WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 |
-- [ Страница 1 ] --

Василий Катанян ПАРАДЖАНОВ Цена вечного праздника Книга отпечатана в количестве 5000 экземпляров, из коих:

50 именных, в бархатных инкрустированных, ручной работы, переплётах с владельческой надписью, с тремя дополнительными иллюстрациями;

100 нумерованных, в бархатных переплетах, с двумя дополнительными иллюстрациями.

Тайная вечеря Из серии «Несколько эпизодов из жизни Джоконды» 1988. Коллаж.

Картон, бумага, металл, стекло, ткань, раковины, пластмасса, перо.

43 58 (с рамой) Василий Катанян Москва «Четыре искусства» 1994 ББК 85.143(2)7 4903020000 - 03 К ISBN 5-7235-1218-8 К29 7ОД(03) - 94 Художник В. Е. Валериус Фотограф И. А. Пальмин (цветная съёмка) В книге использованы чёрно-белые снимки Ю. М. Мечитова Редактор М. З. Долинский Художественный редактор Л. А. Комарова Вёрстка и компьютерная обработка изображений Н. Ю. Панкевича © В. В. Катанян, текст, 1994 © В. Е. Валериус, оформление, © Музей С. И. Параджанова в Ереване, © Частное собрание И. Ю. Генс и В. В. Катаняна, © «Четыре искусства», состав, Серёжа, или Страсти по Параджанову "Начало было так далёко..."

Потёртый коврик — театр "... виноват в том, что свободен" "Живым воскреснуть труднее" "Он делает искусство из всего" Ослик, зонтик и Антиной "Тюрьма его не хочет, но он хочет в тюрьму" "Мною всю жизнь движет зависть" "Зритель часто покидает меня во время просмотра" "Нужно ли удивлять? В искусстве — безусловно!" Киночиновники были не хуже императрицы Невстречи Маэстро Откровение, или Фантазии неукротимого художника Серёжа или Страсти по Параджанову Посвящается памяти моей матери, Галины Дмитриевны Катанян «Начало было так далёко...» Однажды оператор Александр Антипенко сказал о Сергее Параджанове: «За ним хотелось ходить и записывать. И жаль, что это никому ни разу не пришло в голову».

Это не так — мне пришло. Все годы нашего знакомства я вёл более или менее регулярные дневниковые записи о встречах с ним, о его делах и разговорах, причудах и «мо». Я храню все его письма, рецензии, интервью и эссе о нём — чужие и свои. Часто его фотографировал, записывал на «маг», один раз снял на видео. И сегодня, когда его нет, мне достаточно открыть папку с надписью «СЕРЁЖА», чтобы воскресить многое, уже ставшее историей. (Кстати, увидев надпись, он велел последнюю букву переписать вверх тормашками и не успокоился, пока я её не перевернул.) Как-то Андрей Тарковский заметил, что «в конце концов после нас останутся только наши фильмы, которые будут давать право нашим потомкам судить о нас самих». С Параджановым, думаю, дело будет обстоять несколько иначе. О нём станут судить не только по его картинам. Он был гений сумасбродных выдумок, и во многом жизнь его — это действительность, рождённая в его же воображении. Творчество Параджанова в немалой степени состоит из самосотворения живой легенды вокруг себя, из всех этих рассказов, историй, розыгрышей, интервью и мистификаций, которыми были облучены все, кто с ним соприкасался. Всё это — неотъемлемая часть его судьбы, сверкающей и трагической.

Случилось так, что за долгие годы общения с ним я ни разу не был у него на съёмках.

Поэтому я приведу здесь воспоминания людей, знавших Параджанова по работе, и напишу со слов родных и друзей о тех сторонах его жизни, свидетелем которых я не был.

Мы никогда не обращались друг к другу по имени-отчеству, и, думаю, меня не обвинят в амикошонстве, если я буду называть его просто — Серёжа.

Мы с ним учились в одни годы, но он был младше на курс, и по ВГИКу я его не помню, хотя слышал фамилию Параджанова, потому что вокруг него постоянно были шумные истории. Первая жена Серёжи, красавица-татарка, работала продавщицей в Мосторге. Её звали Ничар Карымова. За то, что она вышла замуж за иноверца, родители бросили её под поезд (за неё был уже получен калым от военного, татарина). Вот такая была драма, об этом судачили студенты, и Серёжа потом это подтвердил. Уже в восьмидесятых годах он ездил на кладбище, искал могилу и не нашёл, вернулся грустный.

А познакомился я с ним в 1953 году, когда приехал в командировку в Киев, где он работал. Мне что-то поручили ему передать, я созвонился с ним и сижу жду его в холле гостиницы «Театральная». Не знаю почему, но когда я слышал в институте фамилию Параджанова, то думал, что это Марлен Хуциев, и когда раскланивался на бегу с Марленом, то думал, что это Серёжа. Вот такое смещение.

Поэтому сижу я в холле гостиницы и жду Параджанова, но с лицом Хуциева. Входит Серёжа, кивает мне, я с недоумением отвечаю и отворачиваюсь. Он в смущении садится поодаль, и когда мы встречаемся глазами, то улыбается мне. Я же сижу букой и злюсь на Параджанова, что он опаздывает. Наконец он подходит: «А вы не меня ждёте?» — «Нет».

— «Но вы же Катанян? А я Параджанов».

Мы сразу подружились. В день моего рождения я угощал в ресторане обедом Серёжу, Алова и Наумова, потом все поднялись ко мне в номер, и Серёжа, не сходя с места, в зелёных шерстяных носках станцевал нам вариацию Пана из «Вальпургиевой ночи», чем страшно меня удивил. Я тогда не знал, что он до Института кинематографии учился в Тбилисском хореографическом училище, которое не закончил, как, впрочем, и железнодорожный институт («Страшно подумать, сколько было бы крушений, окончи я его…»).

В Киеве он жил в общежитии студии (теперь им. Довженко) в одной комнате с Аловым, Наумовым и Чухраем;

всем им впоследствии суждено было прославиться.

Однажды, когда я у них засиделся, а денег на такси, конечно, ни у кого не было, Серёжа уложил меня на свою кровать, а сам ушёл ночевать куда-то. Утром выяснилось, что он спал на столе в Красном уголке, укрывшись знаменем. Это было так на него похоже — гостеприимство, доброта, бескорыстие. Он мне подарил кованый чугунный подсвечник, некогда принадлежавший Богдану Хмельницкому. Так сказал Серёжа, и я принял это за чистую монету. А в действительности он был из реквизита одноимённого фильма Игоря Савченко. Подсвечник мне очень понравился, он переезжал со мной с квартиры на квартиру и теперь живёт в редакции студии, где я работал.

В 1951 году Параджанов получил диплом кинорежиссёра В январе 1956 года он приехал в Москву с молодой женой Светланой Увидев Суренчика, все решили, что начался карнавал В январе 1956 года он приехал в Москву с молодой женой Светланой. Это была застенчивая хохлушка, прелестная, вся какая-то светящаяся. Она была (и осталась) красавицей — достаточно взглянуть на её портреты, которые Серёжа не уставал делать до конца своей жизни, — фотографии, холсты, коллажи… Её отец И. Е. Щербатюк работал представителем УССР при нашем посольстве в Канаде, и Светлана два года прожила в Оттаве. Она была элегантна, говорила по английски. Умная и добрая женщина, она преданно любила Серёжу, жалела его и ценила, с первых дней поняв его талант и неординарность.

Я был у них в гостях в Киеве, в комнате, которую ему наконец дали от студии. Об этом я узнал из его «письма»: он вложил в конверт объявление, которое сорвал в подъезде:

«Список злостных неплательщиков:

1. Параджанов С. И.

Домоуправление».

Они жили своим хозяйством славно, но не всегда согласно. Невозможно было постоянно играть, как того требовал Серёжа: котлеты следовало укладывать на блюдо не так, а эдак, яблоко чистить только таким макаром, чашку ставить не туда, а сюда… Даже из Светланы он делал модель или часть обстановки — как угодно. То пересаживал её к окну, то против света, то накидывал на неё шаль, то вплетал жемчуга в волосы. Ласково улыбаясь, она до поры до времени всё безропотно терпела, но я уставал даже смотреть на эти бесконечные мизансцены.

Потом родился сын — красивый белокурый мальчик, в маму. Оба его обожали.

Суренчик жил со Светланой в Киеве. Скромный, улыбчивый, спокойный — правда, я видел главным образом его фотографии… В те дни, когда Серёжа до него дорывался, он начинал режиссировать его поведение и наряжать, наряжать. Цилиндр, жабо, камзол...

«Когда Суренчик вышел на проспект Руставели, то все решили, что начался карнавал!» В 1961 году Светлана ушла от него. Их брак не сложился, я уверен, из-за характера Серёжи. Они остались в дружеских отношениях и продолжали видеться. В его чёрные годы, которых было предостаточно, она показала себя очень достойно, подчас для этого требовалось известное мужество.

Светлана должна была сниматься в «Исповеди» Светлана — женщина его жизни. Находясь вдали, он всегда думал о ней, как мог заботился;

пребывая в стрессах, постоянно искал у неё помощи. В своём творчестве он многократно возвращался к образу Светланы. Сколько раз мы узнавали её на фотомонтажах, коллажах и рисунках! Она должна была появиться в его «Исповеди»:

«Я привез Её издалека… По утрам Она расчесывала свои золотые волосы, а я, разбуженный и сонный, еле различал её контуры в первых лучах солнца… Потом Она садилась за рояль, небрежно сняв с пальца золотой обруч, в котором символ верности и мои долги, и пела “Аве Марию”».

Часто приезжая в Киев, я всегда с ним виделся. Время покрывает туманом воспоминания — чем дальше, тем туман гуще, и если дневниковые даты не уточняют события, то встречи сливаются в непрерывную киноленту. Хотя жил он в Киеве трудно и сложно, но я запомнил его с блестящими глазами, весёлым, ярким, полным бесконечных выдумок.

…Вот он показывает мне город и заводит меня в пещеры Киево-Печерской лавры, затевает там длинный разговор с монахом на плохом украинском языке, а когда мы выбираемся на свет Божий, радостно сообщает, что договорился, и нас принимают послушниками в какую-то обитель.

…Вот он на базаре ругает меня, что я купил помидоры не у того, у кого надо.

— А у кого надо?

— Вон у того попа-расстриги. Посмотри, какой он красивый, надо купить у него!

Подходим. Выясняется, что это не поп-расстрига, как хотелось Серёже, а волосатый коновал, и помидоры у него никудышные, и глаз слегка косит — словом, полное фиаско.

…Вот мы идём домой к Тарапуньке и несём ему свистульку, так как у него народился сын. И хотя Серёжу не ждали, но очень ему рады. Он вообще возбуждался от известия, что у кого-то появился ребёнок. Детей любил, но, клевеща на себя, утверждал, что «лишь чужих и на два часа». Очень любил Суренчика, своих племянников, сыновей Тарковского и Любимова, вообще окружающую ребятню. Недаром дети у него во дворе играли «в Параджанова»!

…Вот мы идём втроём по Подолу: Серёжа, моя московская приятельница Светлана и я. На Светлане нарядный французский платок. Серёже очень понравился и цвет его, и рисунок, тогда такие вещи были в новинку.

— Ну, если вам так нравится мой платок, я могу им поделиться с вашей женой.

— Каким образом?

— Придём домой, разрежем его по диагонали, и получатся две треугольные косынки, платок ведь большой.

— Вы серьёзно говорите?

— Абсолютно.

Чего тут ждать, пока придём домой? Серёжа тут же остановился у раскрытого окна, за которым у плиты хозяйничала толстая распаренная тётка:

— Мадам, у вас есть ножницы?

— Чего?

— Я разве тихо говорю?

Женщина протянула ему ножницы, как будто так и надо. Серёжа снял со Светланы платок, с нашей помощью разрезал его на две половины, бережно сложил свою косынку, отдал ножницы, и мы пошли дальше как ни в чём не бывало.

На исходе зимы 1972 года Серёжа сказал, что завтра мы пойдём на барахолку: там можно встретить самые неожиданные и крайне необходимые вещи.

— Например?

— Чайницы! (Он тогда увлекался чайницами.) — Ну, мне они не нужны. Я мечтаю о тулупе, у меня нет зимнего пальто, а тулупы теплы и нынче в моде. Я бы купил и себе и жене.

— Я это вам с Инной устрою в две минуты. У меня знакомые в деревне, и по моим эскизам они сошьют дублёнки и вышьют их бисером, украсят сутажом, как я им нарисую.

Сказано — сделано! Бумаги под рукой не оказалось, он схватил французский журнальчик “Brves Nouvelles de France”, на чистых местах моментально набросал несколько моделей и назначил цену. Я только рот разевал.

На барахолке он подолгу стоял перед китчевыми клеёнчатыми ковриками с русалками и лебедями, беседовал с продавцами по-украински, торговался, не покупая, и всё подбивал меня приобрести эту «потрясающую красоту». Никаких тулупов не было, мне надоело, я замёрз и звал его уехать.

«Хождение за покупками — монолог», — отшил он меня. Я часто вспоминаю это меткое выражение. Действительно, один ищет одно, другой — другое и томится, пока спутник рассматривает что-то, на что тебе наплевать… На сей раз дело закончилось покупкой за гроши чайницы старого стекла, и мы ушли только тогда, когда Серёжа убедился, что больше ничего интересного нет, и тоже окоченел.

Серёжа быстро набросал эскизы, не забыв указать цену Никаких тулупов он мне не устроил ни «в две минуты», ни в два года. Зато остались у меня его чудесные фантазии на страницах французского еженедельника. Узнав однажды, что у нас стоит письменный стол «жакоб», Серёжа решил подарить мне шесть стульев и два кресла того же стиля, чтоб был полный гарнитур. Ни более ни менее. Оглянувшись и ничего этого не обнаружив в комнате, я подумал с облегчением: «А, пусть себе болтает.

Мне это абсолютно не нужно, некуда ставить, да и как можно принимать такой дорогой подарок? Слава Богу, очередная фантазия». Но не тут-то было. «Они стоят у моих знакомых, я им обставил квартиру, а «жакоб» им не подходит, и я отдам его тебе». Через пару дней он повёз меня в новую пятиэтажку, хозяев не было, но Серёжа открыл дверь своим ключом. Квартира была им обставлена в народном стиле: керосиновые лампы, иконы, рушники, сундуки, бумажные цветы и тому подобное. В спальне Серёжа возмутился, что хозяева что-то сделали по-своему, он переставил комод и снял со стены семейную фотографию. На кухне достал из буфета вино и бокалы, пошарил в холодильнике, красиво накрыл стол и принялся меня потчевать. Я же чувствовал себя домушником.

От шести стульев я отбрыкался, а кресел, к счастью, не оказалось — хоть немного, да присочинил Серёжа. Но всё же один стул он велел забрать в подарок Инне, а себе прихватил второй. (Серёжа играл роль Остапа Бендера, я — Кисы Воробьянинова.) Ничего не убрав со стола, мы спустились вниз. «Что подумают хозяева, когда вернутся?

— спросил я в крайнем смущении. — Верно, решат, что была нормальная кража». — «Да нет, они привыкши», — ответил Серёжа, ничтоже сумняшеся.

А стул очень подошёл к столу, за которым Инна работает.

По возвращении в Москву я записал в дневнике: «11 марта 1972. В Киеве останавливался у Параджанова, который всё такой же, но возведённый в квадрат. Должен был делать картину “Интермеццо”, запустился, собирал материал, был весь в эпохе декаданса. Тут его пригласил Шелест, первый секретарь компартии Украины, и попросил отложить “Интермеццо”, так как Украине очень нужна картина о хлебе. Мол, не возьмётся ли Параджанов снять нечто эпическое в масштабе Довженко? Украину он любит и сможет сделать на этом материале что-то в своём стиле. Они долго беседовали, расстались друзьями, Сергей согласился. Я видел даже какие-то фотопробы. Вскоре Шелесту положили на стол стенограмму выступления Параджанова перед студентами в Минске, где он наговорил массу глупостей вообще и про Шелеста в частности. Сказал, что он “согласился делать про хлеб, чтобы от него отстали, а на самом деле он будет делать совсем другое”. Ему закрыли и “Хлеб”, и “Интермеццо”.

Апеллировать к министру кинематографии СССР Романову бесполезно, так как в этом злополучном выступлении он наподдал и ему и его заместителю Баскакову — словом, времени не терял. Положение безвыходное, хочет уехать в Тбилиси, но что будет на самом деле?

Он полон замыслов и идей, которые его захлёстывают, но реализовать ничего не может. Удивительно, как он сумел поставить «Тени», эту ни на что не похожую картину.

Даже если он ничего не сделает больше, то всё равно останется в истории кино.

Дома у него музейной красоты вещи. Письмо Феллини, полное комплиментов, вставлено в золотую рамку, украшено павлиньим пером и засушенными незабудками. Оно начинается словами «Мой дорогой Серж!» Рядом висит письмо Анджея Вайды, который обращается к нему так: «Уважаемый коллега и Учитель!» Персонажи несостоявшегося «Интермеццо» У изголовья кровати горит каретный фонарь. На потолке висит изящный золочёный стул вниз дном, чтобы все могли прочесть: «Из гарнитура Его Императорского Величества Николая Второго». Не родной ли брат «подсвечника Богдана Хмельницкого»?

