WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 |
-- [ Страница 1 ] --

УРАЛЬСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ им. А. М. ГОРЬКОГО

На правах рукописи

Куницына Елена Николаевна ДИСКУРС СВОБОДЫ В РУССКОЙ ТРАГЕДИИ ПОСЛЕДНЕЙ ТРЕТИ XVIII – НАЧАЛА XIX В. 10.01.01 – русская

литература Диссертация на соискание ученой степени кандидата филологических наук

Научный кандидат наук, руководитель доцент – филологических Соболева Лариса Степановна Екатеринбург 2004 2 ОГЛАВЛЕНИЕ ВВЕДЕНИЕ ГЛАВА 1. Концепт свободы в культурно-историческом контексте России последней трети XVIII – начала XIX в. 1.1. Категория свободы в идеологии Просвещения 1.2. Манипуляции понятием свободы в политике и 44 литературной деятельности Екатерины II 1.3. Политические аллюзии и философия свободы в русской трагедии ГЛАВА 2. Дискурс свободы в художественном пространстве русской трагедии последней трети XVIII – начала XIX в. 2.1. Свобода и честь 2.2. Свобода и долг 2.3. Свобода и любовь ГЛАВА 3. Аксиологический аспект дискурса свободы 3.1. Полемика о самоубийстве в топосе русской культуры 3.2. Семантика самоубийства в русской трагедии ЗАКЛЮЧЕНИЕ ЛИТЕРАТУРА СПИСОК ПРИНЯТЫХ СОКРАЩЕНИЙ 71 71 89 99 106 106 115 138 142 150 60 19 19 ВВЕДЕНИЕ Современное определение свободы включает в себя не только философский, но и культурологический, исторический, социальный, психологический, лингвистический аспекты: «Свобода – одна из основополагающих для европейской культуры идей, отражающая такое отношение субъекта к своим актам, при котором он является их определяющей обусловлены причиной и они, стало быть, непосредственно или не природными, социальными, межличностноиндивидуально коммуникативными, индивидуально-внутренними родовыми факторами. Культурно-исторически варьирующееся понимание меры независимости субъекта от внешнего воздействия зависит от конкретного социально-политического опыта народа, страны, времени» [Новая философская энциклопедия 2001, III, 501]. В рассуждениях философов идея свободы была «вечным двигателем» человеческой мысли на протяжении не одного тысячелетия. Возможно, первая мысль «существа разумного» была о том, что он, в отличие от окружающего природного мира, не только смертен, но и способен выбирать между жизнью и смертью: «… недо-сапиенс осознал, что обладает свободой выбора: может стоять на скале и смотреть сверху вниз, а может лежать под скалой и никак не реагировать на происходящее вокруг. Достаточно сделать один-единственный шаг. Так у человека впервые возникло представление о свободе, и он стал человеком» [Чхартишвили 2001, 18]. Древние философские представления о свободе сопряжены с идеей судьбы. Проблема свободы как произвольности была поставлена Аристотелем в связи с природой добродетели. Представление о свободе как познанной необходимости нашло отражение в трудах Т. Гоббса, Б. Спинозы, Г. В. Ф. Гегеля. Ограничение свободы может быть обусловлено незнанием (Ф. Бэкон), страхами (Эпикур, Кьеркегор), в частности страхом самой свободы (Э. Фромм), страстями-аффектами (Р. Декарт, Спиноза). В философии И. Канта свобода представляет собой один из постулатов критического разума. Свобода может проявляться в самоопределении к смерти (А. Камю);

человек «приговорен» к свободе (Ж. П. Сартр). Это лишь немногие важнейшие вехи в развитии философской мысли, обращенной к познанию сущности свободы. И. Берлин, философ и историк XX столетия, в центре внимания которого всегда так или иначе оставалась идея свободы, выделил два центральных, по его мнению, значения свободы, которые определил как «негативная» и «позитивная» свобода. «Негативная» свобода, или, как называет ее Берлин, «свобода от», – это сфера невмешательства власти в любом ее проявлении в частную жизнь человека. Она возникает как ответ на вопрос: «Велико ли пространство, в рамках которого человек или группа людей может делать что угодно или быть таким, каким хочет быть?» [Берлин 2001, 125]. «Позитивное» понимание свободы, или «свободы для», проистекает «из желания быть хозяином самому себе» [там же, 136] и появляется тогда, когда мы пытаемся ответить на вопрос: «Кто мной правит?» или «Кто вправе сказать, что я должен делать именно это и быть именно таким?» [там же, 135]. На первый взгляд, перед нами две различные формы (положительная и отрицательная) выражения одной и той же мысли, но в историческом плане, как считает Берлин, «негативное» и «позитивное» представления о свободе развивались в противоположных направлениях, пока вести не привели к великому столкновению образ идеологий. Именно «позитивное» понимание свободы как «свободы для» – для того, чтобы определенный, предписанный жизни – приверженцы «негативного» взгляда считают подчас просто благовидным прикрытием безжалостной тирании [там же, 136]. В многочисленных размышлениях Берлина о свободе, в его обращении к истории философии и политической теории на первый план неизменно выступает соотношение свободы и власти – аспект, наиболее значимый для сознания XX в., отличающегося особой изобретательностью в ущемлении индивидуальной свободы личности. Свобода – один из основных концептов русской языковой картины мира. Его определение невозможно без таких категорий, как хронотоп (где и когда человек может быть свободен);

аксиология (что значит для него свобода) и онтологическая сущность (зачем нужна ему свобода). Пространство и время определяются не только географическими и хронологическими государственной границами, власти, но, в большей степени, характером или придерживающейся тоталитарного демократического стиля правления. Аксиология свободы складывается, как правило, из общественных норм, обусловленных культурно-историческим контекстом эпохи. Онтологическая сущность свободы проявляется в процессе индивидуального творчества и воплощается в произведениях искусства. Многочисленные высказывания русских мыслителей о свободе далеко не всегда совпадают с реальной речевой практикой. Происходит это в силу различных причин. С одной стороны, понятие «свобода» имеет свое исконно русское значение, формировавшееся на протяжении нескольких веков1. С другой стороны, заменяя западноевропейское «liberty», «freedom» русским «свобода», мы не можем поставить между ними знак абсолютного тождества, потому что за каждым из них стоит своя культурно-историческая реалия. В эпоху Просвещения в России существовало два понимания свободы: русское, выражавшее взаимоотношения подданного и государства, Подробнее о свободе как «культуроспецифическом концепте» русского языка см.:

Колесов В. В. Свобода. Воля [Колесов 1986, 105 –119];

Вежбицкая А. Словарный состав как ключ к этнофилософии, истории и политике: «свобода» в латинском, английском, русском и польском языках [Вежбицкая 2001, 211 – 270];

Шмелев А. Д. Свобода и воля [Шмелев 2002,70 – 75];

Петровых Н. М. Концепты свобода и воля в русском языковом сознании [Петровых 2002, 207 – 217].

и западноевропейское, обозначавшее состояние человека в гражданском обществе, заимствованное, главным образом, из трудов философовэнциклопедистов. Как отмечает А. Вежбицкая, в философской литературе авторы, как правило, выражают свою точку зрения на свободу или комментируют взгляды другого философа или писателя. Но «в самом значении слова freedom уже заключена некоторая «точка зрения». Эта точка зрения … отражает мировоззрение, господствующее в обществе, и в какойто степени увековечивает это мировоззрение» [Вежбицкая 2001, 212]. В итоге, механически подменяя европейское «freedom» русским «свобода», мы начинаем говорить на языках разных культур, не всегда осознавая этот факт, так как внешне слово остается неизменным. Первоначально слово «свобода» обозначало принадлежность человека к определенной социальной группе: к дому, роду или общине. Корень *swos- – это возвратное или притяжательное местоимение, не личное, «оно относится к любому члену данного коллектива и выражает взаимновозвратные отношения» [Колесов 1986, 105]. Очевиден синкретизм понятия: свобода личности не выходит за пределы рода, сущность свободы как раз и заключается в принадлежности человека своему роду. «Свобода» как состояние воспринимается в противопоставлении рабскому состоянию. Род обеспечивает экономическую и социальную независимость: свободный человек – это не чужестранец, не раб, не чужой. Но она не тождественна воле, сочетавшейся скорее с разнузданностью, своеволием и изгнанием из общины. Чем более свободен человек, тем больше он подчинен традициям, обычаям, ритуалам и другим категориям общественной жизни. В дальнейшем в русской книжной традиции происходит расхождение в формах и понятиях. Народный вариант слова – «слобода» – обозначает территориальные границы свободного обитания, а за книжным вариантом закрепляется представление о свободе как о высшей ценности бытия.

Представление об индивидуальной свободе человека, способного прожить и вне рода, самостоятельно, появляется в XVII в., но только в начале XVIII в. слово «особь», обозначавшее самостоятельного в границах своего рода человека, сменяется на более точное «особа» (персона, личность) [Колесов 1986, 106]. Но при этом сохраняется тот же принцип свободы: единение с сущностью тех, кто живет по тем же законам. Свобода начинает осознаваться как независимость в рамках государства. Впервые новое отношение к свободному человеку было выражено в «Уложении 1649 года». Как отмечает В. О. Ключевский, «свободное лицо, служилое или тяглое, поступая в холопы или в закладчики, пропадало для государства» [Ключевский 1918, III, 182]. Стараясь привить идею личной свободы, государство заботилось о человеке не как о гражданине, но потенциальном солдате или плательщике. Крепостное право – это утрата воли, но вместе с тем и сохранение свободы в ее первоначальном значении: невольный человек свободен в границах своего мира, в отношении к государству, к хозяину. В народном сознании сохраняется противопоставление свободы и воли. Вот почему крестьянские вожди XVII – XVIII вв. обещали народу волю, а не свободу. Понадобилось не одно десятилетие, чтобы определение гражданской свободы укоренилось в сознании русского человека и перестало осознаваться как заимствование. Однако в начале XX в., с переходом к тоталитарной системе государственного управления, в нашей стране вновь возникает ситуация «двуязычия». С одной стороны, свобода провозглашается высшей ценностью и главным достоянием советского человека: «Настоящая свобода имеется только в обществе, где уничтожена капиталистическая эксплуатация», «Свободная жизнь трудящихся в Советской стране» [Ожегов 1994, 611]. С другой стороны, все сферы человеческой жизни жестко регламентируются государством (в литературе «генеральный курс» утверждала партия: был введен Пролеткульт, с его требованием советской тематики и коллективной работой пролетарских писателей). Человек мог считать себя свободным, и даже в некотором роде защищенным, только если его образ мыслей совпадал с государственной идеологией. В сознании людей парадоксальным образом сочетаются язык власти, которая провозглашает свободу высшей ценностью, но фактически диктует единственно возможный образ жизни, и реальное употребление слова «свобода», ставшее символом недостижимой в таком государстве утопической мечты. Наличие двух языков (официального, признанного властью, и бытового, используемого в повседневной речи) осознается и подчеркивается самой властью. Так Сталин дает определение «подлинной» свободы: «Настоящая свобода имеется только там, где уничтожена эксплуатация, где нет угнетения одних людей другими, где нет безработицы и нищенства, где человек не дрожит за то, что завтра может потерять работу, жилище, хлеб» [Толковый словарь русского языка 1996, IV, 95]. В этом определении абсолютно отсутствует «позитивное» понимание свободы как условия для реализации каких-либо целей;

«удален» самый главный элемент – свобода выбора. В советское время человек обязан быть свободным – думать, действовать в соответствии с «генеральной линией». В противном случае – лишение свободы – заключение, неволя. В связи с этим актуализируется новое противопоставление свободы и воли: по-настоящему свободным человек может быть только за пределами государства – за границей, в психиатрической больнице, в ГУЛАГе, на «том» свете. Эти возможности обретения свободы рассматриваются в «запрещенной» литературе (М. Булгаков, А. Солженицын, Б. Пастернак)2.

Эти условия несвободы мышления спровоцировали мощный всплеск развития литературы. Жесткий контроль стеснял творческих людей до невообразимых пределов, но в то же самое время давал почувствовать, что правительственные структуры заинтересованы в твоей работе, что от твоего поведения многое зависит. Такое В 90-е гг. в словаре языковых изменений была зафиксирована актуализация слова «свобода», имеющего на данный момент два значения: 1. Возможность человека действовать в соответствии со своими интересами и целями;

отсутствие зависимости. 2. Отсутствие ограничений, запретов [Толковый словарь русского языка конца XX века 1998, 568]. При всем многообразии различных интерпретаций этого понятия, оно обязательно должно включать в себя определение границы (экономические, политические, социальные законы, нравственный императив) и конечной цели (во имя чего человеку дается эта «высшая ценность бытия»). Активное заимствование философских идей Западной Европы, история возникновения культуроспецифического концепта свободы, обусловленная внутриязыковыми процессами, а также сюжетно-образное воплощение свободы в литературных текстах подготовили в XVIII в. в России появление дискурса свободы3. Значение дискурса не ограничивается письменной и устной речью, но включает в себя и внеязыковые семиотические процессы. Дискурс – это «речь, погруженная в жизнь, в социальный контекст» [Новейший философский словарь 1998, пристальное внимание к творчеству со стороны государства стимулировало гораздо больше, чем пренебрежительное отношение в демократических странах. Характерное для того времени словосочетание «борьба за свободу» [Ожегов 1994, 611] воспринималось писателями не как призыв противостоять господствующей ортодоксии, а скорее как попытка отстоять свое право описывать жизнь так, как они ее видят, не обращаясь постоянно к идеологии.

В истории классической философии понятие дискурса использовалось для характеристики последовательного перехода от одного дискретного шага к другому и развертывания мышления, выраженного в понятиях и суждениях, в противовес интуитивному схватыванию целого и его частей [Новая философская энциклопедия 2000, I, 670]. В современной французской философии постмодернизма дискурс – характеристика особой ментальности и идеологии, которые выражены в тексте, 222]4. Размышления о свободе неявно, за фасадами зданий, по образному выражению М. Фуко, присутствовали и в политике Екатерины, манипулирующей популярными идеями века Просвещения («века свободы разума», как называли его современники);

и в частной переписке дворян, рефлексирующих по поводу происходящих перемен;

и в законодательных актах, и в художественных произведениях. Образное воплощение идея свободы получает в художественных текстах. В жизни людей XVIII в. особую роль играла литература: она воспринималась как своего рода экспериментальная площадка для провозглашения «идей века». Сама императрица принимала активное участие в литературной жизни страны: она не только внимательно следила за тем, что выходит из-под пера ее подданных, но и сама писала поучительные сказки, исторические «представления», политические сочинения. Во время ее царствования было учреждено «Собрание, старающееся о переводе иностранных книг на российский язык», развернулась оживленная журнальная деятельность5. В начале своего обладающем связностью и целостностью и погруженном в жизнь, в социокультурный, социально-психологический и др. контексты [там же, 670].

М. Фуко определяет «дискурсию» как своеобразный инструмент познания, позволяющий вычитывать в дискурсе не денотативное значение высказывания, а, напротив, те значения, которые подразумеваются, но остаются невысказанными, невыраженными, притаившись за фасадом «уже сказанного» [Фуко М. Археология знания. К., 1996].

