WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 8 |

«ЗАПАДНАЯ ФИЛОСОФИЯ XX ВЕКА Московский Государственный университет им. М.В.Ломоносова ФИЛОСОФСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ А.Ф.Зотов, Ю.К.Мельвиль УЧЕБНОЕ ПОСОБИЕ •ПРОСПЕКТ. ...»

-- [ Страница 3 ] --

поэтому для меня они чудесны, ужасны, тривиальны или вульгарны» (68, 75-6), Бессознательные импульсы нашей животной природы придают нейтральным самим по себе сущностям то или иное моральное значение, Если бы человек был бы бестелесным духом, то все сущности, появляющиеся в интуиции, оставались бы морально нейтральными, а их беспрерывная смена только забавляла и развлекала дух. Ведь ничто, происходящее в действительности, не могло бы угрожать бестелесному духу, Однако дух рожда ется во плоти, и его зависимость от нее не устранима. Дух возникает в качестве инструмента познания, а в познании ин туиция «нагружена целью». Но оказывается, что эта утилитарная функция обслуживания потребностей организма не соответст вует собственной сути духа. «Совершенной функцией духа является чистая интуиция. Благодаря тому самому импульсу, которому она обязана своим появлением, интуиция стремится стать чистой» (67, 646). В чистой интуиции созерцается одна только сущность, которая, как мы помним, отделена от сущест вования. Под действием животной веры сущности воспринима ются неразрывно с материальными объектами. Но действитель ность не затрагивает интересы духа, ибо дух и мир из разных царств, Более того, достигший «зрелости» дух понимает, что по отношению к нему реальный для психеи материальный мир является иллюзией, созданной животной верой. Дух обретает покой в незаинтересованном созерцании чистых сущностей. Все те из них, которые прежде внушали страх и вызывали ужас тем, что представляли опасные для жизни объекты, теперь привлекают внимание духа наравне со всеми остальными. Реа лизуя свое предназначение быть]«бесстрастным наблюдателем», созерцателем чистых идей, дух возвращает потерянную в ути литарном познании свободу воображения, В познании выбор сущностей и их черты предопределены материальными обсто ятельствами и характеристиками познаваемого объекта. При самодостаточном же созерцании сущностей спонтанность во ображения ничем не ограничивается, и дух обретает свободу:

«(дух — Т.Е.) пробует вкус свободы и получает о ней какое-то представление только в тех движениях интуиции, в которых животная склонность воли забыта, и ум, и любовь, освобож денные от телесной оболочки, стремятся к своим объектам без всяких помех со стороны плоти... » (67, 622).

Но возможно ли полное забвение «животной склонности воли»? Увы, пока дух жив, он остается «голосом жизни». Не устранимая привязанность духа к психее служит причиной по стоянного «отвлечения», «Главными действующими лицами в этом отвлечении» являются «Плоть, Мир и Дьявол» (67, 67 3).

Дух страдает вместе с плотью, перенося все бедствия, обруши вающиеся на нее. В обществе он томится теми обязанностями, которые накладывает на него социальная жизнь. С одной сто роны, она «поднимает дух на уровень более объемлющего ра зума» (67, 702), расширяет возможности реализации его спо собности воображения в искусстве, поэзии, религии. С другой стороны, она приумножает страдания духа. Цивилизация потре бовала страшную плату за свои плоды: она вызвала к жизни «изощренные желания и человеческое рабство труда, войны и политики,.. » (67, 704). Сантаяна затрагивает, хотя и не разви вает, проблему отчуждения в труде, Его интересует главным образом экзистенциальная сторона этого вопроса: омассовление человека, порабощение его личности, индивидуальности совре менным ему индустриальным обществом.

«Почему же человечество полностью измучено небходимо стью трудиться или пребывать в бездельи? Потому что работа 1 Термин «отвлечение» (distraction) у Сантаяны имеет весьма специ фическое значение. Под дистракцией он понимает состояние внутренней разорванности духа.

2 Под «Дьяволом» Сантаяна понимает «восстание духа против собст венного источника, попытку быть разумным без послушания, духовным без благочестия и победоносным без самосдачи»(67,720).

или ее отсутствие навязываются социальным путем: она выпол няется или остается несделанной не свободно или не индиви дуально, потому что продукт теряется из виду и за него платят деньги... Люди вынуждены делать то, чего не желают, мириться с тем, что их не удовлетворяет. Они организованы, сами не зная почему, в систему рабского труда для производства хлама» (67, 705).

Фактически Сантаяна развивает самостоятельный оригиналь ный вариант экзистенциальной философии, основанной на его теории сущностей. Ее главный смысл — радикальный отказ от действительности в пользу царства сущностей. При этом уста новка на неприятие реального мира сталкивается с таким пре пятствием на своем пути, как отвлечение духа. Главной причи ной отвлечения духа и источником его мучений оказывается не внешнее зло, не «Плоть и Мир», а внутренняя раздвоенность духа. Разочарованный, истощенный страданиями дух восстает против мира и своей судьбы, тщетности существования и на прасности всех усилий. Он хочет покорить мир материально и господствовать в нем как сила. Но отвечает ли это собственной природе духа? Нет, а его восстание — бунт «психеи, ставшей сознательной». Стремясь к забвению всего мирского в созер цании чистых сущностей, дух в то же время не перестает заботиться о своем теле. Эта озабоченность оборачивается для духа «ужасным отвлечением, страшной болезнью, вечной му кой» (6 7, 715). Она становится причиной его разорванности между двумя мирами: воображаемым и существующим, между двумя функциями: сущностной — созерцанием и служебной — познанием, между подлинным бытием чистых идей и иллюзор ным миром материи. Дух осознает свою самость, свою инакость по отношению к материальному миру и даже чуждость ему, Более того, дух понимает, что он чужд собственной психее, В итоге дух восстает против своей плоти и сремится освободиться от материальных оков.

Смерть не приносит освобождения. С гибелью тела умирает и дух, Так же как и «освобождением не может быть... осво бождение от судьбы или господства над ней» (67, 757), Не борьбу с жизнью, не сопротивление судьбе, а смирение с ней проповедует Сантаяна. Избавление от всепоглощающей заботы о земной доле — вот что ведет к освобождению духа. Конечно, будучи воплощенным в теле, дух не может оставаться абсолютно равнодушным к его страданиям. Поэтому «для освобождения от отвлечения, вызванного плотью, миром и дьяволом не требуется ничего, кроме здоровья и знания» (67, 749). Они позволяют установить необходимую для организма гармонию в нем самом и со средой, что делает возможным для духа освобождение от индивидуальных привязанностей и забвение своего «я». «Скром ный», «смиренный» и «благочестивый» дух стоически переносит все земные страдания, воспринимая их как удел своей плоти.

Его земное зло более не касается. В мире созерцания и спон танной игры воображения, куда дух «убегает» от действитель ности, он соединяется с идеальным Благом. Отчаявшись обрести его, понимая тщетность усилий установить гармонию в реальном мире, дух стремится к Гармонии и Благу в царстве чистых ощущений. Он обретает их не материально, а идеально. Сантаяна пишет, что дух стремится к Благу, пытается его охватить и соединиться с ним. «Соединение для духа может быть ничем иным, как присутствием» (67, 786) и достигается оно в молитве.

Ее целью не является «принуждение Бога или материи при помощи магических слов и слез» (67, 797). Молитва в понима нии Сантаяны — это внутренний диалог духа с самим собой, выявляющий присутствие Блага. Она «исходит от нас спонтанно, от переполненности нашего сердца во время исповедания, в размышлении...» (67, 798). Наряду с молитвой, смех и катарсис, переживаемый при созерцании трагедии, также возносят дух до высот духовной жизни. Также и прекрасное освобождает дух для чистого созерцания. Наслаждаясь Прекрасным, объе диняясь с Благом и достигая Гармонии, в царстве чистых сущ ностей, дух посредством творческого воображения осуществ ляет свое высшее предназначение — из фантазий и грез создает духовную культуру, где философия занимает достойное место в ряду искусства, поэзии и религии. «С одной стороны, есть естественный мир, который может быть частично прослежен наукой с ее методами контролируемого наблюдения. Но есть также и другой мир, — мозаика воображения — в котором я лично больше чувствую себя дома» (35, 323), — признается американский мыслитель и с горечью добавляет:«Философия лишает мир всякого авторитета и освобождает интеллектуально человеческий дух. Но она не может лишить действительность 5 А. Зотов, Ю. Мельвиль ее силы и влияния на душу самого философа. Философ остается несчастным созданием, раздвоенным в себе самом и вынужден ным быть фарисеем. Дело в том, что теоретически он господ ствует над миром.,, в то время как в своей практической жизни он остается таким же человеком, как и другие, с определенными потребностями, подверженный пороку и страданиям» (67, 7 1 3), Сантаяна скончался в Риме в возрасте 8 9 лет. Большую часть своей жизни он прожил вне Соединенных Штатов, что, однако, не дает нам право усомниться в принадлежности его интеллек туальных достижений американской культуре. «Мои интеллек туальные отношения и труды тесно связывают меня с Америкой, и я должен рассматриваться, если я вообще заслуживаю рас смотрения, именно как американский писатель» (59, 603), — писал о себе Сантаяна. Ван Уэзеп называет его одним из «семи мудрецов» американской философии. Признаваемый ее класси ком, Сантаяна занимает совершенно особое место в истории философии США. Отличительная черта его философствования — значительная отрешенность от проблем практической, соци альной жизни, решающий акцент на тематике собственной жиз ни духа, подлинная апология созерцательности, столь неприем лемой для других представителей «Золотого века» американской философии. Неприятие Сантаяной американского практицизма в целом и его выражения в философии практицизма, в частно сти, дало повод историку философии Дж. Смиту исключить Сантаяну из списка крупнейших американских философов, объ ясняя это тем, что его (Сантаяны) «пассивный интеллектуализм чужд американскому духу» (71, X).

Да, действительно, философия Сантаяны скорее «универ сальна, нежели национальна», ведь его интересовали «вечные идеи, нежели временные проблемы» (76, 335), Давая свой ответ на «вечные вопросы», Сантаяна создает философию, вобравшую в себя античные и современные традиции — удивительный сплав платонизма и натурализма, идеализма в понимании духа и ду ховности и материализма в объяснении сил, действующих в природе и в обществе. По своему общему звучанию творчество Сантаяны близко экзистенциализму. В нем также слышны отго лоски «философии жизни». Скитаясь по миру, Сантаяна-путе шественник создал «философию странствия» по царствам Бы тия, где утративший Родину Дух страстно желает ее обрести и совершает восхождение от «жизни разума» к «духовной жиз ни», к царству чистых сущностей, чистого Бытия. «Единственное, что действительно занимает меня, — писал Сантаяна, — это счастье и освобождение, плод высшего проявления человече ской воли и воображения» (60, 248-9).

Наряду с вопросами о смысле человеческой жизни, о значе нии и месте в ней духовной культуры Сантатяна в своих работах ставит и ряд «технических» философских проблем — гносео логических и онтологических — и дает их своеобразное, иногда парадоксальное решение. Выходя далеко за рамки первоначаль ных дискуссий критических реалистов, американский мысли тель создает феноменологическое учение о сущностях как не посредственных данных и интуиции как механизме функцио нирования сознания. Не соглашаясь с прагматистами в понима нии истины, Сантаяна выдвигает альтернативную концепцию истины, Сантаяна — один из самых плодовитых мыслителей нашего столетия, его творческое наследие огромно и разнообразно. Оно включает в себя, наряду с фундаментальными философскими сочинениями, множество литературно-критических статей, эссе, поэтических произведений.

Сантаяна не основал философской школы, практически не имел учеников. Но влияние его идей на последующее развитие философии, как в Америке, так и в Европе, значительно. О Сантаяне написаны десятки книг, ему отведены отдельные тома в сериях критических изданий, посвященных крупнейшим мыс лителям прошлого и современности. Американский историк фи лософии Роуз дает Сантаяне восторженную оценку:«Его ум был самым мудрым, самым философским умом, который когда-либо появлялся в Америке этого столетия» (63, V). Интерес к фило софии Сантаяны не угасает и сейчас. С 1983 года выходит в свет ежегодный Бюллетень Общества Сантаяны, Готовится к печати новое 20-томное издание его работ. В1992 году в Ис пании, на родине философа, состоялась Первая международная конференция, посвященная его творчеству.

ГЛАВА «НОВЫЙ РАЦИОНАЛИЗМ» Э. МЕЙЕРСОНА Как мы могли убедиться, в концепциях неокантианства про блема развития науки фактически подменена проблемой ее функционирования. Неокантианцы, если и рассматривают дви жение знания, то только в рамках приложения принятой ими схемы развертывания математической конструкции по правилам логики. Объективный мир, эмпирическая действительность низ ведены ими до уровня области интерпретаций, вообще говоря, безразличной к конструкциям разума настолько, что она может быть практически исключена из научного рассмотрения. Поэто му-то методологизм неокантианцев переливается в субъектив но-идеалистическую логико-центристскую философскую систе му. История реальной науки не только отведена в подстрочник, наподобие природы у Гегеля, — она используется исключитель но как склад фактов, где можно при случае найти подтвержде ние того или иного методологического положения, но отнюдь не является инициатором этого положения.

Показательно, что и ход мысли позитивистов (и неопозити вистов), при всем отличии его от неокантианского, оказался сходным с последним хотя бы в том отношении, что реальная история научного знания и здесь оказалась вынесенной за рамки теоретической конструкции. Рецепты функционирования и со вершенствования в основе своей уже готового знания — вот к чему сводятся в конце концов обе эти концепции применительно к проблеме развития наук.

Не мешает обратить внимание на тот факт, что первым, пожалуй, философским течением западной философии конца XIX — начала XX вв., которое противопоставило себя методо логизму математического склада неокантианцев и теоретическо му, логизированному эмпиризму «вторых» позитивистов, была «философия жизни» Ницше, Бергсона, Дильтея. Именно Бергсон и Ницше в качестве одного из главных упреков в адрес науки выдвигают неспособность последней постигнуть действшпель-.

ное развитие, «настоящую» эволюцию, Они утверждают, что она-де превращает «живую» действительность в жесткую и сухую схему и тем самым упускает из виду главное. Не от математической схемы идти к «жизни» требуют эти философы, а попытаться, напротив, обратиться к жизни непосредственно.

Конечно, сама возможность непосредственного постижения жизни, развития, это по меньшей мере спорная проблема, и попытка ее решить в «философии жизни» вылилась в иррацио нализм, интуитивизм. Интересно, однако, то обстоятельство, что и Бергсон, и Ницше в какой-то степени опирались в своих рассуждениях и на науку, а именно, на биологию;

если не на ее действительные достижения, то на ее реальные, животрепе щущие проблемы. Трудности применения математических струк тур и процедур в тогдашней (да и в современной) биологии были, очевидно, свидетельством слабости методологии неокан тианства как универсального научного подхода. И без всякого сомнения, «метафизика» «философии жизни», ее попытки об ратиться к анализу «бытия вне сознания» способствовали пово роту к онтологической проблематике у других западных фило софов, у естествоиспытателей и у историков науки.