В воскресенье я застал его сидящим перед старой картиной украинского мастера: в хате, полной бытовых подробностей, беседовали гуцулы. Он неотрывно смотрел на полотно, пока не стемнело. «Это потрясающе, — сказал он, очнувшись. — Но у меня нет денег, чтобы её купить».

С деньгами действительно катастрофа. Серёжа в простое, и ему не платят ни копейки.

Гости приносят еду, но сами её и съедают. Я же — богатый столичный режиссёр! — получаю аж 2 рубля 60 копеек суточных! Утром дал ему денег, чтобы он купил на завтрак хлеба, масла и сосисок. Ничего этого он, конечно, не купил, а принёс банку оливок.

— Господи помилуй, зачем нам оливки, когда нет хлеба?

— Да ты посмотри, как это красиво!

И он поднёс банку к окну, в которое било зимнее солнце. В его лучах, на просвет, это действительно было красиво.

Весь он в этом — не хлебом единым. Серёжу немного подкармливают в «Вареничной», что открылась на первом этаже его дома. Он сделал там фреску: взял несколько разноцветных керамических плиток и, отламывая от них плоскогубцами кусочки и нанося на стену раствор цемента, сочинил пёструю толпу испанских танцовщиц в окружении гитаристов. Мы зашли туда поесть, его встретили, как короля, а он тут же:

«Видите этого черноусого? (Это я.) Так вот, я с него делал того испанца с бубном.

Узнаёте? Он из Барселоны, ни слова не понимает по-русски, поэтому дайте нам двойные порции!» Все в восторге и денег с нас не берут».

У меня сохранилось несколько вещей, связанных с Киевом.

«Мадонна», темпера, присланная мне в честь рождения Суренчика.

Бумажная салфетка, на которой он набросал в ресторане мой профиль, пока мы ждали жаркое в глиняных горшочках. Надпись: «В ожидании горшка. Киев, 1972».

Бланк его картины «Интермеццо», которая отцвела, не успевши расцвесть. После выхода из лагеря он увидел этот листок у меня и тут же поставил отпечаток пальца и нарисовал колючую проволоку, разрезанную ножницами, символ освобождения.

Старинные каретные часы. Пять лет тому назад они безнадёжно остановились. И вдруг после смерти Серёжи сами собой пошли!

Я видел его фильмы украинского периода — сегодня прочно забытые, о которых мне с ним не хотелось говорить, как, впрочем, и ему со мной о белиберде, которую я снимал в то время в Киеве про барабанные пионерские будни. Никто сейчас уже не помнит ни его «Первого парня» (1959), ни «Украинскую рапсодию» (1961), ни «Цветка на камне» (1962).

Эти картины давали ему с семьёй возможность не умереть с голоду. Правда, в «Цветке на камне» три-четыре куска останавливали внимание, и, как я теперь понимаю, это были робкие, интуитивные попытки отыскать свой стиль и почерк… Но вот в 1965 году наши блеклые экраны взорвали «Тени забытых предков». Картина произвела сенсацию, и впервые имя Параджанова появилось в прессе.

«Ярко одарённый, безудержно темпераментный Сергей Параджанов, изнывающий от стихии своей неукротимой фантазии, проявил наконец свою режиссёрскую индивидуальность» («Советская культура»).

«Бывает так, что люди, жившие совсем в другое время, имевшие отличную от нас систему взглядов и представлений о мире, вдруг делаются нам близки, начинают волновать нас, и мы разделяем их радость и горе. Это чудо совершает искусство. Как бы ни были далеки от нас события и люди, их обычаи, нравы, прикоснись ко всему этому истинный художник — и мы поверим ему, поймём его героев, нам откроются их сердца, скрытые под чуждыми одеждами, мы разделим их мысли, хоть и высказанные на чужом языке» («Искусство кино»).

«Интересный, талантливый фильм. Кинематограф торжествует здесь во всём — его выразительная сила нашла чудесное воплощение. Но здесь торжествует и литература — она не погибла под грузом буйной зрелищности, напротив — вдохновила и осветила пламенем мысли. И потому здесь торжествует Искусство» («Вечерний Киев»).

«Бывают такие фильмы, которые нарезаются в память. Этот фильм не похож на другие, он исключителен: поэма, опера, документ, легенда. Это могли бы сделать Флаэрти, Довженко, Шекспир, Босх иди Шагал. Потрясающая картина, поразительное зрелище жизни народа, всё ещё связанного со старыми обычаями. Фильм называется «Огненные кони» («Тени забытых предков». — В. К.), он выходит на экраны Парижа. Не пропустите его!» («Юманите»).

«Этот полный драматических ситуаций, красочных костюмов фильм о любви уносит нас далеко от Советской России в Россию классическую» («Фигаро»).

«Фильм Параджанова похож, скорее, на сон, насыщенный и лирический, сложный и интересный и… достаточно скучный» («Нувель литтерер»).

«Тщательный анализ фильма позволяет сделать вывод, что Параджанов создал великолепную поэму в стиле барокко, которую будут очень хвалить или очень ругать («Экспресс»).

В 1966 году под Косовом, что на Украине, я увидел скалы, словно выкрашенные синькой. Осенью, среди листвы, это выглядело необыкновенно. Почему вдруг синие?

Никто не знал. А Серёжа воскликнул: «Да это же я их выкрасил для «Теней»! Неужели до сих пор не облезли?» Не облезли. И таким образом Серёжа преобразил ландшафт на долгие годы. Потом уже я прочитал, что и Тарковский выполол все жёлтые цветы с поля, как ему было нужно для цвета, и Антониони красил деревья в серебряный и лиловый...

Серёжа рассказывал, как снимались «Тени»: «Эпизод оплакивания Миколы.

Положили на стол гроб, посадили местных бабушек-плакальщиц. Начали! Бабушки не плачут. В чём дело? «Гроб пустой». Я говорю ассистенту: «Ложись в гроб». Ассистент ложится. Мотор! Начали! Бабушки молчат. В чём дело? «Он молодой». Нашли деда, положили в гроб, бабуси не плачут: «Он чужой». Привезли деда из их деревни, своего, любимого. Положили в гроб. Тут такой плач поднялся, после съёмки остановить не могли.

Нашёл я дедусю, чтобы сыграл народную мелодию для одного эпизода. Он принёс инструмент — дощечка и струна.

— Что играть, весёлое или грустное?

— Играй весёлое.

Дед пропиликал: тинь-тинь-тинь.

— А теперь грустное.

Дед опять: тинь-тинь-тинь.

— Какая же разница?

— Не понял? Тогда вот что. Я сначала буду играть весёлое, потом кивну и сыграю грустное.

Опять: тинь-тинь-тинь. Он кивает. И снова: тинь-тинь-тинь.

— Понял?

— Нет.

— Тогда не снимай кино про Гуцульщину».

Но фильм был снят, мелодия там звучала, и её слышали в кинотеатрах многих стран.

Потёртый коврик — театр В октябре 1981 года мы с женой были в Тбилиси и пришли к Параджанову без предупреждения: телефона у него нет. Дом узнаваем за версту: балкон разрисован красными узорами, а на воротах — огромные дорожные знаки.

«Можно выстроить великолепное театральное здание, заказать художнику декорации, композитору — музыку, набрать большой штат сотрудников — и всё-таки это ещё не будет театр. А вот выйдут на площадь два актера, расстелят потёртый коврик, начнут играть пьесу, и, если они талантливы, — это уже театр».

Я всегда вспоминаю эту притчу Немировича-Данченко, поднимаясь по скрипучей лестнице в комнату к Серёже, которая и столовая, и гостиная, и спальня, и, самое главное, его мастерская. Сколько я повидал комфортабельных просторных студий художников и скульпторов, чьи работы оставляли меня совершенно равнодушным! Здесь же я встречаю «потёртый коврик — театр». Начиная с лампы над столом, которая каждый день преображается до неузнаваемости. То это скелет старого зонта, разукрашенный бусами, свечами и лентами. То метла из позолоченных прутьев, и, вглядываясь, я обнаруживаю среди них совок и щётку, которыми сметают мусор со стола… То это керосиновая лампа, вокруг которой трепещут бабочки, сверкая крылышками из толчёных перламутровых пуговиц… В комнате нет ни сантиметра, не обыгранного хозяином В комнате, на террасе и галерее, типичных для старого Тбилиси, нет ни сантиметра, им не обыгранного. На стенах фрески и коллажи. Кастрюли, сковородки и тазы тоже пущены в дело и образуют композицию, которую я не в силах описать. Над вашей головой на невидимой леске летит птица, по дороге «снося» яйцо — тоже на невидимой леске. На потолке комнаты укреплена клеёнка «Пир в колхозе», расписанная Серёжей в стиле ВДНХ, оттуда свисают яблоки и виноград из ёлочных украшений. Правда, «панно» носит утилитарный характер, защищая кровать хозяина от осыпающейся штукатурки. Всё сделано из отбросов, клочков, кусков и обломков, но всё высокохудожественно.

Когда б вы знали, из какого сора Растут стихи, не ведая стыда… Ахматова сказала это и про коллажи Параджанова.

Мы сидим за обеденным столом, замечательно инкрустированным лоскутами кожи, парчи и монетами. Сверху, чтобы можно было пить-есть, стелется прозрачный полиэтилен. Инкрустированы и ветхие венские стулья. Один из них называется «В честь Черчилля» и украшен ещё бахромой с кистями. Каждая вещь достойна любого художественного музея.

Серёжа только что вернулся со Львовщины, где, по его рассказам, жил в настоящих замках, спал на кардинальских ложах с балдахинами и общался с какими-то ксендзами.

Ездил он, чтобы привезти всякую всячину. Какую и для чего? А вообще. Он любит красивые вещи и привозит их всем, кто его просит. Ему дают деньги, чтобы он купил что либо интересное — посуду, лампу, коврик, бусы, а то и просто туфли или кашне — на его вкус. И он всем привозит, ему доставляет удовольствие разыскивать, торговаться, покупать, держать в руках… Бывает и так, что купит что-либо себе, не может удержаться, а потом долго старается подарить эту вещь. На сей раз он зачем-то привёз чёрное шёлковое платье тридцатых годов — ретро! Всем женщинам, которые у него появлялись на галерее (имя им — легион), он стремился его презентовать. Они с ажиотажем пытались напялить его на себя, но тщетно: оно было всем мало. Всё же одна худышка втиснулась и в нём оказалась красавицей. Серёжа обрадовался, словно гора свалилась с плеч. Девица же, пока не передумали, тут же улетучилась, расточая воздушные поцелуи. Денег, разумеется, никаких. «Почему ты должен дарить ей платье, когда сам сидишь без денег?

Ведь ты же его купил!» — «Потому что оно ей идёт!» И ещё он привёз подлинный шляхетский кафтан — бархат болотного цвета расшит шёлковыми цветами. Красиво, все примеряют, но опять мало, хоть плачь! К счастью, пришли дети, и на одну девочку налезло: кафтан оказался детский. Радости не было предела, и девочка побежала домой в бесценном, музейной работы костюме. А чёрную шляпу-канотье с вуалеткой Серёжа пытался подарить всем подряд, но дело кончилось тем, что надел её на лампу вместо абажура и до поры до времени успокоился.

Каждый день мы заставали у него буквально толпу. Я не знаю другого дома, который пропускал бы сквозь себя такое количество народу: приятелей, поклонников, друзей, учеников, последователей, сторонников, знакомых, знакомых его знакомых, вовсе незнакомых, любопытствующих, доброжелателей и врагов — всех возрастов. Например, хрупкому «мсье Левану» давно за восемьдесят, но он здесь частый гость. «Наверно, сегодня нет ветра, раз вас не сдуло по дороге», — участливо встречает его Серёжа… Параджанову нужна аудитория, перед которой он может фантазировать, представлять и творить монологи. Его распирает, из него брызжет творчество. В его образной и всегда остроумной речи полно фантазии и брехни для красного словца, ради которого, как говорится, не жаль и родного отца. Не знаю, как насчёт отца, но себя Сергей явно не жалеет: он рассказывает о себе такие байки, такие небылицы, так всё поворачивает, что у слушателей замирает душа и глаза вылезают на лоб. Новички всё принимают за чистую монету, а люди, знающие его, сильно фильтруют эти легенды. Он сплошь и рядом ложно на себя доносит, громко рассказывая всевозможные страсти — несуществующие и жуткие. Как известно, «дыра в ушах не у всех сквозная, иному может запасть». И западало — к несчастью для Параджанова… Как-то он нам пожаловался, что никак не может побыть один хотя бы полдня. Ему нужно закончить коллаж, он уже всё собрал, но оформить нет возможности, так как беспрерывно толпится народ. Телефона у него нет, и он ни от кого не защищён. Однажды мы решили пообедать втроём, поговорить без посторонних. Пришлось запереть дверь, закрыть занавески (днём!), затаиться, ведь в окно можно запросто заглянуть с галереи.

Кстати, соседи и заглядывают по дороге в уборную. Зимой его комната ещё и кухня. Вода в кувшине, таз, электроплитка. Хозяйство он ведёт через пень колоду, хотя готовить умеет отлично. Рядом есть нормальная кухня, но сестра не впускает его туда, ибо он и там тоже режиссирует и всё переворачивает вверх дном — в данном случае буквально. Время от времени кто-нибудь приносит съестное. Однажды позвал нас:

— Приходите, будем есть чанахи. Огромная кастрюля!

— Когда ты успел сготовить?

— Да нет, это прислал один миллионер!

Что за миллионер? Почему прислал? Серёжа пожимает плечами. Но чанахи оказались отличные.

В другой раз соседка принесла тарелку с варёным мясом и картофелем. Серёжа царственным жестом отослал еду обратно. Снова принесли ту же тарелку, но украшенную зеленью, а сверху воткнули… розу! «Это другое дело». И Серёжа милостиво и благодарно принял теперь уже «6людо».

Серёжа утверждал, что дьякон Георгий больше похож на Мефистофеля, чем на священника. В центре В. Катанян Как-то под вечер мы втроём мирно листали пухлые старые альбомы в бархатных переплётах. Серёжа обожал вклеивать в них семейные фотографии. Он подробно объяснял нам, кто кому деверь, а кто шурин, как вдруг на галерее раздался топот. Большая компания — мама, тёти, дети — пришла праздновать чьё-то рождение почему-то к нему и принесла гигантский пошлый торт. Серёжа что-то крикнул с балкона, и со двора стали подниматься чумазые дети с тарелками. Серёжа каждому давал кусок торта и подзатыльник, а счастливчик, урча, уходил. Одного, семилетнего, он задержал, тот глотал слюни, а Серёжа рассказывал: «Вы думаете это ребенок? Ничего подобного. Ему 22 года, он форточник. Ему дают специальные таблетки, чтобы он не рос. На вид он маленький, а на самом деле дылда. Его суют в форточку, он влезает в квартиру, душит собак и открывает дверь ворам…» Мальчик, не зная русского, согласно кивал, лишь бы поскорее отпустили с тортом. Когда у Параджанова заводилось хоть три рубля, он тут же устраивал пир и угощал всех, кто подворачивался. Есть в одиночестве он не умел, ему было неинтересно просто сидеть за столом и пить чай. Ему требовались игра, действо, искусство. Не потому ли он стремился и сам преобразиться и переодеть других?

Однажды мы застали его в бархатном балахоне с аппликациями и в берете с кистями — по его эскизу это осуществила одна поклонница. На меня надели белую хламиду ксендза с кружевами, а Инну укутали в восточную шаль. Некая дама сидела в вышеупомянутом чёрном платье времён молодой Марлен Дитрих, и Серёжа был в восторге, что всё не как у людей. Мы тоже. И никто вновь пришедший ничему не удивлялся. Из моего дневника:

«11 октября 1981. При всём его провинциализме — а провинциального у него много — он обладает абсолютным вкусом в искусстве, и я убеждён в его гениальности. Он отмечает вещи, которых не замечают другие, и не смотрит в сторону общепризнанного.

Его замечания снайперские. Ему достаточно взглянуть на что-то, чтобы сейчас же взыграть, придумать, улучшить сделать выразительнее. Например, 10 октября мы были в кукольном театре, который открыли в старой части Тбилиси. Всё сделано в стиле конца века: бра, кокетливые стулья, стены обиты штофом. Сбоку две неглубокие ниши, сесть там нельзя, и непонятно — то ли это ложи, то ли заделанные окна. Серёжа на другой день пришёл, положил на барьер перламутровый бинокль, полураскрытый веер и одну дамскую перчатку — сразу получилась ложа. И от этого заиграл весь небольшой зал. А Сергей, сделав своё дело, повернулся и ушёл, чтобы больше об этом и не вспоминать.

Так он раздаёт свои идеи, рассыпает блёстки выдумок налево и направо.

Ходить с ним по Тбилиси — удовольствие исключительное. Он показал нам не старый город, реставрированный и во многом показушный, а некогда богатые кварталы, выстроенные в начале века. Он завёл нас в подъезд и показал грязные, но всё же необыкновенно красивые окна. А в другом занюханном парадном — чудом сохранившийся фонарь и роспись на потолке. Тбилисские двери с чугунными узорами — сами по себе статья особая, но Серёжа знал такие, что мы перед ними замирали в восторге.

