WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 ||

«Олег Дорман Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана Леонид Парфенов Увидеть раз и навсегда «Подстрочник» не нуждается в подстрочнике. В предисловии, толкованиях и ...»

-- [ Страница 5 ] --

как она говорила: не дом, а проходной двор поганый. Она по-крестьянски признавала только родственные связи. И в общем, очень нелюбезно встречала гостей, всячески показывая, что они не нужны и не к месту. Особенно Мотя невзлюбила Леонида Ефимовича. А он, когда вернулся из лагеря, иногда целыми неделями жил у нас, здесь работал, писал свою первую книжку. И она устраивала сцены в мое отсутствие: что вы здесь околачиваетесь, кому вы здесь нужны? Я была еще девчонкой, не знала, как с этим справиться, не понимала, как бороться. Исключение Мотя делала только для Эльки, поскольку они с Симой вместе работали. Но тоже не могла удержаться, все время ворчала. Сима то лежал, растянувшись, на диване, то разыгрывал в лицах сцены, которые они сочиняли. Сцены часто были веселые, и они с Элькой покатывались со смеху. Мотя возмущалась: «Люди работают серьезно, а эти… Один вообще валяется, да знай себе оба хохочут, и это у них называется работой! Ну Илья еще ладно, тот хоть на машинке печатает, но наш-то, наш!.. Нет, Лилианна Зиновьевна, что вы там ни говорите, лодырь он, лодырь, да и все!» Она не выносила, когда мы с Симой в ее присутствии говорили друг другу ласковые слова или как-нибудь выражали свою любовь. «Никак не повзрослеете, – говорила, – все целуетесь да милуетесь, взрослые люди так себя не ведут. Это жениху с невестой пристало шуры-муры разводить, а вы уж сколько лет женатые – стыдно! Глаза бы мои не глядели!» Мотя никогда не ходила в школу, но благодаря своей настойчивой натуре самостоятельно научилась читать. Помню, с каким удовольствием она – по складам, шевеля губами, – читала «про любовь» в книжках с крупным шрифтом. Самым же любимым ее чтением была тоненькая брошюрка – пересказ для детей истории Козетты из «Отверженных» Виктора Гюго. Она без конца перечитывала ее и каждый раз обливалась слезами. Мотя и Козетта были неотделимы друг от друга. Правда, потом она отказалась от нечестивых книг и все свободное время читала Священное Писание. У нее обо всем было свое суждение. Про коллективизацию говорила, что это когда самые ленивые и бестолковые сводят счеты с теми, кто вставал на заре и работал до ночи. «У нас в деревне самые захудалые господами заделались и стали командовать. Но не думайте, Лилианна Зиновьевна, это им даром не прошло. Все плохо кончили. Самый лютый, которого и прозвали-то „Окаянным“, в болоте утонул. А остальных поубивали или пересажали». Сталина называла собакой, про Хрущева говорила – мужик мужиком, а про Брежнева – дурак, ничего не понимает, я бы и то лучше него справилась. Или такую историю мне много раз рассказывала. Одна ее подруга еще в молодости ушла в монахини. Монастырь разрушили, но она дала обет жить так, как будто советской власти не существует. Когда объявили первые сталинские выборы, она пришла в смятение. Что делать? Страшно нарушить обет, а не пойти на выборы тоже страшно – донесут. В конце концов она не отступилась от своего слова, голосовать не стала, но сошла с ума и попала в психбольницу. Потом выяснилось, что с Павликом лет с пяти-шести Мотя вела ужасные разговоры. Она говорила ему, что папа и мама тебя не любят, любят только своих друзей, они разорятся вконец, их посадят в долговую тюрьму и тогда мы с тобой пойдем просить милостыню и никто из друзей твоих родителей тебе ни корочки не подаст. Мне кажется, что этот двойной взгляд на мир – наш с Симой и Мотин – все-таки наложил какой-то отпечаток на мировоззрение… – не на мировоззрение, а на мировосприятие, на веру в мир и людей Пашки. С годами Мотя забирала все большую власть. И в какой-то момент я подумала, что это невозможно дальше терпеть. И сказала: знаешь что, Мотя, я тебе нашла очень хорошее место у одного профессора, там ты можешь хозяйничать. Давай попробуем расстаться. Она согласилась. Она пошла туда, прожила там две или три недели, но приходила к нам, и я видела, что она так несчастна, что ей так плохо… Что мир перевернулся, что она не может жить без Павлика, и вообще… И мы с Симой дрогнули, пожалели ее и сказали: ладно, давай, возвращайся. Она периодически устраивала большие скандалы. На какую-нибудь тему. Всегда находила. Одна из излюбленных тем – вот, живу тридцать лет в Москве вашей поганой, а комнаты-то себе не заработала. Для всяких интеллигентов комната есть, а для рабочего человека комнаты нет. А у Моти такая манерка была: она разговаривала, всегда провоцируя людей. Вот, например, говорит: «Ну, конечно, разве вы будете хлопотать для меня комнату, вам же это невыгодно, вам же лучше, чтоб я здесь жила». Что было неверно – я мечтала, чтобы она ушла. А она: «Вам же удобно, чтобы прислуга всегда была под боком, вы и не подумаете себя побеспокоить». Или потом у нее была навязчивая идея, чтобы ее похоронили в родной деревне. Она постоянно говорила о смерти и готовиться к ней начала загодя, как к празднику. Собрала наряд и все принадлежности для похорон: длинное белое в голубой цветочек платье из блестящего атласа, три белых кружевных косынки, крестик, дешевые колечки, плюшевые тапочки. Приготовила сорок черных косынок для женщин, которые будут сопровождать ее на кладбище, сорок черных повязок на левую руку для мужчин и сорок деревянных ложек на поминки. Но всегда говорила со мной на эту тему так: «Ну, конечно, Лилианна Зиновьевна, разве вы меня повезете к моим папе и маме? Да в жизни вы меня туда не повезете, это же все разговоры, я знаю, это вы меня обманываете, вы мне зубы заговариваете. Вы никогда этого не сделаете». Вот так она вообще разговаривала. Но при этом преданность ее детям, да не только детям, я думаю, и нам тоже… Меня она любила все же меньше всего, но и меня любила, потому что все конфликты с ней разрешала я. И вот комната. То, что казалось мне безумно трудным, невыполнимым, оказалось легче легкого. Я пошла к нашей домоуправше и сказала – боясь, дрожа, мы же всего боимся, – что вот мне надо бы комнату для Моти. Мотя стареет, ей хочется жить отдельно. Что-то вяло и испуганно плела. Она говорит: комнату? Это проще простого. Вы готовы заплатить восемьдесят рублей? Я переспросила: «Восемьдесят?» Думала, показалось, – это же смехотворно маленькая сумма. Она говорит: я вас отведу в райисполком за восемьдесят рублей. Я