WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 |

«В А С И Л И Й К А Т А Н Я Н П р и к о с н о в е н и е к ИДОЛАМ ЗАХАРОВ В А Г Р И У С В А С И Л И И К А Т А Н Я Н П р и к о с н о в е н и е К И Д О Л А М МОСКВА •ЗАХАРОВ-ВАГРИУС УДК 882-94 ...»

-- [ Страница 7 ] --

И вышло так, что одновременно Элен-Патрицию отыскали и корреспондент ТАСС в Нью-Йорке Сергей Бабич, и я. Дело в том, что в Москву вернулась выставка Александра Родченко, и ее устроители, молодые галеристы Джо Уокер, Кристофер Урси- ти и Мак-Гиннес побывали у нас в гостях и рассказали:

«Когда выставка, прошедшая с большим успехом, уже закры­ валась, в галерею пришла дама лет 65, крупная, высокая и со словами «му father, my father» направилась к стенду, где висели знаменитые родченковские фотографии Маяковского. «Маяков­ ский — это мой отец», — объяснила она нам».

Об этом узнал корреспондент ТАСС, но решил — розыгрыш.

И все же пошел на встречу с нею. Одновременно и мы послали с галеристами письмо, где написали, как рады, что она нашлась, передали фотографии, книги, марки с изображением поэта и просили скорее откликнуться. И вот, спустя какое-то время, она в Москве и сидит напротив коврика, некогда подаренного Мая­ ковским Лиле Брик, в кресле, которое когда-то стояло в его комнатенке-лодочке. Элен-Патриция Томпсон (по мужу) про­ фессор Леммановского колледжа Нью-Йоркского университета, известный специалист в области семейной психологии. Она при­ вержена феминизму и начинает рассказ о феминистском движе­ нии в США издалека, с десятых годов. Несколько раз я пытался перевести разговор, но она непреклонна:

— Подождите. Ведь в 14 году суфражистки...

Или: — Представьте себе первый съезд феминисток...

Или: — Во главе женской лиги, к счастью, встала мисс Пенки!

Наконец феминистки всех победили и разговор вошел в нор­ мальное русло. Патриция перешла к рассказу о матери, справед­ ливо недоумевая, почему об их романе у нас ничего не писа­ ли — ведь отец так знаменит! Долго мы объясняли, что Маяков­ ский был «великий революционный поэт» (тем более — поче­ му?), а революционному поэту не к лицу роман с эмигранткой (что в этом плохого?), что ханжеская система такую связь осуж­ дала (за что же?), что цензура не пропускала такого рода по­ дробности (почему, собственно?). Словом, объяснили, как могли, но она продолжала пребывать в недоумении. Да и то — понять весь идиотизм недавнего режима дано лишь тем, кто вырос в СССР...

Со слов Патриции мы узнали, что ее мать, Элизабет Зиберт (Елизавета Петровна Алексеева), родилась в 1904 году в Башки­ рии, родные — выходцы из Германии, землевладельцы. Образо­ вание Элизабет получила, как и было положено у людей ее круга, хорошее, знала несколько языков, что потом позволило ей заниматься преподаванием до конца дней. Совсем молодой, в начале двадцатых годов, она познакомилась с англичанином Джорджем Джонсом, который приехал в Россию с Миссией по­ мощи голодающим Поволжья. Вскоре они поженились, и Элиза­ бет охотно разделяла заботы мужа: готовила обеды, раздавала продукты, делала все необходимое. Они уехали сначала в Анг­ лию, потом в Америку, где их брак вскоре распался. Она начала самостоятельную жизнь и, поскольку была хороша собой и стройна, нашла работу манекенщицы. В это время она и позна­ комилась с поэтом, который приехал в Америку летом 1925 года.

«Ему было 32 года, мне 20, мы оба были молодыми и знали, что наши отношения должны вместиться в короткий промежуток времени. Это был как бы сгусток, капсула времени. Вот оно есть — и вот его уже нет, — вспоминала Элли Джонс. — Он очень внимательно следил за тем, чтобы не скомпрометировать меня. (Я была формально замужем, но ушла от мужа и жила от­ дельно.) На публике мы всегда обращались друг к другу офици­ ально. Он называл меня «Елизавета Петровна» — в знак уваже­ ния, но при американцах — только «миссис Джонс». Тогда это было очень важно. Обнародование наших отношений стало бы для меня катастрофой: когда муж сердился, он угрожал, что раз­ ведется со мною уже официально и вышлет меня из США — в то время одинокая женщина не могла рассчитывать на амери­ канскую визу, и я полностью зависела от Джонса. Когда у нас с Володей установились близкие отношения, мы условились нико­ му не рассказывать об этом. Я сдержала слово».

В восьмидесятых годах Элли Джонс наговорила несколько кассет, рассказывая об их романе, но просила Патрицию рас­ шифровать запись только после своей смерти. Патриция сказала, что работает над книгой, и вскоре на русском языке появились отрывки, где она приводит несколько эпизодов из воспомина­ ний Элли Джонс.

После какой-то размолвки... «я никогда не звонила ему, вооб­ ще никогда в жизни не звонила ни одному мужчине. Меня он тоже не мог застать дома, т.к. я все время была занята на работе.

И вот рано утром мне позвонил хозяин квартиры, в которой жил Маяковский, и сказал: «Я не знаю кому звонить, но г-н Маяков­ ский болен. Мы все беспокоимся за него, как вы думаете, что нам делать? Он не выходил из дому уже три дня». Я ответила:

«Хорошо, я приду». Я отправилась к нему, привезла продукты, куриный бульон в банке, что-то еще. Володя лежал лицом к стене, совершенно больной и очень подавленный. Мне стало жаль его, и я почувствовала, что счастлива его видеть. Я приго­ товила ему что-то горячее, и он сказал: «Не ходи на работу, по­ жалуйста. Не оставляй меня, я не могу быть один. Мне жаль, что ты обиделась, прости меня». Я сказала: «Я должна идти, иначе я не получу зарплату. Обещаю, я приду к тебе вечером, как только освобожусь». Когда я пришла, он, к моему удивлению, стоял, ожидая меня. Он взял мою шляпную коробку в одну руку и предложил мне другую. Все было прекрасно после этого...» «Однажды от Лили Брик пришла телеграмма: «Куда ты про­ пал? Напиши, как ты живешь. С кем ты живешь, не имеет зна­ чения. Я хочу поехать в Италию. Организуй так, чтобы я полу­ чила деньги». И тогда он рассказал мне о Бриках: «Ты знаешь, они так много сделали, чтобы опубликовать мою первую поэму, когда я был молодым и бедным. И во время голода — мы все голодали — она продала свое жемчужное ожерелье за мешок картошки. Конечно, я никогда не был женат на ней. У нас были любовные отношения, но мы расстались».

«Как-то, когда мы уже были в интимной близости, он спро­ сил: «Ты как-нибудь предохраняешься?» А я ответила: «Лю­ бить — значит иметь детей». «Ты сумасшедший ребенок», — сказал он, а потом использовал эту фразу, несколько переделав, в одной из своих пьес».

«Проводив его на корабль и вернувшись домой, я хотела бро­ ситься на кровать и плакать — по нему, по России — но не могла: вся кровать была усыпана незабудками. У него было так мало денег, но это было в его стиле! Где он взял незабудки в конце октября в Нью-Йорке? Должно быть, заказал задолго до этого. Я не уезжала из этой комнаты, чтобы он мог найти меня, если бы захотел написать».

— Вы знаете, Патриция, что ваш отец хранил письма вашей мамы и фотографии, где вы и она, — сказал я. — Вот письмецо от нее, где она просит перевести деньги. Это, видимо, в клини­ ку, где вы родились:

«6 мая 1926 г.

Через три недели необходимо заплатить 600 в госпиталь.

Если можете, пришлите по этому адресу 195 — 27st. Apt F 32, Jackson Heights N.Y.

Думаю, что понимаете мое молчание.

Если умру — all right, если нет — увидимся. Ел».

Мы передали Патриции копии всех фотографий и писем Элли Джонс, которые лежат в Государственном архиве. Она отнеслась очень равнодушно к письмам матери: вежливо по­ благодарила, но не взяла их в руки, не стала рассматривать почерк, дату, не попросила нас что-нибудь перевести — мы были в большом удивлении... Может быть от волнения? Будем думать.

Патриция рассказывала, что мать вспоминала о короткой встрече с Маяковским в Ницце, в 1928 году. Он обещал еще раз приехать из Парижа, «но почему-то не приехал». Это «по- чему-то» мы могли бы ей сейчас объяснить (об этом ниже), но это был бы длинный, не подходящий к случаю разговор.

Ибо концепция Элли Джонс (а вслед за ней и Патриции) сво­ дилась к тому, что Маяковский обожал Элли, но коммунисти­ ческий режим не давал ему возможности приехать к ней в Америку и зажить счастливой семейной жизнью. Они были уверены, что коммунисты погубили Маяковского, и очень боя­ лись Советов, боялись, что «рука Москвы» найдет и их, поэто­ му — затаились.

Действительно, Маяковский будучи в Париже в 1928 году, приезжал в Ниццу с ними повидаться и обещал приехать еще.

Но... прошла неделя, а его нет. «Вы себе представить не можете, как я изнервничалась за эту неделю, — писала Элли Джонс, ожидая его. — Я не знаю, о чем Вы думаете, но мне и так тяже­ ло — я Вас не очень люблю, а просто люблю. Зачем мне де­ лать еще больнее! <...> Сразу двух Элли забыли? Или не инте­ ресно ехать к простуженным женщинам, которые к тому же дают буржуазные наставления?

Родной! Пожалуйста (девочка говорит bitte, bitte, bitte), ни­ когда не оставляй меня в неизвестности. Я совершенно схожу с ума! И, если не хочешь мне писать, скажи — «это мое послед­ нее письмо, как-то не пишется». Или что-нибудь такое. Только так слушать и волноваться при каждых шагах в коридоре, при стуке в дверь — даже жутко. Девочке тоже было сказано, что ты, быть может, приедешь. Были ужасные дожди, она себя чув­ ствовала плохо, мы пять дней никуда не выходили, она все время выбегала на балкон, думала, что Вы должны приехать в автомобиле. Потом я плакала и она меня утешала, грозилась, что сладкого не даст. Я старалась объяснить ей, в чем дело, ска­ зала: «Володя ist dufnm und ungezogen не только не приехал, но и не написал». С тем, что это невоспитанно, она, очевидно, со­ гласилась — но сказала решительно «Володя ist nicht dumm — Сережа ist dumm». <...> Я начала было уже не так по Вас тоско­ вать — но вот Вы приехали и опять ужасно не хватает Вас и по России скучаю.

Правда, Владимир, не огорчайте Вашего girl friend! Вы же собственную печенку готовы отдать собаке — а мы просим так немного. Ведь мы тоже звери, с ногами, с глазами! Уверяю — незаурядные, только что не в клетке. И страшно нужно для на­ шего спокойствия, чтобы мы знали, что о нас думают ну раз в месяц (пятнадцатого день рождения девочки) подумайте о нас!

Напишите — а если некогда, вырежьте из журнала, газеты что- нибудь свое и пришлите. Книги, обещались!

Берегите себя, да? Попросите «человека, которого любите»*, чтобы она запретила Вам жечь свечу с обоих концов! К чему?

Не делайте это.

Ваши Элли 8.11.28» Из Ниццы они с девочкой поехали в Милан, где провели зиму. Судя по письмам, она все еще не была разведена с Джор- жем Джонсом и жила в Европе на его деньги. 12 апреля 1929 г.

из Ниццы, куда она вернулась из Италии, она пишет в Москву, что в Милане она «получила кабель от George с предложением не позже 17-го быть в Лондоне. Моя квотная виза готова и он едет в Лондон, чтобы меня встретить. Я очень рада, что в конце концов покончу с этим делом — развод с Джонсом. Но <...> мысль о том, что нам придется прожить три недели в Лондоне, приводит меня в ужас. Ведь мы будем в гостях у бабушки!

Потом этот убийственный климат, я и приехала, сломя голову сюда, чтобы дочь могла запастись солнцем. Она Вас еще не за­ была, хотя я никогда с ней о Вас не говорю. На днях мы гуляли в Милане и она вдруг говорит «Der grosse Mann heibt Володя».

Вы мне как-то давно сказали, что ни одна женщина не устояла Вашему шарму. Очевидно, Вы правы!

Пока пишу, дочь занялась серьезным делом — натирает пар­ кет моим кремом.

А знаете, запишите мой адрес в записной книжке — под за­ главием: «В случае смерти, в числе других, прошу известить и нас».** * Тут нужны два объяснения. Во-первых, девочка говорила по-немецки, ибо она по матери немка. А в последнем абзаце имеется ввиду Л.Брик. Маяковский, как и всем своим возлюбленным, рассказывал Элли о своей любви к Лиле Юрьевне. «Он не может без нее, но и с ней не может. И до конца жизни он не мог надолго и всерьез оторваться от нее» —наговорила на пленку Элли.

** Замечу тут, что адрес в записной книжке был, но без «В случае смер­ ти...» — и ее не известили. Она узнала из газет.

Берегите себя. Елизавета.

PS Рвите те мои глупые письма, если они еще целы, да?» Так вот, если вчитаться в эти письма — что же это, как не письма оставленной женщины? Маяковский ехал в Ниццу на несколько дней, но, судя по письму Лиле Юрьевне, «сразу за­ скучал» и через день (!) вернулся в Париж. А там он в тот же вечер встретил Татьяну Яковлеву и начался бешеный роман...

Брошена! Придуманное слово, Разве я цветок или письмо?

Увы, Элли оказалась и цветком, и письмом. Что было — то было.

Но к чему лишать иллюзий Патрицию? Мы об этом не гово­ рили ни в тот вечер, ни в последующие. Сейчас мы оживленно разговаривали — о Маяковском, о его славе, которая, как из­ вестно, преходяща, о работе Патриции (и снова о феминизме!), о жизни Роджера — он юрист, специалист по авторскому праву.

Он никогда не читал стихов своего деда, мы ему подарили том с английскими переводами, и он с интересом начал рассматривать фотографии. Рассказывая о матери, Патриция несколько раз всплакнула, и Роджер очень трогательно гладил ее по руке, уте­ шая. Мы пили чай с бутербродами и печеньем, которое Роджер привез из Нью-Йорка, ели ягоды, и тут пришел Джо, тот самый галерист, через которого мы познакомились. Он поснимал нас, немного перекусил и тоже заплакал. Мы встревожились.

— О, не обращайте внимания, он несколько переутомлен.

Хорошо бы его уложить в постель, — сказала Патриция.

Этого еще не хватало! В постель не в постель, но на тахту уложили, смерили давление — повышенное, дали таблетку, Джо утер слезы и уснул сладким сном.

Какая странная встреча с дочерью поэта, которую ждали столько лет! Визит был обусловлен с их стороны, как у амери­ канцев принято, в течение двух часов, но гости просидели все пять, чему мы были, конечно, рады. Многое узнали об Элли Джонс, они расспрашивали о Владимире Владимировиче, смот­ рели фотографии. Мы показали им на видео фильм «Барышня и хулиган», где снимался Маяковский. Они были буквально потря­ сены. Тут проснулся Джо, присоединился к беседе, и уже никто, слава Богу, не плакал.

С того дня мы подружились, переписываемся. А когда Пат­ риция или Роджер бывают в Москве — встречаемся.

В и к т о р Ш к л о в с к и й : я к у д р я в ы й «...ах, если бы издать Витины письма, все увидели бы, какой это писатель...» Ю. Тынянов Виктор Борисович Шкловский еще до войны ходил в наш дом, и я запомнил веселого дядю с круглой, как шар головой.

А встречался я с ним вплотную (в связи с Параджановым) в 70-е годы, и каждый раз он говорил что-то такое, что западало в память. Порой это были вещи незначительные, но ведь в мемуа­ рах интересны факты, а не рассуждения, как заметил сам Вик­ тор Борисович.

В те считанные разы, когда мы разговаривали, меня поража­ ло, что от драматического накала к курьезу у него был всего один шаг. И делал он его внезапно. Например, сокрушаясь о судьбе Сергея Параджанова, которого очень любил и ценил, Виктор Борисович рассказал, что накануне у него была сестра Сергея Иосифовича. Они составляли очередное прошение в Прокуратуру. Безнадежное. Он удрученно замолчал, но вдруг ве­ село встрепенулся: «Как она похожа на Сергея! Только ужасно толстая и низенькая. Параджанов, отраженный в самоваре...» В другой раз, разговаривая о пятнадцати годах, когда Ахмато­ ва была под запретом (1925 — 1940), о ее горемычной судьбе и несправедливости, Виктор Борисович вдруг резко свернул вбок:

«Когда мы жили в писательском доме в Лаврушинском, у нас была домработница, которая дружила с соседской домработни­ цей. Как-то вернулась она от нее и говорит: «Приехала к ним одна дама, велела вам, Виктор Борисович, кланяться». — «Кто?» — «Забыла имя». — «А как выглядит?» — «Высокая такая. Прошла в уборную, как Богородица».

Я понял, что приехала Анна Андреевна».

Однажды зашла речь о последнем романе Эльзы Триоле «Со­ ловьиная ночь». Вещь эта во многом автобиографическая.