За пятнадцать лет существования «Собрания» было издано 112 названий в 173-х томах (шире всего были представлены французские энциклопедисты, Вольтер и Руссо). Екатерина ежегодно выделяла из собственных средств 5 тысяч рублей на оплату трудов переводчиков. Денежное вознаграждение, которое изначально предполагалось за переводческий труд, открыло путь в литературу десяткам людей. Именно через перевод к самостоятельному сочинительству пришли Н. Новиков, Д Фонвизин, Я. Княжнин, И. Богданович, В. Майков, И. Хемницер, М. Попов, В. Лукин, Н. Львов, А. Радищев, В. Капнист, И. Дмитриев, позже И. Крылов, Н. Карамзин, В. Жуковский [Никуличев царствования Екатерина II увлечена идеями энциклопедистов (издает их труды, поддерживает переписку). Но она (в отличие, может быть, от Радищева, призывавшего народ к борьбе за свободу, не волю!) понимает, что лозунг французской революции никогда не может быть провозглашен в России. Особое место в истории литературы последней трети XVIII в. занимает жанр классицистической трагедии. Именно драматические произведения пользовались в этот период наибольшей популярностью, что объясняется, прежде всего, особенностью жанровой природы. Драма (как один из трех литературных родов, наряду с эпосом и лирикой) сформировалась на основе эволюции театральных представлений и предназначалась для коллективного восприятия. Она «всегда тяготела к наиболее острым общественным проблемам…;

ее основа – социальноисторические противоречия или извечные, общечеловеческие антиномии» [Литературная энциклопедия терминов и понятий 2001, ст.242]. В русской трагедии XVIII века центральной становится проблема создания идеального образа, помещенного в социально-политической контекст6. Идеальный герой, спасающий Отечество, идеальный монарх, ни на минуту не забывающий о благе своих подданных, и, в качестве контраста, тиран, угнетающий народ, властолюбивый вельможа, плетущий интриги, – вот 2000,138 – 139]. Подробнее о литературной деятельности Екатерины в статье Ю. Никуличева «Воцаренное слово: Екатерина II и литература ее времени» [Никуличев 2000, 132 – 160].

«С наибольшей художественной полнотой противоречия внутреннего мира героя в трагедии. Мужественно подавляя страсти, трагический герой раскрывались нравственно был готов погибнуть во имя идеала. Так духовная жизнь, управляемая над индивидуальным разумом, утверждала героизм как норму нравственного поведения человека, как образец для подражания. Искусство классицизма открывало высокое в жизни человека, проявлявшееся в верности долгу, служению общему, государственному, наиболее часто встречающиеся в трагедиях образы. В основе сюжета, как правило, лежит идея свободы в различных ее проявлениях: свобода нации от иноземного ига, свобода гражданина от посягательства на его честь, достоинство и свобода монарха от лести и склонности к тиранству, свобода героя от затмевающей рассудок страсти и свобода женщины от насилия. Актуальность расширить и исследования. наши Представленная представления о работа позволяет и уточнить проблематике художественном своеобразии русской трагедии последней трети XVIII – начала XIX в. Вычленение основных культуроспецифических концептов (честь, эпохи, долг, делает любовь, жизнь и смерть), представляющих дискурса части собой определенную систему иерархических ценностей в сознании людей этой возможной на реконструкцию большей свободы, существовавшего страницах художественных произведений данного периода. Обращение к анализу дискурсивных практик, основанному на сопоставлении художественных текстов с культурно-историческими реалиями изучаемой эпохи, в какой-то степени «снимает» идеологическую «заданность» работы, обусловленную временем исследования. Кроме того, восстанавливаемый в процессе анализа механизм создания дискурса свободы, основанный на особенностях поэтики трагедийного текста, делает исследование более точным и результативным. Цель исследования – рассмотреть содержание и механизм создания дискурса свободы в русской трагедии последней трети XVIII – начала XIX в. В связи с этим были поставлены следующие задачи: 1. Определить дискурса свободы;

культурно-исторические условия формирования в способности преодолевать эгоистическое, подавлять страсти, увлекающие в круговорот низких и частных житейских интересов» [Купреянова 1976, 114].

2. Выделить основные концепты, образующие дискурс свободы;

раскрыть их семантическое наполнение;

определить языковые средства, используемые авторами для создания дискурса свободы;

3. Рассмотреть семантику феномена самоубийства, к которому обращаются драматурги для создания аксиологического аспекта дискурса свободы. Объект исследования – культурные тексты эпохи Просвещения, в которых формировался политический, философский, литературный дискурс свободы. Предмет исследования – наиболее репрезентативные тексты русской трагедии последней трети XVIII – начала XIX в., а также ряд философских, исторических и политических сочинений, письма этого времени, в которых выявляется дискурс свободы. Методологическая и теоретическая основа исследования. Русская трагедия XVIII – начала XIX в. была предметом исследования многих ученых. Первой работой по истории театра и драмы на русском языке стал «Опыт исторического словаря о российских писателях» Н.И. Новикова [Новиков 1772]. В 1787 г. был издан без указания автора «Драматический словарь», содержащий обширный материал по истории русского театра. В нем был представлен не только перечень пьес с указанием имен сочинителей, переводчиков и композиторов, но и сведения о реакции современников на некоторые постановки. Наиболее подробно историография русского театра от его истоков до конца XVIII в. изложена в работе Б. Н. Асеева «Русский драматический театр…» [Асеев 1977, 5 – 66]. В ней автор излагает историю русского драматического театра, обращая особое внимание на проблему преемственности традиций народного театра в профессиональном театральном искусстве XVII – XVIII вв., на связь театра с русской передовой общественной мыслью, а также на проблему взаимоотношения русского театр с передовой театральной культурой Запада. Среди работ по истории и теории литературы особого внимания заслуживают труды Д. Д. Благого, Г. А. Гуковского, рассматривавших русскую трагедию в контексте литературного процесса XVIII в.;

Л. И. Кулаковой, Е. Н. Купреяновой, А. П. Валицкой, Ю. Б. Борева, исследовавших эстетическую природу трагедий;

Г. В. Москвичевой, Г. Н. Моисеевой, В. А. Бочкарева, наиболее остро поставивших проблему историзма русских трагедий, а также проблему преемственности идей древнерусской литературы в эпоху классицизма;

Ю. В. Стенника, обратившегося к вопросу о жанровой природе русской трагедии, и других. Среди современных работ нужно отметить докторскую диссертацию К. А. Кокшеневой «Эволюция жанра трагедии в русской драматургии XVIII века. Проблема историзма» (2003). Теоретическую видевшего суть основу культуры исследования в ее составили труды Ю. М. и Лотмана, основателя тартуско-московской школы русской семиотики, внутреннем многоязычии интерпретировавшего любое проявление человеческой деятельности как текст. В своей книге «Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века) Ю. М. Лотман подробно рассматривает различные варианты текста поведения, подходя к нему как к семиотическому феномену. Он начинает свое исследование с тех иерархических систем, которые существовали в обществе и накладывали свои рамки на поведение, причем прослеживает не только образцы официального, государственного поведения, но и тексты частной жизни. Одна из центральных идей его исследования – альтернативность мира реального и мира вербального. Текст поведения очень часто строится по вербальным образцам: «Примером того, как люди конца XVIII – начала XIX века строят свое личное поведение, бытовую речь, в конечном счете свою жизненную судьбу по литературным образцам, весьма многочисленны» [Лотман 1994, 183]. По мнению Лотмана, именно вербальный мир давал больше образцов выбора поведения, чем мир реальный. Продолжением этого направления стали труды современных исследователей, совмещающие в себе анализ культурного, исторического и литературного контекста эпохи. Среди них можно выделить следующие существенные для нашей темы работы: монография А. Строева «“Те, кто поправляет фортуну”. Авантюристы Просвещения» (1998), в которой автор рассматривает биографии знаменитых авантюристов как единый текст и сопоставляет с повествовательными моделями эпохи (романом, комедией, литературным мифом и т. п.);

книга А. Зорина «Кормя двуглавого орла… Русская литература и государственная идеология в последней трети XVIII – первой трети XIX века» (2001), в которой не только рассматривается цикл конкретных идеологических идеологии моделей, Российской выдвигавшихся империи в в качестве государственной екатерининское, александровское и николаевское царствование, но и дается теоретическая концепция, обосновывающая механизм взаимодействия литературы и идеологии;

книга И. Рейфман «Ритуализованная агрессия: Дуэль в русской культуре и литературе» (2002), посвященная исследованию дуэльного дискурса в русской литературе и культуре. Методы исследования. В работе был использован герменевтический подход, предполагающий не только интерпретацию текста, но и реконструкцию его места в духовной истории человечества. Осознание ценностей эпохи Просвещения помогает поместить художественные произведения последней трети XVIII – начала XIX в. в их исторический контекст и оценить их во всем многообразии. Суть интерпретации состоит в том, чтобы из знаковой системы текста воссоздать его значение, «увидеть» его «глазами современников». Кроме того, при анализе текстов был использован принцип «деконструкции», смысл которого заключается в выявлении скрытых («спящих», по терминологии Деррида) «остаточных смыслов», закрепленных в языке в форме мыслительных стереотипов и бессознательно трансформируемых современными автору языковыми клише. При этом литературный текст рассматривается в более широком контексте общекультурного дискурса, включающего религиозный, политический, экономический, социальный дискурс. Художественные тексты соотносятся не только с соответствующей им литературной традицией, но и историей культуры. Таким образом, деконструктивистский анализ литературы может стать частью более широкого аспекта так называемых «культурных исследований», т. е. изучение дискурсивных практик как риторических конструктов, обеспечивающих власть «господствующих идеологий». Информационная база исследования. В числе исследовательских источников диссертации использованы: а) художественные тексты различных жанров последней трети XVIII – начала XIX в.;

б) статьи Encyclopedie ou Dictionare raisonne des sciences, des art et des mtiers, par une sosiete de gens de letters. Mis en ordre et publie par m*** («Энциклопедия» д’Аламбера и Дидро), в) переписка Екатерины II, письма русских дворян;

г) официальные документы в виде Полного свода законов Российской империи, законодательных и других нормативных актов, в том числе «Наказ» Екатерины II, конкурсные работы Вольного Экономического Общества (1766), доклады и протоколы заседаний Комиссии о вольности дворянства (1763), Уложенной комиссии (1767), Жалованная грамота дворянству (1785). Информационные источники включают в себя: а) монографии и научные статьи по истории и теории литературы, очерки по философии и эстетике XVIII в.;

б) исследования по истории русского театра XVIII – начала XIX в.;

в) очерки по истории русской культуры XVIII – начала XIX в.;

г) исследования по истории общественной мысли XVIII в.;

д) труды по истории русского дворянства;

е) словари, справочники и энциклопедии. Научная новизна исследования заключается, во-первых, в самой постановке проблемы: изучение дискурса свободы в русской трагедии последней трети XVIII – начала XIX в. Традиционно данные художественные произведения рассматривались с точки зрения жанровой природы текста или в связи с характеристикой творчества отдельного автора. Выполненное исследование отличается тем, что при анализе художественных текстов учитывался прежде всего культурно-исторический контекст эпохи, во многом определявший проблематику русской трагедии данного периода. Во-вторых, в работе были использованы новые научные категории и понятия, такие как дискурс, концепт, идеологическая метафора, широко применяемые в современной науке, но не используемые при изучении русской драматургии XVIII в. Кроме того, были применены новые методы исследования, позволяющие реконструировать внутреннюю логику создания текста, «диктующего» возможные интерпретации. В отличие от предшествующих работ, посвященных изучению жанра русской трагедии, констатирующих преимущественно факты заимствования (из национальной истории, древнерусской литературы, зарубежной драматургии), данная работа представляет собой прежде всего анализ сюжетно-образной структуры трагедии, особенностей ее поэтики в ракурсе вышеизложенных проблем. Практическая значимость исследования. Результаты выполненного исследования могут быть использованы при создании спецкурса по русской литературе последней трети XVIII – начала XIX в., истории общественной мысли XVIII в., а также для дальнейшего углубленного изучения особенностей русской трагедии указанного периода, в характеристике национального менталитета в сфере размышлений о свободе.

Апробация результатов исследования. Основные положения и результаты диссертационного исследования были представлены в виде докладов «Литература на в международной контексте научно-практической (25–26 конференции 2002 г., современности» февраля Челябинск);

на всероссийской научной конференции «Дергачевские чтения – 2002. Русская литература: национальное развитие и региональные особенности» (2–3 октября 2002 г., Екатеринбург);

на научно-практической конференции «Творчество Д. Н. Мамина-Сибиряка в контексте русской литературы» (4–5 ноября 2002 г., Екатеринбург);

на всероссийской научной конференции «Вторые Лазаревские чтения» (21–23 февраля 2003 г., Челябинск);

«The Area Studies 4th Annual International Student Conference “Dimensions of Modernity”» (May 1–3, 2003, Armenia);

на всероссийской научной конференции «Дергачевские чтения – 2004. Русская литература: национальное развитие и региональные особенности» (7–8 октября 2004 г., Екатеринбург).

Глава 1. Концепт свободы в культурно-историческом контексте России последней трети XVIII – начала XIX века 1.1. Категория свободы в идеологии Просвещения Вечная проблема – место человека в мироздании – в эпоху Просвещения была представлена в совершенно новом ракурсе. Человек и общество, а также связанные с этим вопросы социального устройства, природа государства, законов, власти становятся точкой отсчета в создании дискурсивных практик последней трети XVIII – начала XIX века. Ученые, политики, философы, историки, писатели принимают участие в формировании «идеологических метафор»7, среди которых центральное Термин «идеологическая метафора» был предложен А. Зориным, исследовававшим литературу и государственную идеологию в России в последней трети XVIII – начала XIX в. Как считает автор, идеологическое творчество представляет собой коллективный процесс, где литература – лишь одна из возможных сфер «производства идеологических метафор» наряду с театром, архитектурой, организацией придворных, государственных и религиозных празднеств и ритуалов, церковного красноречия и т. д. Но «поэтический язык может конструировать необходимые метафоры в наиболее чистом виде. Именно место занимает категория свободы. Свобода личности от церкви, государства, любого проявления власти, ущемляющего достоинство человека;

свобода как некая социальная утопия, гарантирующая идеальное государственное управление;

свобода разума, позволяющая опровергать общепризнанные теории и выдвигать новые идеи, основанные на собственном наблюдении и научном опыте;

свобода воли, определяющая осознанный выбор человека между добром и злом. Актуальность проблемы свободы, наиболее остро поставленной именно в XVIII веке, объяснялась целым рядом причин, имеющих непосредственное отношение к позиции правящей элиты. Екатерина впервые представила на всеобщее рассмотрение вопросы легитимности власти, управления государством, точнее – дала возможность высказаться общественным деятелям, политикам, журналистам, писателям, философам (она и сама принимала активное участие литературной жизни страны). Все ее действия – переписка с французскими энциклопедистами, законотворческая деятельность, литературные опыты – были направлены на создание образа просвещенной императрицы, посвятившей себя служению идее свободы, но при этом она ни на минуту не переставала быть достойной преемницей Петра Великого, единовластно управляющей огромной страной. При Екатерине II категория свободы начинает использоваться одновременно в двух плоскостях: как «идеологическая метафора», выраженная в слове и существующая в идеальном пространстве культурных текстов, и как определение статуса подданных по отношению к власти, – которые практически никогда не являются тождественными. Основой для создания официальной идеологии стали труды французских просветителей, которыми так увлекалась в начале своего поэтому искусство, и в первую очередь литература, приобретает возможность служить своего рода универсальным депозитарием идеологических смыслов и мерилом их практической реализованности» [Зорин 2001, 28].