15 октября 1981. Сегодня зашли в чью-то старую квартиру, Серёжа показал нам жилые комнаты со старомодными обоями. Хозяева были нам рады, потому что мы его друзья. Неожиданно выяснилось, что в этой квартире какой-то студент снимает короткометражку. Серёжа строго допросил его — кто он и откуда, выяснил сюжет и тут же всё перепоставил: стол туда, «Зингер» сюда, актёра уложил на диван, а пожилую хозяйку поставил в задумчивости перед фикусом. Студент был страшно рад, кадр сняли, и мы ушли.

На Плехановском он остановил нас в самом неожиданном месте, посреди мостовой, только потому, что оттуда открылся интересный вид, и улица приняла волшебные очертания… Я много раз бывал в Тбилиси, но увидел его по-настоящему только с Серёжей.

Позавчера он повёл нас к художнице Гаяне Хачатурян, его протеже. Мы встретили её на улице, она шла с пустой авоськой в пустой магазин. Увидев Серёжу, тут же повернула обратно, привела нас в свою убогую комнату-мастерскую и показала те картины, которые велел Сергей. Мы увидели живопись поразительную, от которой не могли оторваться.

Вообще-то Хачатурян признали официально только в последнее время, но Серёжа ее открыл давно. Гаяне твердила, что «если бы не Сергей Иосифович, то я ничего не смогла бы, он мне помогает, я его очень слушаюсь». Серёжа сидел важный. Сегодня её картины стоят тысячи, висят в музеях, но это её не волнует. Она немного не от мира сего и похожа на Новеллу Матвееву. Говорит она басом, любит петь псалмы, но до этого — увы — дело не дошло.

Ходили мы с Серёжей к художнику Микеладзе, про которого он сказал, что это то, что надо, но что его никто не знает. Обычная история. Мы поднялись по каким-то задворкам в квартирку, где нас попросили не разговаривать, так как спит грудной ребёнок. Поэтому на цыпочках, в полном молчании, наступая на горло собственным восклицаниям, мы осмотрели две комнаты, где висели работы Микеладзе и безмятежно спало дитя. Это живопись, комбинированная с коллажем. Замечательно. Некоторые работы на зеркале.

Мы были потрясены. Кое-что Серёжа одобрил, и художник был счастлив. Мы еле оторвались и шёпотом попрощались. Квартира в полуразрушенном доме, всё старое, ветхое, но искусство яркое и молодое После этого мы ничего не хотели смотреть, но Серёжа потащил нас почти силой в дом художника Гоги Месхишвили. (Он вообще любит водить одних своих знакомых в гости к другим.) Здесь мы увидели ухоженный и элегантный дом — красное дерево, ампир, веджвуд, ковры и иконы, прекрасная живопись хозяина, но… лучше всего три коллажа Сергея и сделанная им для хозяйской дочки кукла на тележке продавца зелени. Меня покоряет в его творчестве неожиданность — ну почему вдруг тележка зеленщика? Само слово «зеленщик» теперь забыто, а тут… Дом Месхишвили очень красив, и хозяева радушные, и сервировка элегантная, Серёжу там все обожают и по-настоящему ценят его работы. Но именно здесь я как-то особенно почувствовал его провинциальность — не в творчестве, нет. А в том, как он с восхищением смотрит на обстановку, умиляется хрустальной люстре, обращает внимание на престижность… Вдруг начал строить из себя «светскую тварь», говоря на французский манер «Базиль, Иннес, Аннет, наш визит», надо и не надо — «Мейсен, веджвуд, ампир» и тому подобное. Мы только диву давались… 17 октября 1981. Долго беседовали с Серёжей, но он не хочет говорить о делах. Все его начинания срываются. Сколько их! «Киевские фрески», «Интермеццо», «Демон», «Бахчисарайский фонтан», «Сказки Андерсена», «Исповедь»… Одни расплёскиваются в рассказах, другие закрываются по несуразным причинам, третьи — из-за необычайности замысла, четвёртые перечёркиваются тюрьмой».

«…виноват в том, что свободен» Все, кто знал Сергея Параджанова, помнят, что он сразу, легко и весело сходился с людьми. Правда, иной раз он уже через день забывал о новом знакомстве, в другом же случае это была дружба до гробовой доски. Так было с Лилей Юрьевной Брик и моим отцом Василием Абгаровичем.

Лиля Юрьевна пригласила — через меня — Серёжу к обеду. Она посмотрела в «Повторном» «Тени забытых предков», естественно, поразилась и захотела познакомиться с режиссёром. Я ей часто рассказывал о Серёже, его причудах и вкусах, а тут ещё Шкловский начал с ним работать и был восхищён, о чём не раз говорил Лиле Юрьевне по телефону (они были очень старые и видеться им было трудно).

Короче говоря, идём обедать. Серёжа заехал на рынок и вместо букета купил огромную фиалку в цветочном горшке, я таких больших и не видел. Но разве у него могло быть иначе?

— Как мне обращаться к ней — Лили или Лиля Юрьевна?

— Отец назвал её Лили в честь возлюбленной Гёте. Но Маяковский посвящал ей стихи так: «Тебе, Лиля». Она же подписывается то Лиля, то Лили. Так что решай сам.

Буквально с первых же минут они влюбились друг в друга, начали разговаривать как старые знакомые, много смеялись. Сергей рассматривал картины и всякие разности, не обратив внимания ни на одну книгу, которыми был набит дом. Попутно выяснилось, что он никогда не читал Маяковского. «Ну, не хочет человек — и не читает», — сказала Лиля Юрьевна. Это её ничуть не обидело, а только удивило, что даже в школе он о нём не слышал.

— В школе я плохо учился, — объяснил Серёжа, — так как часто пропускал занятия.

По ночам у нас всё время были обыски, и родители заставляли меня глотать бриллианты, сапфиры, изумруды и кораллы, глотать, глотать… (он показал)… пока милиция поднималась по лестнице. А утром не отпускали в школу, пока из меня не выйдут драгоценности, сажали на горшок сквозь дуршлаг. И мне приходилось пропускать уроки.

Лиля Юрьевна хорошо разбиралась в людях и с первых же минут почувствовала его индивидуальность, а через час поняла, что он живёт в обществе, игнорируя его законы. Ей импонировали его раскованность, юмор, спонтанность и безоглядная щедрость — словом, его очарование. И точное совпадение с её мнением в оценках искусства и каких-то жизненных позиций. «До чего же он не любит ходить в упряжке», — напишет она позднее.

Обед затянулся, часа через два пили чай, потом ужинали. С моим отцом они вспоминали Тбилиси и сразу же нашли общие интересы, даже немного полопотали по армянски, благо оба говорили еле-еле. И всё никак не могли расстаться.

Дня через два снова увиделись. Лиля Юрьевна и отец к этому времени прочли его сценарии «Демон», «Киевские фрески», наброски «Исповеди». Говорили о сценариях.

Параджанов хотел в роли Демона снимать Плисецкую («Представляете, её рыжие волосы и костюмы из серого крепдешина, она в облаках серого крепдешина, чёрные тучи, сверкают молнии — и посреди рыжий демон!»). Серёжа фантазировал, и казалось, что именно он летает в облаках, а мы, как это всегда бывало в таких случаях, зачарованно смотрели на него. Лилю Юрьевну затея восхитила своей неординарностью.

И вот он уже рассказывает, как один известный режиссёр хотел поставить «Кармен» и говорит Серёже: «Представь себе, открывается занавес, на столе сидит Кармен нога на ногу и курит!» — «Какая чепуха, — ответил Сергей. — Лучше пусть она лежит в кровати и ней подходит Хосе, но начинает чихать, и она его отталкивает. Зачем он ей такой, чихающий?» — «Где же так простудился?» — спрашивает режиссёр. — «Да ведь Кармен работает на табачной фабрике, и от неё за версту несёт табаком, он попадает в нос Хосе, и тот чихает, чихает…» Затем Серёжа уехал в Киев. Они ежедневно перезванивались, говорили подолгу, подробно, обменивать подарками. Однажды он прислал с кем-то собственноручно зажаренную индейку, в другой раз — три (!) крестьянских холщовых платья, чудесно расшитых, потом кавказский серебряный пояс — он вообще любил всё, что делалось руками. И вдруг (эти бесконечные «вдруг» там, где Сергей!) его арестовали!

«Он был виноват в том, что свободен», — напишет позднее большой поэт, друг Серёжи Белла Ахмадулина.

За что? Почему? Как же так? Мы все были растеряны, встревожены, убиты… «Арестовали его где-то 17 — 18 декабря 1973 года, — рассказывает Светлана Ивановна. — В это время тяжело болел наш сын Сурен, он лежал в инфекционной больнице с брюшным тифом. Ему тогда было 14 лет, он погибал, и Сергей делал всё для его спасения. Когда Сурену стало получше, Сергей уехал в Москву на похороны художника Ривоша. На панихиде он выступил с речью, я не знаю, о чём он там говорил, но те, кто слышали, были в шоке. Она была остросоциальной направленности… А ещё раньше Сергея пригласили в Минск, он там показывал «Тени», выступал, и это была тоже очень злая речь. Об этих его выступлениях уже знали в КГБ Украины. И уже ходили разговоры об угрозе ареста. Были люди, которые, вероятно, что-то знали, кое-какие слухи просачивались, нагнетались, может быть, специально распространялись. Друзья просили его хотя бы на время покинуть Киев, уехать в Армению снимать свои «Сказки Андерсена», скрыться, не раздражать власти. Но он всегда как-то шёл навстречу опасности. Его подталкивала неведомая сила, может быть, это то, что называют судьбой… Непреодолимое стремление испытать ещё что-то, какой-то очередной трагический виток своей жизни. Бывают такие роковые люди и такие судьбы.

«Святой дворник». Автошарж в письме из зоны Когда Сергей вернулся с похорон, он позвонил моим родителям, спросил о здоровье сына и сказал, что привёз всякие вкусности (Сурен тогда потерял в больнице килограммов). Я тут же перезвонила ему, но уже никто не брал трубку. Потом было занято, потом снова никто не отвечал. Он так переживал болезнь сына, так паниковал, что я не могла представить, что вот приехал отец, привёз икру, ананасный компот, что-то ещё, что Сурен просил, — и не пришёл. В первом часу ночи появился Сурен Шахбазян, оператор, наш большой друг, ныне покойный. Он сказал: «Светлана, не волнуйтесь, случилась большая неприятность — Сергей арестован». И рассказал, как это произошло.

Был у Сергея друг, архитектор Миша Сенин, человек талантливый, с большим вкусом.

Они дружили, хотя часто спорили. Часов в 12 дня к Сергею пришла наша приятельница Оксана Руденко, известный архитектор, и сообщила о самоубийстве Сенина. Это тёмная история… Когда Сергея не было в Киеве, Мишу вызывали в КГБ или УВД, не знаю, и потребовали от него каких-то порочащих Сергея сведений — порочащих в плане моральном, в плане именно той статьи, которая впоследствии и была ему инкриминирована. Видимо, разговор был очень серьёзный, и Сенин, предчувствуя, что его будут заставлять говорить то, чего он не мог себе позволить, перерезал вены.

Сергей был потрясён услышанным. Сенин был вполне нормальным, любящим жизнь творческим человеком. Самоубийство? В этот момент раздался звонок в дверь, вошли представители милиции и предъявили ему ордер на арест. Сергей побледнел. У Оксаны потребовали подписку о неразглашении и выставили её. Сергея увезли в милицейской машине.

Оксана, петляя по городу, заметая следы в страхе, что за нею следят, пришла к Сурену Шахбазяну. А тот, дождавшись темноты, пришёл ко мне.

Что делать? Мы не могли подвести Оксану, которая дала подписку, и решили ждать.

Было ясно, что его арестовали за его речи, за его язык… (Когда ему удалили полипы в горле, Шахбазян пошутил: «Лучше бы тебе кусочек языка отрезали»). Так вот, мы ждали, но и на следующий день сообщения не было, и мы поняли: я ведь жена бывшая, они и не будут мне ничего сообщать. Сын несовершеннолетний, мать и сёстры живут в других городах. Получалось, что у них право никому ничего не сообщать о случившемся. И мы с Шахбазяном решили, что будем разыскивать его, как будто он пропал. Поехали в Управление внутренних дел: «Вы знаете, нас интересует судьба человека, который вернулся из Москвы, но не отвечает на телефонные звонки, и никто не знает, где он.

Может быть, с ним что-нибудь случилось?» — Простите, но мы ничего не знаем.

— Что же нам делать?

— Обратитесь в районное отделение милиции.

А в милиции разыграли фарс: звонили в морг, в «Скорую помощь», спрашивали приметы — вес, сложение, цвет глаз, а по лицам мы видели, что они всё знают, что за нашим передвижением по Киеву уже следят… — Мы рекомендуем вам поехать в угрозыск.

В угрозыске я уже возмутилась: вдруг человеку плохо стало, вдруг у него инсульт, он не может встать, открыть дверь — мы сами откроем дверь, взломаем! Тут сотрудник угрозыска засуетился и заявил, что у нас нет такого права (!), что если мы сломаем замок, то кто его будет вставлять? И заметил, что ему случалось выносить трупы через три месяца после смерти… Моя подруга (в угрозыск мы ходили втроём) решила поехать на квартиру к Сергею.

Она звонила в дверь, но никто не отвечал. Вдруг дверь открылась, и её рывком втянули внутрь. В комнате сидели трое, и ещё одного человека она увидела на кухне. Подруга узнала в нём… Я не назову его фамилию, ибо Параджанов простил его, потом он работал у него ассистентом. Молодой человек привлекательной внешности, с изящными манерами. Он был студентом Театрального института в Киеве, учился на кинофакультете.

Сергей помогал ему писать сценарии. Но тогда этот человек выполнял роль подсадной утки. Это был стукач.

Подруге бросился в глаза страшный беспорядок в квартире: явно шёл обыск. Искали какие-то несметные богатства, всё было перевернуто, простукивалось, взламывались половицы, косо висели картины. Люди были во хмелю, на кухне стояли пустые бутылки из-под вина, которое Сергей привёз в подарок врачам Сурена. Подругу тут же стали допрашивать: кто вы такая, зачем пришли, что вам здесь нужно? Они ей угрожали и взяли с неё подписку о неразглашении. А она — журналистка, показывает им своё удостоверение: «Почему вы при исполнении служебных обязанностей находитесь в нетрезвом состоянии?» Они струсили, начали оправдываться и отпустили её с миром.

Потом я узнала, что они затянули в квартиру таким же образом ещё несколько человек. Мир людей, вхожих в дом Сергея, был очень разношёрстный — и в Тбилиси, и в Киеве. Там бывали и знаменитости — С. Герасимов, Ю. Любимов, М. Плисецкая, С. Бондарчук, Джон Апдайк, Тонино Гуэрра, — и продавец овощной лавки, и дворник соседнего дома. Это была квартира открытых дверей. Какой-то парень — он принёс овощи — тоже попался, его долго допрашивали, даже избили.

Последней инстанцией, куда мы обратились, был КГБ. Нас встретил очень вежливый элегантный человек, внимательно выслушал и сказал: «Простите, мы действительно не имеем сведений о вашем бывшем муже».

Дней через десять на Киностудии имени Довженко было в спешке проведено профсоюзно-партийное собрание, где шельмовали Параджанова, клеймили его и отрекались. Весь город уже знал, что он арестован. Наконец мне позвонили из КГБ:

— Мы хотим поставить вас в известность… — То, о чём вы хотите поставить меня в известность, известно всему Киеву, в том числе и мне.

— Каким образом?

— Это вам виднее.

В первых числах января 1974 года я встретилась со следователем УВД. Он хотел, чтобы я села и что-то написала. Я сказала: «Давайте так — задавайте вопросы, я буду отвечать, а вы записывайте». Когда он мне дал, записав с большим трудом, мои ответы, я машинально начала их править. Я ведь преподаватель русского языка, а там была масса ошибок, иногда по две ошибки в слове. Через некоторое время этот человек позвонил:

— Дело передано другому следователю, по особо важным делам, и в другое ведомство, в прокуратуру.

— Почему?

— Видите ли, мне никогда не приходилось вести дела с подобными обвинениями, я чувствую какой-то дискомфорт.

Так началось моё знакомство со следователем Макашовым. Он предпочитал допрашивать женщин. Вероятно, он думал, что женщины более болтливы или пугливы — и таким образом он сможет напасть на какую-то версию, потому что время от времени статьи, которые инкриминировались Сергею, менялись. То это была статья за взяточничество, то чуть ли не за валютные спекуляции.