Конечно, открытым оставался и другой путь, по которому пошло большинство влиятельных западноевропейских исследо вателей науки и научного знания нашего столетия, — переход от исследования науки как знания к иследованию науки как интеллектуальной деятельности внутри более широкой области социальной активности. Этот путь открывал возможность осво ить существенные, иногда коренные преобразования в структу ре теоретического мышления, которые стали очевидными для исследователей науки уже в начале нашего столетия и которые были непонятны под неокантианским или неопозитивистским углом зрения. Таким образом осуществлялось обращение к социально-психологическим факторам, и на самом деле имею щим немаловажное значение в развитии знания, но при этом исключалась (это весьма важно заметить!) онтологическая ком понента теории познания. Тем самым сохранялась существенная для философского идеализма преемственность проблематики — имманентное исследование знания превращается в не менее имманентное исследование идеологии.

Однако, такая тенденция, если она и была превалирующей в «западном» философском мышлении, то единственной она, ко нечно же, не была. С развитием современного производства все более важное место в жизни человечества занимает естество знание с его прикладными аспектами. Даже «математизируясь», развивая все более изощренные теоретические конструкции, оно не может игнорировать онтологических аспектов при ос мыслении своей деятельности. Фактическая история науки все более становится предметом философского анализа и средством проникнуть к истокам и к «механизмам» научной мысли. Пример такого движения мы имеем в концепции науки и ее развития, разработанной в начале нашего столетия Э.Мейерсоном, фран цузским историком или, скорее, методологом науки, выходцем из Польши.

§1. СТАНОВЛЕНИЕ «НОВОГО РАЦИОНАЛИЗМА» По-видимому, известную роль в формировании специфиче ских моментов концепции Мейерсона сыграли факты его био графии. Если неокантианцы были либо математиками по обра зованию, либо группировались вокруг математических школ, а позитивисты «второго поколения» — физиками, либо, опять-та ки, людьми «около этой науки» — даже Гельмгольц был не столько биологом, сколько, в нашем понимании, биофизиком или биомехаником — то Мейерсон начал свою научную карьеру в качестве химика, он работал в Германии в лаборатории зна менитого Бунзена, а затем, уже во Франции, у также известного в то время химика Шютценбергера. Почему эта деталь пред ставляется важной? Те три философских направления, которые были упомянуты выше, непосредственно заняты методологией научного знания («философия жизни», частично, в модусе от рицания науки, однако, легко показать, что у Бергсона, по крайней мере дополнительно, речь идет о методологии непос редственно, в ключе развития, или дополнения онтологической компоненты методологии науки). Но какие проблемы были клю чевыми для каждого из этих направлений? Для неокантианцев такой была проблема продуктивной, конструирующей работы разума. Вопрос об «объективности» знания в традиционном смысле для математика мало интересен — в математическом плане, как предмет математического исследования, существует все то, что не противоречит некоторым исходным аксиомам, и действительно то, что возможно. Что же всерьез интересовало математиков, так сказать, в «метатеоретическом» аспекте? Для XIX и начала XX века это — проблема единства их науки, болезненно обострившаяся после появления новых геометрий и начавшая преодолеваться с появлением теории групп. Поэтому и неокантианцы интересуются не просто конструирующим твор чеством разума (как, к примеру, А. Пуанкаре), а именно рамками этого творчества, придающими продукту единство (понятие фун кции у Кассирера, «принцип ряда» и т.п.). Не источник матема тического творчества представляется в фокусе внимания нео кантианцев, а оформление этого творчества, правила функцио нирования и развертывания математической конструкции, ко торую они возводят до ранга общенаучной теоретической кон струкции.

Иной акцент интереса у физиков. Кризис, связанный с по терей наглядности объекта и крахом почтенных классических теорий (поистине в этом отношении для физиков начала нашего века «порвалась связь времен», говоря гамлетовскими словами), главной проблемой было, так сказать, найти почву под ногами, отыскать сколько-нибудь твердый базис знания, нечто «непос редственно очевидное», какую-то новую «реальность», что-ни будь «несомненное», ибо такая «опытная» наука, как физика, не могла витать в облаках абстракции, как это пристало мате матике. Поэтому позитивисты второго (и частично третьего) периодов заняты попытками редукции теоретических конструк тов к бесспорной «реальности» (обращает на себя внимание в этом плане факт, что «антиметафизическая» установка Э.Маха и его школы привела в конце концов к новой «метафизике» элементов!), а их наследники, вроде А.Пуанкаре, вопросом о «демаркации» опытной науки и «всего остального», что, как нетрудно видеть, имеет ту же основу. Понятно, что подобного рода задачи оправданы как предмет исследования тогда, когда физический объект начал «расплываться», а предмет физики стал скрываться в тумане математики.

Биологи еще не забрались в начале века на такие вершины абстрактного мышления. Конечно, «описательная» биология бы ла в состоянии кризиса уже со времен Кювье. В его работах метафизическая теория попыталась освоить проблему развития — но путем исключения этой проблемы из компетенции теоре тического мышления биолога. В самом деле, теория катастроф Кювье — это «кентавр», главная часть которого — старая «опи сательная» конструкция из неизменных видов, а «пристройка» — признание факта не-вечности этих же видов. Конечно, с появлением дарвиновской теории эволюции значительная часть этой проблемы осталась позади, поскольку теория Дарвина выявила существенную компоненту механизма видовой эволю ции — естественный отбор. Но и для этой теории проблема индивидуального развития осталась вне досягаемости. Более того, попытки достроить эволюционную теорию посредством механизма случайных, ненаправленных изменений до сих пор вызывают серьезнейшие возражения, особенно касающиеся ча сти возникновения жизни. Как мы видим, здесь, в биологии, была своя проблема — образование нового, и проблема эта была отнюдь не внешней «метафизикой», она была слитой с практи ческими задачами развития биологии, она оказалась той онто логической компонентой теоретической конструкции, от кото рой биология так и не сумела отделаться, Для решения Такой проблемы, как проблема эволюции биологического объекта, с самого начала исключена очевидная подмена эмпирического объекта теоретическим, столь характерная для физики на «ма тематизированном» уровне. Теоретический объект, конечно, здесь есть, его не может не быть, поскольку речь вообще заходит о научном мышлении, однако, объект этот не утрачивает (во всяком случае в начале века) существенного онтологическо го родства со своей эмпирической основой. Поэтому он чужд еще гносеологической тематике, занимавшей физиков и мате матиков. Представители этой ветви научного исследования не редко оказывались в прямой оппозиции гносеологической те матике «физиков» и «математиков».

Химия начала века также имела свою методологическую специфику. Подобно физике, она пережила свою научную ре волюцию: Лавуазье «похоронил» теплород и заложил основы новой химии как существенно количественной науки. Дальтон использовал количественный метод при построении основ атом ной теории. Конечно, эти изменения не означали вовсе победы чисто количественного подхода, они лишь поставили остро в методологическом плане проблему соотношения качественного и количественного в химии и в науке вообще. Но главное в науке начала века, конечно, не эта проблема, а (и в этом отношении химия подобна физике) проблема смысла и содер жания теории, откуда следовало тщательное исследование гно сеологической структуры теоретической конструкции и проце дур, способствующих ее образованию: что в них «от человека», и что от самого объекта исследования, от «природы».

И нельзя не признать достаточно естественным, что методо логи, работающие в области химии, обратились к сравнительно му анализу истории своей науки. Утверждение о некотором приоритете в этом отношении методологов-«химиков» может показаться странным: разве обращение к истории науки специ фично в начале века только для химиков? Разве близкий к позитивному в методологическом плане томист П.Дюгем не написал многотомную «Историю механики»? Разве сам отец позитивизма О.Конт не занимался экскурсами в область истории естествознания? Конечно, все это так, однако, для Конта исто рия науки — лишь подпорка для его «закона трех стадий», и ни проблема преемственности, ни проблема единства научного мышления в ходе его эволюции Конта специально не занимали.

«История механики» П.Дюгема также, в философско-методоло гическом отношении, только иллюстрация его концепции теории как описания результатов измерений и наблюдений. И как раз в этом свете Э.Мейерсон, получивший свой начальный импульс от химиков, весьма специфичен и интересен. Идеи единства и преемственности «фактического», зафиксированного в реальной истории науки, знания для него — исходный принцип, предпо ложение, которое историко-научные факты призваны либо под твердить, либо опровергнуть.

«Мы хотели... — пишет Мейерсон в своей первой книге, «Тождественность и действительность», — апостериорным пу тем познать те априорные начала, которые направляют наше мышление в его устремлении к реальности. С этой целью мы анализируем науку — не для того, чтобы извлечь из нее то, что рассматривается как ее результат, — (как это часто делают материалисты и «натурфилософы») — еще меньше для того, чтобы вдохновиться ее методами (на что притязают позитиви сты), — мы скорее рассматриваем ее как сырой материал для работы, как уловимый продукт-образчик мысли в ее развитии» (18, ХШ).

Итак, для автора «Тождественности и действительности» несомненна «устремленность мысли к реальности», и это сразу разводит его с неокантианцами, несмотря на упоминание об «априорных принципах», которые исследователь старается вы явить в историко-научном материале. Во-вторых, Мейерсон счи тает науку существенно историчным феноменом — история науки — «образчик мысли в ее развитии». В-третьих, для него очевидно понимание научного знания как сплава субъективного и объективного элементов, В-четвертых, автор не считает, что усвоение методов научного мышления можно рассматривать как конечную цель философской работы.

Эти пункты, представляется, уже могут быть поняты как программа методологического исследования, согласная со стремлениями химика (не математика и даже не физика-теоре тика!) решить свои методологические и гносеологические про блемы. Но исследование Мейерсона химией только иницииро вано, поскольку, во-первых, начав как химик, он в своих мето дологических работах низводит химию до роли одного из при меров. Он пишет специальную работу, посвященную теории относительности («Релятивистская дедукция») и очень основа тельно исследует историю математики и историю философии.

Зо-вторых, в философском плане он ученик А.Бергсона, кото рый с химиками имел мало общего, И все же нам кажется, что именно химия помогла Меиерсону выбрать тот аспект «универ сального» методологического исследования, который ускольз нул от неокантианцев и неопозитивистов, и одновременно из бежать антиинтеллектуалистской направленности, характерной для работ его философского учителя, Бергсона, Отметить это важно, поскольку одна из ведущих идей Мейерсона — пред ставление, что разум, интеллект предрасположен к фиксации повторяющегося, тождественного в явлениях — это ведущая идея у Бергсона;

различие заключается в «вариациях» — в попытках Меиерсона на историко-научном материале понять, насколько нестандартна эта характеристика интеллекта, как сочетается она с познанием реального, а не исключает такового (как по сути дела получилось у Бергсона). Традиционная схема «философов жизни» — интеллект — тождество — механизм — количество — математика, здесь сразу же сталкивается с «уп рямыми фактами».

«Средневековая наука — ив этом именно заключается ее коренное отличие от современной науки, — не подвластна понятию количества;

математика не может играть в ней той преобладающей роли, какую она играет теперь, подобно тому, как не играла она этой роли и в атомистических теориях древ ности. Отсюда вытекает, что математика сама по себе тем менее способна дать исчерпывающее объяснение во всем том, что относится к общей теории знания, и, в частности, к происхож дению науки» (18, XVI).

Трудно не увидеть в этой цитате прямого упрека в адрес неокантианцев с их отождествлением научного мышления с математическим, их представлением о всемогуществе и всевла стии математической конструкции. Но ведь то же самое можно отнести и к позитивизму, а более косвенно — и к «философии жизни», которая, критикуя научную мысль, фактически отвер гала неокантианскую картину научного познания.

Мейерсон не отвергает фундаментального положения «фи лософии жизни», утверждения, что разуму присуще стремление отождествлять нетождественное;

более того, он сам это поло жение защищает. Вместе с тем, проводя тонкое различение между этим свойством и «математичностью» как между всеоб щим и особенным, он избегает антиинтеллектуализма, характер ного для Бергсона и Ницше, придавая научной рациональности достаточную гибкость, чтобы она не вступала в конфликт с многообразием эмпирического бытия.

Мы уже говорили об отличии концепции Меиерсона, в самих ее исходных посылках, от позитивизма, не только «первого», на чем постоянно настаивает, во всяком случае, в первых своих работах, сам Мейерсон, но и «второго», к которому он более снисходителен. С этим последним у Меиерсона есть нечто общее: эмпириокритики ставили своей целью «очищение опыта», чтобы в результате достичь некоторой первоосновы всякого знания. Собственно, в этом плане только и справедливо оцени вать Авенариуса и Маха как «эмпириков». У Мейерсона также нетрудно увидеть попытку некоего «очищения» знания, и именно в этом он видит задачу философии, специфичную именно для нее и неразрешимую для конкретных наук.

«Физик сначала старается при помощи опыта, наблюдения умножить отношения между вещами внешнего мира — тогда как философ, непосредственно анализируя восприятия, стре мится определить в этом восприятии ту его часть, которая должна быть приписана действию интеллекта, чтобы затем пу тем вычитания этой части прийти к познанию вещи-в-себе» (18, XVIII).

Итак, цель философии — помочь конкретным наукам прийти к познанию действительного мира, вещей-в-себе! Это важно — вещь-в-себе, согласно Мейерсону, не только существует, уже в этом его отличие от неокантианства, она и познаваема — в отличие от Канта. Более того, философия имеет дело не со знанием, внутри которого она вращается и из которого выйти не в силах, а с познанием реальных объектов. В некотором смысле получается, что философия ближе, чем конкретные науки, подходит к познанию реальности, ибо конкретные науки, осуществляя познавательный процесс, неспособны различить интеллектуальные формы знания и его объективное содержание или не считают это важным делом.

«Даже в том случае, — пишет Мейерсон, — если мы хотим ограничиться чисто эмпирическим знанием, нам нужно абстра гировать законы, а для этого необходимо установить иерархию в условиях явления (ибо абсолютно тождественные условия никогда не воспроизводятся);

одним словом, нам нужно рассуж дать. Наука, следовательно, постоянно содержит тот фактор, который подлежит устранению, и вследствие этого она неспо собна раскрыть перед нами природу реального» (18, XVIII— XIX). Итак, философия Мейерсона — это агностицизм? И да, и нет. И в общефилософском плане как раз нет, Он подвергает критике наивное отношение к результатам физико-химических исследований, опираясь на исторический материал, показывает неосновательность непосредственной «он тологиэации» содержания теоретических конструкций конкрет ных наук в духе традиционного панлогизма или наивного «со зерцательного» материализма, часто свойственного ученым. Вме сте с тем он не согласен с позитивистским стремлением унич тожить философию как науку, направленную на познание ре альности, и неопозитивистское запрещение ставить вообще воп росы о такой реальности. Не плодотворность естественнонауч ного познания оспаривает Мейерсон, а способность естество испытателя самостоятельно, без обращения к гносеологическо му анализу, без помощи философии построить картину объек тивного, реального мира. Именно к этому выводу, а отнюдь не к отрицанию онтологического статуса научных теорий, должно привести изучение истории науки, полное примеров краха на учных концепций.