царствования Екатерина II. По ее инициативе Дидро было предложено перенести печатание запрещенной во Франции «Энциклопедии» из Парижа в Петербург или Ригу (впрочем, переговоры закончились безрезультатно). Именно «Энциклопедия» д’Аламбера и Дидро8 являлась на тот момент наиболее полным воплощением характерной для всех представителей Просвещения мысли о том, что развитие и распространение подлинных знаний поможет решить стоящие перед обществом философские а социальные, проблемы. иногда и экономические, проявилась в политические, первую очередь этические, в Основным принципом этого научного труда стала свобода мысли, которая неоднозначности, противоречивости суждений авторов по многим вопросам. Однако в целом все они критически относились к власти и официальной идеологии, считали, что все человеческое развитие направлено к достижению царства разума, и верили, что на них возложена высокая миссия просвещения.

Первые семь томов этого фундаментального издания вышли под заглавием «Энциклопедия, или толковый словарь наук, искусств и ремесел, составленный обществом писателей, отредактированный и опубликованный г-ном Дидро, членом Прусской Академии наук и искусств, а в математической части – г-ном д’Аламбером, членом Прусской Академии наук и Лондонского Королевского общества». Дидро и д’Аламбер постоянно подвергались публичным нападкам, которые лишь усилились после совершенного 5 января 1757г. покушения на жизнь короля. 8 марта 1759г. решением Королевского государственного совета издание и распространение уже существующих томов было запрещено. Вплоть до окончания печатания последнего, семнадцатого, тома энциклопедисты работали под угрозой жестоких репрессий, которые могли начаться в любой момент. Дидро отказался от предложения Вольтера эмигрировать в Швейцарию или Нидерланды. Решившись уйти в подполье, он уговорил книгоиздателей, предвидевших громадные прибыли, согласиться на тайную подготовку и печатание остальных десяти томов текста. Эти тома вышли под названием «Энциклопедия, или толковый словарь наук, искусств и ремесел, составленный обществом писателей и отредактированный г-ном ***. Невшатель у издателей Выход в свет «Энциклопедии» оказал огромное влияние на сознание французского общества. Наряду с очень дорогими фолиантами было выпущено множество брошюр, знакомивших читателей с фрагментами энциклопедических статей, выдвигавших наиболее актуальные идеи. Кроме того, в критических работах, посвященных разбору «Энциклопедии», цитировались наиболее острые и чаще всего наиболее важные фрагменты статей, что позволило множеству читателей познакомиться с идеями энциклопедистов [Богуславский 1994, 39]. В России каждый из томов покупался сразу же после его выхода в печать. Уже в 1753 г. в Петербургской академической лавке можно было купить первые два тома «Энциклопедии», изданные в Париже в 1751, 1752 гг. и запрещенные королевской цензурой [Французская книга в России в XVIII в. 1986, 70]. Кроме того, за период с 1767 по 1777 г. было переведено и издано 480 статей французских энциклопедистов9. Одним из первых читателей этого популярного научного труда была сама императрица. Среди философскую ряда статей, имевших социальную, политическую и направленность, центральное положение занимают рассуждения о свободе. Так в статье «Человек», напечатанной в 1765г. в VIII томе «Энциклопедии», Дидро утверждает, что люди должны быть «сильными и способными». Сильными делают людей право на собственность и моральные нормы, а способными – свобода: «Сильными люди станут, если у них хорошие нравы и им легко добыть и сохранить достаток. Люди станут способными, если они свободны»10 [Энциклопедия, печатников Самюэля Фоше и К». Указав в качестве места издания Швейцарию, издатели формально обошли запрет на печать во Франции [Богуславский 1994, 5 – 41].

Полный перечень переводов энциклопедических статей на русский язык в XVIII в.

приведен в ст.: Berkov P. Histoire de l’Encyclopedie dans la Russie du XVIII siecle // Revue des etudes slaves. Tom quarante-quatrieme. P., 1965. P. 52-55.

Здесь и далее перевод статей «Encyclopedie ou Dictionare raisonne des sciences, des art et des mtiers, par une sosiete de gens de letters. Mis en ordre et publie par m*** » 617]. В статье «Гражданин», опубликованной в 1753г. в III томе, Дидро использует понятие свободы, чтобы дать определение: «Гражданин – это тот, кто является членом свободного объединения многих семей, кто разделяет его права и пользуется его преимуществами» [Энциклопедия, 163]. Понятию «свобода» посвящено пять статей «Энциклопедии»: «Гражданская свобода», «Естественная свобода», «Политическая свобода», «Свобода мысли», «Свобода». Все они были опубликованы в 1765г. в IX томе. Автор «Политической свободы» и «Свободы мысли» – Жокур;

автор других статей не установлен11. В статье «Естественная свобода» сформулировано то понимание свободы, которое было положено в основу «Декларации независимости США» (4 июля 1776г.) и «Декларации прав человека и гражданина» (26 августа 1789), провозглашенной во время Великой Французской революции. Состояние свободы – первое и самое ценное из всех благ, которые человек получает при рождении. Оно не может быть ни обменено на другое, ни продано, ни потеряно – все люди изначально рождаются свободными, и никто не имеет права превращать их в свою собственность. «Естественная свобода – это право, которое природа дает всем людям распоряжаться своей личностью и своим имуществом так, как они считают наиболее подходящим («Энциклопедия» д’Аламбера и Дидро) дан по изданию: Философия в Энциклопедии Дидро и Даламбера / Ин-т философии. – М.: Наука, 1994.

Морлей считает автором статьи «Свобода» Дидро и цитирует ее по собранию сочинений Дидро в 20 томах, изданному Ассеза и Морисом Турнё. Он утверждает, что Дидро в этой статье «высказывал не то, что думал, а только то, чего требовали от него лица, в руках которых была правительственная власть». Морлей приводит текст письма, написанного Дидро к одному из сотрудников «Энциклопедии» Ландуа в июне 1756г.: «Свобода есть слово, лишенное всякого смысла;

нет и никогда не могло существовать свободных существ;

мы лишь таковы, каковыми должны быть сообразно с для их счастья, ограничивая себя пределами законов природы и не злоупотребляя этим правом во вред другим людям» [Энциклопедия, 219]. «Гражданская свобода – это естественная свобода, из которой исключена ее часть, заключающаяся в полной независимости отдельных лиц и общности имущества, для того, чтобы жить, подчиняясь законам, обеспечивающим им безопасность и собственность» [Энциклопедия, 167]. Она состоит в том, что человека нельзя заставить делать то, чего не предписывают законы. Чем лучше эти законы, тем больше счастья приносит свобода. Ссылаясь на Монтескье, автор статьи утверждает, что слово «свобода» стало одним из самых общеупотребительных в это время, причем каждый трактует его по-своему. Одни называют свободой легкость свержения того, кому они дали тираническую власть;

другие – легкость избрания того, кому они должны подчиняться;

некоторые понимают это слово как право вооружаться и применять насилие;

некоторые считают, что свободным народом не может управлять чужестранец, живущий по своими законам. Слово «свобода» применимо и к республиканской, и к монархической форме правления: «всякий называет свободой ту форму правления, которая согласна с его обычаями и склонностями» [Энциклопедия, 167]. Однако «свобода, – как подчеркивает автор, – есть право делать все, что разрешают законы» [Энциклопедия, 167]. Политическая свобода государств также создается законами, которые устанавливают «разделение законодательной власти, исполнительной власти в отношении дел, зависящих от прав людей, и исполнительной власти в отношении дел, зависящих от гражданского права» [Энциклопедия, 440]. Политическая свобода гражданина заключается в том, что каждый чувствует себя в безопасности и не боится любого другого гражданина.

общественным порядком, с общественным устройством, с воспитанием и ходом обстоятельств» [Морлей 1882, 159 – 162].

«Хорошие гражданские и политические законы обеспечивают эту свободу» [Энциклопедия, 440]. Таким образом, свобода – это естественное состояние людей, обладающих политическими). Статья «Свобода» посвящена обсуждению вопроса о соотношении свободы и необходимости, то есть проблеме свободы воли12. «Свобода заключается в том, что разумное существо может согласно собственному решению делать все, что захочет» [Энциклопедия, 528]. Категория свободы не применима к очевидным истинам, но как только «очевидность уменьшается, свобода вступает в свои права, которые изменяются и регулируются в зависимости от степени ясности или темноты вопроса» [Энциклопедия, 528]. Главными объектами для реализации свободы становятся понятия добра и зла. Человек может стремиться только к добру, но когда встает вопрос о том, что считать добром, а что – злом, свободе предоставляется широкое поле, и она может направлять его в разные стороны в зависимости от обстоятельств и мотивов, которыми мы руководствуемся. В своих рассуждениях автор использует три «системы истолкования» свободы. Первая – система фатализма. Для ее сторонников свобода не более чем химера, лестная для самолюбия человека. Все поступки людей, как они утверждают, определяются механически и не зависят от воли. Автор детально разбирает доказательства Спинозы и Гоббса о фатальности всего происходящего (любое действие предопределено заранее установленным порядком вещей и вытекает из причинно-следственных отношений между равными правами и обязанностями, которые регламентируются законами (естественными, гражданскими, В данной статье слово «свобода» всегда употребляется без оговорок и всегда только в смысле «свобода воли», в отличие от других статей, где всегда оговаривается, о какой свободе – естественной, или гражданской, политической, или свободе мысли – идет речь.

явлениями природы) и выдвигает свои доводы в пользу существования свободы. Одним из наиболее сильных аргументов является рассуждение о самоубийстве как проявлении воли человека. «Когда задумываешься о стольких лицах, лишивших себя жизни, которых не толкали на этот шаг ни безумие, ни страх и т.п., а пошедших на самоубийство из-за одного только тщеславия – чтобы заставить говорить о себе или показать силу своего духа и т.п., – с совершенной необходимостью следует признать власть свободы более сильной, чем все движения, диктуемые природой» [Энциклопедия, 537]. Рассматривая проблему с физиологической точки зрения, автор приходит к выводу, что «заключенная в душе способность определять свое поведение совершенно не зависит от состояний мозга, лишь бы только мозг был хорошего строения, лишь бы он был наполнен духами, а его нервы были напряжены» [Энциклопедия, 545]. Мозг в данном случае рассматривается как инструмент, с помощью которого душа может осуществить свой свободный выбор: как искусный кормчий не сможет устранить беспорядок в движении судна с негодным рулем, так и ум человеческий не сможет исправить скверно сформированное тело и испорченный темперамент. «Свобода тем совершеннее, чем лучше устроен (constitue) орган мозга» [Энциклопедия, 542]. Автор вступает в полемику с Бейлем, доказывая, что свобода воли – это сильное чувство, заложенное в нас. Кроме того, он приводит доказательства из области морали и религии: если устранить свободу воли, не будет ни порока, ни добродетели, ни заслуг;

вознаграждение и наказание станут бессмысленными;

исчезнет стыд и угрызения совести, что приведет к вырождению нравов. Представители второй системы истолкования свободы (в данном случае автор статьи обращается к системе Лейбница) считают, что поведение души предопределено не физическими, как в системе фатализма, а моральными причинами. Человека можно побудить поступать свободно, только воздействуя на его интеллект, вот почему необходимы законы, наказания и вознаграждения (надежда и страх определяют его выбор). Как полагает автор, моральная необходимость не противоречит идее свободы, как не противоречат ей поступки, продиктованные разумом: выбор человека между ядом и доброкачественной пищей в пользу последнего очевиден, однако это будет свободное решение. Третья система истолкования свободы – это система тех, кто утверждает, что человек обладает свободой, тождественной индифферентности. Он совершает свой выбор только потому, что должен что-то делать, не имея никаких аргументов в пользу своего выбора. У автора не вызывает сомнения, что Бог не обладает свободой равновесия или индифферентностью (предположения, что он поступает без разума или противно разуму, в равной степени оскорбительны). Человек, однако, не всегда обладает достаточными способностями, чтобы увидеть причины, предопределяющие его выбор, отчего душа часто находится в состоянии сомнения и воздерживается от суждений. Из этого следует, что свобода равновесия, когда человеку безразличен его выбор, отражает несовершенство нашей природы. Возможность выхода из состояния безучастности (индифферентной свободы) автор считает проявлением подлинной свободы, дарованной человеку свыше. В результате автор приходит к выводу, что сущность свободы состоит в уме, который заключает в себе отчетливое значение обсуждаемого объекта, в добровольности, с которой совершаются поступки, и в случайности, то есть в исключении логической и метафизической необходимости. «Свободная субстанция сама себя определяет, следуя благу, замеченному рассудком, который, не принуждая ее, склоняется к определенному решению» [Энциклопедия, 555]. Определению «свободы мысли» посвящена отдельная статья «Энциклопедии». В ней автор выделяет два значения этого понятия: в широком смысле оно обозначает «ту отважную силу ума, которая привязывает нашу убежденность единственно лишь к истине»;

в узком – «единственный результат, которого можно ожидать, по мнению вольнодумцев, от свободного и точного исследования» [Энциклопедия, 556]. Из них только первое, по мнению автора, заслуживает одобрения. Истинная свобода мысли позволяет принимать только те положения, которые очевидны, остальные – относить к числу вероятных. Есть среди них такие, в отношении которых она занимает позицию безучастности (равновесия, equilibre). Но если к ним присоединяется нечто, связанное с чудом, то свобода мысли побуждает разум наиболее тщательно проверить истинность этих утверждений. «Свобода мысли в особенности концентрирует все наши силы на борьбе с предрассудками, касающимися религии и внушенные воспитанием в детстве, потому что это те предрассудки, от которых мы избавляемся всего труднее» [Энциклопедия, 556]. Автор акцентирует внимание читателей на том, что свобода мысли не означает отказ от религии, как утверждает в своем трактате о свободе мысли английский философ Дж. Коллинз (1676-1729). Люди, которые слепо верят указаниям авторитетного для них автора отрицать религию, не более разумны, чем фанатики веры. Свобода мысли заключается в смелости человеческого разума подвергнуть критическому осмыслению то, что доступно его пониманию и не переходит границы, установленные божественным разумом. Идея свободы, во всех ее проявлениях, была одной из самых актуальных в конце XVIII столетия, что отразилось не только в содержании «Энциклопедии». Ф. К. Шлоссер, профессор истории при Гейдельбергском университете, делая обзор французской литературы в связи с ее влиянием на ход и развитие просвещения в XVIII веке, говорит о «Contrat Social» Руссо, политическое значение которого «было очень велико в последнем десятилетии XVIII века» [Шлоссер 1868, 347]. В этом произведении Руссо продолжает развивать идеи двух своих предыдущих диссертаций (о влиянии наук и искусств древности на современные нравы и о причинах неравенства между людьми) и исследует причину противоречия между должным (то есть свободным) и реально существующим положением человека. Кроме того, Шлоссер упоминает о сочинении Эльвесиуса «О духе». Эта книга ценна для исследователя тем, что по восторженным откликам современников он может восстановить дух эпохи: «Книга «О духе» уже давно позабыта;

но по личным отношениям автора она очень замечательна в историческом отношении, тем более что сама г-жа Деффан говорила: «в этой книге рассказана тайна каждого из нас»;