Он вызывал Мусю, которая работала в магазине «Сыр» (Сергей прозвал её Виолой, по названию финского сыра). Она человек добрый, мягкий, и Макашов разговаривал с нею особенно безжалостно. Мне она просто не могла повторить слова следователя. Ведь если человеку инкриминируют гомосексуализм, то понятно, какие должны быть детали, чтобы подтвердить это обвинение. Пользуясь её замешательством и стеснением, Макашов по садистски смаковал подробности. Жене Серёжиного друга он говорил: «Чего вы соблазняете меня своими коленками?» Или спрашивал Оксану Руденко (она рано поседела и волосы подсинивала): «Кто это вас окунул в чернильницу?» Когда же он говорил со мной, то старался выяснить интимные подробности моей личной жизни, а допрашивая Сергея, замечал: «Ваша жена, которую вы так любите, она не одна, у неё кто-то есть…» «Его лишили свободы за то, что он был свободен» (Белла Ахмадулина) Он обманывал и Сергея, и нас, намеренно вводил всех в заблуждение, говоря, что ему дадут всего лишь год, а так как он уже полгода под следствием, то практически после суда его освободят. Но параллельно подыскали человека, который дал на суде показания, что явился жертвой насилия. Я не знаю его судьбы, он работал, кажется, в институте кибернетики и был физиком. Его фамилия Воробьёв, я видела его пару раз в доме Сергея.

И ещё я его видела в день рождения Суренчика, 10 ноября. Это очень важно! Сын лежал в больнице, мы созвонились с Сергеем, и он попросил меня передать врачам и нянечкам от него цветы, фрукты и торты. Когда мы встретились, Сергей был не один, а с этим человеком. Высокий, около тридцати лет, крепкий мужчина, который ну никак не мог бы стать жертвой насилия. Адвокат Сергея мне сказал, что Воробьёв утверждает, будто был изнасилован как раз 10 ноября.

— Как? Я же его видела в тот день, был уже вечер, и если бы у человека случилось что-нибудь трагическое, он не выглядел бы так спокойно и весело и, уж конечно, не стал бы помогать насильнику переправлять цветы и фрукты!

Я говорила это и на суде, но этому не придали значения. Всё было предрешено.

На суде Сергей был и прокурором своим, и адвокатом, и судьёй. Он вёл себя совершенно по-разному. Он был необычайно красив в эти дни. Ему шла борода, и на бледном лице — удивительной красоты глаза… (Я так мечтала, чтобы у сына были такие же глаза. Но нет, украинская кровь победила армянскую, как ни странно.) Сергей успел сделать мне комплимент, когда я выступала свидетелем, он сказал, что я очень хорошо выгляжу и мне идёт чёрный берет в стиле ретро.

К концу суда произошла такая странная мистическая вещь. Как в плохом кино. Вдруг резко потемнело, даже зажгли электричество. И огласили приговор — пять лет! Вместо года, как ожидали. У Сергея были глаза раненого оленя. Он смотрел на меня, я отвернулась, потому что невыносимо было смотреть на него в тот момент, невыносимо.

Громко зарыдала Рузанна, его сестра. Сразу за оглашением приговора сверкнула молния и раздался гром, а дождя не было. Просто какая-то кара, кара Господня.

На следующий день нам разрешили свидание. Мы виделись через стекло и говорили по телефону. Он был уже обрит и очень этого стеснялся. Я же приободрила его, сказав, что ему это идёт… Он был лихорадочно настроен, но пытался утешить меня. Я сказала:

«Сергей, не волнуйся, мы подаём кассационную жалобу».

Вскоре после приговора, который оставили в силе, первый секретарь ЦК КПУ Щербицкий сказал на очередном пленуме: «Наконец-то так называемый поэтический кинематограф побеждён!» Это было буквально по свежим следам событий».

Но тогда в Москве, зимой 1974 года, мы почти ничего этого не знали, всё было запутано, непонятно, по телефону с Киевом говорить опасно, да и сама Светлана часто была в неведении.

Фантазии на тему колючей проволоки: «Меломаны», «Моя милиция меня бережёт» Отчаянию Лили Юрьевны не было предела. Она в свои восемьдесят три года нашла адвоката, помогала Рузанне писать ходатайства, всех будоражила, чтобы заступились.

Тоже очень старый Виктор Шкловский боролся вместе с нею. Однажды в Переделкине Инна привезла его на дачу к Лиле Юрьевне — всего-то на соседнюю улицу, но ноги не ходили. Виктор Борисович показал Лиле Юрьевне черновик письма на имя католикоса, которое она ему посоветовала написать. Они вместе кое-что в нём изменили, добавили, и за подписью Шкловского письмо было отправлено:

«Глубокоуважаемый Католикос всех армян!

Вам пишет старый русский писатель и теоретик искусств Виктор Шкловский.

Ещё молодым человеком в Университете я научился уважать древнюю армянскую культуру, слушая профессора Айналова. Несколько раз я был в Армении, видел её старые камни, знал армянских художников, писателей.

В творчестве кинорежиссёра Сергея Параджанова я увидел воскрешение и обновление армянского искусства, понял, что оно и сейчас живо и необходимо миру во всём своём своеобразии.

Сергей Параджанов имел немного картин, но его имя останется в советском искусстве и мировом. Он понимает своеобразие духа народа. Он осуществляет непрошедшую древность. Его искусство своеобразно, не всем понятно, но оно будет понято. Сам художник ещё не стар. От него можно многого ждать.

Сергей Параджанов трудный, колючий, гордый человек. Многие люди искусства его не любят, ещё большее количество ему завидует.

Сейчас Параджанов в беде: ему вынесен тяжёлый приговор. Подробностей процесса я не знаю, но мне кажется, что при определении судьбы Параджанова не было принято во внимание его значение в мире и, может быть, были замешаны случайные обстоятельства и гордая опрометчивость подсудимого.

Вы представитель великого народа. Вы в какой-то мере отвечаете за каждый памятник Армении и тем более отвечаете за живого человека, в котором не умер огонь творчества талантливого, несчастливого, гордого народа, ещё не узнанного миром, недопонятого.

Вот почему я решаюсь затруднить Вас просьбой найти пути к заступничеству: Вы знаете этого человека, знаете ему цену.

С глубоким уважением Виктор Шкловский 18 мая 1974 года».

Письмо осталось без ответа. Все другие попытки хотя бы смягчить приговор — а их было немало — ни к чему не привели.

И потянулись для Параджанова годы неволи… Зона чётко разделила его жизнь на «до» и «после». На свободе, постоянно возвращаясь мыслями к зоне, он вспоминал то одно, то другое, а какие-то истории мы слышали неоднократно, они уже стали его «номерами». Но была вещь, о которой он не хотел разговаривать. Он не мог её объяснить.

Не в силах постичь свою несуществующую вину, приведшую к столь тяжёлому наказанию, он каждый раз уклонялся от беседы на эту тему. О причинах ареста ему было говорить тяжелее, чем о самом заключении.

На мой вопрос, почему он не хочет снять то, о чём говорит так образно, он отвечал:

«Я не могу сам, ДОБРОВОЛЬНО, ещё раз переступить порог тюрьмы».

Однажды он рассказал: «Как-то в зоне я увидел Джоконду, которая то улыбалась, то хмурилась, она плакала, смеялась, гримасничала… Это было гениально. Я понял, что она вечно живая и вечно другая, она может быть всякой — и эта великая картина неисчерпаема. Знаешь, почему она была то такая, то сякая? Когда во время жары мы сняли рубахи и работали голые до пояса, то у одного зека я увидел на спине татуировку Джоконды. Когда он поднимал руки — кожа натягивалась, и Джоконда смеялась, когда нагибался — она мрачнела, а когда чесал за ухом — она подмигивала. Она всё время строила нам рожи!» Поражаешься неукротимости его фантазии на тему Леонардо. Из одного и того же лица и двух рук — бессчётное количество композиций. Он их сотворял и в зоне, и потом, до конца дней, У Беллы Ахмадулиной я видел Джоконду с физиономией… Сталина!

Чистый гиньоль.

На замечание какого-то дурака, что он кощунствует, Серёжа возмутился: «Я же не разрезал полотно в Лувре, я послал племянника в писчебумажный магазин, и он на пять рублей купил мне кучу репродукций. Поезжайте в Париж и убедитесь, что ваша Лиза сидит на месте!» Лагерные Джоконды были размером с открытку, чтобы их можно было вложить в конверт.

Его письма тех лет из зоны лишены даже намёка на юмор, зона не оставляла ни надежды, ни оптимизма. Оттуда он шлёт матери прядь волос с просьбой, если он не вернётся, похоронить их там, где похоронены родные… Он не 6ыл уверен, что возвратится, он знал, что его «вина в том, вероятно, что я родился» (из письма Светлане), он знал, что была директива не выпускать его на волю никогда, что ему будут плюсовать срок за сроком — предлог всегда спровоцируют, — и так до конца, до смерти. Всё это не оставляло места для оптимизма. «Ничего смешного нет!» — сказал он Рузанне при свидании и с тех пор перестал улыбаться… Он не обладал каторжным здоровьем, у него был диабет, шалило зрение, побаливало сердце. «Светлана, пришли бандеролью, может, и пройдёт, цукерки дешёвые с разными витаминами и средствами укрепления сердца». Лиле Брик он писал: «Ничего не надо, спасибо, кофе не надо, но немного кардиамина и анальгина, сколько пропустят. Димедрол нельзя».

Если уж говорить о здоровье, то, конечно, тюрьма сильно подкосила его, не могла не подкосить. «Я был дворником на территории, и они залили водой цех, примерно шестьдесят сантиметров была глубина воды, триста квадратных метров воды, если не шестьсот. Я должен был ночью вёдрами вытащить всю эту воду, чтобы не сорвать рабочий день. Холод, мороз, я в воде, мокрые ноги, сапоги… Потом надо было ломом ломать этот лёд, ломал и выкидывал. Могло ли быть у меня воспаление легких, перенесённое вот так? Могло! И прогнившее лёгкое, которое сейчас вытащили, оперировали». Серёжа умер в своей постели — но это тюрьма достала его там через годы… Он был прачкой, сторожем, дворником, швеёй — шил мешки для сахара. Из одного лоскута мешковины он соорудил куклу «Лиля Брик» и как-то прислал клок дерюги в письме Виктору Шкловскому. Теперь это музейные экспонаты.

И — странное дело. Если зона наложила злой отпечаток на его жизнь, то фильмов она никак не коснулась. И он не мог мне объяснить почему. Он молчал. Видимо, он ни разу над этим не задумывался. В самом деле, ни в «Сурамской крепости», ни в «Ашик Керибе», ни в намётках «Исповеди» вы не найдёте ни горечи, ни злости, ни мести, ни сарказма. Я думаю, что природная доброта и оптимизм взяли верх. Юмор к нему вернулся сразу же после освобождения: «Когда мне сказали, что я буду работать в гран-карьере, то я решил, что это очень большой карьер, слово “гран” я знал только в сочетании “Гран-при”, что мне присудили в Аргентине. А тут, оказывается, мне присудили гран — гранитный карьер. Всего-то и разницы».

И ещё красочно живописал «Грот Венеры»: «Представь в углу двора деревянный сортир, весь в цветных сталактитах и сталагмитах. Это зеки сикали на морозе, всё замерзало, и всё разноцветное: у кого нефрит — моча зеленоватая, у кого отбили почки — красная, кто пьет чифирь — оранжевая… Всё сверкает на солнце, красота неописуемая — “Грот Венеры”!» Все годы несвободы он переписывался с родными и друзьями более или менее постоянно. Но с Лилей Брик — с первого до последнего дня. И почти всегда в письме Серёжи был коллаж, настоящее произведение искусства. Материалом служили засушенные цветы и листья, сорванные у тюремного забора, конфетные фантики, лоскутки и обрывки газет. Что-то он вырезал из кефирных пробок, найденных на помойке возле кухни. Под письмом вместо подписи — автопортрет с нимбом из колючей проволоки.

Конечно, Лиля Юрьевна и отец всё бережно хранили, некоторые вещи окантовали и повесили рядом с самыми любимыми картинами.

Привожу несколько страниц их переписки, сохраняя орфографию подлинников:

Открытка от [18.3.75] «Удивительная Лиля Юрьевна и Василий Абгарович! Как выразить Вам благодарность и восторг за доброту Вашу и нежность. Ваши письма отсылаю в Киев на сохранение. Они похожи на сонеты! Смотрели ли Вы “Зеркало” Тарковского? Думаю, что это праздник!

7 марта, после четырёх месяцев, Верховный совет УССР в помиловании отказал!

Смирнов Л. И. 20 февраля затребовал характеристику и состояние здоровья. Состояние — плохое. Начали срочно колоть АТФ и кокарбоксилаз.

Самое страшное в моём состоянии — что мне не верили в период следствия и на суде.

Меня перебивали. Это метод моего обвинителя. Думаю — лучшее в моём положении, это дожить до конца срока — 3 года и 9 месяцев. Вероятно, стоило жить, чтобы ощутить в изоляции, во сне, присутствие друзей, их дыхание, их тепло и запахи, хотя бы ананаса1, которого вы касались.

Сергей» «Бесценный наш Сергей Иосифович!

Беспокоимся, беспокоимся.

Что будет дальше?

Почему в Виннице? Когда увидимся?

На что надеяться?

Смотрели, наконец, “Зеркало”. Всё понятно и мало интересно и снято посредственно.

Но всё же не скучала, хотя плохо слышала и стихи Тарковского и голос Смоктуновского за кадром. Ведь я глуховата. Вася отнёсся к картине более терпимо. Ему даже, скорее, понравилось. А Ренато Гуттузо, который был с нами, доволен, что и сняли и показали такое и удивлялся на наших зрителей: сказал, что у них через 15 минут половина зала опустела бы.

При всём моём чудесном, доброжелательном отношении к режиссеру — никакого сравнения с «Ивановым детством» и «Рублёвым», а уж с Вами — говорить нечего!!

Обнаружили у нас сказки Андерсена в прекрасном немецком издании. Господи, что же делать!.. Как Ваше здоровье? Берегите себя, если можете. Обнимаем, целуем, ждём.

Лили, Вася.

P. S. — Серёженька, крепко целую тебя. Вася.

Это твоя фиалка. Она регулярно цветет. Л. Ю. её поливает»4.

«Дорогая Лиля Юрьевна, Василий Абгарович!

Получил — фиалки. Освоился с новым местом — пишу. Думаю, что всё осложняется, надежд никаких.

Надо ждать звонка. Это конец срока!!! Жутко, т. к. на эту среду я не рассчитывал. Это строгий режим — отары прокажённых, татуированных, матершинников. Страшно! Тут я урод, т. к. ничего не понимаю — ни жаргона, ни правил игры. Работаю уборщиком в механическом цеху. Хвалят — услужлив! Часто думаю о Вас. Вы превзошли всех моих друзей благородством. Мне ничего не надо — только одно: пригласите к себе Тарковского, пусть побудет возле Вас — это больше, чем праздник.

Целую Вас всех.

С.

1-6- Винница, Стрижевск. уч. 301/81 3 отряд Параджанову» «9.6. Самый любимый, самый родной, удивительный Сергей Иосифович!

Вчера были у Шкловских. Говорили о Вас, о Вас, о Вас и немного о Толстом (Льве), о Чехове. Мы всё же надеемся… У Андрея Тарк. нет телефона. Телефон Арсения не отвечает. На днях Вася младший съездит к ним. Если Андрей в Москве — пригласим его. Будем рады очень. Купили Л. Ю. Брик отправляла в тюрьму посылки. На сей раз в ней были конфеты с ананасовой начинкой.

С. П. перевезли в лагерь под Винницей С. П. собирался снимать сказки Андерсена.

Моя приписка: я приклеил цветок фиалки, что Серёжа подарил Л. Ю. при знакомстве.

Суренчику две красивые рубашки. Отправили почтой. Надеемся поспеют к выпускному вечеру.

Фиалка Ваша цвела, как безумная и сейчас уже отцветает.

Мы так скучаем по Вас!!!

Так любим!!! Так надеемся скоро увидеться… Обнимаем нежно.

Ваши Лили, Вася.

Крепко обнимаю и целую — Вася».

«16.7. Лиля Юрьевна и Василий Абгарович!

Появилась возможность написать Вам. Жив, здоров, работаю.

По-прежнему люблю Вас, благодарю за внимание ко мне и сыну. Очень тронули «сорочки». Воспринял их, как «благословение». Не знаю, во что оценивается Ваша доброта и сердце. Что и когда я мог бы выразить в ответ?

Пряный Восток, который я представляю, состояние нервов и испуг перед происшедшим лишают меня возможности мечтать. Я воспринимаю всё реально и считаю процесс необратимым. Привыкаю к происшедшему и осознаю бесполезность свою в первую очередь. Для «чуда» мне необходимо Ваше здоровье и доброта. Мне ничего не надо. Если что — попрошу.

Смотрите фестиваль.

Очень рад, что есть казахск. «Кр. Яблоки»1. Восток — прорвало!

Целую Вас и люблю».

«12.9. Лиля Юрьевна, Василий Абгарович!

Бандероль с блоком и жвачкой получил. Остальное отказали2. Не переживайте! Не беда! Прошу Вас, не терзайте себя. Я на очень строгом режиме! В знак благодарности посылаю Вам и Василию Абгаровичу рукоделия. Не указываю, что кому. Прошу одно, берегите себя. Может быть и есть Бог! Мир Босха удивителен. Какой это круг ада по Данту — я не знаю. Но для всех я тут сумасшедший старик — что-то проповедующий и клеющий.