Поэтому задача философии состоит в исследовании реаль ного мира, но не без помощи анализа методов и результатов частных наук. История науки, по Мейерсону, представляет со бой одно из средств выявления «субъективной компоненты» знания, без чего невозможно вычленить и объективный мате риал знания, который следует рассматривать как проекцию объективной реальности. Такому исследованию Мейерсон по святил всю свою жизнь.

Первая его работа, «Тождественность и действительность», вышла в свет в 1908 г. Следующая — «Об объяснении в науках» — в 1921. Еще через четыре года, в 1925 г. появилась «Реля тивистская дедукция», В 1931 — «О движении мысли». И в 1932 г., незадолго до смерти автора, была издана книга «Реаль ное и детерминизм в квантовой физике». На русском языке имеется только первая из этой серии работ, в которой изложены исходные принципы, составившие рамки, или, лучше сказать, ориентиры его дальнейших исследований, Здесь, в известном смысле, программа конструкции Мейерсона. Каковы же основ ные моменты этой программы?

Выше мы уже отметили, что мысль Мейерсона движется в рамках представления о познании, которое характерно для кон струкций, если так можно сказать, «чистой» гносеологии. В этом плане его поиски идут, скорее, в русле кантовской философии, нежели, к примеру, в русле философии Гегеля. Это ощущается как в терминологии (на страницах мейерсоновских работ час тенько фигурирует «вещь-в-себе»), так и в том, что мы не обнаруживаем здесь ни малейших попыток «снять» основной гносеологический вопрос некоторым вариантом тождества субъективного и объективного, познаваемого и познающего, как это было у Гегеля или имеет место во многих вариантах совре менной социологии познания или «эпистемологических» течени ях «нового рационализма».

Однако такой подход к гносеологической проблематике в XX веке нелегко сделать основой сколько-нибудь жизнеспо собной концепции в силу динамичности современного научного мышления. «Вечная» проблема познания мира «как он есть сам по себе», если она не решается в духе традиционного агности цизма или наивной теории отражения (а ведь и то и другое не пользуется в наши дни каким-либо кредитом ни у философов, ни у ученых в специальных областях знания), сталкивает ис следователя с тяжелой задачей объяснить движение теоретиче ских конструкций, и прежде всего — коренные преобразования в них, так называемые научные революции, при которых, одна ко, достижения в освоении предмета познания, приобретенные в прошлом, не отбрасываются, а сохраняются. Вряд ли случайно в современных теориях эволюции научного знания (концепции Т. Куна, И. Лакатоса, Г, Башляра и некоторых других) признание коренных изменений в науке влечет за собой отрицание онто логического статуса научной теории в «традиционном» смысле — смысле отображения теорией и ее понятиями существенных характеристик независимого от социального субъекта, «естест венного», «трансцендентного», если пользоваться кантовской терминологией, объекта.

Для Мейерсона, как мы видели, существование мира «вещей в-себе» как объекта научного познания несомненно. Но такое признание, если не преодолена созерцательная концепция по знания, неизбежно ведет, при условии осознания эволюции теоретических форм знания, к противопоставлению познава тельных конструкций и «действительности как она есть», край ний случай какового мы и не имеем в кантовской гносеологии.

Мы знаем, что такое противопоставление было характерно и для «философии жизни», прежде всего в лице тех ее пред ставителей, которые либо были сами естествоиспытателями, либо интересовались естественнонаучными исследованиями. То, что Мейерсон испытал сильнейшее влияние А. Бергсона, вряд ли случайно и вряд ли объяснимо лишь распространением бле стящих в литературном отношении трудов французского фило софа-интуитивиста.

Необходимо, однако, сразу же отметить, что Мейерсону чужд резкий антиинтеллектуализм Бергсона, и, пожалуй, почти все то, что можно назвать «положительной программой» берг соновского интуитивизма. Их роднит до известной степени как раз «размежевание» интеллектуальной, научной картины мира от характеристик действительности «как она есть сама по себе».

Не случайно материал конкретных наук, который используется в работе Э. Мейерсона «Тождественность и действительность» как доказательство обоснованности попыток такого «размеже вания», мы находим также и в бергсоновской «Творческой эволюции». Сходство позиций, разумеется, заметно и в призна нии обоими философами стремления к отождествлению суще ственной чертой интеллекта. Впрочем, этот последний момент, хотя он и выражен в названных концепциях наиболее рельефно, вовсе не был ими монополизирован.

«Всеметодологизм» неокантианской школы, даже в том слу чае, если бы неокантианцы смогли вполне удовлетворительно объяснить исторические факты движения математической мыс ли (а это им вовсе не удалось), все же не смог бы удовлетворить естествоиспытателя-экспериментатора, повседневный опыт ко торого убеждает его в существовании той «грубой реальности», которая оставлялась неокантианцами «за скобками», пусть даже реальность эта и преобразована научным подходом и практиче ской деятельностью, Поэтому и для Мейерсона ни неопозити вистское, ни неокантианское отрицание правомерности «мета физической проблемы» неприемлемо. Не случайно название его первой крупной работы «Тождественность и действительность» сопровождается подзаголовком «Опыт теории естествознания как введение в метафизику». Исследование естественнонаучных методов, таким образом, для Мейерсона не самоцель — это средство к решению тех вопросов, которые не могут получить ответа путем применения самих естественнонаучных методов.

Вместе с тем следует иметь в виду, что «метафизика» Мей ерсона — это не «онтология», это не описание некоторых общих основ бытия самого по себе. Ее установка также ближе к кантовской (не случайно введением в метафизику служит «те ория науки» — это попытка выявить те структуры, в которых оказывается оформленным любое движение познающего мыш ления, и, может быть, рамки, в которых оно совершается, Аналогия с кантианством может быть проведена и дальше: как у Канта выявление априорных условий всякого опыта и всякого знания есть работа, в известном отношении, предварительная, поскольку позволяет найти абсолютные границы знания, за которыми открывается область веры, так и у Мейерсона (во всяком случае на первом этапе его исследований) выявление априорных начал мышления имеет целью выполнение более важной задачи — обнаружению той компоненты знания, кото рая, собственно, и может расцениваться как «действительное» знание, относящееся к объекту.

Такая установка определяет своеобразное отношение Мей ерсона к истории науки, на котором он сам акцентировал вни мание в цитированном выше предисловии к книге «Тождествен ность и действительность». Предмет историко-научного интере са Мейерсона — не «очищенная» история, в которой представ лен «прогресс знания» и лишь мимоходом отмечены прошлые «заблуждения». В свете задачи, которую поставил перед собой Мейерсон, различие действительных достижений и бесспорных заблуждений, по меньшей мере на первом этапе работы, не суть важно, поскольку искомый алгоритм познавательной деятель ности, своего рода «интеллектуальный штамп», если таковой имеется, в одинаковой мере должен принадлежать как ошибоч ному представлению, так и истинному знанию. Ни флогистонная теория в химии, ни даже алхимия, ни натурфилософские кон цепции древних атомистов не дожны быть игнорируемы в ка честве эмпирического базиса «теории науки» как «введения в метафизику». Если есть общие принципы познавания, то они присутствуют в любом образчике работы разума в любой исто рический период и у любого народа, если только познание было целью.

Вместе с тем несомненные различия, которые существуют между научными представлениями различных эпох, различия именно в подходах к предмету, а не только в материале знания, в том, что сейчас принято называть «стилем мышления», также не являются конечной целью исследований Мейерсона. Его внимание фиксируется на этих различиях опять-таки лишь по стольку, поскольку под различиями (и посредством их анализа!) может быть раскрыто более глубокое тождество.

Если мы, в самом общем виде, попробуем выявить контуры той работы, которую хотел бы провести Мейерсан, то получим примерно следующее. Для Мейерсона бесспорно, что «изыска ния всегда подчиняются власти предвзятых идей, гипотез.., мы никогда не бываем вполне свободны от них» (18, XI—XII).

Поэтому первое отделение того «багажа», с которым исследо ватель подходит к своему объекту — это конкретные гипотезы.

Далее можно обнаружить набор стандартных схем, обще принятых для определенного времени и определенного круга специалистов, задаваемых научной традицией. Эти схемы также способны заслонить собой универсальные принципы всякого знания, и изучение истории науки полезно прежде всего в том отношении, что позволяет выявить этот слой, снять и его, чтобы проникнуть к более органичному материалу познавательной структуры.

«Средневековая наука — ив этом именно заключается ее коренное отличие от современной науки — не подвластна по нятию количества;

математика не может играть в ней той преобладающей роли, какую она играет теперь, подобно тому, как не играла она этой роли в атомических теориях древности.

Отсюда вытекает, что математика сама по себе тем менее способна дать исчерпывающее объяснение во всем том, что относится к общей теории занания, и, в частности, к происхож дению науки» (18, XVI).

Этот аргумент «от истории науки» достаточен для Мейерсона, чтобы отвергнуть как неосновательный и поспешный вывод неокантианцев об универсальности математической формы мышления и представлении этой формы как образца научного мышления вообще. Можно ли обнаружить какой-то остаток, если снять и это «наслоение»? Не окажется ли за ними только эмпирия, «чистый опыт» эмпириокритиков, или же формально логическая конструкция? Первое, по Мейерсону, невозможно, поскольку эмпирического знания не существует хотя бы потому, что, становясь знанием, эмпирия превращается в формулировки законов, а это значит — проводится с помощью рассуждения классификация явлений с выделением существенного.

«Наука, следовательно, постоянно содержит тот фактор, ко торый подлежал устранению, и вследствие этого она неспособна раскрыть перед нами природу реального» (18, XVIII), Логические же схемы столь же исправно работают в области свободных конструкций ума, в абстрактной математике, кото рая может не иметь никакой предметной интерпретации, и потому не представляют интереса в плане той задачи, которую поставил Мейерсон перед «теорией науки». А задача эта, на помним, «введение в метафизику», и только в этом плане цитированное выше пессимистическое высказывание в отноше нии возможностей науки «раскрыть природу реального» может быть понято в своем истинном свете. Оно отнюдь не тождест венно признанию агностического тупика. Более корректно будет сказать, что здесь заключается своеобразный вариант признания того факта, что наука, по сути своей, не дает нам, так сказать, зеркальной копии действительности, пока она остается наукой, т.е. пока она есть знание, выраженное с помощью понятий, в той мере, в какой наука предполагает определенный подход к объекту и метод решения своих проблем. В истории науки отнюдь не было редкостью, что естествоиспытатели отождест вляли свою картину мира с самой действительностью, рассмат ривая научные формулировки законов как законы объекта, «за коны природы». В резкой, прямо парадоксальной форме Мей ерсон выступает именно против подобных претензий предста вителей естественной науки, которые обычно возникают при отсутствии анализа сущности научной, познавательной деятель ности.

«...Те понятия относительно сущности вещей, которые фор мулируются наукой, — пишет он, — совершенно неоснователь ны. Этим объясняется также и то, что те, которые стремились основать философию на науке, пришли сначала к чистому эм пиризму, т.е. к теории машинального опыта, которая обходится без разума (Бэкон), а затем к более утонченной теории, отри цающей всякое онтологическое исследование, всякую гипотезу о сущности бытия (Конт). Но эта вторая система не более прочна, чем первая» (18, XIX).

Однако, если к «сущности вещей» нельзя прийти прямо, то можно попытаться получить тот же результат косвенно, через эпистемологический анализ истории науки, научных «картин мирз». Вот для этого-то и нужны Мейерсону сходства, скрытые за различиями научных теорий, научных заблуждений, стилей мышления и т.п. Дело в том, что прогресс научного знания — явление двухкомпонентное. Первая его компонента — факто графическая, другая — прогресс теоретических схем. И для выявления субъективной компоненты знания особый интерес представляют такие изменения в научной картине объекта, ко торые в минимальной степени сопровождались ростом факти ческих сведений, когда отмеченное выше расслоение знания на две разнородных компоненты становилось почти наглядным.

«...Речь идет о прогрессе теорий. Эти теории, конечно, не выводятся непосредственно из фактов и не могут быть доказаны с помощью этих фактов. Их единственная задача — объяснить факты, согласовать их, по мере возможности, с требованиями нашего разума, созданными в соответствии с присущими этому разуму законами действия» (18, XXI).

В этом тезисе Мейерсона проблема исследования эволюции научного знания раскрывается как теоретическая программа, под знаком выполнения которой проходит буквально вся исто рия методологических учений нашего века. Констатация воз можности теоретического прогресса науки, т.е. в некотором смысле прогресса без обнаружения новых фактов наблюдения и эксперимента, сначала раскрытая математиками, в XX веке стала очевидной также и для многих естествоиспытателей, не говоря уже об историках естествознания. Правда, Мейерсон был среди них одним из первых, и во времена появления книги «Тождественность и действительность» идея эта отнюдь не представлялась тривиальной. Если для математика начала XX века творческий импульс, принадлежащий конструктивному мышлению, практически очевиден, этого вовсе нельзя сказать, разбираясь в причинах эволюции «опытных» наук. Хотя такие теоретики, как А.Эйнштейн, уже высказываются в том духе, что и в физике «настоящее творческое начало принадлежит именно математике» (24, 4, 184), они не менее постоянно и упорно подчеркивают, что «чисто логическое мышление не мог ло принести нам никакого знания эмпирического мира. Все познание реальности исходит из опыта и возвращается к нему» (25, 4, 182).

Акценты Мейерсона существенно иные: «Прогресс знаний не был необходим для прогресса теорий, но он делал этот прогресс неизбежным. Нужно было выдумывать новые, или, если угодно, точнее выражать старые теории, ибо ум требовал объяснения новых фактов;

с другой стороны, наш ум так уст роен, что он возбуждается только под влиянием этого импера тива, столь же категорического, как и другой. Если он с этой стороны не испытывает толчка, и в то же время не находит опоры в растущем знании, он большей частью создает только неопределенные и призрачные образы» (18, XXI).

Не мешает сопоставить это высказывание с эйнштейновским, относящимся к 1930 г.:

«Представляется, что человеческий разум должен свободно строить формы, прежде чем подтвердится их действительное существование. Замечательное произведение всей жизни Кеп лера особенно ярко показывает, что познание не может рас цвести из голой эмпирии, Такой расцвет возможен только из сравнения того, что придумано, с тем, что наблюдено» (25, 4, 123).