поэтому интересно знать, каков был этот «каждый», тайна которого разоблачилась напечатанием системы эгоизма» [Шлоссер 1868, 374]. Следовательно, и проблемы, к которым он обращается, также должны были вызывать интерес у читателей. Среди всего прочего он обращается и к проблеме свободы, полностью отрицая нравственную и принимая лишь физическую свободу [Шлоссер 1868, 376]. Екатерина II не только заимствовала идеи Монтескье и энциклопедистов для создания «Наказа», но и поддерживала с последними активную переписку. Л. Пэнго, автор книги «Французы в России и русские во Франции», опубликованной в 1886 г. в Париже, упрекал «Северную Семирамиду» в том, что она «с искусством великого политика и с тонкостью ловкой светской женщины … умела извлекать выгоды из сношений с ними и в то же время не дозволяла им никогда переходить известную линию» [«Ист. вестник» 1886 № 10, 181]. Морлей смотрел на переписку Екатерины с европейскими знаменитостями как на «результат политических расчетов»: «несмотря на все усилия улучшить положение империи, она не была популярна и не пользовалась любовью своих подданных, но она, как кажется, не столько заботилась о мнениях и чувствованиях русского народа, сколько об одобрении Европы» [Морлей 1882, 320]. Не только иностранные, но и русские авторы отмечали дипломатические способности императрицы: «она хорошо умела употреблять перо на служение своим целям;

она видела в нем довольно верное средство, когда небрежно набрасывала на бумагу доверчивые строчки к другу и когда писала остроумные письма к Вольтеру и энциклопедистам, которые должны были расточать ей похвалы по всей Европе». «Екатерина II,– продолжает В.А. Бильбасов, – была слишком умна, чтобы быть искренней в письмах к Вольтеру, д’Аламберу и всем знаменитостями века» [Бильбасов 1884, 15]. Екатерина старалась всеми возможными способами привлечь на свою сторону известных европейцев. Еще в начале своего царствования она предложила д’Аламберу взять на себя воспитание цесаревича, пообещав ему 100.000 ливров жалования;

приобрела у Дидро библиотеку, оставив его пожизненным владельцем и выплатив пенсию за 50 лет вперед13. В результате Ла-Гарп и Дора посвящают ей громкие послания;

Дидро пишет для нее «Салоны»;

Томас прославляет в «Петреиде»;

Вольней пишет трактат в оправдание ее восточной политики;

Мерсье в своей «Картине Парижа» ставит Екатерину как мудрую правительницу юному дофину;

Вольтер пишет стихотворение: [«Ист. Вестник» «Отныне 1886 с № севера 10, идет к нам просвещенье…» Пользуясь 183].

приобретенным положением, Екатерина достаточно удачно влияла на ход развития литературы. В частности, она приложила все усилия, чтобы книга Морлей, стараясь представить Екатерину в невыгодном свете, подробно описывает ее взаимоотношения с иностранцами: «она посылает меха в подарок живущему среди Альп отшельнику» [Вольтеру];

«вела переписку с ганноверцем Циммерманом, написавшем сочинение об Уединении, которое можно найти у всех, даже второстепенных книгопродавцев»;

«старалась склонить Беккарию к переселению из Флоренции в Петербург» и т.д. [Морлей 1882, 322 – 325].

француза Рюльера, бывшего свидетелем ее восшествия на престол и описавшего эти события, не была издана при ее жизни14. Одной из главных тем, обсуждавшихся Екатериной с ее европейскими корреспондентами, была проблема свободы. Если в статьях французских энциклопедистов, в «Наказе» Екатерины сущность свободы была представлена такой, какой им хотелось бы ее видеть, то в письмах и в частных беседах наиболее остро выступает противоречие между реальным и желаемым положением вещей. Проблема крепостного права и вопрос о степени свободы подданных существуют в разных плоскостях и практически не пересекаются. Когда Дидро в своих замечаниях на «Наказ» спрашивает у Екатерины, пожелает ли она отказаться от своих рабов, то под рабами он подразумевает не крепостных, а вообще всех подданных, которые станут свободными, как только она признает над собой власть закона. Предлагая ей создать постоянную комиссию, деятельность которой должна полностью регламентироваться монархом, Дидро откровенно признается, что «эта корпорация со временем превратится в один только фантом свободы», однако считает, что «нужно, чтобы народ был свободен (это лучше) или хотя бы только верил, что свободен;

такая вера всегда дает хорошие результаты» [Дидро и Екатерина II 1902, 44]. Княгиня Е. Р. Дашкова, вспоминая в своих записках встречу с Дидро, относящуюся к 1770 г., высказала то же самое мнение об отмене крепостного права, что и спустя два года Руссо, рассуждавший о судьбе польских крестьян: люди должны быть достойны дарованной им свободы, а для этого нужно просветить их, «освободить души, а потом тела» [«Новь» 1884 № 2, 239]. Миллер приводит в качестве курьеза идею француза Беарде de l’Abbaye, доктора церковных и гражданских прав в Ахене, В письме к Фальконе Екатерина пишет о том, что необходимо купить рукопись Рюльера, и собирается поручить это Хотинскому, бывшему секретарю посольства в предлагавшего выпускать на свободу строго ограниченное число крестьян и одевать их в особое платье, чтобы «возбуждать в остальных аппетит к свободе». Однако именно эта работа была удостоена премии Вольного Экономического Общества (ВЭО), а автор ее, как замечает Миллер, «в сущности только разделял мнение корифеев века, утверждая, что в непросвещенном народе еще приходится развивать самое чувство свободы» [«Новь» 1884 № 2, 239]. В сочинении были слова о желательности освобождения крестьян, но сопровождались они предупреждением, что «великое дело вольности и первое из всех благополучий человеческих может произвести действие совсем противное тому, которое от него ожидается, если оно будет нечаянно и скоропостижно» [Беарде-де-Лабей 1768 Ч. VIII, 41]. Объявленный Екатериной в 1766 г. в Вольном Экономическом Обществе конкурс на лучшую работу по вопросу о возможности предоставления крестьянам права собственности на движимое имущество и землю по сути дела оказался развернутой дискуссией об освобождении крестьян. Лучшим, как уже упоминалось выше, было признано сочинение француза Беарде, позиция которого была наиболее приемлема для Екатерины: он очень осторожно признавал ценность свободы, считая всеобщее освобождение крестьян преждевременным. Однако в целом на конкурсе были представлены диаметрально противоположные точки зрения на проблему свободы15. С одной стороны, Вольтер и Мармонтель считали, что крепостное право лишает человека свободы, равенства и собственности, то есть его неотъемлемых естественных прав. С другой стороны, представители русского дворянства, М. М. Щербатов и А. П. Сумароков, высказывались против немедленного освобождения крестьян, полагая, что Мадриде и до 1778г. жившего в Париже, в качестве поверенного в делах [Дидро и Екатерина II 1902, 9 – 14].

это обернется в первую очередь ущемлением дворянских прав16. Пастор Эйзен выступил против положения как французских, так и русских просветителей о необходимости длительного просвещения и воспитания крестьян перед их освобождением. Он утверждал, что только освобождение может вернуть душе ее «естественное положение», в котором действительно будет возможно воспитание и образование, так как «это Подробнее о трудах просветителей по крестьянскому вопросу: Моряков 1994,128 – Щербатов поддерживает идеи свободы как естественного состояния для любого 160.

сословия: «Единое же имя свободы возбуждает в сердцах наших удовольствие;

оно, впоминая человеку его свободное состояние, рождает мысли, чтоб, колико возможно, всех жителей света, лишившихся оныя от повреждения нравов и чрез обстоятельства, соучастниками оной сделать. Такие есть первые мысли, к которым любящий добродетель и вольность человек естественно обращается» [Цит. по: Русская мысль в век Просвещения 1991, 188]. Однако от соответствующих выводов относительно крепостного крестьянства в России он отказывается. «Но здесь не тщетным мечтаниям мы должны последовать, а надлежит соглашать сочиняемый нами проект законов к состоянию государства, к умоначертанию и к умствованию народа, и, наконец, к самому климату сей пространной империи, дабы… не учинить таких узаконений, которые со временем вредны могут быть». Послабление крепостного права губительно, «ибо коль бы мало сие право свободы ни было, однако разрывает сию цепь, связующую помещиков с их крестьянами, которая в толь давних временах благоденствие самих крестьян и целость гсударства сохранила» [там же, 188 – 189]. Щербатов, напротив, предлагает усилить «сей союз, их взаимно связующий», так как никто, кроме помещиков, не сможет просветить российский народ [там же, 189]. Позиция А. П. Сумарокова, высказанная им в переписке с Екатериной II, еще более категорична: «Сделать русских крепостных людей вольными нельзя: скудные люди ни повара, ни кучера, ни лакея иметь не будут и будут ласкать слуг своих, пропуская им многия бездельства, дабы не остаться без слуг и без повинувшихся им крестьян, и будет ужасное несогласие между помещиков и крестьян, ради усмирения которых потребны будут многие полки;

непрестанная будет в государстве междоусобная брань…» «Малороссийский подлой народ от сей воли почти несносен», – завершает свои размышления Сумароков [Русский вестник 1861 т. XXXV, 321].

растение цветет лишь на свободной участников почве» конкурса [Эйзен по 1962, 364].

Неоднозначность суждений крестьянскому вопросу, с одной стороны, и постоянное обращение к категории свободы свидетельствует о том, что в этот период шел активный процесс формирования представлений о свободе. Сама Екатерина признавалась в том, что все эти рассуждения о свободе и рабстве не более чем игра смыслами слов. Отвечая на вопрос Дидро: «На каких условиях рабы обрабатывают для господ землю?» – она сослалась на указ Петра I, по которому запрещалось называть помещичьих крестьян рабами. «В старину все жители России были свободны, – пишет Екатерина. – <…> Федор Иванович указом прикрепил крестьян к той земле, которую они обрабатывали, но которая принадлежала другим. Определенных договоров (conditions) между господами и их крепостными не имеется, но всякий хозяин, не лишенный здравого смысла, не станет требовать многого от своей коровы, а напротив того, будет беречь ее, чтобы пользоваться ее молоком, не истощая» [Дидро и Екатерина II 1902, 144]. Как отмечает Миллер, именно в пору своего увлечения идеями энциклопедистов и написания «Наказа» Екатерина указом 1765г. предоставила помещикам право отдавать своих людей на каторжные работы на неограниченное время с правом брать их обратно (Полн. собр. законов Российской империи, № 1234);

«а как бы в удостоверение того, что за «просвещенной частью народа» остаются все ее права, чуть не в каждом № «Петербургских ведомостей» девяностых годов философского века открыто стали печататься объявления о продаже крепостных» [«Новь» 1884 № 2, 245]. Своеобразным итогом всех попыток реализовать идею освобождения народа стал совет Лагарпа, приглашенного для воспитания Павла Петровича, «не спешить и даже избегать, при обнародовании какихлибо мероприятий, самого слова свобода» [«Новь» 1884 № 2, 246].

Тем не менее, к концу 70-х гг. XVIII в. слово «свобода» получило широкое употребление не только в кругах, максимально приближенных к просвещенной императрице, но и среди самого «порабощенного народа», жаждущего свободы. Во-первых, оно является непременным атрибутом многочисленных пугачевских «манифестов» и «указов», обещающих наряду с реками, морями, лесами и землею вечную вольность [Избр. произв. рус. мыслителей вт. пол. XVIII в. 1952]. Кроме того, в конце XVIII в. был достаточно широко распространен трактат, который в самом названии содержал суть народных чаяний – «Благовесть свободы». Из приписки к рукописи становится очевидно, что трактат этот получил достаточно широкое распространение: «из сего подлинника пущено в мир 243 копии», которые, в свою очередь, «немало уже родили» [цит. по: Русская мысль в век Просвещения 1991, 269]. Главное требование «Благовести»: «Народ весь Российской и Славянской из крепостей освободить, дворянство уничтожить» [там же, 271]. Однако, в отличие от Пугачева, автор ограничивается моральным осуждением существующего гнета, не призывая к насилию. «Да никто из народа, – предупреждает он, – не будет мстительной, хотя бы и сущих варваров помещиков своих не убивать и не мучить, ибо бог на убивцах строго взыщет…» [там же, 272]. Все предложения по преобразованию государственного устройства оформлены в виде пунктов царской присяги. Наряду с массовыми выступлениями, в XVIII в. было немало фактов единоличного протеста против социальной несправедливости. В частности, показательна судьба Николая Семеновича Смирнова, дворового человека князей Голицыных. Он получил хорошее по тому времени образование (слушал лекции в Московском университете, отдельно занимался с профессором С. Е. Десницким), и потому не мог смириться с унижающим его именем холопа. Когда господа отказались отпустить его на волю, он «остался без всякой надежды пользоваться когдалибо драгоценнее всего мне казавшеюся свободою». «Сия неудача и встречавшиеся мне весьма часто досады и огорчения усугубили омерзение мое к рабству», – пишет Смирнов [там же, 274]. Подобный случай унижения крепостного человека, образованного, воспитанного, осознавшего ценность свободы, но не получившего освобождения, описывает в «Путешествии из Петербурга в Москву» А. Н. Радищев. Автор пересказывает историю, якобы услышанную им в Городне от рекрута, только что забритого в солдаты за «неповиновение» хозяевам. Получив вместе с барским сыном хорошее образование в Европе и взлелеяв мечту об освобождении, он был вынужден после смерти старого хозяина вернуться к прежней жизни, но уже с «обновленной душой». Свою будущую службу он считает освобождением от унижений и мучений телесных и душевных. «О государь мой, лучше бы мне не родиться! Колико крат негодовал я на умершего моего благодетеля, что дал мне душу на чувствование. Лучше бы мне было возрасти в невежестве, не думав никогда, что есмь человек, всем другим равный. Давно бы, давно бы избавил себя жизни, если бы не удерживало прещение вышнего над всеми судии»,– жалуется он путешественнику [Радищев 1988, 165]. В этих словах отразились характерные для XVIII столетия размышления о роли воспитания и просвещения в процессе освобождения русского народа, о высоком звании человека, гарантирующем равенство и уважение, о свободе, по своей ценности сопоставимой с жизнью, которые уже высказывались и участниками Вольного Экономического Общества, и депутатами Комиссии по Уложению, и самой Екатериной. Но в художественном тексте эти суждения приобретали совершенно иное значение. В отличие от политических документов, проектов, воззваний, манифестов, отразивших идеологию Просвещения непосредственно в момент ее становления, литературные произведения, написанные в конце XVIII в., после восстания Пугачева в России и Великой революции 1789 г. во Франции, позволяют определить, какие именно идеологические метафоры оказались наиболее востребованными и какую оценку они получили в глазах современников. Категория свободы в данном случае становится одним из основных критериев, по которому писатели пытаются дать оценку уходящему столетию и в первую очередь царствованию Екатерины II. Наибольший интерес с этой точки зрения представляет сатирический журнал И. А. Крылова «Почта духов», начавший выходить в 1789 г. Точнее, это был сатирико-философский роман, выходивший ежемесячными выпусками, каждый из которых содержал несколько писем от духов к некоему волшебнику Муликульмульку. В эпистолярном творчестве сильфов и гномов читатель мог без труда угадать острую сатиру на современные нравы;