...В летнюю ночь сидят на террасе пожилые люди, старые знакомые. Это люди искусства, и, хотя жизнь сложилась по раз­ ному, все они как-то вышли в люди. Женщина — одна. Нето­ ропливые разговоры, полувоспоминания, полурассказы... Слыш­ ны соловьиные трели... На рассвете хозяйку находят умершей в кресле. Все это описано пророчески, похоже на смерть самой писательницы.

Виктор Борисович был взволнован: в одном персонаже он узнал себя, какие-то куски своей жизни и, в общем, свою судь­ бу. У него навернулись слезы, но вдруг:

—Когда Эльза спросила меня, отчего я ушел от жены к Се­ рафиме, я ей объяснил: «Та говорила мне, что я гениальный, а Сима — что я кудрявый!» Эльза Триоле была давней любовью Шкловского, об этом в его книге «ZOO», об этом в его письмах, которые она хранила всю жизнь. Они написаны в двадцатых годах из Берлина, где Шкловский был в эмиграции, — в Париж, где жила Эльза, буду­ чи замужем за Андрэ Триоле.

«Люблю тебя немного больше, чем вчера.

Хотел бы разучиться писать, чтобы научиться писать снова и только тебе.

Разучиться говорить, научиться потом снова и сказать пер­ вым словом «Эльза».

Люблю тебя немыслимо. Прямо ложись и умирай. <...> У тебя голубые глаза и дивный переход от щек к подбородку.

Плечи и шея лучше всего мира, и твоя голова драгоценней звезд.

У тебя, Эльза, есть уши и рыжие волосы, а я благодарен тебе даже за то, что ты купила себе туфли без задков.

У тебя голова, как солнечный драгоценный камень.

А если твоя голова как солнце, то с чем сравнить твои губы?

В то же время ты девочка.

Незаменимая. Одинокая. Любимая больше, чем это можно сказать.

Еще раз клянусь в любви до фоба.

Твой Виктор».

Любовь эта была безответной, но до конца дней оба сохрани­ ли дружеские, уважительные отношения и проявляли живой ин­ терес к творчеству друг друга. Однако до конца дней еще дале­ ко, все молоды и на дворе — двадцатые годы:

«Родная Эля.

Пишу тебе по три письма в день и рву.

Сижу перед телефоном (стою) и думаю, позвонить или нет.

<...> Эля, будь моей женой. Я люблю тебя так, что не могу жить, что уже не могу писать писем.

Я хочу иметь от тебя ребенка.

Я верю тебе на всю жизнь вперед.

А сейчас я вишу на подножке твоей жизни.

12 — Я барахтаюсь, стараясь спастись.

Я целовал твои губы, я не могу забыть их.

Я целовал твое сердце, я знаю его.

Я нужен тебе, Эля, я согрею тебя, ты сама не знаешь, как за­ мерзла.

Не смотри на меня, солнце мое, как на пыль на твоей доро­ ге.

Или скажи мне «никогда».

Я не умру, потому что знаю свою цену.

Уеду в Россию или в русскую тюрьму. Чекисты будут ко мне милосердны, они не европейцы и не будут ругать меня, если я от ужаса смерти закричу или буду стонать, как стеню сейчас, ра­ неный твоими умеющими прикасаться руками.

Мой отец бросил водку, я забуду любовь.

Скажи «уходи».

Докуси меня.

Письма мои мне нужны. Они мне нужны для книги.

Книга будет хорошая, и черт знает почему веселая.

Виктор».

27 июля 1970 года — через несколько дней после смерти Эльзы — Шкловский отправил овдовевшему Луи Арагону пись­ мо. Там есть такие строки:

Дорогой друг!

Сейчас только решаюсь писать тебе. Смерть Эльзы Триоле потрясла меня.

Ты знаешь, как я был влюблен в Эльзу. Письма мои к ней теперь у тебя. Только <через> двадцать лет я смог полюбить снова.

Если бы она меня полюбила, то я стал бы гением.

Нам нужны цвет и воздух.

Она полюбила тебя. Пишу тебе, как ей. Судьбы скрестились.

Судьбы ваши перекрестились.

Она умерла. Прощай, Эля.

Она почувствовала смерть. Мне рассказали об последнем ро­ мане. Соловей поет утром. Он поет о всей прожитой жизни. Со­ ловей поет не только о любви. Он поет о себе, о границах своей души. Он охраняет охваченную песней территорию.

Она умерла воином. Она умерла полководцем и стражем большой армии нового, не очень счастливого человечества. <...> Пускай меня простят люди, что я не все дописал. Я умел умирать на войне, но иногда теряю себя в книгах.

Продолжай свою великую песнь, друг.

Смерть придет и к нам.

Пускай она поддержит наше стремя, когда мы будем кончать долгую свою жизнь.

Она была для меня Россией и Западом. Боль любви поддер­ живала меня.

Мы смогли жить. Мы храним память о великой женщине и великой любви. Вот и все, что я смог написать.

Твой Виктор Шкловский, Витя».

Э л ь з а Т р и о л е и « г л а з а Э л ь з ы » Эльзу Триоле я впервые увидел в 1945 году в доме ее сестры Лили Брик, с которой они не встречались лет десять. За столом сидела моложавая, миловидная и элегантная дама, за нею была слава известной французской писательницы, Гонкуровская пре­ мия, участие в Сопротивлении, знаменитый поэт, красавец Луи Арагон, ее муж, который не сводил с нее глаз, стараясь все время быть рядом с нею, прикоснуться к ее руке...

Руки у нее были красивые, с бирюзовыми кольцами и ухо­ женными ногтями, — после войны это обращало на себя внима­ ние. Она сидела в красивой позе, и глаза ее сверкали, когда она улыбалась. Если же она слушала кого-то, то в этот момент каза­ лось, что существует только тот, кто говорит. «Когда-нибудь кончится война, и, может быть, мы приедем к вам или вы к нам», — писала она в 1945 году. И вот теперь она была счастли­ ва, сидя в кругу родных и московских друзей.

Я много слышал и читал о ней, читал и ее вещи, особенно мне нравилась «Земляничка», беллетризированная автобиогра­ фия, написанная искренне и точно. Эту манеру простоты и до­ верия, ясной описательности и неожиданных сравнений она со­ хранила в своих позднейших больших романах с их философ­ скими многоплановыми построениями. Но романы еще впереди, а сегодня, когда мы сидим за столом ее сестры Лили Юрьевны, люди еще живут войной, затемнение сняли лишь несколько ме­ сяцев назад и я во все глаза смотрю на Эльзу, силясь предста­ вить ее жизнь в подполье Сопротивления, где они с Арагоном нелегально печатались и издавали журнал.

Я уже читал машинопись — переведенные Лилей Юрьевной рассказы Эльзы «Авиньонские любовники», «Порванное сукно стоит двести франков», «Тетради, закопанные под персиковым 12* деревом». В них описывалась жизнь Франции военных лет, они были полны подробностей повседневной жизни и этим подкупа­ ли меня. Я видел много общего с нашей жизнью в эвакуации, и это было очень интересно. Должен сказать, что перечитывая се­ годня ее военные вещи, замечаешь, что они не утратили точнос­ ти времени и читаются с еще большим интересом, поскольку пробуждают воспоминания.

Я всегда держу в уме, что писалось все это в глухом подпо­ лье, когда цветаевская строка «поэта далеко заводит речь» каж­ дый час могла оказаться вещей... И, глядя на элегантную, краси­ вую даму, которая ест пирожки с капустой, столь любимые ею с детства, или, раскрыв серебряную лорнетку, читает какой-то листок, я силюсь представить ее в конспиративной квартире, когда туда врывается гестапо и устраивает обыск, переворачивая все вверх дном;

или в купе, когда Эльза везет чемодан нелегаль­ ной литературы, «внутри не прикрытой даже носовым платком».

Поезд следует через демаркационную линию, входят немцы, проверяя документы... Депортации ей удалось избежать чудом.

Все это еще так живо в памяти и не ушло в историю.

Внешне, в манере держаться — она была парижанка, но раз­ говаривала высоким, звонким голосом с хорошим московским говором. Это было неудивительно, ведь она родилась и 22 года прожила в Москве, на Маросейке, здесь она окончила гимна­ зию, Архитектурные курсы. В Москве же вышла замуж за фран­ цузского офицера Андрэ Триоле, с ним и уехала в Париж, где через несколько лет они расстались. Сегодня, усмехаясь, она за­ мечает: «Я волновалась, как вел себя Андрэ во время оккупа­ ции? Как-никак мы с ним носим одну фамилию, похожую на дурной псевдоним. Оказалось, что он вел себя порядочно».

Красота сестер всегда останавливала внимание окружающих, она служила вдохновением для поэтов, писателей, художников.

Глаза Эльзы воспел в знаменитой поэме Луи Арагон, их не раз писал Анри Матисс, Ив Сен-Лоран создал костюм «Глаза Эльзы», вышив по черному бархату фиолетовым и золотым би­ сером необыкновенные зрачки. В двадцатые годы ее благосклон­ ности тщетно добивались многие замечательные молодые люди, среди них Василий Каменский, Роман Якобсон, Иван Пуни, Виктор Шкловский, на их долю выпало пронести чувство к ней через всю жизнь, но остаться лишь друзьями. Она стала главным персонажем романа Шкловского «ZOO», который читают и се­ годня, а Виктор Борисович говорил, что все его способности к несчастной любви ушли на героиню «ZOO» и что с тех пор он может любить только счастливо.

Разойдясь с Триоле, Эльза жила бедной жизнью в шикарном Париже одна, делая из чепухи забавные украшения, нанизывая бусы из чего придется и продавая их в дома Скиапарелли и Пату. Она говорила, что выйдет замуж только за красавца поэта — жизнь ее с детских московских лет была пронизана лю­ бовью к стихам. «Поэзию я всегда любила, органически, сама того не зная. И как целая эпоха вспоминается только оттого, что повеет сиренью или талым снегом, так и какая-то сторона прошлого вспоминается мне только стихами... Когда в уголке памяти оказываются, как невыметенный мусор, строки:

Мир хаотических видений Во мгле змеящейся мечты... — я немедленно вспоминаю гимназию, классы, раздевалку с боти­ ками... А стоит мне прочесть северянинские строки:

Виновных нет, все люди правы В такой благославенный день! — и сейчас же вспоминается Пятницкая, Архитектурные курсы, тогдашние друзья и переживания».

И первый девичий роман был у нее с поэтом, безвестным и бедным, который за неимением денег на извозчика, катал ее на трамвае мимо площади, которую через двадцать лет назовут его именем, а ему самому поставят там памятник. Владимир Мая­ ковский! Она сразу же его оценила, едва услышав:

Послушайте!

Ведь если звезды зажигают, Значит это кому-нибудь нужно?..

Она была потрясена: «Это был непосредственный восторг, который ощущаешь перед красотой пейзажа, морем или вечны­ ми снегами. Это была неосознанная благодарность за то челове­ ческое, что было сказано, выражено стихами и тем самым при­ носило облегчение страждущим». До конца своей жизни Эльза Триоле оставалась лучшей переводчицей его поэзии во Франции.

И каждый раз, проезжая мимо памятника Маяковскому в Мос­ кве, она не переставала удивляться: «Володя был такой краси­ вый, элегантный, а почему на постаменте я вижу фигуру в таких бесформенных чугунных брюках? Совсем не облако в штанах».

Свои первые книги Эльза написала на русском языке, впос­ ледствии же она сочиняла романы и рассказы, статьи и эссе по- французски. Трудно переоценить ее деятельность, ее неукроти­ мое желание знакомить французов с русской культурой, а совет­ ских людей (в то время — советских) — с французской. Сегодня она пишет роман и театральную рецензию, завтра хлопочет об иллюстрациях к своему переводу «Капитана Федотова» В.Шкловского. Я видел ее на репетиции «Дяди Вани», переве­ денного ею, где она помогала режиссеру ценными советами, по­ черпнутыми из своей московской юности. Кстати, она познако­ мила Францию со всеми пьесами Чехова и у нее в изголовье ви­ села засушенная роза из палисадника его ялтинского дома. Вот она с Константином Симоновым (соавтором-сценаристом) про­ сматривает материал фильма «Нормандия — Неман» и спорит, спорит с продюсером Каменкой, добиваясь своего. Это она одна из самых активных устроителей выставки в Лувре неизвестного французам гениального примитивиста Пиросманишвили. Это она организовала и прокомментировала выставку Маяковского, которую провезли по городам Франции. Это она придумала, чтобы знаменитая Любовь Орлова сыграла в Москве «Милого лжеца» Килти, переведенного ею и поставленного Ниной Михо­ элс. Это она на страницах газет представляет парижанам новую повесть Чингиза Айтматова, последнюю роль Николая Черкасова и еще незнакомую французам Плисецкую. Во время первых га­ стролей артистки, в рецензии «Откровение зовут Майя» она пи­ сала: «Плисецкая — единственная балерина на сцене Гранд Опера, перед которой подняли занавес 27 раз!» В свободный от спектакля вечер они пошли с нею в «Фоли Бержер»: «Вдруг в конце первого отделения вышла их премьерша, едва прикрытая лишь цветком и, объявив, что среди зрителей знаменитая бале­ рина, с огромным букетом пошла к тому месту, где мы сидели.

Публика устроила овацию, все повскакали с мест, поднялась толчея, толпа обнаженных девушек, украшенных одними грудя­ ми, ринулась со сцены к Майе, и у нас было впечатление, что мы в бане. Все хотели пожать руки Плисецкой, поцеловать ее и мы еле ноги унесли».

В Париже Эльза жила в разных квартирах — то в скромных, дешевых и неудобных, то в сносных, то в комфортабельных и роскошных. Я был в ее последней квартире на Левом берегу, в шикарном квартале, хотя комфортабельной квартиру можно было назвать чисто условно — просторные, красивые апартамен­ ты высоко под крышей, но дом старинный и лифта нет, а серд­ це уже работает на пределе и возвращение из города — пробле­ ма, ибо подниматься с каждым днем все тяжелее... Комнаты об­ ставлены с артистическим вкусом, не без снобизма, но никакой богемы, все респектабельно — тысячи книг, и русских и фран­ цузских, новейшая живопись — Пикассо, Брак, Шагал, Ма­ тисс — все с дарственными надписями, ее кабинет увешан лю­ бимыми фотографиями, где тесно сплелись Россия и Франция.

На столе рукопись перевода Марины Цветаевой. Видимо, об этом она писала в письме: «Перевела из Цветаевой четыре сти­ хотворения. Она поэт настоящий — тяжелый, невыносимый и со своим, даже не голосом, а криком — отзвуки, скажем, Мая­ ковского, Пастернака есть, но есть свое, из нутра и из таланта идущее. Когда переводишь и начинаешь соскабливать глянец, то тут-то она и оказывается».

Я ее спросил о Цветаевой, встречались ли они? «Я ее до­ вольно хорошо знала, хотя не очень любила, мы слишком были разные. Но поэт гениальный, иначе я ее не переводила бы.

А этот ужас с Эфроном и ее бегство! Как, ты не знаешь? Ах да, у вас об этом не пишут, ну, как-нибудь потом, это долго. А ис­ тория с кораллами была уже в Москве — слышал о ней? Прав­ да, к стихам она не имеет отношения. Лиля подарила крупные коралловые бусы Елене Тагер. Когда Марина Ивановна увидела их, она стала просить Тагершу отдать эти бусы ей, уж очень понравились. Каждый раз, как встречала ее, так и просила.

«Я не могу, — отвечала та, — мне их подарила Лиля Юрьевна».

«Так попросите ее, чтобы она разрешила вам отдать эти бусы мне!» Та, помявшись, спросила Лилю. И Лиля, несколько обес­ кураженная, что ее подарок хотят передарить, все же разреши­ ла, учитывая, что кораллы будет носить Цветаева, которой этого так хочется. Тагерша отдала их Марине Ивановне, а та на сле­ дующий же день... их продала!» — «Ну, не может быть!» — «Как так не может быть, когда Тагерша сама, каясь, сказала об этом Лиле. И очень на Марину похоже. Знаешь, как реагирова­ ла Лиля? Она сказала: «Бедная! Представляю, как она нужда­ лась».

Эльза пригласила меня поехать на уик-энд к ним на дачу.

В начале пятидесятых годов они с Арагоном решили подыскать себе к надвигающейся старости загородный дом и в конце кон­ цов остановили свой выбор на... полуразрушенной мельнице не­ подалеку от Парижа, в местечке Сен-Арну. Мельницу перестро­ или, получился уютный и оригинальный дом. «Боже мой, нако­ нец-то мы отрезаны от всех этих любителей пожирать чужое время!» Для нее было важно одно — писать. Чем дальше — тем времени все меньше, «не успеешь отметить один день рожденья, как уже наступает следующий», а она была полна планов и на­ деялась, что судьба будет милостива...

Уже давно она была вне светской жизни, чужда публичности, хотя любила одеваться, предпочитала одежду от Грэе, всегда но­ сила шляпы и до последнего дня отличалась элегантностью.

Была очень изобретательна в части украшений одно время даже зарабатывала этим. «Как-то в начале тридцатых мы с Арагоном сидели в кафе и к нам подсел Жан Кокто. «Я думал, что это Эльза и Луи Арагон, — говорил он смеясь, — а это оказалась компания коммивояжеров, которая торгует бижутерией. Они все время говорили о бусах». Я делала бусы из всякой всячины — африканского гороха, метлахской плитки, пуговиц и даже из...

клистирных наконечников. Продавала их, ведь Арагона тогда почти не печатали и мы жили на эти деньги. Ты же читал в «Красной нови» мою повесть «Бусы», где я писала про всю эту модную индустрию Парижа».