Напомним, однако, что статья Эйнштейна «Кеплер», которую мы процитировали, написана в 1930 г., т.е. уже после того, как, к примеру, была создана матричная форма квантовой механики, в то время, как книга Мейерсона написана в 1908 г. (а русское предисловие, которое мы цитируем, в 1 9 12 г.). И разделяющие эти работы полтора десятка лет — это как раз годы формиро вания у естествоиспытателей нового познавательного идеала, пришедшего на смену созерцательной модели познания, — но вого понимания научной объективности, содержания и назначе ния научной теории, даже нового понимания истины.

Разумеется, и конструкция Мейерсона не вырастала в ваку уме, Разве не очевидно, что постановка вопроса об активной роли сознания в естественнонаучном исследовании — это тра диция немецкой классической философии, заложенная прежде всего И.Кантом? Вспомним роль продуктивной силы воображе ния и «самодеятельности понятия» в теории познания Канта, его понятие «трансцендентальной схемы» и многое другое. Разве не выросла идея «чистых чувственных понятий» в кантианстве из отнюдь неплохо поставленной проблемы о применении теоре тического мышления к эмпирической чувственной реальности?

Так, мы можем прочесть в «Критике чистого разума» следую щее:

«Через определение чистого созерцания мы можем получить вприорные знания о предметах (в математике), но только по их форме, как о явлениях;

могут ли существовать вещи, которые должны быть созерцаемы в этой форме, остается при этом еще неизвестным. Следовательно, все математические понятия сами по себе не знания, если только не предполагать, что существуют вещи, которые могут представляться нам только сообразно с формой этого чувственного созерцания» (15, 3, 201).

Нет ли здесь зародыша (и весьма развитого притом!) того представления об активной роли теоретического мышления, ко торое защищают Мейерсон, Эйнштейн и великое множество современных теоретиков как в области философии, так и в области естествознания? Нет ли здесь проспекта той практики гипотетико-дедуктивного развития науки, которую столь нагляд но демонстрирует XX век?

Конечно, обращаясь к теоретическим предшественникам Мейерсона, и в первую очередь к Канту, необходимо «развести» постановку проблемы и ее решение. Преемственность мы мо жем фиксировать именно в первой компоненте.

§2. РАЗВИТИЕ НАУЧНОГО ЗНАНИЯ И «ПРОГРЕСС ТЕОРИЙ» Мы уже отметили, что в качестве средства для выявления априорных мыслительных схем и принципов работы разума Мейерсон использует материал истории естествознания, осо бенно в тех его моментах, где обращают на себя внимание качественные различия нескольких теоретических представле ний, касающихся одного и того же объекта. Не случайно фран цузский методолог отмечает, что в самом начале своих иссле дований он обратил внимание на сходство, которое существует в методологических схемах столь различных теоретических по строений, как химия современная и химия «флогистонного» периода, т.е. химических школ, которые стали хрестоматийным примером революции в развитии научного знания. Подобное сходство в качественно различном, полагает Мейерсон, позво ляет ему выявить, во-первых, общую структуру всякой науки и, во-вторых, априорные тенденции, определяющие эту струк туру. В этом аспекте он и исследует некоторые важные для естествознания понятия и представления, за которыми пытается обнаружить эту метатеоретическую основу.

Детальное исследование начинается с анализа понятий закона и причины. Представив типичные трактовки закона и причины (в частности, довольно сочувственно отнесясь к пониманию причины Д.Юмом), Мейерсон акцентирует внимание на том обстоятельстве, которое для Юма вовсе не органично — он подчеркивает, что предпосылкой формирования понятий причи ны и закона отнюдь не являются наблюдения следований явле ний во времени, как считал английский философ, необходимо «наблюдение в ходе деятельности». Поэтому он сомневается (и в этом, несомненно, прав), что сознание закономерности мира должно предшествовать деятельности в качестве априорного условия этой деятельности или ее осознания.

Процитировав известное положение А.Пуанкаре, определив шего науку как «правило успешного действия», Мейерсон ре дуцирует «общепринятое» понятие научного закона к назначе нию наухи как к «средству практического предвидения». Поня тие закона таким образом оправдано именно эвристическими возможностями, которые оно открывает деятельности субъекта.

Практика этой деятельности диктует желание искать некие правила. Это значит, что существование таких правил выступает как постулат научного мышления, «подсказанный» ролью науки в практической деятельности. Но, «допуская существование правил, мы, очевидно, постулируем, что они познаваемы» (18, 20). Действительно, в противном случае наука, формулирующая правила, не могла бы претендовать на роль руководителя дея тельности. Но такого рода двойной постулат (существования «правил» и их познаваемости), следуя из статуса науки в отно шении деятельности, создает возможность экстериоризации ор ганичной для науки поисковой схемы.

«Конечно, природа кажется нам упорядоченной, каждое от крытие, каждое осуществившееся предвидение утверждают нас в этом мнении. Кажется, будто природа сама свидетельствует о своем собственном порядке;

мысль о последнем как будто проникает в наше сознание извне, мы же ничего другого не делаем, как только пассивно ее воспринимаем: в конце концов упорядоченность природы кажется эмпирическим фактом, и законы, формулированные нами, кажутся чем-то, принадлежа щим самой природе, кажутся законами природы, независящими от нашего разума. Но думать так, значит забыть, что мы заранее были убеждены в подчинении природы законам, в существова нии законов;

все акты нашей жизни свидетельствуют об этом.

Это значит также забыть о том, каким образом мы пришли к этим законам» (18, 20).

Проблема, которую здесь затрагивает Мейерсон в ходе дви жения к его цели, конечно, интересна и важна также сама по себе. Это — одна из центральных проблем «теоретико-познава тельной» философии, сменившей «метафизику» XVII—XIX вв.

с ее тенденцией к «тотальному» панлогизму, «разводя» активный познающий разум и мир, предмет интересов этого разума.

Вместе с тем это важный момент традиционного для «мета физика» вопроса о соотношении всеобщего и единичного, об онтологическом статусе всеобщего, который в науке наших дней «расщепился» на две компоненты — проблему всеобщего в объекте познания и проблему всеобщего в научном знании.

Аргументы, которые использует Э.Мейерсон, очень хороши в плане обоснования разделения этих проблем:

«Закон, управляющий движением рычага, имеет в виду толь ко «математический» рычаг;

но мы хорошо знаем, что в природе не встретим подобного рычага. Равным образом мы в ней ни когда не встретим ни «идеальных газов», о которых говорит физика, ни тех кристаллов, о которых мы судим по кристалло графическим моделям».

Нет нужды доказывать, насколько важно для ясного пони мания гносеологической ситуации теоретического мышления по нимание того факта, что «индивид», с которым имеет дело теоретик, вовсе не является «пересаженным в голову» эмпири ческим индивидом или его копией, что «теоретический индивид» несет на себе основательные следы работы, производимой со знанием. Наиболее болезненная проблема индуктивной логики (и индуктивной теории доказательства, в частности) фактически возникла в результате игнорирования этого обстоятельства. Не в малой степени результатом его игнорирования явилось и длительное невнимание гносеологов к вопросу об интерпрета ции теоретических конструкций и применении результатов те ории на практике — в том плане, что в этих процессах вовсе не усматривалось особой сложности.

Сильная сторона меиерсоновских рассуждений состоит в том также, что он ясно представляет всеобщий характер этой про блемы в науке, не ограничивая области его значения только «абстрактными» науками вроде математики или теоретической физики. «Чистое серебро, как и математический рычаг, идеаль ный газ или совершенный кристалл.., есть абстракции, создан ные теорией» (18, 21). И это — немаловажный аргумент в пользу того, что мы имеем здесь дело с общей проблемой гносеологии, существенной составной частью которой является вопрос об отношении всеобщего и единичного: «Мы наблюдаем частные, собственно говоря, единичные явления;

из них мы создали общие и абстрактные понятия, и наши законы в дейст вительности приложимы к этим понятиям» (18, 20).

Меиерсон методично и последовательно разрушает распро страненную у естествоиспытателей «классического» (в меньшей, но все же значительной степени — послеклассического) пери ода веру в непосредственную связь научных формулировок с характеристиками бытия, созерцательную модель познания, по казывая, что «закон не может быть непосредственным выраже нием действительности», что «по отношению к явлению, непос редственно наблюдаемому, закон оказывается всегда более или менее приблизительным», что «закон — это идеальное постро ение, которое выражает не то, что происходит, а то, что про исходило бы, если бы были осуществлены соответствующие условия» (18, 22).

Фактически все эти констатации направлены не только про тив наивной веры классических рационалистов в возможность средствами теоретического Мышления постигнуть действитель ные основы бытия, так сказать, против «рационалистической созерцательности» (которую, как известно, подвергали критике и все эмпирики), но и против эмпиристски-позитивистского представления о научных законах как средстве описания на блюдаемых фактов, каковое может быть получено из самих этих фактов. Согласно Мейерсону, действительным источни ком законов науки является все же разум исследователя. Это — отнюдь не вариант кантовского понимания, поскольку Мейер сон (по крайней мере в первых своих работах), далек от цент ральной идеи кантовской гносеологии — представления о со вершенной непознаваемости мира «вещей-в-себе». «Без сомне ния, — пишет он, — если бы природа не была упорядочена, если бы в ней не было сходных объектов, из которых можно создать обобщающие понятия, мы не могли бы формулировать законы. Но эти последние только символически выражают образ такой упорядоченной природы, они соответствуют последней лишь в той мере, в какой проекция соответствует телу, имею щему ^-измерений;

они выражают эту упорядоченность так, как написанное слово выражает вещь, ибо в обоих случаях прихо дится пройти через среду нашего разума» (18, 23).

Однако в представлениях Мейерсона о научных законах содержится и тезис, роднящий позицию автора с кантовской.

По его мнению, работа по формулированию научных законов базируется на априорном постулате о тождестве предметов;

поэтому наука в самых истоках своих стремилась свести раз личия предметов к пространственным модификациям. Если этот шаг сделан, то «законы, если только они должны быть доступны нашему познанию, могут быть познаваемы лишь как функция изменения времени». Отрицать в корне возможность такого движения мысли при построении научных идеализации вряд ли стоит: любая формулировка научного закона «в чистом виде» может быть представлена как предписание поведения «одного и того же» объекта во времени. Но при этом следует иметь в виду, что речь идет именно об идеальном объекте теоретической конструкции;

вопрос о предметной интерпретации такого образа пока остается в стороне — о поведении материальной точки, ансамбля микрочастиц, популяции организмов, температуре или плотности вещества, короче, говоря строго, не о поведении объекта реального, а о поведении объекта абстрактного. Ме няющиеся характеристики этого абстрактного объекта, посколь ку он начинает рассматриваться как «один и тот же», разуме ется, могут быть представлены точками некоего абстрактного пространства, и тем самым, так сказать,-сведены к пространству, «растворены» в нем. Такая возможность превращается в дейст вительность в многочисленных попытках «геометризации физи ки», которые иногда принимали облик геометрических картин мира (Декарт, Боскович). Но необходимо иметь в виду, что «пространство», о котором во всех случаях «геометризации» физики шла речь, на деле вовсе не было тем пространством, в котором мы живем! Если это не было очевидным во времена Декарта, то в наш век положение выяснилось. «Пространство» геометризированной физики — это элемент теоретического по строения, и число его изменений не случайно может колебаться от 1 до бесконечности (N-мерное фазовое пространство Гиббса или гильбертово пространство в квантовой теории). И лишь после превращения реального объекта в абстрактный и реаль ного пространства в пространство математической конструкции открывается возможность «замещения» субстанциональных ха рактеристик теории изменяющимся пространством — путь ге ометризации физики в смысле А. Эйнштейна. Но в таком случае устраняются также вещество, масса и сила, которые Мейерсон считает существенными компонентами любой «объясняющей» теории! Вот отрывок из статьи А, Эйнштейна «О методе теоре тической физики» (1933 г.):

«Я убежден, что посредством чисто математических конст рукций мы можем найти те понятия и закономерные связи между ними, которые дадут нам ключ к пониманию явлений природы. Опыт может подсказать нам соответствующие мате матические понятия, но они ни в коем случае не могут быть выведены из него, Конечно, опыт остается единственным кри терием пригодности математических конструкций физики. Но настоящее творческое начало присуще именно математике, По этому я считаю в известной мере оправданной веру древних в то, что чистое мышление в состоянии постигнуть реальность, Чтобы обосновать эту уверенность, я вынужден применить математические понятия. Физический мир представляется в виде четырехмерного континуума. Если я предполагаю в нем рима нову метрику и спрашиваю, каковы простейшие законы, кото рые могут удовлетворить такой метрике, я прихожу к реляти вистской теории гравитации для пустого пространства. Если же в этом пространстве я предлагаю векторное поле или получен ное из него антисимметричное тензорное поле и спрашиваю, каковы простейшие законы, которые могут удовлетворять тако му полю, я прихожу к максвелловым уравнениям для вакуума.

У нас нет еще теории для тех частей пространства, в которых плотность электрического заряда не исчезает, Луи де Бройль предположил существование волнового поля, которое должно было объяснить известные квантовые свойства материи. Дирак нашел в спинорах полевые величины нового вида, простейшие уравнения которых позволили вывести, общие свойства элект ронов. Позже, в сотрудничестве с моим коллегой Вальтером Майером, я нашел, что эти спиноры образуют своеобразный вид поля, математически связанного с четырехмерной системой;

мы назвали его «полувекторным». Простейшие уравнения, ко торым такие полувекторы могут удовлетворять, дают нам ключ к пониманию того, почему существуют два вида элементарных частиц с различной тяжелой массой и равным, но противопо ложным электрическим зарядом. Эти полувекторы являются простейшим после обычных векторов, математическими поле выми образами, которые возможны в метрическом континууме четырех измерений, и это выглядит так, как если бы они есте ственным образом описывали существенные свойства электри ческих элементарных частиц.

Для нашего анализа существенно, что все эти образы и их закономерные связи могут быть получены в соответствии с принципом отыскания математически простейших понятий и связей между ними. Число математически возможных простых типов полей и простых уравнений, возможных между ними, ограничено;

на этом основана надежда теоретиков на то, что они смогут понять реальность во всей ее глубине» (25, 4, 184—185).