подземное царство Плутона и Прозерпины до мельчайших подробностей напоминало екатерининский двор, живущий по европейским образцам. В письме XXXIV гном Вестодав описывает Муликульмульку те изменения, которые произошли в царстве Плутона после возвращения его жены Прозерпины из Парижа. В первую очередь гном спешит рассказать волшебнику о тайных механизмах власти, благодаря которым «наш двор не уступает многим европейским дворам»: всем управляет итальянец Фурбиний, который «плясывал при многих европейских дворах и был вхож ко всем придворным женщинам» [Крылов 1984, 209]. Главную роль в политике, как считает Прозерпина, играют женщины, хотя это не всегда можно заметить с первого взгляда;

именно они «движут всеми пружинами правления» [там же, 209], а «мужчины не иное что, как ходатаи и правители их дел и исполнители их предприятий» [там же, 210]. Вот почему Фурбиний, имевший короткое знакомство со многими придворными женщинами, должен «наизусть знать политику, что такое есть двор, уметь его составить», но «для исполнения сего он должен иметь полную власть…» [там же, 210]. Сочетание неограниченной власти глупца и свободы подданных – проблема, которую не под силу решить Плутону, окруженному тенями великих мудрецов, когда-либо живших на земле. Но Прозерпина очень быстро находит ответ: нужно только отнять «свободу и смелость у теней», а потом «хотя переодень весь ад в шутовские платья, заставь философов писать негодные песенки, весталок их петь, а героев плясать, и ты увидишь, что все они с таким усердием будут то исполнять, как будто бы родились для сего» [там же, 210]. «Тот один, по-моему мнению, истинный владетель, кто может по своей воле целый народ философов заставить дурачиться»,– продолжает умудренная опытом недавнего путешествия супруга Плутона [там же, 211]. Нет необходимости говорить, что восприимчивая к малейшим изменениям моды Прозерпина уже видела нечто подобное «на том свете» и именно поэтому так уверена в действенности предлагаемых мер (политические аллюзии с правлением Екатерины слишком очевидны, чтобы упоминать о посещении России). Ни секунды не сомневаясь, она провозглашает основной принцип управления государством: «заставить весь народ почитать умною такую тварь, в которой нет и золотника мозгу, а плутом человека, посвятившего себя добродетели» [там же, 211]. Затем Прозерпина и Плутон с помощью Фурбиния «сочинили объявление о его новом достоинстве» и прибили его подле Цербера, который «подкусывал голени всем, кто осмеливался хотя улыбнуться при чтении столь премудрого сочинения»;

три фурии, вооруженные бичами, должны были придавать силу красноречию Плутона [там же, 212]. Эта грамота, непревзойденный шедевр политического гения Прозерпины, заслуживает отдельного рассмотрения. Ее отличительной чертой является, во-первых, парадоксальность суждений: всем подземным обитателям сообщается, что повелители ада правят здесь «по изволению судеб», всеобщее равенство и покой (главное достояние ада) – неизбежное следствие смерти. Кроме того, особое внимание привлекает непоколебимая «логика» этого документа: Фурбиний объявляется «честным и разумным человеком», так как ему поручено произвести некоторые перемены в аду, а для этого требуется «добросовестный и умный человек» (причем в этой грамотке итальянский плясун называется римлянином Фурбинием) [там же, 212]. Нельзя не отметить лексику, используемую для составления этого документа: «повелеваем всему аду верить», все мудрецы «должны уступать ему в премудрости», герои и искусные полководцы «да не дерзают с ним спорить в преимуществе военного звания», «возмутителей общей тишины подвергать жесточайшему штрафу»[там же, 212 – 213]. В заключение предусмотрительные правители ада повелевают «трем фуриям принять в начальство семьдесят тысяч адских духов и стараться соблюдать народное спокойствие», а возмутителей общего благосостояния «бросать в Тартар на сто тысяч лет» [там же, 213]. Одного этого документа, составленного по принципу обратной логики, было для Крылова достаточно, чтобы показать, как были «творчески переосмыслены» и реализованы лучшие идеи века Просвещения в России. Какие последствия имели просветительские идеи в странах Западной Европы и как они были восприняты русскими, позволяют судить «Письма русского путешественника» Н.М. Карамзина17, печатавшиеся в 1791 – 1792 гг. в «Московском журнале», затем – в альманахе «Аглая» и вышедшие отдельным изданием в 1797 – 1801 гг. Четыре государства, Германия, системами. Швейцария, Наиболее Франция приемлемый и с Англия, с точки выбранные зрения русским путешественником, знакомят читателя разными политическими просветителя государственный строй автор находит в Швейцарии, «в земле свободы и благополучия», где даже дыхание его «стало легче и свободнее», «стан … П. А.

Орлов считает целесообразным рассматривать «Письма русского путешественника» как «одно из проявлений просветительских взглядов Карамзина, что, разумеется, не исключает их из круга сентиментальных произведений», в отличие от Г. А. Гуковского и Д. А. Благого, в оценках которых «имело место явное преувеличение субъективной, камерной стороны этого произведения» [Орлов 1977, 199 – 200].

распрямился», «голова … сама собою поднимается вверх» и он «с гордостью помышляет о своем человечестве» [Карамзин 1984, 165 – 166]. Республиканские порядки Швейцарии Карамзин объясняет исконным свободолюбием граждан, еще в средние века сбросивших с себя австрийское иго и давших решительный отпор французам. В современном состоянии приверженность к свободе, как считает автор, проявляется не только в государственном управлении: «каждому гражданину открыт путь ко всем достоинствам в республике и люди самого низкого состояния бывают членами большого и малого совета» [там же, 169], но и в таких чертах повседневности, как базельское время, на час отличающееся от общепринятого: «народ почитает сей обман за драгоценное право своей вольности» [там же. 169], обычай обедать в шляпах, «что почитается у них знаком свободы и независимости» [там же, 191]. Причину процветания швейцарцев Карамзин видит в строгих, аскетических нравах жителей: «мудрые цирихские законодатели знали, что роскошь бывает гробом вольности и добрых нравов, и постарались загородить ей вход в свою республику» [там же, 192]. Те же опасения за будущее Швейцарии высказывает он, встретив по дороге из Цириха в Баден малолетних нищих, просящих милостыню не из-за нужды, а ради забавы. «Маленькие шалуны могут со временем сделаться большими – могут распространить в своем отечестве опасную нравственную болезнь, от которой рано или поздно умирает свобода в республиках»,– продолжает сетовать автор [там же, 199]. Путешествие по Франции вызывает у Карамзина очень сложные и противоречивые чувства. Он приехал в эту страну, когда она уже прошла через испытание революцией, и увидел всеобщее запустение, обленившихся граждан, развлекающихся уличными потасовками и не желающих работать «с эпохи так называемой Французской свободы» [там же, 296]. Ему кажется, что Францию ожидает судьба Греции или Египта, безвозвратно утративших свое величие и могущество. Оказавшись в Париже, он пишет о французской революции, называя ее национальной трагедией, «которая играется ныне во Франции» [там же, 314], и призывает вспомнить историю Греции и Рима, чтобы наконец-то понять: «народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция – отверстый гроб для добродетели и – самого злодейства» [там же, 315]. Карамзин не против республики как таковой (для него она всегда предпочтительнее монархии, о чем свидетельствуют восторженные отзывы о Швейцарии), но он не приемлет насилия и кровопролития, неизбежно сопровождающих любую революцию: «насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот» [там же, 316]. С наибольшей экспрессией негативное отношение к революции Разверните выражается «Новые и Плутарха, в обращении вы услышите автора с от к так называемым сердцами! величайшего, республиканцам: республиканцы порочными древнего добродетельного республиканца Катона, что безначалие хуже всякой власти!» [там же, 316]. В этом безапелляционном утверждении выражается позиция Карамзина по отношению к революции в целом. Он скорее готов примириться с монархическим правлением, надеясь на постепенное развитие и укоренение в обществе идей Просвещения, чем положиться на милость восставшего и не управляемого никакими силами народом. Абсолютно противоположного мнения о возможных последствиях революции придерживался другой русский просветитель, А. Н. Радищев. Наиболее репрезентативной в этом отношении является его ода «Вольность» (1783). Радищев уверен, что изменения в управлении государством подвержены вечному «закону природы», по которому тирания должна сменяться республикой, а свобода, истощив свои богатства, рано или поздно обязательно «в наглость превратится / И власти под ярмом падет» [Радищев 1988, 315]. Но он с нетерпением ожидает того момента, когда «приидет вожделенно время, / На небо смертность воззовет;

/ Направлена в стезю свободой, / Десную ополча природой, / Качнется в дол – и страх пред ней;

/ Тогда всех сил властей сложенье / Развеется в одно мгновенье, / О день! Избраннейший всех дней!» [там же, 318]. Взгляд Радищева с надеждой устремлен в будущее (ода была написана за шесть лет до Французской революции), Карамзин с горечью оценивает прошедшее, и в этом, вероятно, заключается основная причина расхождений во взглядах двух русских просветителей. Размышляя о закономерностях общественного развития, о природе власти и о правах человека, Радищев использует два понятия: «свобода» и «вольность». Насколько они тождественны и в чем их принципиальное различие? Употребление этих слов как синонимов достаточно распространенное явление для второй половины XVIII века. В 1762 г. Петр III издал «Манифест о даровании вольности и свободы всему Российскому дворянству»;

указом от 11 февраля 1763 г. Екатерина II подписывает именной указ об учреждении Комиссии о вольности дворянства, члены которой должны были «между собою советовать», какие еще «права свободы» следовало дать российским дворянам [Полн. собр. законов Российской империи, т. 16, № 1751, 157]. Ряд примеров можно было бы продолжить. вероятностью Анализ поэтического Смысл, текста этих позволяет понятий с и наибольшей особенности в слова определить семантику который словоупотребления.

вкладывает Радищев «свобода» и «вольность», точно соответствует представлениям о свободе французских энциклопедистов, различавших естественную и гражданскую свободу. Вольность – это естественное состояние человечества на начальных этапах его развития, дарованное природой. Радищев трижды называет вольность даром, используя при этом определения с ярко выраженной оценкой: «дар небес благословенный», «дар бесценный» [Радищев 1988, 303], «дар благой природы» [там же, 316]. Слово «вольность» употребляется в сочетании с глаголами прошедшего времени: «случай вольность даровал», «лежала вольность попрана», «вольность … прорицал» [там же, 316]. Прошедшее время определяется также из контекста: «Так Марий, Сулла, возмутивши / Спокойство шаткое римлян … / Тревожну вольность усыпив…» [там же, 314]. Возможно будущее время: Радищев дважды использует в сочетании с этим словом глагольные формы со значением «прорицать»: «молвит, вольность прорекая» [там же, 307], «вольность … прорицал» [там же, 316];

«и паче солнца возблистаешь, … да скончаешь со вечностью ты свой полет» [там же, 315]. Но в настоящем Радищев говорит только о свободе. Это избирательное употребление времен можно увидеть даже внутри одного предложения: «Он [мститель] молвит, вольность прорекая,– / И се молва от край до края, / Глася свободу, протечет» [там же, 307];

«Дойдешь до меты совершенства / … / О вольность, вольность, да скончаешь / Со вечностью ты свой полет: / Но корень благ твой истощится, / Свобода в наглость превратится / И власти под ярмом падет» [там же, 315]. Эффект настоящего времени создается не только грамматическими формами глагола. Автор использует личные местоимения: «Но что претит моей свободе?» [там же, 304], наречия: «свободы зрится тут держава» [там же, 313]. Если слово «вольность» чаще всего используется им в сочетании со словом «дар», то о свободе Радищев чаще всего говорит «дух свободы»: «велик ты, дух свободы, зиждителен» [там же, 310], «дух свободы … живит, родит и созидает» [там же, 311], «дух свободы ниву греет» [там же, 312]. Вольность – это своего рода поэтическая метафора «золотого века» (достаточно распространенный культурный миф в эпоху Просвещения), идеальное состояние, о котором можно только вспоминать или мечтать и которое можно получить в дар. Свобода – нечто, созданное гением человеческого разума и несущее в себе созидательное начало (об этом свидетельствует и семантика слов, употребленных в сочетании со словами «дух свободы»: зиждить, живить, родить, созидать, греть ниву), дух свободы возникает только после нравственного перерождения человека и его нельзя подарить или вручить насильно.

Категория свободы, наряду с такими категориями, как вольность, рабство, власть, а также разум, воспитание, просвещение, стала основой для создания идеологии эпохи Просвещения. С одной стороны, это несомненное открытие философов-энциклопедистов, которые впервые систематизировали все имеющиеся представления о свободе и выделили различные аспекты этого понятия. Именно свобода стала ключевой категорией для определения места человека в мироздании. Статьи о естественной, гражданской и политической свободе отражают историю возникновения и развития человеческого общества: естественная свобода как первоначальное, идеальное состояние человека, своего рода дар природы, принадлежащий по праву рождения (в русском языке этому аспекту категории свободы в большей степени соответствует слово вольность);

гражданская свобода – результат развития человеческих отношений, осознанное ограничение действий, регламентируемое законом и направленное на благо каждого члена общества;

политическая свобода – своего рода механизм государственного управления, гарантирующий безопасность и соблюдение прав гражданина в обществе. Статья, посвященная свободе как таковой, определяет положение человека по отношению к высшим силам. Свобода в данном случае воспринимается как способность человека противостоять власти судьбы, рока, божественного предопределения, а также механическим и физиологическим законам природы. Выделив такой аспект свободы, как свобода мысли, то есть способность подвергать критической оценке известные истины и совершать новые открытия, французские философы объединили две важнейшие для идеологии Просвещения категории свободы и разума, определяющих не только положение человека в мире, но и его потенциальные возможности. В России категория свободы использовалась прежде всего как инструмент для тонкой политической игры. Это была своего рода смысловая лакуна, некая словесная форма, содержание которой могло варьироваться в зависимости от сферы употребления. В текстах, созданных для широкого круга читателей (это политические и литературные сочинения Екатерины II, ее переписка с французскими философами, художественные произведения, разрешенные цензурой), категория свободы используется как средство для создания «идеологических метафор» века Просвещения. В ней изначально заложено еще то высокое значение высшего блага, которое сформулированное философами-энциклопедистами, дополняется особенностями национального восприятия. В документах эпохи, не получивших в свое время большой огласки (конкурсные работы ВЭО, протоколы заседаний Уложенной комиссии, частные письма, в том числе и самой Екатерины, рукописные сочинения), категорией свободы определяется реальное соотношение сил правящей элиты и подданных Российской империи. Особое место в культурно-историческом контексте эпохи Просвещения занимают художественные тексты, поскольку в них не только полностью отразился процесс формирования общественной идеологии, но и рефлексия по поводу событий, вызванных появлением этой категории в общественном сознании.