Я попал на эту знаменитую Мельницу, когда хозяев уже не было в живых, но еще все носило отпечаток их характеров и вкуса, все еще дышало их жизнью. Комната Эльзы обставлена только самыми необходимыми, но красивыми и оригинальными вещами — зеркало, комод, шкафчик для рукописей и дневни­ ков, которые она вела всю жизнь. Удобное плетеное ажурное кресло и письменный стол у окна, из которого открывается вид на лужайку, всю в цветах и куда весной доносится пение птиц.

Как здесь было ей хорошо работать и как она это ценила! Здесь написаны все ее крупные вещи, десятки статей и сотни писем.

Здесь большей частью создавала она свою знаменитую «Антоло­ гию русской поэзии», куда были отобраны лучшие стихи от Тре- диаковского до Ахмадулиной.

Труд переводчика! Эльза Триоле в своей жизни переводила много, но перевод поэзии — при всей ее любви и привержен­ ности к стихам — отнимает у нее много сил, она мучается, у нее опускаются руки, и все же она вновь садится к письменно­ му столу, дабы «Антология» получилась достойной тех больших поэтов, которых она выбрала. Как она костерит по телефону и в письмах тех переводчиков, что она пригласила в помощь! Впе­ чатление такое, что все они сговорились лениться, обманывать, скрываться, путать, болеть, жениться, разводиться, прятаться от жен и заодно от Эльзы, нарушать сроки, не подходить к телефо­ ну, выкручиваться, терять рукописи — Эльза просто вне себя!

Месяцами она ищет Романа Якобсона по всему свету — он обе­ щал написать предисловие. Тщетно. «Вчера разозлилась и с ходу, одним духом написала предисловие, покончив с неверным Ромой. Теперь книга закончена!» Вспоминая ее разговоры и перечитывая письма, делаешь вывод, что «Антология» появилась только благодаря энтузиазму, настойчивости и стремлению Эльзы Триоле познакомить читаю­ щую публику с лучшими образцами русской поэзии. «Вышла «Антология». Глазам не верю. Теперь идет подготовка к вечеру.

Если все это сбудется и я еще буду жива, то буду лежать и ле­ жать, ничего не делать, пытаться не переживать, не огорчаться, не волноваться и не позволять брать меня за горло!» Тридцать лет прошло, но лучше и полнее, чем «Антология» Эльзы Триоле, во Франции не появилась. И не одно поколение французских читателей, открывая этот том, приобщалось к вер­ шинам русской поэзии.

Брожу я по «Мельнице» — по-нашему это дача и дачный участок — цветы, посаженные Эльзой, садовые скамейки, вы­ крашенные Арагоном, вот здесь бегали любимые пудели, их за­ пирали, когда приезжала Эльза, — так радостно они бросались на нее, что сбивали с ног. Здесь она принимала своих друзей со всего света — Жолио Кюри, Пабло Неруду, Шагала и Пикассо, Юткевича, Эренбурга, Черкасова, Любовь Орлову, Симоновых, Плисецкую, — с трудом, но находила для них время, ибо люби­ ла этих людей и ей с ними было интересно. Здесь же, в своем кабинете на втором этаже, куда доносились соловьиные трели из сада, она закончила свой последний роман «Соловей замолкает на заре», в котором предсказала свою смерть. И здесь же умерла она, семидесяти четырех лет, от сердечной недостаточности.

Было это в 1970 году.

Арагон и Триоле распорядились, чтобы после их смерти в «Мельнице» могли бы время от времени жить и работать моло­ дые неимущие писатели — такие, какими были они сами в юности, — и пользовались бы их огромной уникальной русско- французской библиотекой. И в качестве «дара Франции, каким бы ни был тип ее правительства» они завещали стране все свои рукописи, документы и письма — дар, который невозможно переоценить.

Эльза и Арагон похоронены у себя в саду, под вековым ясе­ нем. Я долго стоял над могильной плитой, думая о белокурой маленькой москвичке в кружевных панталончиках из-под пла­ тьица, которую мама за ручку водила гулять на Чистые пруды.

И — о закончившей свой путь на окраине провинциального французского городка знаменитой писательнице. Я вспомнил, как Эльза сказала однажды, что город любят не за красоту само­ го города, а за те чувства, которые человеку пришлось там ис­ пытать. Для нее это были Москва и Париж. Я вспомнил, как в последние годы постепенно накапливались на полке у ее сестры в Москве аккуратно присылаемые Эльзой, том за томом, собра­ ние сочинений Триоле и Арагона, их знаменитое «Перекрест­ ное» издание, где сплелись его и ее творчество, их книги. Более сорока томов, украшенных фронтисписом Анри Матисса.

На могильной плите выбиты слова Эльзы Триоле:

«Мертвые беззащитны. Но нас защитят наши книги».

Если бы...

С е р г е й Л и ф а р ь н а б ю л л е т е н е В начале октября 1980 года у меня были съемки в Софии. Смот­ рю — афиша: «Гала-спектакль Сержа Лифаря» с болгарскими артистами.

Лифарь! Имя, вплетенное в легенду русского балета, — не­ возвращенец, фаворит Дягилева и премьер его труппы, красивый и талантливый артист, для которого писали специально Стра­ винский и Прокофьев, главный балетмейстер «Гранд Опера», коллаборационист, известный пушкинист...

И он здесь, в Софии.

В программе были три его постановки: «Парад» Берлиоза, «Ромео и Джульетта» Чайковского и «Федра» Пуленка-Кокто.

«Ромео» я видел с Ивет Шовире, прима-балериной Гранд Опера, во время гастролей в Москве, а вот на «Федру» билет тогда до­ стать было невозможно, и я обрадовался, что через 22 года на- стиг-таки ее в Софии!

«Парад» оказался ужасно провинциальный: вся труппа, начи­ ная с учениц, шествовала, хотя и под музыку Берлиоза, но не в музыку. Все без исключения некрасивые брюнетки, сильно рас­ трепанные. Походили-походили, чего-то немного поделали руч­ ками и застыли в апофеозе. «Ладно, думаю, скорее бы «Федра».

Но вместо порочной царицы вывели Лифаря в черном двуборт­ ном костюме, с бабочкой. Очень довольный, низко кланяется, занавес давали несколько раз. Я думал, что он выше ростом, а он оказался невысоким.

«Федра» была великолепной. Поставленная 30 лет назад, она ничуть не устарела. Мне очень понравилась хореография и кра­ сивые скульптурные композиции, возникающие на мостках вто­ рого плана и сценография Кокто. Партия Федры драматичная, статуарная, с выразительными позами. Два очень страстных, каких-то завораживающих дуэта. Роль, которую могла бы испол­ нить Майя Плисецкая, — как будто это все было поставлено на нее.

После спектакля захожу за кулисы. Представляюсь. «Госпо­ да! — кричит возбужденный Лифарь. — Познакомьтесь с балето­ маном из Москвы. Он специально прилетел на мой вечер!» Так ему, видимо, хотелось. Я поздравил его, он о чем-то спросил и так, разговаривая, мы двинулись к выходу, но оказа­ лись на коктейле в каком-то зале — актеры, министерша культу­ ры, посол — и опять: «Это московский балетоман, который прилетел на нашу премьеру. Прошу знакомиться!» Вот так — захотел и прилетел. Ни решения выездной комис­ сии, ни визы. Все это, конечно, было неведомо Лифарю. Короче говоря, попав, как кур в ощип, я поскорее ретировался, усло­ вившись о свидании на завтра. «Приходите на файф-о-клок»!

Прихожу. Номер у него в лучшем отеле, но однокомнатный, какой-то тесный, все расшвырено. Он в халате. Выглядит никак не на свои 75, а лет на 55, прямой, энергичный. Сейчас он полулежит:

— Извините меня за мой вид, но я утром проснулся- от ужас­ ной температуры, вызвали врача, было 39. Теперь ее сбили, но я чувствую себя плохо. Вот посмотрите, мне что-то дали (он про­ тянул бюллетень на болгарском языке), зачем это? («Ну,думаю, как бы тебе ни было плохо, а я ни за что не уйду...») Он буквально набросился на книгу «Потомки Пушкина», ко­ торую я ему принес, и стал рассматривать фотографии, называя всех по имени-отчеству, словно это были его родственники, а не Пушкина. Видно было, что он в совершенстве знает предмет.

Стоит сказать, что в книге было несколько страниц, посвящен­ ных ему. Забыв обо мне, он погрузился в чтение.

— Нет, Сергей Михайлович, меня это не устраивает. Мы ус­ ловились поговорить, а вы занялись книгой. Будете ее читать в Париже долгими зимними вечерами. Она же ваша.

— Как? Вы мне ее дарите? Как это трогательно. Неужели?

Спасибо, спасибо.

Обрадовавшись и оживившись, он начал монолог. Я же время от времени подбрасывал хворост в костер его красноре­ чия, задавая вопросы. Там,наверное, было много неточностей, рассказывал он-торопливо, темпераментно, с известной долей рисовки и актерства ( но не артистизма. Артистизм — в показе движений.) Он то смеялся, то злился, но никогда не мямлил.

Я попросил разрешения включить магнитофон.

— Сергей Михайлович, «Федра»...

— Я должен был ее поставить в Большом для Плисецкой.

Планировался целый мой вечер — «Сюита в белом» и «Виде­ ния». Вы их видели?

— Да, да, с Ивет Шовире и вашим премьером Мишель Рено.

— Так вот, все было договорено с Демичевым и послом Ви­ ноградовым, меня пригласили, и я собрался. Но все сорвалось из-за Григоровича. Это он меня не пустил. Он никого не впус­ кает в Большой, ни одного балетмейстера — ни Баланчина, ни Пети. А Роббинса и Джофри? Он их тоже обманул. Когда он меня видит, то обнимает, тю-тю-тю, ты хороший, приезжай, дадим тебе постановку. А за спиной все сам же срывает. Рим­ ские объятия (он показал), обнимает до тех пор, пока не заду­ шит. Для меня это было ужасно, ведь я, поверив заверениям Де- мичева, не брал других контрактов, нанял репетиторов, послал партитуру, потратился, ждал-ждал... Кто им дал право лишать меня работы, лишать творчества? И это в вашей стране, где главным в жизни провозглашен труд!

Он презрительно фыркнул.

— Как вы относитесь к заимствованию пластики, когда один балетмейстер берет найденное другим? Например, партия Ариси в «Федре» очень напоминает Хозяйку Медной горы. Ясно, что это было сделано под влиянием Федры. Ведь оригинальные дви­ жения, повторенные в других балетах, — это как заимствование мысли.

— Но это неизбежно. Это диффузия искусства. Иначе мы бы не двигались вперед, а только крутили фуэте. Когда подняли же­ лезный занавес, мы увидели друг друга и обогатили один друго­ го. Вы стали использовать наши достижения в постановках, нов­ шества в хореографии и в разрушении канонов, приемы запад­ ных художников — Руо, Пикассо, Кокто, — разве они не повли­ яли на оформление ваших постановок хотя бы тем, что прогна­ ли со сцены натурализм? А мы берем вашу исполнительскую культуру, акробатизм и молодость артистов, их темперамент, чистоту школы. Я имею в виду лучшие образцы — Семенову и Плисецкую, Васильева и Соловьева. Ах, какой был танцор! Мы все онемели, когда увидели его. Он единственный, кто немного похож на Нижинского. Да, так вот о диффузии. Поза «Б» по­ явилась впервые у меня в «Федре», а теперь она стала такой привычной. Весь Бежар на этом построен. Вы видели его ин­ дийский цикл? А ведь когда я ее придумал, был целый скандал.

Во время репетиций в Гранд Опера — в 50-м году — я показал артистам вот эту позу (он встал и, держась за косяк, присел.) Девочки из хореографического училища пришли домой и рас­ сказали родителям, что я их учу непристойности. Родители при­ шли на репетицию, увидели, что это особенно ничем не грозит их малюткам. Но прозвали это движение «Поза «Б» — т.е. «поза биде». Как будто вы садитесь на биде. Смотрите. А теперь к этому все привыкли. Плохо только, что чужое выдают за свое.

Используйте, но не присваивайте. Так получилось с «Историей русского балета». Я ее когда-то написал, потом узнал, что над «Историей» работает сын Бахрушина. С каким нетерпением я ждал его книгу! Ведь перед ним были открыты все театральные архивы СССР — я же был этого лишен. И вдруг читаю то же, что написал я! Он просто переписал мою книгу! Пе-ре-пи-сал.

Как это назвать? К диффузии это не имеет отношения. Пожа­ луйста, используй то, что я написал, но тогда зачем ставить дру­ гую фамилию, если нет ничего своего?

О Дягилеве? На Западе о нем много написано чепухи. У вас так не пишут. У вас пишут научно. Вот Красовская. Ее история балета — научная книга. А биография о Нижинском хотя и сильно беллетризирована ею, но удивительно достоверна и точна. Там и Дягилев очень правдивый. Вообще, он страшно бо­ ялся одиночества. Во многом от этого он и допустил к себе Кохно. Это ужасный негодяй. Это Смердяков. Так его окрестил не я, а Сергей Павлович. Кохно было всего 16 лет, когда он стал автором либретто «Блудного сына». Вы верите этому?

Вздор! Что он мог понимать в 16 лет? Все придумал и сочинил Дягилев. Кохно взял у него и всю жизнь получает авторские со всего света. Ведь балет идет до сих пор, но все знают, что он был написан Прокофьевым для меня и на меня было поставле­ но! А Смердяков-Кохно воспользовался слабостью Дягилева, ко­ торый так боялся одиночества, что мать Кохно вместе с Судей- киным сунули его, шестнадцатилетнего, к нему в постель. Отту­ да и началась его карьера.

Он сердито замолчал, как будто это было вчера. Повеяло сплетнями, и я перевел разговор на фильм о Нижинском.

— Дягилева там играет английский актер, забыл фамилию.

Замечательно точно. Это так трудно, все знают, какой был сложный человек Сергей Павлович. Но артист сыграл его пора­ зительно. А Нижинский... как так можно? Какой-то смазливый мальчик, который ведет с Дягилевым долгие разговоры о гомо­ сексуализме. Откуда режиссер знает, о чем они говорили, а о чем нет? Нет главного в Нижинском — нет его чуда. Он был ге­ ниален, это все было на моих глазах. А здесь смазливый маль­ чик чего-то перебирает стройными ножками. У Нижинского были страшно уродливые ноги, но он был божественен, непо­ вторим, он был персоналите! Его мог бы сыграть Соловьев, но он умер и мог бы еще Барышников, не знаю, почему его не пригласили. Может быть он им оказался не по карману? Хоро­ шо хоть, что Дягилева они не испортили. А ведь могли!

Сергей Михайлович позвонил, чтобы принесли чаю.

— Вот все гадают, почему погиб Дягилевский балет. Об этом написано столько ерунды. Хотите, я вам скажу почему?

— Почему?

— Я его убил!

— Господи,зачем же?

— Ну, это длинный разговор. Я об этом написал в статье «Мое отречение». Она была напечатана во многих газетах, но не у вас. Я ее обещал прислать Красовской. Вы не можете дать мне ее адрес? Спасибо.

—Скажите, Сергей Михайлович, почему первые гастроли Гранд Опера в Москве прошли без вас?

— Почему? Из-за этой бандитки Лиан Дейде. Она враждовала с Ивет Шовире и делала все, чтобы приехать в Москву примой.

Она хотела царствовать одна, а не делить сцену с Шовире.

У Дейде был любовник, влиятельное лицо в Министерстве ис­ кусств. Они сделали так, что Шовире исключили из поездки.

Это было за моей спиной. Когда я узнал об этом, я возмутился, устроил скандал — я даже пригрозил, что уйду с поста главного балетмейстера Гранд Опера. В результате Шовире полетела в Москву. Но Дейде со своим покровителем мне отомстили ужас­ но: когда мы приехали в аэропорт, то в моем паспорте ( а нам их привезли из вашего посольства только в аэропорт) не оказа­ лось советской визы! Вся труппа летит танцевать мои балеты, а меня не пускают! Даже сейчас кровь бросается мне в голову при одном только воспоминании...

— Да, это похоже на экзекуцию с Нуреевым в том же злопо­ лучном аэропорту1 когда ему перед отлетом в Лондон сказали,, что его, премьера труппы, отсылают обратно в Москву. И тогда он прыгнул за загородку и убежал.

— Но я уже однажды убежал! Мне бежать было некуда!

Я был в состоянии аффекта и непременно застрелил бы их, но у меня не было оружия. И они улетели на глазах у меня...

Наконец принесли долгожданный чай, он немного успокоил­ ся, и я отвлек его, спросив о Юсупове.

— А вы знаете, что благодаря мне, он чуть было не вернулся в Россию?

— Откуда же я могу знать?

— Так вот, вам пришло в голову позвать обратно Юсупова и сделать его смотрителем Архангельского, который у него отобра­ ли в революцию. Чтобы туристы приезжали и видели и Дворец, и Юсупова, ему там обещали особняк... Говорили, что это при­ думал Хрущев. И вот посол попросил меня быть посредником, устроить это свидание. И тот и другой приехали ко мне. Так было смешно! Посол говорит Юсупову: «Вы такой замечатель­ ный человек, вы так помогли нашей революции».

— Как так? — удивляется Юсупов.