Никулин — удивительный человек. Прекрасный художник и, к сожалению, не удалось [ему] сняться у меня в роли Андерсена. Он — Сирано де Бержерак, а не хохмы, которые он изображает на соц-экране3.

Спасибо Вам, мои дорогие и любимые. Пока мга ничего не надо.

Мне сообщили, что меня представят на «химию» — но не было пока ни комиссии, ни суда. Надо уметь доигрывать затеянную буффонаду. Это необходимо.

Привет всем. Прошу Вас, берегите себя.

Сергей.

При сём четыре коллажа из коры и засушенных цветов».

«Красные яблоки» (1975) — фильм киргизского режиссёра Т. Океева.

Посылка от Л. Ю., из которой дошли только сигареты и жвачки. Их он отдавал охране за право делать коллажи. «Отказали» в передаче фуфайки, одеколона и сала.

Параджанов собирался снимать Юрия Никулина в роде Ганса Христиана Андерсена.

«21.9.[75] Смерть Пазолини потрясла меня. Как смог, я выразил в коллаже «Реквием»1. Не уверен, что он застанет Вас в Москве. Поклонитесь Франции и могиле сестры2. Берегите себя. Моё молчание приносит Вам волнения! Я знаю, что причины молчания — разные.

Василий Абгарович приписал: «пишите без слов». Нет слов! Нет, и всё. Исчезли.

Неизвестно. Вероятно, шок. Ваши заботы настолько трогают меня, что я не мог просто говорить «Спасибо». Надо выжить!

Недавно Светлана получила мои последние рисунки — очень удивило и количество и качество их. 30 рисунков «Прощание с Украиной». Рисунки — декоративное панно и всякое.

«Плач Пазолини» сделан под впечатлением букета цветов, висящих на потолке в первой комнате. Хочу начать писать «главное» — уже память не держит. Растеряю! А что, если я её лишусь? Целую Вас, дорогие».

«29.12. Сергей Иосифович, Серёженька, самый родной наш!

Не было дня, чтобы мы там не думали и не говорили о Вас с большими людьми3. Что то они предприняли — авось, поможет4. Смотрели «Тени» при переполненном зале. Толпа на улице. Многие не попали5.

Видели последний фильм Пазолини6. Кошмар!!! Видит Бог, я не моралистка, но тут я пожалела об отсутствии цензуры. Это был закрытый просмотр, фильм пока не выпущен на экраны. Арагон сказал: «Это не фильм, это самоубийство». Понятно, что его так зверски убили7. А как это талантливо!

В Москве нас ждало Ваше письмо с Реквиемом и письмо Юры, на которое я ответила немедленно. Он делает всё, чтобы поехать на гастроли в Киев8.

Выставка Маяковского пользуется невиданным успехом, как ни одна выставка года.

Две телепередачи, радиопередача, прессконференция. Толпы молодёжи. Так хочется поговорить с Вами обо всём. Больше не с кем. Вы не знаете, как мы любим Вас!!! Вам от этого не легче, понимаю. Ради создателя, пишите нам, что Вам нужно. Какие у меня были угрызения совести, что мы в Париже!!! Посылаю Вам пригласительный билет на выставку. Мы вернулись на две недели раньше срока, чтобы быть ближе к Вам. Подумать только, что мы виделись с Вами только два раза! Мы влюблены в Вас… Никого нет роднее, ближе Вас.

Обнимаем крепко, крепко.

Лили, Вася.

P. S. — Рузанна Иос. подарила нам Вашего Деда Мороза и толстовский самоварчик.

Спасибо!!!

«21.6. Дорогие Лиля Юрьевна и Василий Абгарович!

Получил Ваши письма — отвечаю.

О Пазолини ему написала Л. Ю. В конверт вложен коллаж «Реквием».

Сестра Л. Ю. Брик — Эльза Триоле, французская писательница (1896 — 1970).

Л. Ю. и В. А. были в Париже.

Во французских газетах появились статьи о судьбе С. П. и о его фильмах, а в Марселе — «Общество освобождения Параджанова».

В связи с арестом С. П. на парижские экраны снова выпустили «Тени забытых предков».

«Сало, иди Сорок дней Содома».

Пазолини был зарезан ночью на пустынном берегу при невыясненных обстоятельствах.

Юрий Никулин принимал активное участие в хлопотах по облегчению участи С. П.

1. Цветы делал не я, а Зозуля Данко, банщик (6-я судимость)1.

2. Портрет св. Серафимы делал Рогуль Гымза, грузчик (3-я судимость). С нимбом и крестом.

3. Я ничего не пишу и не рисую. И не собираюсь. Это ни к чему! Читал «Амаркорд» — не потрясло, т. к. мир, окружающий меня, сильнее, чем мир миниатюр итальянского Amico. Сожалею, что Светлана не дала вам прочесть иллюстрированный сценарий «Исповеди»3. Это одно с Феллини, немного пострашнее. Очень просил бы Вас прочесть и посмотреть фотоиллюстрации.

Моя половина — т. е. два с половиной года, отсиженные мной, так и останется половиной. В моём положении мне необходимо осознать трагизм моей изоляции и ни на что не рассчитывать. Ни на что! И главное — в режиме содержания — я получил «взыскание», выговор, что лишает меня всех льгот, в частности — 2 рубля ларьковых4 и личного свидания дополнительного. В получении взыскания есть доля моей вины. Я ещё не осознал сложность среды и окружения, среди которого я нахожусь… К сожалению, я не Маугли, чтобы изучать язык джунглей.

Дорогие Лиля Юрьевна и Василий Абгарович, сидеть я буду весь срок.

Это тоже необходимо.

Пугает меня одно, это — тревога Лили Юрьевны, сон и грустные нотки между строк.

Вы, в происшедшей моей переоценке ценностей и людей, оказались удивительно щедрыми, мудрыми и великими. Вас не удержал тот страх, что овладел близкими моими друзьями на Украине и в Грузии.

Я, вероятно, не знаю за что сижу и сколько буду сидеть. Я признал свою вину и должен был сидеть год. Однако, я осуждён на пять лет.

У меня изъята квартира и я лишён мундира художника и мужчины.

Но это не главное.

Главное — что потом? Что будет в судьбе Светланы, сына и моего искусства, которое я ещё не выразил на экране в полную меру?

Вы щедро балуете меня, сына, сестру. Всё это меня радует и огорчает, т. к. я не могу найти средств ответить Вам тем же. А что, если я не доживу этот удивительно длинный 1001 ночь и день!!!

Лиля Юрьевна! Я просил Светлану пойти на подвиг и расписаться со мной в условиях изоляции. Т. е. имея сына и её согласие в лагерь приедет ЗАГС и мы будем обвенчаны и нам поднесут даже шампанское. Обряд страшный, но в моём положении удивительно чистый и необходимый. Светлана умный и красивый человек, понимает моё положение и имела бы право как женщина и друг принять этот крест. Однако, она молчит. Как Вы относитесь к этой идее?

Посылаю Вам фото с работ моих друзей Михаила Грицюка и Юлика Сенкевича, они же авторы Т. Шевченко у гост. «Украины»5. Они открывают открытые миры, но талантливо и персонажи сенсационные — Стравинский, Мравинский, Пастернак, Ростропович, Достоевский и я в образе Прометея. Они прислали свои работы мне, но я посылаю Вам часть — Вам знакомых.

Волнуюсь за Суренчика — экзамены, что и как. Сдаст, перевалит или нет.

Это главное.

За Рузанну очень волнуюсь, т. к. считаю, что ей надо заняться своим здоровьем, а её не хватает на главное, всё время суета сует и на главное не хватает ни средств, ни Сергей прислал букет цветов, искусно сделанный из разноцветной проволоки, и Л. Ю. Брик думала, что это его работа.

Л. Ю. Брик послала ему сценарий фильма.

Сценарий Параджанова, к которому он сделал серию фотографий.

Деньги, которые заключённый мог потратить в тюремном ларьке.

Памятник Тарасу Шевченко перед гостиницей «Украина» в Москве.

времени. Ко мне она очень добра и внимательна, её отношение ко мне — подвиг. Хватит ли у меня сил и средств отплатить ей тем же? (Я всё ещё купец.) Я задумал серию коллажей, их 3 — 4, посвящены супругам Щедрину-Плисецкой. Это пластические этюды. Назло Григоровичу. Следствие хотело изъять у него запонки Фаберже — орлы и бриллианты, подаренные мною и два веера XVII века Буше и Ватто!

Он сказал, что он меня плохо знает, забыв о том, как мы, достаточно подвыпивши, явились к Вам в ночи и испугали даму в Вашей квартире. Вас не было1.

Прошу Вас — берегите себя. Пасьянс отставить. Кислород и прогулки. Поменьше гостей. Восстановить сон. Достать мумиё. Пить настой. (Рузанна позвонит Сурену в Киев, он передаст для Вас мумиё.) Назад к природе. Всё 6ыло! Всё пережито! Всё повторяется.

Целуйте Шкловских, В. А. и Василия, Инну. Я огорчаю Вас письмом. Но оно неизбежно.

Мне надо набрать сил и сидеть. Уныние и жалость отменяются. Целую Вас.

Всё посланное Вами — это был праздник. Больше, чем праздник. Это Ваш визит».

«Лиля Юрьевна и Василий Абгарович!

Получил на новом месте — Ваше письмо. Потом от Васи.

На новом месте — работаю швейцаром в штабе, но уйду в пожарники. Пока ничего не надо. Зона сложная и суровая. Шахты-терриконы. Жаргон. Везли через Днепропетровск. В Днепропетровске — Днепр, это тюрьма душевнобольных. Я думал, что везут в Днепр.

Богу — слава, минуло.

Одессит, друг-растратчик 140 тысяч по имени Михаил Яковлевич по фамилии Брик — убеждал меня, что Вы с ним в родстве по Одессе! Не спорю, т. к. он мил и беспомощен, так же, как и я.

Давно нет [писем] от Светланы, жду от них, писал и Рузанне.

Берегите себя, это главное.

У меня скоро 3 года. Это подвиг. В деле у меня выговор. Какую характеристику они дадут в Москву? В справке была провокация! Меня надо было лишить «Стройки народного хозяйства». Необходим был выговор. Для этого они давали прелестное ходатайство в Киев, прося помиловки. Но потом что-то или кто-то вмешался! И всё кончилось моим гонением в другую зону. Через год будет то же.

Спасибо Васе за музыкальное и тонкое письмо. Надо лечиться и упорно! Читали ли Вы «Амаркорд»? Десять лет тому я писал «Исповедь» — о жизни кладбища. Сожалею, если не читали. Светик может послать. Суренчик удивил подвигом — II курс! Нет прекрасного и смешного в изоляции, которого я не хотел бы послать Вам. Светлане создал куклу «Тутанхамон» — её привезут из Стрижевки.

Целую Вас. Спасибо за внимание к Рузанне. Я знаю, что ей тяжело. Есть ли Бог?

Усы — разрешили! Ура. Уже тепло».

[Датируется по почтовому штемпелю: 26.12.76] «Дорогие Лиля Юрьевна и Василий Абгарович!

Давно не писал! Нет сил и информации! (Несмотря на сложности цензуры.) Всё, присланное Вами, получил! Почта идёт долго, задерживается, но доходит.

Сегодня 18 декабря. Завтра день рождения Л. И.2, а вчера у меня было три года. С режимных соображений мне поставлена полоса в деле. Это «расположен к побегу или к самоубийству». Удивлён, думаю, что это провокация. Фильм о школе пока не снимается, т. к. это есть только желание директора школы3.

Однажды Сергей и балетмейстер Юрий Григорович зашли к Л. Ю., предварительно не позвонив, и не застали её дома. «Испугали даму» — домработницу (менее всего похожую на даму), которая их не впустила.

Л. И. Брежнев.

Директор близлежащей школы хотел, чтобы С. П. снял фильм о его учениках.

Лагерь большой и голодный. Не знаю, какой будет следующий. Через 9 месяцев меня, вероятно, увезут снова! Приезжали ко мне актёры из Луганска. Их допустили ко мне и [на] сцену. Был почтительный восторг. Заключённые плакали. Они увидели живых актёров.

Не нашёл формы и выражения поздравить Вас с днём рождения. Примите «Кармен сюиту»1, экспромт, который понравился. Берегите себя и нас. Вы удиви тельные друзья все четверо2. Что дальше — время покажет. Писать боюсь, т. к. могу вызвать недоверие.

Клеить и рисовать разрешают, т. к. это их забавляет. Ощущаю Вас и Ваше дыхание не в зависимости от возраста. Вы идеальный друг и человек. Светлана ехала к Вам и готовила себя не поддаться Вашему обаянию — и мне она писала, что через минуту она была сломлена… Целую Вас» «30.12. Серёженька, наш драгоценный!

(по-другому не пишется).

С Новым годом! Со старыми друзьями! (Мы в их числе.) Только что ушли от нас Вася 2-й и Инна. Они едут в Таллин встречать новый год с Ининым братом и его семьёй. Вася напишет Вам оттуда. Я люблю читать его письма — смешные!

Шкловский сходит с ума — серьёзно болен его внук: возможно, что ещё придётся вырезать одну почку. Виктор Борисович обожает внука.

Напишите, можно ли послать Вам фотографии. Очень хороший фотограф снял нашу квартиру и нас в ней. Спасибо за открытку. Каждое Ваше слово — подарок!!!

В грузинском постпредстве была хорошая выставка Пиросмана. Сегодня нам вернут наши картины. Я скучаю без них. Но по Вас мы скучаем много, много больше. Если бы Вас вернули нам!!!!! В Москве — мороз. Я его терпеть не могу. Правда ли, что Вам дают возможность снять фильм? И с Вашим оператором? Или это очередные слухи? Целуем, любим, желаем… Лили, Вася».

Из интервью, которое взяли у Л. Ю. Брик для радио ФРГ:

«Я говорила с ним всего два раза. Не помню, когда ещё жизнь сталкивала меня с таким интересным человеком. Какой вкус! Как видит он всё вокруг себя! Как в упор говорит то, что думает! Не хочет подчиняться, ходить на поводу. И, видимо, добр безмерно. Посмотрите его картины «Тени забытых предков» и «Саят Нова». Комментарии излишни. Такой художник — наша слава — не должен сидеть за решёткой, тем более ни за что».

Однажды, отправляя ему письмо, я спросил Лилю Юрьевну, что приписать от неё?

«Напиши ему, что мы буквально грызём землю, но земля твёрдая». Так оно и было:

усилия всех, кто боролся за его свободу, не приводили ни к чему.

И тогда Лиля Юрьевна стала будоражить иностранцев через корреспондентов, с которыми была знакома. Появились статьи, главным образом во Франции Они были вызваны её энергией.

Статьи повлекли за собой демонстрацию его фильмов. В Вашингтоне я видел рекламу «Саят Новы»: «Фильм великого режиссёра, который за решёткой».

Но главное — Лиля Юрьевна уговорила Луи Арагона приехать в Москву, куда он не ездил уже много лет, будучи возмущён нашими деяниями в области внешней и внутренней политики: процесс Синявского и Даниэля, Пражская весна, Солженицын — да мало ли ещё чем? Ради Параджанова Лиля Юрьевна просила Арагона принять орден Коллаж из конфетных обёрток и фольги.

Л. Ю. Брик, мой отец, моя жена и я.

Дружбы народов, которым его пытались умаслить, ибо иметь в оппозиции такую фигуру, как лауреат Международной Ленинской премии Мира, не устраивало ни Суслова, ни Брежнева. Лиля Юрьевна, преодолев недомогание и возраст, согласилась полететь в Париж на открытие выставки Маяковского, чтобы лично поговорить с Арагоном. И она убедила его закрыть глаза на орден ради шанса освободить Параджанова.

Из письма от 31 октября 1977 года: «Наш бесценный Сергей Иосифович! Давно не писали Вам. Я всё время болею и от этого в мерзком настроении. Ужасающая слабость!

Выхожу на полчаса в день, до угла и обратно. Сейчас Василий Абгарович поехал на аэродром встречать Арагона, а я сижу дома и жду, когда они позвонят из гостиницы… Стыдно, конечно, мне жаловаться Вам! Но на Арагона я очень надеюсь…» Эта фотография 1964 года. В тюрьме Параджанов дорисовал её и прислал Л. Ю. Брик.

Вглядитесь: справа виден топор, которым ему обрубают крылья. Одно уже упало… Капли крови… Летит перо… Второе крыло пока цело: художник всё ещё окрылен. Надолго ли?

Он поставил инициалы Л. Ю. Брик над нимбом не святого, но арестанта. Прочтите их подряд. Конец нимба из колючей проволоки закручен в его подпись.

Полуофициальная встреча состоялась в ложе Большого театра на балете «Анна Каренина». Брежнев к просьбе поэта облегчить участь опального режиссёра отнёсся благосклонно, хотя фамилию его никогда не слышал и вообще был не в курсе дела.

Первой об этом узнала Плисецкая, к ней в грим-уборную в антракте, после разговора зашёл Арагон. Майя Михайловна дала знать нам, и у нас впервые появилась надежда… В результате 30 декабря 1977 года Параджанова освободили на год раньше срока! И сделала это, в сущности, Л. Ю. Брик в свои 86 лет… Серёжа полетел прямо в Тбилиси. Он ничего не сообщил Аиле Юрьевне, никак не дал знать о себе, даже не позвонил. Пришлось разыскивать его по телефону, я звонил Софико Чиаурели в Тбилиси, чтобы его поймать. Время шло, но он не объявлялся.

