WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 4 | 5 || 7 | 8 |   ...   | 10 |

«ТЕРНОПОЛЬСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ ИНСТИТУТ На правах рукописи ЛЕЩАК Олег Владимирович МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ФУНКЦИОНАЛЬНОГО ИССЛЕДОВАНИЯ ЯЗЫКОВОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ (НА МАТЕРИАЛЕ СЛАВЯНСКИХ ...»

-- [ Страница 6 ] --

о разграничении понятий говорящего и субъекта высказывания см. Серио,1993:49). При этом все три субъекта могут соотноситься друг с другом как гомоморфные (в обыденной речевой деятельности), либо как разнородные функции (в научной, еще больше - в художественной речевой деятельности). Подобное схождение или расхождение объясняется тем, что в обыденной речевой деятельности субъект конкретного акта речи в силу установки на практическое общение просто реализует свои идиостилевые и идиолектные языковые способности. В актах искусственной речемыслительной деятельности, напротив, очень заметна разница между языковыми способностями субъекта речи как личности (носителя индивидуального языка) и как ученого или писателя (носителя идиостиля), между языковыми способностями писателя или ученого (как носителя идиостиля) и их реализации данным писателем или ученым в качестве повествователя (того, от чьего имени ведется повествование в данном тексте), и, наконец, между языковой способностью повествователя и автора цитируемых речевых произведений (для художественной речи, насыщенной речевыми проявлениями персонажей, это особо актуально). Особенно важен учет режима речемышления при восприятии речи. Степень понимания чужой речевой деятельности различна в разных типах такой деятельности обыденно-мифологической, научнотеоретической и художественно-эстетической. Вероятность понимания в обыденной жизни довольно высока, если сравнить ее с художественной и гуманитарно-научной речевой деятельностью. Еще более высока она в коммуникативных актах точных наук (в силу высокой степени конвенциональности и формализации метаязыка). Наименьшая вероятность понимания - в художественной речевой деятельности. Следует помимо таких характеристик коммуникативного акта, как индивидуальные психофизиологические и социальные свойства участников коммуникации, которые неминуемо влияют на степень понимания речи, назвать еще одну, имеющую непосредственное отношение к рассматриваемым здесь механизмам речевой деятельности. Это режим функционирования моделей внутренней формы языка. Выбор режима речевой деятельности происходит, как мы отмечали, во время оценки ситуации общения как говорящим, так и слушающим. В случае неверного избрания функционального режима слушающим появляется опасность неверного определения стратегии синтаксирования, т.е. неверного выбора модели текста, текстового блока, высказывания и т.д. Впрочем, некоторая несогласованность режима речепроизводства и режима речевосприятия наблюдается столь часто, что можно попытаться классифицировать случаи такой несогласованности. Наиболее частое расхождение режима передачи и режима репродукции касается обыденно-мифологического восприятия художественной и научной речи. Подобное восприятие носит, как правило, утили тарный характер. В связи с массовостью этого явления появляются даже специфические переходные режимы речевой деятельности. Такова речевая деятельность в области массовой культуры. Как правило, при обыденном восприятии собственно художественного речевого сообщения снимается только денотативно-фабульная и, частично, коннотативно-эмоциональная информация. Еще ниже степень вероятностного прогнозирования как на уровне моделей, так и на уровне знаков при обыденно-мифологическом восприятии научной речи. В этом случае происходит упрощение содержания, вульгаризация научных положений, неадекватное восприятие знаков-терминов, вступающих в омонимичные отношения с обыденными знаками. Большая же часть информации не считывается именно из-за отсутствия во внутренней форме индивидуального языка носителя единственно обыденно-мифологического режима речевой деятельности (моноглоссанта) моделей научных текстов в ВФЯ и соответственной терминосистемы в ИБЯ. Аналогичные сдвиги возможны и при восприятии художественного речевого произведения в режиме научной речевой деятельности. При этом, как правило, не считывается коннотативно-эмоциональный и коннотативно-образный элементы содержания. Кроме того, может быть неверно выработана синтаксическая стратегия со-порождения художественного текста при его научном восприятии. Это сопряжено, прежде всего, с отсутствием моделей художественного текста либо с их временной инактивацией. При восприятии в режиме научной деятельности сильно затрудняется достижение главной цели художественной речевой деятельности испытания эмоциональноэстетических переживаний. Не менее проблематично и художественное восприятие продуктов научной речевой деятельности. В этом случае часты нападки на "птичий язык", сухость и шаблонизированность научных текстов со стороны художественной интеллигенции. Что касается продуцирования текстов в смежных режимах речевой деятельности, то именно это стало причиной возникновения всевозможных переходных типов коммуника ции - эссеистики и популяризации в науке, публицистики, деловой коммуникации, документальной и мемуарной художественной литературы, массовой культуры и под. Большая или меньшая ориентированность внутренней формы индивидуального языка на один из режимов речевой деятельности прямо отражается на характере речепорождения и речевосприятия. Ярким примером художественности в научной речи являются работы А.Лосева. Вот только некоторые примеры из его "Философии имени": "мысль достигает своего высокого напряжения", "магия слова", "могущество и власть слова", "слово - могучий деятель мысли и жизни", "поднимает умы и сердца" (Лосев, 1990б:24). Столь же мало можно надеяться на коммуникативный и смысловой успех при неадекватном режимном восприятии обыденной речи в научном (особенно, логистическом) или художественном (особенно, эстетском) ключе. Первое широко наблюдается как в науке, особенно в рационалистских исследованиях, где факты обыденного сознания и речи либо игнорируются, либо ложно истолковываются, так и в обыденной жизни ученых, которые склонны переносить в жизнь идеальные логические схемы своих научных построений. Как известно, направление “критики естественного языка”, с которого начинал рационализм, привело к появлению новых, более умеренных, прагматически ориентированных версий рационалистской методологии. К представителям такого направления можно отнести, в частности, Нормана Малкольма, который вынужден был согласиться с тем. что “... ни одно обыденное выражение не является противоречивым, если существует обыденное его употребление, всякий раз, когда философ объявляет, что обыденное выражение противоречиво, он неправильно интерпретирует его значение” (Малкольм,1993:94). Наиболее весомые результаты в понимании, по нашему мнению, могут быть достигнуты при совпадении коммуникативной ситуации и режима речевой деятельности, т.е. при обыденно-мифологическом восприятии и порождении сообщения в обыденно-бытовой коммуникации, научно-теоретическом режиме в научном и деловом общении или художественно-эстетическом в искусстве и политике.

Л.Выготский отмечал как одно из важнейших условий восприятия художественного текста наличие художественного чутья или таланта у читателя: "Восприятие искусства требует творчества, потому что и для восприятия искусства недостаточно просто искренне пережить то чувство, которое владело автором, недостаточно разобраться и в структуре самого произведения - необходимо еще творчески преодолеть свое собственное чувство, найти его катарсис, и только тогда действие искусства скажется сполна"(Выготский,1986:313). Единственное, что мы считаем необходимым добавить к сказанному, это то, что, скорее всего, процесс творчества как при порождении, так и при со-порождении воспринимающим, не простирается на все речепроизводство, но лишь на определенные ключевые точки его. Инсайт лишь раскрывает путь, способ художественного или научного открытия, т.е. порождает ядро содержательной интенции творчества, но не само произведение. Показательно, что в одной из работ более раннего периода Л.Выготский критиковал мысль Ю.Айхенвальда: "Если читатель сам в душе не художник, он в своем авторе ничего не поймет. Поэзия для поэтов. Слово для глухих немо. К счастью, потенциально - мы все поэты. И только поэтому возможна литература" (Цит.по: Выготский,1986:341), к которой сам позже приходит. Ю.Лотман об этом же пишет так: “... в момент восприятия слушатель, полностью понимающий произведение (представить себе такого слушателя, видимо, можно только теоретически), конгениален автору” (Лотман,1994:217). На идее со-порождения или со-проживания эстетического чувства построены многие теории искусства, в том числе теория "вчувствования". "Согласно этой теории чувства не пробуждаются в нас произведением искусства, как звуки клавишами на рояле, каждый элемент искусства не вносит в нас своего эмоционального тона, а дело происходит как раз наоборот. Мы изнутри себя вносим в произведение искусства, вчувствуем в него те или иные чувства, которые подымаются из самой глубины нашего существа и которые, конечно же, не лежат на поверхности у самых наших рецепторов, а связаны с самой сложной деятельностью нашего организма" (Выготский,1986:257-258). На бо лее современном уровне, в частности, можно на основе структурновзгляды функциональной методологии, интерпретировать представителей теории "вчувствования" в смысле привнесения смысла и содержания в текст не произвольно (что более свойственно рационалистской, солипсической методологии), но на основе общности когнитивной и языковой структур автора и читателя, т.е. через установление функционального отношения между сознанием читателя и сигнальной презентацией текста произведения. Здесь как нельзя к месту был бы пример восприятия ребенком сказки. Стоит задаться вопросом: как ребенок впервые воспринимает сказку, где действуют персонажи, о которых ребенок ранее никогда не слышал (колобок, баба-Яга, ведьма, черт, колдун), фигурируют предметы, которых ребенок никогда не видел и о которых ничего не знает (сусеки, помело, ступа, волшебная палочка), происходят события, о которых ребенок ранее не слышал и участником которых никогда не был (а зачастую, и никогда не будет). Несложно убедиться, что ребенок любит слушать одну и ту же сказку (и не только сказку, но и любой рассказ взрослого) многократно. Это объясняется именно тем, что у ребенка отсутствует необходимый тезаурус, нет соответствующих данных в информационной базе языка и нет соответствующих когнитивных сценариев, ментальных пространств в памяти, моделей текстов и других речевых единиц во внутренней форме языка и т.д. Поэтому ребенок со-порождает всякий раз не весь текст, но лишь его элементы, только то, что он способен создать в своем сознании в силу той базы данных, которой он уже обладает и в силу своей активной позиции в познании. Каждый раз, прослушивая сказку, ребенок проникает в ментальное пространство искусства, которым обладают взрослые носители культуры. Аналогично человек действует и позже. Некоторые тексты мы со-порождаем всю жизнь, прочитывая их для себя всякий раз по-новому. При этом вполне возможно, что читатель глубже проникает в социальную психологию повествователя текста. Однако, вполне возможно, что читатель, ошибочно определив для себя общую текстовую стратегию, порождает совсем иной текст, т.е. домысливает то, чего не было в авторской версии текста. Суть собственно мифологической речевой деятельности состоит именно в ее обыденности, в ее бытовой, практической направленности. Ни говорящий, ни слушающий не обращают внимания на речевые знаки как таковые. Для них важна не форма, и даже не собственно содержание речевого произведения, но тот когитативный смысл, который стоит за ними. А в некоторых случаях и те практические действия, которые предшествовали, сопровождают или последуют за производимой или интерпретируемой речью. Именно это обстоятельство является выражением мифологичности обыденного общения, так как в основе использования знаков лежит вера в их целостность, нерасчлененность, в их семиотическую функцию. В этом смысле любое нормальное использование знака как такового представляет из себя мифологическую речевую деятельность. Однако это вовсе не дает права уравнивать обыденное, научное и художественное общение. Поэтому А.Лосев одновременно прав и неправ, утверждая, что "когда "наука" разрушает "миф", то это значит только то, что одна мифология борется с другой мифологией" (Лосев,1990а:407). Неправ Лосев именно потому, что если бы в искусстве и науке использование знаков было бы нерасчлененным, если бы явно не наблюдалась тенденция к их разрушению, художественная и теоретическая речевая деятельность уравнялась бы с обыденной, а ее результаты были бы шаблонными и практически, утилитарно значимыми. Но научная и художественная речь никаким образом не ориентированы на повседневную жизнедеятельность. Они ориентированы в определенной степени на самих себя. Разрушение знака ученым (мыслителем) и художником не одинаково. Ученого не устраивает содержание знаков, художника - их выражение. Обыденный режим речевой деятельности в науке или искусстве привносит в результаты такой деятельности мифологический элемент. Это выражается в порождении научных мифов (устойчивых заблуждений, наукообразных шаблонов) или мифов художественных (расхожих приемов, литературных шаблонов, штампов). Использова ние штампа в научной или художественной речи делает речь менее информативной, менее предицированной, более номинативной. Предикативность речи тем выше, чем больше в ней рема-тематических соположенностей (предикативных или полупредикативных отношений). Естественно, шаблон, будучи номинативной единицей, в собственной структуре не содержит живых рема-тематических отношений. Он вступает в подобные отношения нерасчлененно, как целостная единица. Следовательно, чем выше шаблонизация речи, тем ниже уровень ее предикативности, а значит и функциональной информативности. Разрушение мифологичности языкового знака со стороны ученого порождает классификационные, систематизационные, аналитические действия, попытки дать все более точное определение уже известному (и названному), обнаружить новые разновидности и составные уже известного (и названного), обобщить, найдя сходные черты в уже известных (и названных) явлениях. Именно в этом амифологизм, борьба с мифом-знаком (известным и названным) с позиции содержания. Более интересен, как нам кажется, спектр речемыслительных действий писателя. Его стремления связаны с поиском новой формы выражения познанного (и уже ранее называвшегося). Взяв во внимание структурно-функциональную теорию знака, рассмотрим возможные привнесения (разрушения знака) со стороны плана выражения. Как мы уже отмечали, к плану выражения знака относится вся собственно языковая системная информация о данном знаке, т.е. информация о его месте в языковой системе, отношениях к моделям знако- и речепроизводства и, соответственно, его потенциях в плане употребления в речепроизводстве (продуктивном или репродуктивном). Таковой является информация о стилистических возможностях языкового знака, его синтаксических потенциях, синтагматической роли, формообразовании и фоно-графическом оформлении в речевом отрезке. В зависимости от того, какой именно элемент плана выражения пытается разрушить художник, можно составить типологию способов художественной речевой деятельности.