— Вы приблизили Октябрь, мы так вам признательны за убийство Распутина, ведь если бы не вы, неизвестно сколько бы это тянулось...

У Юсупова вытянулось лицо, а я подыхаю со смеху! Однако он был польщен, ему намекнули на солидную пенсию, чего-то еще пообещали — может быть, хотели сделать Народным артис­ том? Ха-ха-ха. Он как-то был обескуражен, хотя ему льстило внимание к его особе, да и обеспеченная жизнь манила, он сидел на дне. Юсупов спустил не одно состояние и под конец обеднел. А тут деньги и слава... Словом, он как-то склонялся, но рассорились из-за религии. Да,да.

— Все, — говорит, — меня устраивает в вашей стране, но вот вы религию притесняете.

— Кто? Мы? — изумляется посол. — Да у нас церкви,синаго­ ги, мечети...

А Феликс — свое: там разрушили церковь, тут расстреляли попов, каких-то баптистов сослали.

— Да тебе-то что, ты же не баптист, — пытаюсь я его успо­ коить. Не слушает, распаляется, ругается, кулаком грозит. Наго­ ворил черт-те чего. Ваши встали и уехали. Вот вам и возвраще­ ние блудного сына!

Так как у Сергея Михайловича все-таки была температура и воспоминания сильно его разволновали, я, наконец, сжалился над ним. Но прежде, чем уйти, попросил автограф.

Т а т ь я н а Я к о в л е в а - « в х о д и т к р а с а в и ц а в з а л » Мы подходим к дому Татьяны Яковлевой — той самой, которой Маяковский написал «Письмо Татьяне». Она живет в собствен­ ном трехэтажном доме в центре Нью-Йорка, на тихой улочке.

Мы — это я и Геннадий Шмаков, русский эмигрант последней волны. Он критик, эссеист, писатель, дружит с Татьяной Алек­ сеевной.

Дверь открывает слуга. Сверху спускается хозяйка. Ей за семьдесят, но выглядит она, как женщины, про которых гово­ рят — без возраста. Высокая, красиво причесана, элегантна. Го­ ворит по-русски очень хорошо, голос низкий, хриплый.

Поднимаемся в гостиную, это большая белая комната с белым ковром, белой мебелью. В соломенных кашпо кусты аза­ лий, гигантские гортензии. Я рассматриваю стены, они тесно за­ вешаны — Пикассо, Брак, Дали... На столике фотография Анны Павловой и какого-то красивого высокого мужчины.

— Это мой дядя. У него много лет был роман с Павловой.

(Ее дядя — знаменитый художник Александр Яковлев.) — А это что за рисунки? Я их никогда у тебя не видел, — спрашивает Гена.

— Представь себе, на прошлой неделе я что-то искала в шкафу и наткнулась на них. Мне их когда-то подарил Ларионов, но я начисто забыла. Видишь, это Дягилев с Равелем, а это Дя­ гилев еще с кем-то.

Рисунки выполнены пером.

...О Татьяне Яковлевой у нас в стране всегда говорили глухо и неправдоподобно. Имя ее в печати не появлялось. Стихотворе­ ние, посвященное ей, опубликовали лишь 28 лет спустя. Но вот в недоброй памяти софроновском «Огоньке» появились в году статьи, где впервые в советской прессе написали об их ро­ мане. Правда, в лучших традициях бульварных газет, с роскош­ ным букетом махровых сплетен.

О статьях Татьяна Алексеевна говорила с презреньем, несмот­ ря на то, что всяческими подтасовками ее роль в жизни поэта старались возвысить:

— Конечно, я их помню, ведь там же было напечатано обо мне. Со слов Шухаева пишут о нашем знакомстве с Маяковским у какого-то художника на Монмартре. Если называть знамени­ тые имена, то почему бы не быть точным? К примеру — мы по­ знакомились с ним у врача Симона, он практиковал на Монпар­ насе. А эти мои письма в Пензу! Я никогда так не сюсюкала «мамуленька» и прочее, они явно кем-то стилизованы, чтобы не сказать хуже... И почему какие-то люди, которые меня никогда в глаза не видели, говорят о том, что я была причастна к его трагедии? И Каменский и Шкловский, не зная меня, рассужда­ ют о нашей любви, не считаются ни с Лилей, ни с Полонской.

Как это вульгарно! Кому понадобились эти выдумки? Кто эти желтые журналисты? Это неуважительно по отношению к Мая­ ковскому и написано с целью оскорбить Лилю Брик. А что на­ сочиняли про моего мужа дю Плесси! Я с ним не разводилась, он погиб в армии де Голля и награжден орденом Сопротивле­ ния. Сколько неправды и как все пошло! Мои отношения с Ма­ яковским — мое личное дело и не следует мусолить «любили — не любили».

Она говорила о Цветаевой и Гончаровой, Бродском и Ахма­ дулиной, Марии Каллас и фон Караяне — ее знакомых и дру­ зьях из разных эпох. Много о Маяковском — цитируя стихи, но иногда ошибаясь в датах. Недаром Маяковского поражала в Та­ тьяне ее редкая память на стихи.

Геннадий Шмаков, напечатав в Америке несколько книг по искусству, решил написать биографию Татьяны. Они много бе­ седовали, и он сообщил мне в Москву, что пришлет пленку с записью, прося уточнить какие-то даты и имена: «Память силь­ но подводит Тату. В каких залах Маяковский выступал в Пари­ же? Где было напечатано «Письмо Кострову?» Когда была гене­ ральная «Бани»? В каком году опубликовали «Письмо Татьяне»?

и т.п.

Они разговаривали перед микрофоном, но преждевременная смерть Шмакова оборвала эту работу. Пленка их разговора при­ шла ко мне уже после его кончины. Там так живо звучат голоса двух людей, которых уже нет на свете — Татьяна Алексеевна умерла в апреле 1991 года...

Т.Яковлева. В 1925 году я приехала в Париж к бабушке, ко­ торую видела последний раз в пятилетнем возрасте. Когда я приехала, у меня был процесс в верхушках легких и меня лечи­ ли. До этого из Пензы я поехала в Москву, чтобы устроить пас­ порт. Для визы. Меня туда вызвал французский посол, который устроил все через господина Ситроена, автомобильного магната.

А Ситроен устроил это все ради моего дяди, художника Алек­ сандра Яковлева. Одним словом, меня послали лечиться в Париж. У меня действительно было затемнение в легких и ту­ беркулез, это там, где «Вижу на плечах заплаты / и чахотка гло­ жет вздохом / милый, мы не виноваты / с нами очень было плохо», — пишет Маяковский. Помнишь? Мы жили на деньги дяди Саши, нас было трое — я, бабушка и тетка, тетка работала спазматически, не все время. Она пела с Шаляпиным в «Рус­ ской опере», причем костюмы делала за свои деньги. Нет, мы жили вполне прилично, у нас была квартира в пять комнат, на Монмартре.

Г.Шмаков. Ты начала сразу лечиться?

Т.Я. Да, я поехала с бабушкой на юг Франции. Мы там про­ были три месяца, я купалась, лежала на берегу моря и усиленно питалась. Потом я вернулась в Париж и поступила в школу кройки и шитья. Я должна была думать, как в будущем зараба­ тывать себе на жизнь, я совсем не хотела сидеть на шее у дяди.

Г.Ш. Как у тебя проходила жизнь?

Т.Я. Очень просто. У дяди был большой друг Зизи де Свир- ски, он был чудный пианист, но был тапером в кинотеатре. Он не мог выступать как пианист: когда он выходил на эстраду, он всегда падал в обморок. Есть такая болезнь. Он часто бывал у нас, и у него бывал «весь Париж», от Андре Жида до... кого хо­ чешь. Этот Свирски — мне было 16 лет, ему 46 — он в меня влюбился и страшно мне протежировал. И у него, в общем, я со всеми познакомилась — Манташев, Прокофьев, Шухаев, Кокто, принц Бурбон Пармский... И за мной стали ухаживать все, кто не был педерастом. Я сразу имела большой светский успех, меня много приглашали.

Г.Ш. А как ты себя чувствовала — девочка из провинции, оказавшаяся среди такого «бомонда»?

Т.Я. Как рыба в воде. Я быстро заговорила, и акцент мой сильно всех забавлял. Но, конечно, главную роль играла моя внешность. В свете я стала появляться в семнадцать с полови­ ной лет. Это был 27-й год. Бабушка была очень строгая, я ко­ нечно, надувала ее, как в той истории с Вертинским. Но к Свирски меня пускали, так как это был друг дома. И не забы­ вай, что у меня был сексапил, это все, ничего другого.

Г.Ш. Как ты познакомилась с Эльзой Триоле и Луи Араго­ ном?

Т.Я. Эльза меня знала, она меня два-три раза видела у моей приятельницы, жены доктора Жоржа Симона, друга Свирского.

У меня был бронхит, я позвонила доктору Симону и сказала, что я очень кашляю. Я прихожу туда, и они уже сообразили, они позвонили Эльзе, и она привела Маяковского. Она ему ска­ зала, что хочет пойти к доктору и чтобы он ее проводил.

Г.Ш. Это какой год?

Т.Я. 28-й, осень. Он скучал в Париже, хотел вернуться до окончания визы. Эльза делала какие-то бусы из крашеной чече­ вицы, из негритянского горошка, она их продавала в модные дома — у Арагона не было денег.. Они жили в маленькой ком­ нате на Монпарнасе, рядом с отелем «Истрия», где останавли­ вался Маяковский, тоже в крошечной комнате. «Скушно мне в отеле «Истрия», помнишь? Они подумали, что можно познако­ мить Володю со мною и ему будет не так скучно. Он очень любил Эльзу и Арагона, но Арагон не говорил по-русски, Мая­ ковский не говорил по-французски, он просто задыхался — сколько можно было разговаривать с Эльзой?

Г.Ш. А ты знала стихи Маяковского?

Т.Я. Конечно, знала — я же из России!

Г.Ш. Девушка из буржуазной семьи знала Маяковского?

Т.Я. Потому что я их читала красноармейцам. Я любила его стихи. Особенно эти — «В этой теме и личной и мелкой / пере­ петой не раз и не пять»...

Г.Ш. А тебя не смущало, что у него такой налет советизма, что он такой глашатай, ведь он написал «Владимир Ильич Ленин»!

Т.Я. Меня это нисколько не волновало. Во-первых, при мне он глашатаем не был, он был страшно скромный. Во-вторых, я сама только три года, как выехала. Меня это еще не шокирова­ ло. Я находила это более или менее нормальным.

Г.Ш. В чем он был одет, ты помнишь?

Т.Я. У него была такая своя элегантность, он был одет ско­ рее на английский лад, все было очень добротное, он любил хо­ рошие вещи. Хорошие ботинки, хорошо сшитый пиджак, у него был колоссальный вкус и большой шик. Он был красивый.

Когда мы шли по улице, то все оборачивались.

Г.Ш. Когда вас познакомила Эльза, ты была смущена?

Т.Я. Н-н-нет.Я уже привыкла к своим знаменитым друзьям.

Накануне я обедала с Прокофьевым, нормально. И Кокто...

Г.Ш. Как он вел себя?

Т.Я. У него были удивительные манеры. Он спросил: «могу ли я вас отвезти домой?» Я помню, что кашляла совершенно невероятно, я не могла говорить от кашля, и он был в ужасе.

Потом он отвез меня домой, а на другой день позвонила Эльза и спросила, могу ли я с ними обедать? Я, конечно, ответила «да», а дома сказала, что иду к Свирски. Иначе у бабушки был бы разрыв сердца.

Г.Ш. Что ты почувствовала во время первой встречи? Ты на него произвела впечатление?

Т.Я. Я прекрасно отдавала себе отчет, что все в его жизни переменилось. Я сразу это почувствовала. Все было так нежно, так бережно. В первую встречу — было холодно — он снял свое пальто в такси и укутал мои ноги — такая, например, мелочь.

Когда на другой день мы обедали, все его внимание было сосре­ доточено на мне и я вдруг поняла, что стала центром его внима­ ния. Было неизвестно, во что это выльется, но что я стала цент­ ром его внимания — это факт.

Г.Ш. Но Эльза это тоже могла заметить?

Т.Я. Она была в восторге — «У Тани будет флирт!» Она ду­ мала, что ничего серьезного не будет, пойдем несколько раз в синема, пообедаем и т.д. Она ничего не ожидала такого... особо­ го... Но когда она услышала — «Ураган, огонь, вода/ подступают в ропоте./ Кто сумеет совладать?/ Можете? Попробуйте»... — тогда Эльза пришла в ужас, это было, как удар по голове! Она совершенно не знала, как оправдаться перед сестрой. Маяков­ ский сказал, что он не собирается скрывать от Лили эту исто­ рию. Он и не скрывал. Он, как приехал в Москву, стал ей чи­ тать стихи.

Г.Ш. Как это можно назвать — ухаживание, роман, любовь с его стороны?

Т.Я. Это был роман, мы виделись каждый день. Встречались чаще всего в «Куполе».

Г.Ш. Ты ходила на его выступления?

Т.Я. Конечно. Там бывали буквально все артисты Монпарна­ са. Он читал много. Но громадный успех имело «Солнце» и «Облако в штанах». Публика бывала не только русская.

Я помню, приходил Гастон Бержери, который уже был мини­ стром, я ему переводила, как могла.

Г.Ш. Когда он сказал тебе о своих чувствах, что ты чувство­ вала? Ты уже была влюблена?

Т.Я. Я его полюбила. Первый человек, которого я полюбила по-настоящему, был он.

Г.Ш. А как он вел себя?

Т.Я. Он звонил каждый день с утра. Кроме «Куполь» мы Встречались у Эльзы и общих знакомых, ходили в театр. Я спу­ скалась вниз, и он уже сидел в такси. Он всегда заезжал. Я ба­ бушке говорила, что я у Свирски, у Эльзы, у Познера. Я обычно проводила с ним вечера.

Г.Ш. Но он же был политический поэт!

Т.Я. Он был политическим поэтом по надобности, но был лирическим поэтом по призванию. Мы никогда не говорили о политике, о его убеждениях. Это было ни к чему. Он был рад, что мне удалось уехать. Жена доктора Симона Нюта сказала ему, что я не выжила бы в России. Он понимал, что это было физи­ чески необходимо. В моем отъезде не было ничего политическо­ го.

Г.Ш. Ну, а когда он начал вести с тобой серьезные разгово­ ры?

Т.Я. Недели за две-три до отъезда он предложил мне «делать жизнь» с ним. «Иди ко мне, иди на перекресток / моих больших и неуклюжих рук». Помнишь?

Г.Ш. А Лиля возникала в разговорах?

Т.Я. Лиля? Все время. В его первый приезд мы пошли куда- то покупать ей костюм. Он никогда ничего не скрывал от нее, хотя у них ничего общего не было в последние годы. У них все было кончено, но он обожал ее, как друга. «Лиличке, Лилич­ ке»... Я должна была выбирать цвет машины, «чтобы машина понравилась бы Лиличке». Но про меня он ей ничего не писал.

Про меня она узнала из стихов. И он ей сказал, что хочет стро­ ить жизнь со мною. Она сказала: «Ты в первый раз меня пре­ дал». Это была правда, он впервые ее предал: раньше он никому не писал стихов. Я была первая, кому он посвятил стихи, даже более «пассионэ», чем те, что он писал Лиле.

Г.Ш. Ну, Лиле он писал «Дай хоть последнею нежностью выстелить / твой уходящий шаг», это очень высокого класса стихи.

Т.Я. Очень высокого класса, но не более страстные, чем на­ писанные мне. Ты, наверно, не помнишь «Письмо Кострову», давай прочтем.

Г.Ш. «Представьте, входит красавица в зал»... В какой это зал ты вошла?

Т.Я. О, это образ, как ты не понимаешь? Я вошла в прием­ ную доктора, громко кашляя (смеется.) Г.Ш. А почему «в меха и бусы оправленная»? Ты была одета Диором?

Т.Я. Шанель. Я демонстрировала моды и снималась для моды. За мои платья «от Шанель» платил дядя. Он с нею очень дружил.

Г.Ш. Что значит «я эту красавицу взял»? В каком смысле?

Т.Я. Взял — отвел в сторону, а не положил в постель (смеет­ ся.) Эти стихи были написаны д о «Письма Татьяне». Между ними перерыв, примерно, в две недели.

Г.Ш. Ну, чем он тебе все-таки нравился?

Т.Я. Что значит «чем»? Человек был совершенно необычай­ ного остроумия, обаяния и колоссального сексапила. Что еще надо? Но он мне не «нравился», я его полюбила. И «Письмо Татьяне» было написано недели через две после первого, когда мы были уже на «ты».

Г.Ш. «Пять часов, и с этих пор / стих людей дремучий бор,/ вымер город заселенный,/ слышу лишь свисточный спор, поез­ дов до Барселоны». Что это он тут метил в «пять часов»?

Т.Я. Это ревность к Шаляпину: я попросила Маяковского поехать со мной на Монпарнасский вокзал, я провожала тетку, она уезжала с Шаляпиным в Барселону, а это значит, что я знаю Шаляпина и что Шаляпин в меня влюблен, он думал, что тогда все были влюблены в меня. У него была навязчивая идея.

А тот и не смотрел в мою сторону, я для него была девчонка.

У него дочери были моего возраста, я с ними ходила в синема...

Маяковский потерял голову от ревности. Читай дальше.