обомлела. И странным образом все так и получилось. Очень легко. Правда, потом эту женщину, которой я дала восемьдесят рублей, арестовали. И я очень боялась, как бы меня не призвали к ответу. Но не призвали. Мотя в доме напротив получила комнату в трехкомнатной квартире и немножко успокоилась. Но вот эта неистовость ее, которая потом обернулась религиозностью… Скажем, во время поста она не брала в руки ножа, которым мазали масло. Перед Пасхой, перед Рождеством пять суток не спала. Она драила дом, варила этот самый воск, натирала полы, гладила. За пять месяцев она привозила из деревни свиные ножки, которые были черного цвета, мочила их месяц на балконе, отмачивала, отскабливала. Когда я сейчас вижу в магазине эти беленькие ножки… И варила студень. Это была процедура, это был обряд. Вообще каждое дело превращалось в обряд. А после пяти суток бодрствования, падая, она шла на ночную службу в церковь. И вот этот дух неистовства жил в доме. Но вместе с тем… как бы это сказать? Все-таки, странным образом, эта натура, такая противоположная мне во всем, была очень близким человеком. И я ее ощущала как родного человека. И ребята – и Павлик и Женя – ее очень любили. И она стояла за нас горой. Когда Сима остался без работы, она отказалась брать с нас деньги. За маленького Павлика она готова была броситься в огонь. До самой смерти, до болезни – она умерла от рака – она, живя напротив, рано утром приходила к нам и вечером уходила к себе спать. Даже в воскресенье, хотя могла бы не приходить, обязательно приходила. Она умерла десятого января. Был лютый мороз в тот год. И мы совершенно не знали, как выполнить данное ей обещание. Я же не могла оказаться тем, кем, она подозревала, я окажусь. Нужно было обязательно сдержать слово. Выяснилось, что нет такой службы – что нельзя нанять автобус или грузовик и поехать с ним в Сасово. В какой-то момент Павлик предложил положить гроб на багажник своей первой машинки «Жигули». Но мы решили, что это невозможно. Растерянность была полная. Наконец, где-то Павлик нашел грузовик, который согласился за большую сумму ехать, но гроб катался в кузове, и мы его прибили гвоздями ко дну. Ужасная процедура. Мотины племянницы, которые приехали по этому поводу в Москву из деревни, дали нам список того, что обязательно должно быть на поминках, без чего деревня осудит и скажет, что хозяева Моти страшные скупердяи. Среди этих обязательных предметов странным образом оказались апельсины. А это была почему-то зима, когда нельзя было найти апельсинов. Помню, как все мы бегали по гастрономам – тогда давали специальные талоны по случаю свадьбы и похорон, позволяющие купить продукты, которые иначе нельзя было купить. Скажем, в гастроном на Лубянке. Ну нет апельсинов. Нет в Москве апельсинов. Но потом каким-то способом, в каком-то закрытом распределителе, заплатив в два раза дороже, каким-то образом мы эти апельсины, слава богу, нашли и двинулись в Сасово. Ехали целый день. Дорога скользкая, страшная. Приехали в Сасово часов в одиннадцать. Ночь. Глухо, темно. Из полусотни изб обитаемы только десятка полтора, остальные стоят брошенные, окна заколочены досками крест-накрест. Нам сказали, что ночью гроб должен обязательно стоять в церкви. Стали искать священника. Искали долго, мучительно, шли от избы к избе, обрастая толпой старух. Наконец одна старушка посмелее толкнулась к батюшке. Страшно нехотя он вышел, дал нам ключ от церкви, мы сами с большим трудом ее открыли, поставили гроб и поехали дальше в деревню Нижнее Мальцево, где жила Мотина двоюродная сестра и где должны были состояться похороны. Поскольку священник один на большой округ и он не может все обряды исполнять во всех деревнях, из вдов образовались, сбились такие бригады для отпевания. Это был способ приработка. Четыре-пять человек, вдовы, одетые в черное. Им платили, и они всю ночь пели над… не над гробом, поскольку гроб с Мотей остался в церкви, но над стульями составленными, чтобы на них в дальнейшем стал гроб, пели псалмы. И кадили. А кадили из пустой банки из-под шпрот. Вот они кадили этой банкой шпрот и пели псалмы. До утра. Утром снова поехали в Сасово, там отслужили панихиду. Надо копать могилу. Замерзшая земля – трудно копать могилу. Кладбище в трех километрах. Четыре-пять человек вызвались копать. И нам сказали: надо, чтобы была водка в большом количестве. Но им туда ее не давать, потому что сразу перепьются. Водку держать дома. Надо, чтобы они приходили каждый час или полтора, наливать им по стакану, не больше, а потом пусть возвращаются и будут копать дальше. И все так и было исполнено. И они, пока копали, эти три километра пробежали раз пять или шесть, выпивая по стакану водки. Когда после панихиды мы вернулись в Мальцево и пошли на кладбище – а на кладбище несут гроб на полотенцах, и все женщины надели приготовленные Мотей черные косынки, а мужики – повязки, – то мы увидели, что могила хоть и вырыта, но закрыта досками и лопатами. Ее надо было выкупать. Надо было дать еще водки. «Четверть» водки, три литра. Они ее тут же выпили и упали возле могилы. И уже другие люди помогали опускать гроб в могилу. А те как выпили водку, так и упали. Опустили гроб, кое-как закопали. Пошли в избу, где были поминки. Поминки по строгому ритуалу – есть порядок блюд, очень строгий. Сначала кутья в блюдечках – рис с выложенным сверху крестиком из изюма, просяные блины, потом борщ с солониной, суп с лапшой, разные закуски и, наконец, гречневая каша и кисель. Поставили два стола параллельных, и на каждом стояла такая миска деревенская с апельсинами. То есть, значит, поминки были нужного уровня. Нас, приезжих и каких-то старых бабок, посадили за один стол, а те немногие мужики, которые были в деревне, сидели за другим столом. Причем хозяйка дома рассадила так, чтобы те нас не видели. Особенно им нельзя было видеть Павлика – она боялась, что начнутся какие-то ссоры, антисемитские разговоры. И что-то действительно возникало. И она повторяла фразу, которая тоже мне запомнилась на всю жизнь: «Ты чего тут разглагольствуешь? Ты мне беседу не порть». Эта процедура у нее называлась беседой. «Ты мне беседу испортишь – я тебя выставлю». И так, в общем, кое-как, без скандала удалось это закончить, и выяснилось, что из сидящих за столом мужиков – а их было человек, наверное, семь-восемь – ни один не миновал тюрьмы. Все они в тот или другой момент своей жизни за что-то сидели. Так мы предали Мотю земле, выполнив, наперекор всем трудностям, ее пожелание.