Первый подобный прием связан с попыткой разрушить устоявшуюся привязанность языкового знака к той или иной стилистической среде. Художественный эффект достигается за счет ненормального стилистического использования знаков, путем смешения стилей. В этом же ключе действуют и те писатели, которые пытаются сделать более разнообразными формы, найти новые жанровые формы, пытаются сломать привычные формы текста. При этом сам строй речи ничем особенным может не отличаться. Это и появление сонета или новеллы, стихотворений в прозе, оригинальные видоизменения жанровой формы художественного текста и под. С введением новшеств на уровне текста связаны и преодоления шаблонов во внутренней организации текста, скажем широкое использование микротекстов в тексте (притчи в “Новом Завете”, сказки в “Тысяче и одной ночи”, новеллы в “Декамероне”, швейковские байки ”по поводу” у Я.Гашека), ликвидация разбивки текста на части, главы, СФЕ и другие текстовые блоки, смешение текстовых блоков, использование специфической последовательности текстовых блоков в тексте или специфической внутренней организации текстовых блоков на синтаксическом или фонетическом уровне (булгаковское раздвоение повествования в “Мастере и Маргарите”, кортасаровское переплетение глав в “Игре в классики”, онегинская строфа, ритмическая реорганизация стиха В.Маяковским, разнобой в строфике А.Вознесенского). К текстовым факторам художественной демифологизации речи следует отнести и эксперименты в области категории повествователя (повествование одновременно от нескольких лиц, резкая смена повествователя, подчеркнутая неопределенность или загадочность личности повествователя и под.). Второй тип художественной демифологизации знака состоит в нарушении синтаксического строя речи, поиске новых или переосмыслении старых типов высказываний, нагромождении сверх обычного высказываний какого-то одного типа. Это может быть и нагромождение сложных синтаксических конструкций, подчеркнутый диалогизм в прозе, нагромождения риторических вопросов, восклицательных предложений, построение текста в виде одного предложения либо разбивка предложений на части и т.п. К этому типу можно отнести прозаические произведения А.Белого, орнаментальную прозу, сказовые прозаические произведения, т.н. роман “потока сознания”, “сухую”, “телеграфную” новеллистику и под. К третьему типу приемов следовало бы отнести операции, связанные с переосмыслением синтагматики в высказываниях, синтаксического развертывания и синтагматической валентности (например, создание необычных типов словосочетаний). Здесь и склонность писателя широко использовать синонимические ряды, антонимические и сравнительные конструкции, полупредикативные обороты (причастные и деепричастные), вводные модальные конструкции, обращения и уточнения, и склонность заменять один тип словосочетаний другим и под. Следующий прием - нарушение обычного формообразования знака, изменение не по правилам или против обычных норм культуры речи, изменение неизменяемых слов или, наоборот, устранение изменяемости у слов изменяемых. Таким способом часто создают эффект стилизации под диалект или просторечие. Наконец, наиболее распространенный прием - нарушение фонографического оформления. Такое нарушение может приобретать характер вполне нормативный (рифма, ритм, размер), но может быть и единичным (случаи эвфонии - ассонансы, аллитерации, гомеоптотоны и этимологические фигуры или случаи разрушения обычных ритмов, рифм, создание новых).Сюда же следует отнести довольно частое использование в художественной литературе нарочитое смешение фонетической (или морфемно-фонетической) структуры нескольких языковых знаков (контаминация, игра слов, каламбур): укр. “мавпет-шоу” (“мавпа” + “Маппет-шоу”), русс. “Битие определяет сознание” (“бить” + “Бытие определяет сознание”), “Бронетемкин Поносец”, “Париж Соборской Богоматери” или же нарочитое извращение фонетической структуры одного знака: русс “хрюндик” (вм. “Грундиг”), “лабалатория” (вм. “лаборатория”), “спинжнак” (вм. “пиджак”).

Кроме всего прочего, к чисто художественным относятся и попытки демифологизации в системе знакообразования. Так, писатели очень часто прибегают к образованию новых знаков для обозначения уже называвшегося, причем как так деривативными и путем способами (В.Маяковский, А.Вознесенский), трансформации (А.Платонов). В случае открытия писателем некоторого совершенно нового смысла на уровне знака и номинации его новой формой, может произойти существенный сдвиг в восприятии данного произведения. Таковы стихотворения В.Хлебникова, где за новыми формами кроется новый смысл, что делает эти произведения недоступными более менее адекватному восприятию. Поэзия в силу своей архитектоники вообще весьма специфична как в плане порождения, так и в плане восприятия. Очень часто использование форм слов в поэзии (в отличие от художественной и нехудожественной прозы) мотивируется не содержанием, а формой стихотворного текста, т.е. требованиями ритма, рифмы, эвфонии. Часто план выражения поэтических строк предшествует их осмыслению. Механизмы поэтического творчества, как нам кажется, отличаются от механизмов создания прозы. Хотя, наверное, было бы ошибкой полагать, что это отличие носит принципиально онтологический характер. Выбор единиц все же ограничен моделью ситуации общения (художественным творчеством) и моделями текста (стихотворного). Определение модели ситуации и модели текста влечет за собой актуализацию определенного слоя информационной базы языка, определенного тематического поля. Поэтому, при построении конкретного высказывания по заданной моделью текста ритмической и рифмовой схеме, выбор отдельных знаков все же производится не совершенно оторванно от интенциального содержания, а все же задается актуализированной сферой ИБЯ. Поэтому удачные находки поэтов в использовании знаков часто квалифицируют как творческий инсайт, божественное откровение. Мы же склонны относить это на счет опыта, отлаженности и гармонизированности информационной базы и внутренней формы индивидуального языка поэта, а также на счет гармонии вербального и невербального сознания автора. Все это обычно называется поэтическим талантом. Языковой знак в разных типах речевой деятельности обладает различными характеристиками и выступает в различных ипостасях - в виде обыденного знака, в виде термина и в виде эстетического образа. У А.Лосева находим подобную триаду: символ - схема - аллегория (См.Лосев, 1990а:428-430). В отличие от Лосева, считавшего, что символ в противовес схеме и аллегории обладает способностью вещественно-реального бытования, мы считаем, что все это три формы одного и того же - семиотической функции социализированной психики-сознания индивидуума. В любом случае это функции знаков, а не вещей, и уж тем более не вещи. Сам Лосев отмечает это свойство: "поэтичен не самый предмет, к которому направляла поэзия, но способ его изображения, т.е. в конце концов, способ его понимания... Мифичен способ изображения вещи, а не сама вещь по себе" (Лосев,1990а:445), впадая тем самым в противоречие, так как мифологизм наименования и амифологизм вещи несовместимы в едином феноменологически взятом имени. Мифологизм обыденного общения состоит в том, что участники бытового коммуникативного акта безукоснительно принимают "правила игры" не относясь к общению как к игре, в то время, как ученый или писатель отдает себе отчет в том, что его речепроизводство совершается собственно по "правилам игры" и само представляет из себя "игру". Очень верно этот момент подмечен Гадамером: “Игру делает игрой в полном смысле слова не вытекающая из нее соотнесенность с серьезным вовне, а только серьезность при самой игре. Тот, кто не принимает игру всерьез, портит ее. Способ бытия игры не допускает отношения играющего к ней как к предмету. Играющий знает достаточно хорошо, что такое игра и что то, что он делает, - это “только игра”, но о н н е з н а е т т о г о, ч т о и м е н н о о н п р и э т о м з н а е т ” (Гадамер,1988:148) [выделение наше - О.Л.]. Это же отмечает и Иоган Хейзинга в “Homo Ludens”: “... игра это не “обычная” или “настоящая” жизнь. Это скорее выход из пределов “настоящей” жизни во временную сферу деятельности, где господствуют ее собственные законы. Каждый ребенок прекрасно знает, что это “не по-настоящему”, что он “только прикидывается” кем-то” (Гейзiнга,1994:15). Но, добавим мы, вслед за Гадамером, ни ребенок, ни взрослый не желают в ходе игры выходить за пределы этих законов. И еще неизвестно, кто из них более погружен в игру, кто более подвластен ее законам. З.Фрейд сравнивал поэта с ребенком: "Поэт делает то же, что и играющее дитя, он создает мир, к которому относится очень серьезно, то есть вносит много увлечения, в то же время отделяя его от действительности" (Цит.по:Выготский,1986: 94). Лишь в крайних случаях научное и художественное мышление могут отрешаться от этого осознания условности. Это делает определенную теорию или творчество мифологическим, сближая их в значительной степени с религией, верованиями. Религиозное общение в чистом виде представляет собой высшую теоретическую степень обыденно-мифологического общения. Однако только в чистом виде. Зачастую религия становится лишь темой, сферой речевой деятельности в различных режимах. Так, религиозное общение может приобретать форму научно-теоретического рассуждения, либо художественно-эстетического переживания, священнодействия, культового ритуального общения. Лосев абсолютно прав, когда отмечает, что "...миф возможен без религии. Но возможна ли религия без мифа? Строго говоря, невозможна" (Лосев:1990а:488). Теоретическая форма обыденно-мифологического общения не исчерпывается религиозным общением. Сюда можно отнести все виды эзотерической обыденности, в том числе общения в ходе празднований, традиционных ритуалов вполне светского и полусветского свойства. Всякое знание, базирующееся на убеждении, вере, интуиции - есть мифологическое знание. При этом правила познания, а равно аффекта, перцепции, эмоционального переживания не предлагаются, но предполагаются, не определяются, но задаются самим фило- и онтогенезом человеческого сознания. Совсем иного рода познание научное или художественное. Здесь наличествует собственно предложение и определение правил познавательной деятельности. Это искусственные формы познания и общения. Поэтому, при построении модели речепорождения и речевос приятия следует учитывать это обстоятельство и не смещать акцент с собственно обыденно-мифологической сущности языка на его логическую (как это делают рационалисты) или художественную (как у представителей герменевтики) сторону. Только обыденно-мифологическое речепроизводство и речевосприятие включают в себя как логику, так и аффект, как рациональное, так и интуитивное. В научном же познании аффект может быть сведен до минимума или же отсутствовать вообще. Точно так же, в художественной речевой деятельности может отсутствовать формальная логика. В обыденной речи и логика, и аффект - интуитивны. При создании научного текста или его восприятии ученый должен отдавать себе отчет в методологии исследования. В противном случае текст будет воспринят мифологически либо не будет создан как научный текст вообще. Так же и писатель отдает себе отчет в том, что он создает именно художественное произведение и придерживаться при этом определенных условностей творчества. Читатель, в свою очередь, должен для восприятия художественного произведения, принять систему художественно-эстетических ценностей и творческих условностей автора. Обыденное же речепроизводство и речевосприятие не предполагает какого-то специального методологического акта принятия на себя некоторых условностей общения. Такой подготовки и такого измененного состояния вовсе не требуется для повседневного обыденного общения. И дело тут не в том, что его не может быть, но в том, что его может и не быть. Следовательно, в основе разграничения типов (режимов) речевой деятельности лежат следующие характеристики: логичность, аффективность и интуитивность. Научная речь логична по необходимости, художественная - аффективна, обыденно-мифологическая - интуитивна. Попытки "преодолеть" знак в художественной и научной речи сходны в какой-то степени результатами. Конечно, если оценивать эти результаты с позиций формальной логики, сущность сходства - в появлении единиц, в которых когнитивное содержание и грамматическая форма (в широком смысле - как внутриформенная информация) несинхронизированы с точки зрения большинства (или всех, кроме авто ра) носителей языка. Однако разница есть. В.Шкловский писал: "Язык помогает человеку в отвлеченном мышлении, он помогает мыслить общим, не возвращаясь к частному, мыслить языковыми формулами. Литература словесна, но в ней существует и борьба со словом, для восстановления действительности, для полного ее ощущения, а не только для осмысливания и перевода в понятие" (Шкловский, 1974:154). Мысль о преодолении формой содержания в художественной речи неоднократно высказывалась различными исследователями и самими писателями. Очень последовательно писал об этом Л.Выготский: "Разве не то же самое разумел Шиллер, когда говорил о трагедии, что настоящий секрет художника заключается в том, чтобы формой уничтожить содержание? И разве поэт в басне не уничтожает художественной формой построением своего материала того чувства, которое вызывает самим содержанием своей басни" (Выготский,1986: 182). Писатель изменением формы пытается вызвать со-порождение мысли, созвучной его видению мира. "Писатель создает не словарь понятий, а способ новых раскрытий явлений" (Шкловский,1974:154). Добавить можно лишь то, что раскрывает писатель не явления, но явленное ему, т.е. свое миропонимание и свои переживания. Ученый же, напротив, именно создает словарь понятий. Его задача не раскрыть собственное видение, но проникнуть в явления (в вещи). Здесь необходимо отметить, что "проникновение в явление" представляет собой лишь методологическую декларацию ученого, его творческую нацеленность, реально же он всегда раскрывает только свое понимание явления, ибо такова основная установка языковой деятельности вообще. В данном случае важна именно нацеленность ученого на предмет исследования, а не на себя, не на свои переживания. Всякий раз в ходе научного творческого поиска ученый пребывает в уверенности (наивной?!), что он открывает в предмете исследования нечто новое, что до него еще не было обнаружено и названо. В какой-то мере он обманывается, если полагает, что, описывая местность, животное, предмет, текст или поведение людей, он описывает именно их, а не свое видение, свое понимание указанных объектов. Поэтому, с одной стороны, вполне вероятно, что кто-то до него или параллельно с ним и независимо от него пришел к аналогичному видению и пониманию (все зависит от степени конвенциональности терминосистем в данной отрасли знаний), но, с другой, - вполне вероятно и то, что подобный способ видения и понимания объекта окажется уникальным (мы опускаем вопрос об истинности или ложности этого видения и понимания). Нацеленность на план содержания текста заставляет ученого вводить в текст новые понятия, а значит - новые знаки. При этом происходит переустройство терминосистемы. В результате такого пересмотра понятий высвобождается целый ряд терминов, ранее использовавшихся в "старой" терминосистеме. Именно это обстоятельство позволяет ученому использовать форму подобного термина для собственного терминотворчества, что в итоге порождает омонимию терминов. Поэтому зачастую (особенно в гуманитарной сфере, где в силу онтологических свойств предмета исследования и методологических привязанностей ученого нет единого метаязыка) научные тексты трудно воспринимаемы. Но эта усложненность в восприятии принципиально отличается от сложности восприятия художественного текста. Текст научный, в т.ч. и гуманитарный (при условии, конечно, что это научный текст), обладает свойством "прочитываемости" при условии знания авторской системы терминов (системы понятий). Текст художественный принципиально не "прочитываем", даже если удается вскрыть авторские приемы и некоторые авторские смыслы. Смыслы ученого фиксируемы и воспроизводимы. Ученый культивирует смыслы, оттачивает их, стремится к их стабилизации и следит за собой при создании текста. Писатель спонтанен в смыслопроизводстве. Он избегает постоянства выражения смысла, пытается всякий раз по-иному назвать одно и то же, пытается проверить свое знание или чувство иной стороной, для чего ищет выражение во всех возможных сферах языковой системы. Однако, во всех случаях знак остается функциональной, т.е. двусторонней семантической сущностью. Мы не можем согласиться с Ю.Лотманом, что “понятие знака в искусстве (в отличие от понятия знака в языке - О.Л.) оказывается строго функциональным, определяемым не как некая материальная данность, а как пучок функций” (Лотман,1994:64). Таков знак всегда. Поразительно, что в концепции Лотмана совмещались одновременно два методологических подхода - функциональный (когда он рассматривал произведения искусства, в частности, художественной литературы) и феноменологический (в языкознании и общей семиотике;