Лиля Юрьевна была несколько смущена, но она так его боготворила, что оправдывала его поведение: «Он столько пережил…» — Это конечно. Но уже третью неделю он беспробудно кутит, ходит по гостям, рассказывает всякие истории, а написать вам пару строк или позвонить не хватает сил?

— Это несущественно, — отвечала она задумчиво.

И вправду.

Но наконец он настал, этот долгожданный день. Серёжа приехал в Москву и пронёсся как вихрь по всем знакомым. Ворвавшись к нам, он тут же начал всё перевешивать на стенах, переставлять мебель, хлопать дверцами шкафа и затеял сниматься «на фотокарточку». Энергия била ключом. После его ухода раскардаш был чудовищный, будто Мамай прошел, но мы были счастливы, что всё наворотил именно Серёжа.

Вернувшись из заключения. С Л. Ю. Брик и В. А. Катаняном С Лилей Юрьевной они виделись каждый день, не могли наговориться, не могли насмотреться. Но она недоумевала, что Серёжа не звонит Шкловскому, который ждал его каждый день и тоже ничего не мог понять в его поведении. Она просила меня образумить его. Куда там!

Однажды к Лиле Юрьевне пришёл фотограф Валерий Плотников (Серёжа звал его «Блоу-ап»). Параджанов, дорвавшись, режиссировал: снял со стены и держал с моим отцом коврик, подаренный Лиле Юрьевне Маяковским, попросил её надеть бальное платье, присланное Сен-Лораном. Получилось нечто странное, но слава Богу, что получилось и осталось. Снято было несколько вариантов — с ковриком и без. Фото часто публикуют, подписывая что вздумается. Например, в 1990 году в американском журнале «Арарат»: «Сергей Параджанов со своей мамой в Тбилиси»… Вдруг выяснилось, что Параджанов решил уехать на два года. Куда? В Иран! Лиля Юрьевна и Василий Абгарович очень одобрили эту затею и помогли составить письмо, которое Серёжа и отнёс по назначению:

«Глубокоуважаемый Леонид Ильич!

Беру на себя смелость обратиться к Вам, потому что с Вашим именем я связываю счастливую перемену в моей судьбе — возвращение меня к жизни.

Трагические неудачи последних лет, суд и четырёхлетнее пребывание в лагере — это очень тяжёлые испытания, но в душе у меня нет злобы.

В то же время моральное состояние моё сейчас таково, что я вынужден просить Советское правительство разрешить мне выезд в Иран на один год. Там я надеюсь прожить этот год, используя мою вторую профессию — художника. Здесь у меня остаются сын 17 лет и две сестры — одна в Москве, другая в Тбилиси.

Мне 52 года. Я надеюсь через год их увидеть и быть ещё полезным моей родине.

С глубоким уважением.

С. Параджанов.

Москва, 4 марта 1978 г.» С позиций сегодняшнего дня это его решение выглядит логичным и естественным. Но тогда оно мне показалось безумным:

— Серёжа, что ты будешь делать в Иране?!

— Сниму «Лейли и Меджнун». Мне нужен всего лишь рваный ковёр и полуголые актёр с актрисой.

И снял бы. Но ответ, конечно, был отрицательный.

И вот ещё что о дружбе Сергея Параджанова с Лилей Брик. Будучи уже тяжело больным, он прочитал «Воскресение Маяковского» Ю. Карабчиевского и написал — по моему, это последнее письмо в его жизни — в журнал «Театр». Но редакция его не напечатала. (Копию он послал в архив Л. Ю. Брик в ЦГАЛИ.) Письмо Параджанова ставит всё на свои места в истории взаимоотношений этих двух незаурядных личностей:

«Должен сказать, что с отвращением прочитал в Вашем журнале опус Карабчиевского, — писал Параджанов. — Поскольку в главе «Любовь» он позволил себе сплошные выдумки — о чём я могу судить и как действующее лицо и как свидетель — то эта жёлтая беллетристика заставляет усомниться и во всём остальном.

Хотя имя и не названо, все легко узнали меня. Удивительно, что никто не удосужился связаться со мною, чтобы элементарно проверить факты. Только моя болезнь не позволяет подать в суд на Карабчиевского за клевету на наши отношения с Л. Ю. Брик.

Лиля Юрьевна — самая замечательная из женщин, с которыми меня сталкивала судьба — никогда не была влюблена в меня, и объяснять её смерть «неразделённой любовью» — значит безнравственно сплетничать и унижать её посмертно. Известно (неоднократно напечатано), что она тяжело болела, страдала перед смертью и, поняв, что недуг необратим, ушла из жизни именно по этой причине. Как же можно о смерти и человеческом страдании писать (и печатать!) такие пошлости!

Наши отношения всегда были чисто дружеские. Так же она дружила с Щедриным, Вознесенским, Плисецкой, Смеховым, Глазковым, Самойловой и другими моими сверстниками.

Что ни абзац — то неправда: не было никаких специальных платьев для моей встречи, никаких «браслетов и колец», которые якобы коллекционировала Л. Ю., не существует фотографии, так подробно описанной и т. д. и т. д. и т. д.

Не много ли «и т. д.» для одной небольшой главки? Представляю, сколько таких неточностей во всех остальных. Но там речь об ушедших людях, и никто не может уличить автора в подтасовках и убогой фантазии, которыми насыщена и упомянутая мною глава.

Сергей Иосифович Параджанов Тбилиси, 26 октября 1989».

«Живым воскреснуть труднее» Из моего дневника, 16 апреля 1978 года:

«Ты будешь в Ереване? Я даже слышать не хочу, что ты не прилетишь ко мне в Тбилиси. Как тебе не стыдно?!» Мне стало стыдно, и после Еревана, где я участвовал в симпозиуме, я полетел к нему в Тбилиси.

От проспекта Руставели круто вверх идёт улочка, там его дом. Он сильно коммунальный, живёт много семей, хотя дом — собственность Параджановых. Вхожу во двор, и сверху, перегнувшись через перила, мне радостно улыбается племянник Серёжи Гарик, парень лет пятнадцати: «Здравствуйте, дорогой Василий Васильевич, проходите!» А Серёжа вместо «здравствуй» кричит на весь двор: «Вася, он не всегда такой согнутый, сейчас у него чирей в заднице». Никакой тайны, и все соседи в восторге.

Как хорошо дома!

В комнате я вижу мужчину, судя по всему, отца Гарика, мужа Серёжиной сестры. Он парикмахер. Садимся за стол. Парикмахер время от времени говорит: «Ну, я очень прошу, Серёжа-джан». — «Нет, нет и нет!» — отрезает Сережа. Опять какой-то разговор, кипятят чай, кто-то приходит-уходит, мы чему-то смеёмся, а парикмахер своё: «Ну, Серёжа-джан, я умоляю тебя…» — «Я же сказал — ни за что!» И через час, уже и чай попили: «Ну, Серёжа-джан, ну несколько слов!» — «Никогда! Нет!» — страстно кричит Сергей.

— Чего он от тебя хочет? — спрашиваю тихо.

— Чтобы я сказал несколько слов по-армянски зарубежным слушателям.

— А какое отношение он к ним имеет?

— Да это же корреспондент армянского радио, он пристаёт с интервью.

— Господи, как в анекдоте. Я ведь думал, что это отец Гарика — он сидит за столом как дома да ещё угощает меня… — Сам ты отец Гарика, дурак. Он приехал за час до тебя, чтобы взять у меня интервью.

— Так ответь на его вопросы, чего ты отнекиваешься?

— Тебя ещё не хватало меня уговаривать. Если хочешь, сам давай ему интервью.

— И дам. Товарищ, как вас зовут? Давайте познакомимся, что вас интересует? Я вам всё расскажу про всех, всех заложу, будет очень интересная передача.

Он обрадовался, я ему наговорил про симпозиум, и мне потом пришёл гонорар «от армянского радио». Затем он меня стал спрашивать про Параджанова, я начал рассказывать, но тут Серёже стало скучно, он вмешался и долго, увлечённо говорил о плане своей постановки «Давида Сасунского» — с интереснейшими подробностями. Я заслушался. Когда он замолчал, то корреспондент снова: «Ну, Серёжа-джан, ну всего несколько слов по-армянски для зарубежных слушателей. Они так рады вашему возвращению, скажите только: “Я счастлив, что я в родном Тбилиси, здесь тепло, цветёт персик”, что-нибудь в этом духе. Но обязательно по-армянски. Два-три слова, умоляю».

Серёжа наконец соглашается, берёт микрофон и говорит на чистом русском языке:

«Моему освобождению помогли Лиля Брик и Луи Арагон. В благодарность за это я хочу вступить во Французскую коммунистическую партию!» Вот вам и несколько слов по-армянски… Комната у Серёжи метров двадцати, тёмная. Даже днём горит керосиновая (электрическая) лампа, украшенная цветами и лентами. Огромная кровать красного дерева, старинный буль. В церковных окладах и рамах сусального золота — фотопортреты Светланы, похожей на Роми Шнайдер… Вся комната тесно-тесно заставлена и завешана — не помню уж чем. Среди музейных вещей красуется кухонный стол с утварью, таз с рукомойником, на плитке постоянно кипит чайник.

«Так оно и было!» — уверяет Сергей Верико Анджапаридзе На стене галереи висят ватник с номером и сапоги, его лагерная одежда. Она как-то специально закреплена — экспонируется, — и её сразу замечают все, кто приходит.

Сергей очень дорожит ватником, что не мешает ему каждый день всучивать его мацонщику. Тот с утра появляется во дворе, продавая мацони, даёт Серёже банку, а денег не берёт (да у того их и нет).

— Ну, тогда возьми мой ватник.

— Зачем он мне? Да ещё такой страшный.

— Зато тёплый.

— А мне не холодно. Вай, ешь мацони и не морочь мне голову!

Мацонщик машет рукой и уходит, а Серёжа аккуратно вешает ватник обратно. И так каждое утро. Его сестра Анна Иосифовна с семьёй живёт на этой галерее, но отдельным хозяйством, не в силах совладать с Серёжиной безалаберностью и добротой. «Всё, что ему досталось от матери, он раздарил друзьям, — жаловалась она мне. — Видите эту вазу? (На полу стояла огромная, пугающая красотой ваза с изображением Мао Цзедуна.) Так вот, их было две, вторая с портретом Сталина. Это были мои вазы, но Сержик вазу со Сталиным кому-то подарил, а теперь она стоит 500 рублей, не меньше! Ему, оказывается, противно было видеть Сталина. Барин какой!

Теперь Мао стоит один. Я запираю комнату, он и Мао способен подарить!» Ура! Скоро открытие выставки!

Но она жалеет его, приносит кастрюлю с супом, стирает и осуждает за расточительность. А Гарик в восторге от дяди, похож на него и всё время улыбается.

Вечером мы сидели за столом, было много народу. Ужинали. Вдруг вбежала перепуганная Аня: «Сержик, там тебя спрашивает милиционер. Что ты опять натворил?" — «Зови его сюда!» Все притихли, и «армянское радио» приготовило документы. Вошёл милиционер, с ним какой-то тип в джинсовом костюме, с волосами, как у Анджелы Дэвис, и ещё молодой человек, Эдик.

Я их принял за понятых, но оказалось, что это друзья милиционера.

— В чём дело?

— Почему вы до сих пор не прописаны? Всё готово, начальник каждый день ждёт вас, а вы не являетесь. Обычно просители хотят прописаться, а милиция их не прописывает. А тут мы хотим прописать вас, а вы не прописываетесь. Так в Тбилиси не бывает.

— И это всё? А я думал, что вы по делу. Садитесь за стол. Нет, нет, пока вы стоите, я с вами и разговаривать не буду, тем более о прописке. Анджела Дэвис (так он окрестил джинсового гостя), вам что — особое приглашение?

Все, обескураженные, сели. Ужин продолжается. Время от времени Серёжа говорит Гарику: «А ну-ка достань из ящика печенье». Или: «Принеси из ящика сахар». Тот достаёт и приносит. Наконец Сергей говорит: «Знаешь что? Тащи сюда весь ящик, чего там размениваться». Тот ставит на стол фанерный посылочный ящик, на нём я читаю знакомый адрес:

«Винницкая область, село Губник, участок 301/39».

Это лагерь, где сидел Серёжа. Он собрал посылку друзьям-зекам, но не успел отправить. Тут пришли гости, еды в доме нет, и он стал черпать щедрыми горстями прямо из ящика: «Ешьте, урки подождут ещё один день. Завтра соберём новую!» Вскоре милиционер уже произносил пышные тосты по-грузински, где по-русски мелькало только «гениальный Параджанов». Эдик не пил, он был за рулём, а Анджелу Дэвис поставили вскрывать консервы из тюремной посылки. Утром Серёжа сказал: «Мы сегодня поедем в Мцхету, я тебе покажу фрески. Анджела Дэвис даёт свою машину, повезёт нас Эдик. Сейчас они с Гиви придут. Вставай».

— Кто это Гиви?

— Вчерашний милиционер. Я ему подарил отрез на костюм при условии, что он никогда не будет говорить со мной о прописке. Он не хотел брать, но был в таком состоянии, что ему можно было всучить этот буфет.

— Господи Боже, зачем же нам милиционер, чтобы смотреть на фрески?

— Он сегодня выходной и не милиционер, а просто Гиви.

…Едем. Вдруг Серёжа велит остановиться на тихой улочке и скрывается в подъезде, откуда вскоре появляется с вазой клаузонне: «Я зашёл к знакомым, никого дома нет, дверь открыта. Представляешь, какой они поднимут крик, когда хватятся вазы?» Я выскочил из машины: «К твоим делам не хватает, чтобы тебя ещё уличили в воровстве. Отнеси обратно вазу, иначе я никуда не поеду».

Пошли возвращать вазу. Серёжа что-то крикнул по-грузински, вышел мальчик.

— Софико дома?

— На репетиции.

— А папа?

— Папа дома.

— О, здравствуйте, как я рад, заходите, — сказал папа, который оказался Георгием Шенгелая.

А Софико — это Софико Чиаурели. Мы ввалились к ним поутру без приглашения, по пути чуть не украв вазу.

Приносят угощение, кофе. Вся компания плюс милиционер в штатском садится за стол. Я оглядываю стены — несколько картин Пиросмани. Входит Верико Анджапаридзе в чёрном стёганом халате — ведь ещё утро, она дома и так рано гостей не ждала… (Лет тридцать назад я видел её в «Даме с камелиями» на грузинском языке. Она была ослепительна.) Гиви, как вчера, говорит витиеватый тост по-грузински (сразу видно — специалист), из которого я понимаю только «гениальная Верико». Мы все почему-то сидим одетые.

Полная чертовщина: ваза, милиционер-тамада, дама с камелиями, на Параджанове пальто Михаила Чиаурели, подаренное Серёже по выходе из тюрьмы… Слово за слово, Верико Анджапаридзе спрашивает Серёжу, что он собирается делать.

— Ничего.

— Отчего же?

— Уезжаю в Иран!

— Я тебя серьёзно спрашиваю!

— Правда. Уезжаю.

— Что же ты там будешь делать?

— «Лейли и Меджнун».

— Не думайте, Верико Ивлиановна, что Серёжа сочиняет, — говорю я. — Он действительно подал прошение, чтобы ему разрешили уехать на год в Иран.

Она только пожимает плечами:

— Чтобы армянин — и был такой глупый. В ответ Серёжа уговаривает её ехать с нами… на ювелирную фабрику. (Это для меня полный сюрприз!) Он вытаскивает из кармана чиаурелевского пальто серебряный половник и многозначительно им помахивает.

— Что ты мне его тычешь, думаешь, я никогда не видела серебряного половника?

— Этот половник — платиновый. Наследство от мамы. Сейчас мы все поедем на ювелирную фабрику, там мой знакомый — главный ювелир города (что за должность?) подтвердит, что это именно платина. У него такая машина: суёшь туда ложку, а выходит цепь. Мы все там наделаем цепочек. Вам очень пойдёт платина к чёрному.

И он приложил половник к её халату. Она улыбнулась.

— А что это за медальон на вас. Какой красивый! Что внутри?

Верико, не снимая с груди, открыла крышку и показала миниатюрную фотографию мужа: «Там Миша».

— А снаружи?

— Ты же видишь — бирюза и алмазы.

Глаза его загорелись, и безапелляционным тоном знатока он заявил:

— Вас обманули. Это простые камешки, подделка.

— Подделка? Да знаешь ли ты, что этот медальон мне подарил иранский шах. Какая же может быть подделка в царском подарке? Тоже мне — Фаберже… Крыть было нечем.

Вскоре мы поднялись, Верико сердечно расцеловалась с Серёжей и велела ему приходить каждый день к обеду, любезно простилась с нами, и мы покатили в Мцхету.

Казалось бы.

