приезжайте ко мне без Ко <компании>, в половину третьего, что ли;

ночуйте у меня, у меня теперь квартира просторная, расхода, кроме вагона и из возчиков, не будет *. Пробудете у меня все воскресенье до пос леднего вечернего поезда. Поговорим. Часов около 12 в воскре сенье Вы съездите к отцу Варнавве, а то и я за ним могу коляску послать;

он бодр и деятелен: приедет. Хотя, по правде сказать, я думаю, что Вам пока нужнее катехизатор (учитель теории), чем старец (руководитель жизни самой в ее частностях). В стар цы я, разумеется, не гожусь, и смешно даже мне и думать об этом! Но катехизатором, не лишенным пригодности, сам от. Амвросий удостоивал меня признавать. Для старчества нуж на особая благодатная сила. Для проповеди и обучения теории достаточно искренней собственной веры и некоторых умствен ных способностей. Иногда эти свойства соединяются в одном лице, иногда они раздельны». Говоря затем о своем личном духовном воспитании у о. Иеронима, о. Амвросия и о. Климента Зедеоголь ма, он продолжает:

«Климент все таки приучил меня к от. Амвросию, да и я сам уже привык постепенно к тому духовному понуждению, которо го Вы напрасно боитесь и называете ложью (точно Л. Н. Тол стой)! Не знаю, г<оспода> умные люди, как вас избавить от Ва ших чрезмерных от себя требований, а если суховато, то сейчас — “это ложь”! А Спаситель сказал: “Нудящие себя вос хищают Царство Небесное”. И в вере полезно постепенное по нуждение. [Я понудил себя обходиться одной мистической си лой.]...Ну, прощайте. Помолитесь ка Богу, чтобы Он по милосердию Своему помог мне приучить Вас хотя бы к от. Вар навве так, как меня Климент приучил к от. Амвросию. А глав ное, не думайте, что нужны какие нибудь необычайные молит вы, а очень просто: Господи, помоги мне приобрести то то и то то, укажи мне путь Твой».

* Он постоянно заботился о расходах моих, потому что я тогда зара батывал очень мало и весьма нуждался (Примеч. Л. Тихомирова).

С сердечной благодарностью вспоминаю я и теперь об этой доброй заботливости Константина Николаевича. Но не восполь зовался я ею, не умел отказаться от своей воли. Да и его жизнь была уже на исходе, и не имел бы он времени «приучить» меня к от. Варнавве, у которого я не раз бывал, подобно сотням про чих богомольцев, но к руководству которого ни разу не обра щался.

Вообще, пока Леонтьев жил в Оптиной и только изредка на езжал в Москву, трудно было что нибудь совместно делать. А пребывание его в Сергиевском Посаде продолжалось всего три месяца, так что ни одного возникавшего плана не было времени осуществить. Такова была участь и еще одного проекта, о кото ром мы заговорили чуть ли не в 1890 г. и к которому несколько раз возвращались в беседах, но не успели оформить даже в пред положениях своих.

Дело касалось организации особого общества, которое Леонтьев в шутку прозвал «Иезуитским Орденом». «Ну что же, Лев Алек сандрович, — спрашивал он, — когда же мы приступим к уч реждению своего Иезуитского Ордена?» Но к этой сложной зада че мы даже и близко не подошли.

Конечно, тут дело касалось вовсе не какого нибудь Иезуит ского Ордена, а мысли наши бродили вот над чем. Борьба за наши идеалы встречает организационное противодействие враж дебных партий. Мы все являемся разрозненными. Правительст венная поддержка скорее вредна, чем полезна, тем более что власть — как государственная, так и церковная — не дает сво боды действия и навязывает свои казенные рамки, которые сами по себе стесняют всякое личное соображение. Необходимо поэ тому образовать особое Общество, которое бы поддерживало лю дей нашего образа мыслей — повсюду, в печати, на службе, в частной деятельности, всюду выдвигая более способных и энер гичных. Очень важное и трудное условие составляет то, чтобы Общество было неведомо для противников, а следовательно, ему приходится и вообще быть тайным, т. е., другими словами, не легальным. Это главное условие его силы, хотя, конечно, со здает для него постоянный риск правительственного преследо вания. Для ослабления ударов с этой стороны — в случае расследования — Общество должно иметь такой вид, что оно не «общество», а просто случайное единение знакомых между со бою единомысленных людей. Следовательно, в Обществе этом не должно быть никаких внешних признаков организации, как, например, устав, печать, списки членов, протоколы заседаний и т. п. Трудности на этом пути предвиделись огромные, но толь ко тайное общество давало бы возможность сильного действия.

Как все это устроить? Каких людей привлекать? Каков должен быть не писанный, а устный устав? Ничего этого мы ни разу не обсуждали. Только в одном пункте мы, кажется, были с первого слова единомысленны: что Общество нужно и что оно, по необ ходимости, должно быть секретным, тайным. Поэтому то Леонтьев и шутил, что мы затеваем «иезуитский орден». Но ос нование нашего Общества было потруднее, чем учреждение Ие зуитского Ордена, все таки не тайного, а только имеющего тай ны, как выражаются о своих ложах франкмасоны. Если бы мы с Константином Николаевичем дошли до серьезного обсуждения этого плана, то нет сомнения, что я бы и предложил поставить Общество на двойном уставе: один явный, безобидный, пресле дующий какие нибудь банальные цели — научные или благо творительные, для отвода глаз, а другой тайный, содержащий действительные цели организации. Но, повторяю, этот план ос тался у нас в зародыше, заглавием ненаписанного романа. Пос ледний месяц жизни Леонтьева нам мешало серьезно погово рить об этом уже одно то, что мы оба в это время особенно горячо углубились в заботу о моих «духовных запросах». Они и для меня, и для него составляли более неотложную «злобу дня». О них Леонтьев упоминает даже в последнем ко мне, коротеньком письме 4 ноября 1891 г., которое заканчивается словами: «Про стите, больше ни слова не скажу. Была лихорадка, ослабел, при нял 12 гр. хинина. Теперь голова плоха».

Но его 12 гр. хинина не помогли, и через восемь дней, ноября, он уже скончался от инфлюэнцы (воспаление легких), припадком которой, конечно, и была упоминаемая им «лихо радка».

Его схоронили у Черниговской Божией Матери около Гефси манского скита, поблизости от кельи о. Варнаввы. Я не присут ствовал ни при его кончине, ни на погребении. Но более 20 лет ни разу не был [в Гефсиманском скиту] у Черниговской Божией Матери без того, чтобы не посетить его могилу. Над ней возвы шалась небольшая чугунная часовенка с неугасимой лампадой, кротко мерцавшей, как тихий свет веры, выращенной наконец Константином Николаевичем в своей душе, страдающей и бур ной. Теперь, вероятно, угасла в бурях времени эта лампадка, но теплится, конечно, лампада просветленного сердца его там, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконеч ная.




© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.