вспомним, в частности, его идею семиосферы). Это наталкивает на мысль, что та или иная конкретная методология далеко не всегда является общей эвристикой человеческой психомыслительной деятельности, но может быть лишь эвристикой какого-то одного режима речемышления (например, некий индивид в качестве писателя, философа, ученого и просто в качестве частного лица может руководствоваться совершенно разными методологическими установками), а может касаться только какой-то отдельной сферы деятельности данного субъекта в одном и том же режиме речемышления (например, быть различной в прозе и поэзии того же писателя или в философских и конкретнонаучных изысканиях того же исследователя;

так, например, Декарт и Рассел были позитивистами в физике, но менталистами в эпистемологии). Л.Выготский прекрасно выразил сущность художественного смысла, художественной "действительности": "Это есть особая, чисто условная, так сказать, действительность добровольной галлюцинации, в которую ставит себя читатель" (Выготский,1986:149). И писатель также, добавим мы. Суть художественного состояния сознания именно в ино-состоянии, ино-переживании, ино-прочувствовании. Чем необычнее, нелогичнее, нереальнее - тем лучше. Референтивность знака в искусстве (эмотивность, образность, оценочность, сенсорика) в противовес категориальности знака в науке, является следствием именно установки на прочувствование, переживание самим, на собственном опыте. Но при этом громадной ошибкой было бы смешивать референтивность знака в художественном режиме сознания и собственно саму психическую наглядную образность (представление). Эстетический образ - семиотичен (это знак), наглядный образ - собственно психичен (это представление). Эстетический образ не просто прочувствуется, переживается, но со-чувствуется, со-переживается. Его сущность в его знаковости. Художником не рождаются. Язык искусства, в том числе и художественной литературы, изучается, познается. Художник не творит для себя. Он входит в роль художника, читатель же (слушатель, зритель) входит в роль читателя (слушателя, зрителя). Л.Выготский совершенно прав, когда пишет о "словесном" переживании в художественной литературе и "ненаглядности" самой художественной литературы (См. Выготский,1986:64). По нашему глубокому убеждению, только обыденномифологический знак непосредственно и прямо выполняет свою семиотическую функцию, т.е. обозначает когнитивное понятие целиком, а не частично, как научный термин или художественный знак-образ. Как нам кажется, научное и художественное видение мира носит ирреальный характер: первое - императивно (предписывающее: "так должно быть", т.е. в его основе осознание того, что мир воспринимается в обыденной жизни неверно и должен быть воспринят верно в науке или философии), второе - сослагательно (предполагающее: "так могло бы быть";

в основе - осознание возможности и иного состояния вещей, такого, которого нет в действительности). Кстати, В.Шкловский также подмечает эту “сослагательность” искусства: “Человек не предназначен только для обыденной жизни, и он переживает то, что могло бы быть, а для него должно было бы быть, в искусстве” (Шкловский,1959:133). Обыденно-мифологическая же картина мира - изъявительна: мир таков, каков он есть, таким он был и таким будет;

в основе - полная вера в истинность своего видения мира. Как писал Б.Рассел: “... всеобщее доверие к воспоминанию является предпосылкой человеческого познания” (Рассел,1957:245). Оценивая ситуацию общения, человек, тем самым, избирает режим (характер и способ) речемыслительной деятельности и только после этого определяет собственно сценарий или стратегию общения в данном режиме, т.е. производит выбор модели речевой ситуации. В несколько упрощенном виде подобное видение проблемы представ лено и у ван Дейка. В частности, он полагает, что "...существуют типизированные последовательности речевых актов, структура которых имеет относительно конвенциональный или "ритуальный" характер такие, как чтение лекций, проповедей, ведение повседневных разговоров, любовная переписка" (Там же,18). Упрощенность видения проблемы состоит, прежде всего, в смешении типа речевого общения ("повседневные разговоры") и модели текста ("лекция", "проповедь", "письмо"). По нашему мнению, следует различать типы ситуаций общения и их сигнальные разновидности (обыденное устное или письменное общение, научное письменное или устное общение, эстетическое письменное или устное общение) и собственно типы текстов в рамках того или иного типа речи (напр., статья, конспект, доклад, лекция, диспут, отчет, справка, проект в рамках научнотеоретического типа;

спор, перебранка, беседа, письмо, признание в любви - в рамках обыденно-мифологического типа;

репортаж, статья, рассказ, повесть и под. - в рамках художественно-эстетического типа). Понятие ситуации общения, к которому мы выше обращались, восходит к рационалистским прагмалингвистическим исследованиям. И все же между прагмалингвистическим пониманием ситуационных (эпизодических) моделей и пониманием модели ситуации в функциональной теории есть существенная разница, хотя прагмалингвистика и функциональная лингвистика в значительной мере перекликаются. Несмотря на то, что прагмалингвисты при исследовании текстов и отдельных коммуникативных актов учитывают реальные условия и обстоятельства коммуникации, все же их работы носят чисто референциальный характер. В этом отношении прагмалингвистика, с одной стороны, остается в сфере референцирующих представлений о реальности исключительно единичных речевых актов, совершаемых в индивидуальных эмпирических обстоятельствах, экстраполируя на которые текст, можно верифицировать его смысл как истинный или неистинный. Именно к этому сводится прагмалингвистические исследования дискурса как "текста, взятого в событийном аспекте" (ЛЭС, 1990:136). Эта ветвь прагмалингвистики не выходит за пределы гене ративистики. Выведение на передний план проблемы модели как лингвистического конструкта, построенного на основе философской логики для верификации истинности текста, объединяет прагмалингвистические и генеративистские исследования. Модель, по ван Дейку, должна мыслиться как база сценария речевого поведения, должна иметь сходную с ним структуру, должна быть подвижной и подвластной корректировке (См. ван Дейк,1989:165). Однако это не характеристика языковой модели ситуации, с которой можно было бы полностью согласиться, а требования, выдвигаемые к построению модели как некоторого конструкта. Хотя у того же ван Дейка встречаем вполне согласующееся с функциональной теорией положение о том, что "семантическая связанность (текста - О.Л.) зависит от наших знаний и суждений о том, что возможно в этом мире" (Там же,123). Высказанное суждение можно дополнить лишь предложением расширить понимание "мира" субъективным "миром" говорящего и не сужать его до т.н. "объективной действительности", поскольку критерий оценки связности или осмысленности текста зависит не от ситуации общения самой по себе, а от того, как ее понимает участник коммуникации. Таким образом, функциональное понимание модели речевого поведения заключается в том, что такая модель признается реальной (естественной) психологической функцией, а не искусственным логическим конструктом. Задача лингвиста - не строить эти модели, а обнаруживать их и исследовать механизмы их действия. Вместе с тем, в прагмалингвистических исследованиях можно обнаружить и чисто структуралистские, объективистские черты. В частности, это понимание дискурса как некоторого единого феномена, единства языковой формы, значения и события, в которое входят действующие, обстоятельства их действий и т.д. В этом отражено стремление многих прагмалингвистов объединить язык и действительность, что, в первую очередь, свойственно именно феноменологическим теориям вроде герменевтики или философии имени П.Флоренского и А.Лосева. Именно эти две тенденции: к получению чисто позитивных знаний о языке через оценку текста сквозь призму эмпирически наблюдаемого события и построению феномена дискурса, в котором языковая деятельность индивида элиминируется - не позволяют выделить прагмалингвистику в отдельный методологический тип лингвистического исследования наряду со сравнительноисторической, структурной, генеративной и функциональной лингвистиками. Чтобы подробно проанализировать речевую деятельность, нам необходимо произвести ряд классификационных шагов. Они, естественно, должны учитывать отношение речевой деятельности к мыслительно-семиотической деятельности в целом, к различным ее онтологическим и гносеологическим аспектам, а также к другим составным языковой деятельности. По цели и способу вербализации различных сущностных аспектов смысла, речевая деятельность подразделяется на два онтических типа: речепроизводство и знакообразование. Первое имеет прямое отношение к языковой системе знаков (ИБЯ), а второе - к речевому континууму (речи). Связь эта реализуется через внутреннюю форму языка. Последнее обусловило выделение в системе внутренней формы языка соответственно моделей речепроизводства и знакообразования, а также моделей организации речевой деятельности в целом. По характеру гносеологической аспектуализации выделяем три основных типа речевой деятельности: обыденно-мифологический, научно-теоретический и художественно-эстетический. Так же как в информационной базе языка мы выделяли различные аспектуальные подсистемы (сленговые, жаргонные, терминологические, образные), во внутренней форме языка также выделяем модели гносеологической аспектуализации, связанные с оценкой речемыслительной ситуации и выбором типа речевой деятельности. По характеру оформления и способу материализации коммуникативных продуктов речевая деятельность может быть устной или письменной. Поэтому, наряду с моделями фонации речевых продуктов мы склонны выделять во внутренней форме языка также модели графического оформления речевых единиц.

Таким образом во внутренней форме языка мы выделяем следующие четыре группы моделей: а) модели речепроизводства (образования речевых единиц), б) модели фонации и графического оформления речевых единиц, в) модели знакообразования и г) модели речевой деятельности (выбора необходимых для речевой деятельности моделей, знаков из системы информационной базы, и контроля речевой деятельности). В основе функционирования моделей речевой деятельности и всех остальных моделей внутренней формы языка лежат различные нейропсихологические механизмы. Модели выбора (а также модели знакообразования), по нашему мнению, управляются механизмами субституции (парадигматического соотнесения), все же остальные механизмами предикации. Модели образования языковых знаков, как нам кажется, редко бывают напрямую связаны с моделями графического и звукового оформления. Образование знаков не может быть отстраненным от речепроизводства. Трудно и, пожалуй, невозможно себе представить акт словопроизводства, не вызванный коммуникативными или экспрессивными речевыми потребностями, не мотивированный никакой речевой ситуацией, не спровоцированный какой-либо конкретной моделью образования речевой единицы. Поэтому связь между моделями фоно-графического оформления и моделями знакообразования чаще всего осуществляется через соответствующие модели речепроизводства или через модели речевой деятельности (при различных типах речевой сигнализации - устной или письменной - могут избираться различные модели словопроизводства). Прямо могут быть связаны с фоно-графическими моделями, пожалуй, только модели усечения и аббревиации. Каждая из подсистем внутренней формы языка (речепроизводственная, фоно-графическая или знакообразовательная) связана с информационной базой языка как напрямую, так и через подсистему моделей речевой деятельности. Первое обеспечивает пассивное владение единицами ИБЯ, а второе - возможность активного выбора необходимой модели ВФЯ. Отношения между подсис темами моделей во внутренней форме языка (ВФЯ) смоделированы нами в виде рисунка 5 в Приложении 8. Связь того или иного типа моделей ВФЯ с единицами ИБЯ (языковыми знаками) осуществляется через стилистические, грамматические, эпидигматические, фонографические элементы семантики знака (См. Таб.6 Приложения 7) Поскольку понятие речевой деятельности является одним из центральных понятий структурно-функциональной лингвистики, возникает необходимость подробнее рассмотреть методологические основы функционального понимания организации внутренней формы языка и ее проявления в ходе речевой деятельности. Для этого следует раздельно проанализировать акты речепроизводства (внутреннего и внешнего), акты фоно-графического оформления внешних речевых структур и акты знакообразования, а также рассмотреть роль моделей речевой деятельности в координации всех трех названных групп.