1.2. Манипуляции понятием свободы в политике и литературной деятельности Екатерины II Деятельность Петра I и Екатерины II рождает самые противоречивые оценки, но сами эти оценки были бы невозможны, если бы общество не обладало таким уровнем самосознания, которого оно достигло во время царствования Петра, а особенно Екатерины. Даже Радищев, у которого правление этих двух самодержцев ассоциируется только с кровавыми потоками, бушующими вокруг трона, понимает, что лучезарный блеск первого правителя XIX столетия, на которого возлагается столько надежд, возможен только как отражение от «твердой скалы» его предшественников18. «Лучезарный блеск» оказался настолько сильным, что «мрачные тени» екатерининского царствования по прошествии некоторого времени практически исчезли. В. О. Ключевский, спустя столетие пытающийся воссоздать дух екатерининской эпохи, отмечает одну интересную особенность в записках современников Екатерины: хорошо зная темные стороны правительственной деятельности и общественной жизни, они невольно впадают в торжественный тон екатерининских од, когда пытаются дать обобщенную оценку ее времени. Воспоминания о блистательных победах и торжественных праздниках, о чтении «Наказа» и Комиссии 1767 г., о блестящих одах и придворных праздниках складываются в ослепительную панораму. Причем восторженная оценка екатерининской эпохи высказывается «без доказательств, не как свое личное суждение, а как установившееся общепринятое мнение, которое некому оспаривать и не для чего доказывать» [Ключевский 1995, III, 481 – 482]. Во время царствования Екатерины II усилиями власти и ее окружения формируется определенная общественная психология. Сознание людей выходит на новый уровень, «их чувства и понятия стали выше их нравов и привычек;

они просто выросли из своего быта, как дети вырастают из давно сшитого платья» [Ключевский 1995, III, 482]. Как отмечает Ю. М. Лотман, «к концу XVIII века в России сложилось совершенно новое поколение Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро, Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех. Крови – в твоей колыбели, припевание – грому сражений;

Ах, омочено в крови, ты нисподаешь во гроб;

Но зри, две вознеслися скалы во среде струй кровавых;

Екатерина и Петр, вечности чада! И росс. Мрачные тени созади, впереди их солнце;

Блеск лучезарный его твердой скалой отражен [Радищев 1988, 424 – 426].

людей», и характерной чертой этого поколения было стремление совершить геройский поступок и надежда «попасть в случай», чтобы занять первое место около трона [Лотман 1994, 254]. Но желание оказаться поближе к престолу в большей или меньшей степени существовало всегда, и рост самосознания, знакомство с западными мыслителями еще не достаточная причина для обоснования всеобщего стремления к подвигу и власти. Очевидно, что не последнюю роль в формировании общественного настроения сыграло и поведение правительственной элиты. Никакие победы и торжества не произвели бы такого впечатления, которое произвела новая постановка власти, появившейся с непривычными манерами и идеями. Сам факт восшествия на престол женщины требовал постоянного самоутверждения статуса власти и активного обсуждения, насколько выдающимися качествами обладает императрица и достойна ли она своего положения. Сомнения в легитимности правления Екатерины II в наибольшей степени отразились в потаенном сочинении князя М. Щербатова «О повреждении нравов в России» (написано приблизительно между 1786 и 1787 г.)19. «Не рожденная от крови наших государей, жена, свергнувшая своего мужа возмущением и вооруженною рукою, в награду за столь добродетельное дело получила, купно и с именованием благочестивыя государыня, яко в церквах о наших государях моление производится»,– саркастически замечает автор [Щербатов 1858, 79]. Он упрекает императрицу в увлечении «новыми философами», в любострастии, стремлении к роскоши, самолюбии и лени [там же, 79]. Екатерина II внимательно следила за настроениями тех, кто возвел ее на престол. Придя к власти, она попыталась принять такие меры, которые расположили бы к ней дворян. 15 июля 1762 г. Сенат издал указ «О награждении отставляемых дворян от службы офицерскими чинами» [Полн.

Впервые было опубликовано в 1858 г. Вольной русской типографией А.И. Герцена и Н.П. Огарева под одной обложкой с «Путешествием из Петербурга в Москву» Радищева.

собр. законов Российской империи, т. 16, № 11611, 20];

22 сентября 1762 г. императрица опубликовала манифест «О подтверждении российскому войску прав и преимуществ, дарованных императрицей Елизаветой Петровной» [Полн. собр. законов Российской империи, т. 16, № 11668, 70 – 71]. Однако, как отмечает С. М. Троицкий, эти «довольно туманные обещания Екатерины II не могли успокоить дворянство, которое ожидало от новой императрицы расширения своих сословных привилегий» и подтверждения изданного Петром III Манифеста о вольности дворян [Троицкий 1982, 145]. Узнав о проявлениях недовольства со стороны дворян20, Екатерина в феврале 1763 г. издала указ об учреждении Комиссии о вольности дворянства. В архиве канцлера гр. М. И. Воронцова, одного из членов Комиссии, сохранилось «Краткое изъяснение о вольности французского дворянства и о пользе третьего чина» некоего француза М. де Буляра. Эта записка была подана 12 февраля 1763 г., т. е. на следующий день после учреждения Комиссии о вольности дворянства, и по распоряжению Воронцова переведена на русский язык, видимо, «для рассмотрения в комиссии вопроса о привилегиях первенствующего сословия» [там же, 150]. Анализируя сочинение де Буляра, С. М. Троицкий отмечает, что «через все “Краткое изъяснение” красной нитью проходит мысль о том, что французское дворянство всегда было свободным сословием» [там же, 151]. Автор неоднократно подчеркивал неразрывную связь между «самодержавством» французских королей и «вольностью» дворянства, так как оно «было всегда причиною вольности, равно, как и самодержавства» [Цит. по: Троицкий 1982, 151]. Злоупотребление дворян своей свободой привело к тому, что они перестали подчиняться королевской власти, сделав Подробнее о взаимоотношениях Екатерины и дворянства см.: Троицкий С. М.

Комиссия о вольности дворянства 1763 г.: К вопросу о борьбе дворянства с абсолютизмом за свои сословные права [Троицкий 1982, 140 – 192].

из своих владений «государство в государстве». В результате французские короли были вынуждены пойти на некоторые уступки и наделить дворян новыми привилегиями в обмен на поддержку их власти. «Сие есть лутчшее средство предостерегать, защищать и сохранять ненарушимые правы самодержавства»,– замечает автор [там же, 151]. Дворяне признают верховную власть и законы, и за это «им дозволено делать все по своей воле». Однако полная свобода делает дворян верными королю и Франции. Поэтому, писал автор «Краткого изъяснения», «французские короли не имеют сильнейшей помощи, вернейших подданных и ревностнейших воинов, как достойное дворянство;

они непобедимы, когда оными окружены бывают» [там же, 151]. Сравнивая «Пункты» Воронцова, предложенные на рассмотрении Комиссии о вольности, и «Краткое изъяснение» де Буляра, С. М. Троицкий приходит к выводу, что канцлер, «несомненно, учитывал в своих предложениях опыт Франции и привилегии французских дворян, о чем он, разумеется, был хорошо осведомлен не только на основании записки де Буляра» [там же, 152]. В то же время, учитывая особенности России, Воронцов уделил много внимания изысканию способов привлечения дворян на государственную службу после отмены ее обязательного характера [там же, 152]. 18 марта 1763 г. Тепловым был передан Екатерине доклад, составленный по результатам деятельности Комиссии о вольности дворянской, который состоял из обширного введения и описания «Прав дворянства российского». Внимательно ознакомившись с докладом комиссии, императрица после некоторых колебаний отказалась утвердить этот документ, так как отдельные его пункты ущемляли власть абсолютного монарха. Как отмечает Троицкий, Екатерина, «будучи осторожным политиком», «продолжила обсуждение некоторых интересовавших дворянство вопросов в созданной в декабре 1763 г. Комиссии о коммерции, а через три года созвала новую Уложенную комиссию» [там же, 192]. Жалованная грамота дворянству была издана только в 1785 г. Во время царствования Екатерины образ правителя складывался усилиями обеих сторон: и источником власти, вынужденным постоянно поддерживать свою значимость, и обществом, воспринимающим и оценивающим его. В сложившейся ситуации литература была не только средством создания общественного мнения21, которое активно использовали обе стороны22, но и отражением общественно-политических настроений, волновавших в то время всех. Как считает Ю. Кагарлицкий, «…эволюция политического дискурса и эволюция дискурса литературного в XVIII веке идут параллельно, подготавливая новую систему отношения к личности вообще, рассматривая ее с точки зрения неповторимого сочетания качеств и ее принципиальной незаменимости. Можно сказать, что русская императрица XVIII в. стала для формирующейся литературы одной из господствующих моделей этой незаменимости, осознанного выбора (как выбора окружающих элит, так и самой императрицы), пересечения индивидуальной судьбы и личных качеств» [Кагарлицкий 1999, 66]. Таким образом, анализируя литературные произведения, созданные в блестящий век Екатерины II, можно выделить основной круг проблем, волновавших общество в то время, вопросы, которые буквально «витали в воздухе» и требовали осмысления. Автор «Истории русской словесности», выдержавшей по меньшей мере четыре издания, И. Порфирьев считал, что «Наказ» Екатерины II Екатерина II признавалась, что писала пьесы отнюдь не для собственного удовольствия: «Театр есть школа народная, она должна быть непременно под моим надзором, я старший учитель в этой школе и за нравы народа мой ответ Богу» [Дризен 1913, 98].

«должен быть поставлен во главе всей Екатерининской литературы», так как в нем «в первый раз были выражены те идеи о законодательстве и управлении, воспитании и образовании, которые составили основу и главное содержание всей русской литературы во вторую половину XVIII в.» [Порфирьев 1906, 9]. Действительно, в этом произведении, которое нельзя назвать ни законодательным актом, поскольку он так и не был принят, ни художественным сочинением, так как оно имеет четкую прагматическую направленность, императрицей были поставлены ключевые проблемы, особенно актуальные для века Просвещения. Первые пять глав «Наказа» посвящены проблеме государственного устройства. В своей работе Екатерина пользовалась трудами западных просветителей: Локка, Беккарии, Монтескье, но при этом старалась «повернуть» их на российский лад. Так, говоря о самодержавии как единственно возможной для России форме государственного устройства, она обосновывает это географическими особенностями страны: «10. Пространное государство предполагает самодержавную власть в той особе, которая оным правит. Надлежит, чтобы скорость в решении дел, из дальних стран присылаемых, награждала медление, отдаленностью мест причиняемое. 11. Всякое другое правление не только было бы России вредно, но и в конец разорительно» [Екатерина II 1893, 6]. Показателен тот факт, что самодержавие соотносится с такой категорией, как гражданская свобода: «13. Какой предлог самодержавного правления? Не тот, чтобы у людей отнять их естественную вольность: но чтобы действия их направить к получению самого большого от всех добра. 14. И так правление к сему достигающее лучше прочих, и притом естественную вольность меньше других ограничивающее, есть то, которое наилучше сходствует с Как отмечает Ю. М. Лотман, издание Радищевым «Путешествия из Петербурга в Москву» «не было чисто литературным поступком – оно представляло собой действие, политический акт, рассчитанный на народный отклик» [Лотман 1994, 265].

намерениями в разумных тварях предполагаемыми и соответствует концу, на который в учреждении гражданских обществ взирают неотступно. 15. Самодержавных правлений намеренье и конец есть слава граждан, государства и Государя. 16. Но от сея славы происходит в народе, единоначалием управляемом, разум вольности, который в державах сих может произвести столько же великих дел и столько споспешествовати благополучию подданных, как и самая вольность» [там же, 6]. Впервые императрицей признаются сначала интересы граждан, а уже потом – государства и государя. Вольность провозглашается достоянием народа, способствующим процветанию государства. В главе V «О состоянии всех в государстве живущих» [там же, 8 – 9] Екатерина выделяет те права и обязанности, которыми должен обладать истинный гражданин Отечества. Каждый человек должен подчиняться внутреннему нравственному закону, удерживающему его от «злых» поступков. Государственные законы должны обеспечивать безопасность всех граждан. Единые для всех сословий законы свидетельствуют о всеобщем равенстве. В этой же главе Екатерина дает определение гражданской свободы: «37. В государстве … вольность не может состоять ни в чем ином, как в возможности делать то, что каждому надлежит хотеть и чтоб не быть принуждену делать то, чего хотеть не должно. 38. …Вольность есть право все то делати, что законы дозволяют и ежели бы где какой гражданин мог делать законами запрещаемое, там бы уже больше вольности не было: ибо и другие имели бы равным образом сию власть», – и политической: «39. Государственная вольность во гражданине есть спокойство духа, происходящее от мнения, что всяк из них собственною наслаждается безопасностью: и чтобы люди имели сию вольность, надлежит быть закону такову, чтобы один гражданин не мог бояться другого, а боялись бы все одних законов» [там же, 8 – 9]. Эти Ср. определение свободы в «Энциклопедии» Дидро: «… гражданская свобода состоит вместе с тем в том, что человека … нельзя заставить делать что-либо, чего законы не положения Наказа в какой-то степени «предвосхищают» французскую Декларацию прав человека и гражданина 1789 г., где были провозглашены четыре основных права, представляющих собой основу либерального порядка. Права эти: 1. Свобода. 2. Собственность. 3. Безопасность. 4. Право сопротивления (насилию, подавлению). Главы VI, VII, VIII, IX, X «Наказа» посвящены детальному рассмотрению преступлений, наказаний и судопроизводства, что должно было обеспечить выполнение провозглашенных выше законов. В статье 115 Екатерина ставит в один ряд «честь, имение, жизнь и вольность граждан» [там же, 18], тем самым уравнивая жизнь как высшую ценность бытия с такими понятиями, как достоинство, свобода, собственность. Опасность лишиться этих благ, по мысли императрицы, должна была предупредить совершение многих преступлений: «201. …Наказание потребно для того, что весьма нужно предупреждать и самые первые покушения ко преступлению…» [там же, 32], «222. Самое надежнейшее обуздание от преступлений есть не строгость наказания, но когда люди подлинно знают, что преступающий законы непременно будет наказан» [там же, 56]. В статьях 209 – 212, размышляя о действенности наказаний, Екатерина ставит вопрос о целесообразности смертной казни. Приведение в действие смертного приговора, считает императрица, производит очень сильное впечатление, которое, тем не менее, стирается в памяти. Только угроза пожизненного заключения, лишение свободы может остановить человека на пути к преступлению. Исключение составляют лишь те случаи, когда сохранение жизни преступника представляет собой угрозу к нарушению предписывают, и в этом состоянии люди находятся только потому, что их жизнь управляется гражданскими законами» [Энциклопедия, 167];

«политическая свобода гражданина – это спокойствие духа, происходящее от того мнения, которого каждый придерживается о своей безопасности. А чтобы существовала эта безопасность, необходимо, чтобы государство управлялось так, чтобы один гражданин мог не бояться другого» [там же. 440].