Еще я хочу сказать, что я поняла, что жизнь – это утраты. Постепенно уходили люди, и все больше пустого пространства образовывалось вокруг нас. Ушел Элька, так ужасно, неожиданно, потому что он и не болел до этого, это был совершенно страшный удар судьбы. Ушел Нёма Наумов, который был прелестным человеком исключительной доброты и у которого была еще такая особенность, что хотя мы дружили с ним все вместе, но еще Нёма дружил с каждым членом семьи по отдельности. У него были свои отношения с Симой, свои – со мной, нас объединяла работа, и если я чего-нибудь не знала, в чем-нибудь сомневалась, где-то колебалась, он был мой первый советчик. Нёма был замечательный, блестящий переводчик. У него много чудесных книг, переведенных с испанского, с итальянского. У него были свои отношения и с Павликом и с Женей. Он их удивительно любил и много тепла вносил в нашу жизнь. Без него жизнь каждого из нас стала холоднее. Потом умер от рака Леонид Ефимович Пинский. Что тоже было страшной утратой для нас. Потом умер Вика. Тоже от рака. Вот уже десять лет, как его нету. Мы даже не могли его похоронить. Но все-таки пока мы были с Симой вдвоем, эта сильно опустевшая жизнь, этот мир… Это знаете какое чувство? Как будто черные дырки вокруг тебя образуются. Вот ничего нету. Места ушедших людей не заполняются. Они так и остаются пустотами, и очень странно и страшно жить с этими черными пустотами вокруг тебя. Но пока мы были вдвоем, мы все-таки весело жили. Мы сохраняли как-то тот ритм, ту тональность, тот звук нашей жизни, который начался с первого дня и который не менялся. Это был постоянный звук счастья совместного хождения по этой жизни. Есть такая легенда, что старые возрожденческие мастера делали всегда две камеи. Что настоящие камеи, которые резались из самой дорогой, самой ценной слоновой кости, делались всегда парными. А потом пускались по свету, продавались в разные стороны. И если они встречались в одних руках, то это был залог счастья. Вот у нас с Симой было чувство, что мы – две камеи, пущенные по свету в разные стороны, и вот встретились. И это счастье – оно и есть наше счастье. Потому что любовь, счастливые браки… я их знаю не много, не будем преувеличивать. К сожалению, больше браков вокруг себя я вижу не скажу несчастных, но сложных, трудных. Но знаю и счастливые браки. В очень счастливом браке живут наши любимые друзья Золотухины. Дуся Каминская и Костя Симис – это счастливый брак, Боря Левинсон и Галя, – это счастливые все браки. Но как бы сказать? Это счастливые браки серьезные. А наш брак был счастливый и несерьезный, легкий, веселый, невесомый. Он был радостный в каждый данный момент. Совместная игра, какое-то ощущение праздника. Будней не было. При том, что были суровейшие будни, и не было ни гроша, и все прочее, будней все равно не было. Это Сима такой удивительный был человек. Очень талантливый и как драматург, и как режиссер, хотя в режиссуре ему не удалось, к сожалению, развернуться, – но я думаю, что наиболее талантлив он был в жизни. Он был жизненно талантлив, если можно так сказать. Он умел любить жизнь, превращать ее во что-то небывалое, она начинала, как ограненный бриллиант, сверкать всеми лучами. И мы прожили сорок девять лет такой жизни, причем с каждым годом чувство чуда, свалившегося на нас, не только не уменьшалось, а, наоборот, увеличивалось. И вот такого брака я не встречала ни у кого – чтобы он был не только глубокий и серьезный, но радостный и веселый в каждую данную минуту. И, скажем, в последнюю нашу поездку, когда я выходила за хлебом, Сима всегда увязывался за мной, я говорила: чего ты идешь, я через пятнадцать минут, через десять минут вернусь, я иду на угол купить батончик французский. А он отвечал: а кто знает, сколько нам еще ходить вместе? Ведь веселее пойти вместе. И действительно, веселее пойти вместе. Я говорю: ну хорошо, пошли вместе. Это слово «веселее» еще очень было живое в устах Вики Некрасова. Он когда хотел кого-то похвалить и выразить свою любовь, приязнь к кому-то, говорил: мне с ним весело, мне с ним легко и весело. Вот он тоже был из этой породы людей, которые любили веселье и легкость. И поэтому он был так невероятно привязан к Симе. Они совершенно удивительно как-то общались, валяли дурака, все время что-то разыгрывали, надували мышцы перед зеркалом, показывая, какие они атлеты, какие-то диалоги сочиняли… В общем, шла игра. Вика очень артистичен, Сима очень артистичен, я совсем не артистична – но они вместе и сам Сима один меня тоже втягивали в эту игру. То мы были, там, не знаю, французские графы, то мы были итальянские безработные. Разыгрывали сценки другой жизни. И потом, когда бывали во Франции втроем с Викой, тоже играли. Шла игра. И вот игра, наложенная на жестокую, беспощадную нашу жизнь, создавала какое-то совершенно особое экзистенциальное – скажем ученое слово – ощущение исключительной заполненности. У меня ощущение от прожитой жизни, что там сантиметрика, миллиметрика пустого не было. Все было наполнено – чувствами, мыслями, делами какими-то. Содержанием каким-то. Хотя я знаю, очень часто люди думают, что жизнь во многом пуста. Прежде всего меня восхищало Симино умение видеть все, что он видел. Любая вещь под его взглядом как-то оживала. Я никогда не забуду, как мы в первый раз приехали в Вильнюс. Там есть возле вокзала очень красивая красная кирпичная церковь. Готика. И Сима вдруг – он был человеком вдохновения, человеком устного слова, – вдруг загорелся этой церковью и так разобрал ее строение, так увлек меня ее божественным устремлением, так показал, что именно она ведет к богу и как она ведет к богу, – это была такая полуэстетическая-полутеологическая импровизация, что я была ошеломлена. У Симы всегда было религиозное чувство. Он очень любил все виды храмов. Он, конечно, был экуменист по настрою и как-то меня приучил, и я тоже любила бывать с ним и сидеть… Мы всегда ходили во все церкви, Сима ставил свечи, а там, где нельзя было ставить свечи, просто сидели. Для меня это было местом медитации, что ли. Не религиозным. К сожалению, лишена я была этого религиозного чувства. Хотя прекрасно понимаю, что это большая поддержка в жизни. Должна сказать, чтобы быть до конца искренней, что для меня эти вопросы встали только сейчас по-настоящему глубоко, после того как Сима ушел из жизни