2.2. Структура и функционирование моделей речепроизводства Модель речевой единицы и модель выбора такой модели в функциональной методологии не выводятся за пределы языка и понимаются как единицы внутренней формы языка. В связи с этим встает вопрос, являются ли такими же языковыми единицами модель оценки ситуации общения и модель самой ситуации. Возникают большие сомнения, что оценка ситуации общения, включающая в себя информацию о собеседнике, месте и времени предстоящей коммуникации, обстоятельствах и условиях общения имеет прямое отношение к вербальному коду. Далеко не всегда подобная оценка завершается включением механизмов языка. Более того, чаще всего язык играет вспомогательную роль в актах коммуникации по отношению к другим, невербальным средствам общения, особенно при непосредственной устной коммуникации. Мы думаем, что включение механизмов языка начинается уже после того, как участник коммуникации оценил ситуацию, актуализировал конкретную, имеющуюся в его памяти модель ситуации общения и счел необходимым привлечь к коммуникации языковые знания. Поэтому наивысшими модельными единицами речеобразования мы считаем модель построения текста (как модель речепроизводства) и модель выбора модели текста (как модель речевой деятельности). Модели же оценки ситуации и самих ситуаций общения следует вывести за пределы языка в сферу общей семиотической способности человека. Чтобы понять, как используется в ходе речевой деятельности (в частности, в ходе речепроизводства) модели построения текста, следует задаться вопросом: что собой представляют такие модели и как они организованы в структуре внутренней формы языка. Наиболее существенным условием функционального подхода к проблеме образования текста и организации соответствующей модели речепроизводства во внутренней форме языка является признание того, что сам текст, как речевое произведение, как продукт речепро изводства или шире - речевой деятельности - не является единицей языка. Прежде всего потому, что, обладая одним из свойств языкового знака - дискретностью (особенно письменный текст), он, тем не менее, не является воспроизводимой единицей как по части формы (особенно устный текст), так и по части содержания и смысла. Вряд ли кто-нибудь может вторично создать тот же текст или воссоздать его, если отсутствуют возможности его фиксации (запись) или запоминания (при достаточно большой длине). Случаи специального заучивания текста или феноменальные способности к запоминанию в расчет не берутся, так как не являются существенными для текста как речевого произведения, но характеризуют специфику ментальных процессов у конкретной языковой личности. Не исключена, правда, возможность превращения текста в языковую единицу. Это касается текстов, которые в силу своей символической значимости в культурном процессе становятся воспроизводимыми языковыми единицами неноминативными языковыми знаками. Субститутивная дискретизация текста часто приводит к частичной утрате его внутренних предикативных отношений. Такие тексты, превращаются, прежде всего, в единицы идиолекта, а при большей распространенности - становятся единицами диалекта, сленга, литературного языка или всего национального языка. Таковыми, как мы уже отмечали, могут быть тексты колыбельных, гимнов, обрядовых песен, частушек, анекдотов, притч, побасенок, клятв, заговоров и под. Однако, это отдельные случаи. В большинстве же случаев тексты распадаются сразу же после их создания или восприятия. А иногда и в процессе их порождения (особенно это относится к устным текстам). Можно возразить, что текст может быть зафиксирован графически или в виде аудиозаписи. В связи с этими явлениями возникает целый ряд проблем методологического и философского характера. Что представляет собой как лингвистический факт звучащий или написанный текст? Несомненно, собственно лингвистическим фактом является текст как синтаксическая речевая единица (включая психофонетическую и психографическую ее реализацию). Для того чтобы ответить на этот вопрос, придется опять заняться уточнением методологических позиций. Что понимать под текстом (и речевым произведением вообще): некоторые физические сигналы или некоторую информацию? Наверное, все-таки, второе. Является ли информацией звук? Или типографская краска, определенным образом нанесенная на бумагу? И может ли вообще существовать феномен информации за пределами осознающего информацию субъекта? Информация - это знание. А знания предполагают знающего. Поэтому говорить о речевом произведении можно только применительно к его порождению или восприятию. Только в момент говорения / слушания (или написания / прочтения) речь является речью, т.е. обладает содержанием (лексико-семантическим, грамматико-семантическим и фонографическим) и выражает некоторый смысл. Осмысленное говорение как внешнеречевой акт должен, таким образом, интересовать языковеда не как акустико-артикуляционное действие, но как "внутреннее проговаривание". Термин этот ввел А.А.Леонтьев, четко различая проговаривание и внутреннюю речь (Леонтьев,1967:7). Подробнее понятие внутреннего проговаривания как значимой ипостаси внешней речи охарактеризовал в книге "Язык и речь" И.Торопцев. В.Нишанов очень верно подметил, что "смысл... так же как мысль, вне головы человека не существует" (Нишанов,1988:13). Применительно к тексту это следует понимать так, что любой текст обязан своим существованием своему содержанию и смыслу (поскольку "слова, которые ничего не значат, представляют собою только шум. Психическая ценность языка заключается в его значении" [Фосслер,1928:148]). То же касается и таких, казалось бы, собственно звуковых феноменов, как музыкальные произведения: “Абсолютно случайное, не структурное ни для создателя, ни для слушателя скопление звуков не может нести информации, но оно не будет иметь и никакой “музыкальности”. Красота есть информация” (Лотман,1994:132). А существованием содержания и смысла текст (в т.ч. и музыкальный) обя зан субъекту речевой деятельности. Следовательно, текст существует как таковой лишь в процессе порождения или восприятия. В остальных случаях это либо еще не текст (т.е. смысловое или языковое ментальное пространство, которое можно частично эксплицировать текстом, либо модель текста, при помощи которой это можно сделать), либо это уже не текст (физический сигнал о тексте). Естественно, это со стороны говорящего (пишущего). Со стороны воспринимающего все наоборот: звуковой или графический комплекс - это еще не текст, а модель текста или некоторое ментальное пространство в ИБЯ или в когнитивной картине мира - это уже не текст. Это положение структурно-функциональной методологии лингвистики прямо противоречит феноменологическому (в первую очередь, герменевтическому и классически структуралистскому) пониманию сущности текста. Имеет смысл обратиться к наследию А.Лосева, который, по мнению Р.Якобсона, был предвестником структурализма. В "Диалектике мифа" встречаем такое положение: "Всякий миф, если не указывает на автора, то он сам есть всегда некий субъект. Миф всегда есть живая и действующая личность" (Лосев,1990а:413). Идея единства внешнего (зримого, осязаемого) и внутреннего (смысла, переживания, знания) в имени, понимаемом не как функция сознания, но как реальная действительность, сближает Лосева с герменевтикой. Между мыслью о том, что жизнь - это текст и лосевской идеей имени нет принципиальной разницы. Суть обоих положений состоит в том, что вещам, явлениям приписывается объективное свойство осмысленности, а абстракции, смыслы приобретают свойство объективной реальности. Текст, таким образом, становится самоценным феноменом со своим собственным смыслом и содержанием. Следовательно, отбрасывая позитивистское понимание текста как совокупности физических звуков или надписей, следует остерегаться и собственно феноменологического понимания текста как смыслового феномена, независимого от индивидуума. Возможен еще и третий подход - генеративистский, основанный на неопозитивистских при страстиях к речевому контексту, к коммуникативной ситуации, в которой видят базу для позитивной научной информации. Отсюда, собственно, и попытки подменить исследование языка исследованием речи, но с поправкой на ментализм врожденной языковой компетенции. Именно это последнее сделало генеративистику новым шагом в языкознании. Поскольку в порождающей грамматике практически нет достойного места тексту, речь приходится вести о методологии понимания высказывания как объекта лингвистического исследования. Несомненная заслуга генеративистики состоит в смещении акцента с реальных свойств высказывания (что отличало компаративистику и структурализм) на синтаксическую семантику, т.е. смещение центра исследований с продуктов речи на механизмы внутренней формы языка. В этом смысле рассмотрение глубинных и поверхностных структур в качестве смысловых, а не звуковых построений создало предпосылки для полноценного функционального понимания речевой деятельности. Однако ни Хомский, ни Ингве, ни их последователи и продолжатели так и не смогли выйти за пределы речевых единиц как объекта исследования. Ядерные предложения или их аналоги в глубинных структурах вряд ли можно полноценно трактовать как модели, механизмы продуцирования поверхностных высказываний. Скорее, это попытка представить глубинную структуру в лучшем случае как некоторый продукт внутреннеречевого процесса, т.е. не как модель, но как результат. Этот момент генеративистских (и прежде всего трансформационной) теорий достался им по наследству от структуралистского феноменализма (дескриптивизма). Применительно к тексту можно было бы интерпретировать основные методологические посылки рационализма следующим образом. Текст как продукт ряда глубинных предикаций предстает в виде синтаксической макроструктуры, состоящей из отдельных высказываний, сорасположенность и позитивистски которых между собой порождает некоторый смысл. Разница в понимании объекта исследования у рационалистов ориентированных исследователей (младограмма тизм, дескриптивная лингвистика) состоит лишь в том, что вторые исследуют текст как звук (графику) за которым стоит некоторый обязательный, стандартный смысл, а первые - как звук (графику) которому этот смысл приписывается ситуацией общения. И то, и другое принципиально не выходи за методологические рамки референциализма (свойственного и позитивизму, и рационализму). Но все же рационалистское понимание текста является шагом вперед по сравнению с феноменологией. Если в классическом структурализме (вроде глоссематики Ельмслева, антропологии Леви-Стросса или тартускомосковского структурализма) еще не было понимания сугубо речевого характера текста (в силу объективистского понимания языка), у генеративистов сделан существенный шаг в сторону выведения текста за пределы языка. Но при этом совершенно не ясны механизмы порождения текста как целостного образования, обладающего не только содержанием (информацией, заложенной в его составляющих), но и смыслом (информацией, извлекаемой из способа представления составляющих). Наличие у текста речевого содержания, эксплицируемого его составляющими делает структуру текста неслучайной, преднамеренной, интенциальной и заставляет видеть за текстом и до текста некоторые модели его порождения, т.е. то, что некоторые генеративисты называют процедурными значениями. Ряд сложностей собственно методологического характера возникает при рассмотрении таких свойств текста, как его содержание и смысл. В отличие от генеративистов, для которых смысл порождается контекстом, функционалисты считают, что "читатель реконструирует, воссоздает смысл, а не конструирует, создает, и в силу субъективности всякого восприятия смысл относителен" (Заика,1993б:13). Проблема состоит в том, что одновременное отнесение текста в область функций мозга и признание наличия у текста некоторого "собственного" речевого содержания и смысла, приводят функционализм к тупиковой ситуации. Однако в этом и заключается сущность функционального понимания коммуникации, что оно, с одной стороны, должно быть начисто лишено феноменализма (как феноменологического, признающего текст объективной смысловой сущностью, так и позитивистского, видящего в тексте простое отражение действительности), а с другой - не должно сводиться к солипсической индивидуализации каждого речевого акта. Признавая текст единицей речи, образованной по языковой модели, мы, тем самым, признаем, что текст обладает определенной целостностью, завершенностью, упорядоченностью, а следовательно, обладает определенными стабильными свойствами. Во-первых это его способность (наравне с другими результатами речи) быть зафиксированным в материальных сигналах (изобразительных, звуковых, кинестетических, тактильных). Во-вторых - наличие у него определенной структуры, поскольку он состоит из ряда текстовых блоков (групп высказываний, объединенных единым содержанием, иногда их называют сверхфразовыми единствами или дискурсами - см. Bobrow,1968:146), высказываний, словосочетаний и словоформ. И, в-третьих, что самое главное, - наличие у него содержания и смысла, которые могут быть восстановлены при восприятии, хотя и неадекватно, но, все же, аналогично его создателю. Как же согласовать такое, на первый взгляд феноменологическое понимание текста с признанием его нейропсихофизиологической функцией? Очевидно следует обратить внимание на механику порождения текста и на то, что является общим у его создателя и у воспринимающего, что позволяет второму со-породить смысл и содержание в аналогичной форме и структуре. Очевидно, таких факторов, как минимум, три: а) наличие предметно-коммуникативной мыслительной интенции порождения и восприятия текста у говорящего и слушающего;

б) наличие у обоих аналогичной когнитивной картины мира и, самое основное, в)наличие у обоих аналогичной этнической языковой способности, что предполагает наличие аналогичной знаковой системы, т.е.

системы информационных единиц и аналогичных моделей, в первую очередь, моделей порождения текста определенного типа. Очевидно, что интенция порождения текста и интенция его восприятия неидентичны изначально. Однако уже одно то, что говорящий не удовлетворился произнесением высказывания, но продолжает говорить, заставляет слушающего настроиться на поиск интенции говорящего (т.е. конструирование ее аналога а своем сознании). Нет принципиальной разницы в том, выражает ли говорящий свою мысль двумя высказываниями или в виде романа, воспринимающий ставит перед собой идентичную задачу: найти оправдание такого многословия, объяснить для себя, почему после первого высказывание следует второе, а после первого текстового блока следует второй. Воспринимающий пытается свести к единому знаменателю все высказывания и текстовые блоки, иногда "забегая вперед", прогнозируя последующие. Именно этот семантический результат, который для слушающего является оправданием речепроизводства говорящего и следует считать смыслом текста, в отличие от содержания, как собственно семантической речевой информации, заключенной в тексте. Наше понимание сущности содержания и смысла речевого произведения (каковым является текст) принципиально совпадает с точкой зрения на этот предмет А.Бондарко (См.Бондарко,1978:36-55;

95-113). Наличие в языке слушающего знаковой системы и модели подобного текста (а также этнокультурной модели сознания), в какой-то степени совпадающих со знаковой системой и моделью порождения текста (и этносознанием) создателя, позволяют читателю со-породить аналогичный текст с аналогичной структурой, аналогичным содержанием и смыслом. Ю.Лотман писал: “... восприятие отдельного отрезка текста как стиха априорно, оно должно предшествовать выделению конкретных признаков стиха. В сознании автора и аудитории должно уже существовать, во-первых, представление о поэзии (соответствующий макрофрейм - О.Л.) и, во-вторых, взаимосогласованная система сигналов, заставляющих и передающего, и воспринимающих настроиться на ту форму связи, которая называется поэзией (т.е. на художественный режим речевой деятельности и модели стихотворных текстов О.Л.)” (Лотман,1994:175). Сказанное можно подытожить выводом, имеющим методологическое значение: смысл и содержание текста не существуют вне текста (в отрыве от текста) в той же степени, в какой сам текст не существует вне речевой деятельности конкретного индивида. Мы ничуть не противоречим себе, когда утверждаем, что смысл текста не является его имманентной составной, но и не существует вне текста. Когнитивный смысл текста, отвлеченный от текста и сохраненный в памяти, превращается в поле знания, в ментальное пространство когнитивной структуры психики-сознания. А следовательно, он перестает быть когнитивным смыслом этого текста. Теперь это уже индивидуальноличностное знание о тексте или о содержании текста, а возможно, и о некоторой субъективной действительности, никак не ассоциируемой с данным текстом. Есть тому множество примеров, когда люди забывают, что то или иное их знание было ими почерпнуто из некоторого текста. Оно для них немаркировано в текстуальном отношении. Данный вывод неминуемо ведет к другому, не менее важному тезису функциональной методологии: инвариантом содержания текста является языковая компетенция индивида (идиолект), а инвариантом смысла текста - его социально-психологический опыт (когнитивная система психики-сознания). Вынеся текст в сферу речи, мы, тем не менее, оставляем в языке два типа единиц, имеющие непосредственное отношение к тексту - клишированный текст (как единицу информационной базы языка) и модель образования текста (как единицу внутренней формы языка). Одной из наиболее сложных проблем, связанных с моделированием и репродукцией (со-продуцированием) текстов, является проблема запоминания текстов, не являющихся собственно воспроизводимыми. Возникает вопрос: является ли эта проблема лингвистической, и если да, то до какой степени.