общественного спокойствия и влечет за собой бунт против власти и законов (статья 210) [там же, 34]. Особого внимания заслуживает глава XVI «Наказа» «О среднем роде людей», в которой говорится о создании в России нового сословия: «379. Оный, пользуясь вольностью, не причисляется ни ко дворянству, ни ко хлебопашцам» [там же, 56]. Екатерина очень хорошо понимала, что гражданское общество не может возникнуть в один момент, силой одного только царского указа. Переход к новой форме правления требовал времени и, прежде всего, изменения самосознания народа. К тому моменту, когда Екатерина впервые заговорила о создании гражданского общества, основанного на свободе и равенстве, в народном сознании еще не сложилось адекватного представления о свободе. Пугачев в своем знаменитом манифесте 31 июля 1774 г. обещал крестьянам не только освободить их от дворянского произвола, но и сделать «верноподданными рабами собственно[й] нашей короне» [Избранные произведения русских мыслителей второй половины XVIII века 1952, т. II, 103]. Тем не менее, именно при Екатерине II идеи либерализма стали приобретать конкретные очертания. Как отмечает В.В. Леонтович, автор «Истории либерализма в России», первостепенное значение для утверждения идеи свободы имеет знаменитый манифест Петра III от 18 февраля 1762 г. о «вольности дворянской», далее – указ императрицы Анны от 17 марта 1731 г.;

все царствование Елизаветы «в каком-то смысле можно назвать либеральной эпохой», однако и «здесь свобода не была основана на сознательной воле к сохранению ее, источник и гарантия свободы заключались в жизнерадостном и сговорчивом характере императрицы» [Леонтович 1995, 27]. Заслугу Екатерины исследователь видит в том, что планы ее реформ были «основаны на принципах западно-европейского либерализма, прежде всего на идеях Монтескье» [там же], а в Жалованной Грамоте 1785 года она признала за дворянством гражданскую свободу и гражданские права. В изданной 21 апреля 1785 г. «Грамоте на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства» высшему сословию впервые даруются и закрепляются законом личные права;

главные из них – вольность и свобода от обязательной службы, свобода от телесного наказания, право поземельной собственности, право на занятие некоторыми промыслами и торговлею, свобода от личных податей, неприкосновенность дворянского сословия24. Однако значение, которое Екатерина II придавала этому «бессмертному памятнику ее ума и великодушия», как с достаточной долей иронии называет этот документ исследователь истории русского дворянства И.А. Порай-Кошиц, состояло отнюдь не в бескорыстном распространении западных либеральных идей на российской почве. В этой Грамоте императрица, «с тактом и искусством, только ей свойственным», сделала все, чтобы «установить наилучшую, по возможности, гармонию между интересами государства и интересами дворянства, т. е. чтобы интересы последнего не шли вразрез с интересами первого» [Порай-Кошиц 1874, 165]. Екатерина сознательно играла популярным среди широких слоев общественности словом «свобода», наделяя особыми правами и привилегиями только тот социальный класс, который, по ее расчетам, должен был стать опорой самодержавия. Исключительное отношение правительства по отношению к дворянству, среди всего прочего, выразилось и в том, что только за дворянами было сохранено право владеть крепостными. Указом 7 октября 1792 г. крепостные люди причисляются к Подробный разбор Жалованной грамоты дворянству в сочинении кандидата прав М.

Яблочкова «История дворянского сословия в России». – СПб, 1876. См. также: Романович-Славатинский А. Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права. – Киев, 1912;

Порай-Кошиц И. А. Очерк истории русского дворянства от половины IX до конца XVIII века. – СПб., 1874.

недвижимым имениям своих помещиков, но при этом запрещается публичная продажа людей с молотка. Политика императрицы во многом имела номинативный характер. Она говорила то, что хотели услышать ее собеседники25, иногда даже предвосхищая их ожидания, как это и произошло с «Наказом», но действовала всегда так, как считала нужным. Увлекаясь философией энциклопедистов, она, тем не менее, не собиралась претворять их идеи в жизнь. «Г. Дидро, я прислушивалась с величайшим удовольствием ко всему тому, что ваш блестящий ум внушил вам высказать мне. Все ваши великие принципы, которые я очень хорошо понимаю, могут составить очень хорошее сочинение, но для дела они не годятся. …вы забываете… вы работаете только на бумаге, которая все терпит …, но я, бедная императрица, я работаю на человеческой коже, которая чувствительна и щекотлива в высшей степени», – вспоминала она о своем общении с Дидро в разговоре с графом Сегюром [Дидро и Екатерина II 1902, 21]. «Наказ» так и остался литературным эссе, вдохновенным обращением императрицы к депутатам, напутствием, не имеющим юридической силы. Фридрих II восхищался этими «правилами человеколюбия и кротости», ставя законотворческий гений Екатерины наравне с Ликургом и Солоном;

во Франции «Наказ» попал в списки запрещенных полицией книг еще до появления первых французских переводов26;

в России долго вспоминали обсуждение проектов императрицы27.

25 А. С. Пушкин называл Екатерину II Тартюфом в юбке. Подробнее о судьбе «Наказа» во Франции: Плавинская Н. Ю. «Наказ» Екатерины II во культурные связи в эпоху Просвещения: Материалы и Франции в конце 60 – начале 70-х годов XVIII в.: переводы, цензура, отклики в прессе. // Русско-французские исследования. М.: РГГУ, 2001. С. 9 – 36. “Через полвека декабрист Каховский в письме Николаю I, говоря о истоках своего вольномыслия, вспоминал о сельских сходках, «сих… маленьких республиках», где Екатерина всегда очень внимательно относилась к тому, как ее будут вспоминать потомки, и по возможности «корректировала» народную память. Обеспокоенная появлением песни о печальной судьбе брошенной жены-императрицы, бывшей «между простым народом в употреблении», она приняла все необходимые меры для ее исчезновения. «По указу Екатерины А. А. Вяземский 1 августа 1764 г. написал главнокомандующему Москвы П. С. Салтыкову, чтобы тот приложил усилия, дабы песня “забвению предана была с тем, однако, чтоб оное было удержано бесприметным образом, дабы не почювствовал нихто, что сие запрещение происходит от высочайшей власти”» [Анисимов 1999, 85]. Своеобразным итогом многочисленных дискуссий о свободе стала «Ода на истребление в России звания раба Екатериною Второю в 15 день февраля 1786 года» [Капнист 1960, 101 – 103];

крепостное право в России было отменено почти столетие спустя. Если в «Наказе» Екатерина блестяще продемонстрировала, как можно было бы применить гуманистические и вольнолюбивые проекты западных мыслителей в российском законодательстве, то в своих художественных произведениях она показала своим подданным, как должно понимать идею свободы. Наибольшим дидактизмом отличаются ее литературные сказки о царевиче Хлоре и о царевиче Февее. В этом своеобразном пособии по воспитанию будущих царевичей перечислены главные, по мнению императрицы, добродетели человечества: почтительность к окружающим, повиновение родителям, смирение, прямодушие, честность. В «Сказке о царевиче Февее» Решемысл дает мудрый совет царю: «Надежда государь, призови Царевича и скажи, что, любя его молодость, отпустить не можешь в чужие люди, пока опытами не докажет, сколько послушен он тебе, в душе имеет твердости, в несчастии терпения, в счастии умеренности, что он крестьяне на свой лад толкуют обо всем на свете: «На сих сходках я в первый раз слышал изречения из Наказа Великой Екатерины»” [Вопросы литературы 2000 №1, 137].

непрерывно смел и щедр, великодушен и кроток, да будет ему в людях честь и тебе хвала» [Екатерина II 1990, 131]. Мораль сказки очевидна: свободы достоин только послушный сын, обладающий всеми перечисленными выше достоинствами. Из драматургических произведений Екатерины II наибольший интерес представляет «Историческое представление из жизни Рюрика (Подражание Шакеспиру)» (1786). С этой пьесой связано первое появление в русской литературе образа Вадима Новгородского, который, согласно летописной легенде, возглавил восстание против Рюрика28. В так называемой Никоновской летописи повествуется о том, что вскоре после призвания варяг «оскорбишаяся новгородцы, глаголюще: яко быти нам рабом, и многого зла всячески пострадати от Рюрика и от рода его». «Того же лета уби Рюрик Вадима Храброго и иных многоих изби новгородцев» [Русская летопись по Никонову списку 1767, 14 – 15]. Екатерина значительно отступила от летописного рассказа, из которого следует, что до воцарения Рюрика на Руси не было князей. В ее драме принцип самодержавного управления государством утверждается как исконный (Гостомысл, правивший до Рюрика и завещавший ему власть, был, по замыслу автора, новгородским князем) и единственно возможный для страны с такой огромной территорией и народом, ведущим постоянные разорительные войны и не способным самостоятельно установить порядок на своей земле. Триян, новгородский посадник, так мотивирует призвание варягов: «Земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет;

придите владети нами, установите согласие, правосудие;

избавьте великий Новгород от разорения;

вы разумом и храбростию славны» [Екатерина II 1990, 148]. В этом требовании выдвигаются основные качества, которыми должен обладать идеальный правитель: разум и храбрость. Гостомысл, управлявший страной Этот сюжет разрабатывали в своем творчестве Я. Б. Княжнин, П. А. Плавильщиков, М. М. Херасков, К. Ф. Рылеев, В. А. Жуковский, А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов.

до Рюрика, был почитаем всеми как «муж храбрый, мудрый» [там же, 150], и в своем завещании он также подчеркивает разум и храбрость тех, кому он передает свою власть: «три брата Князи честнаго происхождения обретаются в Варягах, кои разумом и храбростию славны» [там же, 138]. Эпитет «храбрый» используется по отношению ко всем действующим лицам («три брата Князи … храбростию славны» [там же, 138], «храбрые Славяне» [там же, 141], и придает повествованию исторический колорит (Вадим в летописи называется «Вадим Храбрый»). Вадим в драме Екатерины представлен как молодой и заносчивый властолюбец. Кроме того, он двоюродный брат Рюрика, и его необоснованные притязания на престол должны были, по мнению автора, символизировать борьбу за власть внутри династии. Его позиция идеологически не обоснована (в пьесе нет даже упоминания о новгородском вече, традиционном символе свободы);

его сторонники расходятся, едва услышав о приближении к городу Рюрика. Вадим оказывается жертвой своеволия, а не защитником гражданской вольности. Бунт Вадима необходим Екатерине для того, чтобы показать, как разумный правитель может направлять неуемную энергию своих подданных в нужное русло. Когда Вадим уже взят под стражу, мудрый Рюрик заявляет, что «бодрость духа его (Вадима), предприимчивость, неустрашимость и прочия из того изтекающая качества могут быть полезны государству вперед» [там же, 161]. Эти слова буквально повторяют ответ Екатерины II на вопрос, в чем же состоит наш национальный характер – «В остром и скором понятии всего, в образцовом послушании и в корени всех добродетелей, от Творца человеку данных» [там же, 51]. В результате Вадим вынужден признать превосходство Рюрика и поклясться ему в вечной верности: «Вадим (становясь на колени). О, государь! Ты к победам рожден, ты милосердием врагов всех победиши, ты дерзость тем же обуздаешь… Я верный твой подданный вечно» [там же, 162]. Добровольное признание власти монарха – вот то понимание свободы, которое ожидала от своих подданных императрица. Политика Екатерины II всегда была направлена на сохранение и укрепление самодержавия в России. Не вполне законное восшествие на престол усиливало стремление Екатерины упрочить свой статус императрицы;

желание оставить в памяти потомков идеальный образ мудрой правительницы заставляло искать новые способы репрезентации правительственной элиты. Мудрость и дальновидность Екатерины II как политика заключается в том, что она смогла угадать те идеи, которые господствовали над умами ее современников, и направить их в нужное русло. Необычайно популярная для XVIII столетия идея свободы и равенства, провозглашенная европейскими философами, была настолько творчески переосмыслена «прилежной ученицей» Дидро, что изменилась до неузнаваемости. Екатерина играла словом «свобода», каждый раз находя ему новое применение. Она разрешила своим подданным обсуждать идею свободы, но она никогда не предполагала реализовывать их либеральные проекты. В переписке со своими заграничными корреспондентами ей удалось создать образ верной последовательницы передовым идеям эпохи Просвещения, после чего уже ничто не могло прекратить поток славословий северной Семирамиде. «Наказ», «Жалованная грамота» и другие законодательные акты, в которых хотя бы упоминалась идея свободы, должны были стать своего рода «нерукотворным памятником» ее заслугам перед Отечеством, и это ей тоже блестяще удалось, о чем свидетельствуют отзывы историков уже XIX века. Наиболее удачным «открытием» Екатерины стало обращение к литературе. Она очень быстро поняла, что литература – отличный инструмент для создания идеологических моделей и руководства общественным мнением. Художественные произведения Екатерины отличает большая искренность. В них она прямо говорит, что должна представлять собой идея свободы в России и как она может быть реализована ее верными подданными.

1.3. Политические аллюзии и философия свободы в русской трагедии В течение XVIII в. в России постепенно меняется отношение к литературному творчеству. В Петровскую эпоху писательский труд утратил характер «святого» дела;

«писатель стал частным человеком, частный человек стал писателем» [Панченко 1974, 124 – 126];

основным критерием для оценки литературной деятельности стала государственная, общественная полезность. К середине XVIII столетия «изящная литература стала признаваться не только развлечением приватным, но серьезным делом, имеющим национальное значение» [Степанов 1983, 112]. Так, Сумароков в письмах к Екатерине II за 1767 – 1770 гг. заявлял, что писатель – звание не меньшее, чем полководец. Свои трагедии, «моралию и проповедованием добродетели наполненные», сатиры и комедии он приравнивал к практическим средствам искоренять невежество и внушать «должности гражданские» [Письма русских писателей… 1980, 107, 108, 139, 156]. Сам он о себе говорил, что «стихами и прочими сочинениями» приносит более «казенного доходу», чем удельная деревня [там же, 118]. Как отмечает В. П. Степанов, в основе представлений дворянской интеллигенции «лежала чисто политическая предпосылка, что право и обязанность образованных дворян состоят в идейном руководстве обществом и правительством» [Степанов 1983, 116]. Они верили в действенность поэтического слова и были убеждены в том, что общество можно привести к состоянию «золотого века» разума путем литературной проповеди. В соответствии с этими представлениями была выработана своего рода литературная программа, в которой каждому жанру искусства отводилась особая роль. С. А. Домашнев в статье «О стихотворстве» (1762) писал, что трагедия должна внушать «омерзение к беззаконию» и «почтение к добродетели», комедия и сатира – вести «непримиримую борьбу с пороками и смешными обыкновениями», элегия – сострадать человеку, «достойному сожаления», эклога – воспевать «непорочность» и т. д. В целом же литература добивается единой цели – «сделать людей лучшими» [Цит. по: Гуковский 1936, 209]. Особая роль в процессе воспитания и просвещения общества отводилась театру. Как в свое время отметил еще Г. А. Гуковский, трагедии Сумарокова «должны были явиться демонстрацией его политических взглядов, училищем для царей и правителей российского государства, прежде всего училищем для российского дворянства» [Гуковский 1939, 150]. Один из первых теоретиков русского театра, В. И. Лукин считал главной задачей театра исправление общественной нравственности: долг драматурга и актера состоит в том, чтобы, «видя другого в ослеплении… всевозможно стараться подать оному просвещение», думать об «общественном прилагании комических сочинений и пользе от того приносимой» [Цит. по: Валицкая 1983, 112]. Я. П. Козельский, чей трактат «Философические предложения» стал своеобразным итогом развития русской эстетической мысли 1760-х годов, утверждал, что одним из средств «приводить познание свое в совершенство» является искусство [Цит. по: Валицкая 1983, 122]. Влияние просвещения сказывалось как в выборе тем, сцены воспитывать общество: не только показывать проблем, пороки сюжетов, так и в надежде на жанр трагедии как таковой. Драматург мог со современности, но и находить примеры героического прошлого в национальной истории, предсказывать идеальное будущее. Вот почему отличительной особенностью трагедий того времени становятся декларативность и афористичность высказываний. Особенно «звучными» и легко запоминающимися были реплики героев Княжнина: «…Тот свободен, / Кто, смерти не страшась, тиранам не угоден» [«Росслав», 219];