и я осталась одна. Вот теперь, временами, может быть, что-то мне открывается, но очень слабо, трудно. Я читаю книжки этого направления, но сказать, что я действительно пришла к религии, что я поверила в ту жизнь, я пока не могу. Я ищу туда входа, я блуждаю в потемках, меня к этому тянет, но до двери я не дошла. Вот так будет честно. Мы уже жили вместе много лет, я прекрасно знала Симин дар войти в такое особое состояние… И все равно была ошеломлена. Мы пришли в гостиницу, я говорю: Сима, запиши. Запиши, это потрясающая будет статья. Он говорит: я не помню. Я ничего не помню, что я говорил. И это правда. То, что ему открывалось в такие минуты импровизации, он потом не помнил. Он говорил: это как Мандельштам писал, что стихи кто-то нашептывает, – вот и у меня такое же чувство, когда я вдруг какую-то вещь могу раскрыть. Это я как бы слышу голос. Ничего не запоминалось, не записывалось. И конечно, я виновата. Хотя мы прожили замечательную, радостную, веселую жизнь, я страшно виновата перед Симой. Потому что не записывала за ним, не берегла даже те бумажки, которые он писал, – всегда на каких-то клочках, никогда ни записной книжки, ничего. Тысяча клочков бумаги, которые в основном все терялись. И вот сейчас ничего не могу найти. Потеряно множество замечательных кусков прозы. Мне надо было за ним записывать. То, что ему являлось в минуты импровизации, хорошо помнят его ученики. Они мне рассказывали о таких «минутах просветления», когда он внезапно начинал раскрывать перед ними существо какого-то явления или какой-нибудь картинки в альбоме. Пример есть в Симиной книге «Виденное наяву» – анализ Джоконды. А вообще, кроме всего, кроме этого яркого таланта, этого умения оживить любой камень, Сима был исключительной деликатности человек. Действительно, я таких деликатных людей не встречала. Он больше всего старался никого не затруднить, никому не быть в тягость. И совершенно одинаково относился к самым высокостоящим людям и, не знаю, к Мотиной родне в деревне Лукьяново Сасовского округа. Отбирал просто темы попроще, а разговаривал с таким же уважением, так же щадя, обходя тяжелые, болезненные вопросы, с исключительной бережностью. Это всегда меня удивляло, и я немножко этому научилась от него. Раньше во мне было гораздо больше высокомерия от рождения, я считала себя такой французской штучкой, умной девочкой, мне все говорили «умная, умная», я столько раз это слышала, что подумала – может быть, правда умная? А вот Сима мне дал урок, показал, что нельзя об этом думать, что это вообще тебя не касается, это других касается – умная ты или глупая. А каждый человек, любой, стоит внимательного отношения. Вот Сима склонялся к людям, как к цветкам склоняются те, кто любит цветы. Зная, что самый жалкий полевой цветочек имеет свою прелесть, свой аромат, свою какую-то архитектонику, – вот так Сима склонялся над людьми. И это меня и учило, и поражало, и пленяло каждый раз. В общем, он обладал теми качествами, которые мне больше всего нравятся: удивительной фантазией, возможностью увидеть все в преломленном сказочном свете и бережливым вниманием к ближнему. Ко всем. Я видела, как хорошие люди в хороших семьях ругаются, кому пойти поставить чайник. У нас ругань шла только в обратном смысле – каждый хотел пойти поставить чайник. Каждый хотел взять на себя. Когда твой спутник хочет взять на себя больше, то тебе хочется взять еще больше. Здесь интересный механизм, я его проследила. Чем меньше хочет взять на себя твой спутник, тем меньше тебе хочется взять. И наоборот. Тут обратная связь. И мы рвали друг у друга из рук домашние дела, неприятные поручения, трудные задачи – все это каждый хотел сделать за другого. Сима, конечно, окружил меня таким облаком невероятной любви, изолировав тем самым от мира в его грубых проявлениях, и, конечно, теперь, когда облака не стало, мне очень трудно жить. Мне, прежде всего, скучно жить без него, но еще я столкнулась с миром, который и знала и не знала, не ощущала кожей, потому что между этим миром и мной было облако любви, оно все амортизировало, все обволакивало и, конечно, превратило мою жизнь в какую-то сказочную, нереальную жизнь. Я много работала, много занималась другими людьми. Люся Товалева и ее мальчик всегда были с нами, пока ей не дали комнату в Москве, а потом квартиру. И еще очень много таких людей, которым нужна была многолетняя помощь, которых мы любили, с которыми дружили и помогали идти по жизни. Но все-таки моя жизнь была сильно облегченной, так скажем, по сравнению со всеми людьми, которых я видела вокруг себя, потому что всегда Сима стоял между мною и всем, беря все тяжелое на себя. Он был сильным человек в том смысле, что если да, так да, а если нет, то нет. Людей, которых он не принимал, ситуации, которые ему казались недостойными, он отметал с ходу. Помню, как Павлик наш, став студентом Высших сценарных курсов, после нескольких недель тусовки в этом кругу сказал: ты знаешь, папа, это просто удивительно, никто о вас с Нусиновым плохо не говорит, всех ругают, а о вас не слышал ни одного дурного слова. Он был сильно впечатлен. Я говорю: ну, может, им неловко при тебе?.. – Да нет… А ругали всех за все, лишь бы было к чему придраться. Я думаю, что Сима действительно через это трудное время прошел безупречно, без сучка без задоринки, через всю эту официальную жизнь – в той мере, в какой был вынужден с ней соприкасаться. Не идя ни на какие компромиссы. Даже – как бы это сказать? – не из нравственных соображений скорее, а из-за какой-то органики своего существа. Натура такая – вот так бы я выразила. Трудно мне говорить о Симе. Все хотелось делить. Каждую строчку, которую я читала, если она мне нравилась, мне хотелось немедленно прочитать вслух, а если она меня возмущала, тоже прочитать вслух, чтобы разделить это возмущение. Одно было в нашей жизни неправильно. Кроме того, что я не записывала за ним и не относилась бережно к тому, что он говорил и писал. Неправильно, что мы слишком много были с людьми. Это отчасти по моей вине. У меня, к сожалению, очень общительный характер, и как-то я не умею отстраняться, отказывать. Мы всегда были в обществе, мы очень мало с Симой были вдвоем. И когда подрос Павлик, нас вечно сопровождали четверо его товарищей – куда бы мы ни поехали: летом – в горы, зимой – куда-то на лыжах.