В первую очередь, следует отметить, что в долговременной памяти человека может храниться информация о некоторых событиях в виде более или менее упорядоченной последовательности данных, фактов, запомнившихся ситуаций, поступков, картин. При этом подчас неважно, по какому каналу данная информация поступила в память: сенсорному, вербальному или же она в принципе была порождена воображением индивида. Среди подобных "фабул" и "сюжетов" не последнее место занимают когнитивные отпечатки текстов, в т.ч. художественных. В.Петренко для наиболее общих когнитивных сюжетов (сценариев) использует термин "ментальное пространство" (См.Петренко,1988:20-23). В отличие от широких ментальных пространств (вроде "Вторая мировая война" или "Царствование Петра I"), слагающихся на основе множества источников информации, могут существовать и довольно ограниченные ментальные поля, представляющие собой когнитивный сценарий конкретного текста. Текст этот не может быть воспроизведен по этому сценарию (в силу принципиальной невоспроизводимости его как речевой единицы). Однако, то, что может быть воссоздано согласно этого сценария, в определенной степени может коррелировать с тем, что образуется в сознании в момент восприятия данного текста. Во всяком случае, многие элементы текста узнаются или прогнозируются с большей или меньшей степенью вероятности при его вторичном прочтении. Прочитанный или прослушанный текст можно с большей или меньшей точностью воспроизвести (пересказать тезисно или близко к оригиналу). Чаще всего запоминаются собственно фабульные элементы содержания текста, реже абстрактные рассуждения или лирические отступления художественных элементов текстов (наиболее удовлетворительную текста с характеристику структурнохудожественного позиций функциональной лингвистики дал В.Заика;

см.Заика,1993б). Практически никогда (за исключением стихотворных текстов) не запоминаются внутриформенные (а особенно, фонетико-графические) особенности текста. Как правило, лишь некоторые наиболее яркие в содер жательном и выразительном отношении элементы и единицы текста могут переходить в информационную базу языка в виде сентенций, цитат, крылатых выражений. Среди них не последнее место занимают заглавия, имена персонажей, специфические наименования места событий, деталей сюжета. Эти единицы пополняют лексикон индивида, образуя в его информационной базе лексико-семантическое поле данного произведения. И, как нам представляется, именно через единицы этого поля актуализируется в памяти индивида ментальный сценарий текста. Существует множество способов репродукции текста через языковую систему, хотя сам сценарий текста не является составной частью языка. Ментальный сценарий текста может усложняться всевозможными неязыковыми элементами. Таким фактором осложнения ментального сценария может стать экранизация или инсценизация произведения, его сценическое (декламация) или педагогическое (школьный анализ) прочтение. В этих случаях собственно текстовая информация дополняется информацией об актерах, авторах фильма или пьесы, учебниках, уроках, театре или школе, критических статьях и под. Таким образом, в отличие от воспроизводимых текстов и моделей образования текста, являющихся языковыми единицами, ментальные сценарии текстов - это собственно когнитивные, неязыковые функции, лишь частично, в виде отдельных словных или сверхсловных знаков, входящие в языковую систему. Кроме этого, в определенных случаях (при достаточной типичности структуры текста) ментальный сценарий данного текста может непосредственно повлиять на формирование модели образования текста во внутренней форме языка. Очевидно, модель текста представляет собой определенный алгоритм построения текста из текстовых блоков, что уже само по себе носит чисто синтагматический характер, т.е. специфика построения текста из блоков предвидит операцию смежностного сорасположения этих блоков во времени и пространстве. Не все тексты жестко регламентированы в этом отношении (хотя есть и достаточно сильно шаблонизирован ные модели, особенно в официально-деловой сфере речевой деятельности). Наличие возможных вариантов сорасположения текстовых блоков в рамках модели текста делает структуру модели текста парадигматически организованной, так как предвидит выбор одного из вариантов модели. Следовательно, модель образования текста это совокупность вариантов модели как синтагматических предписаний, касающихся сорасположения текстовых блоков. Парадигма вариантов одной и той же модели очень сильно варьируется от одного идиолекта к другому. Да и само наличие моделей зависит от интеллектуального уровня индивидуума, его жизненного опыта (и прежде всего опыта коммуникации). В отличие от модели, сам текст не обладает возможностью парадигматического варьирования. В нем уже завершен процесс выбора. В тексте наличествует только последовательность конкретных тематических блоков. А значит, и парадигматических отношений в тексте нет. А.Бондарко отмечал, что "В реализации плана содержания текста есть и нелинейные элементы [речь идет о совмещении лексико-семантических и грамматико-семантических элементов содержания в речевых единицах - О.Л.]... Однако указанные нелинейные элементы в реализации плана содержания текста выступают все же в рамках л и н е й н о й п о с л е д о в а т е л ь н о с т и словоформ" [выделение наше - О.Л.] (Бондарко,1978:103). Совмещение разных элементов грамматического значения в рамках речевой единицы (например, значений рода числа и падежа у имен, морфологических и синтаксических характеристик составных высказывания), а также совмещение лексических и грамматических компонентов значения (например, грамматической семы предметности и лексической семы субстанциальности у существительных) не может рассматриваться как парадигматическое отношение, поскольку эти элементы в силу своей категориальной разнотипности не могут быть сопоставлены в группу, в класс. это скорее всего именно синтагматический тип отношений, но не в плане внешней, формальной соположенности, но именно в плане смыслового соположения, совместного присутствия в значении без возможности заменить собой какой-то другой элемент совмещения, что обязательно для парадигматических отношений. Как мы уже отмечали выше, парадигматические отношения могут быть только семантическими (т.е., например, в пределах плана содержания языкового знака или в пределах его плана выражения). Отношения же между элементами плана содержания и элементами плана выражения (семиотические отношения) могут быть только смежностными, синтагматическими. То же касается и соотношения разноуровневых единиц плана выражения (например морфологических, синтаксических, морфологических и словообразовательных сем). Выше мы определяли этот тип отношений как функциональную корреляцию разноплановых элементов семантики знака. Парадигматика - прерогатива языка как системного явления. Что касается моделей текста (или их вариантов) следует отметить, что построение текста по модели (по ее варианту) становится возможным только в случае, если эта модель (этот вариант) уже избран из парадигматического набора. Следовательно, необходимо предположить наличие в системе ВФЯ еще одного типа моделей - моделей выбора моделей речевых единиц. Впервые об этом однозначно заявил И.Торопцев в книге "Язык и речь", хотя попытки введения такого рода моделей в систему описания языковой системы предпринимались и раньше. Мы определили этот тип моделей как модели речевой деятельности, в отличие от моделей образования речевых единиц как моделей речепроизводства. Данные нейролингвистических исследований подтверждают наличие в системе ВФЯ моделей выбора, нарушение которых парализовало процесс порождения речи, но при этом сами модели построения речевых конструкций страдали несущественно и подобный больной при помощи врача мог построить свою речь по аналогии к услышанному. В этом случае он освобождался от проблемы выбора, зато предикативные реакции оставались в норме.

Дальнейшее рассмотрение структуры модели текста (варианта) требует короткого замечания по поводу тех гипотез порождения речи, которые существуют в психо- и нейролингвистике. Замечание это касается тех моделей, в которых отстаивается так называемая "фреймслот" теория (См.Ахутина,1989:119). Суть теории состоит в том, что механизм порождения речи предполагает наличие некоторой модели построения речевого произведения ("фрейма"), которая в ходе речепроизводства заполняется конкретными знаковыми единицами ("слотами") согласно функциональных позиций (актантных значений). Мы бы хотели несколько иначе интерпретировать саму идею "фреймслот" теории. Вплоть до уровня модели построения словоформы следует вести речь о слоте как модели построения единицы низшего уровня структурной сложности и функциональной значимости. Так, модель ситуации общения может выступать фреймом по отношению к модели текста как слоту. В свою очередь, модель текста соотносится с моделью образования текстового блока как фрейм к слоту. Ведь в языке нет готовых текстовых блоков (сверхфразовых единств, сложных синтаксических целых), варьируя и манипулируя которыми, мы могли бы образовывать тексты. Текстовый блок - такая же речевая единица как текст. Это его составная. На уровне ВФЯ ей соответствует модель текстового блока. Модель текстового блока, равно как и модель текста, представляет собой предписание алгоритмического характера о том, как следует сорасполагать в речевом времени и пространстве высказывания в пределах текстового блока. И так же, как и в случае с моделями текста, во внутренней форме языка предвидится наличие вариантов модели текстового блока, а значит предполагается наличие парадигмы таких моделей. Поэтому при построении того или иного текстового блока необходим акт выбора одного из вариантов из такой парадигмы. Признание системнопарадигматического характера хранения моделей текстового блока необходимо предполагает наличие соответствующей модели выбора. Аналогично соотношениям модели текста и модели текстового блока строятся отношения модели текстового блока в качестве фрейма и модели высказывания в качестве слота. Мы подошли к довольно сложному вопросу о сущности модели высказывания. Проблема в том, признавать ли модель построения высказывания целостной, нерасчлененной моделью, или же предположить возможность расчлененного образования высказывания (уровневого, ступенчатого образования). Здесь могут помочь данные нейролингвистических исследований. Очень часто в практике афазиологии встречаются случаи нарушения механизмов синтаксического развертывания высказывания, при котором больные составляли высказывания из двух, максимум трех элементов: либо подлежащее сказуемое (агенс - процесс) либо подлежащее - сказуемое - дополнение (как правило агенс - процесс - пациенс). Ни о каких сложных синтаксических конструкциях не могло быть и речи. Мы склоняемся к тому, что модель высказывания предполагает определение основной схемы типа предложения (простое сложное) и типа рематематической связи в грамматическом центре. Все остальное - функция моделей развертывания высказывания, т.е. моделей синтагм. Следовательно, мы склонны относить собственно к функциям моделей высказывания лишь функцию глобальной синтаксической стратегии высказывания и функцию порождения грамматического центра. Совокупность данных моделей составляет синтаксический уровень внутренней формы языка. Модели же синтаксического развертывания высказывания (модели образования синтагматических сочетаний словоформ) образуют синтагматический уровень ВФЯ. Обычно лингвисты сводят модели словосочетаний и предложений в один грамматический уровень. Мы же полагаем, что продуцирование высказываний и продуцирование синтагм в основе своей различные рематематические предикативные акты, хотя бы уже в силу того, что предложения (высказывания) - единицы чисто предикативные, а словосочетания - номинативные речевые знаки. В ходе предицирования высказывания эксплицируется некоторое когитативное содержание (мысль, предикат). В синтагматическом же предицировании эксплицируются актуальные понятия. В.Адмони в статье "Типология предложения" пишет, что "различие между переходными глаголами с точки зрения обязательности или факультативности их сочетаемости с прямым дополнением непосредственно связаны с лексической семантикой глаголов. Но из этого отнюдь не следует, что тем самым их свойства остаются лишь в пределах лексической системы языка. Именно тот факт, что они создают разный набор реально необходимых членов предложения и тем самым в е д е т к о б р а з о в а н и ю о с о б ы х л о г и к о - г р а м м а т и ч е с к и х т и п о в п р е д л о ж е н и я, делает их и явлением грамматической структуры языка" (Адмони,1968:242). Это положение говорит о смешивании автором причин и следствий. То, что переходность как грамматическое свойство знака (глагола) влияет на синтаксическое развертывание предложения, вовсе не значит, что именно оно определяет тип (модель) высказывания. Наоборот, избранный тип высказывания заставил изъять из системы информационной базы именно такой знак. Приводимые В.Адмони примеры, касаются глаголов "nehmen" ("взять", "брать") и "geben" ("давать"), которые в немецком языке, как и в славянских, являются, во-первых, семантически неполными (со значением "предпринимать некоторое действие" или "создавать предпосылки для чего-либо"), а, во-вторых, омонимичны, так как есть и семантически полные глаголы со значением "физически овладевать чем-либо" или "физически вручить что-либо кому-либо". Зачастую эти последние омонимичны даже не словам "дать" или "брать", а клишированным словосочетаниям, неразложимым на составные ("дать слово", "брать пример", "взять слово" и под.). С точки зрения типа (модели) высказывания построения "он взял слово" и "он выступил" ничем не отличаются, т.к. налицо двучленная рема-тематическая структура, с ремой, выраженной в первом случае клишированным сочетанием, а во втором - глаголом. Мы настаиваем на том, что именно мо дель построения высказывания определяет выбор тех или иных знаков из ИБЯ и тех или иных моделей развертывания, а не наоборот. Высказанное положение можно проиллюстрировать на примере симиляров "ходить", "ходьба" и "хождение". Выбор симиляра всецело зависит от синтаксической позиции (от актантной функции), поскольку только необходимость подчеркнуть то или иное свойство действия может заставить использовать в качестве подлежащего отглагольное существительное. Кроме того, именно перемена точки зрения (аспекта модальности) порождает возникновение отглагольных процессуальных имен, типа "хождение" или отадъективных качественных имен, типа "белизна" (подробнее об этом см. Лещак, 1991). Очевидно, что именно актантная позиция подлежащего или дополнения была одним из мотивов возникновения подобных знаков. То же касается появления слов вроде "красиво" или "золотой", мотив образования которых также лежит в сфере синтаксических актантных функций. Конечно, нельзя однозначно приписывать синтаксическим моделям функций порождения знаков. Они всего лишь мотивируют выбор знаков для главных актантных позиций в грамматическом центре и частично мотивируют выбор моделей синтаксического развертывания (моделей построения словосочетаний). Прямая связь модели высказывания (модели образования грамматического центра высказывания) с моделями словоформ в обход моделей синтаксического развертывания (моделей словосочетаний) доказывается данными афазий. В большинстве случаев переднего аграмматизма при нарушении моделей построения словоформ и соответственных моделей выбора больные все же верно грамматически оформляют подлежащее и сказуемое, чего нельзя обнаружить в словоформах знаков, замещающих остальные актантные функции в высказывании. Эти словоформы либо неуместны, либо случайно угаданы. Чаще всего для существительного это форма именительного падежа единственного числа, являющаяся наиболее употребимой. Следовательно, ее модель доминирует в парадигме моделей словоформ.