Г.Ш. «Не тебе, в снега и тиф / шедшей этими ногами, / здесь на ласки выдать их / в ужины с нефтяниками». Какие снега?

Т.Я. В России, в Пензе. Мы же мерзли, голодали.

Г.Ш. Что за нефтяники?

Т.Я. Манташев. Он был в меня влюблен. И этот второй, как его? Это были невинные вещи, старые нефтяники влюблялись и посылали мне розы.

Г.Ш. «И это оскорбление на общий счет нанижем». Почему оскорбление?.

Т.Я. Потому, что я отказалась с ним ехать. Он и в первый раз хотел, чтобы я с ним уехала! Когда он говорит «иди ко мне, иди на перекресток» и т.д. — это он просто зовет меня вернуть­ ся с ним в Россию. Я его любила, он это знал, но я сама не знала, что моя любовь была недостаточно сильна, чтобы с ним уехать. И я совершенно не уверена, что я не уехала — бы — если б он приехал в третий раз. Я очень по нему тосковала.

Я может быть и уехала бы... фифти-фифти. Да. В первый раз я ему сказала, что должна подождать, что это слишком быстро, я не могла сказать бабушке и дяде, который приложил невероят­ ные усилия, чтобы меня вывезти — бац! я возвращаюсь». Во второй раз мы с ним все обсудили. Он должен был снова при­ ехать в октябре. Но вот в третий-то раз его и не выпустили.

Г.Ш. А когда начались эти цветы, письма, телеграммы?

Т.Я. В первое же воскресенье после его отъезда. Я получала от него цветы каждое воскресенье. Это был сюрприз. Он оста­ вил деньги в магазине и визитные карточки, пометив даты. Он знал, что я не люблю срезанные цветы, это были почти всегда кусты, хризантемы в горшках. «Вот розы куст проклятый, стой, где мне нельзя стоять» (смеется.) На всех визитках стихи. Так было до его возвращения в марте. У меня сохранилась только часть писем и телеграмм... Около дюжины... не помню. Я же не предполагала, что будет бегство из Парижа во время войны.

После его смерти я не могла их читать. До сих пор...

Г.Ш. А какой он был в его второй приезд?

Т.Я. Он был удивителен, как будто мы совершенно не рас­ ставались.

Г.Ш.Ты его спросила о Лиле?

Т.Я. Нет, это он мне писал в письмах — «Лиличка вчера на меня накричала, сказала — слушай, если ты ее так ужасно лю­ бишь, то бросай все и поезжай, потому что мне надоело твое нытье», — что-то в этом духе. Он мне писал все время про Лилю. Между ним и мною Лиля была открытым вопросом. Я же не могла ревновать к Лиле — между ними уже ничего не было.

А для Лили я была настоящая. Она не представляла, как будет жить без него, если он будет женат.

Г.Ш. Интересно, как бы он пережил тридцатые годы? Он бы погиб, он был абсолютно порядочный...

Т.Я. Вот в том-то и дело. В свой второй приезд он не крити­ ковал Россию, но был явно в ней разочарован. И был разочаро­ ван тем, как Лиля встретила его сообщение обо мне. Он меньше говорил о ней и мы меньше ходили за покупками для нее. Он вернулся еще более влюбленным, чем уехал. А насчет моего отъ­ езда? Я сказала, что о моем возвращении в Россию мы решим, когда он приедет в третий раз. Его последнее письмо было — давай подумаем окончательно и нельзя растрачивать любовь на шагание по телеграфным столбам, что-то такое. Но потом я уз­ нала, что не было визы. Писем больше не приходило.

Г.Ш. Значит, узнав, что он не приезжает, ты решила выйти замуж?

Т.Я. Чтобы развязать узел. Осенью 29-го дю Плесси оказался в Париже и стал за мной ухаживать. Я была совершенно свобод­ на, ибо Маяковский не приехал. Я думала, что он не хочет брать на себя ответственность, сажать себе на шею девушку, даже если ты влюблен. Если бы я согласилась ехать, он должен был бы жениться, у него не было бы выбора. Я думала, может быть, он просто испугался... И я уже слышала про Полонскую...

Через 50 лет это трудно объяснить. Я себя почувствовала сво­ бодной. Мы с дю Плесси ходили в театры, я ему сказала, что чуть не вышла замуж за русского. Он бывал у нас в доме откры­ то — мне нечего было его скрывать, он был француз, алиботер, это не Маяковский. Я вышла за него замуж, он удивительно ко мне относился.

Г.Ш. Ты его любила?

Долгая пауза Т.Я. Нет, я его не любила. В каком-то смысле это было бег­ ство от Маяковского. Ясно, что граница для него была закрыта, а я хотела строить нормальную жизнь, хотела иметь детей, пони­ маешь? Франсин родилась через девять месяцев и два дня после свадьбы. Эти два дня спасли мою репутацию в Париже. Иначе бы сплетничали, что дю Плесси женился на мне, когда я была беременна от другого. Свадьба была 23 декабря 29-го года, потом мы поехали на Капри на две недели, а в феврале в Вар­ шаву, где дю Плесси получил должность в посольстве. О само­ убийстве я узнала там. Из газет.

Г.Ш. Ты огорчилась?

Долгая пауза.

Т.Я. Это было больше, чем огорчение. Это было ужасное горе... Давай больше не говорить.

Ф а и н а Р а н е в с к а я с о р у ж и е м в р у к а х «В жизни» Фаину Георгиевну Раневскую я увидел впервые осе­ нью сорок шестого года. Это было в гостях и, хотя время было трудное, и еда была соответствующая, но стол был сервирован изысканно. Раневская хвалила красивую посуду и сказала, со­ крушаясь:

— А я все растеряла во время войны, и из посуды у меня ос­ тался только ночной горшок.

— Вы счастливее меня, — ответила хозяйка. — Это теперь такая редкость, и его у меня нет.

Посмеялись, и Фаина Георгиевна рассказала, что маленькой дочери Вертинского нигде не могли купить горшок и с трудом выменяли его... на два билета на концерт маэстро.

Разговор переходил с одного на другое, заговорили что-то об эвакуации, которая еще у всех была в памяти. «Я жила в Алма- Ата, и Ромм сдавал там Большакову «Мечту». Война, гибнут люди, полстраны под немцем, казалось бы — уймись. Нет, у него были какие-то претензии к Розе Скороход. Но он побоялся со мной связываться: я распустила слух, что ношу с собою брау­ нинг, так как боюсь темноты, и лучше вечером со мною не встречаться, не ровен час — могу выстрелить... Ромм сказал, что это спасло Розу. Выходит, что я защитила ее с оружием в руках».

Разговор зашел о Гельцер и хозяйка сказала: «Я с нею виде­ лась в последний раз, по-моему, при царе Горохе, мы когда-то очень дружили. И вдруг на днях ночью, из тьмы веков как будто не было ни революции, ни войны — телефонный звонок, и, как ни в чем ни бывало: «Скажи, сколько лет было Онегину? Ты не знаешь? Я сейчас в него влюблена».

— Представляю себе, — сказала Фаина Георгиевна. — Верно села в кресло, зажгла свечи, окружила себя гравюрами и с томи­ ком Пушкина предалась мечтам. Я ее так понимаю. Я тоже не­ давно влюбилась, решила устроить ужин, пошла к Елисееву ку­ пить рябчиков, салату... Взгромоздила новую шляпу, стою в оче­ реди в кассу, мурлычу что-то под нос, чувствую себя такой де­ вочкой-девочкой и вдруг слышу сзади: «Ну,бабушка, поворачи­ вайся, заснула, что ли?» И сама же смеется.

В 1944 году в Театре Революции поставили «Лисички» Ли­ лиан Хелман. У Раневской была там роль небольшая, но оста­ лась в моей памяти навсегда. Она играла бедную родственницу, унижаемую мужем, которая пьет, заглушая тоску. Точно сегод­ ня, вижу я беспомощную улыбку, когда тихо — словно в за­ медленной съемке — опускалась она на стул, потрясенная его жестокой пощечиной, и, не выдержав публичного оскорбления, вдруг раскрывалась перед всеми. Сидя за роялем, наигрывая пошлый вальсок, она раскачивалась в такт музыке, говорила страшные слова и улыбалась окружающим своей знаменитой улыбкой, а слезы текли, текли — и все это я не могу забыть уже полвека...

Тогда,в 46-м году, я, пользуясь случаем и волнуясь, сказал, как Раневская поразила нас, студентов.

— А меня изучают во ВГИКе?

— Конечно.

— Что же про меня говорят?

— Что вы гениальны.

— Какие у вас там сидят умницы!

Я попросил разрешения проводить ее, она тогда жила на площади Восстания. Во дворе стоял низенький желтый флиге­ лек: «Это только на вид он романтичный. На самом же деле там мрак и холод. У меня комната — сущий колодец, и я чувствую себя ведром, которое туда опустили».

Время от времени судьба дарила мне встречи с нею, недол­ гие, и я запомнил несколько ее «мо» и рассказов:

Одно время она жила в высотном доме на Котельниках, под нею находились булочная и кинотеатр «Иллюзион». Круглые сутки не было покоя: днем из зала доносились фонограммы, ночью с грохотом разгружались фургоны. «Ничего не подела­ ешь — я живу над хлебом и зрелищем».

— Рина Зеленая заманила меня сниматься в «Подкидыше».

Когда снимали на улице Горького, собралась толпа любопытных.

У меня было ощущение, что я моюсь в бане, а туда вдруг при­ вели экскурсию рабочих.

— Вчера Завадский опять ходил на рыдал ку.

— Разве он рыбак?

— Не на рыбалку, а на рыдалку. Когда Уланова танцует «Жи- зель», он сидит в партере и всякий раз рыдает, рыдает.

Председатель ТВ Лапин пришел на спектакль «Дальше — ти­ шина». После представления был у Раневской за кулисами, бла­ годарил, говорил комплименты и спросил: в чем он ее увидит в следующий раз?

— В следующий раз вы меня увидите в гробу, — уверенно от­ ветила Фаина Георгиевна.

Снимая фильм о Райкине, я включил в картину его рассказ о Раневской, который с тех пор стал широко известен: «Когда привезли в Москву «Сикстинскую мадонну», ее пришли смот­ реть чиновники из Министерства культуры. Один из них и скажи: «А, знаете, на меня она не производит такого уж впечат­ ления...» Фаина Раневская, стоявшая неподалеку, заметила: «Эта дама в течение стольких веков на таких людей производила впе­ чатление, что теперь она сама вправе выбирать, на кого ей про­ изводить впечатление, а на кого нет!» Вот один из ее рассказов: «Как-то я обратилась к своему другу, драматургу Константину Тренёву, с просьбой, чтобы он написал мне с Абдуловым скетч (Осип Наумович Абдулов был замечательный актер, партнер и приятель Раневской, которого она не переставала оплакивать.).

— Понимаешь, Костя, нам нужно, чтобы мы могли приехать в любой клуб, я со своим чемоданчиком, где концертное платье, и сыграть скетч в сборном концерте. Как мы играем Чехова — стол, два стула и мы с Осипом. Но мне хочется что-то совре­ менное, грустное или смешное — это уже как ты решишь.

Потом переоделись — и бегом на другой концерт.

— Понятно, — сказал Костя. — У меня даже есть идея.

Вскоре звонок: «Приходи». Купила торт, прибоярилась и по­ ехала слушать скетч. Волнуюсь. После чая Костя раскрыл руко­ пись, откашлялся и начал: «Открывается занавес. На сцене спальня в стиле Людовика Четырнадцатого. Служанка зажигает свечи. Перед трюмо сидит Генриетта — это ты».

— Подожди,подожди. Где мы возьмем спальню в концерте?

И откуда служанка, когда мы с Осипом вдвоем... с чемоданчи­ ком... из клуба в клуб...

— А-а-а, понятно. Это другое дело. В следующий раз полу­ чишь то, что нужно!

Звонит. Я опять покупаю торт, приезжаю. Волнуюсь. После чая Костя раскрывает рукопись и, откашлявшись, читает: «От­ крывается занавес. На сцене — вестибюль замка, винтовая лест­ ница, лакей смахивает пыль со статуи Людовика Четырнадцато­ го. Входит Сируа — это Осип».

— Подожди,подожди. Где мы возьмем в концерте винтовую лестницу и статую? И откуда лакей, ведь мы с Осипом вдвоем...

с чемоданчиком... с концерта на концерт...

— А-а-а,понятно. Это другое дело. В следующий раз полу­ чишь то, что нужно!

Звонит. Упрямо покупаю торт. Приезжаю. Волнуюсь. После чаю Костя достает рукопись, откашливается и, вздев очки,чита­ ет: «Открывается занавес. На сцене столовая мореного дуба.

Стол накрыт на 12 персон. Горничная вносит огромный торт.

Появляется Жаннет — это ты»...

Так мы и продолжали с Абдуловым... с концерта на кон­ церт... с чемоданчиком... играть Чехова...

Правда, Осип считал, что зрители были не в накладе».

Т а м а р а Х а н у м, и л и ш е м а х а н с к а я ц а р и ц а Это имя гремело по стране еще с начала тридцатых годов. Она была так же знаменита, как Обухова и Утесов.

,В то время чуть что — устраивались декады национального искусства, они шли с помпой, фанфарами, наградами, и Тамара Ханум приехала на узбекскую декаду в Москву как олицетворе­ ние сталинского лозунга, что жить стало лучше, и, главное, ве­ селее. Но я ее видел только на фото и в стереокино, а на сцене — ни разу. И лишь в 1951 году я попал на ее сольный концерт, и он произвел на меня неизгладимое впечатление.

Было это в Кисловодске, в провинциальном курзале. Публика — профсоюзные иностранцы, совершающие вояж по санаториям и здравницам и набирающиеся неизвестно какого опыта. Я сни­ маю о них фильм, а концерт входит в программу их увеселений.

Со скрипом раздвинулся пыльный плюшевый занавес, вышли пианистка и два узбека с бубнами. Они заиграли темпераментно, громко, страстно, и на сцену буквально вылетела молодая на­ рядная узбечка. Это был вихрь, и косы свистели, едва поспевая за головой, они неслись параллельно полу, а во время бешеных туров обвивали штопором ее стан. Это была стихия, которая ошарашивала. Вдруг она упала на колени, и мы, наконец, смог­ ли ее рассмотреть. Теперь танцевало только ее лицо, глаза, улыбка, ресницы, все было лукавым и ослепительным. Внезапно она вспорхнула, блеснула, пленила и улетела...

Господи, что это было? Пока мы приходили в себя, ее пиа­ нистка Софья Каракаш объявила: «А сейчас Тамара Ханум ис­ полнит старинную грузинскую песню «Мое сердце в горах» — девушка грустит о юноше, который объяснялся ей в любви и ушел с табуном в горы». Долго ли поведать эту, мягко говоря, нехитрую историю? А ведь за это время... Впрочем, не успели мы понять, кто ушел с табуном, а кто грустит, как Каракаш уда­ рила по клавишам, и в ту же секунду появилась очаровательная грузинка в белом казакине, сверкая и искрясь серебром, и, тан­ цуя, запела глуховатым, надтреснутым голоском нежную песню.

На ней с ног до головы было все другое — платье, убор, туфли, другие кольца, браслеты, серьги, другой грим! Когда она это ус­ пела? Но главное — перед нами была самая настоящая грузинка, а не узбечка, которая только что нас ошеломила.

Полное внутреннее перевоплощение и совершенная внешняя трансформация поражали зрителей весь вечер. Зал был покорен и ее мастерством — пением, танцами, музыкальностью — и фо­ кусом преображения, этим чисто цирковым трюком. Так поко­ ряет Райкин своей трансформацией и Кио своей загадкой.

Такой концерт могла бы дать целая бригада артистов — армяне, казахи, испанцы, японцы: пока одни пели, другие одевались бы и разогревались. Но весь смысл представления был в том, что на сцене творила только одна артистка, одна и та же непостижимо разная Тамара Ханум.

Бухарскую песню «Ери Дженим» она исполняла в темновиш­ невом бархатном халате, расшитом жемчугами. Он ей достался после «закрытия» гарема эмира Бухарского. Я все время забывал ее спросить — каким образом? Халат этот кое-где потерт, облез, но она его очень любит. Еще бы! Недавно он вернулся с выстав­ ки театрального костюма в Брюсселе, где экспонировался рядом с костюмом Шаляпина из «Бориса Годунова».

«Я очень устала ждать тебя, — поет Тамара Ханум на диалек­ те бухарских евреев, — мои губы поблекли, а ты проходишь мимо, не глядя на мое окно!» И еще не замолкли аплодисменты, как в глубине сцены стоя­ ла Тамара Ханум уже в афганских одеждах: из-под платья видне­ лись шелковые шаровары, ножки были обуты в ювелирно рас­ шитые туфли, а на голове красовалась чалма с павлиньим пером.

«Ты спросил меня — откуда ты, девушка? Я прошла мимо, не ответив, но ты опьянил меня, спалил, погубил меня». Когда она вышла с эстонским номером, то пела с настоящим эстонским акцентом, когда с украинским — по темпераменту не уступала артистам ансамбля Вирского.

И так весь вечер.

Как Игорь Моисеев, она брала народную основу танца, ха­ рактер движений, стиль одежды и — делала искусство. Это фольклор, преображенный мастером. Дилетантство ее возмуща­ ло, а псевдоансамбли вызывали презрение. На мякине ее было не провести, и редкий национальный костюм, увиденный по те­ левизору, она одобряла, ибо досконально знала, где какая бейка должна быть пришита и где бахрома просто недопустима. Она оригинальна и неповторима в своем жанре, ею же созданном — танцевально-певческой миниатюре. Кто еще в нем работает?