Мейерсон затронул, говоря о механизме образования науч ного знания, один из сложнейших вопросов метатеоретического знания — проблему преемственности в развитии научного зна ния и бытия. Время, связывающее многообразие в целостность процесса, совсем не случайно было для многих философов, начиная с древности, величайшей тайной мироздания. Понятие времени, как правило, только обозначало процесс изменения, но не говорило о субстрате этого процесса. Мир «рассыпался» на мгновенные состояния (отсюда зеноновские апории), вопло щавшие в себе покой. Констатируя, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды, Гераклит открывал дорогу Кратилу, ут верждавшему, что в одну реку нельзя войти и единожды, что текучий характер бытия исключает даже саму возможность использования терминов, а человеку, пытающемуся схватить эту текучую действительность, остается только «показывать паль цем». Разумеется, практическая наука не может удовлетворить ся этим мыслительным тупиком, пытается нащупать в потоке явлений элементы «субстанциональной» преемственности. Про блема единства мира (в аспекте единства субстанционального) является, по своей сути, и проблемой преемственности в изме нениях. Первоэлементы и атомы древних, вряд ли в том можно сомневаться, порождены и поисками мышления теоретически представить преемственность в потоке меняющихся явлений;

для этого изменчивое в явлениях приходится свести к простран ственной рекомбинации неизменных сущностей. Нетрудно ви деть, что полученная таким путем конструкция может быть представлена и как конструкция динамического единства мира явлений, поскольку их многообразие понимается как результат движения атомов или взаимодействия элементов, каковое дви жение и фиксируется в формулировках научных законов.

Такой ход мысли Мейерсон расценивает как априорный, единственно естественный для мышления как такового, и потому теории, развивающиеся по этой схеме, по его мнению, есть продукт деятельности интеллекта.

Представляется, что это не единственно возможное решение, в том плане, что Мейерсон «закрывает глаза» на первоисточник проблемы соотношения изменчивости и преемственности в зна нии, который он сам же мимоходом отметил. Ведь не только многообразие явлений, фиксируемое в потоке чувственных об разов, есть «первичный феномен», не порождаемый сознанием, а данный ему. Таким же первичным феноменом оказывается и относительная (подчеркиваем — не абсолютная!) устойчивость определенных чувственно воспринимаемых объектов. Если го* ворить о логических основаниях предпочитать здесь относитель ную устойчивость, то появляются такие основания post factum, после принятия в качестве базовой определенной концептуаль ной конструкции. Не задумываясь над философскими вопроса ми, мы не испытываем ни малейших затруднений, рассматривал «сегодняшний» стакан как тождественный со «вчерашним», и уверены, что в одну и ту же реку можно войти неоднократно.

Кратиловский «мир» моментальных ситуаций — столь же «тео ретичная» конструкция, как и неподвижный «мир» элеатов.

Конечно, мир, сохраняющий хотя бы существенные свои черты, вместе с тем отвечает практическому предназначению науки, и если бы Мейерсон ограничился этой констатацией, это вряд ли могло бы вызвать возражения.

Поиск сохраняющегося — тенденция науки, это бесспорно.

Но какова природа сохраняющегося? Можно ли считать ее «субъективной»? Эта тенденция, как и сама наука, смогли воз никнуть, лишь обладая «онтологическим оправданием». Тот факт, что в истории науки (и естествознания, и натурфилософии) тенденция эта нередко доминировала, что устойчивое, преемст венность в развитии бытия часто предпочитались естествоиспы тателями, еще не основание для того, чтобы приписывать стрем ление отождествлять, так сказать, «чистому разуму» науки.

Более осторожное заключение, на наш взгляд, будет и более правильным: фиксируя внимание на сохраняющемся, на элемен те преемственности, научное мышление нащупало те факторы действительности, которые обеспечивают возможность пред сказания и практического действия по достижению определен ных целей. Обратив теоретическое отображение этих моментов в «методологический ключ», естествоиспытатели и философы создавали также и конструкции, отдававшие этому моменту абсолютный приоритет. В условиях господства панлогизма и их созерцательной гносеологии такая практика теоретического мышления и находит воплощение в натурфилософских концеп циях атомистов древности или, к примеру, в геометрическом космосе Р. Декарта.

XIX и в особенности XX век принесли с собой более широ кую, «синтетичную» концепцию картины мира, построенную на «принципах запрета». В отличие от прошлых, она органично включает в себя случайность, формулируя закономерности в модусе отрицания;

природа может вести себя как угодно внутри определенных рамок, поставленных принципами запрета. Впро чем, первый из этих принципов — закон сохранения энергии и следующий — второй закон термодинамики, Мейерсон анали зирует специально, и к этому анализу мы в свое время обра тимся, Здесь же отметим, что французский методолог не усмот рел важного сходства, которое существует между законами сохранения и началами термодинамики, увидев в первых про явление отождествляющих стремлений разума, а во вторых — воздействие реальности, противящейся такому отождествле нию!

Когда Мейерсон подчеркивает близость понятий законосо образности и причинности, он, разумеется, недалек от истины, В этом плане утверждение, что условием самого существования науки является признание законов, совершенно эквивалентно утверждению, что принцип причинности есть базовый принцип науки.

«Закон лишь выражает то, что когда условия изменяются определенным образом, то и актуальные свойства тела должны также испытывать определенные изменения;

согласно же при чинному принципу, должно существовать равенство между при чинами и действиями, т.е. первоначальные свойства плюс изме нение условий должны равняться изменившимся свойствам» (18, 35).

Конечно, Мейерсон чувствует себя обязанным показать, что, подобно понятию закона, принцип причинности не является непосредственно фиксацией некоторого «природного» отноше ния, и с этой целью разбирает концепцию абсолютного детер минизма. Он убедительно демонстрирует, что понятие причин ности как совершенной обусловленности явления совокупно стью условий не могло быть результатом эмпирического обоб щения хотя бы потому, что сцепление условий в такой теории должно быть бесконечно большим, и применяя принцип причин ности последовательно, пришлось бы сделать вывод о причаст ности битв при Саламине и Марафоне ко вчерашнему опозданию на поезд некоего рассеянного гражданина. Поэтому-то принцип причинности, являясь, как уже было сказано, основанием науки, при его применении к реальным ситуациям вынужден терять ригористскую строгость. Таким образом, не представляется ни какой возможности дойти до полной причины какого бы то ни было явления. Необходимо ограничить задачу, довольствуясь контурным описанием причины явления, фиксирующим лишь часть условий. «Вот почему, когда мы говорим о причинах, мы все похожи на детей, которые удовлетворяются ближайшими ответами на свои вопросы, или, скорее, на того правоверного индуса, которому брамины объясняют, что земля покоится на спине слона, слон на черепахе, черепаха на ките. Мы украшаем названием причины все то, что нам кажется шагом вперед на пути объяснения» (18, 41—4 2).

Представляется, что в своем исследовании субъективной, идущей «от ума» компоненты причинности Мейерсон слишком увлекается. И хотя в дальнейшем он неоднократно говорит о важной, буквально первостепенной роли принципа причинности в естествознании, «отвлекаясь от нее, нельзя объяснить ни эволюции науки в прошлом, ни ее современного состояния», хоть он еще и еще раз подчеркивает связь принципа причинно сти с понятием закономерности, говоря, что «пока нет законо мерной связи, не может быть и речи об установлении связи причинной;

наоборот, установление первой есть шаг, ведущий к последней» (18, 41), — создается впечатление, что трактовка Мейерсоном понятия причинности уводит его от анализа онто логической основы этой связи. Мейерсон превращает причин ность в принцип объяснения явлений и закрывает глаза на то, что принцип этот, подобно понятию научного закона, не мог бы быть сформирован, если бы природа сама по себе не была в каком-то отношении упорядоченной. Нет спора, принцип при чинности есть категория теоретического мышления, и в этом плане образование идеальное. Та причинность, которая входит в идеализированные конструкции естествознания, вовсе не яв ляется без дальних слов «двойником» связей, существующих между реальными объектами, моделируемых в теоретической конструкции. Не случайно, к примеру, теоретик представляет в форме «детерминистского» закона распространения «волны ве роятности» в многомерном конфигурационном пространстве по ведение реальных микрообъектов, включающее существенный момент неопределенности. Однако, будь причинный принцип только средством объяснения, удовлетворяющим психологиче скую потребность, — как понять тогда успешность причинных формулировок в предсказании реальных фактов? Нет спора, причинность теоретика еще нуждается в коррекции и переводе на язык реальных объектов, Она не есть непосредственно свой ство этих последних, Но говорить о «переводе» можно только тогда, когда и перевод, и оригинал обладают некоторым инва риантом, когда от перевода можно достаточно однозначно пе рейти к оригиналу, Представляется, что связь между фундаментальными науч ными понятиями и реальностью, которую в общей форме при знает Мейерсон, в ходе развертывания его концепции имеет тенденцию становиться все более и более тонкой, все менее ощутимой. Поэтому и вызывает двойственное чувство сама по себе вполне справедливая критика Мейерсоном концепции О.Конта, призывавшего отказаться от объяснительной функции науки и отрицавшего положительную роль «объяснительных» теорий (к примеру, волновой теории Френеля) в развитии есте ствознания. Конечно, Конт не прав прежде всего в фактическом отношении, и Мейерсон превосходно это показывает на конк ретных историко-научных примерах. Но вот в чем причина успеха объясняющих теорий? Мейерсон склонен видеть ее в том, что эти теории отвечают априорным стремлениям разума к причинному строю объяснения. Нам представляется, что здесь следует видеть более глубокие основания, а именно, онтологи ческую оправданность самой категории причинности. То разде ление формальных условий научного знания от его содержа тельной компоненты, с которого начинает свое исследование Мейерсон, имеет явную тенденцию перерасти в их разрыв, сопровождаемый противопоставлением абсолютизированных компонент. Впрочем, как мы увидим в дальнейшем, это проти вопоставление не мешает ему приписывать стремление онтоло гизировать все элементы теоретической конструкции. На деле между ними существует бесспорное различие, являющееся тем не менее относительным. Даже если согласиться с «антиутили таристским» представлением Мейерсона о целях науки, с его мнением, что наука движима в первую очередь бескорыстной «жаждой знания», даже и в этом случае форма научного ис следования, формы научного поиска, каковыми бы ни были их источники, проходят обязательную проверку на соответствие характеристикам реальности. Это, несколько мимоходом, при знает сам Мейерсон, когда речь шла о понятии научного закона.

Пусть в гораздо более скрытой форме, но это относится и к понятию причинности, поскольку последнее базируется на пред ставлении о закономерной связи бытия. И если механизм объ яснения состоит в подведении под причинную схему, то даже заведомо неудачные, фантастические примеры применения та кой схемы (в алхимии или мифологии) не могут служить осно 1 ванием в пользу вывода о ее изначальной априорности в науке, и следовательно, в онтологической бессодержательности. На против, именно достаточная онтологическая оправданность этой схемы в познавательной практике приводит к превращению их в методологическую норму, принцип научного объяснения. Или, говоря иначе, сохраняется и укрепляется в ней, несмотря на отделение науки от религии и мифологии и поражение в науке тех способов мышления, которые были свойственны мифологии и религии. При этом произошли и некоторые потери: став методологической нормой, освободившись от эмпирического «наполнения», такая схема объяснения, подобно любой эври стической гипотезе, применяется и к каждому очередному объ екту, что далеко не всегда оправдано. Попытки применить при чинную модель объяснения даже тогда, когда такое применение не приводит к успеху, конечно же, не аргумент в пользу апри орности этой модели в кантовском смысле — здесь, скорее, можно было бы согласиться с более широкой тактовкой апри орности, трактуемой как предпосылочность конкретного знания и опыта, например, в стиле Авенариуса.

Для того, чтобы завершить представление мейерсоновского анализа причинности, обратим внимание еще на один момент.

Причинную связь Мейерсон трактует как способ сведения след ствия к его причине, и потому — как средство отождествить разные временные стадии развивающегося процесса. В итоге отождествления следствия с причиной причинное объяснение исключает из теоретической картины мира время (точно так же, как динамический закон, проводя отождествление различных пространственных моментов процесса движения объекта, иск лючает из теоретической картины пространство). То, что в механике, как отрасли науки, тенденции эти проявились наибо лее отчетливо, позволяет Мейерсону расценить механику как нечто более сложное, чем простое моделирование определен ной области или определенного «среза» природных явлений, а механическую картину мира —. как нечто большее, чем экстра поляция выводов успешно развивающейся научной отрасли на более широкую предметную область. «...Не покажется слишком смелым утверждение, что механические гипотезы родились вме сте с наукой, что они составляют с нею, так сказать, одно тело во все те эпохи, когда она действительно прогрессировала, что 6 - А. Зотов, Ю. Мельвиль та эпоха, в течение которой наука отвлекалась от этих гипотез, была эпохой чрезвычайно медленного прогресса (18, 90-91).

Иначе говоря, механическая теория лишь для поверхностного взора представляется частной физической теорией. «Если мы...

пытаемся охватить одним взглядом физические теории всех веков, то мы не можем не видеть общего характера тех эле ментов, из которых они составляются» (18, 85).

В свете таких утверждений возникает необходимость опре делить само понятие механической теории как в отношении объема, так и содержания этого понятия. Что касается послед него, то наиболее важные его моменты Мейерсон выразил в следующем тезисе: «Все механические гипотезы имеют между собою то общее, что пытаются объяснить явления природы при помощи движения: вот почему их иногда называли кинетически ми, применяя это слово чаще всего к особой теории газов. Кроме движения эти теории пользуются еще понятиями массы и си лы...» (18, 60).

Поэтому в мейерсоновский перечень механических теорий (или гипотез) входит любая разновидность атомизма, включая и натурфилософские концепции древних, динамические атомы Босковича, взгляды Декарта в области космологии, а также представления современной ему атомной физики. Все эти тео рии, по Мейерсону, оказываются «объясняющими» теориями, и как раз потому, что объяснение есть ни что иное, как исполь зование механической схемы при описании явления. В класси ческий период развития физики механический способ объясне ния рассматривался как универсальный. «Мне кажется, — писал В. Томсон, — что истинный смысл вопроса — понимаем мы или не понимаем физическое явление, сводится к следующему.

можем ли мы построить соответствующую механическую мо дель, если я смогу это сделать — я пойму;

в противном случае я не понимаю» (77, 131), Этот исторический факт Мейерсону представляется не преходящим и конкретно обусловленным, а чем-то, проистекающим из самого устройства научного мышле ния, из его изначальной установки на поиск преемственности во времени, т.е. на отождествление последовательных во вре мени явлений, т.е. на «исключение времени» из картины бытия.