То,что модели построения высказывания и модели словоформ взаимосвязаны, вовсе не значит, что модели более высокого уровня не могут непосредственно, минуя модели высказывания, влиять на модели построения словоформ. Так, в выступлении Е.Звягильского на сессии украинского Верховного Совета прозвучало: "Я, как исполняющий обязанности премьер-министра, видим эти трудности и стремимся к их преодолению". Налицо воздействие модели оценки ситуации и порождения официально-делового текста, исключающей персонификацию субъекта на выбор словоформ однородных сказуемых. Дистантность подлежащего и сказуемого, а также приложение "исполняющий обязанности премьер-министра" актуализировали установку на имперсонифицированное официально-письменное множественное число, вроде "мы рассмотрели вашу просьбу", "мы будем иметь в виду", "мы рады приветствовать" и т.д. Все это внесло коррективы в построение словоформ глаголов-сказуемых. Нечто подобное, но на уровне модели развертывания высказывания, наблюдается в следующем примере из телепередачи: "Мы живем в тяжелое период, когда...". Так же, как в предыдущем случае при развертывании в качестве обстоятельства времени было избрано клише "в тяжелое время", но установка на официальность ситуации, ложно понимаемая официозность интервью заставили выступающую по телевидению вообще заменить знак "время" на "период", который был включен уже в процессе коррекции высказывания. Прилагательное ко времени описанной замены уже было произнесено. Все это говорит о сравнительной свободе механизмов образования речевых единиц друг от друга и о возможности воздействия моделей одного уровня на другие минуя непосредственно соседствующие в иерархии внутренней формы. Алгоритмизм построения речевого произведения, при этом, ни в коем случае не должен пониматься буквально. Говоря о модельной заданности речепроизводства, мы имеем в виду механику процесса, а не сам процесс. Основная роль при конкретной речевой деятельности все равно остается за интен цией. Очевидно, следование интенции осуществляется посредством механизмов контроля за соблюдением избранной синтаксической стратегии. Ни одна из моделей не включает в себя обязательных установок на использование моделей следующего (низшего) уровня. Модель текста жестко не регламентирует выбора модели дискурса, а эта последняя не вынуждает сама по себе избирать именно такую, а не какую-либо иную модель высказывания. Модель высказывания же не включает обязательных установок на развертывание. В противном случае мы столкнулись бы с двумя непреодолимыми сложностями парадоксального характера. Во-первых, количество синтаксических моделей языка исчислялось бы бесконечностью, ибо каждый новый случай синтаксического развертывания означал бы появление новой модели, что уже само по себе дискредитирует понятие модели. Вовторых, знания синтаксических возможностей того или иного языка необходимо предполагало бы знание всех возможных высказываний (во всех их ответвлениях, распространениях, осложнениях и модификациях). Это приведет нас к хомскианскому списку (но в более причудливой форме, поскольку речь пойдет о списке поверхностных структур) и мы будем вынуждены признать воспроизводимость высказываний. Подобный парадокс вполне характерен для описательнофеноменалистских теорий, которые видят свою задачу в том, чтобы дать тщательное описание фактов, а не объяснить причины и механизмы их появления. Способность к варьированию в пределах одной и той же модели порождения высказывания практически не вызывает сомнений и у Адмони (См.Адмони,1968:252). Но и в этом случае второстепенные члены предложения делятся на "необходимые" и "свободные". Мы же полагаем, что все члены предложения кроме главных, заданных моделью высказывания, свободны в том смысле, что их появление всецело зависит от выбора говорящим стратегии развертывания высказывания согласно своей интенции. К тому же выводу приходит и В.Адмони: "Нет ни одного аспекта предложения, в котором выбор форм и типов не зависел бы так или иначе от вмеша тельства говорящего. В этом смысле весь строй предложения субъективен" (Там же:270). Необходимо отметить, что модели высказывания, соотносясь между собой в парадигматическом отношении (модели простых/сложных высказываний, модели сложных высказываний с сочинительной / подчинительной связью, модели дву- / односоставных высказываний и т.д.), вместе с тем структурно дистрибуируются по признаку отнесенности к той или иной модели текста и модели речевой ситуации. Так, устно-обиходные модели - это, в основном, модели простых неполных высказываний, а модели письменно-литературной речи - модели сложных и простых двусоставных высказываний. Следовательно, и модели высказываний, и модели синтаксического развертывания образуют упорядоченную парадигматическую структуру во внутренней форме языка. Естественно, для определения конкретной модели высказывания или модели его развертывания, которые будут использованы в данном речевом акте, необходимо наличие соответствующих моделей выбора (моделей речевой деятельности). Нам представляются весьма плодотворными попытки некоторых исследователей соотнести в филогенетическом отношении модели развертывания простого высказывания и модели развертывания сложного (особенно, сложноподчиненного высказывания). При всем отличии синтаксических отношений между актантными функциями в простом высказывании и функциями частей высказывания в сложной конструкции, трудно отрицать принципиальный параллелизм между изъяснительной связью и отношением между единицами с функциями процесса и объекта или инструмента, между определительной связью и отношением функций субъекта/объекта и определения, а также между обстоятельственной связью и отношением между функциями процесса и его характеризации. Точно так же явный параллелизм просматривается между актантными функциями развертывания высказывания и типами отношений в синтагме: дополнение - связь управления, определение - связь согласования и обстоятельство связь примыкания. Конечно, нельзя абсолютизировать эти параллели в функциональном отношении, однако нельзя их и не учитывать, говоря о формировании моделей развертывания высказывания на базе моделей синтагмы или моделей развертывания сложного высказывания на базе моделей развертывания простого высказывания. Подобное видение схемы синтаксирования находим у целого ряда исследователей. В первую очередь следует назвать Херберта и Ив Кларков (Clark,1977). Кроме того, что у Кларков явно разделены модели высказывания и синтаксического развертывания, у них же встречаем признание первичности моделей построения текстовых блоков в отношении моделей высказывания. Несомненный методологический интерес представляет и отношение между главными функциями в грамматическом центре. Роли подлежащего и сказуемого в грамматическом центре неравноценны. Имяподлежащее (в том числе инфинитив - семантически наиболее близкая к имени форма глагола) выполняет роль формальной темы в грамматическом центре, тем не менее эта актантная функция не является обязательной. И дело здесь не в том, что подлежащее часто опускается в моделях устного синтаксирования. Показательно то, что, во-первых, сказуемое является обязательным элементом грамматического центра, а подлежащее может принципиально отсутствовать, а во-вторых - именно сказуемое выражает предикативность, основную синтаксическую характеристику высказывания, отличающую его от синтагмы. Кроме этого, именно вокруг сказуемого группируются все остальные функциональные составные высказывания. Эти положения требуют обоснования. Первое положение может быть оспорено лишь фактом наличия так называемых "номинативных" высказываний. Однако, достаточно взглянуть на эту модель высказывания с функциональной стороны и обнаружится, что временные разновидности модели обязательно включают в себя глагол "быть": "И был вечер, и было утро". Так что наименование "номинативное высказывание" или "назывное высказы вание" вполне употребимо в функциональном смысле, а не в смысле отсутствия сказуемого, которое в одном из вариантов модели может опускаться. Семантическая ядерность сказуемого не является сугубо индо-европейским свойством (См. Лыскова,1990:46). Что касается второго положения, то оно самым непосредственным образом связано с первым. Обязательность присутствия сказуемого и факультативность (в плане функциональной экспликации) подлежащего естественно наводят на мысль, что в основе такого состояния лежат далеко не количественные факторы. Достаточно сравнить функционально-семантическую нагруженность синтагм и высказываний, чтобы убедиться, что самое элементарное высказывание, в отличие от самого усложненного словосочетания, все же не номинирует предмет или явление, но дает ему модально-предикативную оценку, т.е., выражает определенную мысль. Здесь имеет смысл вспомнить мнение Уоллеса Чейфа, который совершенно верно полагал, что в процессе предикации "центральным является глагол, а сопровождающие существительные или существительное находятся на его периферии" (Чейф,1975:115-116). В то же время, в языковой системе центральное место занимает существительное, вокруг которого группируются все остальные части речи. В информационной базе языка все слова (как знаки) в силу субстанциональности, предметности нашего мышления так или иначе характеризуют имена существительные. Опредмечивание понятий любого типа делает существительные всеобъемлющей знаковой единицей. В речевой же деятельности такую глобальную функцию центра структуры выполняет глагол. Достаточно сравнить возможности синтаксического развертывания от подлежащего и от сказуемого. В первом случае возможна только одна актантная функция (причем, однотипная) - функция определения. При этом она распространяется в основном на имена существительные в роли подлежащего. Что же касается сказуемого (причеи и в ипостаси глагола, и в ипостаси категории состояния), то у этой функции гораздо более широкие возможности распространения грамматического центра. Это и распространение по линии дополнения, и по линии целого набора обстоятельств. Но нельзя утверждать, что высказывание на глубинном уровне формируется исключительно одним предикатом (глаголом, категорией состояния) без участия подлежащего. Наиболее сложный случай - глагольные односоставные высказывания. Совершенно можно согласиться с Н.Лысковой, что "в односоставном предложении главный член предложения вызывает представление и о предикате, и о субъекте" (Лыскова,1990:45). В таких предложениях сказуемое оформляется с учетом присутствия "мнимого" субъекта. Так или иначе главный член односоставного предложения восходит к некоторому лицу, числу или роду (как правило среднему, что подчеркивает имперсональность, абстрактность "мнимого" субъекта, носителя процессуального свойства, выраженного глаголом). Однако, разграничение функций имени и глагола - результат длительного эволюционного пути. И ошибочно было бы приписывать древним языкам (или предшествующим состояниям языков) свойства чисто современные. Так, совершенно неверным представляется предположение о первичности имен, что ведет к "возможности рассматривать первые суждения и первые высказывания как именные предложения" (Кубрякова,1978:38). Равно как ошибочно само теоретическое положение, из которого проистекает подобный вывод: "Легшие в основу формирующихся частей речи общие категории были близки самой "физике мира" и совпадали с категориями натуральной логики познания мира" (Там же,26). Элементарное наблюдение за историческими изменениями в системе славянских языков показывают, что славянские языки на праславянском и праиндоевропейском этапе обладали несколько иной системой частей речи, нежели в настоящем. Любой историк языка знает, что семантика (как когнитивная, так и грамматическая) имен и глаголов на раннем этапе практически не дифференцировалась, что прилагательные, числительные и наречия появились гораздо позже имен существительных и глаголов (в их современном смысле). Это свидетельствует в пользу развития и мути рования "натуральной логики познания мира", т.е.