Никто. Как никто не может повторить Райкина или Рину Зеле­ ную.

С детства она была для меня легендой, знаменитой восточ­ ной танцовщицей, экзотической женщиной, далекой от нашей повседневности. А в 1972 году я с нею познакомился и очень ее полюбил. Я снимал в Ташкенте телефильм о знаменитом драма­ тическом актере Алиме Ходжаевом, и на съемке, где участвовала Тамара Артемовна, она пригласила меня в гости. Купил огром­ ный букет роз, иду на встречу то ли с Шехерезадой, то ли с Шемаханской царицей, во всяком случае с женщиной в шарова­ рах и, наверно, со звездой во лбу. В чем-то это так и оказалось, но одновременно я увидел современную живую, веселую, гостеп­ риимную, любезную, элегантную даму. Смеется, угощает чаем с самодельными лепешками, расспрашивает, удивляется: «Зачем вы снимаете Алима, а не меня? Ведь он поражает тусклостью, как другие поражают талантом. У него даже нет врагов — прав­ да, их с успехом заменяют тайно ненавидящие его друзья.

И этот театр! Как можно у них что-то смотреть? Там постоянно решают кроссворды, которые все давно решили. И каждый вечер валяют дурака — ведут диалог на узбекском, а для совре­ менности вставляют во фразы по-русски «империализм» или «колхоз».

— Но он же играет и в «Маскараде».

— Он очень храбрый, раз выходит Арбениным со своим уз­ бекским лицом. Я испугалась, когда его увидела. Играет он с де­ ревянной непринужденностью, сами увидите.

Я пригорюнился — мне же его снимать!

— Сейчас у него премьера...

— Да, это пьеса о Турсунай, я ее хорошо знала. Мы в двад­ цатых годах вместе начинали, и ее убил родной брат за то, что она сняла паранджу и вышла на сцену. Он играет брата — взду­ тая осанка, увесистая страсть, и темно по смыслу.

— Гм... А что с настоящим братом?

— Недавно дали звание Народного артиста.

—Неужели?

— Вот вам и «неужели». Да еще сидит в ложе, смотрит спек­ такль и говорит: «Это было так, а это не так. Совсем не так».

Она все время исчезает и появляется то в других серьгах, то накинута другая шаль, то косы уложены так, то эдак, а прическу украшают то жемчуга, то розы из моего букета... Весь вечер она разная. Небольшая квартира похожа на гримуборную — всюду висят костюмы, платки, разбросаны туфли и сапожки, высятся горы чемоданов, из которых выглядывают расшитые яркие ткани, на подносах лежат груды бус, серег, браслетов, всевоз­ можных восточных украшений. Все это сверкает и будоражит, а надо всем огромный портрет Тамары Ханум в танце — краси­ вый, веселый, талантливый. Такой написал ее Таир Салахов, такой помнят ее те, кто видел.

Она рассказывает часами, — а она рассказчица блестящая, — о своих и чужих концертах, о сотрудниках, поездках, о костюмах и украшениях, о национальной еде — она массу знает и многое умеет: петь, танцевать, играть на национальных инструментах, готовить, учить танцам и песням, она говорит и поет на многих языках, знает культуру и обычаи всех восточных стран.

Всегда бывает так: пока сидишь у нее, разговариваешь, пьешь чай (она — всегда из стакана с подстаканником, а не из пиалы, как диктует стереотип), Тамара Ханум несколько раз успевает переодеться. Иначе ей неинтересно. Даже когда больна (а ничто человеческое ей не чуждо), то наденет один халат, то другой, то шаль, то укутается платком словно на сцену идти, диковинно завяжет больное горло и неузнаваемо подмажется.

В 1972 году ей было 66 лет, она почти не выступала, но все время рвалась на сцену. Она готова была танцевать где угод­ но — в школе, на колхозном току, в гостях — под любой ак­ компанемент и даже без оного — ее распирала жажда творчест­ ва, и она устраивала театр для себя и для окружающих, хотя этих окружающих могло быта всего двое-трое. Однажды мы си­ дели в гостях у Л.Ю. Брик, которая любила ее и считала талан­ тливейшей женщиной. Вдруг пришел никому не известный сем­ надцатилетний французский студент. Появился зритель! Тамара Ханум тут же встрепенулась, скрылась в ванной и тут же вышла, преображенная. Соорудив костюм из фуляра, полотенец и салфеток, она спела свою любимую еврейскую песню «Варе- нички», затем спародировала псевдоцыганок, тряся плечами, поводя очами и ударяя в бубен — коробку из-под торта, — что было очень смешно.

Про какую-то балерину говорили: «Как можно танцевать в лет?!» — и отвечали: «Танцевать можно, смотреть нельзя». Но с Тамарой Ханум было по-другому — ее концерт в день семидеся­ тилетия прошел в Москве с огромным успехом. Опять она заво­ раживала зал, мгновенно преображалась, являясь то в одном, то в другом, пела на всех языках, вертела ослепительные туры и даже маршировала под духовой оркестр в военном мундире — оказывается, у нее звание капитана и полно наград.

Кто-то уговорил ее организовать музей из своих сценических вещей, чтобы еще при жизни она сама могла все объяснить.

Я видел Тамару Ханум в окружении будущих экспонатов, это незабываемо. Это сокровища Алладина. Ее костюмы уникальны, а украшения собраны со всего света. Я их могу рассматривать часами и не могу налюбоваться.

Но узбекские власти несколько лет не разрешали открыть музей, хотя все было готово. Почему? «А ты разве не знаешь, что я по национальности армянка? И, наверно, мне придется прийти на вернисаж, надев крышку фоба на голову», — предпо­ лагала Тамара Артемовна. К счастью, многолетняя борьба закон­ чилась ее победой, и на доме, где она провела последние годы, наконец появилась надпись «Музей Тамары Ханум». Если будете в Ташкенте, обязательно пойдите.

Н и н а Б е р б е р о в а, и л и в о з в р а щ е н и е и з т ь м ы в е к о в Все началось в Париже летом 1986 года. Мой знакомый Генна­ дий Шмаков сказал:

— Я завтра иду к Нине, она остановилась в «Наполеоне». Хо­ чешь пойти со мной?

— Что за Нина?

— Как — что? Берберова!

Я не поверил. И все же! Но на другой день мы пошли не в «Наполеон», а к Бахчиняну, художнику-карикатуристу, эмифан- ту, где собирались друзья Нины Николаевны. Вскоре мы с нею перешли в соседнюю комнату, где проговорили часа четыре, пока не позвали ужинать. О чем говорили? О советской (тогда еще) литературе;

о Татьяне Яковлевой, ее приятельнице;

о Трио­ ле и Арагоне, о которых она отзывалась вполне прохладно;

о том, как поживает Шкловский и о цензуре;

о Валентине Ходасе­ вич, о Ленинграде и еще о чем-то. Она расспрашивала о Зиль- берштейне и последних стихах Вознесенского. Умная и внима­ тельная, она сразу же меняла разговор, если тема переставала ее интересовать. Ее суждения были убедительны, ничего приблизи­ тельного. Живая речь, чистый русский язык, у нас на таком почти никто не говорит, разве что Солженицын. Все, что она рассказывалаа, было интересно, никаких проходных фраз, тем более литературщины.

В компании она была непринужденна, на все реагировала, легко смеялась. А я все никак не мог побороть некоторого смущения от того, что сижу рядом с Берберовой, хотя она сама никакого повода к тому не давала. Мы условились встре­ титься через день, но не получилось по моей вине, чему я огорчался очень. А через год Инна позвонила ей из Нью- Йорка в Принстон, где она профессорствовала. Она пригласила Инну на пару дней, и они проговорили почти до утра — Бер­ берова была «сова». Жила она в одноэтажном коттедже со скромной обстановкой. У окна — компьютер, который хозяйка отлично освоила в свои 80 с чем-то лет! Когда днем Нина Ни­ колаевна ушла на лекцию, она оставила Инне верстку своей последней книги, которая вот-вот должна была выйти — «Люди и ложи». Инна, вернувшись в Москву, рассказывала о всех этих масонах. Тогда и подумать еще было нельзя, что книга станет печататься у нас.

Смотрю я на фотографию и не могу поверить, что Нине Ни­ колаевне 86 лет. Разве так выглядят женщины в таком возрасте?

Она абсолютно молодая духом, энергичная и подвижная. Рядом с фотографией лежат ее письма — увы, их мало. Но от этого они еще дороже...

«Жить, между прочим, с каждым днем становится все инте­ реснее, особенно грамотному человеку, — пишет она 23.2.87. — Время от времени посылайте мне открытку в две строки, это мне доставляет большую радость. Привет всем, кому хотите.

«Огонек» читаю от доски до доски. Он интереснее Гёте и Раси­ на. Обнимаю обоих. Нина».

...«Дела идут неплохо. Все время читаю советскую прессу — весьма интересно. Вообще жить очень интересно. С вами уви­ деться мечтаю часто. Целую обоих. Нина». (20.8.87) Вскоре пришло еще одно письмо.

«Дорогая Инна, вчера получила Ваше письмо. Я была потря­ сена описанием концерта в пользу церкви у Никитских ворот! — писала она 8 октября 87-го года. — Этот вечер так взволновал меня, что я полночи думала о нем, и о тех, кто там выступал, и о тех, кто там присутствовал. Как я благодарна за то, что вы нашли время мне написать! Даже если предположить, что этот концерт будет единственным в своем роде (чего я не думаю), и то это останется в памяти людей, как событие!..

Я чувствую себя хорошо, работаю много, но за этот год по­ явилась в моем сознании граница моей энергии. Этого раньше я не знала. Вероятно, это бывает у всех.

Простите за такое некрасивое письмо: на прошлой неделе с моим принтером (в компьютере) что-то случилось (захромал на левую ногу.) Но я решила написать не дожидаясь, когда он «вы­ пишется из больницы».

Дела мои в полном порядке. Привет Вам и Васе. Я думаю о Вас (обоих) часто. Вы мне — из самых дорогих и близких в Москве. И как я счастлива, что встретила Вас и еще встречу...

Обнимаю Вас НБ».

И вот она в Москве и осенним вечером 1989 года приходит к нам в гости. Всем интересуется, замечательно рассказывает, шутит, просит поставить ей видеокассету с моим фильмом об Ахматовой и вспоминает, вспоминает... Собственно, слово «вспоминает» ей не очень подходит, она говорит о Зинаиде Гип­ пиус или Чайковском, словно только что вернулась от них. Даже не пойму, как это у нее получается.

Нас несколько человек. Пьем чай с пирогом, разговариваем, стараемся побольше задавать ей вопросов и видно, что ей при­ ятно рассказывать о том, чего мы не знаем и не могли знать.

Сегодня уже не важно, кто о чем спрашивал, интереснее — о чем говорила Нина Николаевна:

— Разве я моглакогда-нибудь вообразить, что приедув Рос­ сию, да еще меня и пригласят? Об этом можно было думать, как о полете на Марс. Ведь мое имя появлялось у вас в прессе всегда с отрицательным знаком — ренегатка, продажная писака и того хуже. И вдруг я читаю в томе о Блоке цитаты из «Курси­ ва» и Зильберштейн пишет мое имя без ругательного эпитета.

Это было еще до перестройки, и я была поражена и обрадована.

Мне это было лестно еще и потому, что я с интересом следила за «Литературным наследством» и часто встречала там его имя и знала его по научным комментариям.

А потом, в перестройку, стали у вас упоминать Ходасевича, 3S 13 — открыто говорить о нем, и друзья прислали мне «Огонек» с ог­ ромной статьей. А тут еще это письмо от Инны о благотвори­ тельном вечере, на котором читали «Реквием» Ахматовой и стихи Бродского. Выходило, что наступили новые времена. И я сильно призадумалась. А вскоре получила приглашение от Союза писателей — и вот я тут! И, говорят, что снова пригласят меня в связи с юбилеем Чайковского.

— А Вашу книгу о Чайковском у нас издадут?

— Не знаю, я никогда не задаю вопросов издательствам поче­ му то или почему это? У вас наоборот, мне задают вопросы.

Когда «Дружба народов» печатала «Курсив мой», нужно было сократить на одну шестую текст и напечатать в пяти номерах, а не в шести. Наверно, чтобы не надоесть читателю. Представляе­ те, полгода подряд подписчик постоянно натыкается на мое имя. Про одного писателя говорили, что, рассказывая о себе, он интересен, но если бы его можно было захлопнуть, как надоев­ шую книгу, то он стал бы совершенен. Вот я и решила достичь совершенства, захлопнув один номер журнала. Меня спросили, что я хотела бы сократить? Я назвала одно место, где я ругаю большевиков. «Что вы, это очень интересно! Что угодно, только не это».

— «Чайковский» написан по-русски?

— Конечно, я всегда пишу по-русски. Кроме разве газетных репортажей. Вскоре после выхода книги по Европе и Америке прокатилась одна дама из СССР — с лекциями о Чайковском.

И она плела, что Петр Ильич умер не от холеры, а покончил с собою. Будто бы бывшие его соученики из Консерватории усты­ дили его, что он позорит Россию своими вкусами в любви и что лучше, чтобы он отравился. Он немедленно согласился и пошел домой. Утром просыпается, ему дали пилюлю, он ее запил водой и умер. Я просто онемела. Как будто своими глазами не читала заключения доктора, акта вскрытия, воспоминания Долгорукова, как Петра Ильича на простыне носили в ванну, чтобы облегчить его страдания... Нас трое написали письмо в «Таймс» с просьбой оградить публику от этой ерунды, от сплетни, возводимой в ранг факта.

— Помогло?

— Да, поднялся шум и ее «лекции» бойкотировали. Ведь тогда еще были живы люди, лично знавшие композитора. Я со многими виделась и привела их рассказы в своей книге. Напри­ мер, я написала Рахманинову, и он принял меня в отеле на авеню Клебер. Меня поразили его апартаменты и он сам — вы­ сокий, худой, элегантный, с огромными руками. Он был очень любезен, ответил на все мои вопросы, но ничего интересного не сказал. И все же меня очень волновало, когда я встречалась с его современниками.

Разговор зашел о личностях, об эпохе, о свидетельствах оче­ видцев.

—У вас смешно разводят путаницу вокруг моего имени и ду­ мают, что я знаю всех на свете, а жила лет двести. На одной встрече меня просили, чтобы я рассказала о Горьком на Капри.

Но мне было всего шесть лет, когда он там жил! На другой встрече спросили,как я отношусь к возвращению Одоевцевой и что б я почитала ее стихи. Но я ее последний раз видела в году, мы никогда не бывали друг у друга и я не знаю наизусть ее стихов, как, уверена, и она не знает моих. Я помню лишь, что она была привлекательная, стройная блондинка — этого для воспоминаний мало.

Но все рекорды побил Александр Николаевич Бенуа, кото­ рый в свое время спросил меня: «А помните, дорогая Нина, как на премьере «Пиковой дамы»... Понял, что это было за пятнад­ цать лет до моего рожденья, покраснел и что-то замурлыкал из оперы. Так что мне не привыкать стать.

Разговор коснулся поэтов-эмигрантов первой волны. Много говорили о В.Ходасевиче, муже Нины Николаевны. И почему он написал такой злой некролог о Маяковском?

— Он вообще не был человеком мягким, а с Маяковским у него поэтические принципы были «совсем наоборот» — Сереб­ ряный век, символизм... Он поначалу некролог назвал очень жестоко — «Декольтированная лошадь», но его не хотели печа­ тать под таким названием. Роман Якобсон выступил резко про­ тив Ходасевича, защищая Маяковского, это известно. И мы с ним не раскланивались. Но на одном парадном обеде — это было в семидесятых годах, уже в Америке — его посадили рядом со мной, но он меня не заметил, так как один глаз у него смот­ рел вверх, а другой только прямо. Я к нему обратилась: «Вы все еще нас ненавидите?» — и он очень обрадовался: «Милая, это же был рай, молодость, борьба, споры! Что бы мы делали, если б этого не было? Мы живем этой памятью — ругались, дра­ лись». Я не думала, что так его обрадую.

И с Вячеславом Ивановым у Ходасевича тоже были принци­ пиальные расхождения, они постоянно спорили в печати, но могли выпить чашку кофе в кафе и разговаривать вполне мирно, я не понимала — о чем? Ведь Иванов постоянно говорил о вещах, его не касающихся и многое путал. Он вообще стремился 13* в разговоре исчерпать тему, а кончалось тем, что он исчерпывал терпение собеседника.

Интересно и уважительно она говорила о Мережковском и Гиппиус, а рассказ о Горьком был наполнен красочными житей­ скими подробностями. Когда же мы спросили о масонах, а о них она знает все лучше чем кто-либо — она поинтересовалась, уж не собираются ли все тут заночевать, ибо она может говорить о масонах часами.

Дело в том, что у нас в столовой висел плакатик: «Принима­ ем до 23 часов» — из-за здоровья врачи велели мне рано ло­ житься. Придя в семь часов и увидев плакат, Нина Николаевна воскликнула: «Какая замечательная идея! Обязательно у себя за­ веду такую же надпись. Люди безбожно засиживаются, а просто выгнать их неудобно».

Она улыбнулась, показала на плакат и стала собираться.

Было два часа ночи.