На самом деле свернули на какую-то улочку и остановились у ворот ювелирной фабрички. Вызвали «главного ювелира Тбилиси», который на деле оказался просто главным инженером. Диалог такой:

— Резо, дорогой, это мои друзья, сплошь знаменитости, можешь не сомневаться.

Помоги нам: мы привезли платиновый половник, как ты думаешь, сколько он может стоить?

— Платиновый??? Ну-ка покажи… Чепуха! Обычное серебро.

— Резо, не вздумай нас обдурить. С детства я знаю, что он платиновый, а теперь вдруг он стал серебряным?

— Да ты что, взбесился? Нино, Нино, иди сюда. Возьми, сделай анализ.

— Начинается — анализ, шманализ. Это тебе не моча. Не можешь оценить на глаз, так лучше приходи вечером в гости. Ждём тебя, дорогой! До вечера!

И мы весело покатили в Мцхету, размахивая половником…» На этом заканчивается моя дневниковая запись о «постлагерных похождениях» Параджанова. Их было много, этих пустых времяпрепровождений. Он пытался уйти от мрачных мыслей, которые его не покидали. Часто посреди застолья он отключался, смотрел сквозь нас и — дальше, сквозь стены. Я слышал, как по ночам он вставал и ходил взад-вперёд по галерее. Всё было не просто.

Когда он вышел из тюрьмы, друзья сразу бросились помогать ему, устраивать на студии Тбилиси и Еревана, на ТВ в Москву. Но он не торопился, травма была велика:

— Думаешь, после того, что я видел там, я могу сразу встать к аппарату и скомандовать «Мотор!»?

Когда же ему указывали на кого-то, кто, вернувшись оттуда, продолжал творческую жизнь, он отвечал:

— Воскреснуть могут мёртвые, живым это труднее.

Он ненавидел всю «кинематографическую общественность» за то, что она в своё время не выступила в его защиту — как будто можно было что-нибудь изменить в том ужасе, который на него свалился! И, кроме того, это было несправедливо: Сергей Герасимов и Лев Кулиджанов, Юрий Никулин, Софико Чиаурели и братья Шенгелая пытались облегчить его участь, но при всём их авторитете — безрезультатно.

Когда он вернулся, друзья с московского ТВ предложили ему короткометражку, «для разгону, а уж затем что-нибудь большое».

Он не пошёл даже разговаривать.

Георгий Шенгелая договорился в Армении, что Серёже дадут там постановку, но он не откликнулся на приглашение. Думаю, что он не хотел и не мог снимать то, что не придумано им самим.

Я был свидетелем одной такой истории. Параджанову предложили сделать картину о скульпторе Н. Никогосяне — для ТВ Армении. Всю организацию Никогосян брал на себя, Серёже оставалось только творчество.

Три дня будущий герой картины звонил к нам (в Москве Серёжа остановился у нас), уговаривал его приехать в мастерскую, посмотреть работы, поговорить. Наконец перезвон утих, в два часа его ждали завтракать, утрясать дела с представителями постпредства и телестудии. Всё серьезно, солидно, Серёжа проникся ответственностью и поехал.

В три часа звонит Никогосян: «Где Сергей?» — «Поехал, ждите». В четыре опять звонок: «Его нет! Вся еда стынет, а напитки, наоборот, греются! Культур-атташе обескуражен…» Так его и не дождались.

Вечером заявился домой с ящиком посуды, купил в комиссионке. Мы изругали его как умели, а ему хоть бы хны:

— Чудаки, вы лучше посмотрите, какой я откопал для вас молочник.

Через два дня, когда поутихли трёхсторонние армянские страсти (Никогосяна, Параджанова и Катаняна), его всё же удалось запихнуть в мастерскую к Никогосяну.

Вернулся умиротворённый: скульптуры понравились, о фильме договорились. Но когда надо было ехать в Армению, он снова выступил в роли Подколёсина, и всё опять ушло в застолье, в подарки, в фантазии.

В то время я часто задавался вопросом: почему он не хочет снимать? Может быть, он боялся сделать очередную картину слабее «Теней»? Или ему — после всего пережитого — был не под силу адский процесс, именуемый съёмкой фильма? Может быть, он подсознательно избегал этого труда — не только творческого, но и физически тяжёлого, с жёсткими сроками, дисциплиной и ответственностью? Или не хотел опять подчиняться?

Ответ получался далеко не однозначный и далеко не полный.

Но я не мог забыть его фразу насчёт живых, которым воскреснуть труднее, чем мёртвым… Вскоре он стал говорить, что мечтает снять «Давида Сасунского». На «Арменфильме» за это ухватились, но Москва не разрешила. Серёжа усмотрел в этом козни лично против него, но Ф. Т. Ермаш объяснял это сложными отношениями с арабами, которые сложились в то время.

Сейчас, мол, не до «Сасунского».

Не знаю, кто там прав, но постановку ему не дали. А он рассказывал очень увлечённо и собирался делать фильм из отбросов, как свои коллажи.

Серёжа — как Дягилев, Кокто, Кузмин, Николай Радлов — человек разносторонний.

Он мог бы реализоваться в любом занятии: оформлять представления, витрины, кафе, делать кукол, учить, консультировать, устраивать выставки… Ничего этого он не хотел, хотя делал бы всё блестяще.

Ведь соорудил же он у себя на подоконнике витрину для Ива Сен-Лорана: четыре куклы в огромных шляпах с цветами, в пышных кружевных платьях, а напротив них, в упор, — стоптанный валенок.

— Что это?

— Неужели не видишь? Это великие княжны Мария, Татьяна, Ольга, а вот это Ксения. Узнаёшь? Их расстреливают из валенка.

— Очень здорово! Но при чём здесь Сен-Лоран?

— Он прислал мне приглашение в Париж.

Композиция замечательная, и оставалось только жалеть, что её никто не видит.

«Когда-нибудь, — подумал я, — этих очаровательных кукол будут тщательно реставрировать для музея». Далеко ли ходить за примерами?

Из моего дневника, 12 января 1982 года: «Он не может заранее ничего спланировать, да и бесполезны были бы эти планы. Он фантазирует, творит то, что видится в этот миг, то, что явилось внезапно из детства, из прошлого, из вчерашнего дня или из сегодняшнего, он отдаёт свои фантазии, прозрения и просто “мо” тому, кто сидит напротив».

Написано не о Параджанове, но будто о нём. Это о другом художнике — Юрии Олеше.

Я всё больше убеждаюсь, что Серёжа ничего не читал и не читает, литературу знает крайне плохо, о некоторых всемирно известных авторах и слыхом не слыхивал.

Зато живопись и архитектуру знает отлично, в иранском искусстве и Ренессансе ориентируется, как у себя дома.

Лишённый возможности видеть иностранных гастролёров, полотна зарубежных художников и современные фильмы, он как-то обо всём догадывается, чувствует, даже порой предвосхищает.

После обеда смотрели с ним монографии Шагала и Малевича, Филонова и Якулова — всё было для него открытием, но обо всём он судил так точно и серьёзно! Понимал сразу, с полувзгляда.

Вчера устроили ему билет на «Анну Каренину». Пришел потрясённый балетом, долго молчал. Наутро говорит:

— Вы не понимаете, что у вас под боком. Вы это видите каждый день и потеряли ощущение чуда (мы его успокоили, что не потеряли). У Плисецкой искусство новаторское. Я не видел, как танцуют за рубежом, но у нас она давно авангардистка. То, что делает Майя, не делал никто. Вот Любимов. Я его очень люблю. Но его искусство реанимационное. Так ставили и до него, правда давно. Он оживляет.

(Насчёт Любимова мы с ним не согласились, но переубедить его не может никто — ни мы, ни Бог, ни царь и ни герой…) При всей его эмоциональности, спонтанности и разбросанности — сосредоточенность на творчестве. Всё умеет сравнить и дать точную характеристику. Часто убийственную».

«Он делает искусство из всего» Зимой 1981 года Серёжа гостил у нас, и 5 декабря к нему пришёл Андрей Тарковский.

Они очень любили и ценили друг друга.

Пока Серёжа колдовал на кухне, мы разговаривали, и Андрей сказал: «Он делает не коллажи, куклы, шляпы, рисунки или нечто, что можно назвать дизайном. Нет, это другое.

Это гораздо талантливее, возвышеннее, это настоящее искусство. В чём его прелесть? В непосредственности. Что-то задумав, он не планирует, не конструирует, не рассчитывает, как бы сделать получше. Между замыслом и исполнением нет разницы: он не успевает ничего растерять. Эмоциональность, которая лежит в начале его творческого процесса, доходит до результата, не расплескавшись. Доходит в чистоте, в первозданности, непосредственности, наивности. Таким был его “Цвет граната”.

Я не говорю о его неангажированности. Тут дело даже не в этом. Он для всех нас недосягаем. Мы так не можем. Мы служим».

Андрей Тарковский Это была их последняя встреча. Тарковский уезжал в Италию. Он сказал: «Серёжа, ты знаешь, что я небогат. Единственная моя драгоценность — это перстенёк с изумрудом. И я хочу, чтобы он был у тебя. Ты ведь любишь такие вещи». У Серёжи навернулись слёзы. В тот вечер у нас был оператор Александр Антипенко, друг Параджанова, и он всех сфотографировал. Вообще, каждый раз, когда Андрей Арсеньевич и Сергей оказывались в одном городе, они обязательно встречались. В 1978 году Тарковский приезжал в Тбилиси с творческими вечерами.

Рассказывает ассистент Параджанова Александр Атанесян:

«Я помню первый приезд Тарковского в Тбилиси, потому что работал в организации, которая устраивала его вечера. Я приехал на вокзал, и тут в толпе встречающих вдруг появился странный тип: кепка из дерматина фасона “хинкали”, плащ будто выкрашен чернилами, свитер задрался, и живот сверкает, стоптанные туфли без носков, в сиротских полосатых брюках, с каким-то пыльным букетом. Вид городского сумасшедшего. Кто такой, думаю? Вдруг подходит тётка: «Дядя, цветы продаёте?» — «Да». — «Сколько хотите?» Он показывает на толпу ребят: «Вот мои племянники, поцелуйте их по одному разу — и букет ваш». — «Я серьёзно». — «Я тоже серьёзно». Она, смеясь, ушла, он погнался за ней: «Давайте три рубля», она даёт рубль, они торгуются, все в недоумении застыли. Тут я услышал его фамилию. Так это чучело — знаменитый Параджанов?

Он возвращается без букета, спрашивает: «Ты знаешь, кто я?» — «Да, меня предупредили». — «А у тебя как у армянина сердце не ёкнуло?» — «Нет». — «А кто ты такой?» — «Занимаюсь выступлениями Тарковского». — «Какая гостиница?» — «Иверия». — «Значит, так: поезд опаздывает, едем в отель, накроем стол и украсим ему номер».

Таким был первый контакт с Серёжей — постановка. Действительно, поехали в гостиницу гурьбой, что-то привезли с собой и накрыли стол.

Серёжа был всё время с Андреем Арсеньевичем, ходил на его вечера, возил в Мцхету, в какой-то монастырь, к себе на дачу. Идут они с Тарковским по Руставели, все с Серёжей здороваются, и он говорит каждому: «Хочешь, я тебе за пять рублей покажу живого Тарковского?» А тот рядом. Люди платят и смеются. «А хотите, за три рубля — его сына?» Ему дают деньги, и он показывает на мальчика.

5 декабря 1981 года. Последняя встреча Тарковского и Параджанова Десять дней Тарковский бывал у Серёжи дома и однажды: разговорился с его сестрой, Анной Иосифовной. «Серёжа гений», — сказал он. «Какой он гений! Снимает диафильмы, а ведёт себя так, будто поставил “Клеопатру”». Тарковский очень смеялся и сказал Серёже, что ещё неизвестно, кто из них талантливее — он или Аня.

Тарковский был выдержан, скромен, всегда элегантен. Мы ходили на выставку одного художника, и Серёжа заставил Андрея Арсеньевича выступить. Тот произнёс несколько тёплых слов, а когда отошли, сказал: «Серёжа, я тебя прошу, никогда не заставляй меня выступать, ибо я вынужден был соврать, мне не нравятся его работы, но я не могу обидеть человека в день праздника». Он был очень тактичный».

Но вернёмся в Москву. Зимой 1981 года, за несколько дней до встречи у нас дома, Серёжа пригласил друзей в ресторан «Баку» — Ахмадулину, Тарковского, Любимова, Мессерера, — много было народу. Помню, что Тарковский скромно сидел с краю, весело улыбался и буквально не сводил глаз с Серёжи. Он смотрел на него с восхищением.

А в феврале 1982 года, когда Параджанова вновь арестовали, Тарковский пришёл к нам сильно взволнованный: «Через неделю я буду в Италии. Что можно сделать, к кому обратиться, чтобы помочь? Просить армянскую общину? Феллини? Ренато Гуттузо?» Он долго смотрел на его работы, не торопясь уйти из дома, где было их последнее свидание. Я вышел проводить его до троллейбуса. Было темно, сильная метель обжигала лицо, и мы шли спиной. На моё чертыханье Тарковский заметил: «Серёже сейчас несоизмеримо хуже. Не-со-из-ме-ри-мо!» Я запомнил это дословно.

Активный устроитель выставок русского авангарда в Берлине, известный искусствовед и эссеист Натан Фёдоровский в последние годы жизни Андрея Тарковского был с ним дружен и записал несколько бесед, где Андрей Арсеньевич говорил, в частности, о Параджанове.

«Вообще, Андрей о Параджанове рассказывал часто, и я впервые узнал о нём с его слов. Когда в 1982 году Тарковский приехал в Италию, я сказал ему о намерениях “Ханзаферлага” сделать книгу о выдающихся советских кинорежиссёрах.

— Я могу назвать только Параджанова, — ответил Тарковский. — Он единственный, кто этого заслуживает. Больше писать книгу не о ком. Он делает искусство из всего:

накроет стол к ужину — искусство, поставит в стакан засохшую ветку — искусство, сдвинет кадр всего на сантиметр — и вы ахнете… И никто о нём ничего не пишет, а если пишут, то не печатают. Особенно сейчас о нём нужно писать — он опять за решёткой. Он сидит за то, что остаётся художником. Устроили какую-то дурацкую провокацию, которая может стоить ему жизни. Он же больной, у него диабет. Сегодня нужно писать о нём не книгу, а статьи в газетах, письма правительству, кричать на всех углах. Нужно спасать его!

Он сказал, что связался по этому поводу с Бергманом, Феллини, Гуэррой и Гуттузо… Он надеялся на их помощь.

Второй раз мы с ним разговаривали о Параджанове в Лондоне, где Тарковский ставил в Ковент-Гардене «Бориса Годунова». Он рассказывал, как Параджанов умеет мистифицировать и делать сумасшедшие трюки из ничего. Например, Тарковский был убеждён, что «Серёжа никогда не читал “Бориса Годунова”, но, разговаривая с ним на эту тему, вы этого не ощутите. Наоборот, он даже предложит совершенно блестяще перепоставить какую-нибудь сцену. Серёжа вообще считал, что вовсе не всё надо читать и не всё надо смотреть, он отлично обходился без этого. И — самое поразительное — это ничуть не мешало его творчеству. Вы заметили, что на экране у него почти ничего не происходит, а зритель медленно погружается в созерцание красоты?» Незадолго до съёмок «Жертвоприношения», встретившись с Тарковским в Берлинской киноакадемии, Натан Фёдоровский спросил его:

— Вы согласны с тем, что сегодня западная пресса провозгласила в России «золотой век» кино и его представителями названы Параджанов, Иоселиани и вы?

— Ну, я назвал бы ещё Сокурова. Что же касается Сергея, то он действительно работает свободно и раскованно, без комплексов и предрассудков. Он делает что хочет, несмотря на все тюрьмы, где он проводит времени больше, чем в кинопавильонах. В СССР не запугать человека невозможно, но его всё же не запугали. Он, пожалуй, единственный, кто в своей стране олицетворил афоризм «Хочешь быть свободным — будь им!» В своей книге «Запечатлённое время», изданной в Германии в 1985 году, Андрей Тарковский, в частности, писал: «В истории кино мало гениальных людей — Брессон, Мидзогути, Довженко, Параджанов, Бунюэль… Ни одного из этих режиссёров нельзя спутать друг с другом. Каждый из них шёл своим путём — возможно с известными слабостями и странностями, но всегда ради чёткой и глубоко личной концепции».

Ослик, зонтик и Антиной Все, кого жизнь сталкивала с Параджановым, обращали внимание на его страсть к вещам, страсть к антиквариату, страсть покупать, продавать и дарить. Именно страсть.

Вещи переполняли его жизнь и его фильмы. Они доминировали в его картинах, да и в жизни тоже, они почти всегда были подлинные, они производили впечатление и запоминались. (Мейерхольд также выносил на сцену настоящие дорогие вещи в «Даме с камелиями», в «Пиковой даме»…) Мебель, лампы, рамы, посуда, утварь, украшения, вазы и ковры, ковры, ковры… Он знал в них толк, как никто.

Его учитель Игорь Савченко говорил: «Ах, Параджанов, ты умрёшь бутафором». И, помолчав, задумчиво добавлял: «Или церемониймейстером».