Механическая модель принимается учеными не потому, полагает Мейерсон, что она оказалась, с одной стороны, в меру простой, а с другой — достаточно эвристичной при описании средствами теории определенной стороны явлений, предсказании их пове дения, конструировании механизмов. Нет, такая модель — ес тественная для разума схема объяснения. Если В.Томсон гово рит: понять — значит построить механическую модель, то Мей ерсон «переводит» ту же мысль следующим образом:

«Внешний мир, природа кажется нам бесконечно и беспре станно изменяющейся во времени. Между тем принцип причин ности убеждает нас в противоположном: мы имеем потребность понять, а понять мы можем только в том случае, если допустим тождество во времени. Следовательно, наблюдаемые изменения суть лишь внешние, они прикрывают тождество, которое един ственно и обладает реальностью. Но здесь, по-видимому, есть противоречие. Каким образом могу я понять как тождественное то, что я воспринимаю как различное? Однако, здесь есть выход, есть единственный способ примирить в известной степени то, что на первый взгляд кажется непримиримым. Я могу допустить, что элементы вещей остались одни и те же, но изменилось их размещение...

...Перемещение кажется мне, таким образом, единственным изменением, доступным пониманию: если я хочу понять изме нения, т.е. свести их к тождеству, я принужден прибегнуть к перемещению,...Объяснительное значение теории по существу заключается в приложении постулата тождества во времени» (18, 97, 98, 99).

В этом, по Мейерсону, причина появления, на уровне натур философской гипотезы, древнего атомизма, и в этом же в конце концов основание современных атомистических теорий.

В свете того, что уже говорилось ранее, представляется ясным, что в основе этого рассуждения лежит то же «рацио нальное зерно», которое содержится в рассуждениях Мейер сона о происхождении научного закона или принципа причин ности. Оно состоит в предположении, что «практическая направ ленность мышления вообще и научного мышления, в частности, определяет рамки научно-теоретического способа реконструк ции реальности. В поисках закономерной связи, фиксирующей развитие объекта во времени, человек действительно стремится понять новое как результат изменения старого, как его «вари ацию». И если исходный пункт размышления, «сиюминутное» состояние объекта «по определению» представляется как дан ное, определенность которого просто есть, то будущие моменты, в целях успеха практической деятельности, должны быть рас считаны, т.е. сведены, посредством той или иной формулы преобразования, к исходной позиции рассуждения, к «нулевой точке» отсчета, к данному моменту, представленному как отно сительное «начало времени». Именно в этом смысле слова «ус траняет время» любая кинетическая теория, образцом которой может служить упорядоченный Лапласом ньютоновский мир, «судьба» которого полностью определена импульсами и коор динатами составляющих его элементов, В подобной схеме дей ствительно воплощен, в качестве совершенного проекта, идеал предсказывающей науки, По-видимому, без специальных под робных разъяснений понятно, что в качестве «нулевой точки» времени этого мира, в качестве начала системы отсчета может быть избрана любая, и что направление предсказания («разви тие» этого «мира») не зависит от знака направления времени («...прошлое, так же как и будущее, открылось бы перед его взором...»).

Поскольку таков идеал «предсказующеи» науки, и поскольку наука, своей практической обусловленностью, призвана быть предсказующеи, то разнообразные поиски, действительно при сущие науке, могут быть редуцированы к такой схеме как идеалу. Разнообразие кинетических (или механических) теорий, доходящее до их взаимоисключения, в рамках общей схемы «кинетизма» признает безусловно и Мейерсон. Но на наш взгляд, когда он делает вывод, что наука столь же неизбежно будет стремиться свести изменение к перемещению неизменных элементов, их пространственной рекомбинации, он переходит границы исследования формы научной мысли, границы принци пиальной схемы, алгоритма всякого научного поиска, и вступает в область антологизации подобной схемы, которая решительно сближает его позицию с кантовской. Насколько нам известно, механико-математическая картина мира существовала лишь в представлениях эпигонов классической теоретической механи ки, а химические и биологические исследования, скорее, раз рушали механицизм, чем «подыгрывали» ему. То, что «переме щение в пространстве», действительно долгое время оставалось единственным практическим изменением, «доступным понима нию» — это утверждение относится уже не к принципиальной схеме всякой науки, а к содержательному знанию, достигнутому в XVII—XVIII вв. именно в механике. И вряд ли случайно, что даже физики наших дней склонны признавать в качестве фун даментального исходного пункта теоретической конструкции не раздельные частицы, независимые друг от друга, что считал естественным для «кинетиэма» и для объяснения Мейерсон, а как раз противоположное представление о фундаментальных частицах как «семействе», каждый член которого «состоит из всех других», благодаря чему и нашла в теории элементарных частиц применение теория групп. Мы не говорим уже о том, что и понятие поля не рассматривается ныне как менее фунда ментальное, нежели понятие частицы.

Более того, Мейерсон, представляется, не обратил серьезно го внимания на существенные в методологическом отношении сдвиги, которые произошли в естествознании после работ Д. Максвелла и которые можно было бы обнаружить уже в его работах. Мы имеем в виду процесс «разведения» формы физи ческой теории и ее содержания и, в частности, от тех моделей, посредством которых теперь осуществляется как раз интерпре тация формальной теоретической конструкции на материале наблюдений и экспериментов.

Как известно, современники Максвелла, как теоретики, так и экспериментаторы-эмпирики, вовсе не встретили исследова ний английского физика единодушным одобрением, Скорее, дело обстоло как раз наоборот. А. Пуанкаре писал о причинах такой оппозиции, отмечая в ходе рассуждений Максвелла не малое число логических натяжек, вроде произвольного исклю чения какого-либо члена из уравнения, замены знака в выраже нии на обратный и т.п. В отличие от работ А.М. Ампера, макс велловская электродинамика вовсе не производила впечатления непогрешимого и изящного математического построения.

С другой стороны, в максвелловской теории отсутствовало и обычное для физической теории классического периода ядро — единая модель явлений (не говоря уже о механической их модели). Многочисленные попытки, взяв за основу 6 уравнений Максвелла, построить такую единую модель непременно кон чались неудачей, хотя предпринимались они такими исследова телями с мировым именем, как В.Томсон, Мак-Келог и сам Максвелл. Отказаться же от теории Максвелла вообще физика не могла, поскольку в теории этой великолепно синтезировались результаты, достигнутые ранее (в частности, в работах Ампера и Фарадея), и самое главное — электромагнитные явления связывались с оптическими. Эксперименты, проведенные Гер цем по получению волн сантиметрового диапазона, убедили его в справедливости теории Максвелла. Ту же роль в отношении В.Томсона, также бывшего противником этой теории, сыграли опыты П.НЛебедева по световому давлению.

Выход оставался один — обратиться к гносеологическим основам физической теории, отказаться от сложившихся пред ставлений, принятых некогда канонов физической теории как таковой. А это, в данном контексте, значило отказаться от модели как ядра теории, признав в качестве такого ядра некую совокупность математических формулировок. Отсюда естест венно следовало «разведение» формальной и содержательной компонент физической теории. Понимание сложности структу ры теоретического знания, выявление его формальной компо ненты означало прогресс теоретико-познавательного этапа фи лософии, сменившего классическую метафизику, поскольку по зволяло избавиться от онтологизации теоретической конструк ции, столь распространенной в классический период науки, Теперь выявленные формально-математические характеристики теории стало трудно рассматривать как характеристики самого бытия. А это значит, что мейерсоновское отождествление, к примеру, атомистических теорий древних и современной теории атомного строения вещества лишилось своего главного основа ния: в теории древних, действительно, формальная компонента (или, лучше сказать, ее зародыши), определяемая практически ми («априорными») устремлениями науки как знания, подверга ется онтологизации. Атомные гипотезы древних философов в большей своей части могут быть истолкованы как методологи ческая схема, канон всякого знания, лишь достаточно слабо подкрепленная наблюдениями (Испарение и т.п.). Но в натурфи лософии эта схема онтологизирована, трактуется как «устрой ство» объективной реальности. Современный атомизм позволя ет вычленить в составе теории ее формально-математическую схему из ее содержательного материала, и потому отличить атомы понятийные, дискретные элементы всякой теоретической конструкции, от реальных атомов, т.е. от тех характеристик объективного мира, которые в теоретической конструкции ре презентированы.

Для того чтобы теоретически воспроизвести данную слож ную область явлений теоретическими средствами, прежде всего необходимо вычленить некоторый комплекс относительно зам кнутых, стабильных (или повторяющихся) характеристик данной области. Этот теоретически выявленный, в известном смысле слова «сконструированный», предмет и оказывается тем объек том, который «движется» в теории. В его формально-теорети ческой обработке этот комплекс характеристик сопоставляется «точке» некоего абстрактного «пространства», а его изменения, его «судьба», соответственно, движению этой точки в этом пространстве. Было бы очень желательно, чтобы теоретический «мир», в котором моделируется исследуемое явление, был по хожим в своей однозначной определенности на лапласовский.

Если иметь в виду эту своеобразную операцию, которую непре менно производит ученый, строя теоретическую картину дейст вительности, то в ней, действительно, всякое изменение «сво дится» к «пространственному перемещению» себе тождествен ной «точки», «неделимого», и, если исключить «перемещение», неизменного «атома». Однако, атом этот формальный! И потому его характеристики имеют к современной атомной теории ни чуть не большее отношение, чем, скажем, к теории политэко номической. То, что мы в состоянии применять общую схему теории при исследовании различных областей бытия и различ ных его сторон, конечно, говорит о единых принципах теорети ческого мышления вообще. Эту сторону дела фактически отме чает и исследует Мейерсон, но он не доводит своих рассужде ний до того, чтобы четко определить и формальную сторону теории, показать различие формальной и содержательной сто рон, чтобы выделить формальные моменты в общем виде и исследовать их как таковые. В его толковании формальная и содержательная стороны слишком слиты друг с другом. Уже в конце прошлого века отождествление «элементарности» исход ной клеточки теоретической конструкции, которая существует именно в рамках данного теоретического построения и явля ется неизбежным формальным моментом теории, с «онтологи ческой» элементарностью «первооснов» бытия было, скорее, метафизическим анахронизмом. Победа максвелловской элект родинамики была и победой «гносеологической» философии над ее «метафизической» трактовкой.

Формально-математическое основание научной теории не «открывается» в самом объекте — оно «изобретается», заимст вуется из «чистой математики» или из другой области знания, и затем «адаптируется» к содержательному материалу посред ством интерпретации «элементов» и «связей» формальной кон струкции. Казалось бы, в этих условиях искать онтологическое оправдание любому элементу формальной схемы или «исходной клеточки» математической дедукции — большая наивность. Тем не менее, такие поиски (во всяком случае, в начале столетия) были, скорее, правилом, чем исключением. И неудача убеди тельной онтологической интерпретации базовых «точек» теоре тической схемы истолковывались либо в духе агностицизма, либо в ключе иррационализма, Этот факт отмечает и Мейерсон:

«Не потому мы избираем корпускулу за исходную точку, что мы ее понимаем. Мы просто предполагаем устойчивое сущест вование чего-то. Из числа тех вещей, устойчивость которых мы можем предположить, наименее непонятным и наиболее близ ким нашему непосредственному ощущению или, скорее, тому общему чувству, которое создает внешний мир, является мате риальная корпускула;

из нее мы, следовательно, и исходим. В сущности, говорите вы, она непостижима? Согласен, но можете ли вы предложить нам более прочный исходный пункт? Если нет, мы будем держаться за нее, — ибо нам абсолютно необ ходимо что-нибудь такое, что имеется налицо, и мы постараемся объяснить с ее помощью чувственный мир, совершенно пренеб регая тем обстоятельством, что она заключает в себе элемент необъяснимого и противоречивого. И лишь в том случае, если эта попытка нам не удастся, мы задумаемся над изменением исходного пункта;

мы заменим тогда корпускулу центром сил или атомом, являющимся одновременно и корпускулой, и цен тром сил, — заменим понятиями еще менее постижимыми, чем сама корпускула, но противоречия которых не станут больше на пути» (18, 103), Может показаться, что буквально то же самое повторяет Луи де Бройль (который, кстати, был хорошо знаком с работами Мейерсона, как и большинство крупных физиков первой поло вины XX в.). Он писал;

«Когда физика конца XIX века открыла электрон, большое число явлений стало возможно объяснить посредством сущест вования и свойств этой элементарной частицы;

известно, в частности, какую услугу оказала электронная теория Лоренца.

Но если электрон помог нам понять большое число вещей, мы никогда не понимали самого электрона. Как, в самом деле, этот маленький шарик одноименного электрического заряда не взры вается под действием электрического отталкивания, присущего его частям? Какой может быть природа того удивительного давления, описанного А. Пуанкаре, которое обеспечивает его стабильность? Если электрон точечный, почему его собственная энергия не оказывается бесконечной? А если он протяженный, как представить его внутреннюю структуру, поскольку, объяс няя электризацию при помощи электрона, мы не можем, не попадая в порочный круг, объяснять электрон посредством электризации? Вот вопросы, которые физике эпохи Лоренца пришлось оставить без ответа и которые остаются без ответа еще и в наши дни» (30, 84—86).

И далее де Бройль приводит еще несколько примеров, в которых проявляется та же закономерность: понятие кванта в квантовой теории и корпускулярно-волнового дуализма. Но вме сте с тем этот выдающийся физик нимало не сомневается в том, что во всех этих случаях был достигнут прогресс в познании самого объекта, хотя «бесконечная радость лучшего понимания постоянно смешивается у авторов с легким чувством огорчения:

оно констатирует неизбежную в итоге фрагментарность и огра ниченность реализованного прогресса. Те, кто создает новую теорию, чаще всего оказываются и теми, кто больше всех ощущает пробелы и темные места и лучше чувствует границы.

Поэтому именно неопытные или слепые ученики, в результате энтузиазма, не распознав их, превращают в одеревенелую и застывшую догму то, что с критической точки зрения мэтра представлялось только отдельным и предварительным звеном цепи последовательных предположений и приближений, реали зуемых научным мышлением в ходе его поступательного дви жения» (30, 87).

Но в чем суть и смысл такого движения? В поисках «нового уровня реальности»? Или в формировании другой — не теоре тико-познавательной! — философской платформы?

В истории науки и философии были испробованы оба эти пути — один в форме теории познания диалектического мате риализма, другой — в концепции «исследовательских программ» И. Лакатоса, где вопрос об онтологической основе преемствен ности знания просто не возникает — как, разумеется, и вопрос об онтологической основе смены исследовательской программы, «научной революции», Мейерсон столь далеко в отрицании «метафизических воп росов» не заходит — и потому в его историко-научных экскур сах возникают любопытные темы, которым нет места у постпо зитивистов. Так, говоря о принципе инерции, Мейерсон, осно вываясь на солидном историко-научном материале, исходя из факта отсутствия принципа инерции в учениях древних, совер шенно определенно утверждает;

«...инерция далеко не является инстинктивным понятием нашего духа, которая лишь высвобож дается при помощи поздейшего рассуждения... но есть, напро тив, парадоксальная концепция, к которой наш разум с трудом приспосабливается» (18, 144). И далее: «Нам кажется, напро тив, едва ли оспоримым, что этот принцип может рассматри ваться как опытная истина» (18, 149). Конечно, говоря это, Мейерсон понимает, что прямой опыт, доказывающий сущест вование инерции как свойства движущихся объектов, в земных условиях невозможен;

он весьма корректно излагает ход мыс ленных экспериментов Галилея, которые вели к формулировке этого понятия. Таким образом, кажется неизбежным вывод, что принцип инерции есть нечто «от реальности». Однако, несколь кими страницами спустя, мы обнаруживаем прямо противопо ложное, во всяком случае, на первый взгляд, заявление:

«Истинное основание принципа инерции», оказывается, ле жит в той же «непобедимой склонности» ума удерживать тож дественность во времени! (18, 156).