Уходя, Нина Николаевна надписала нам книгу своих стихов:

«Васе и Инне на память о чудном вечере в Москве, о невероят­ но прекрасном фильме («Ахматова»), о той теплоте, которая рас­ пространялась в комнате, полной книг, и многом другом, о чем можно бы было рассказать потомкам.

Нина 9 сент. 89 Москва».

В конце апреля 93-го года была у нас Нина Шапиро из При­ нстона, которая много лет работала рядом с Берберовой. Расска­ зала, что Нина Николаевна в последнее время конфликтовала с администрацией Принстона, особенно с неким мистером Брау­ ном, и ей пришлось переехать в Филадельфию. Она сняла не­ большую квартирку на 17 этаже, и ее опекали два доцента.

Однажды они нашли ее на полу без сознания, с разбитым лицом, неизвестно, сколько она так пролежала. У нее была сло­ мана шейка бедра. Сначала она пользовалась коляской, потом слегла.

Мы написали ей письмо, где, в частности, спрашивали согла­ сия на публикацию ее писем Лиле Брик. Ответ получили от доктора Мэрла Баркера:

«Дорогие друзья Нины Николаевны!

Я друг и бывший студент Нины Николаевны Берберовой.

С тех пор как она переехала сюда в Филадельфию из Принсто­ на, я ухаживаю за ней. В этом году она физически ослабла: не­ давно она была в госпитале, и теперь, к сожалению, она лежит в доме для престарелых. Она понимает, кто я, и иногда ясно и точно отвечает на вопросы, но часто все, что она говорит, — непонятно. Очень печально видеть нашу любимую «железную женщину» в таком состоянии...

Ваше письмо я только что получил. Пожалуйста, скажите ди­ ректорам ЦГАЛИ, чтобы они напечатали в сборнике письма Нины к Л.Брик. Я знаю, что Нина согласилась бы на это.

Я передам ей привет от Вас.

Ваш Мэрл Баркер 14 апреля 93».

Вскоре Берберовой не стало. Было ей 92 года.

С а ш а Г а л и ч с г и т а р о й и А н е й Мы познакомились с Сашей весной 1960 года, когда ездили ту­ ристами в Норвегию и Швецию. Подходя к Союзу кинематогра­ фистов, который нас оформлял, я увидел на углу Галича, кото­ рый кого-то высматривал. Вдруг лицо его озарилось — навстречу шла Ангелина, Аня, Нюша — кто как ее звал — его жена. Она была в пушистой меховой белой шубке, веки были ярко-голубы­ ми, по моде тех лет. Они поцеловались, он взял ее под руку, и, воркуя, они вошли в подъезд. Видно было за версту, как они влюблены.

Прилетаем в Осло. Хотя компания была именитая, вышло так, что Саша был в центре внимания и какие-то вопросы раз­ решались именно им. Он много знал о городах, куда мы летели, и было впечатление, что он тут уже бывал. Образованный чело­ век, он — вместо косноязычного гида — рассказал нам о Григе и истории «Сольвейг», когда мы оказались в имении композито­ ра — очаровательном месте, на берегу ледяного озера, где тесни­ лись скалы и стояли высокие сосны. «Григ сочинял в маленьком домике у озера, а в большом жил с семьей. Где этот домик?» — грозно спросил он у гида, который услышал об этом впервые.

Вслед за Сашей мы спустились к озеру, там и вправду стояла избушка, а в ней рояль.

С первого часа, как прилетели в Норвегию, он стал твердить:

«Вигелянд, Вигелянд». Кто такой, почему не знаем? Нам не пла­ нировали его показывать, но Саша настоял, нас повезли в парк, и мы были потрясены работами этого крупнейшего норвежского скульптора. Сувенирами он не интересовался, но всюду покупал спичечные коробки для коллекции Никиты Богословского, кото­ рого они с Аней очень любили.

Особенно Галичу понравился городок Ставангер. Действи­ тельно, место очаровательное.

— Я бы хотел тут жить.

— Всегда?

—Ну, не всегда, конечно. Но долго.

Эмигрировав, Галич провел там всего пять дней.

Вечером в ресторане он воскликнул: «Где же эти знаменитые хриплые певицы и оглушительные джазы? Что за постное трио пиликает перед нами весь вечер?» Действительно играли нечто унылое, но, когда музыканты ушли, мы попросили сесть за рояль Сашу. Остаток вечера он пел Вертинского. Галич знал весь его репертуар и прекрасно имитировал, грассируя. Он рас­ сказал про встречу с Вертинским в ресторане гостиницы «Евро­ пейской»: «Мы с ним оказались за одним столиком, оба пришли поужинать. Я, шикуя и пижоня, заказал водку, массу закусок, гигантский шницель, десерт, а Вертинский — стакан чаю и бу­ терброд. Промакнув рот салфеткой, он спросил счет. У него счет был рубль пятьдесят, и он дал, как принято, 15 копеек сверх.

Я же по-купечески — знай наших! — отвалил кучу чаевых.

Когда Вертинский, поклонившись, ушел, старый официант, ко­ торый нас обслуживал, пораженный, спросил с придыханием:

«Скажите, кто был этот господин?».. (В те годы все еще были «товарищи».) Галич был элегантен всегда, одежду носил небрежно, что придавало ему определенный шик. Волосы зачесывал назад.

Если, сняв шапку, он не успевал их пригладить, жена ему гово­ рила: «Причешись, а то ты похож на Эйнштейна». Когда в мороз он опустил уши своей ушанки, Аня заметила: «Ты как Сталин в Туруханской ссылке!» Тут он моментально снял шапку.

Мы два-три раза были друг у друга в гостях. Как-то я зашел к ним днем, они садились обедать, стол был элегантно сервиро­ ван на двоих, салфетки в кольцах. Саша был эстет, сноб и гур­ ман, все это мне импонировало. И в то же время он знал все, чем жил народ, знал нравы и жаргон людей, казалось бы, дале­ ких от него по социальному положению. Однажды зашел разго­ вор, сколько стоит буханка черного хлеба. Никто не знал, знал только Саша.

Но вернемся к нашему путешествию. «Я наконец понял, что такое Норвегия, — сказал он при переезде в Швецию. — Это когда много фиордов и мало денег». Швеция ему и нам не по­ нравилась. После Норвегии с ее интересным искусством, с исто­ рией, с «Кон-Тики» и «Фрамом», с Сопротивлением — Швеция предстала богатой ресторанно-магазинной страной. Толпу на улице Саша окрестил пиджократией. Возле университета грелась на солнышке группа студентов в шезлонгах, и гид, почему-то указывая на них, пояснил, что Швеция не воевала 400 лет.

«И перековала мечи на шезлонги», — заключил Саша. Затем долго вели нас к заброшенной парикмахерской: «Здесь начинала подмастерьем Грета Густафсон, ныне Грета Гарбо!» И Саша до­ кончил объяснение гида словами из анекдота: «А потом поняла, что всех не перебреешь и решила сниматься».

Его знаменитые ныне песни мы впервые услышали не со сцены, а за столом, и было это во второй половине шестидеся­ тых. Я помню застолья у нас на Часовой, у Наума Гребнева, Успенских, Рязанова, у Марины Фигнер и Ляли Шагаловой, у Нины Герман. Накрывался стол, ставили водку и еду, разгова­ ривали. Саша пел охотно и много, его записывали на маг — вместе с разговорами, репликами, смехом и замечаниями Ани.

У меня хранятся именно эти, любительские записи с живыми голосами уже многих ушедших, а не шикарные диски, которые появились у нас тридцать лет спустя, где все очень музыкально и чисто, но до которых Саша и Аня не дожили. К концу вече­ ра Саша заметно хмелел, хотя Аня следила, чтобы ему не на­ ливали, и тщетно увещевала окружающих. Однажды она мне говорит: «Я умираю хочу в уборную, но боюсь отойти. Саше тут же нальют, а ему нельзя, у него же больное сердце, никто не хочет с этим считаться. Что же делать?» — «Сиди тут, я принесу тебе горшок!» Но кроме смеха: чтобы ограничить его «выпивание», она забирала у него стопку и, спасая его, сама спивалась. Это грустно и трагично. Потом, в эмиграции, она лечилась в клиниках. Но кончилось это ужасной и нелепой ее смертью.

Потрясение от его песен мы пережили давно, лет тридцать назад, и сейчас, когда они снова зазвучали, видно, что они ни­ чуть не устарели. Разве «Кадиш» можно спокойно слушать? Для фильма о бардах я взял несколько отрывков из этой поэмы, ко­ торые поют уже современные барды. И полетел в Польшу, чтобы снять материал о пане Корчаке. Вся эта тема — еврейст­ во, гетто, геноцид, Треблинка — ударяет в фудь. Кто сказал об этом сильнее Галича? О подвиге Корчака — никто, даже Анд­ жей Вайда в своем фильме.

На юбилей Корчака в Польшу съехались отовсюду его учени­ ки. Они возлагали венки, молились, был поминальный обед в Доме сирот. Грустно это было. Мы снимали в Треблинке, где вместо могил — камни, и встретили там его воспитанников, приехавших из Израиля. И когда мы все, подавленные, шли об­ ратно к автобусу, одна немолодая женщина сказала: «Знаете, пан Корчак нас «плохо» воспитал. Никто из его учеников не сделал карьеры, не стал удачливым бизнесменом или политическим боссом, не разбогател. Ведь пан Корчак учил нас — не обманы­ вайте, не хитрите, помогайте ближним, будьте милосердными, любите людей». Она остановилась, оглянулась на камень с его именем и тяжело вздохнула.

А я подумал о Галиче.

И немного я хочу написать об Ане. В 1986 году мы встрети­ лись с ней на площади Сен-Мишель и четыре часа проговорили в кафе. Она изменилась только внешне — как-то покрупнела и хромала. Но манера поведения, ум, острота суждений, сар­ казм — прежние, все так же с нею интересно, все она про всех знает и всем от нее достается на орехи. Про Григория Александ­ рова она сказала, узнав, что ему дали звание Героя соцтруда:

«Следующая на очереди я — я ведь тоже за последние тридцать лет не поставила ни одной картины». Я помню ее еще по ВГИКу военной поры, она училась на сценарном, была тонень­ кой, любезной, очень красивой и веселой. Родом она была из старинной русской семьи Прохоровых. Она была категорична, невыносима, резка, но добра, и, как шутил Галич, любили ее два человека — он и я. Она мне сказала: «За что мне такая судьба? Я потеряла всех близких — мать, отца, дочь и Сашу.

Я живу в стране, языка которой я не знаю и которую не пони­ маю и не люблю. Единственное близкое мне существо, с кото­ рым я говорю по-русски, — этот пекинез». И собачка, будто подтверждая ее слова, тихо тявкнула.

Она мне рассказала: «Саша давно мечтал о какой-то необык­ новенной стереосистеме «Грюндиг». Когда ее привезли к нам, рабочие сказали, что подключать ее должен завтра специалист.

Я ушла в магазин, а Саша стал чего-то соединять, взялся за ба­ тарею отопления, его пронзило током, и, когда я вернулась, он лежал без сознанья, но живой. Я бросилась звонить, но все дело решали минуты и, пока ехали врачи, Саша умер у меня на руках». Мы знали эту версию, но я еще раз услышал ее — из уст Ани. Не прошло и месяца, как мы виделись, звонит Нина Герман: «Аня уснула с сигаретой в руке, начала тлеть постель, и она задохнулась во сне. И задохнулась ее любимая собачка».

Было это 1 октября 1986 года. Действительно, за что им такая судьба?

К а к р а с ц в е т а л а а л ы ч а д л я Л а в р е н т ь я П а л ы ч а Сегодня, когда одни уже успели это забыть, другие не успели узнать, третьих вообще прошлое не интересует, а кто-то не может себе просто представить такого, страницы эти могут по­ казаться лишними. Но поскольку они были написаны по све­ жим следам событий 1953 года, лет сорок тому назад — мне не хочется бросать рукопись в корзину для бумаг.

С нами во ВГИКе на первом курсе училась одна девушка, назову ее Ариной. На второй год она ушла, поняв, что режиссу­ ра не ее дело, и поступила в другой институт на китайское отде­ ление. Она была красивая — с серыми глазами, яркой улыбкой, пепельной гривой — веселая, далеко не глупая, и мы часто про­ водили время в разных компаниях, танцевали на вечеринках, ез­ дили на пикники, ходили в коктейль-холл и в Дом кино «на протыр». Словом, несмотря на скудные карточные времена, ста­ рались вести дольче виту, хотя в те годы еще не было такого по­ нятия.

И вот однажды Арина взволнованным голосом назначает мне свидание возле метро, и в переулке у Красных ворот, постоянно оглядываясь, рассказывает: «Послушай, Васюк, у меня есть одна знакомая спекулянтка из Столешникова (а в этом переулке в центре Москвы в конце 40-х был беспрерывный толкучий рынок), я у нее покупаю то кофточку, то чулки, ты ее как-то видел у меня — помнишь Тамарку, такую блондинку? Ну, не помнишь, еще лучше, и не надо. Так вот, поклянись, что ни одна живая душа... клянись! Так слушай — за нами никто не идет? — стоит она один раз на углу Столешникова, а к ней под­ ходит человек и говорит «пройдемте». «А в чем дело? Куда «пройдемте» и зачем?», а у самой душа в пятки, полна сумка чулок и губной помады. «Пройдемте, тут недалеко, — и показы­ вает ей какое-то удостоверение. — Не бойтесь». И берет ее под локоть, и через минуту она уже в машине и куда-то едет. «Если вы будете благоразумны, ничего плохого с вами не будет». Она сидит ни жива, ни мертва, но все же замечает, что едет не на Дзержинку, а куда-то за город. Вечер. Зима. Этот дядька накло­ няется и тихо говорит: «Сейчас мы приедем на дачу, вас прово­ дят в комнату, где вы сможете привести себя в порядок. Успо­ койтесь и ничему не удивляйтесь. Советую вам быть поклади­ стой, но если вы не будете держать язык за зубами, то пеняйте на себя». Они приезжают, и какая-то приветливая женщина провожает ее на второй этаж, зажигает свет в отведенной ей комнате. Играет радио. Томка сидит, не помня себя от страха, кое-как причесалась, дрожащими руками подмазалась. Вскоре пришла эта женщина и пригласила ее ужинать. Большой стол на 24 персоны, а накрыто всего на двоих. Женщина ушла, сказав на прощанье: «Подождите, пожалуйста». Вскоре открылась дверь и вошел... кто бы ты думал, Васюк?

—Сталин?

— Ну уж — Сталин. Скажешь тоже. Вошел Берия!!!

Тоже достаточно, чтобы выпучить глаза от удивления и испу­ га.

— Как Берия?

— А вот так — Берия. Словом, чего там долго рассказывать?

После ужина он отвел Томку в спальню, и только утром ее увез­ ли обратно, ей было нужно на работу к 9 утра.

— Как Берия? Просто девку с улицы?

— Не говори. Так страшно. Он же стоит на Мавзолее рядом со Сталиным, и вдруг эта спекулянтка... Но Томка ничего мне не говорила, конечно. До одного момента... Господи! Слушай.

Но чтобы ни одна душа!

Мы ходим взад-вперед по переулку и она шепотом продолжа­ ет:

— Так вот, за ней присылали машину то к одному углу, то к каком-нибудь дому, всегда в разные места, она быстро ныряла, и ее увозили на дачу. Иногда это была одна машина, иногда две — во второй ехал Берия. Он жил с ней всю зиму. Но не в этом дело. Слушай, Васюк, однажды Тамара стояла возле мага­ зина на Смоленской, где ее должны были подхватить, а я шла мимо. Остановилась и стала с нею говорить о тряпках, а она какая-то нервная, смотрит мимо — это до меня потом дошло.

Вдруг говорит: «Ну ладно, мне пора, потом созвонимся».

И юркнула в машину, которая резко затормозила возле нас.

Я немного опешила, потом подумала: «Откуда у нее хахаль с ма­ шиной?» — и пошла по своим делам. Но вот тут-то как раз...

только клянись, Васюк, иначе нам головы не сносить...

— Клянусь, клянусь, так что же «как раз»?

— Как раз в машине сидел сам Берия, увидел меня, и я ему приглянулась, засранцу, и он спрашивает Томку: «Кто такая?», а та говорит: «Одна студентка». И он велит ей привезти меня в следующий раз! Представляешь?

— Какой ужас!

— Катастрофа! Но я ничего этого еще не знала. На той неде­ ле Томка звонит и говорит, что у нее для меня есть американ­ ское платье из посылки. Я как угорелая помчалась, и она под строжайшим секретом все рассказала про себя и передала жела­ ние Берии! Вот тебе и американское платье! Что мне делать, Васюк? Если мама узнает, она мне голову оторвет, а если я от­ кажу Берии, то он оторвет голову и мне, и маме, и всем окру­ жающим. Томка советует ему дать. Она мне проговорилась, что ей приказали во что бы то ни стало уговорить меня, — вынь да положь, в буквальном смысле. Я не могу даже взглянуть на его портрет — такой он мерзкий, а тут вдруг потерять с ним невин­ ность? С ним! А Томка не отстает, звонит ежедневно, опять мы встретились, и она говорит, что он просто требует меня. «Хочу Арину, Арину, Арину», — бормочет он в постели, кувыркаясь с этой блядюшкой. Представляешь себе?

— С трудом! Как же ты думаешь вывернуться?

— Вот я и позвала тебя, чтобы посоветоваться.