«Самодержавие, повсюду бед содетель, / Вредит и самую чистейшу добродетель / И, невозбранные пути открыв страстям, / Дает свободу быть тиранами царям»;

«…В венце, могущий все у ног своих ты зреть,– / Что ты против того, кто смеет умереть?» [«Вадим Новгородский», 564, 590]. Обсуждение репертуара русского театра вызвало, в свою очередь, в литературных кругах оживленную дискуссию о национальной природе русской драматургии. В. И. Лукин, размышляя о необходимости отвечать потребностям своего времени, своей страны, призывал к созданию пьес, в которых зритель увидит отражение нравов русского общества, «естественных» чувств и переживаний [Валицкая 1983, 119]. П. А. Плавильщиков, известный актер, драматург, теоретик театра, издатель журнала «Зритель», особенно настаивал на русском репертуаре, на «естественности» зрелища, которую он понимал как верность в изображении национального характера, правдивое отражение обычаев и нравов [Цит. по: Валицкая 1983, 213 – 214]. Стремление традиций утвердить значимость собственных исторических объясняется общим для XVIII в. подъемом национального самосознания. Как отмечает Г. Н. Моисеева, «героями трагедий являлись исторические лица, известия о которых (хотя бы самые краткие) сохранились в распространенных сочинениях по русской истории. Для первой половины XVIII в. такими источниками сведений об истории Древней Руси были «Синопсис» Иннокентия Гизеля, многократно переизданный в XVIII в., и «Родословия великих царей и князей российских» (1717 г.) Феофана Прокоповича. Начиная с конца 60-х гг. XVIII в. были опубликованы несколько летописей и исторических сочинений Ломоносова, Татищева, Щербатова, Ф. А. Эмина, Екатерины II. Не меньшее значение имела публикация документов в ”Древней российской вивлиофике”» [Моисеева 1980, 182]. Л. И. Кулакова, говоря об особенностях русской эстетической мысли XVIII в., называет самой актуальной для того времени проблему «национального содержания нового искусства»: «… классицизм, создаваемый им [Ломоносовым], сознательно национален и строится не на отрицании культуры средневековья, как это было в Европе, а на сохранении связей с многовековой культурой древней Руси» [Кулакова 1968, 139];

«считая, что целью литературы и искусства должно быть воспитание патриотических чувств, Ломоносов утверждает национальную тему как тему героическую» [там же, 140]. В. А. Бочкарев, опираясь на исследование Г. Н. Моисеевой [Моисеева, 1971], пишет о «исторически верном, вплоть до отдельных деталей» описании Куликовской битвы в трагедии Ломоносова «Тамира и Селим» [Бочкарев 1988, 98]. Однако обращение к историческому прошлому не было самоцелью для драматургов. Как отмечает Ю. В. Стенник по поводу той же трагедии Ломоносова, «тематически далекий от современности сюжет трагедии приобретал особую злободневность. Обращение к фактам истории помогало осмыслить те изменения в политическом положении России, свидетелями которых были современники Ломоносова» [Стенник 1981, 51]. То же самое можно сказать и об обращении Сумарокова к национальной истории. «Достаточно сопоставить трагедию «Аристона», сюжет которой восходит к временам древней персидской деспотии и взят из Геродота, с пьесами, посвященными временам Киевской Руси, чтобы убедиться в отсутствии принципиальной разницы между ними в трактовке морально-политических проблем» [Стенник 1981, 72 – 73]. Смысл обращения Сумарокова к сюжетам древнерусской литературы, как считает Ю. В. Стенник, заключался «не в попытках связать собственные представления об этических нормах Древней Руси с современностью», а был вызван «общим подъемом национального самосознания, стремлением деятелей русской культуры XVIII в. утвердить значение своего исторического прошлого, собственных исторических традиций, как и подобает государству, заявившему себя могучей европейской державой» [Стенник 1981, 73]. В летописных преданиях русские драматурги находят героические примеры для воспитания гражданственности и патриотизма, а сами трагедии становятся средством выражения злободневных современных проблем. Достаточно лишь перечислить те пьесы, которые были запрещены к постановке или не были опубликованы, чтобы понять, что на самом деле скрывалось за историческими сюжетами. В 1760-х гг. А. А. Ржевским была написана трагедия «Подложный Смердий»29. Постановка трагедии на сцене придворного театра в 1769 г. имела успех у зрителей [Новиков 1772, 189 – 190], но пьеса так и не была опубликована. Как отмечает Ю. В. Стенник, «заимствованный из Геродота рассказ о Лжесмердии, временно оказавшемся на персидском престоле и свергнутом в результате заговора вельмож, безусловно, не мог не вызвать у современников Ржевского ассоциаций с обстоятельствами, сопутствовавшими восшествию на русский престол Екатерины II» [Стенник 1981, 81]. П. Н. Берков, впервые опубликовавший в 1956 г. текст трагедии, отмечал, что в некоторых монологах автором был использован прием аллюзии, позволявший зрителям угадывать намеки на правление Петра III, свергнутого Екатериной. Сам Лжесмердий оказался на престоле благодаря убийству законного наследника по приказу царя. Обращение к древнеперсидской истории не могло ввести зрителей в заблуждение: перекличка сюжета с событиями современности была слишком явной, что и объясняет дальнейшую судьбу пьесы.

Подробнее о времени написания трагедии: Стенник Ю. В. Жанр трагедии в русской литературе. – Л., 1981. С. 81.

По этой же причине не была поставлена на сцене трагедия Ф.Я. Козельского «Велесана» (1778) [Бочкарев 1988, 170]. Сюжет пьесы восходит к летописному сказанию о мести княгини Ольги древлянам за убийство ими ее мужа Игоря. Но, как отмечает В. А. Бочкарев, «за образом ОльгиВелесаны проступало лицо Екатерины, а в образе ее сына Святослава легко можно было угадать будущего царя Павла I» [Бочкарев 1988, 169 – 170]. Примерно в это же время, в 1770-е гг., к этой теме обращается Я. Б. Княжнин в трагедии «Ольга» (и тот и другой драматург используют в качестве образца для подражания перевод вольтеровской трагедии «Меропа», выполненный В. И. Майковым, и легендарный эпизод о правлении Ольги, вдовы убитого древлянами князя Игоря) [Стенник 1981, 85]. Как отмечают исследователи, невозможность постановки и публикации «Ольги» была связана с общей идейной направленностью пьесы: за фигурой Ольги и ее сына Святослава слишком явно угадывались взаимоотношения Екатерины II и Павла [Бочкарев 1988, 210-211, Стенник 1981, 86]. В 1784 г. Н. П. Николевым была написана трагедия «Сорена и Замир», в которой современники легко находили скрытые политические аллюзии. «Следуя традиции русского классицизма, Николев стремится придать своей трагедии исторический колорит. Но историзм этот, – как справедливо отмечает Б. Н. Асеев, – крайне условен» [Асеев 1977, 400]. Половецкий князь Замир погибает от руки любившей его Сорены, которая, узнав о своей трагической ошибке, лишает себя жизни. Покоривший половцев русский царь Мстислав, по вине которого произошли эти события, в итоге раскаивается в своих злодеяниях. Именно его устами драматург выражает основную идею пьесы: «Но если и цари потворствуют страстям, / Так должно ль полну власть присваивать царям?» [«Сорена и Замир», 481]. «Социальный смысл конфликта между Мстиславом и Замиром усугубляется тем, что русский царь является врагом свободы, посягающем на естественные права человека, а половецкий князь изображен как идеальный монарх, в государстве которого «вольностью и счастьем всяк гордился». Замир, охранявший свободу половцев, «на троне был их друг», защитник закона, свободы и чести» [Асеев 1977, 401]. Называя тирана Мстислава русским царем, Николев усиливает политическую злободневность трагедии, а слова Сорены: «Царицы Росской сан с тираном ненавижу» [«Сорена и Замир», 434] – воспринимаются как прямой выпад против Екатерины II. Поставленная в 1785 г. на сцене Петровского театра в Москве, трагедия имела шумный успех у зрителей, носивший характер политической демонстрации [Асеев 1977, 403]. Московский главнокомандующий Я. А. Брюс приостановил постановку пьесы и послал Екатерине II текст с отмеченными в нем наиболее опасными местами, с тем чтобы получить запрет на ее исполнение. Однако Екатерина разрешила представление трагедии, мотивируя это тем, что «смысл таких стихов, которые вы заметили, никакого не имеет отношения к вашей государыне. Автор восстает против самовластия тиранов, а Екатерину вы называете матерью» [Дризен 1913, 100]. Если в 1785 г. императрица могла себе позволить не реагировать на тираноборческие выпады драматурга, то после событий 1789 г. во Франции ситуация изменилась. Трагедия Я. Б. Княжнина «Вадим Новгородский», в основе которой лежало столкновение двух идей, воплощенных в образе идеального самодержца всеми Рурика и положительного способами героя Вадима свою Новгородского, возможными отстаивавшего свободу, попала в полосу репрессий. Она была принята для постановки в петербургский театр, однако Княжнин вскоре сам забрал ее из театра, видимо, опасаясь того, как она будет воспринята в напряженной политической атмосфере 1789 г30. Трагедия была напечатана после смерти Княжнину было хорошо известно, как «правильное прочтение» пьесы, с учетом всех политических аллюзий, могло перечеркнуть карьеру драматурга. Когда-то он сам объяснил цензору Саймонову политический смысл намеков, скрытых в пьесах Крылова, драматурга, в 1793 г., в 39-й части «Российского феатра», а также отдельным изданием. Екатерина, ознакомившись с текстом, приравняла ее к «Путешествию из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева, приказала изъять из продажи и сжечь31. В отличие от трагедии Николева «Сорена и Замир», насыщенной злободневными политическими аллюзиями, в трагедии Княжнина не было прямых намеков на правление Екатерины II. Проблему соотношения свободы и власти автор «Вадима Новгородского» рассматривает на новом для жанра русской трагедии философском уровне. Княжнин ставит под сомнение не конкретный образ правления, воплощавшийся для его современников в фигуре Екатерины II, а необходимость в обладании властью для обретения счастья в собственной судьбе. В трагедии «Вадим Новгородский» выразилась неявная или, может быть, не столь очевидная для сознания XVIII в., века «дворцовых переворотов», мысль о том, что бунт может быть поднят не ради захвата власти. Иначе чем можно объяснить «нелогичный» финал трагедии, где Вадим отказывается от венца (символа власти), который Рурик добровольно(!) готов ему возвратить: «Вадима на главу! Сколь рабства ужасаюсь, / Толико я его орудием гнушаюсь!» [«Вадим Новгородский», 589]. В образе Вадима автор показал внутреннюю противоречивость герояодиночки, бунтаря, чей мятежный дух жаждет не власти, а «своей» свободы. Индивидуализм героя32 проявляется не только в используемой им эмоционально-возвышенной лексике («реками … текла с свободою отрада» [там же, 548] и т. п.), но и в «оговорках» его ближайших сподвижников. Так, после чего последнего стали прямо обвинять в революционности. [Десницкий 1967, 40 – 57].

Подробнее о судьбе трагедии: Кулакова 1961, 729 – 736. Именно эта черта характера станет доминирующей в образе Вадима Новгородского в произведениях начала XIX в., особенно в поэме М. Ю. Лермонтова «Последний сын вольности».

Пренест, призывая сограждан к борьбе, говорит им о возвращении Вадима, который «с свободой своего сияния лишенный … возможет вознестись на высоту опять» [там же, 563]. На протяжении всего действия трагедии Вадим и его единомышленники, Вигор и Пренест, используют понятия «свободы» и «вольности» как синонимы, механически подменяя одно другим [там же, 548 – 551], в то время как Рурик очень четко определяет позицию Вадима как борца за вольность, причем вольность «мнимую» [там же, 573] и «вредную» [там же, 576]. Индивидуализм Вадима граничит с эгоизмом, когда речь идет о судьбе его дочери Рамиде: «Вадима дочь! И дочь свободна града! / Превозмогись, живи и будь моя отрада. / Клянись покорствовать во всем твоей судьбе» [там же, 562]. Рамида – та цена, которую он назначает за «спасенье общества» победителю Рурика [там же, 552, 566];

он торжествует, когда Рамида закалывается мечом: «О радость! …» [там же, 591]. Бунт Вадима направлен против тирана: «Тиранов враг – мой сын!..» [там же, 552], «уже последнего меня тиран лишает» [там же, 559], – говорит Вадим о Рурике. Но никто из персонажей трагедии, за исключением самого Вадима, не считает Рурика тираном. Идеальный образ правителя, который воссоздается из монологов влюбленной в него Рамиды: «Коль может человек подобен быть богам, / Конечно, Рурик им единый только равен …» [там же, 555], «герой, спаситель наш» [там же, 580] и т. п., – подтверждается словами ее наперсницы Селены: «Сомнения в том нет, достоин власти он…» [там же. 556]. Пренест, стоящий на стороне бунтаря, достаточно осторожно говорит о том, что Рурик неизбежно станет (в будущем!) тираном: «Проникнув в будущее вы мудростью своей, / Не усыпляйтеся блаженством власти сей <…> Самодержавие, повсюду бед содетель, / Вредит и самую чистейшу добродетель / И, невозбранные пути открыв страстям, / Дает свободу быть тиранами царям» [там же, 563 – 564]33. Даже народ, ради которого, казалось бы, Вадим и шел на подвиг, умоляет Рурика не отказываться от венца: «Увиди, государь, у ног твоих весь град! / Отец народа! Зри твоих моленье чад;

/ Оставь намеренья, их счастию претящи!» [там же, 589], – обращается мечта о Извед не к Рурику, указывая на коленопреклоненный народ. За «тираноборческим» пафосом выступлений Вадима скрывается ничем ограниченной вольности, сопрягающейся в его сознании с представлением о счастье в своей судьбе. Обладание властью (если восстание Вадима оказалось бы удачным) не совместимо с той вольностью, за которую сражается главный герой. Обратившись к образу Рурика, Княжнин высказал новую для своей эпохи идею: судьба человека на троне трагична. Обладание властью, признание народа, благосклонность богов («На добродетели престол мой утвержден;

/ Зрю ясно я, что он богами покровен…», – говорит о себе Рурик [там же, 573]) не дают ощущения полноты бытия в собственной судьбе. В сознании Рамиды, признающей в нем идеального правителя, царский венец, тем не менее, ассоциируется только с горестями и несчастьем: «…попри венец ногами / И, бурей окружен, разруши сей престол – / Жилище горестей и бездну страшных зол» [там же, 580]. Сам Рурик в четвертом действии трагедии произносит недопустимую, с точки зрения правящей элиты, фразу: «Не стоят смертные, чтоб ими обладать…» [там же, 576]. «За добродетель мне уж в свете нет награды!.. / В величии моем лишь только тягость мне! / Страдая, жертвой я быть должен сей стране / И, должности моей стонающий блюститель, / Чтоб быть невольником, быть должен я властитель!..» – этими словами Рурика заканчивается действие трагедии.

Цитата, которую неоднократно использовали литературоведы, чтобы доказать тираноборческий пафос трагедии Я. Б. Княжнина. Подробнее о «монархической» и «революционной» концепциях в анализе трагедии «Вадим Новгородский» см.: Кокшенева К. А. 1993, 3 – 10.

Pages:     || 2 | 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.