Однако, противоречие этих позиций только внешнее;

Мей ерсон делает попытку и, на наш взгляд, весьма глубокую, объ яснить, почему не существовало принципа инерции у древних, почему принцип этот долгое время казался «парадоксальной концепцией», и почему во времена Галилея положение корен ным образом переменилось — прежде парадоксальная концеп ция превратилась в естественную точку зрения. Где лежит причина такого превращения? Иногда историки науки и мето дологи усматривают ее в чисто психологическом факторе — привычке к новому способу видения, к новому понятию и т.п.

Меиерсон с этим решительно не согласен. Он стремится пока зать обусловленность отсутствия понятия инерции у древних всей системой их представлений. Если тело движется вследст вие приложения силы, если его движение направлено к неко торой цели, то принципу инерции в такой системе представле ний, действительно, нет места. Его формулировке препятствует не только представление о естественной конечности любого движения, но также понимание движения как изменения (или, даже уже, как перемещения). Наконец, «наполненный» мир Аристотеля должен прежде сделаться «пустым» миром Галилея.

При этом может появиться понятие скорости как некоей ста бильной меры изменения расстояния, и, наконец, представление о стабильной скорости движения тела в пустом пространстве вылиться в принцип относительности движения, отличный от того, который был известен уже древним. Конечно, важной предпосылкой можно считать и распространение представления о движении как неотъемлемом свойстве материи.

Только теперь движение можно рассматривать уже не как изменение в первоначальном его понимании (т.е. как нечто непременно нестабильное), а как состояние. Состояние же вполне способно сохраняться, в этом разум не усматривает ничего парадоксального, чего нельзя сказать, очевидно, о пере мещении. Так выглядит, если так можно сказать, гносеологиче ская предыстория принципа инерции в изложении Мейерсона.

И с фактическим составом мейерсоновского изложения этой предыстории можно, по-видимому, согласиться, во всяком слу чае принять его как базис, хорошо согласующейся с фактами гипотезы. Но дальше у Мейерсона начинается такая интерпре тация изложенных фактов, которая представляется некоррект ной: Меиерсон полагает, что понимание движения как состояния непременно ведет к превращению его в «сущность», в «субстан цию» (18, 156). И только теперь, онтологизировав таким спо собом понятие движения, научное мышление способно освоить представление об инерции. Таков, по Мейерсону, путь от опыт ных фактов (с которыми, повторяем, Меиерсон в конце концов связывает появление принципа инерции) к теоретической ре конструкции этих фактов: здесь непременно происходит пре вращение движения в «субстанцию»;

применив к этой новой «субстанции» принцип причиности, разум и получает приемле мую для него теоретическую картину.

Сформулировать принцип инерции как корректное теорети ческое понятие невозможно, не умея представить движение как состояние, не увидев в самом изменении сохранения, не по строив внешне парадоксального понятия «сохраняющегося из менения». Такого рода понятия предполагают, разумеется, весь ма развитую технику абстрагирования, достигшую такого уров ня, на котором мышление может рассматривать в качестве самостоятельного объекта не только материальные объекты, но и их свойства и их отношения, и их изменение, отвлеченные от «носителя», от «субстанциональной основы». В этом плане инер ция, скорость, ускорение, направление движения — понятия одного порядка, хотя, нет сомнения, понятие инерции среди них самое комплексное.

Если такие предметы исследования мышление научилось фор мулировать, то* нет никакой трудности в том, чтобы попытаться прослеживать «поведение» каждого из них «в чистом виде» применительно к конкретному случаю — например, попытаться исследовать движение, в котором стабильна скорость, или ус корение, или направление, Как известно, салилеевская механика изучает все эти случаи, формулируя соответствующие законы движения. Но никаких поползновений, к примеру, субстанциа лизировать скорость или ускорение мы здесь не можем отме тить. Мейерсон мог бы возразить, что эти характеристики движения не субстанциализируются просто потому, что уже субстанциализирована их основа — движение;

ведь скорость, ускорение, направление — это характеристики движения, на ходящиеся к нему в таком же отношении, как форма или цвет к твердому телу. Однако, на наш взгляд, такой аргумент бил бы мимо цели — ведь для субстанциализации самого движения, по-видимому, необходимым и достаточным условием было рас смотрение его как самостоятельной «сущности», как особого Теоретического объекта. Но в качестве таковых теоретическое мышление рассматривает и любую характеристику, любое «свойство» движения, коль скоро произведено его абстрагиро вание, превращает его в предмет самостоятельного анализа! То, что разум обходится без их субстанциализации, нимало не затрудняясь вместе с тем признанием стабильности скорости в равномерном движении и стабильности ускорения в равно мерно-ускоренном движении, доказывает, на наш взгляд, то, что и для формулировки принципа инерции вовсе не нужно было непременно субстанциализировать движение. Для этого вполне достаточно меньшего — превратить движение в самостоятель ный предмет исследования, сконструировав нз него особый теоретический объект. И тогда уже анализ экспериментов и наблюдений через призму такого теоретического представления способен показать, сохраняется ли эта характеристика или же изменяется определенным образом. Говоря в общей форме, здесь, так же, как и в случае анализа «механических» («кине тических») теорий, происходит превращение некоторых харак теристик бытия в «точку» теоретического «пространства», «дви жение» которой репрезентирует поведение соответствующего комплекса характеристик объективной реальности или отдель ной ее характеристики.

Мейерсон справедливо отмечает большую роль декартова доказательства принципа инерции, в котором принцип этот вы водился из другого — принципа неизменности вещей, если никакая внешняя сила на них не действует. Но он, на наш взгляд, не прав, усматривая в этом способе доказательства нечто боль шее, нежели аналогию — а именно, непременное отождествле ние движения с «вещественностью».

Здесь именно аналогия, но, конечно, аналогия глубокая: ее основание лежит в том, что теоретик имеет обыкновение рас сматривать свойство так же, как он рассматривает вещь: в качестве теоретических объектов, они ничем не отличаются.

Это, собственно, значит, что при теоретическом анализе и вещь, и масса, и движение могут равным образом быть сопоставлены «точке» абстрактного «пространства», с помощью которого те оретик описывает их «поведение».

Таким образом, если «субстанциализация» движения истори чески, действительно, имела место (например, в форме «энер гетизма»), то это не более чем преходящий этап, обусловленный в большой мере незрелостью гносеологического анализа теоре тического познания, а вовсе не обязательно — априорными свойствами мышления. Субстанциализация теоретических объ ектов облегчена формой научного мышления, стремлением под вести исследуемый объект или исследуемое отношение под действие причинности, связав его временные состояния по воз можности однозначным способом. Но эта форма не требует непременно субстанциализации, Она диктует лишь непрерывные поиски таких теоретических объектов, которые, с одной сторо ны, удовлетворяли бы формальным требованиям теоретических построений (и главному среди них — принципу детерминиро ванности теоретического «мира», вытекающему из практических задач теоретического мышления), а с другой — отвечали бы данным эксперимента и наблюдения, поддавались бы бесспор ной эмпирической интерпретации. Поэтому-то среди требова ний, предъявляемых к теоретическому объекту, наряду с прин ципом стабильности есть и принцип наблюдаемости. И если первый заставляет искать исследователя-теоретика такие комп лексы характеристик объективной действительности, которые бы выступали в качестве некоего «индивида» и потому удовлет воряли бы общим требованиям теоретического познания, то второй препятствует сохранению в теории таких конструктов, которые не могут быть объективно верифицированы, хотя в формальном отношении очень удобны для работы теоретика. В этом состоит глубокий смысл слов Эйнштейна, великого физи ка-теоретика XX века, что «научное мышление начинается из опыта и возвращается к нему».

Конечно, тот факт, что два этих принципа действуют в един стве (единство это поистине диалектично: принцип стабильности подобен вектору, направленному от принципиальных установок всякой теории к эмпирическому материалу» а принцип наблю даемости — от эмпирического материала к теоретической кон струкции), при определенных условиях, а именно, известной беззаботности в отношении гносеологического анализа, может способствовать «субстанциализации» теоретических конструк тов. Так, в качестве «реальных» объектов предстают в теории полупроводников как электрон, так и «дырка» в проводящем слое, как кристалл, так и элементарное возбуждение в кристал ле — экситон. Кстати, и то и другое могут быть эксперимен тально зафиксированы. Однако, «реальность» их далеко не од ного порядка! Реальность этого электрона или этого кристалла аналогична реальности вполне определенной исторической лич ности, в то время, как реальность «дырки» или экситона анало гична реальности «отсутствия революционной ситуации в Англии 40-х годов XX века» или «активности студенческого движения в США в 60-х годах». Нет нужды говорить, что объективным содержанием обладают каждое из перечисленных выше поня тий, Однако, не каждое из них обозначает непосредственно и определенную «субстанцию». Смешение их «онтологического статуса» возникает потому, что, становясь объектом теоретиче ского исследования, превращаясь в теоретический объект, «ин дивидом» делается не только эмпирический индивид, но и свой ство эмпирических индивидов, их отношение, закономерность их изменения, системы связи — так же, как и их «материя».

Кстати, в результате такого превращения открывается не только возможность субстанциализации того, что в качестве эмпирического факта непосредственно не субстанционально, но и, напротив, десубстанциализация субстанциональных объектов, особенно когда речь идет об объектах, непосредственно не наблюдаемых. Конечно, трудно было бы десубстанциализиро вать, скажем, эмпирическое содержание понятия «президент США 1970 года». Но вовсе не так трудно десубстанциализи ровать электрон, представив его исключительно как совокуп ность математических уравнений, предназначенных для фикса ции серии экспериментальных результатов. И нужен основа тельный гносеологический анализ, чтобы провести корректно различие между, с одной стороны, «электроном Дирака» или «атомом Бора» (которые, действительно, суть теоретические конструкции и потому комплексы математических уравнений), обладающими, видимо, реальными (и субстанциальными!) дено татами, от понятий «дырка в полупроводниковом слое» или «экзитон» и денотатами этих понятий, с другой стороны, Пре вращаясь в теоретический объект, и частица, и «псевдочастица» как бы надевают одинаковые «маскарадные» костюмы, в кото рых и предстают перед взором теоретика.

Мы здесь говорим об этой двоякой опасности потому, что как первый ее элемент — субстанциализация всяческих теоре тических объектов, которую рассматривает как неизбежную Мейерсон, так и второй — их столь же общую десубстанциа лизацию, — имеют общий корень, являются, по сути дела, одной и той же гносеологической ошибкой, но с противоположными знаками. Это, так сказать, два варианта «гносеологического дальтонизма», которым иногда болеют теоретики.

§3. РАЦИОНАЛИСТИЧЕСКАЯ АКТИВНОСТЬ И ЕЕ ПРЕДЕЛЫ Учитывать сложность гносеологического процесса при обра зовании научных понятий особенно необходимо тогда, когда в оезультатах эта сложность становится незаметной, когда эти оезультаты представляются, к примеру, чуть ли не непосредст венной копией эмпирических данных, или, самое большее, след ствием их простого суммирования. Так обстоит дело с понятиями сохранения энергии, сохранения материи, единства материи и некоторыми другими.

Рассказывая историю формулирования принципа сохранения материи, Мейерсон справедливо отмечает, что здесь можно выделить две различных стадии: до того, как в науке установился количественный подход в роли господствующей методологии, принцип сохранения материи уже существовал, Он существовал в виде множества специализированных постулатов о сохранении той или иной «субстанции» даже тогда, когда исследователи не признавали единой материи. Тот факт, что после «химической революции», произведенной Лавуазье, этот принцип в химии преобразовался в количественный (сохранение массы) — важ ный аргумент против представления о нем, как чисто эмпири ческой констатации: ведь эмпирия «качественной» и «количест венной» химии настолько различны, что ситуации делаются буквально несравнимыми, Поэтому правомерно предположение, что инициирует формулировку принципа сохранения материи и в первом и во втором случаях явно внеэмпирическая компонен та. Об этом же свидетельствует и история появления «количе ственного» варианта принципа сохранения материи, не говоря уже о разбросе результатов в подтверждающих экспериментах.

Правда, в этом плане еще более разителен пример истории эмпирических оснований принципа сохранения энергии. Мейер сон напоминает, что даже поздние результаты Джоуля, ставив шего целью проверить уже практически общепринятый принцип сохранения энергии для случая соотношения механической и тепловой энергии, давали разброс более 1/3, Нечего уже и говорить о том, что при выдвижении этого принципа отнюдь не были исследованы все возможные случаи превращения разнооб разных видов энергии, и к тому же при всех условиях. Мейерсон безусловно прав, говоря:

«Нельзя даже быть уверенным в том, что если бы мы были в состоянии измерить с чрезвычайной точностью всю энергию, которую мы знаем и которая участвует в каком-либо явлении, то мы нашли бы ее действительно постоянной;

и это на том простом основании, что мы совсем не уверены, что нам известны все формы энергии» (18, 209), Чем же можно объяснить отмеченное уже А.Пуанкаре «при вилегированное положение» подобных принципов науки перед другими ее формулировками? Мейерсон полагает, что основа ние этого — связь принципов сохранения с требованиями при чинности, каковые, как мы уже знаем, являются выражением отождествляющей тенденции разума. Отождествление явлений во времени, осуществляемое наукой, — вот, по Мейерсону, «тайна» принципов сохранения.

То, что Мейерсон связывает принципы сохранения с поня тием причинности как их основой, а не ставит первые в один ряд с последним, для концепции самого Мейерсона, конечно, достаточно принципиально, Принцип причинности в его концеп ции, в известном отношении, внеопытен, он — форма любого и, прежде всего, научного, знания как средства предвидения.

Причинность, этот фундаментальный принцип науки, по Мейер сону, «не подтверждается постоянно.,, нашими ощущениями, он ими даже отстраняется» (18, 35). Такого о законах сохранения сказать нельзя — они настолько «правдоподобны» в качестве действительных законов самой природы, что производят впечат ление эмпирических констатации. Однако, как мы уже отметили выше, в действительности, и принцип детерминизма имеет он тологическое оправдание. Только потому он оказался надежным руководителем практической деятельности, что отвечает весьма существенным характеристикам «практического» мира, и в этом аспекте он как раз однопорядков с принципами сохранения, которые, будучи определяемы всеобщей формой научного зна ния, тем не менее сами отнюдь не формальны. Кстати, последнее решительно констатирует и Мейерсон;

.