И на байдарках мы ходили каждый год. Всегда в сопровождении сонма ребят. Всегда вторая палатка – ребята. Как-то мало были вместе. То есть вместе все время, почти не расставаясь. Но мало наедине. Недостаточно. Если подводить еще итоги моей жизни, то, конечно, главное в ней – это два сына. У нас с Симой два больших мальчика. Одному, Павлику Лунгину, уже 48 лет будет. И если раньше о Павлике говорили «это сын Семена Лунгина», то теперь говорят… говорили о Симе, пока он был жив, «это отец Павлика Лунгина». Он стал в одночасье, каким-то довольно странным и несколько чудесным образом, кинорежиссером, хотя до этого долго искал своего пути. Вообще у нас мальчики в семье поздние в том смысле, что поздно находят свой путь: они долго ищут и не могут определиться. Павлик учился на матлингвиста. Это были годы, когда стала модной совершенно идиотская профессия, которой на самом деле не существует. Лингвистика лингвистикой, математика математикой, а никакой матлингвистики нет. Ну вот, Павлик очень гордо кончил эту матлингвистику, потом поступил работать в Институт конкретной социологии. Был такой институт в Москве. Через полтора года его оттуда выгнали, потому что появился новый директор и сказал: «Я не люблю бородатых молодых людей, которые ходят по коридорам и иронично посматривают по сторонам. Сбрейте бороду». На что Павлик ему ответил, не сходя с места: когда я могу подать заявление об уходе? И вот Павлик, уже с женой Таней и маленьким сыном Сашей, оказался без работы. Жили они у нас. А тогда еще свирепствовала «борьба с тунеядством». И мы ужасно испугались, что его схватят, как Бродского, и куда-нибудь сошлют. Процесс Бродского получил большую огласку, но вообще такого типа процессов и выселения молодых людей на грани диссидентства – а Павлик, конечно, был на границе диссидентства – было немало. Ища спасения, мы все подумали, что он может пойти на Высшие сценарные и режиссерские курсы, где Сима преподавал много лет. Павлик действительно туда поступил, стал писать сценарии. Сценарии довольно милые, но хороших фильмов не получалось. Это были совсем другие годы, чем те, когда его отец дебютировал. Режиссеры очень слабые, и вообще середина брежневского времени была средневековьем каким-то. Это были годы медленного, но непрестанного гниения, болото, где все колыхалось назад-вперед. Что-то немножко лучше, что-то немножко хуже. Общество загнивало. И мы все были глубоко убеждены – я уже говорила, – что так и умрем в болоте, что гнить нам до конца наших дней. И конечно, тогда хороший фильм был большой редкостью, для него настоящей базы не было. Павлик очень хотел сам снимать свои картины. Ему не разрешали, потому что не было режиссерского образования. Перестройка все изменила. И во-первых, как-то расковала его изнутри. Он написал сценарий более смелый, чем писал до сих пор, то есть перестал быть сам себе цензором. Ведь мы все в какой-то степени на протяжении многих лет были собственными цензорами: каждый, кто писал и желал увидеть это на сцене или на экране, рассчитывал, до какой точки свободы можно дойти, где край возможного. А тут Павлик написал очень свободно, и так получилось, что иностранный продюсер, интересовавшийся авторским кино, предложил ему снимать самому. Павлик был счастлив и, к нашему с Симой великому испугу, кинулся в эту авантюру, притом честно признавшись продюсеру, что в жизни еще не снял ни одного метра. Он, уже сорокалетним человеком, сделал фильм «Такси-блюз», который в Каннах получил премию за лучшую режиссуру, что было невероятным счастьем, и мы с Симой подымались по этой знаменитой каннской лестнице, устланной ковром, и радио орало на всех каннских перекрестках, что вот идут родители режиссера Павла Лунгина… Это все было совершенно необычайно трогательно, прекрасно и торжественно. Павлик идет по этому пути, и мы, конечно, им очень гордимся, считаем, что все это замечательно, что с ним случилось. Между сыновьями одиннадцать лет разницы. Они и похожи и разные. Женя увлекался с детства театром, хотел быть актером, его собиралась снимать Инна Туманян в фильме «Мальчик и лось» по Симиному сценарию. Там герой Женькиного возраста, а у Женьки было очень милое фотогеничное лицо, и он мечтал, умирал, как хотел сниматься. Все думали, и сама Инна в первую очередь, что вопрос решен. Но худсовет, который утверждает актеров, сказал: просвечивает еврейство, не надо. И это стало для Жени сигналом, что он не сможет здесь быть актером. Поскольку это еврейство, вероятно, всегда будет просвечивать. И Женя пошел в ГИТИС на театроведческий. Но рана осталась глубокая. Вообще у детей такие обиды западают глубже, чем у взрослых. Думаю, взрослый человек справился бы: ну, не взяли – потом возьмут, мало ли что. А для Жени это стало моментом отторжения. А потом, поняв невозможность устроиться на работу с «пятым пунктом», он решил во что бы то ни стало уехать. Принялся дружить со всякими иностранными девочками, выдумывал, что в них влюблен, – по-моему, исключительно чтобы жениться и уехать. И так и получилось. Он женился на итальянской девочке, уехал в Падую, но было ясно, что этот брак выдуманный, что ничего он не влюблен, а все себе напридумал. И действительно, на третью неделю они поссорились, разошлись. Он ушел из дому ночью и больше никогда к ней не приходил. Начались его годы странствий за границей. В конце концов он попал к моим друзьям Вернанам, они вызвали его к себе, и Женя с тех пор жил в Париже. Но он тоже заболел кино. Сделал фильм на франко-русские деньги – «Ангелы в раю». Пытается делать следующий, ему тридцать шесть лет, он еще ищет свой путь, и я уверена, что он рано или поздно его найдет. Вот это, конечно, главный итог. Есть еще у нас внуки. Есть большой, двадцатичетырехлетний, внук Саша, Пашкин сын, и есть двое внуков в Париже, потому что Женя женился на француженке. Мальчик, которому шесть с половиной лет и которого зовут Антуан, и девочка трех с половиной лет по имени Анна. И Женя очень тщательно следит, чтобы, не дай бог, ее не звали Ани, на французский лад. Нет, ее зовут Анна, у нее русское имя Анна. К сожалению, они по-русски не знают ни одного слова. Может быть, «здравствуй» и «спасибо». Они живут в Париже со своей мамой, и Женя с ними жил до той минуты, пока не свихнулся