обыденно мифологического мышления. Поэтому, современное состояние грамматики несомненно может считаться продуктом развития этого типа мышления, но ни в коем случае не может напрямую соотноситься с "самой физикой мира", которая находит свое отображение в сознании человека, но в преломлении его сенсорных, эмотивно-волевых и собственно мыслительных потенций. Эта "физика" по разному отображалась в психике людей на разных этапах эволюции и не однажды еще претерпит изменение в сознании человека в будущем, что несомненно найдет свое выражение в языке. Что же касается первичных высказываний, то, скорее всего, они не были ни собственно именными, ни собственно глагольными. Это были некоторые "словапредложения". Эта мысль не нова. Аналогичные мысли встречаем и у А.Потебни, и у других ученых, в частности, у Вилема Матезиуса: "На самых ранних стадиях развития, которые мы можем воссоздать лишь в своем воображении, отдельные высказывания были, по-видимому, нерасчлененными образованиями, где называние совпадало с предложением" (Mathesius,1982:95). Об этом же, но в отношении ранних стадий онтогенеза писал А..Лурия (См.Лурия,1979:32-33). Развертывание высказываний не ограничивается синтагматическим распространением подлежащего и сказуемого или главного члена односоставного высказывания, но включает в себя и распространение всех компонентов высказывания, которые требуют такого развертывания. Мы принципиально не различаем модели синтаксического развертывания высказывания и модели построения синтагм, так как это единые по своей функции содержательные алгоритмы. Их задача - образовать полупредикативные (синтагматические) конструкции. Сами по себе, вне высказываний, словосочетания не существуют. Так называемый "словарный вариант" является анормальным и представляет собой скорее лингвистический конструкт, чем реальную речевую единицу. С другой стороны, выделяемые в высказывании второстепенные члены также не существуют изолированно от грам матического центра и друг от друга. Стратегия синтаксического развертывания, как нам кажется, находится в прямой зависимости от близости синтаксической актантной функции к грамматическому ядру высказывания. Иначе говоря, прежде всего подвергаются развертыванию сказуемое и подлежащее, а уже затем второстепенные члены. Последовательность развертывания зависит одновременно от обоих факторов: знакового и модельного. Показателен следующий пример речевого сбоя синтаксического развертывания высказывания в устной украинской речи: “Треба нагріти кастрюлю великої води” (вм. “велику кастрюлю води”). Синтагма “кастрюля води” была образована в режиме замещения знаковой функции, где знак “кастрюля” использован в качестве квантификатора (количественного понятия). Естественно, что такая синтагма носит максимально номинативный характер, поскольку обозначает единое понятие “вода в объеме одной кастрюли”. Словосочетание “кастрюлю води” было образовано одновременно вследствие реализации вышеуказанной знаковой функции и вследствие синтаксического развертывания грамматического центра “треба нагрiти”. Поэтому его словоформенное оформление осуществилось прежде, чем произошло синтаксическое развертывание дополнения “кастрюлю воды”(в функционально-семантическом отношении данное словосочетание реализует единую синтаксическую функцию). В условиях ослабленного контроля со стороны моделей речевой деятельности, каким вообще характеризуется устное обыденно-мифологическое речепроизводство, оказалось, что синтаксическое развертывание этого дополнения согласованным определением, призванным эксплицировать модальную атрибутивную характеризацию понятия “вода в объеме кастрюли” признаком “большое количество, много”, заставило избрать языковой знак “ВЕЛИКИЙ”, но опережающее построение словосочетания “кастрюлю води” обусловило неверную стратегию реализации указанного синтаксического развертывания. Поэтому, при образовании словоформы на основе знака “ВЕЛИКИЙ” была избрана модель согласования со словоформой “води”, а не со словоформой “кастрюлю”, как это должно было бы произойти. Отсюда и форма родительного падежа “великої” вместо ожидаемой “велику”. То же подтверждает и препозитивное использование прилагательного при форме “води”, хотя ожидалось его препозитивное использование при форме “кастрюлю”. Выводов из рассмотренного примера можно сделать сразу несколько. Во-первых, процесс речепроизводства действительно проходит стадию внутреннего синтаксирования, где одновременно могут быть задействованы несколько однофункциональных (синонимичных, “омосемичных” в терминах В.Скалички и В.Матезиуса) моделей и несколько синонимичных или симилярных знаков языка. Во-вторых, процесс внутреннего речепроизводства протекает не однонаправленно, но допускает “забегание” в реализации одних синтаксических функций и “отставание” других. В третьих, выбор знаков из ИБЯ для реализации слотовых функций и выбор моделей низшего уровня синтаксирования хотя и не вынуждается моделью высшего уровня, но все же задается и управляется ею. Так, модель построения высказывания задает выбор как знаков ИБЯ, так и выбор моделей словосочетания или моделей словоформы. И, наконец, в-четвертых, все операции выбора языкового знака и выбора всех моделей речепроизводства осуществляется непосредственно моделями речевой деятельности (моделями выбора знаков и выбора моделей). На этом уровне уже включаются механизмы актуализации валентностной семантики знака, непосредственно связанной с теми или иными моделями синтагматики (моделями развертывания высказывания), с одной стороны, и с морфологическими моделями (моделями словоизменения), с другой. В связи с вопросом о механике синтагматической связи может возникнуть чисто теоретическая проблема: как согласуется идея о наличии той или иной семы в семном наборе знака с использованием данного знака в синтагматической связи с другим знаком, номини рующим понятие, соответствующее данной семе для построения словосочетания. Так, признавая наличие в семантике знака "кольцо" семы "золотой, из золота" затрудняет понимание семантических отношений, возникающих между частями синтагмы "золотое кольцо" или "кольцо из золота", если оставаться при этом на феноменологических позициях. Пребыванием "на феноменологических позициях" мы называем признание слова некоторым феноменом, обладающим независимым от мозга субъекта бытованием в качестве двусторонней единицы. В таком случае любая синтагма оказывается в большей или меньшей степени плеонастичной. Так, например, совершенно плеонастичными оказываются словосочетания "перо птицы", "ветка дерева", "тонкая игла" и под. Однако, если рассматривать знак как функциональное образование, часть когнитивного понятия, а семы - как следы наиболее устойчивых ассоциативных связей между знаками в системе, эта проблема практически снимается. Актуализация знака предполагает, наряду со всем остальным, актуализацию валентностных сем. Что собой представляет актуализация? С точки зрения функциональной методологии это воспроизведение связи между данным знаком и тем знаком, следом связи с которым является актуализируемая сема. Экспликация этой связи ведет к появлению в речи синтагматически взаимосвязанных между собой речевых знаков. При этом актуализированная валентностная сема просто исключается из семантического набора словоформы (из значения словоформы). Поэтому, анализируя семантику словоформы в составе синтагмы, можно с позиции функциональной методологии элиминировать из моделируемого значения валентностные семы. Они присутствуют в сопряженных с данной словоформой речевых знаках. Семантика словоформы, таким образом, оказывается неравной и неизоморфной семантике языкового знака Совсем иного рода информация содержится в моделях построения словосочетаний (моделях синтаксического развертывания высказывания). Это информация о типовых синтагмах, о грамматических условиях объединения словоформ в речевом отрезке. Как правило, именно потребности в развертывании высказывания диктуют выбор модели словоформы, а зачастую и выбор самого знака, если данное понятие (содержащееся в мыслительной интенции) может выражаться рядом симиляров. Так, в зависимости от модели развертывания высказывания из информационной базы может быть избран глагол, причастие, деепричастие или процессуальное имя, соотносимые между собой в симилярном отношении. Ряд исследователей (Fodor,1974;

Лурия,1979) выделяют наряду с конкретно-лексической валентностной семантикой в значении слова еще и грамматическую валентностную семантику. А.Лурия пишет об ограниченном количестве "лексических связей" ("валентностей"), которые вводят слова в целое высказывание (См.Лурия,1979:48-49). Это не что иное, как синтагматическая грамматическая информация в языковом знаке, т.е. информация о типе валентностных отношений словоформ данного знака со словоформами других знаков в высказывании. Речь идет об информации о тех моделях образования синтагм, с которыми связан данный знак, и которые используются при введении словоформы данного знака в высказывание. Таким образом, мы предполагаем наличие непосредственной коррелятивной связи между валентностной когнитивной семантикой знака и грамматической синтагматической семантикой. И именно через грамматическую синтагматическую информацию осуществляется связь знака с соответствующими синтагматическими моделями внутренней формы языка. Скорее всего, с грамматической (внутриформенной) синтагматической семантикой коррелируют не любые валентностные семы. а именно те, которые несут информацию о валентностных каналах. Т.Ахутина приводит примеры афазий с передним аграмматизмом, которые, по нашему мнению, доказывают необходимость разделения моделей высказывания (примеры с отсутствием глаголов, свидетельствующие о невозможности построить грамматический центр по модели высказывания) и моделей синтаксического развертывания (при мер с нераспространенными конструкциями) (Ахутина,1989:127-156). При этом заместители основных актантных функций (подлежащего и сказуемого) стоят в наиболее употребимых формах (имя - в именительном падеже, глагол - в личных формах настоящего времени). Очень интересен для нас вывод Ахутиной о трех видах аграмматизма (См.Ахутина,1989:155): тяжелый (нарушение моделирования грамматического центра), средний (нарушение синтаксического развертывания) и легкий (нарушение синтаксирования на уровне словоформ). Он напрямую подтверждает наше вычленение моделей построения высказывания, моделей словосочетания и моделей словоформ. При этом во всех случаях наблюдается строгая зависимость: не работает более высокий по уровню тип модели - не работает низший, что подтверждает функционально-уровневый и дедуктивно направленный характер работы внутренней формы языка. Что касается реализации связи моделей речепроизводства со знаками информационной базы языка, то она осуществляется моделями речевой деятельности, которые функционально связывают два типа языковой информации. Во-первых, это синтагматическая (валентностная) информация в языковом знаке, и во-вторых, - модельная информация во внутренней форме языка (содержащаяся в соответствующей модели синтаксического развертывания грамматического центра высказывания). Характер этих двух типов информации различен. Информация, содержащаяся в знаке касается характера отношений между знаками в связи с их семным набором. Так, семный набор (семантическая структура) знаков "кольцо" и "золотой" предвидит характеризующую подчиненность знака "золотой" знаку "кольцо" в тематической структуре информационной базы языка. Иными словами уже в самой языковой системе заложены предпосылки выбора прилагательного "золотой" в качестве определения для синтаксического развертывания подлежащего или дополнения "кольцо". Естественно, сема "золотой", "из золота" не единственная в референтивном наборе знака "кольцо". Поэтому ни в коем случае нельзя считать, что появ ление именно знака "золотой" или знака "золото" в качестве синтаксического распространителя знака "кольцо" неизбежно. Причина актуализации именно этой семы лежит во внелингвистической сфере, в области интенциального содержания. Именно интенция вынуждает к актуализации той или иной семы, а следовательно к выбору будущего партнера в синтагме - некоторой словоформы. Последним этапом синтаксического развития речепроизводства является замещение позиций в синтагмах словоформами, образуемыми по моделям словоформ. Такое понимание проблемы использования словесного знака в речи не согласуется с предлагаемыми иногда схемами, где этот процесс представлен как "выбор слов по форме" (См. Ахутина,1989;

Залевская,1990), которому предшествовал "выбор слов по значению". Теория "выбора по форме" оставляет нерешенными целый ряд сложных вопросов чисто методологического характера. Прежде всего это специфика хранения и использования знака, его структуры. В частности, хранятся ли формы слова как отдельные единицы или же как одна единая единица, и что собой представляют отношения содержания и формы слова? Как уже выше говорилось, структурно-функциональная методология семиотики трактует языковой знак как информацию, т.е. как всецело семантическую единицу нелинейного характера. Таким образом в этой гипотезе знака нет места линейным формам (словоформам), которые выносятся в область речевых произведений. При этом процесс употребления словесного знака в качестве речевой единицы (словоформы) приобретает характер перекодирования единого системного образования (языкового знака) в линейную рема-тематическую соположенную цепочку морфов, сопряженную с актуализированным словесным значением. Поэтому столь важное место в теории структурно-функциональной лингвистики отводится наряду с системой знаков (ИБЯ) системе функциональных моделей речепроизводства и знакообразования (ВФЯ). Поэтому же мы представляем себе в качестве нейропсихофизиологического механизма словоупотребления не "выбор слов по форме", но образование речевого знака по модели образования словоформы на основе языкового знака. Грамматическая (морфологическая) семантика языкового знака, т.е. информация о речепроизводственных возможностях знака - есть не что иное, как информация о соответствующих моделях образования словоформ, с которыми данный знак ассоциативно связан. Потеря такой функциональной связи чревата утратой языковым знаком того или иного морфологического значения, в том числе и категориального (как это, например, произошло со славянским инфинитивом, утратившим свои именные морфологические свойства или с l-овым причастием в восточнославянских языках, утратившим свои причастные характеристики;