Игры с Алленом Гинсбергом Его отец был коммерсант — то продавал спинки никелированных кроватей (!), то был директором комиссионки, — и мальчик вырос среди разговоров о купле — продаже. Он с детства научился разбираться в стилях, марках, фирмах, каратах… Он любил даже просто держать вещи в руках, рассматривать, перебирать и примерять — перстни, меха, тарелки, канделябры. Он обожал торговаться, уступать или стоять на своём, иной раз и слукавить — словом, принимать участие в торжище. Он любил не только сияние драгоценных камней, но сами их названия, мог бормотать ни к селу, ни городу: «Алмазы, топазы, сапфиры…» Он фантазировал на эту тему бесконечно, выдавал желаемое за действительное. То и дело, надо не надо, я слышал от него:

— Я отдал ей голубой бриллиант за бесценок… — Завтра я подарю Инне сапфировое колье. Пусть носит.

— Я отослал Светлане кораллы в серебре… — Видел на Софико жемчужное ожерелье? Бесценное. Это я ей подарил.

— Ты?

— А кто же ещё?

— Чтобы устроить этого оболтуса в институт, я подарил жене ректора два с половиной метра чернобурки!

Если бы у него это было, то не исключено, что он действительно подарил бы. На самом же деле подарки имели место, но не столь драгоценные, не тем людям и не за то, о чём он говорил, а просто так, от доброты душевной, от потребности сделать приятное, но иной раз и из тщеславия, желания поразить… Подарки — род недуга. Он не мог не подарить чего-либо человеку, который ему симпатичен. Причём сплошь и рядом это были люди случайные. Помню, с кем-то по пути зашли к нему на огонёк парень с девушкой. От смущения не открыв рта, они весь вечер сидели, пили чай, слушали, может быть, даже что-то мотали на ус… А когда уходили, Серёжа вдруг подарил девушке горсть изумительных старинных серебряных бусин. От неожиданности она даже не поблагодарила. Серёжа видел её первый и последний раз в жизни.

В 1957 году ко мне в монтажную поднялся, задыхаясь и чертыхаясь, пожилой человек из Киева. Вывалил на меня три кило зелёных груш и шкуру маленького медвежонка — презент от Серёжи. И киевлянину это обуза, и мне ни к чему медвежонок и эти недозрелые груши. Но Серёжа любил делать подарки, и все, подпадая под его обаяние, подчинялись ему.

Вообще, от него исходило нечто, притягивавшее самую неожиданную публику.

Завидев толпу, в окружении которой он появлялся, говорили: «Параджанов со своей вольницей». Или: «Приехал Сергей и сопровождающие его лица» (он же добавлял: «Не только лица»). Никогда нельзя было предвидеть, чем кончится день, начатый в обществе Параджанова.

Например, поехали мы к нему на дачу: «У меня есть вилла. Я назвал её “Гранат”. Она недалеко от Мцхеты, в Дзалиси». Я думал — болтовня, какая-нибудь халупа, комнатка или вовсе ничего — очередная фантазия. Однако едем, въезжаем в деревню. С первой же попавшейся крестьянкой он долго беседует, и вскоре идут соседи, несут помидоры, фрукты, вино. Это из любви к нему, за весёлый нрав, но он, конечно, клевещет: «Они думают, что я могу устроить их детей в институт — и задаривают. Нет, нет, это никуда не годится, почему помидоры сбоку зелёные? А ну, чеши отсюда!» И сестра якобы абитуриента «чешет» и приносит красные помидоры.

Он не то снял, не то купил, не то просто живёт в половине большого крестьянского дома. Чтобы стать совладельцем, он должен вступить в… колхоз! «Я могу быть сторожем, но меня не берут, они умные, понимают, что я тут же всё раздам налево-направо».

Дом обставлен в его любимом дореволюционном стиле: керосиновые лампы, накидочки, ламбрекены, пухлые бархатные альбомы. Тут же бормашина и — Господи помилуй! — гинекологическое кресло. «Это мне отдали евреи, которые уехали. И телевизор тоже». Всё, конечно, бездействует, в том числе и телевизор, который он не смотрит, ибо не умеет включать.

Нас приехало пятеро, а за стол село двадцать: кто-то проезжал мимо со своими знакомыми и знакомыми своих знакомых, заметили Серёжу и остановились, дабы разделить трапезу.

«Мы пропали», — сказал Серёжа, увидев, как к нему поднимается крестьянин с ящиком вина — местный поэт. Он заиграл на зурне и запел по-грузински поэму в честь Параджанова. Мы долго слушали — кто понимал, кто нет, — постепенно стали разговаривать, ходить по дому, а он всё пел и пел, и мы действительно пропали. Я лёг подремать, а когда проснулся, то вокруг сидели другие персонажи, только поэт был прежний.

Вскоре ему вернули остатки ящика с вином, нам Серёжа на память о Дзалиси подарил массу диванных подушек (!), и все покатили в Мцхету. Мы поднялись высоко в горы, и «там, где Арагва и Кура», Серёжа разыграл на скорую руку мистерию, велев нам всем участвовать. По его словам, в Грузии он всё знает лучше всех! Допустим. В Тбилиси мы попали только к вечеру. Серёжа привёз нас в какой-то дом, клятвенно уверяя, что там устроен пир именно в нашу честь, чему мы удивились. Конечно, оказалось, что на самом деле там рождение какой-то пухлой девицы и хозяева (это были архитекторы) о нас слыхом не слыхивали, но были рады и нам, и ещё десятерым гостям, которым Серёжа дал адрес в Дзалиси. Приняли всех, глазом не моргнув. Стол был величиной со сцену Большого театра, а такого количества и разнообразия закусок мы, кажется, не видели отродясь. Кто-то привёз из деревни целую машину роз, для них не хватило ни ваз, ни вёдер и кастрюль, и на стол их просто высыпали горой. А среди всех этих блюд, вин и цветов сидел Серёжа, тостами и байками объединяя всех нас, незнакомых.

Вечер с Плисецкой Редко к кому он любил ходить в гости, зато обожал принимать у себя, особенно знаменитостей (честолюбие было ему далеко не чуждо). Это всегда было нарядно, весело, вкусно, с выдумкой и затеями.

Однажды звонит из Киева:

— Я должен принять министра культуры Франции с женой. Что делать? Я придумал только, что в квартиру войдёт нарядная гуцулка с коромыслом, а вёдра будут полны шампанского со льдом. Затем парубок подаст зажаренного гуся в бумажных розах и лентах, а в глазах у него будут изумруды — это серьги, которые я потом подарю министерше. В углу будет играть бандурист, я ему приклею бороду, как у Черномора, а конец закину на люстру и там обовью ею лампу, для полумрака, чтобы мадам не увидела, что изумруды поддельные… Что бы придумать ещё?

— Ещё???!!!

Когда в том же Киеве к нему пришёл Тарковский, то первым, кто его встретил, был живой ослик, привязанный к батарее (это на восьмом-то этаже!). Оправившись от изумления, Андрей Арсеньевич увидел Серёжу, который, улыбаясь, смотрел ему в глаза и наливал в бокал красное вино из старинной грузинской бутылки. Вино переливалось и расплывалось пятном на кружевной скатерти изумительной работы.

— Серёжа, вы губите скатерть, остановитесь!

— Это так, но вы выше, чем кружева шантильи!

Аллен Гинсберг — идол масс-медиа, гуру, родоначальник и вождь битничества, — прилетев в Тбилиси, мечтал познакомиться с Параджановым. Сергей встретил его в чёрном парике с перьями, увешанный цепями. А чтобы поэт не чувствовал себя обделённым, его тут же облачили в нечто парчовое и усадили, по словам Серёжи, на… трон. Для полноты картины кликнули дьякона Георгия, благо он жил по соседству. Тот явился в церковном облачении, что не помешало Параджанову водрузить ему на голову ещё и подушку. Кворум был. И потекла неторопливая беседа.

Когда в 1982 году Майя Плисецкая танцевала в Тбилиси «Кармен-сюиту», Серёжа не пропустил ни одного вечера, он посылал ей изысканные, ювелирно составленные букеты и отправил украшенное виньеткой приглашение, где «нижайше просил великую балерину посетить его приют на горе Давида». Плисецкая была немного знакома с Серёжей, к тому же постоянно слышала о нём от своих родных — брата Александра, кузена Бориса Мессерера и его жены Беллы Ахмадулиной, которые дружили с Параджановым.

Параджанов не пропустил в Тбилиси ни одной «Кармен-сюиты» с Плисецкой Её ждали после спектакля. Лестница была усыпана цветами. Вся лучшая посуда — на столе. Изысканное угощение. Потом Серёжа наметил провести Майю Михайловну по боковой галерее, сплошь увешанной его работами, и остановиться перед дверью, открыв которую старинным ключом, она должна увидеть статую Антиноя. Статуя должна ожить и с поклоном преподнести гостье на серебряном подносе золотую розу и необыкновенное пирожное, которое Сергей сам испёк и ослепительно разукрасил. Для этого спектакля позвали соседа Ило, божественного телосложения юношу с лицом Массимо Джиротти (как утверждал Серёжа). Кое-как ему прикрыли чресла, густо обсыпали мукой, чтобы больше походил на статую, а в волосы вплели виноградные листья.

Плисецкая пришла поздно: публика не отпускала её долго, грузины её обожали. Не обратив никакого внимания ни на сервировку, ни на угощение, она разговаривала с Сергеем и с интересом рассматривала его работы, которыми были увешаны стены. «А теперь, Майя Михайловна, вот вам ключ от комнаты, где вас ждёт сюрприз». Её провели через галерейку, где она задержалась возле коллажей и кукол, и попросили отпереть замок. Все столпились вокруг в ожидании эффекта. Он действительно был: взору гостей предстал Антиной, уютно свернувшийся калачиком на полу среди осыпавшейся муки.

Заждавшись (дело было далеко за полночь), он уснул, предварительно сжевав от голода пирожное — произведение искусства… — Давно уже я так не смеялась, — сказала Плисецкая, утешая Серёжу.

Рассказывает Гарик Параджанов:

«В 1979 году Театр на Таганке играл в Тбилиси, и как-то утром Серёжа послал меня на базар купить продолговатую дыню, самую красивую. Затем заботливо укутал её в красный платок, запеленал как ребёнка, и дыня стала похожа на грудного младенца, издали не отличишь. «Пойди к Любимову в театр, он сейчас на репетиции, вручи ему эту новорождённую дыню и поздравь его — у него вчера родился сын в Венгрии. Жаль, что у тебя нет сиськи, а то я одел бы тебя кормилицей и ты вошёл бы в зал, кормя дыню».

Любимов был в восторге от подарка и потом увёз его в Венгрию. А вечером он пришёл к нам с артистами Таганки. В честь новорождённого Серёжа устроил «Петров день» (сына нарекли Петром).

Среди гостей была Алла Демидова:

«Я немного опоздала и, поднимаясь вверх по старому, мощённому булыжником переулку Котэ Месхи, по шуму догадалась, куда надо идти.

Дом со двора трёхэтажный, огороженный невысоким каменным забором. Над воротами сидели два, как мне показалось, совершенно голых мальчика и, открывая краны, поливали водкой из самоваров, что стояли с ними рядом, всех прибывающих. Мне, правда, удалось проскочить этот душ. Двор был небольшой, и я сразу обратила внимание на круглый фонтан, он был заполнен водой, а может быть, и вином, и в этом водоёме плавали яблоки, гранаты, персики и ещё какие-то фрукты. Вокруг стояли наши актёры и угощались. Посреди двора на деревянных ящиках лежала большая квадратная доска, покрытая разноцветной клеёнкой, — импровизированный стол, на котором стояли тарелки, а в середине в большой кастрюле что-то булькало, шёл пар и аппетитно пахло. В левом углу двора был портрет Параджанова, закрытый как бы могильной оградой.

Портрет стоял на земле, перед ним сухие цветы, столетник в горшке и чахлое деревцо.

«Это моя могила», — пояснил Параджанов. На перилах галереи висели ковры, лоскутные одеяла и просто разрисованные тряпки. Всё это пиршество красок воспринималось фейерверком на старой, серой тбилисской улочке. Рябило в глазах.

С неба свисал как абажур чёрный кружевной зонтик. Я сказала Параджанову: «Какой прекрасный зонтик!» Он тут же его опустил — оказалось, что зонтик висел на невидимых лесках, — отрезал и подарил мне. Сопротивляться было бесполезно, я промямлила, что жалко, мол, так сразу, повисел бы ещё, на что Параджанов ответил: «Ты посмотри, какая ручка у этого зонтика! Это саксонская работа. Ты её отрежь и носи на груди, как амулет, потому что это уникальная работа севрских мастеров. Это Севр!» Потом он приказал сфотографировать меня на фоне лоскутных одеял: ему очень понравилось, что я была вся в белом и в белой шляпе. Особенно его восхитило, что я ношу шляпу, и он приговаривал: «Ну вот, теперь наши кекелки будут все ходить в шляпах. Как это красиво — шляпы. Я заставлю всех ходить в шляпах! Шляпы, шляпы…» И нас всё время фотографировал молодой мальчик Юра, которого Параджанов отрекомендовал как самого гениального фотографа всех времён и народов. Он никогда не скупился на комплименты и любил окружать себя молодыми красивыми людьми.

…На галерее ходили, ели, пили, пели актёры Таганки и Театра Руставели и, как в театре с балкона, смотрели на представление, которое разыгрывал Параджанов во дворе.

Тут же присутствовал какой-то милиционер, которого Параджанов представлял как на светском рауте. Вскоре выяснилось, что милиционер пришёл из-за прописки Параджанова, которой у него не было. Тут же был и бывший лагерник, который приехал к нему в гости. С каменной ограды двора гроздьями свисали дети. Отдельно наверху, под гирляндами сухих красных перцев, сидела толстая женщина в байковом цветном халате с большими синими камнями в ушах и, подперев задумчиво кулачком щёку, молча за всем наблюдала.

— Кто это?

— А… Это моя сестра Аня. Мы с ней не разговариваем, — небрежно бросил на ходу Параджанов.

Мы прошли в его маленькую комнату, которая вся была забита коллажами, натюрмортами, сухими букетами, позолоченными окладами, какими-то тряпочками, накинутыми на что-то, старинными кружевами. Ну, просто лавка старьевщика. Почти всё пространство комнаты занимал установленный в середине квадратный стол. На нём стояло очень много еды в старинных разукрашенных грузинских мисках.

Я быстро ушла, потому что совсем не знала, как вести себя на таком восточном празднике. Потом, когда его спрашивали об этом приёме, он отвечал: «Ну что приём?

Ужасно! Пришла Демидова, срезала зонтик и сразу же ушла». Он всегда говорил то, что думал. А вслед чёрному зонтику прилетел мне в подарок белый, с аппликациями и тоже очень красивой ручкой».

«Тюрьма его не хочет, но он хочет в тюрьму» В октябре 1981 года Юрий Любимов разыскал, наконец, Серёжу, который гостил у нас. Мы всячески его конспирировали, Инна делала всё, чтобы не пускать его в Дом кино, где он приходил в возбуждение и городил небылицы на глазах у всех. Любимов пригласил его на генеральную репетицию спектакля о Высоцком, который хотели запретить — и запретили. Инна отговаривала Серёжу, она была очень против того, чтобы он шёл на этот прогон: «Ты нужен для шумихи, для рекламы, нужно твоё имя, нужна скандальность…» Как в воду глядела.

После просмотра было обсуждение. Вся художественная элита Москвы очень одобрила спектакль, всё руководство было против. Серёжа, которого я держал за полу пиджака, чтобы он не полез выступать, вдруг поднял руку… Его встретили дружными аплодисментами (так встретили только его). Велась стенограмма, которую потом послали куда не надо, и вот под эту-то стенограмму Серёжа и произнес «крамолу». Очень точно разобрав спектакль и толково кое-что посоветовав, он, конечно, не удержался: «Юрий Петрович, я вижу вы глотаете таблетки, не надо расстраиваться. Если вам придётся покинуть театр, то вы проживёте и так. Вот я столько лет не работаю, и ничего — не помираю. Папа римский мне посылает алмазы, я их продаю и на эти деньги живу!» Никто не улыбнулся, все приняли это за чистую монету и проводили его аплодисментами.

— Серёжа, побойся Бога, какие алмазы посылал тебе папа римский?

— А мог бы! — ответил он мне с упрёком.

Вскоре позвонили из театра, чтобы он приехал выправить и подписать стенограмму, прежде чем её отправят. Мы его умоляли вычеркнуть дурацкие алмазы, вызвали такси, и он покатил. Но вовсе не в театр, как потом выяснилось, а навещать любимого племянника в подмосковном гарнизоне.

Как гром среди ясного неба была для всех нас заметка в «Юманите»:

«По сообщению агентства Франс Пресс советский режиссёр Сергей Параджанов 11 февраля 1982 года арестован в Тбилиси за спекуляцию. Постановщик «Саят Новы» однажды уже отбывал наказание с 1973 по 1977 год».

Потом, когда его друзья, Софико Чиаурели и братья Шенгелая, опять ходили хлопотать за него, им сказали, что толчком к аресту послужило злополучное выступление в Театре на Таганке и что изолировать его решила Москва.

Рассказывает Гарик:

Pages:     || 2 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.