на кино и не стал совершенно одержимым идеей тоже снимать фильмы. Конечно, такие фильмы снимать можно только здесь, то есть здесь-то их снимать нельзя, потому что нет денег, но во Франции их тем более снимать невозможно. И вот Женя живет уже полтора года в Москве, со мной, в надежде, что все-таки что-нибудь получится. С Антуаном мы разговариваем по телефону, и он меня спрашивает: ты мне объясни, пожалуйста, почему у всех папы работают в Париже, а мой папа работает в какой-то Москве? И мне трудно ему объяснить, почему это так. Я говорю: ну знаешь, так бывает во взрослой жизни, бывают всякие трудные ситуации. А он мне говорит: тогда я не хочу взрослеть. Еще остаются ученики. И у Симы и у меня. У Симы – понятно: он лет двадцать вел сценарную мастерскую вдвоем с нашей близкой подругой Милой Голубкиной на Высших сценарных курсах. И эти ребята остались ему верны. Я убедилась в этом в ужасный момент жизни, когда Симы не стало. Я получала письма от людей, кончивших мастерскую много лет тому назад, и видела, до какой степени жив в них образ Симы, как жива память о нем. А значит, и он как-то жив. Сквозь них. Они рассказывали, что перед тем, как начать писать, всегда как бы спрашивают его совета, мысленно разговаривают с ним о замысле. Утешения не может быть, но какую-то радость это приносит. Есть, странным образом, ученики и у меня. Потому что лет пятнадцать тому назад Павлик стал меня подначивать: мама, ты все переводишь вещи общедоступные, сделай книжку, которую нельзя переводить, и сумей ее напечатать. Поставив передо мной такую задачу, он мне и подсказал, что это должно быть. Есть такой французский писатель, давно умерший, Борис Виан. Он не мог быть напечатан не по политическим соображениям, а по художественным, из-за самого метода художественного изложения. И вот я решила действительно не отступить перед этой задачей и перевела его маленький роман «Пена дней». А в этот момент меня попросили вести семинар для молодых переводчиков с французского – выпускников университета и иняза. Я позвала Нёмочку Наумова вести этот семинар вместе со мной, и мы вдвоем решили – что было совсем дерзко – раздать нашим ребятам для перевода по рассказу Виана. Более трудного прозаика для перевода, по-моему, не существует – это как стихи переводить. Потому что Виан весь в игре слов, в ассоциациях, в идиомах, которым не найти эквивалента в русском языке, поскольку идиоматические выражения в каждом языке свои и вся игра строится на французской фразеологии. Значит, какая стоит в таких случаях задача? Если говорить вкратце, надо обязательно найти собственную, совсем другую идиому или игру слов, часто в десяти верстах от французской, но которая вызывает то же чувство, ту же ассоциацию. Это крайне трудная задача, это действительно как строчка стихотворения, образ стихотворения, ничуть не легче. Я очень долго переводила «Пену дней». Шесть с половиной листов, наверное, переводила почти два года по полстранички, по страничке в день, и то не каждый день. В целом сборник Виана делался три года. Редактор, который его вел, очень симпатичный человек, мне все говорил: Лиля, только не спешите, пусть директор уйдет в отпуск, пусть этот заболеет, тот перейдет на другую работу… Потому что томик надо было продвигать по инстанциям, обходя возможные опасности. Виан в предисловии пишет, что на свете нет ничего, ради чего стоит жить, кроме красивых девочек и джазовой музыки. Ну можно ли такую книжку переводить и печатать в Советском Союзе? К сожалению, сам этот редактор до выхода сборника не дожил. А книга, как ни удивительно, была опубликована. Ну, имела успех – это не то слово: она как капля воды в сухой песок просочилась в одно мгновение. Мы работали замечательно. У каждого рассказа был переводчик и два его оппонента. Но дело не только в переводе. Как, впрочем, и у Симы на занятиях. Мы вообще говорили о многом. Я считаю, что мы с Нёмой этих ребят в какой-то мере и воспитали немножко, и пустили их в жизнь с какими-то нашими идеями. Трое из них получились просто замечательными переводчиками, я думаю, лучшими из ныне существующих в этом поколении. Наташа Мавлевич, Ира Истратова, Нина Хотинская. Семинар не работает уже больше десяти лет, но наша дружба продолжается. И мне очень приятно, что теперь Наташа Мавлевич сама ведет такой семинар и как бы дальше передает эстафету. У нее занимаются десять человек, и они продолжают нами с Нёмой начатое дело. Я хочу сказать, что жизнь, обещавшая быть такой трудной, оказалась полна свершений мечты. Самые разные наши мечты осуществились. В последний раз за границей мы объехали пол-Европы. Ездили по Италии замечательно. Были в Венеции. Были немножко в Испании, в Барселоне, видели Гауди, которого нас Вика научил любить. Он обожал Гауди, у него был альбом Гауди, когда еще ни у кого не было, и мы как-то привыкли к этим невероятно странным сооружениям, и было счастьем их увидеть воочию. Были в Амстердаме и в Брюгге. Слышали, как впервые исполнялась «Мистерия апостола Павла», которую Сима написал с нашим другом, композитором Николаем Каретниковым. Эти замечательные поездки прибавились к тем удивительным путешествиям, которые мы совершали, когда уезжать за границу было нельзя. Трижды ходили по перевалам Сванетии. Веснами с целой когортой Пашкиных друзей ходили на байдарках. Последняя наша поездка за границу длилась одиннадцать месяцев. Мы приехали двадцатого декабря в Москву, у Симы случился третий инфаркт, и двадцать девятого января девяносто шестого года за полтора часа его не стало. Оставшись без него, я живу совсем другой жизнью. Моя жизнь ничуть не похожа на ту, в которой мы жили вместе. В общем, думаю, я теперь знаю, что такое горе. Это отсутствие желаний. На самом деле, ничего не хочется. Почти ничего. Очень мало что. Но мне очень хочется, конечно, чтобы Женя нашел свой путь. Мне очень хочется, чтобы переиздали Симину книгу, которую я упомянула, – она вышла в самые первые дни перестройки и поэтому не получила должного отклика. Называется «Виденное наяву» и подводит итоги его размышлениям о своеобразии письма для кино и театра. И не только. Вот хочется мне, чтоб эта книжка была переиздана. Мне хочется, чтобы обязательно издали одну книгу, которую я перевела еще десять лет назад. Она называется «История, конца которой нет» Михаэля Энде. Моя подруга, переводчица Александра Исаевна Исаева, к сожалению, в этом году умершая, тоже очень хотела это переводить, и мы с ней поделили работу пополам. Тем временем произошла перестройка, «Детгиз» практически перестал существовать, и книга лежала у них, потому что за нее нужно платить валюту иностранным издателям, у которых были права. А валюты не было. Я решила, что напишу этому Михаэлю Энде, в которого я просто влюбилась за его взгляд на мир, за его понимание многогранности этого мира, за его исключительную доброту и немыслимую фантазию. Я решила, что если я напишу хорошее письмо, то, может быть, он разрешит нам издать книгу бесплатно. Знала я о нем только то, что он весьма таинственный писатель, что у него вилла под Римом, где он живет со своей женой, мало общается с миром и что у него есть такие теософские идеи, симпатии – это чувствуется и по концепции книги тоже. Адрес его, мне сказали, достать невозможно. Я написала в издательство. Мысль этого письма была следующая: Вы, который умеет так наклониться над всеми острыми вопросами, так к ним прислушаться… Нашим детям нужна духовная помощь не меньше, чем материальная. И Ваша книга, где так четко обозначены границы добра и зла, – она просто необходима для наших детей. Я Вас очень прошу, помогите нам ее издать, денег нет, никто не дает валюту, у нас с валютой очень плохо, – но пусть это будет ваша гуманитарная помощь. Каково же было мое разочарование, когда я ответа не получила. Я написала второе письмо… Дорогой Михаэль, разрешите мне Вас так называть – «дорогой» – это не фраза, не формула вежливости, Вы мне действительно стали дороги, я Вас умоляю, ответьте мне… Он не ответил. Но ответило издательство. Выяснилось, что у него никаких прав нет на эту книгу, он все передал штутгартскому издательству. Они ведут все финансовые переговоры. Я написала им третье письмо – и они назначили цену за авторские права в пять тысяч немецких марок. Это немного, но и этого не было. Ничего не получалось. И вдруг я получаю письмо от издательства, где написано, что Михаэль Энде предложил Вашу кандидатуру на стипендию в Мюнхене;

мы полагаем, раз Энде предложил, Вы, наверное, ее получите. Я думаю – значит, читал мои письма, значит, я их, может быть, не зря писала? И действительно, через две недели получаю подтверждение, что мне дается двухмесячная стипендия с возможностью поехать в Мюнхен и там работать. Три человека могут приехать на эту стипендию, там такой замок – вилла Берте называется, в ней дают квартиру. И мы с Симой поехали. Кругом божественный парк, озеро… Но у меня была, естественно, одна забота – как бы мне с Энде встретиться? Я всех спрашиваю – да, он живет в Мюнхене, но строго запрещено давать его телефон, адрес, – он недосягаем. Звоню своей редакторше, говорю: послушайте, мне нужно как-то увидеть Энде. Ну, это же дико – мы живем в одном городе. «Я ему передам», даже – «мы», «мы ему передадим, но, думаем, из этого ничего не получится». Я была вполне разочарована. И вот через два или три дня меня зовут к телефону, и какой-то незнакомый голос говорит: «Их Михаэль Энде»… Я обомлела. Он говорит: «А знаете, мне дали вот ваш телефон, я очень хочу вас видеть!» Я говорю: «Я тоже хочу вас видеть!» Было страшно, я боялась. Причем он пригласил очень странно – встретиться на Ратушной площади. В три часа в воскресенье. Я думаю, что ж, поведет, небось, нас в кафе на пятнадцать минут угостить чашечкой кофе и ничего вообще не получится. В сомнениях и мучениях, мы отправились туда, и выяснилось, что сегодня масленица. Что вообще встретить кого-либо и узнать там невозможно. На этой площади играют пять оркестров, полно костюмированных людей, все танцуют, ну как нам встретиться? Мы стали под условленными часами. Я думаю – все, ничего у нас не получится, он просто нас не найдет. И смотрю – на некотором отдалении стоит человек. Он необычайно мне понравился внешне. Немного похож на Вику Некрасова, тот же тип внешности: проваленные щеки, высокий, худощавый. Очень привлекательного, в общем, вида. Я говорю: «Сим, хорошо бы это был он!» А я сказала, во что буду одета (черная курточка и прочее). Человек смотрит – и идет прямо к нам. Это, конечно, оказался он. Я думаю, что же дальше будет? Он повел нас к себе домой. Его любимая жена, с которой он жил под Римом, умерла, и он женился на японке, но не на молодой хорошенькой японочке, а на старой переводчице. Это было так странно – эта пожилая японка, рядом с ней он выглядел еще очень молодо и прекрасно. И вот что он сделал: у него огромная гостиная, и из этой гостиной он выделил японский уголок. Чтобы ей не было скучно, как он нам объяснил. Там поднят пол, циновки, какие-то украшения, в общем, внутри гостиной – японский уголок. А на стенах висят замечательные картины. Я вспомнила, что его отец был авангардистский художник, которого преследовали (нацисты, как и Советская власть, не любили авангардизма), но после разгрома гитлеризма получил признание. Мы стали разговаривать, и, знаете, бывает так – в первые секунды возникло ощущение, что мы всю жизнь знакомы, что мы всегда были вместе, что мы понимаем друг друга с полуслова. Сима участвовал в беседе, я переводила, и удивительное обнаружилось совпадение вкусов, интересов, в общем, абсолютно, казалось – сидит родной человек. «Слушайте, ну как же могло быть? Как могло случиться, что Вы мне не ответили?» Он говорит: «Разве не ответил? – Смеется. – А мне казалось, что я ответил». Потом нас позвали пить чай, в пять часов, в этой же комнате стоял столик, это было невероятное чаепитие, с японскими церемониями, немыслимый чай, сладости, которые она приготовила, – жила в этом доме и какая-то японская традиция. Очень все это нам было интересно. Ну, выпили чай, я встаю, думаю, настало время прощаться… Он говорит: «Что вы, я заказал в ресторане столик, мы пойдем вечером ужинать». И вот так мы провели весь этот день вместе. До часу ночи. Было ощущение, что наговориться не можем. Я говорю: «Что же дальше будет? Я хочу вас видеть». Он говорит: «Я тоже хочу. Я вам позвоню. Если вам что-то срочно надо, то надо мне так звонить: позвоните, положите трубку, и второй раз тут же наберите. Тогда я возьму трубку. А вообще я вам сам позвоню».