Мы заскрипели мозгами.

А надо сказать, что Арина была не просто студентка, а де­ вушка из привилегированной семьи. Ее отчим был деверь одно­ го члена Политбюро. И Аринка ходила у нас в племянницах члена Политбюро. Жили они в Доме правительства, и им пере­ падали кое-какие «блестки с бала жизни». Время от времени они бывали приглашены на правительственную дачу, и Арина по секрету мне об этом рассказывала.

— Знаешь, твое положение все же лучше, чем у Томки. На­ верняка они прочли твое досье и не станут с тобой действовать так бесцеремонно, как с нею: запихнуть в машину и увезти. Все- таки перед ними будет маячить имя твоего дядьки. Надо ста­ раться тянуть время, чтобы он отстал.

— Я и так тяну, как видишь. Но Томка звонит каждый день.

— Не подходи к телефону и маме скажи, чтобы не подзывала.

На том и порешили, спрятав страусовые головы под крыло.

А через три дня меня снова зовут в переулок: «Представляешь, Васюк, вчера звонок в дверь и вносят корзину фруктов, вина и цветов, всю в бантах и лентах. Мне. Мама спрашивает — от кого, почему? Не знаю. Конверт, а в нем листок и только две буквы — J1 и Б. Я похолодела, а мама наступает — кто это? Как ты ведешь себя? Что ты себе позволяешь? Я реву, мама кричит.

Пришел отчим, выпил вино из корзины, и все друг на друга обиделись».

Через два дня опять: «Томка меня подкараулила возле инсти­ тута, мы с нею шли до метро, она говорит, что он требует меня во что бы то ни стало и в постели называет ее, Томку, Ариноч кой. Меня чуть не вырвало. «Скажи, мол, ей, что нет ничего та­ кого, чего я не мог бы исполнить для нее, я достану со дна морского все, что она захочет!» И ты знаешь, Васюк, что я, иди­ отка, потребовала? Учебник китайского языка! Его на русском языке не существует, он никогда не издавался, и мы учимся без учебников. Он его не сможет достать ни на каком морском дне!» — Ума палата! Ведь это Бе-ри-я, и для него нет ничего не­ возможного. Велит написать и напечатать в три дня. И тогда тебе придется расплачиваться своим туловищем.

И мы замолчали, подавленные ее легкомыслием и моей логи­ кой. А через три дня ее вызывают в деканат и вручают пакет.

И она видит — извольте радоваться — русско-китайский учеб­ ник, изданный в 1884 году! Ариша посмотрела на него, как на бомбу.

Через неделю она должна была уезжать в Геленджик.

— Никому не говори — куда. Томке скажи, что на Рижское взморье, пусть ищут тебя там. И маме скажи, чтобы так же от­ вечала всем по телефону. Позвони мне вечером из дому, пусть слушают — скажи свой «Рижский» адрес, а я дам тебе кучу со­ ветов, что взять с собою в Ригу и что там купить. Может быть, номер и пройдет.

Номер прошел, но я по молодости лет не подозревал, с каким играл огнем. Так она и сбежала, скрывалась на юге два месяца. А когда приехала — выяснилось, что Берия сам уехал отдыхать — ничто человеческое было ему не чуждо. Так эта ис­ тория и ушла в песок, оставив после себя смятение и учебник китайского языка, по которому Арина, кстати сказать, и выучи­ лась. Зимою она встретила Тамару в Столешниковом, но обе сделали вид, что не узнали одна другую. А мы с Ариной, когда видели в газете фото Берии рядом со Сталиным или какой-ни- будь его доклад, то звонили друг дружке, ерничая: «Посмотри, какая сегодня на редкость интересная газета!» Но свободно вздохнула Арина (а с нею и вся страна) только тогда, когда героя несостоявшегося романа расстреляли. И вмес­ те с московскими зубоскалами мы запели:

Расцветает алыча Не для Лаврентья Палыча...

А когда после доклада Хрущева, почему-то в обстановке сек­ ретности нам, ведущим режиссерам студии, в парткоме читали письмо ЦК о похождениях Берии с дамочками — иными слова­ ми о принудительном сожительстве, — то для меня это не было ни сенсацией, ни абстракцией, а знакомой и реальной историей.

Н а т а л ь и Д о р о ш е в и ч, и л и г е н ы и н а к о м ы с л и я В середине тридцатых годов часто бывала у нас Наталья Вла­ сьевна. Она — дочь знаменитого «короля фельетонов» Власа До­ рошевича, который в начале века пользовался популярностью, как мастер обличительной публицистики. «Он прославился пам­ флетами с хлестким остроумием и афористичностью», — написа­ но о нем в Литературной энциклопедии.

Это была крупная, высокая, красивая женщина. Умная, обра­ зованная, циничная, хитрая и спокойная. Они с моей мамой ра­ ботали в «Журналь де Моску», который у нас издавали для Франции. Наталья Власьевна была журналисткой, но в те годы не могла, конечно, писать в едком сатирическом духе, как когда-то ее отец, но взгляды его она унаследовала. Меня, маль­ чика, всегда пугали ее суждения о существующих порядках, о репрессиях, о Сталине, о топорной пропаганде. Когда печать ли­ ковала по поводу присоединения Западной Украины, она заме­ тила: «Чем тут гордиться? С одной стороны на маленькую Поль­ шу наступают немцы, с другой — жмем мы». «Жмем мы?» — удивился я, пионер.

— Нет, как вам нравится? — сказала она однажды, отклады­ вая «Правду». — Очередная брехня: пишут, что вся французская пресса единодушно восторженна в оценке гастролей МХАТа.

Особенно, мол, триумфально проходит «Анна Каренина» — как будто я своими глазами не читала в «Фигаро», что публика тер- пела-терпела, но, увидев, что Анне вместо юного Сережи подсу­ нули в кроватку жирную старушку...

Когда моя мать с отцом разводились, Наташа, как верная на­ персница, переехала к нам и, отвлекая маму от мрачных мыслей, старалась как можно больше занимать ее работой. Они вместе делали очерки, которые потом печатали в «Огоньке». Помню, что мама брала интервью у Валерии Барсовой, Обуховой и Не­ ждановой, а затем готовые очерки посылали со мной к ним на визу в Брюсовский переулок, где жили артисты Большого теат­ ра. Я отвозил, передавал кому-то в передней, а потом приезжал за машинописью с пометками. Самих певиц я не видел, но тре­ петал от одного сознания, что я у них в доме...

К Наталье Власьевне, когда она жила у нас, ходили ее знако­ мые, я помню, что два раза обедали первые Герои Советского Союза Слепнев и Леваневский и мальчишки со всего двора де­ журили у подъезда, чтобы взглянуть на них, легендарных.

Летом 1938 года мы ездили с Наташей на Селигер, жили на турбазе и ходили на пустынный пляж, что был возле дачи Алек­ сея Толстого, — он ей разрешил. Когда мы встречали там его с домочадцами, он с ней обменивался репликами. Раза два-три мы видели с ним Уланову, и Наташа шепотом просила меня не та­ ращить глаза. С туристами мы ходили в байдарочные походы и подходили к островам, где стояли полуразрушенные монастыри, что служило поводом Наталье Власьевне в очередной раз про­ ехаться по каким-то там декретам советской власти и обложить любителей превращать святые места в тюрьмы.

У Наташи был муж, известный штангист Дмитрий Поляков.

Он был так хорош собою, что его носили на щите во время физкультурных парадов на Красной площади. Она от него ушла, но держала при себе. Он часто приходил к нам и молчал. На Селигерской турбазе она сошлась с инструктором физкультуры, как сейчас сказали бы, «качком», кудрявым и веселым, и перед войной у нее родилась девочка Наташа, очень похожая на мать.

К тому времени пути наши как-то разошлись, мы с мамой и она с дочкой жили своей жизнью, иногда переговариваясь по телефону. Я уже работал на Студии, когда в 1955 году мне пере­ дали просьбу Натальи Власьевны прийти к ней. Мне все было недосуг, но узнав, что она умирает... Вместо огромной женщи­ ны, я увидел в постели миниатюрную, сморщенную и улыбаю­ щуюся мне девочку. Наташу съедал рак.

«Васик, я позвала тебя, чтобы проститься. Мои дни сочтены.

Я хотела тебя увидеть. Я очень любила тебя — у меня не было детей и всю материнскую нежность, положенную женщине, я отдавала тебе... Теперь вот есть Наташка, но я ее бросаю на полпути, в четырнадцать лет... Не оставляй ее. Нет, жить она будет с Поляковым, она считает его отцом и он ее любит, но ты ведь знаешь его интеллектуальный потолок... Горько думать, что вдруг она вырастет темной девкой. У тебя ведь другая среда.

Пусть она почаще будет с тобой и мамой... На смерть я смотрю спокойно — ну, еще одна командировка, но я очень мучаюсь.

Я много грешила, но не настолько, чтобы так страдать. Я так кричу от боли, что люди останавливаются под окном».

Я был потрясен.

Недавно в дневнике К.Чуковского за 1922 год я прочел, как он пришел к Власу Дорошевичу и увидел высокую худую его дочь, которая, выйдя из спальни умирающего отца, сказала:

«Скорее бы»... И я вспомнил, как Наталья Власьевна применила к себе это «скорее бы»... Она что-то приняла и тихо умерла во сне. Вечером она сама позвонила Арию Давидовичу, который за­ нимался похоронами в Союзе писателей, и сказала, чтобы он приезжал утром. Так ушла из жизни дочь Власа Дорошевича.

Ее дочь Наташка продолжала жить с Дмитрием Поляковым и с нянькой, но зачастила к нам, подружилась с мамой, мы давали ей читать книги, водили в театр, я брал ее в киноэкспедиции.

Она выглядела старше своих лет, была красивая, улыбчатая и пользовалась большим успехом у мальчиков. В десятом классе она родила девочку Катю — этим и закончилось мое опекунст­ во... Она вышла замуж за своего одноклассника, отца дочки, за­ жила своей взрослой жизнью, и след ее потерялся. В 1974 году я встретил ее в метро — цветущую, белокурую, красивую (всю в отца, о котором она не подозревала), мы очень обрадовались и она приехала к нам. Они с мамой симпатизировали друг дружке, и она рассказала, что разошлась с мужем, вышла за другого, По­ ляков умер, дочка учится, а сама она работает в МВД, в опера­ тивном отделе! (Знала бы Наталья Власьевна... Не этого ли она боялась, когда говорила, что дочь может вырасти «темной дев­ кой»?) Поговорили, повспоминали и снова разошлись. А зимой 1983 года я приезжаю в Вороново для съемки сельского дома культуры. Сыро, холодно, на стенах все эти унылые призывы и диаграммы... Нас направляют к инструктору по работе с молоде­ жью. Какая-то закутанная тетка оборачивается, и я узнаю Ната­ шу. Потухший взгляд, улыбка только от встречи со мной... Ока­ зывается, ее разжаловали из МВД, ибо занялась она там дисси­ дентской деятельностью. Начальник школы МВД(!) и она печа­ тали и распространяли крамолу в самом сердце Министерства внутренних дел! Ее ждал суд, но пока что ее сослали в Вороно­ во, где она непонятно чему инструктировала молодежь.

Меня поразили гены — дочь исповедует то же, что и мать (а если глубже — что и дед.) Взгляды матери и дочери одни и те же, только дочь пошла дальше — время другое. И пока мы хо­ дили по клубу и смотрели какую-то ерунду, а потом в столовке ели гигантские котлеты, я ей сказал, что она — вся в Наталью Власьевну в части критического реализма...

«Вася, расскажите мне о маме, я же ничего о ней не знаю, о чем она думала, какая была?» И в этом унылом обшарпанном клубе я рассказал ей о вольнодумстве матери. Она поразилась:

«Подумайте, я от мамы ничего такого не слышала, я ведь была маленькая. И узнала обо всем только сейчас...« Незадолго до этого на Студии, в объединении, которым я ру­ ководил, сдавали заказную картину про школу МВД. Принимать ее приехал начальник школы, генерал С.М.Крылов. Сняли кар­ тину показушную, в стиле ЦСДФ, а Крылов разгромил ее и по­ требовал показать недостатки школы, чем страшно всех озада­ чил. Следовало кого-то пригвоздить, что-то разоблачить, многое разнести в пух и прах. Как правило, заказные фильмы всегда приукрашивались, и мы удивились такой порядочности со сто­ роны начальства, но режиссер переделал. Через несколько дней звоним: мол, все исправили, ждем генерала смотреть правдивый фильм.

А нам говорят: «Не может он приехать. Застрелился».

— Понимаешь, Вася, Сергей Михайлович покончил с собой, не выдержав. И теперь я одна за все в ответе. Но еще хуже, что я сейчас облучаюсь. Думаю, что до суда дело не дойдет, доста­ точно будет приговора врачей.

Увидев у меня «Неподведенные итоги» Рязанова, попросила дать ей книгу — «Это про меня?» — и нерадостно усмехнулась, так похоже на Наталью Власьевну.

Суд не состоялся — она умерла в сорок два года. Мы были в отъезде и о похоронах не знали. Через месяц позвонила дочка Катя, я спросил про какие-нибудь бумаги из архива Натальи Власьевны, но у нее ничего не оказалось. Сама она работница на фабрике. Так, кажется, кончается «Госпожа Бовари» — дочь Эммы работала на фабрике...

М а р л е н Д и т р и х - н а с ц е н е и д о м а Вот она сходит по трапу и мы впервые видим ее воочию — рас­ стегнутое, модное в те годы двубортное пальто, в руках цветы, приветливая улыбка. Высоко поднятые брови делают ее лицо удивленным. Только что кончился дождь, и она осторожно об­ ходит лужи, обмениваясь любезностями с Тамарой Макаровой, которая ее встречала.

Марлен Дитрих! Отраженная в лужах асфальта, она все равно для меня «Голубой ангел», но вместо крыльев у нее за спиной — мировая слава, сияние голливудских огней, в миллионы застра­ хованные ноги, ослепительные туалеты и «надменно-печальные» шляпы, которыми она поразила нас раз и навсегда еще в сту­ денческие годы, в ледяных просмотровых залах института воен­ ной поры.

Никакой звездности, приветлива с репортерами, которых по- чему-то немного. Единственная кинокамера — наша. Небольшое интервью, полушутливые ответы на вопросы, искренняя и рас­ полагающая улыбка. Красивая женщина, которая ведет себя ес­ тественно и вызывает желание улыбнуться ей в ответ.

Передо мной — расшифрованная фонограмма интервью, ко­ торому не суждено было попасть в киножурнал. Уж очень оно не подходило для правительственной студии!

«Я очень рада, что в Москве, я много читала о России и даже однажды сыграла вашу императрицу Екатерину, о, это было давно. Но мне сказали, что мои фильмы не шли у вас. Не­ ужели это правда? Неужели вы не видели всех этих километров глупых целлулоидных страстей? (смеется). Ну,тогда передо мной трудная задача — понравиться публике тет а тет. Я надеюсь на снисходительность, увы, мои песни не в тех ритмах, я теперь несколько де-моде, и такие брови уже не носят. Но я никогда не шла за модой, я ее создавала...

— Кого вы знаете из русских?

— Я отлично помню Шаляпина, он был красивый и научил меня варить борщ (опять смеется). Сначала я училась готовить, а потом попробовала водку, один из самых здоровых алкоголь­ ных напитков. В конце войны я отпраздновала встречу амери­ канцев с русскими, выпив русской водки. В Голливуде мы встречались с Эйзенштейном — да,да, я и Штернберг. Есть из­ вестная фотография, где мы сняты втроем. И я любила слушать Вертинского. Даже хотела, чтобы он снялся со мною, но ничего не вышло, так как он пел свои песенки по-русски. Это было давно-давно, до войны. Кого я хочу увидеть в Москве? О, ваше­ го писателя Паустовского, он пишет замечательно. Я потрясена его рассказом «Телеграмма»...

— Что вы будете петь в Москве?

— Тот же репертуар, что в Париже или Токио. Много о любви. Но не только.

— А ваш костюм — правда ли, что его создал специально для вас Диор и что к нему приставлена камеристка? (Вопрос ино­ странной корреспондентки.) (Смеется.) — И да и нет. Платье от Кристиана Диора, но никто к нему не приставлен. Со мной ездит моя костюмерша, которая помогает мне за кулисами. Для меня платье на сцене означает очень многое — я не доверяю женщине, которая рав­ нодушна к одежде, — наверняка, это женщина с прошлым. Я — ваша современница и надеюсь, что платье вам понравится, оно очень скромное — кусочек тюля и много бриллиантов». (Здесь смеются все..)» Ее концерт оставил впечатление неизгладимое. Представьте себе довольно провинциальную сцену (Театр киноактера), какие- то нелепые выступления фокусника и ксилофониста (антураж Москонцерта) — тоска смертная. И вот объявляют ее. Под му­ зыку она медленно выходит из левой кулисы, чарующе красивая, в белом пышном песцовом «sortie-de-bal» с треном и, отвечая на овацию публики, склоняется в долгом поясном поклоне.

Первый номер — «Джонни», любовное танго. Оркестр играет вступление, она, наклонив голову, слушает и вдруг, с первым же словом поднимает руки, песцовая накидка мгновенно падает к ногам, и Марлен Дитрих предстает перед нами в сверкающем платье. Она поет, возвышаясь в этом белом облаке, но первый куплет никто не слышит — такие стоят аплодисменты.

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.