«...Сохранение энергии, как и инерция, как и сохранение материи, не является ни эмпирическим, ни априорным, оно правдоподобно» (18, 221).

На наш взгляд, вместо исключающих союзов сюда с немень шим правом можно было бы поставить соединяющее «и». Ко нечно, в таком случае пришлось бы специально размежеваться с панлогистским рационализмом, для которого такое «и» озна чало бы тождество законов бытия и мышления, Однако таким способом более адекватно была бы выражена роль рационали стической активности в поисках формулировок для отображе ния фундаментальных закономерностей природы. Ведь именно мышление теоретика конструирует формулировки — «кандида ты» на роль научных законов, хотя вовсе не оно является решающим судьей-экзаменатором, удостоверяющим их адекват ность опытному материалу, То, что формальную компоненту принципов сохранения нельзя сбрасывать со счетов, доказывает уже тот факт, что открытое в XX веке несохранение массы вовсе не разрушило принципа сохранения в отношении материи.

А ведь именно этого, по-видимому, следовало бы ждать, если находиться на позициях эмпиристской гносеологии. На деле открытие «эффекта упаковки» (или дефекта массы в ядерных реакциях) привело лишь к переформулировке принципа: прин ципы сохранения массы и энергии, существовашие дотоле в качестве двух самостоятельных требований, превратились в еди ный принцип сохранения массы — энергии. Аналогичную эво люцию можно обнаружить и на другом уровне физической науки. Пример — крушение принципа сохранения четности для случая слабых взаимодействий (Ли и Янг в 195 6 г., теоретиче ски, By в 1957 г. экспериментально). Уже в том же 1,956 г.

Ландау предложил заменить «опороченный» принцип более «прочным» — принципом сохранения комбинированной четности (в процессе зеркального отражения частицы вместе с измене нием направления координатных осей должен происходить пе реход от частиц к античастицам), Как история «великих» законов сохранения, так и история «малых» законов сохранения единогласно свидетельствуют, та ким образом, в пользу принципиальности схемы сохранения для физической науки. Без определенного комплекса сохраняющих ся величин наука о природе, по-видимому, вообще не может существовать в качестве науки. Но отсюда вовсе не следует, что ученые обязаны принять в качестве догмы некоторый вполне определенный, раз и навсегда данный набор принципов сохра нения, выражающий якобы единственно возможным способом набор наиболее существенных связей материального бытия.

Подобно тому, как не только могут быть, но и фактически существуют в современной науке друг на друга непохожие, но эквивалентные теоретические описания механических взаимо действий, в принципе, могут быть созданы также и различные «картины мира», фундаментом которых окажутся разные набо ры сохраняющихся величин. Так, есть основание утверждать, что имеющиеся в настоящее время в физической науке законы сохранения' есть ни что иное, как выражение симметрии физи ческих систем, понимаемой как инвариантность научных зако нов относительно некоторого преобразования входящих в нее величин. Об этом говорит известная теорема Э. Нетер, согласно которой как раз наличие симметрии в системе приводит к тому, что в ней существует сохраняющаяся физическая величина. Тот факт, что из свойств симметрии математической конструкции могут быть формально выведены ее «законы сохранения» (и обратно, задав набор «законов сохранения», можно построить систему, обладающую определенной симметрией), показывает связь принципов сохранения в физической теории с формаль но-математическими средствами описания, которые использует теоретик. Так, если в качестве «костяка» теории мы используем четырехмерное псевдоевклидово «пространство», обладающее свойствами однородности и изотропности, то отсюда автомати чески следует набор десяти сохраняющихся величин, т.е. сохра нение энергии, импульса (3 величины) и углового момента ( величин).

Обратимость теоремы Нетер дает основание полагать, что нет причин предпочитать в качестве «законов природы» «физи ческие» законы сохранения «Геометрическим» принципам сим метрии. Наконец, теорема Нетер совершенно не касается воп роса о том, насколько существующий набор законов сохранения (или, эквивалентно, современная математическая схема физики, обладающая симметрией определенного порядка) отвечает свой ствам объективного мира, Изменение наших эмпирических зна ний вполне способно привести со временем к изменению при нятых в настоящее время принципиальнейших теоретических схем. Не случайно, что для описания электромагнитных явлений, или для области элементарных частиц «четырехмерный» псев доевклидов «мир» со свойствами однородности и изотропности не очень подходит. Изменение диктуемого опытом при его современной организации «набора»сохраняющихся величин имеет следствием поиски иной математической формы теории, и, соответственно, эвристическое использование более изо щренных математических конструкций способно приводить к обнаружению новых сохраняющихся величин.

Вовсе не исключено, что попытка полностью отобразить действительность теоретическими средствами, в основании ко торых лежат принципы симметрии, не может привести к успеху вообще. Это будет означать, не больше и не меньше, принци пиальную ограниченность нашей способности предсказывать и предвидеть. В таком предположении, конечно же, нет ничего от философского агностицизма: ведь не обвиняем же мы работ ников автоинспекции в агностицизме, если они не верят в принципиальную возможность предсказать время и все детали очередной автокатастрофы! Более того, вера в противополож ное ведет к нелепейшему парадоксу — зная в точности о предстоящей катастрофе, работник автоинспекции обязан пре дупредить ее будущую жертву, и таким образом устранить неизбежное, Отказавшись от представления об объективном мире как некоей «лапласовской» вселенной, мы тем самым с большим (и оправданным!) скептицизмом отнеслись фактически к совершенному отождествлению любой научной картины мира, базируемой на принципах симметрии (на наборе «законов со хранения») с самой действительностью. Самое большее, мы предполагаем «псевдолапласово» строение наиболее существен ных связей этого мира, которые могут носить черты вероятно стных законов. Конечно, мы оставляем открытым путь к бес конечному совершенствованию этой «картины», имеющей диа лектически противоречивые тенденции в своем движении: с одной стороны, тенденцию к «псевдолапласовскому» совершен ству схем предсказания, абсолютной предсказуемости всех со бытий «теоретического мира» (и значит, «исключению време нии», По Мейерсону), диктуемой практическим предназначени ем науки, и тенденцией постоянного усложнения этих конструк ций, которая определяется необходимостью согласовывать на учные формулировки со сложной объективной реальностью, которая, к тому же, по-видимому, устроена вовсе не по-лапла совски. Эту реальную диалектику познания сознает она и в признании связи принципа причинности с практической деятель ностью, и в констатации того, что понятия закона, инерции, принципы сохранения содержат несомненную «опытную» ком поненту. Но, пожалуй, в наиболее явном виде эта струя проби вается в его анализе термодинамических законов.

Прежде всего, второе начало термодинамики («принцип Кар но»), согласно Мейерсону, замечателен тем, что он возник вопреки той тенденции к отождествлению, которая присуща разуму и которая лежит в основании «механических» теорий:

«Принцип Карно... является... формулой не сохранения, а изменения, Он утверждает не тождество, а разнообразие, Этот принцип устанавливает, что раз дано некоторое состояние, то оно должно измениться в определенном направлении. Это прин цип становления...» (18, 280).

Говоря о сопротивлении, которое было оказано физиками принятию принципа термодинамики в качестве научного закона, Мейерсон подчеркивает парадоксальность сложившейся тогда ситуации: если законы сохранения принимаются весьма легко и даже рассматриваются как непосредственная фиксация опыт ных данных (чем они в действительности вовсе не являются), то гораздо более простое и очевидно связанное с опытом и наблюдениями положение (которое сводится к тому, что теплота может передаваться лишь от нагретого тела к более холодному) принимается в науку с большим трудом. Сам Мейерсон конеч ную причину этого усматривает в противоречии той констатации изменения, которая содержится во втором законе термодина мики, со стремлением науки отождествлять — этой «вечной рамкой нашего ума». В том, что принцип Карно в конце концов все-таки сумел завоевать себе место в арсенале науки, вопреки этому «естественному» сопротивлению, по Мейерсону, лучшее доказательство его опытного происхождения, его связи с ха рактеристиками самой природы:

«Принцип Карно является выражением сопротивления, про тивопоставляемого природой узам, которые наш разум пытается наложить на нее через посредство принципа причинности» (18, 305).

Нам представляется, что тот анализ, который дает Мейерсон причинам своеобразия положения второго начала термодинами ки в науке, очень в большой степени обусловлен принципиаль ными исходными посылками его конструкции, и в этом аспекте также может быть подвергнут критике, несмотря на то что здесь его отход от кантианства в сторону материализма наиболее значителен. Однако эта критика в большой степени свелась бы к повторению, с некоторыми вариациями, сказанного ранее по поводу мейерсоновского понимания причинности, закона и т.п.

Поэтому мы не находим нужным следовать здесь логике изло жения самого французского методолога. Ведь проблема, кото рую он здесь затронул, в действительности гораздо шире и сложнее. Конечно, один из важных ее аспектов — причины сопротивления, которое было оказано научными кругами вооб ще идеям эволюции или, иначе, причины господства метафизики на весьма длительном этапе истории науки. Фактически Мей ерсон, так же как и его учитель Бергсон, и другие представители «философии жизни», считал естественнонаучное мышление ме тафизичным «от природы» и рассматривал схему научного объ яснения как неизбежно метафизичную, Правда, здесь надо оговориться, по Мейерсону, метафизична не наука в целом, а наука в ее рациональной части, которая определена мышлением — объясняющая наука. Наука как целое оказывается в конце концов богаче ее принципиальных, формальных предпосылок, она вынуждена отображать характеристики самой природы, и тем самым выходит за пределы метафизики как способа мыш ления.

На наш взгляд, в этом пункте концепция Мейерсона плохо согласуется с реальной историей науки, а Мейерсон по отно шению к этой действительной истории оказался слишком тео ретиком. Как показывает он сам, на заре науки представления о направленности развития, о необратимости времени были достаточно распространены. И у Гераклита, и у Аристотеля, и у многих других мыслителей мы без труда найдем многочислен ные подтверждения этого тезиса — это отмечает сам Мейерсон, Представление о цикличности такого развития, свойственное даже древним диалектикам, конечно, может быть в какой-то мере обусловлено установкой познающего мышления, его «при чинными рамками». Но закреплено оно, в этом вряд ли можно сомневаться, «циклическим» ходом великого множества объек тивных процессов, начиная от суточного и годового циклов и кончая сменой поколений растений, животных и человека. На учное (тогда — натурфилософское) мышление производило, конечно, «выборку» в явлениях, и за пределами циклического движения, которое представлялось законообразным, Поскольку было повторяющимся, ограничивалось лишь констатацией не повторимости индивидуальных событий, не рассматривая их, именно в силу неповторимости, как объект «разумного» иссле дования. Тем самым то, что у философов жизни стало назы ваться «действительной» эволюцией, или «творческой» эволю цией, осталось вне сферы внимания.

Господство механистически-метафизической концепции на протяжении нескольких столетий, вплоть до конца XX века, также имело не одну, а несколько причин, как внутритеорети ческого, так и социального характера. «Причинная» схема, «псевдолапласовскии» идеал «объясняющей» науки был только одной среди них, Второй была разработанность механики как науки и ее огромные успехи, в результате чего она была пре вращена в образец, в методологическую схему любого научного исследования. Такой абсолютизации, даже, в той или иной мере, догматизации, подвержена, вообще говоря, любая развитая и эвристичная теория. Любая из них становится, по мере созре вания и подтверждения, образцом для подражания, хотя степень этого процесса оказывается не одинаковой.

Представляется, что распространение количественного ме тода в науках также способствовало сначала именно метафи зическим попыткам трактовки процессов, в том числе и специ ально процессов изменения. Пока количество отождествляется с числом, субстанциональные различия в «количественной» на уке имеют тенденцию замещаться численным, поскольку именно измеряемые числом различия могли стать предметом количест венной науки в эпоху ее возникновения и формирования. Имен но так и воспринимали «количественную» науку «философы жизни», когда обвиняли ее в неспособности отобразить дейст вительную, «творческую» эволюцию: для того, чтобы считать, необходимо либо отвлечься от субстанции считаемого, либо редуцировать объекты к единой субстанции.

Наконец, известная стабильность социальной жизни, устой чивость религиозных верований, этических норм, политических систем, экономического строя, традиционализм идеологии, стре мящейся закрепить эти системы, — все это не могло не оказать воздействия на стиль мышления науки — ведь ученые вырастают и живут не в идейном вакууме.

Слабость позиции Мейерсона в данном вопросе ощущается сразу по нескольким пунктам. Во-первых, если «принцип Карно» есть результат решительно сопротивления реальности отожде ствляющим усилиям разума, то почему реальность проявила свою строптивость только ко временам Карно (1796—1832)?

Стоит ли закрывать глаза на те важные особенности, которые характеризуют и науку, и эпоху того времени? Ведь капитан инженерных войск С. Карно рос и воспитывался в период великих революционных преобразований, в семье, представи тели которой играли в этих преобразованиях не последнюю роль. Вряд ли безразлично к судьбам теоретической науки и то обстоятельство, что именно в XVIII веке заметны решительные попытки сближения науки с производством, вначале, правда, в форме военно-инженерной практики. Именно это «вненаучное» основание отмечают практически все историки науки нашего времени. Попытки практических приложений математики и ме ханики к тем областям, которые были в этом смысле совершенно нетрадиционны, стимулировали выход самой математики за рам ки прежнего понимания предмета, стали источником формиро вания новых областей математики и механики, и, что немало важно в том контексте, который нас здесь интересует, как минимум, способствовали ослаблению методологического дог матизма в области научных изысканий.

Наконец, сама «экстенсивная» эволюция математики в рам ках традиционного предмета не могла быть бесконечной. Такая математика к концу XVIII века явно исчерпывала себя, что вначале порождало у ученых весьма пессимистические настро ения.

«Не кажется ли Вам, — писал Лагранж Даламберу в году, — что высшая геометрия близится отчасти к упадку, — ее поддерживаете только Вы и Эйлер?» (23, 184) (Под геомет рией в XVIII в. понимали математику вообще. — А.З.).

Однако некоторое время спустя, как мы отмечали, матема тика вышла за рамки прежнего предмета, отождествлявшего прогресс математики с прогрессом теоретической механики и астрономии. Д, Стройк, современный американский историк математики, вполне оправданно считает, что «восемнадцатое столетие было в основном периодом экспериментирования, ког да новые результаты сыпались в изобилии» (23, 204). И одним из этих результатов было проникновение в математику, и притом в широких масштабах, идеи развития. Конечно, зародышем этого движения было уже создание дифференциального исчис ления.

XIX век принес с собой еще более важные изменения в математическом знании — изменилось само понятие количества.

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.