сюда же можно отнести потерю ряда морфологических свойств формами языковых знаков, использовавшихся в словопроизводстве способом трансформации, транспозиции или сложения, например, утрату причастных свойств адъективированными причастиями, утрату части морфологических адъективных характеристик субстантивированными прилагательными и конверсированными в наречия качественными прилагательными, утрату именных морфологических свойств адвербиализованными или слившимися в наречия, а также конверсированными в прилагательные именами существительными). Судя по данным афазий и схемам сопоставления типов афазий и первичных дефектов (См.Ахутина,1989:68), поиск слов по форме, который многие авторы предлагают в качестве основного акта формообразования, должен представлять собой поиск по внешнему звучанию. Опыт обыденного использования языка показывает, что говорящий не отдает себе отчет в том, как звучит то или иное слово. Единственный случай, где мы допускаем выбор по форме (точнее по фонетическим ассоциациям сходства) - это художественная поэтическая или приближенная к ней лингвистически рефлексированная обыденная речь, встречающаяся в практике. Во всех остальных случаях (в т.ч. и при научно-теоретической речевой деятельности) звуковая форма вторична и не автономна. Ряд наблюдений за спонтанной ре чью позволяет нам утверждать, что говорящий не только не замечает, как он произносит слова и фразы в устной речи, но и не замечает даже того, какие именно слова и фразы он произносит. То же касается и реципиента. Поскольку в большинстве случаев вся коммуникативная нагрузка ложится на смысл (в научной речи) или на прагматику практической обыденной жизнедеятельности (в обыденно-мифологической речи). Кроме всего прочего, сомнения вызывает уже одно сведение проблемы формы слова к звучанию его речевых заместителей - словоформ. Ошибки при построении словоформ, которых нет в норме, но которые могут быть образованы в принципе (по аналогии, т.е. по модели) свидетельствуют в пользу теории построения словоформ, а не выбора готовых. Об этом же свидетельствуют данные некоторых психолингвистических исследований. Так, А.Шахнарович и Н.Юрьева отмечают: "Именно генерализация языковых явлений, а не имитация и речевая практика является главной закономерностью речевого развития, и это убедительно подтверждается фактами сверхгенерализаций в детской речи" (Шахнарович, Юрьева, 1990:20). В качестве примера приводятся образования регулярных форм нерегулярных глаголов в английском языке и аналогичные образования родовых форм в русском. Поэтому мы не можем согласиться с Ж.Глозман и Л.Цветковой, которые в качестве одного из этапов процесса грамматического структурирования выделяют "определения места элемента (выбранного по значению слова) в синтаксической структуре и п р и п и с ы в а н и е е м у г р а м м а т и ч е с к и х х а р а к т е р и с т и к " [выделение наше - О.Л.]. Практически об этом же пишет В.Ярцева: "В языках любого морфологического строя прослеживается связь лексического значения члена того или иного лексико-грамматического разряда с его синтаксическими потенциями, и вместе с тем зависимость лексического значения слова от его синтаксического использования" (Ярцева,1968:36). Сомнения вызывают как попытки приписать знаку его грамматические свойства, так и попытки приписать ему в ходе речепроизводства свойства чисто лексические. Слово не может быть использовано, например, в качестве сказуемого, если эта возможность не заложена в его потенциальном (виртуальном) значении. Использование прилагательного в качестве подлежащего или дополнения не причина, а следствие субстантивации как психолингвистического знакообразовательного, а не речепроизводственного процесса. Просто в аналитических языках иногда этот этап знакообразования остается незамеченным в силу отсутствия явных формальных показателей субстантивации прилагательных или адъективации существительных. Однако даже в таких случаях могут присутствовать неявные форманты - ограничение парадигмы числа, степени сравнения (морфологические), изменение сочетаемости и функции в словосочетании (синтагматические) или роли в высказывании (синтаксические). В.Ярцева далее абсолютно верно замечает, что "...если нельзя вследствие омонимичности определить, к какому разряду относится слово по изолированной форме, то его синтаксические связи в контексте сразу помещают его в определенный класс" (Там же,37). Но сказанное ни в коем случае нельзя интерпретировать буквально как "помещают", а только как "помогают слушающему поместить", в противном случае мы приходим к выводу, что "получая грамматическую, а иногда и лексическую определенность только в языковом контексте, слово в английском языке весьма зависимо от своих сочленов в синтаксических группах” (Там же,49), т.е. к классическому позитивистскому решению, отрицающему системность языка как таковую. Напрашивается вывод, что в английском языке слово и в грамматическом, и в семантическом отношении неопределенно, т.е. определяется только в речи. А значит, в английском языке нет системы слов. Значит английского языка как системы знаков нет, а есть только одна внутренняя форма, т.е. система речевых предписаний, способная образовать на основе одного и того же аморфного в категориальном плане понятия словоформу любой части речи. Морфологические характеристики (не гово ря уже о характеристиках словопроизводственных) превращаются в фикцию. Там, где нет стабильной в категориальном значении системы знаков, нет и быть не может стабильных морфологических и словообразовательных категорий. В таком языке нет и не может быть различия между словопроизводством и речепроизводством, но зато каждая лексическая единица может и должна образовывать весь спектр морфологических и синтаксических форм, возможных в этом языке. В таком языке не может существовать лексического (когнитивносемантического) различия между предметом и действием, между предметом и его свойством или качеством, между процессуальным и непроцессуальным свойством предмета и т.д. Насколько нам известно, такими свойствами не обладают даже американские языки, в которых основную языковую знаковую функцию выполняют морфемы. Представленный в цитируемых выше работах ход рассуждений очень гармонично вписывается в генеративистскую традицию, основанную на рационалистской методологии. Лишенное постоянных грамматических (морфологических, синтаксических, стилистических) свойств, слово в таких концепциях перестает быть целостной языковой единицей и, практически, уравнивается по своему статусу с когнитивным понятием или даже с общим представлением, поскольку понятие всетаки обладает довольно определенными категориальными свойствами. С другой стороны, грамматические свойства, которые приписываются слову в ходе синтаксирования, также не могут представлять из себя целостной воспроизводимой единицы. Это всего лишь отдельные свойства, поскольку в конкретной синтаксической позиции в слове присутствуют лишь некоторые из них. Такой подход практически разрушает не только слово-знак как целостную единицу языка, но и собственно язык. Это типичный генеративистский прием со всеми методологическими признаками рационалистского отрицания языка как системы знаков и выведения на первый план контекста и самих актов предицирования. Если в языке нет устойчивых воспроизводимых единиц со стабильными грамматическими свойствами (изменяемостью или неизменяемостью, сочетаемостью или несочетаемостью с другими единицами, с жестко регламентированным набором синтаксических и стилистических функций), нет места и для категорий, групп форм по функции и смыслу, нет места и для грамматических значений. Следовательно не может быть и самой грамматики. Во всяком случае, грамматика как комплекс предписанный, совершенно автономных по отношению к системе семантических единиц, скорее напоминает перенесенную на естественный язык модель искусственного интеллекта в своей примитивной форме. Но даже в компьютере не с любым знаком можно производить любой набор операций, связанных с синтаксированием. Знаки искусственной семиотической системы априорно (по отношению к акту синтаксирования) должны обладать некоторыми синтаксическими свойствами. Так, единица обладает свойствами сочетаться с другой единицей в синтаксических операциях прибавления, вычитания, умножения и деления. Следовательно, мы полагаем, что грамматическая семантика не приписывается языковому знаку в речепроизводственном акте, но содержится в нем до речепроизводства и лишь актуализируется в процессе синтаксирования. Так, например, слово "СТОЛ", избранное в ходе выбора знака по смыслу (значению) в качестве подлежащего уже содержит в себе информацию о том, что оно может выступать в качестве опорного слова сочетаний согласования, может влиять на грамматические характеристики прилагательного, местоимения и глагола (падеж, число, род, лицо). Все эти характеристики не были приписаны слову "стол" в ходе синтаксирования, но содержались в структуре его значения в языковой системе знаков. Сказанное позволяет предположить, что в основе речепроизводства, связанного с построением словоформ, лежат два типа языковой информации - информация о грамматических (словоизменительных) способностях знака, заложенная в самой структуре знака, и информация о грамматических способностях данного языка, заложенная в системе моделей образования словоформ внутренней формы языка.

При этом, как показывают наблюдения за речью детей и за ошибками, допускаемыми в речи вследствие недостаточной грамотности или недостаточного знания языка, модельная информация усваивается быстрее и прочнее, чем информация знаковая. Свидетельство этому построение собственных словоформ по моделям языка для тех знаков, которые подобных словоформ в силу исторических обстоятельств не образуют. В основе подобных отклонений от нормативного формообразования могут лежать самые разнообразные причины. Это и незнание норм культуры литературной речи, и отсутствие достаточного речевого опыта, и элементарные временные сбои при усложнении обстоятельств коммуникации, а иногда и функциональные нарушения. Вот некоторые примеры таких ошибок: русс. "наши воины обеспечают" (вм. “обеспечивают”), "нашу передачу смотрят матеря" (вм. “матери”), "всех четырех гвоздов" (вм. “гвоздей”);

укр. “загибли два депутати” (вм. “загинули”). Наблюдение за детской речью, а также за характером ошибок в спонтанной взрослой речи доказывает наличие моделей формообразования, а следовательно отрицает предположения некоторых генеративистов о якобы самостоятельном статусе словоформы в языковой системе. С.Шаумян и П.Соболева отмечали, что "понимание слова как синтаксического атома языка требует рассмотрения словоформ, различающихся синтаксическими функциями не как форм одного и того же слова, а как различные слова, различающиеся по количеству и характеру аффиксов-реляторов" (Шаумян, Соболева,1968:18). Сведение функции слова только к синтаксической, т.е. операциональной - весьма существенная черта всех генеративистских теорий. Однако упускается из виду фактор семиотический. Функция языка (и слова, соответственно) сужается до коммуникативного средства, в то время как вторая, неотрывная сторона речевой деятельности - номинация - опускается. Именно это является причиной нивелирования семантических проблем и целого ряда проблем системности языка в порождающих теориях. В отличие от новых слов, познание которых в онтогенезе должно пройти через речевой опыт, словоформы познаются независимо от того, встречались они в речевом опыте субъекта или нет. Главной причиной и достаточным резоном их усвоения является их модельность, т.е. алгоритмичность их образования. Каждый, кто изучал иностранный язык, знает, что новые языковые знаки необходимо изучать, а формы слова в подавляющем большинстве случаев образуются достаточно легко уже на раннем этапе обучения. Причина этому - наличие алгоритмизированных моделей образования словоформ в системе внутренней формы языка. Одним из наиболее сложных в методологическом отношении вопросов в лингвистике языка как системы является вопрос единства языкового знака. Мы подчеркнули привязанность данной проблемы к лингвистикам структурного (категоризирующего) типа, потому, что в референцирующих теориях языковой номинативный знак принципиально исключается из рассмотрения вследствие того, что он напрямую не воспринимается, а теории эти методологически ориентированы на получение только позитивных знаний, основанных на эмпирическом восприятии следов речи или фиксирования отдельных речевых актов. Проблема единства языкового знака представляет из себя целый комплекс вопросов. С одной стороны, это ряд вопросов, связанных с единством знака по линии "план содержания - план выражения", касающейся единства когнитивной и собственно вербальной информации в знаке. С другой стороны, - это вопросы единства речевых репрезентаций языкового знака, т.е. вопросы идентификации словоформ как речевых представителей знака. В данном случае нас интересует именно второй аспект, поскольку он напрямую касается функционирования знака в речи, а следовательно, имеет прямое отношение к моделям образования словоформ. Указанная проблема не является обычным практически нерешенным вопросом, который можно было бы решить экспериментальными или дескриптивными методами. Решение ее целиком зависит от об раза видения сути языка, языкового знака, речепроизводства и речевых единиц, т.е. от методологической установки. В рационалистски ориентированных лингвистических теориях (генеративистика, трансформационная грамматика, прагмалингвистика, логическая семантика) этот аспект проблемы (единство языкового знака в речевых репрезентациях) практически не решается, поскольку значение приписывается знаку (речевому) в зависимости от ситуации, от контекста. Поэтому, зачастую здесь словоформы одного слова определяются как различные языковые единицы. Лингвистические теории дескриптивного характера также не дают удовлетворительного ответа на вопрос: что есть слово как языковая единица и как соотносятся словоформы и слова между собой. В частности, положение "словоформа - слово (лексема) в некоторой грамматической форме" (ЛЭС,1990:470), а также признание того, что "совокупность всех словоформ слова (лексемы) образует парадигму данного слова" (Там же), вызывают большие сомнения. Определение словоформы как слова (хотя и в грамматической форме) предполагает признание принципиального единства языка и речи как некоторого феномена метафизического характера. Иными словами, это значит, что словоформы, взятые в своей парадигматической совокупности, образуют слово как некоторую абстракцию. При этом, естественно, возникают проблемы критериев объединения словоформ в парадигматическую языковую систему, в слово. В первую очередь возникает потребность четко размежевать результаты словопроизводства и формообразования. Ни один из предлагаемых в рамках структурализма или дескриптивной лингвистики критериев такого размежевания нас не удовлетворяет. Если следовать только от фонетико-морфологической формы, неминуемо смешение омонимов со всеми вытекающими отсюда последствиями. Появляются многочисленные теории т.н. полисемии, ведущие к разрушению единства знака как двусторонней единицы. Рано или поздно придется признать разобщенность плана выражения и плана содержания, а значит, и отвергнуть единство языкового знака. Вместе с тем, признание слова механической совокупностью словоформ вынужденно ведет к выведению его значения из значений его словоформ. Не сложно убедиться, что одна и та же словоформа (например, именительного падежа единственного числа имени существительного) может проявлять различные элементы семантики слова ("машина едет", "машина разбилась", "машина была продана", "машина была вместительной" и под.). Кроме всего прочего, подход от формы к содержанию не позволяет четко размежевать слова в речи (например, при образовании вида славянских глаголов префиксальным или суффиксальным способом, образовании падежных и числовых форм существительного с историческими усложнителями, в образовании словоформ от супплетивных основ и под.). Поэтому многие теории феноменологического плана вынуждены в той или иной степени привлекать семантическую информацию для идентификации языкового знака. Особенно большие сложности при этом возникают с определением единства славянского глагола. Так, в область словоформ глагола вовлекаются в формально-грамматических построениях причастия и деепричастия только на основании того, что их образование носит регулярный характер. В таком случае нужно относить в область существительных деминутивы и аугментативы, а в область прилагательных гипокористические образования. Что касается значительности ограничений, налагаемых на образование деминутивов и аугментативов, а также различие в средствах образования (-к-, -ок-, -ик-, -ек-, -чик- и т.д. для деминутивов, например), то в основе их лежат, во-первых, морфонологические причины (те же, кстати, что и у причастий, особенно страдательных). Во-вторых, образование указанных существительных сильно ограничено признаком абстрактности/конкретности, хотя это ограничение не столь строгое, как ограничение образования причастий страдательного залога только от переходных глаголов, причастий настоящего времени только от глаголов несовершенного вида. Так же нерегулярно и образование во всех славянских языках форм времени от глаголов совершенного и несовершенного вида. От первых не образуются вовсе формы настоящего времени и формы сложного будущего, а от вторых - формы простого будущего времени. Вместе с тем, совершенно непонятно, почему в формально ориентированных грамматиках существительные на -ние (-ение, -тие), а также процессуальные имена-конверсивы (вход, пролет, подрыв) или имена на -ка (проводка, переделка, зашивка) не вводятся наряду с причастиями и деепричастиями в парадигму глагола, хотя регулярность их образования подчас на порядок выше, чем у традиционно выделяемых особых форм глагола. Один из наиболее сложных вопросов, связанных с проблемой соотношения слова и словоформы, является вопрос вида славянского глагола. Вопрос о виде как одной из основных грамматических категорий славянского глагола считается бесспорным и не подлежащим сомнению. Тем не менее, мы полагаем, что в этом вопросе есть много нерешенного именно с методологической точки зрения. Суть проблемы в том, что видовой корреляцией не завершается образование словоформ глагола. Формы времени и причастные формы от видовых коррелятов образуются несимметрично. Так, глаголы по линии несовершенного вида не образуют форм простого будущего времени, а по линии совершенного вида - форм настоящего времени, сложного будущего и причастий настоящего времени. Даже элиминировав причастия из системы форм глагола, проблема не закрывается. Можно элиминировать и различия в образовании форм будущего времени, поскольку принципиально сохраняется семантическая функция, а различие касается лишь способа формирования словоформы, т.е. модели словоформы. Однако невозможно элиминировать различий в образовании/не образовании форм настоящего времени, т.к. речь идет о специфической семантической функции. Вместе с тем, в связи с видовой корреляцией возникают различия в классе и типе спряжения, напр., русс.- "получать // получить", "выбрать // выбирать" или чеш.- "vybrat // vybrat", "donst // donosit".

Pages:     | 1 |   ...   | 4 | 5 || 7 | 8 |   ...   | 10 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.