Проходит день, другой, пять, шесть дней – никакого звонка. Я опять в недоумении – ну это же не понарошку, мы действительно замечательно разговаривали. Наконец он звонит: «Я вам звоню из больницы, но мне сейчас немного лучше, вы можете прийти». Мы пришли к нему в больницу и ушли, когда нас выгнала медсестра. Опять такой взахлеб разговор. Он говорит: «Я послезавтра как будто выписываюсь, как только выйду, обязательно позвоню, и вы придете ко мне». Тут еще произошло такое… как немцы говорят – komischer Zufall, странное совпадение. Там же, на вилле Берте, жила очень симпатичная женщина, фотограф когда-то знаменитый. Когда она услышала, что я иду к Энде, она сказала, что у нее есть уникальная фотография отца Энде, которого она снимала, когда еще девочкой начинала свою карьеру. Я ему в больнице рассказала, он безумно загорелся: «У меня этих фотографий нет, а я слышал, что они существует. Я очень хочу их получить». Она мне отпечатала большой снимок, я жду звонка… Но он больше не позвонил. В канун отъезда мы с Симой все-таки поехали к нему, но зайти не посмели, а бросили в ящик очередное письмо и эту фотографию в большом конверте. Я оставила парижские свои телефоны, и мы уехали в Париж. И там через три недели я получила письмо от моей редакторши, с которой мы тоже стали приятельницами: «Должна Вам сообщить трагическую новость, что Энде умер в больнице». Очевидно, его не выписали. Когда мы с ним разговаривали, я сказала ему, что мы обязательно все-таки сумеем издать эту книгу. Ему очень хотелось, чтобы в России его прочли. И у меня к желанию, чтобы прочитали наши дети, добавилось данное ему слово, поэтому мне очень важно, чтобы книжка наконец вышла. Это не роскошь. Это хлеб насущный для нас был бы. В этой книге есть такой мотив: главное – очень хотеть чего-то, по-настоящему хотеть. А дальше – делай что хочешь. Это давнишняя формула, она есть и у Рабле – fais се que voudras – «делай что хочешь». Человечество давно задумалось над тем, что это значит. Нужна ли эта абсолютная свобода и как ее понимать. И все, даже Рабле, который тяготел к чрезвычайности и к безмерности во всем, он тоже пришел выводу, что важно – ЧТО ты хочешь. Может быть, Энде здесь цитирует Рабле в этой формуле. Я не могу сказать, что это детская книга. Она универсальная. К концу книги, когда ставится великий вопрос – остаться в мире Фантазии или вернуться в наш реальный мир, с его добром и злом, его жестокостью, несправедливостью, абсолютно очевидно, что выберет этот мальчик, Бастиан, ее главный герой, – он органично выбирает жизнь. В этой книге есть очень большой оптимизм. Жизнеутверждение – утверждение живого и живое – это добро, вот так, примерно, получается, если свести к простым словам. Вот, я хочу, чтобы эта книга вышла. А в общем, горе – это отсутствие желаний. Мне не хочется ехать во Францию. Я разговариваю по телефону с внуком и спрашиваю: Антуан, ты меня помнишь? Потому что мы уехали двадцатого декабря прошлого года, он уже год меня не видел, для пятилетнего мальчика это очень много. Я спрашиваю: ты меня помнишь? Он говорит: ну как ты можешь меня об этом спрашивать? Конечно я тебя помню. И Симу помню, я часто гляжу на его фотографии, и вас обоих мне очень не хватает, но тебя я увижу, а его не увижу. То есть, значит, он понимает. Меня потрясла эта фраза. А маленькую Анну я спросила: ты меня помнишь? Она говорит: нет, я тебя совсем не помню, я тебя совсем забыла, но я все равно тебя люблю и посылаю тебе поцелуи. Наверное, мне надо поехать к ней. Нет желаний. Это тоже как черная дыра. Но хочется вспоминать прошлое. И именно в том смысле, в каком эта наша с Симой жизнь была не только нашей, но вобрала жизнь поколения, явилась какой-то маленькой частью в странной мозаике тех, кто уходит к концу двадцатого века. Вот мы из тех. И, перебирая какие-то эпизоды, то одни, то другие, я, наверное, рассказала все очень коряво, несистемно, это и вообще, наверное, трудно рассказать иначе, а мне-то тем более трудно, я не отличаюсь особой логикой мысли. Но мне хотелось, чтобы эти осколочки нашей жизни помогли, может быть, слушателям понять, как жили не только мы – у нас особый случай, мы счастливый вытянули билет радостной жизни на страшном, мрачном фоне, – а вообще чем и как жили, на что откликались, на что реагировали наши сверстники. Жизнь безумна, но все-таки прекрасна. Она безумна, страшна, ужасна, но вместе с тем прекрасна, и я все-таки думаю, что хорошее в ней преобладает над плохим. Над страшным. Я в этом даже уверена. Во всяком случае, мой опыт этому учит. Потому что главное в этой жизни – люди, и людей замечательных гораздо больше, чем предполагаешь. Значит, все-таки хорошее побеждает плохое. Посмотрите, сколько замечательных людей попалось на нашем пути. Надо внимательнее присматриваться к людям вокруг. Может быть, не сразу увидишь, что они замечательные, – надо дать себе труд разглядеть то, что несет в себе человек. И может быть, это есть тоже маленькая тропинка, ведущая к какой-то радости. Вот, пожалуй, и все.

Источники иллюстраций Архив семьи Лунгиных: 1.01, 1.02, 1.03, 1.04, 1.05, 1.06, 1.07, 1.08, 1.09, 1.10, 1.11, 1.12, 1.13, 1.14, 1.15, 1.17, 1.19, 1.20, 1.22, 1.23, 1.24, 1.25, 1.26, 1.27, 1.28, 1.29, 1.31, 1.35, 1.36, 1.37, 1.38, 1.39, 1.40, 1.41, 2.06, 2.09, 2.10, 2.12, 2.17, 2.18, 2.20, 2.25, 2.40, 2.41, 2.48, 2.50, 3.01, 3.02, 3.03, 3.05, 3.06, 3.07, 3.08, 3.09 (рисунок Виктора Некрасова), 3.10 (рисунок Виктора Некрасова), 3.11, 3.12, 3.14, 3.15, 3.16 (рисунок Виктора Некрасова), 3.17, 3.19, 3.28, 3.32, 3.33, 3.39, 3.40, 3.42, 3.43, 3.44, 3.45, 3.46, 3.47, 3.48, 3.49, 3.50, 3.51, 3.52, 3.53, 3.54 Архив О. В. Дормана: 1.30, 1.33, 1.34, 2.01, 2.07, 2.15, 3.04 Архив семьи Минор (Париж): 1.21, 1.32 Архив семьи Вернан (Париж): 3.41 Архив Н. С. Мусиенко: 2.02, 2.03, 2.04, 2.05 Архив Т. Г. и М. В. Королевых: 2.34 и 2.35 (шаржи Эдуарда Антоновича Подаревского), 2.36 (шарж Геннадия Арсеньевича Соловьева), 2.19 Архив А. Д. Давыдова: 2.28, 2.29 Архив Н. А. Ильзен: 2.13, 2.14 Архив И. А. Барсовой: 2.16 Архив Г. С. Кнабе: 2.30, 2.31 Архив Т. А. Трояновской: 2.32, 2.33 Архив Р. А. Безыменской: 2.08, 2.49 Архив Н. А. Громовой: 2.47 Архив Н. М. Гребневой: 3.18 Архив Л. Д. Мазур: 2.26, 2.27, 3.20, 3.27 Архив К. А. Арбузова: 2.38 Архив И. К. Кузнецова: 2.39 Архив Н. Г. Асмоловой: 3.30 Архив И. П. Сиротинской: 3.29 Архив Т. В. Гавриковой-Маршанкиной: 3.38 Архив А. М. Пичикян: 3.26 Архив семьи Гольдиных: 2.46 Из фондов ГУК «Музей истории города Набережные Челны»: 2.42, 2.43, 2.44, 2.45.

Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.